Масштабная семейная сага о семействе Флорио, чья история охватывает более 150 лет и переплетена со взлетами и падениями Сицилии. Начав с торговли пряностями в небольшой лавке, Флорио основывают свою империю. Им принадлежат винодельни, пароходы, тунцовый промысел, дома, драгоценности, машины. Но недостаточно достичь вершины, на ней еще нужно удержаться. Иньяцио пытается идти по стопам своего отца и дедов, однако его больше прельщают шумные вечеринки, общение с друзьями и девушки, много девушек. Он задаривает свою жену дорогими украшениями после каждой измены, допускает одну ошибку за другой в бизнесе и поначалу не замечает, как от могущественной империи начинают откалываться куски… Это продолжение романа «Львы Сицилии. Сага о Флорио», но благодаря авторской подаче вторую часть можно воспринимать как независимое произведение. Это роман-аллюзия на «Сто лет одиночества» Гарсиа Маркеса. Это роман о любви и ненависти, об эмоциональной зависимости и предательстве. Это роман о семье и о том, как семья может распасться.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Львы Сицилии. Закат империи предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Море
Не от радости пташка в клетке поет.
Семь лет прошло с того момента, как 17 марта 1861 года парламент Сардинии провозгласил рождение Королевства Италия, главой которого стал король Виктор Эммануил II. Первые всеобщие парламентские выборы прошли в январе 1861 года (из более чем 22 миллионов жителей лишь немногим более 400 000 человек имели право голоса), убедительную победу на них одержала «Правая» либерально-консервативная партия, состоящая главным образом из крупных землевладельцев и промышленников и ориентированная на жесткую фискальную политику, так как обедневшая в процессе объединения страны госказна требовала пополнения. Особое недовольство в народе вызвал так называемый налог на помол (1 января 1869 года) зерна и различных круп, который напрямую касался бедняков и привел к яростным протестам. Хотя некоторые политики считали его «пошлиной времен Средневековья, налогом Бурбонов и феодалов», он будет действовать до 1884 года. В 1870 году министр финансов Квинтино Селла введет очередную серию жестких мер с целью установления строжайшей экономии.
Конец Второй империи (1852–1870) и начало Третьей Французской республики (1870–1940) также имели важные последствия для итальянской истории: лишившись поддержки Франции, 20 сентября 1870 года Папская область пала. После трехчасового артобстрела королевские войска с криками «Савойя!» вошли в Рим через пролом в стене у ворот Порта-Пиа. 3 февраля 1871 года Рим официально становится столицей Италии, сменив Турин (1861–1865) и Флоренцию (1865–1871). 21 апреля 1871 года итальянское правительство приняло так называемый Закон о папских гарантиях, призванный обеспечить папе личный суверенитет и свободу в осуществлении духовного служения, но Пий IX, объявив себя «Ватиканским узником», отверг любой компромисс и выразил протест энцикликой Ubi Nos (15 мая 1871 года). 10 сентября 1874 года Святой Престол объявляет так называемый Non Expedit, предписывающий католикам воздерживаться от участия в политической жизни Италии — запрет, который часто обходили вплоть до его отмены в 1919 году.
Постепенное пополнение казны, завершение важных строек в Италии (от железной дороги Мон-Сени, открытой 15 июня 1868 года, до тоннеля Фрежюс, первого железнодорожного тоннеля через Альпы, открытого 17 сентября 1871 года) и в мире (17 ноября 1869 года открыт Суэцкий канал) и приток иностранного капитала способствовали зарождению итальянской промышленности в 1871–1873 годах. Экономический взлет был прерван финансовым кризисом, поразившим Европу и США; «великая депрессия», вызванная серией спекуляций и рискованных инвестиций, продолжится до 1896 года и, конечно, не поможет преодолению глубокого разрыва между севером и югом Италии. Проблема последнего еще и в том, что значительные инвестиции в строительство железных дорог на севере не находят поддержки на юге страны, где правительство сосредотачивает усилия на развитии флота.
В море нет ни церквей, ни таверн, — говорят старые рыбаки. В море нет мест, где можно укрыться, ведь во всей вселенной нет стихии более величественной и непостоянной. Человеку остается лишь склониться перед его волей.
Сицилийцы всегда понимали: море уважает только тех, кто оказывает ему уважение. Море великодушно: оно дает рыбу, соль, дает парусам кораблей ветер, дает кораллы и жемчуг, чтобы украшать святых и королей. Море непредсказуемо и в любой момент может отобрать эти дары. Вот почему сицилийцы его чтят и на него равняются: оно закаляет характер, определяет судьбу, помогает, кормит, защищает их.
Море — это граница открытая, подвижная. Вот почему жителям Сицилии не сидится на месте, они ищут другие земли там, за горизонтом, стремятся убежать из дома в поисках того, что, как нередко выясняется к концу жизни, всегда было рядом.
Для сицилийцев море — это отец. Они понимают это, когда оказываются от него далеко и не чувствуют всепроникающего запаха водорослей и соли, разносимого ветром по переулкам.
Для сицилийцев море — это мать. Любимая и ревнивая. Незаменимая. Иногда жестокая.
Для сицилийцев море — это форма и граница их души.
Оковы и свобода.
Сначала это шепот, шум, принесенный дуновением ветра. Он рождается в сердце виллы, под сенью задернутых гардин, в комнатах, погруженных в полумрак. Ветер подхватывает голос, и он усиливается, смешивается с плачем и причитаниями старой женщины, сжимающей холодную руку.
— Умер… — говорит голос и дрожит, себе не веря. Слово создает реальность, утверждает происшедшее, признает необратимое. Шепот летит в уши слуг, оттуда — к их губам, снова вылетает, вверяется ветру, который несет его через сад, к городу. Переливается из уст в уста, облекается в удивление, плач, страх, испуг, злость.
— Умер! — повторяют жители Палермо, обратив взоры к Оливуцце. Не могут поверить, что Винченцо Флорио мертв. Конечно, он был стар, долго болел, давно передал управление торговым домом сыну, и все же… Винченцо Флорио был титаном, человеком настолько могущественным, что для него не было никаких преград. И вот он умер, апоплексический удар.
Есть и те, кто радуется, у кого в душе давно гнездится зависть, ревность и жажда мести. Пусть себя потешат. Винченцо Флорио тихо отошел в мир иной у себя дома, окруженный любовью и заботой жены и детей. И умер он богатым, благодаря удаче и своей хватке получив все то, что хотел получить. Да и смерть, похоже, была к Винченцо милосердной, а ведь он часто отказывал в милосердии другим.
— Умер!
Весть, наполненная изумлением, печалью, гневом, достигает сердца Палермо, летит над бухтой Кала, рассыпается на узких улочках, окружающих порт. Разносится по виа Матерассаи, доставленная запыхавшимся слугой. Напрасная гонка, потому что крик «Умер!» уже проник через двери и окна, покатился по полу, влетел в спальню Иньяцио, где застал жену нового владельца дома Флорио.
Услышав долетевшие с улицы крики и плач, Джованна д’Ондес Тригона беспокойно поднимает голову, качнув длинной черной косой. Вцепившись в подлокотники кресла, вопросительно смотрит на донну Чиччу, гувернантку, ставшую теперь компаньонкой.
Раздается громкий нетерпеливый стук в дверь. Донна Чичча инстинктивно прикрывает голову младенца, которого держит на руках — Иньяцидду, второго сына Джованны, — и идет открывать. Видит слугу на пороге, сухо спрашивает:
— Что случилось?
— Умер! Дон Винченцо, только что.
Тяжело дыша, слуга ищет глазами Джованну.
— Ваш муж, синьора, прислал сказать. Он велит надеть траур и приготовиться к визитам.
— Умер?.. — спрашивает она, и в ее голосе скорее не печаль, а удивление. Ей трудно скорбеть об уходе человека, которого она никогда не любила и в присутствии которого робела настолько, что едва могла вымолвить слово. Да, в последние дни ему стало хуже, поэтому рождение Иньяцидду никто не праздновал, но кто же знал, что все закончится так быстро. Она с трудом поднимается с кресла. Роды были тяжелыми, и ей еще трудно стоять.
— Мой муж там?
— Да, донна Джованна, — кивает слуга.
Донна Чичча заливается краской, поправляет выбившуюся из-под чепца прядь черных волос, поворачивается к Джованне. Та хочет что-то сказать, но не может, а только протягивает руки, берет новорожденного и прижимает его к груди.
Донна Джованна Флорио. Отныне ее будут называть именно так. Не синьора баронесса, как полагается по титулу, который достался ей по праву рождения, титулу, благодаря которому она вошла в этот богатый купеческий дом. Отныне не важно, что она из семейства Тригона, одной из старейших династий Палермо. Отныне в доме Флорио она госпожа и хозяйка.
Донна Чичча забирает у нее ребенка.
— Вам нужно надеть траур, — шепчет она Джованне. — Будут визиты с соболезнованиями.
В голосе донны Чиччи слышатся нотки почтительности, которых Джованна не замечала раньше. Теперь все будет по-другому. Теперь у нее особая роль. И она должна доказать, что ее достойна.
У нее перехватывает дыхание, бледнеет лицо. Она покрепче запахивает полы капота.
— Велите завесить зеркала и оставить приоткрытыми ворота, — говорит она твердым голосом. — Затем помогите мне переодеться.
Джованна идет в гардеробную. Руки дрожат, ее знобит, как от холода. А в голове одна-единственная мысль: я — донна Джованна Флорио.
Дом пуст.
По дому бродят тени.
Длинные тени между шкафов из ореха и красного дерева, за приоткрытыми дверями, в складках тяжелых гардин.
Тишина. Неспокойная. Отсутствие звуков, неподвижность, которая душит, от которой перехватывает дыхание, замирает тело.
Все спят. Все, кроме одного: Иньяцио в домашних туфлях и халате бродит по темным комнатам дома на виа Матерассаи. Бессонница, мучившая его в юности, вернулась.
Он не спал три ночи. С тех пор как умер отец.
Подступают слезы, он до боли трет глаза. Плакать нельзя, не положено: слезы — женский удел. Но ему так одиноко, так остро ощущает он покинутость, отчуждение, что, кажется, эти чувства его раздавят. Привкус страдания во рту, он сглатывает его, запирает внутри. Переходит из комнаты в комнату. Останавливается у окна, смотрит на улицу. Виа Матерассаи погружена в темноту, разорванную робкими пятнами света от уличных фонарей. Окна других домов — пустые глазницы.
У каждого вздоха есть вес, форма, вкус — он горький. Какой же он горький!
Иньяцио тридцать лет. Отец давно передал ему управление винодельней в Марсале, а незадолго до смерти выдал генеральную доверенность на ведение всех дел. Два года назад Иньяцио женился на Джованне, она подарила ему сыновей Винченцо и Иньяцио, будущее дома Флорио. Он богат, влиятелен, уважаем.
Но ничто не может возместить горечь утраты.
Пустота.
Стены, мебель, предметы — немые свидетели тех дней, когда его семья была целой и невредимой. Когда миропорядок был прочным, а время мерно текло в работе. И вдруг равновесие взорвалось, разлетелось тысячей осколков, и он, Иньяцио, оказался в воронке, в самом центре взрыва. А вокруг разруха и опустение.
Он ходит и ходит, идет по коридору, мимо кабинета отца. На мгновение у него возникает желание войти, но он понимает, что не сможет, не сейчас — слишком тяжел груз воспоминаний. Он идет дальше, поднимается по лестнице, входит в небольшую комнату, где отец обычно встречался с компаньонами для дружеских бесед или уединялся для размышлений. Стены здесь обиты деревом, на них висят картины. Иньяцио стоит на пороге, опустив голову. Из открытых окон в комнату льется свет уличных фонарей, освещая кожаное кресло и маленький столик, на котором лежит газета, та самая, которую отец читал в тот день, когда его сразил апоплексический удар. Ни у кого не хватило духу ее выбросить, хотя прошел уже не один месяц. В углу на столике — пенсне и коробочка с нюхательным табаком. Все на месте, как будто отец скоро вернется.
Иньяцио кажется, что он чувствует его запах, его одеколон с нотками шалфея, лимона и морского бриза, слышит его голос — усталое ворчание, и даже его тяжелые шаги. Кажется, он видит, как отец погрузился в чтение писем и документов, легкая улыбка блуждает у него на губах, придавая лицу ироничное выражение: вот он поднимает голову и что-то бормочет, должно быть, комментирует прочитанное.
Иньяцио не находит себе места. Как жить дальше? У него было время, чтобы подумать об этом, подготовиться, но сейчас он не знает, как быть. Ему кажется, что он тонет, как тогда, в детстве, в Аренелле. Отец нырнул и спас его. Он помнит эти ощущения: нечем дышать, морская вода обжигает трахею… как сейчас обжигают лицо слезы, которые он не в силах сдержать. Он справится, он выдержит. Теперь он глава семьи, на его плечах лежит забота о доме Флорио. И о матери — теперь она одна. И, конечно, о Джованне, Винченцо, Иньяцидду…
Он делает глубокий вдох, вытирает глаза. Он боится забыть отца, забыть его руки, его запах. Но об этом никто не должен знать. Нельзя, чтобы кто-то видел боль и страдание в его глазах. Он не сын, потерявший отца. Он — новый хозяин успешного, процветающего торгового дома.
Он помнит об этом и сейчас, в момент мучительного одиночества. Как бы хотелось ему протянуть руку и коснуться руки отца, спросить у него совета, работать рядом с ним, плечом к плечу, в тишине, как прежде.
Теперь Иньяцио и сам отец, но как жаль, что нельзя вернуться в те времена, когда он был просто сыном.
— Иньяцио!
Мать негромко зовет его. Джулия заметила у входа в комнату, где спят Винченцино и Иньяцидду, силуэт сына. Она сидит в кресле, баюкая на руках новорожденного, который пришел в этот мир тогда, когда дедушка готовился его покинуть.
На Джулии черный бархатный капот, седые волосы заплетены в косу. В свете свечи Иньяцио замечает ее искореженные артритом руки, сгорбленную спину. Боль в костях мучает ее давно, но ей всегда удавалось держать осанку. А сейчас Джулия скрючилась, сжалась в комок. Она выглядит намного старше своих пятидесяти девяти лет, словно на плечи ей внезапно навалилась вся тяжесть мира. Ее взгляд — такой безмятежный и вместе с тем живой, любопытный — погас, потускнел.
— Maman… Что вы здесь делаете? Почему не позвали кормилицу?
Джулия молча смотрит на сына. Качает на руках младенца, на ее ресницах блестят слезы.
— Он бы порадовался малышу, второй сын у тебя. Твоя жена молодец: ей двадцать пять лет, а она подарила тебе уже двух наследников.
Иньяцио чувствует, как сжимается сердце. Садится в кресло напротив матери, рядом с колыбелью.
— Я знаю. — Он кладет руку на руку матери. — Мне так жаль, что он не увидит, как они вырастут.
Джулия вздыхает.
— Он мог бы жить долго. Но он себя не щадил, никогда. Никогда не отдыхал, даже в праздники, всегда работал… — говорит она, потирая висок. — Не мог остановиться. Это его и сгубило.
Джулия крепко сжимает руку сына.
— Поклянись. Поклянись мне, что никогда не будешь ставить работу выше семьи.
Хватка Джулии энергична, это энергия отчаяния, порождаемая мыслью, что время лишь забирает и ничего не дает взамен; сжигает воспоминания, превращая их в пепел. Иньяцио накрывает ее руку своей, чувствует кости под тонкой кожей. Сердце его сжимается еще сильнее.
— Ну да.
Джулия качает головой: ей не нравится этот автоматический ответ. Малыш агукает у нее на руках.
— Подумай о жене и об этих крохах, — типично по-сицилийски она, миланка, приехавшая на остров в двадцать лет, кивает в сторону кроватки, где спит годовалый Винченцо. — Ты не знаешь, не помнишь, но твой отец не видел, как растут твои сестры, Анджелина и Пеппина. Он и тебя замечал лишь потому, что ты мальчик, а он так хотел сына. — Ее голос прерывается, дрожит от слез. — Не повторяй эту ошибку. Мы многое в жизни теряем, но детство наших детей — одна из самых тяжелых потерь.
Он кивает, закрывает лицо руками. В памяти всплывает суровый взгляд отца. Только повзрослев, Иньяцио стал видеть уважение и любовь в его глазах. Винченцо Флорио был немногословен, его взгляд говорил больше, чем слова. Он не умел проявлять чувства. Иньяцио не помнит, чтобы отец обнимал его. Может быть, иногда гладил по голове. И все же Иньяцио его любил.
— И о Джованне, твоей жене, не забывай. Она тебя любит, бедняжка, и хочет быть рядом с тобой.
К жалости во взгляде Джулии примешивается укоризна. Она вздыхает.
— Если ты женился на ней, значит, должен испытывать хоть какие-то чувства.
Иньяцио машет рукой, как будто отгоняет назойливую мысль.
— Да, — бормочет он и замолкает, опустив глаза, боится встретиться взглядом с глазами матери: она всегда умела читать его самые сокровенные мысли.
Эта боль принадлежит только ему.
Джулия встает и тихо укладывает Иньяцидду в колыбельку. Младенец поворачивает головку и засыпает с довольным вздохом.
Иньяцио ждет мать на пороге комнаты, потом обнимает ее за плечи и провождает в спальню.
— Я рад, что вы приехали к нам, по крайней мере на первое время. Трудно представить, как вы там жили бы сейчас одна.
— Дом в Оливуцце слишком большой без него, — кивает Джулия. Пустой. Навсегда.
У Иньяцио перехватывает дыхание.
Джулия идет в комнату, которую ей выделили сын и невестка, ту самую, где много лет назад жила ее свекровь, Джузеппина Саффьотти Флорио. Строгая женщина, рано потерявшая мужа, она вырастила Винченцо вместе с Иньяцио, приходившимся ей деверем. Джузеппина долго противилась приходу Джулии в семью, считая ее выскочкой, охотницей за богатым мужем. Вот и Джулия теперь вдова. Иньяцио тихо закрывает дверь спальни. Джулия стоит посреди комнаты, смотрит невидящим взглядом на супружескую постель.
Иньяцио не слышит ее. У него своя боль, ему не понять боль Джулии, глубокую, острую, безнадежную.
Джулия и Винченцо выбрали друг друга, любили друг друга, вопреки всем и всему на свете.
Как мне жить без тебя, мой любимый?
Дверь, чуть скрипнув, открывается и тут же закрывается беззвучно. Матрас рядом с Джованной прогибается, Иньяцио возвращается в постель, от его тела исходит тепло, смешивается с ее собственным.
Джованна дышит тихо, притворяясь спящей, но сон ушел вместе с мужем, когда тот вышел из комнаты. Она знает, что Иньяцио страдает бессонницей, а у нее чуткий сон: проснется, лежит и не может заснуть. Думает о том, что смерть отца выбила Иньяцио из колеи, хоть он и не признаётся.
Ее глаза уставлены в темноту. Она хорошо помнит первую встречу с Винченцо Флорио: крепкий мужчина с хмурым взглядом и тяжелой одышкой. Осматривал ее, как товар на рынке. Она от страха потупила взор, уставившись в пол гостиной на вилле в Терре-Россе, что сразу за стенами старого Палермо. Потом Винченцо повернулся к жене и сказал шепотом, эхом прокатившимся по гостиной д’Ондес: «Не слишком ли худа?»
Джованна резко вскинула голову. Ее вина в том, что она всю жизнь старалась не стать похожей на мать — толстой, почти бесформенной? Значит ли это, что она не может быть хорошей женой? Уязвленная таким несправедливым обвинением, она посмотрела на Иньяцио, надеясь, что он скажет что-то в ее защиту.
Но он оставался безучастным, на губах его блуждала неясная улыбка. Тогда ее отец, Джоакино д’Ондес, граф Галлитано, успокоил Винченцо: «Девушка здорова, — гордо заявил он. — И даст крепкое потомство вашему дому».
Да, потому что способность к деторождению — единственное, что интересовало дона Винченцо. Его совершенно не волновало, толстая они или худая, влюблен в нее Иньяцио или нет.
Несмотря ни на что, в дом Флорио она вошла с сердцем, наполненным любовью к мужу, человеку гордому и решительному.
Да, она радовалась, потому что влюбилась в него с первого взгляда, в семнадцать лет, в тот день, когда впервые увидела его в Казино дам и кавалеров, лучшем аристократическом клубе города. Ее покорило его хладнокровие, его сила, которая, казалось, исходила из непогрешимой уверенности в своем превосходстве, его сдержанный и ровный тон.
Желание возникло позже, когда между ними случилась близость. Но это и обмануло ее, заставив поверить, что их брак отличается от того, о чем ей рассказывали, что в нем может быть любовь или хотя бы уважение. Все, начиная с матери, туманно намекали ей, что придется идти на «жертвы» и «терпеть» мужа, даже священник, отец Берто, в день свадьбы дал ей такое напутствие: «Терпение — главное приданое жены».
Тем паче, если вы идете замуж за Флорио, добавил его взгляд.
И она терпела, подчинялась, вечно ожидая одобрения или хотя бы признания. Два года она жила меж сдержанной учтивостью донны Джулии и острыми взглядами дона Винченцо, чувствуя вину за свое — не особенно щедрое — приданое и образование, значительно уступающее образованию ее невесток; жила в огромном доме с людьми, казавшимися ей чужими. В особенно трудные минуты она взывала к своему благородству, к крови Тригоны. Но прежде всего находила спасение в любви, ведь в этом доме жил Иньяцио.
С упорством и решимостью она ждала, что он по-настоящему обратит на нее внимание.
Однако получала лишь дежурную любезность, мимолетную близость.
Она слышит храп мужа. Поворачивается к нему, в темноте разглядывает его профиль. Она родила ему сыновей. Она любит его, пусть слепо и глупо, она знает.
И знает, что этого мало.
Джованна думает о том, что ко всему привыкаешь. А она слишком долго довольствовалась крохами. Теперь она хочет большего. Она действительно хочет стать ему женой.
Утром 21 сентября 1868 года нотариус Джузеппе Кваттрокки зачитывает последнюю волю Винченцо Флорио, торговца. В темном костюме английского пошива и галстуке из черного крепа Иньяцио слушает завещание, в котором каждому направлению деятельности Флорио отведен свой раздел. На столе — папки, сложенные в аккуратные стопки. Секретарь нотариуса берет их, проверяет список имущества. Бесконечный перечень — имена, цифры, названия.
Иньяцио невозмутим. Никто не должен видеть его сплетенных под столом дрожащих рук.
Он всегда знал, что сеть их деловых отношений обширна, но только сейчас по-настоящему понял, насколько она сложна и запутанна. Еще совсем недавно у него было свое небольшое дело — винодельня в Марсале. Он любил время сбора винограда, любил вечера, когда солнце исчезает за силуэтом Эгадских островов, за лагуной Станьоне.
Теперь перед ним высится гора бумаг, денег, договоров и обязательств. Ему придется ее покорить, взобраться на вершину, но и этого недостаточно: он должен будет найти новую, еще не покоренную высоту. Флорио обязаны быть дальновидными. Такими, как его дед Паоло и дядя Иньяцио, которые перебрались из Баньяры в Палермо. Такими, как его отец, который создал винодельню в Марсале, взял в свои руки промысел тунца на Фавиньяне и упрямо, вопреки советам, решил открыть литейный цех «Оретеа», который сегодня дает работу и хлеб десяткам мужчин. У Иньяцио не было никаких сомнений в том, что придет и его время идти вперед. Он — мужчина, наследник, тот, кто должен продолжить род, укрепить власть и благосостояние.
Иньяцио расцепляет руки, они наконец-то перестали дрожать, и кладет их на стол. Смотрит на пальцы: на безымянном под обручальным кованое золотое кольцо, которое отец подарил ему два года назад, в день свадьбы с Джованной. Это кольцо принадлежало дяде, чье имя он носит, а еще раньше — его прабабушке, Розе Беллантони. Никогда еще оно не казалась ему таким тяжелым.
Нотариус продолжает чтение: он дошел до распоряжений, касающихся матери и сестер, для которых подготовлены дарственные. Иньяцио слушает и, кивнув, подписывает акты о принятии наследства.
Он встает, оглядывает собравшихся. Знает, что все ждут от него каких-то слов. Не хочет, не должен их разочаровать.
— Спасибо, что пришли. Мой отец был удивительным человеком: у него был непростой характер, но в делах он всегда был порядочным и целеустремленным. — Иньяцио замолкает, подбирая слова. Спина прямая, голос твердый. — Надеюсь, вы будете работать в доме Флорио с тем же усердием, с каким работали при моем отце. Я продолжу его дело и сделаю все, чтобы упрочить его. Я помню, что дом Флорио прежде всего источник существования для многих, он дает хлеб, работу, чувство собственного достоинства. Я обещаю, что буду заботиться о них… о вас. Вместе мы сделаем этот дом сердцем Палермо и всей Сицилии.
Иньяцио кладет руки на папки, лежащие перед ним.
Морщины беспокойства разгладились, настороженные взгляды стали мягче.
Пока им хватит моих заверений, думает Иньяцио и чувствует, как спадает напряжение, расслабляются плечи. Но уже завтра будет иначе.
Все встают, подходят к Иньяцио, выражают соболезнования, кое-кто даже просит о встрече. Иньяцио благодарит, дает секретарю распоряжение назначить встречи.
Винченцо Джакери вместе с Джузеппе Орландо подходит последним. Давние друзья семьи, с некоторых пор они стали сотрудниками и советниками дома Флорио. Винченцо — брат того самого Карло Джакери, который был правой рукой Винченцо Флорио и архитектором виллы «Четыре пика». Карло умер тремя годами ранее. Это горе Винченцо перенес с виду невозмутимо, переживания держал в себе. Джузеппе Орландо — опытный инженер-механик, знаток торгового флота, в прошлом гарибальдиец, а ныне — скромный служащий и примерный семьянин.
— Нужно поговорить, дон Иньяцио, — Джакери не любит предисловий. — Дело касается пароходов.
— Я знаю.
Нет, не завтра — сегодня, думает Иньяцио, плотно сжав губы. У меня нет времени на передышку, не было и не будет.
Он оглядывает собеседников, выходит вместе с ними из зала, где слуги протягивают перчатки и шляпы родственникам, прибывшим на похороны и на чтение завещания. Прощается с сестрой Анджелиной и ее мужем Луиджи Де Паче; пожимает руку Аугусто Мерле, тестю сестры Джузеппины, которая давно живет в Марселе.
Все трое идут в рабочий кабинет Винченцо. На пороге Иньяцио в нерешительности останавливается, как и накануне вечером, словно перед ним стена. Он столько раз заходил в эту комнату, но тогда отец был жив, отец управлял домом Флорио.
А теперь по какому праву Иньяцио здесь? Кто он без отца? Все говорят, что он наследник. А может, он — самозванец?
Иньяцио закрывает глаза и на миг представляет, что вот сейчас дверь откроется и он увидит отца, сидящего в своем кожаном кресле, — седые волосы растрепались, лоб нахмурен, пытливый взгляд, пальцы сжимают лист бумаги…
Рука Винченцо Джакери ложится ему на плечо.
— Не бойся! — отрывисто говорит он.
Нет, не сегодня — сейчас, думает Иньяцио, пытаясь прогнать давящий страх. У него смерть отняла отца; у них — управляющего. Сейчас, не потом, потому что настала пора доказать, что он станет достойным преемником. Что его жизнь, посвященная дому Флорио с момента рождения, не бесполезна. Что слабость печали не его удел, а если он чувствует свою уязвимость, то должен ее скрыть. Его задача отныне — ободрять. Время, когда утешали и поддерживали его, прошло. Хотя ему кажется, что оно никогда и не начиналось.
Он переступает через порог. Входит в комнату, завладевает пространством. Кабинет снова становится кабинетом — местом для работы: массивная мебель, два кожаных кресла и большой письменный стол из красного дерева, на котором громоздятся документы, бухгалтерские отчеты.
Иньяцио садится за тот самый стол, в то самое кресло. Его взгляд падает на чернильницу и на поднос, где лежат нож для бумаги, печати, линейка, пресс-бювар. На одном листе — слабый отпечаток пальца.
— Итак… — Иньяцио делает глубокий вдох. Замечает карточки с соболезнованиями. Самая верхняя — от Франческо Криспи. Нужно немедленно написать ему, думает Иньяцио. Его отец и Криспи познакомились в то время, когда в Палермо высадились войска Гарибальди. Между ними сразу возникли искренние, доверительные отношения, которые с годами лишь укрепились. Криспи стал адвокатом Флорио, а теперь, похоже, делает блестящую политическую карьеру: недавно его избрали в палату депутатов.
— Сначала нужно всех успокоить. Нам должны доверять, как и раньше.
— А вопрос государственных субсидий, что вы об этом думаете? Ходят слухи, что правительство не хочет продолжать поддержку, без нее дом Флорио окажется в сложной ситуации. В Средиземноморье много компаний, которые готовы на все, чтобы открыть дополнительные маршруты.
С места в карьер, думает Иньяцио. Решили начать с самого сложного.
— Я прекрасно об этом знаю и не собираюсь никому уступать. Планирую написать письмо синьору Барбаваре, генеральному директору почтового ведомства. Сообщу, что мы договариваемся о слиянии нашей компании «Почтовое пароходство» с компанией «Аккоссато и Пеирано» из Генуи, которая, как вы знаете, совместно с компанией Раффаэле Рубаттино осуществляет более половины всех морских перевозок. Этот шаг, несомненно, приведет к улучшению морских путей в целом и к укреплению нашего флота в частности. Но прежде всего я буду оспаривать отмену маршрута в Ливорно: это огромная потеря для нас, мы лишаемся прямой связи между Сицилией и Центральной Италией. В этом я полагаюсь на помощь и поддержку нашего человека в министерстве, кавалера Шибона, он передаст письмо и выступит на нашей стороне.
— Шибона — мелкая сошка. Что с того, что он работает в министерстве? Обычный бумагомаратель, к нему никто не прислушивается. Нужен кто-то повыше. — Орландо, усмехаясь, потирает бока.
Иньяцио согласно кивает, вскидывает брови.
— Поэтому я лично хочу поговорить с директором почтового ведомства, — медленно произносит он. — Он окажет необходимое давление… Даже если…
Иньяцио вертит в руке нож для бумаги.
— Проблема в другом: правительство решило сократить расходы. Они строят на севере железные дороги, их не интересует торговля с Сицилией. Мы сами должны предоставить веские основания для того, чтобы оправдать государственные субсидии, а значит, сделать морские пути рентабельными.
Джакери опирается локтями о стол, Иньяцио смотрит на этого человека с худым лицом и темными волосами, тронутыми сединой… В тусклом свете он так похож на брата, что становится жутко. Как будто я на совете призраков, единственный живой. И эти призраки не хотят уходить, думает Иньяцио.
— Что скажете, дон Винченцо? — спрашивает он. — Почему вы молчите?
Винченцо Джакери пожимает плечами, изучающе смотрит на Иньяцио.
— Потому что вы уже все решили и свое решение не измените.
Иньяцио смеется, впервые за эти дни. Это знак доверия.
— Конечно! Нужно, чтобы Барбавара согласился: работать с домом Флорио в его же интересах.
Джакери разводит руками, его губы растягиваются в подобие улыбки.
— Вот именно!
Иньяцио откидывается на спинку кресла, смотрит вдаль. В голове складываются фразы письма, которое он напишет. Нет, эту работу нельзя доверять секретарю. Он сам обо всем позаботится.
— В любом случае с конкурентами у нас под носом нужно держать ухо востро, — говорит Джузеппе Орландо. — До меня дошли слухи, что судовладелец Пьетро Тальявиа намерен построить флот для торговли в Восточном Средиземноморье.
Орландо прикрывает зевок кулаком. В эти дни всем было тяжело, сказывается усталость.
— Когда французы откроют в Суэце канал, плавать в Индию будет гораздо проще и быстрей…
Иньяцио прерывает его:
— Мы поговорим и об этом. Мой отец разбогател на торговле пряностями, но теперь спрос на них не такой, как раньше. Сегодня нужно сосредоточиться на том, что люди хотят передвигаться быстро и по возможности комфортно. В общем, они хотят жить современной жизнью. Именно это мы и должны им гарантировать, отправляя по маршрутам Средиземноморья самые быстрые пароходы, быстрее, чем у наших конкурентов.
Гости беспокойно переглядываются. Отказаться от торговли пряностями, на которой строилось благосостояние торгового дома? Они немолоды и многое повидали, поэтому знают, что резкая смена деятельности может привести к катастрофическим последствиям.
Иньяцио встает, подходит к стене, на которой висит большая карта мира. Вытягивает руку в направлении Средиземного моря.
— Пароходы — вот наше богатство. Они и винные погреба. Наша главная цель — защищать и развивать эти два направления. Если не получим помощи от правительства, будем искать ее сами, выцарапывать ногтями. Нужно найти друзей, а главное, нужно знать в лицо врагов, бороться с ними, смело идти вперед, потому что ошибок нам никто не простит.
Иньяцио говорит спокойно, твердо, глядя в глаза собеседникам.
— Необходимо расширить транспортную сеть. Для этого нужно, чтобы такие влиятельные люди, как Барбавара, были на нашей стороне.
Собеседники снова переглядываются, но не решают заговорить. Заметив это, Иньяцио делает к ним шаг.
— Поверьте мне, — говорит он тихо, — мой отец был человеком дальновидным. Я тоже смотрю далеко.
Джакери кивает первым. Встает, протягивает руку.
— Вы — дон Иньяцио Флорио. Вы знаете, что делать, — говорит он, и в этой фразе есть все, что хочет слышать Иньяцио, по крайней мере сейчас: признание, доверие, поддержка.
Орландо тоже встает и идет к двери.
— Зайдете завтра в банк? — спрашивает он.
— Я планирую сделать это прямо сейчас. — Иньяцио кивком указывает на папку на столе: — Нужно закрыть счета отца и открыть мои.
Орландо молча кивает.
Иньяцио остается в кабинете один. Прислоняется лбом к дверному косяку. Как говорится, первое препятствие преодолено. Очередь за остальными.
На столе его нетерпеливо ждут деловые бумаги. Он садится, отводит взгляд. Еще немного подождите, умоляет он, проводя рукой по лицу. Берет визитные карточки и телеграммы с соболезнованиями. Они пришли из разных уголков Европы. Иньяцио узнает фамилии и с гордостью думает о том, сколько важных людей знало и уважало его отца. Есть даже телеграмма от русского императорского двора.
Разбирая почту, Иньяцио видит конверт с французским штемпелем. Из Марселя. Знакомый почерк. Медленно, будто боится, разрезает конверт.
Мне сообщили о твоей потере.
Искренне соболезную. Могу представить, как ты страдаешь.
Обнимаю.
Без подписи. В ней нет необходимости.
Он переворачивает карточку из плотной бумаги ручной работы, на обороте напечатаны два имени. Одно решительно замазано чернилами.
На его лицо ложится тень, не имеющая ничего общего со скорбью по отцу. К одной печали прибавляется другая. Воспоминание с привкусом сожаления, ностальгии по той жизни, о которой когда-то мечталось. Одно из тех желаний, которые человек носит в себе всю жизнь, зная, что оно никогда не исполнится.
Нет.
Он оставляет визитные карточки на краю стола. Пусть лежат пока.
Карточку без подписи убирает в нагрудный карман, ближе к сердцу.
Джованна в капоте и домашних туфлях выглядывает в окно. Погода в Палермо ужасная: холод и пробирающая до костей влажность по утрам и по-летнему жаркий день.
Она смотрит на проезжающие кареты, слушает приветствия, которыми обмениваются люди, потом возвращается в комнату, садится в кресло — гримаса боли искажает ее лицо. Дверь, ведущая в спальню Иньяцио, скрыта за тяжелым занавесом из зеленой парчи; рядом — резной позолоченный балдахин, в изголовье — распятие, украшенное черепаховыми пластинами и перламутром. На комоде красного дерева, инкрустированном медью, стоит один из свадебных подарков тещи — серебряный туалетный гарнитур английского производства, украшенный цветочными мотивами.
Все изысканно. Роскошно.
Вот только за стенами дома — Кастелламаре, старый купеческий район: лавки, склады, рабочие лачуги. Мир, который больше не соответствует статусу Флорио. Сколько раз она пыталась объяснить это Иньяцио, но он и слушать не хочет.
— Здесь нам будет хорошо, — говорил он. — Оставим дом в Оливуцце родителям, они постарели, им нужен свежий воздух и покой. И потом, чем ты недовольна? Мама отдала нам этот дом, здесь удобно, рядом пьяцца Марина и конторы дома Флорио. Есть даже газовое освещение, я недавно установил. Чего тебе не хватает?
Джованна кривит маленький ротик, раздраженно фыркает. Она не понимает, почему Иньяцио хочет жить здесь, а дом в Оливуцце остается овдовевшей свекрови. Джованна ненавидит вульгарность этой улицы. Стоит открыть шторы, как соседка из дома напротив тут же выходит на балкон, и кажется, вот она, в твоей комнате. При этом не гнушается вслух судачить о том, что видит, — на радость всей округе.
Джованне не хватает простора, полей, как в Терре-Россе, неподалеку от церкви Сан-Франческо ди Паола, где у ее родителей вилла, небольшая, но с претензией на элегантность, и маленький сад. Джованна выросла там. На виа Матерассаи слишком тесно, слишком много домов, громоздящихся друг на друга, в узких душных переулках стоит смрад от кухни, от стирки. Здесь ей не хватает воздуха, не хватает уединения.
Для Джованны не важно, что лестницы из мрамора, потолки расписаны фресками, а мебель привезена из разных уголков земли. Она не хочет жить здесь, в доме разбогатевших лавочников. Этот дом нравился ее свекру, но Иньяцио, женившись на ней, стал частью палермской аристократии, ему нужно жилище, соответствующее его новому статусу.
В конце концов, разве не ради этого он на мне женился? — думает она, сердито запахивая полы капота. За мной он получил в приданое дворянскую кровь, чтобы смыть грязь и пот со своего лица, чтобы никто не посмел назвать его «босяком». Мой свекор так и не смог стряхнуть с себя это прозвище! Иньяцио хотел в жены баронессу Джованну д’Ондес Тригону. И он ее получил.
Горькие размышления, за которыми приходит еще одна горькая мысль:
Неужели ему этого мало?
Открывается дверь, входит Иньяцио.
— А, ты проснулась. Доброе утро.
— Только что встала. Сейчас придет донна Чичча, поможет мне одеться.
Она берет его руку, целует.
— Как все прошло?
Иньяцио садится на подлокотник кресла, кладет руку ей на плечо.
— Напряженно.
Не стоит рассказывать ей подробности: бесполезно, она все равно не поймет. Джованна даже представить себе не может, каково это — нести на плечах всю ответственность за дом Флорио. Он ласково касается ее лица.
— Ты бледна…
— Здесь мало воздуха, — соглашается она. — Я бы хотела поехать в деревню.
Но Иньяцио уже не слушает ее. Он встал и идет к гардеробу.
— Я пришел, чтобы переодеться. Стало жарко. Надо сходить в банк, проверить список кредиторов и векселей после принятия наследства. К тому же…
— Тебе нужен камардинер, — перебивает она его.
Он останавливается, взмахнув руками.
— Что?
— Камардинер, который займется твоим одеванием, — Джованна широким жестом указывает за окно. — У моих родителей есть и камардинер, и горничная.
Губы у Иньяцио едва заметно сжимаются. Джованна понимает, что он недоволен. Она опускает глаза и прикусывает губу, ожидая упрека.
— Я ведь просил тебя говорить грамотно, — сухо отвечает Иньяцио. — Диалектные словечки при мне — еще ладно, но не при посторонних. Это неприлично. Помни, кто ты…
Он надевает легкий жакет, достает из кармана сюртука карточку, убирает ее в комод, запирает ящик на ключ.
Не впервые он упрекает ее в том, что у нее неправильная речь. Сразу после свадьбы Иньяцио приставил к жене своего рода гувернера — хоть немного обучить ее французскому и немецкому языкам, чтобы она могла поддержать светскую беседу с иностранными гостями и деловыми партнерами. Объяснил, что, если они куда-то поедут вместе, ей придется понимать чужой язык и разговаривать на нем. И Джованна согласилась, как подобает хорошей жене. Она всегда с ним соглашается. Обида ее переходит в раздражение. Иньяцио ничего не замечает, рассеянно целует жену в лоб и уходит.
Джованна вскакивает с кресла, не обращая внимания на головокружение, и идет в гардеробную. Трогает живот, все еще большой, бесформенный после родов. Выделения уже прекратились, оттого что, как говорит повитуха, она больно худа. Ругает, надо больше есть: макароны, мясо, наваристый бульон… Хотели даже заставить ее пить свежую кровь забитых животных, если она не наберется сил. Конечно, она не кормит малыша грудью — для этого из Оливуццы приехала крестьянка, кормилица. Но хорошо питаться — это обязанность роженицы.
При одной только мысли об этом Джованна чувствует спазмы в желудке. Еда вызывает у нее тошноту. Она может заставить себя проглотить лишь несколько долек апельсина или мандарина.
— Вы еще не убраны? — с укоризной говорит донна Чичча, в руках у нее тарелочка с фруктами. — Пора одеваться. — Хлопает рукой по тазу с водой. — Свекровка-то ждет.
Стоит необычная для конца лета жара. На улице Иньяцио поджидает какой-то человек, подходит к нему, целует руку.
— Бог в помощь, дон Иньяцио, — бормочет он. — Покорнейше прошу меня простить. Мотизи моя фамилия, мне бы с вами потолковать. По одному делу, до банка касательно.
— Я как раз иду туда, — отвечает Иньяцио с улыбкой, пытаясь скрыть раздражение. От виа Матерассаи до Банка Флорио недалеко, он хотел прогуляться в одиночестве и размышлениях. И вот пристал этот торговец из района Трибунали, увивается следом.
— Прошу простить меня покорнейше, — повторяет тот, стараясь говорить на правильном итальянском. — Неоплаченные векселя, срок на следующей неделе, мне и так нелегко, а тут новые траты, все хотят получить свои денежки…
Иняцио кладет руку ему на плечо.
— Посмотрим, что можно для вас сделать, синьор Мотизи. Идите в банк, я скоро буду. Если предоставите гарантии, уверен, мы подумаем об отсрочке платежа.
Мотизи останавливается, кланяется почти до земли.
— Конечно, вы знаете, мы завсегда… мы стараемся… в следующем месяце…
Но Иньяцио его уже не слушает. Он замедляет шаг, ждет, пока Мотизи уйдет, потом останавливается, смотрит на площадь Сан-Джакомо, залитую светом, камни ее мостовой кажутся ослепительно-белыми. Время почти не тронуло эту площадь, по которой он так часто ходил вместе с отцом. И все же кое-что изменилось: мостовая, где раньше были грязные лужи, теперь чистая; перед церковью Санта-Мария ла Нова больше не собираются нищие; там, где раньше жил зеленщик, теперь небольшая мастерская, а за ней кто-то открыл посудную лавку. Но душа у этого места осталась прежней: шумной, веселой, разноголосой. Это его улица и его народ. Люди, которые сейчас подходят к нему, целуют руку и, опустив глаза, произносят слова соболезнования.
Как Джованна может не любить этот район? — удивляется он. Здесь жизнь бьет ключом, здесь стучит одно из сердец Палермо. Иньяцио здесь дома; ему принадлежит каждый здешний камень, каждое окно, каждый луч солнца, каждое пятно тени. Он столько раз ходил от дома до банка, он знает всех, кто сейчас стоит у ворот и здоровается с ним.
Иньяцио знает их, да, но и в них что-то изменилось, ведь он теперь хозяин.
Внезапно он ощущает грусть одиночества. Он понимает, что теперь у него не будет покоя и нет другого пути. На его плечи ложится ответственность не только за семью; от Банка Флорио зависит благополучие людей, которые доверяют ему, его умениям, его богатству.
Ответственность. Отец часто произносил это слово. Он заронил его в душу Иньяцио, заронил, как семя, оставив прорастать во тьме сознания. И вот оно растет, превращаясь в могучее дерево. Иньяцио знает, что корни этого дерева в итоге задушат его стремления и мечты, их придется принести в жертву ради чего-то большего — во имя семьи, дома Флорио. Он понимает это и надеется, что не будет страдать. Больше не будет страдать.
— Донна Джованна, доброе утро! — приветствует кормилица, склонив голову к малышу, которого кормит грудью.
Джованна смотрит, как сын жадно сосет из белой, набухшей, чувственной груди. Она сравнивает грудь кормилицы со своей, сдавленной корсетом, надетом поверх рубахи, — по ее просьбе горничная затягивает шнурки так, что едва можно вздохнуть. Думает, что не хотела бы иметь такую грудь. Находит ее отвратительной.
— Джованнина, проходи!
Джулия сидит в кресле, у нее на руках маленький Винченцо. Она кивает на кресло, в котором прошлой ночью сидел Иньяцио.
— Как вы, донна Джулия?
С ней Джованна не боится говорить по-простому. Джулия всегда была очень добра к ней. Конечно, их отношения нельзя назвать доверительными, но Джулия часто проявляет участие. Джованне до конца не понятно, это искренняя доброта или просто жалость? Неужели так очевидно, что Иньяцио по-настоящему не любит ее, что испытывает к ней лишь привязанность?
Джулия отвечает не сразу.
— Я словно лишилась части тела, — говорит она, гладит светлую головку внука, целует его волосы.
Джованна не знает, как себя вести. Надо бы пожать свекрови руку, сказать слова утешения, потому что так принято среди родственников, но она не может. Не потому, что ей не жаль Джулию, нет — слишком большое горе у нее перед глазами. Безутешная скорбь пугает. Трудно представить, что такой жесткий человек, как Винченцо Флорио, был любим женщиной, особенно такой кроткой и терпеливой, как Джулия.
— Видно, так Господу угодно, — бормочет она, и это правда, горькая правда.
— Я знаю. Я видела… — Слезы стоят в горле, мешают Джулии говорить. — Знаешь, когда ты рожала Иньяцидду, а он уходил… — Голос ее ломается. — Когда я видела, что он больше не может говорить, что он не смотрит на меня, я молила Бога забрать его. Лучше знать, что он умер, чем видеть его страдания.
Джованна, скрывая смущение, осеняет себя крестом.
— Мир его праху. Он сделал так много хорошего… — бормочет она.
Джулия горько улыбается:
— Ах, если бы… Он много чего сделал… не всегда доброго. Особенно для меня.
Она поднимает голову. Джованна перехватывает ее взгляд, поражается его силе и энергии.
— Знаешь, многие годы мы жили с ним в… грехе. И дети наши родились вне брака.
Джованна смущенно кивает. Когда Иньяцио сделал ей предложение, мать и слышать ничего не хотела: хоть этот человек и богатый, но он родился бастардом. Джулия и Винченцо поженились после его рождения.
— Помню, как однажды… — Голос Джулии становится мягким, лицо расслабляется. — В самом начале, когда он решил, что я буду его, а я… не знала, как этому противостоять, так вот, однажды я пришла к ним в лавку, она была здесь, внизу. Меня послали за специями, а он был в конторе, но услышал мой голос и вышел к прилавку. Это было странно, ведь он давно уже не обслуживал покупателей. Он захотел подарить мне пестики шафрана, мол, на удачу, а я отказалась. Тогда он просто вложил их мне в руку. Не принимал никаких отказов. Люди в лавке смотрели с удивлением — Винченцо Флорио никому ничего не дарил…
Джулия вздыхает:
— Ему нужна была я, я и никто другой. А когда Винченцо меня получил, он забрал всю мою жизнь. И я отдала ее с радостью. Меня считали безнравственной, но мне было все равно, кто и что думает. Он был для меня всем.
Джулия прижимает к груди ребенка.
— Бог забрал его… Зачем мне жить без человека, которого я любила больше себя самой?
Маленький Винченцо хнычет, тянется к игрушкам, разбросанным по комнате. Джулия спускает его на пол.
— Я рассказываю об этом тебе, потому что Иньяцио больше меня не слушает. Когда-то мы с ним были неразлучны, а потом отец приблизил его к себе… и отнял у меня сына.
Джулия снова вздыхает:
— А теперь, без Винченцо, я ни на что не гожусь…
Джованна хочет возразить, но Джулия останавливает ее, говорит тихо:
— Конечно, я мать, и он любит меня, но… Теперь ты его жена и хозяйка в доме. Помоги мне. Поговори с ним, скажи, что я хочу переехать на виллу «Четыре пика». Знаю, он думает, что мне лучше остаться здесь, с вами, но я… я не хочу. Там наш дом, и я мечтаю жить там, с ним и с нашими воспоминаниями. Ты поговоришь с мужем?
Джованна хочет ответить, что Иньяцио редко к ней прислушивается, но она так удивлена просьбой, что не может вымолвить ни слова. Если свекровь уедет из этого дома, тогда, возможно, Иньяцио решит переехать в Оливуццу. Можно привести в порядок дом и сад, сменить обстановку, купить современную мебель во французском стиле.
Вот так подарок преподносит ей Джулия!
И не единственный. Она оставляет им и этот дом на виа Матерассаи.
Джованна кивает. Сжимает руку свекрови.
— Я поговорю с ним, — обещает она и уже думает, как это сделать. Да, муж не слушает ее, но есть кое-что, чему он противостоять не в силах: престиж, репутация. В этом Иньяцио похож на отца: он жертва амбиций, раздирающих его изнутри.
Что касается Оливуццы, то Джованна придумает нечто такое, от чего Иньяцио не сможет отказаться.
Вооруженные люди, молчаливые, невидимые, охраняют большой парк, виллу и ее обитателей. Быть Флорио означает смотреть в оба — еще Винченцо это понял, но тогда, чтобы защитить себя, достаточно было упомянуть о дружбе кое с кем или об обмене услугами. Когда же Иньяцио осенью 1869 года переехал в Оливуццу, кто-то подсказал ему — осторожно, тихо, — что «для спокойствия» семьи теперь этого мало. Палермо — оживленный город, где торговля, особенно цитрусовыми, сулит богатство, поэтому в его предместьях собрался разношерстный люд: извозчики, мастеровые, крестьяне, молодежь, мечтающая вырваться из сельскохозяйственного рабства, а еще воры и контрабандисты, случайные и бывалые бандиты. Между этими людьми возникла сеть своих «особых» отношений, ячейки которой становились все более плотными и в итоге непроницаемыми для закона и сил правопорядка. И вообще, зачем привлекать «пьемонтскую» полицию, когда можно все уладить самостоятельно? Кто-то неправ? Вразумится, когда ему попортят партию лимонов, готовых к отправке в Америку. Кто-то кого-то обидел? Можно поджечь дом обидчика. Поссорились? Выстрел в спину тому, кто не проявил «почтения».
Со временем стало понятно, как обеспечить себе защиту: следовало просто обратиться к «почтенным людям», которые будут «весьма рады» помочь в обмен на соответствующие услуги или «символическую сумму». Так делали все, в том числе и аристократы.
Провожаемый взглядами этих «почтенных» людей, легкий, изящный экипаж останавливается перед старыми постройками, составляющими комплекс зданий виллы в Оливуцце. Никто не стал его останавливать и досматривать, потому что дон Иньяцио говорит: гости — это святое, им нельзя докучать. А это очень важный гость.
Из кареты выходит человек с живыми глазами и высоким лбом, на который ниспадают пряди вьющихся волос. Движения его грациозны, хоть и заметно, что он нервничает.
Иньяцио ждет гостя у входа. Жмет руку, говорит кратко:
— Проходите.
Гость следует за ним. Они пересекают вестибюль, затем анфиладу комнат, украшенных новой мебелью, привезенной из Парижа и Лондона, диванами с дамасскими узорами, большими персидскими коврами. Во всем чувствуется рука Джованны, это она обновила интерьеры виллы, сменила всю обстановку.
Иньяцио с гостем проходят в кабинет. Гость останавливается на пороге, осматривается, видит большую картину, на которой изображены высокие белые стены Марсалы, освещенные заходящим солнцем. Кто бы ни был автор картины, ему удалось запечатлеть на холсте и вечерний свет, и густую зелень воды у берега.
— Прелестно, — тихо произносит гость. — Кто автор?
— Антонино Лето.
Иньяцио подходит к картине.
— Вам нравится? Это моя винодельня в Марсале. Лето закончил картину совсем недавно. Мне пришлось долго ждать, но результат великолепен. А как он изобразил море! Я очень люблю эту картину, она дышит покоем. Но я еще не решил, оставить ли ее здесь, в кабинете, или подыскать для нее другое место. Ладно, давайте присядем.
Иньяцио указывает гостю на кресло и садится сам. Прежде чем начать разговор, выжидательно смотрит. На его губах играет улыбка, скрытая в темной густой бороде.
Гость волнуется, чувствуя себя неловко.
— Что случилось, дон Иньяцио? Что-то не так? Строительство усыпальницы для вашего отца на кладбище Санта-Мария ди Джезу идет своим чередом. Было трудно выдолбить большую нишу в скале, но сейчас мы ускорили темпы, и я знаю, что Де Лизи закончил эскиз скульптуры…
— Я пригласил вас по другому поводу. — Иньяцио складывает ладони домиком. — У меня есть к вам предложение.
Джузеппе Дамиани Альмейда, преподаватель черчения и архитектуры Королевского университета Палермо, откидывается на спинку кресла. Он с трудом скрывает волнение. Разжимает и сжимает ладони, кладет их на колени.
— Ко мне? Чем я могу быть вам полезен?
Неаполитанские интонации скрываются за едва заметным иностранным акцентом, унаследованным от матери, португальской красавицы Марии Каролины Альмейды, аристократки, в которую безумно влюбился уроженец Палермо Феличе Дамиани, полковник бурбонской армии.
— Вы не только архитектор, к которому я отношусь с большим почтением, вы еще и прекрасный инженер, в Палермо вас уважают. Вы человек образованный, знаете и цените прошлое, но не боитесь будущего.
Дамиани Альмейда уткнулся подбородком в сжатый кулак. Насторожился. Похвала всегда его настораживает. Он не так давно знаком с этим с виду тихим молодым человеком, но знает, что он очень влиятелен, и не только потому, что богат. Он умен, очень, но умом, которого следует остерегаться.
— Что вы хотели бы, дон Иньяцио?
— Проект.
— Проект чего?
— Литейного завода.
Дамиани Альмейда закрывает глаза. Вспоминает старое здание, пыль и копоть и толпы рабочих.
— «Оретеа»?
— Других, по крайней мере сейчас, у меня нет, — улыбается Иньяцио.
Они замолкают. Изучающе смотрят друг на друга.
— Разрешите спросить, что именно вы хотите? — Дамиани Альмейда подается вперед.
Иньяцио встает, расхаживает по ковру, который укрывает почти весь пол. Он выбрал ковер из Казвина не только за красоту: эта провинция Персии славится древней традицией ковроткачества, тамошние мастера уделяют большое внимание качеству шерсти и красителей.
— Вы знаете, что мой отец мечтал получить этот литейный завод. Он был настроен очень решительно. Все говорили ему, что проект убыточный, но он не отказался от своей идеи и пренебрег даже мнением старых друзей, таких как Бенджамин Ингэм, упокой Господь его душу.
Иньяцио стоит у окна. Ему вспоминаются похороны Ингэма, застывшее лицо отца, стоящего у гроба. Бен Ингэм был для него другом и соперником, наставником и противником. Их связывала дружба, странная и крепкая, какой ему, к сожалению, познать не довелось.
Он оживляется, стучит костяшками пальцев по ладони.
— Ситуация изменилась. Сегодня литейное производство конкурирует с северными заводами, которые находятся в более выигрышном положении. Это один из… подарков, которые мы получили после объединения Италии: предприятия Севера производят то же, что и мы. И они по-своему правы: развитие Сицилии не является приоритетом для королевской власти, и мы ничего не делаем, чтобы побудить ее к этому. Здесь, чтобы чего-то добиться, нужно быть либо бандитом и запугивать всех, либо идти всем наперекор, либо полагаться на святых угодников. Иногда и этого недостаточно. Побеждает тот, у кого самая сильная карта, как в игре. Или останешься ни с чем. В Палермо капиталы есть, но их нужно вкладывать разумно, иначе конкуренты раздавят. На Севере заводы будут расти и богатеть, а мы так и продолжим выращивать пшеницу, молоть сумах или добывать серу. Скажем прямо: пока мы не можем тягаться с Севером. И это нужно исправить. Любой ценой.
Иньяцио оборачивается. Дамиани Альмейда с интересом слушает его. В этом юноше с мягкими, изящными манерами кроется цепкий предприниматель.
— Чем же я могу вам помочь? — спрашивает он, чувствуя, что должен задать этот вопрос.
— Вы поможете мне изменить положение вещей. Это и в ваших интересах, инженер. Первым делом хочу спросить: готовы ли вы сделать из цеха «Оретеа» современный литейный завод? Эпоха шагнула далеко вперед. Начать можно с фасада.
Иньяцио снова ходит взад-вперед, а Дамиани Алмейда следит за ним глазами.
— Вам знаком «Оретеа», не так ли? Это складское помещение, пакгауз с двумя балками вместо крыши. Он должен стать современным заводом снаружи и изнутри, таким же, какой я видел в Марселе, где ремонтные мастерские для судов находятся рядом с доками, недалеко от порта. Литейный завод будет снабжать в первую очередь судоремонтные мастерские, это нужно учитывать.
— То есть вы хотели бы получить проект…
–…фасада прежде всего. Потом переделаем все внутри.
Он замолкает: пока не время обсуждать дома для рабочих или заводские конторы, как они устроены в Англии или Франции. Он — хозяин, хороший хозяин, и он думает о благополучии своих сотрудников, рабочих и их семей. Предстоит, однако, большая работа.
Они говорят долго, осенний свет золотом озаряет кабинет. Говорят о том, как Иньяцио представляет себе завод и как видит его Дамиани Альмейда: просторное, светлое помещение, с высоким потолком, с хорошей вентиляцией… Они понимают друг друга с полуслова. У них одинаковые взгляды, они думают о будущем Палермо.
С этого момента судьба Джузеппе Дамиани Альмейды, который построит Театр Политеама, отреставрирует Преторианский дворец и построит здание Исторического архива Палермо, будет неразрывно связана с семейством Флорио. Именно для Флорио он создаст на Фавиньяне свой шедевр.
Вечер. В камине горит огромное полено, вокруг витает запах смолы. Погруженная в свои думы, Джулия устало улыбается. Как странно, думает она, снова оказаться в комнате, где умер Винченцо почти полтора года назад.
Канун Рождества 1869 года. Иньяцио и Джованна попросили ее приехать в Оливуццу, чтобы вместе встретить праздник, а еще, как сказал Иньяцио, на вилле «Четыре пика» слишком много лестниц и слишком холодно. Праздничный ужин еще не закончился, когда Джулия посмотрела на Джованну, и та сразу ее поняла, как понимает женщина, замечающая в другой усталость от жизни, скрытую в глубоких морщинах, в тяжелых веках. Джованна кивнула, позвала прислугу помочь Джулии подняться со стула и дойти до комнаты.
Иньяцио провожает мать взглядом, в котором к беспокойству примешивается грусть.
Сын решил, что я устала — слишком много смеха, слишком много шума, слишком много еды, думает Джулия. А правда в том, что меня ничто более не трогает. Я просто хочу побыть здесь, где был он. Она смотрит в окно, в темноту, окутывающую парк виллы в Оливуцце.
Теперь Джулия не чувствует себя здесь как дома. Она вспоминает, что раньше вилла принадлежала фамилии Бутера, одному из старейших аристократических родов Палермо, потом ее расширением и украшением занималась русская дворянка, графиня Варвара Петровна Шаховская, вторая жена князя Бутера-Радали. Царица Александра, жена царя Николая I, как-то прожила здесь целую зиму. Одержимый желанием выставить напоказ свое богатство, Винченцо, конечно, не поскупился. Теперь очередь Иньяцио и его жены заботиться об этих владениях. Кстати, недавно Иньяцио купил соседние здания, хочет расширить имение, сделать его еще величественнее.
Теперь это их дом.
Палермо — ее Палермо, с каменными мостовыми и темными переулками, — остался далеко, за пыльной дорогой, бегущей мимо дворянских усадеб и огородов. Город выплеснулся за старые стены, снесенные после объединения, на простор, к горам. Новые кварталы пожирают поля, сады приходят на смену огородам и цитрусовым рощам, вдоль новых дорог выросли похожие друг на друга двух — и трехэтажные дома с деревянными ставнями. Виа Матерассаи, Кастелламаре, Калса — из другого мира, другой жизни. Город меняется и, возможно, этого даже не осознает.
Джулия снова вздыхает. Воздух задерживается в груди; грудь болит. Некоторые странности Винченцо бы не одобрил. Но Винченцо умер.
Она чувствует, как жизнь ускользает прочь, и ничего не делает, чтобы ее удержать.
Слуги убирают со стола. Ловкими руками складывают столовое серебро в корзины, несут на кухню. Подносы с рождественскими сладостями накрыты льняными салфетками. Прозрачные хрустальные бокалы расставлены в буфете. Свет приглушен или выключен. В воздухе витает аромат лавра и калины, увядающих в китайских фарфоровых кашпо, его перекрывает запах мужского одеколона и пудры.
— Джуваннина! Джуваннина!
Джованна, дав слугам распоряжение подать марсалу в гостиную с видом на сад, которую все называют «зеленой» из-за цвета обивки, оборачивается на нетерпеливый зов матери. Это Иньяцио настоял на том, чтобы ее родители пришли на обед вместе с сестрой Иньяцио Анджелиной и ее мужем Луиджи Де Паче на следующий после Рождества День святого Стефано. В то утро прибыли Аугусто и Франсуа Мерле, свекор и муж сестры Джузеппины, оставшейся в Марселе: их сын Луи Огюст слаб здоровьем, как и его маленький кузен Винченцо, поэтому Джузеппина не отважилась плыть с малышом по зимнему морю. Но Иньяцио хотел показать миру, что все Флорио — одна семья, и результат так или иначе был достигнут.
Джованна смотрит, как мать вперевалку идет к ней, опираясь на палки. Ее седые волосы уложены в высокую прическу, подчеркивающую округлость лица. Все в ней круглое: пальцы, в которых, кажется, утопают кольца; огромная, с трудом сдерживаемая платьем грудь; подъюбники, в которых нет нужды, потому что помещенной в них плоти много, слишком много.
Элеонора д’Ондес Тригона, сестра Ромуальдо Тригоны, князя Сант-Элиа — дама средних лет, она рано состарилась и подурнела, у нее полно болячек, и она совершенно не заботится о своем здоровье. Лицо у нее раскраснелось, она тяжело дышит и потеет, сделав лишь несколько шагов.
Дочь не двигается с места, ждет, пока мать подойдет к ней, и они уходят по дорожке в сад.
— Пресвятая Мария, как я устала! Иди-ка сюда, присядем, — вдруг говорит дочери Элеонора.
Ушедшая вперед Джованна останавливается, ждет, пока мать сядет на каменную скамью перед вольером, присаживается на уголок рядом. В саду гуляют ее малыши с нянями, гоняют попугаев в вольере. Неподалеку мужчины курят сигары и вполголоса переговариваются.
У матери на юбке жирные пятна. Наверняка поела перед тем, как прийти на обед, думает Джованна со смесью досады и раздражения. Княгиня, а так себя распустила!
— Ишь ты! Забеременела, а мне ничего не сказала? От донны Чиччи узнаю! А теперь и свекровь твоя говорит, а я, выходит, последняя…
Джованна не отвечает. Разглядывает свои тонкие пальцы и замечает, что обручальное кольцо на безымянном скользит слишком свободно. Потом смотрит на бриллиантовое кольцо с изумрудом — подарок Иньяцио. На Рождество он подарил ей еще и золотой браслет с цветком из драгоценных камней, сделанный специально для нее.
— Я хотела быть уверенной. И потом, maman, вы же знаете. Не стоит говорить об этом слишком рано.
Элеонора протягивает руку, трогает живот дочери.
— Когда рожать?
Джованна отстраняется, отводит руку матери.
— Кто ж знает? Май, июнь… — качает головой, разглаживает платье. Ей пришлось ослабить тесный корсет: живот растет быстрее, чем во время предыдущих беременностей. А донна Чичча — будь она неладна, не умеет держать язык за зубами! — говорит, что причина в том, что на этот раз будет девочка.
— Смотри в оба, муженек-то твой начнет бегать за юбками. Ты двоих родила, уж не майская роза!
— Я знаю. Мой муж за юбками не бегает и бегать не будет, — резко отвечает Джованна. Иньяцио человек серьезный, он не станет изменять ей, особенно сейчас, когда она беременна. А если и изменит, она ничего не хочет об этом знать.
Не ваше дело, думает она с негодованием. Ваш муж давно на вас даже не смотрит!
С некоторых пор ее все раздражает. И мать, конечно, не исключение.
Элеонора, кажется, это заметила, и ей жаль дочь.
— Ты кушаешь?
— Да.
— Знаешь, как говорят: ладную кошку мясом кормят.
Кошку мясом кормят. Как будто она домашнее животное!
— Да ем я, угомонитесь! — Джованна вдруг понимает, что повысила голос, — няни повернулись и смотрят на нее.
Жар приливает к щекам Джованны. Гнев и обида застилают глаза.
— Уж и сказать-то нельзя ничего! Сразу в крик, как торговка.
Голос Джованны дрожит, вот почему она ненавидит себя: все в ней — горло, внутренности, все ее тело напоминает о том, что она — дочь этой женщины. Княгини, которая всегда слишком громко говорит, которая набивает рот и брюхо едой так, что не может дышать. Княгини, которая хуже крестьянки. Джованна помнит, как смотрели на них родственники — кто с насмешкой, кто с жалостью. Если бы у нее были брат или сестра, близкий человек, к которому можно обратиться за утешением, с которым можно разделить боль. Но нет: ей одной нести материнский позор.
Джованна, всхлипнув, вскакивает со скамьи и убегает. Мать пытается ее удержать, зовет, чтобы вернулась, извиняется. Отчаяние несет Джованну в глубь парка. Обхватив ствол старой груши, она громко рыдает, сухие листья падают ей на волосы, кора впивается под ногти.
Одна ее часть понимает, что это из-за беременности она стала такой ранимой и легко теряет контроль над собой. Но другая, глубинная, та, что прячется на дне желудка, кипит, выплескивая наружу воспоминания и унижения.
Джованна наклоняется вперед, нащупывает пальцами корень языка. Один спазм, другой. С едой из тела выходит гнев, оно очищается, освобождается, и неважно, что во рту кисло, что горло дерет. Джованна придерживает подол платья, боясь испачкать. Она делает так давно — с тех пор, как возненавидела мать за ее обжорство, за то, что та толстеет с каждым днем. Юная Джованна ела все меньше и меньше, как будто хотела растаять, исчезнуть с лица земли.
В какой-то момент начались обмороки. Сбитая с толку, мать уложила ее в постель и пичкала мясом, хлебом и сладостями. Джованна слушалась, а потом избавлялась от еды. Врач сказал, что ее желудок стал размером с небольшую миску и она никогда не сможет нормально есть. Девушка изо всех сил цеплялась за этот диагноз, со смущенной улыбкой вспоминая о нем всякий раз, когда кто-то отмечал ее плохой аппетит.
Иньяцио поставил этот вердикт под сомнение: вскоре после свадьбы он, устав умолять жену «поесть побольше», отвез ее в Рим к одному известному врачу. Они долго беседовали, еще дольше длился медицинский осмотр, и ученый муж без обиняков заявил, что Джованна должна «бросить эти капризы» и родить ребенка, что беременность заставит ее тело функционировать, «как задумано природой».
Она лишь кивнула, а Иньяцио, успокоенный, улыбнулся при мысли о сыне, который все исправит. В итоге доктор оказался прав, по крайней мере частично: во время беременностей ситуация улучшалась еще и потому, что Джованна хотя бы не вызывала у себя рвоту из любви к ребенку, которого носила.
Но сегодня все по-другому: обида затмевает ум, омрачает сердце.
Она снова кашляет. Чувствует, как поднимается по пищеводу желчь: в желудке ничего не осталось. Ей лучше, она ощущает себя свободной и легкой. Даже слишком. Ее пошатывает.
На плечо ложится рука. Уверенное и ласковое прикосновение сменяется нежным объятием.
— Это из-за ребенка? Тебя вырвало?
Иньяцио прижимает ее к себе, притягивает за плечи к груди. Иньяцио сильный, крепкого телосложения. Джованна отдается его объятиям, впитывает исходящие от мужа тепло и уверенность.
— Тошнит, — она уклоняется от объяснений, дышит, приоткрыв рот. — Слишком много съела.
Он достает из кармана носовой платок. Молча вытирает ее потный лоб, губы. Он не скажет ей, что слышал ее ссору с матерью, что специально пошел за ней, что видел, как она засовывала пальцы в горло. Он не скажет ей, что видит это не впервые. Он не понимает, но ни о чем не спрашивает: это все женские штучки. Ведь римский врач тогда сказал ясно: всему виной ряд привычек, к которым прибавилась обычная женская истерия.
Иньяцио просто обнимает и успокаивает ее.
Он давно понял, как хрупка Джованна и как велик ее страх не соответствовать имени, которое она носит. И научился ценить ее упорство, ее волю. Не будь у Джованны такого своенравного характера, вряд ли она удержалась бы рядом с ним, вряд ли смогла бы смириться с тем, что он не может всецело ей принадлежать. Ибо он принадлежит дому Флорио, только ему, как и его отец. Он никогда от нее этого не скрывал.
— Пойдем, — говорит Иньяцио.
Джованна отстраняется.
— Не волнуйся, со мной все хорошо, — говорит она, но бледность выдает ее.
— Неправда, — возражает он низким голосом. Гладит ее лицо, берет руку и целует кончики ее пальцев. — Помни, кто ты такая.
Капризный ребенок? Истеричка? — думает Джованна, хочет спросить его, но Иньяцио прикладывает палец к ее губам, наклоняется вперед. На мгновение она замечает, что на его лицо ложится тень. Какое-то воспоминание. Сожаление.
— Ты — моя жена, — наконец говорит он и касается ее губ поцелуем.
Джованна берет его за лацканы пиджака, притягивает к себе. Это все, что он может дать ей… и на большее, по крайней мере пока, она не претендует.
Вернувшись в дом, Джованна и Иньяцио видят, что гости собираются уходить. Иньяцио прощается с Аугусто Мерле и семейством Де Паче, а Элеонора подходит к Джованне и, сделав над собой усилие, обнимает дочь. За ней подходит отец и, вопреки обычной отстраненности и формальным манерам, берет руку дочери, нежно целует ее и шепчет:
— Береги себя.
Наконец Джованна и Иньяцио остаются одни. Он гладит жену по спине, приобнимает за талию.
— Хочешь немного отдохнуть?
— Да, я, пожалуй, прилягу.
Иньяцио достает из нагрудного кармана часы.
— Пойду поработаю. Присоединюсь к тебе за ужином, если захочешь перекусить.
Поцеловав жену в лоб, он уходит.
Джованна берет Джулию под руку, помогает ей перейти по лестнице в старую часть виллы. Они входят в одну из детских. У маленького Винченцо поднялся жар, и Джованна попросила няню уложить его в постель. Он лежит, сонный, под одеялом. Иньяцидду сидит на полу, играет с солдатиками.
— Я побуду здесь. Ты отдохни, — говорит Джулия и нерешительно добавляет: — Я слишком поздно поняла, что мать не знает о твоей беременности…
— Да, я просто не успела ей сказать, — Джованна кривит рот.
— Прости меня, — Джулия касается рукой лица Джованны, с грустью смотрит на невестку. — И у меня с матерью было так же; она всегда находила, за что меня побранить… — помолчав, произносит она. — Я никогда с ней не откровенничала. — Джулия приподнимает голову Джованны за подбородок, смотрит ей прямо в глаза: — Матери — существа несовершенные, иногда они кажутся нам злейшими врагами, но это не так. Просто они не знают, как нас любить. Они убеждают себя, что могут сделать нас лучше, и хотят, чтобы мы не страдали, как они… не понимая, что каждая женщина и так слишком многого от себя требует и должна пройти через свою собственную боль.
Джулия говорит очень тихо и с такой грустью, что на глазах Джованны выступают слезы. Это правда, она и мать любят друг друга, но слишком уж они разные: Элеонора — неумеренная, экспансивная; Джованна — сдержанная, скромная. Всю жизнь они конфликтовали, потому что мать хотела привлечь ее на свою сторону, сделать ее под стать себе. Вот почему Джованна росла с постоянным ощущением, что она… не такая, как надо. Эта мысль никогда ее не покидала.
С опущенной головой она идет к себе в комнату. Донна Чичча уже там, вышивает детское платье. Она уверена, что будет девочка: она высчитала дни по лунному календарю, а еще она много чего чувствует кожей.
Эту женщину с грубым, суровым лицом Джованна боится и вместе с тем любит. Ей не нравится, что донна Чичча знает все наперед, Джованна чувствует себя неуютно, ей кажется, она окончательно теряет контроль над своей жизнью. К тому же священник говорит, что нужно остерегаться суеверий, что будущее написано в книгах, которые умеет читать только Бог. И все-таки Джованна может положиться на донну Чиччу. В детстве та всегда утешала ее, вытирала слезы; в подростковом возрасте терпеливо кормила, когда девушка отказывалась есть. Именно донна Чичча объяснила Джованне, почему каждый месяц появляется кровь, и рассказала, что происходит между мужчиной и женщиной. Это она помогала при рождении детей. Она обнимала ее, когда Джованна в слезах признавалась, что боится потерять любовь Иньяцио. Больше, чем мать, больше, чем родственница, донна Чичча всегда давала ей то, в чем она действительно нуждалась. От нее у Джованны и страсть к вышиванию. Научившись этому в детстве, она вышивает скатерти, простыни и даже ткет гобелены.
Донна Чичча смогла сделать то, что никому не под силу: при ней Джованна съедает чуть больше обычного; за обедом донна Чичча смотрит на нее строго, но с любовью, пока Джованна не проглотит хотя бы несколько ложек. А когда они вышивают, устроившись друг напротив друга, погрузившись в уютную тишину, сотканную из сопричастности, из привычки, донна Чичча ставит рядом поднос с дольками апельсинов или лимонов и небольшую сахарницу. Время от времени Джованна берет дольку, макает ее в сахар и кладет в рот.
Донна Чичча помогает Джованне переодеться и говорит ей, как всегда, прямо:
— Что-то вы бледны… Я видела, вы съели примерно столько, сколько ест маленький Винченцо, когда болен. Где же ваше благоразумие? Малыш не вырастет, вы и себе, и ему вредите.
— Мне не под силу съесть всю тарелку. Кстати, ужинать я не буду, слишком устала.
— Есть в меру должен каждый христианин, донна Джованна, — вздыхает донна Чичча, и крепко сжимает запястья Джованны, заставляя смотреть ей в глаза. — Не пристало замужней женщине капризничать, как ребенку. У вас есть муж, он вас уважает, немногие женщины могут этим похвастать. У вас два сына, два ясных цветика. Сколько раз я вам говорила: не привередничайте из-за еды, не гневите Господа!
Джованна кивает, не поднимая головы. Она знает, что донна Чичча права, что не стоит гневить Господа, но это сильнее ее.
— Он не знает, каково мне, — говорит она так тихо, что донна Чичча, которая помогает ей снять юбку, вынуждена склониться еще ближе, чтобы расслышать. — Мой муж — лучше всех. Но… — Джованна замолкает, потому что за этим «но» кроется боль, которая никогда не покидает ее, тень, в которой едва различимы призраки, имени которым нет. Одиночество, холодное, как стекло.
Донна Чичча воздевает к небу глаза, складывая платье.
— У вас есть все, чтобы жить и радоваться, а вы не рады, вот о чем я толкую. Муж есть муж, женские дела ему непонятны, безразличны. Ваш долг — быть примерной женой, думать о детях. Вы замужем за важным человеком, не может он вечно сидеть у вашей юбки.
— Вы правы, — вздыхает Джованна.
Донна Чичча смотрит на нее недоверчиво, но с пониманием.
— Позвать горничную, чтобы помогла вам помыться и укладываться спать?
— Нет, спасибо, донна Чичча, я сама.
— Ну, как хотите… — отвечает та едва слышно и идет на кухню сказать, что хозяйка не будет ужинать.
Джованна устало прислоняется к дверному косяку. В позолоченном зеркале отражается ее силуэт — хрупкое тело, почти невидимое в нижней сорочке. Сегодня она была в шелковом платье, сшитом для нее в Париже, кремового цвета, с воротником и манжетами из валансьенского кружева. Надела колье и серьги из жемчуга с бриллиантами — свадебный подарок Иньяцио.
Все похвалили ее наряд. Иньяцио лишь посмотрел и одобрительно кивнул, а затем продолжил разговор с Аугусто. Как будто она просто выполнила свой долг.
Долг. Это слово ее преследует. Она должна хорошо есть, потому что надо иметь силы и рожать детей. Должна выглядеть безупречно, потому что обязана соответствовать семье, в которую попала. Должна хорошо говорить по-итальянски и знать иностранные языки.
В личной жизни она должна оставаться в тени и мириться со всем, потому что так полагается хорошей жене, потому что это и есть брак: ублажать мужа, молча ему повинуясь. Так она и делала, начиная с их первой ночи. Вела себя смиренно, покорно, следуя стыдливым советам матери: закрыть глаза и стиснуть зубы, если почувствует боль. Молиться, если будет страшно.
Но он был таким страстным и внимательным, что она до сих пор краснеет, вспоминая об этом. Ночная сорочка и молитвы полетели на пол, а он овладел ее телом и подарил такие ощущения, о которых она и не подозревала.
Так было в первые годы, но после рождения их первенца Иньяцио хотел ее все реже и без прежней страсти. Как будто и она стала долгом, обязанностью, которую нужно выполнять, а не женой, с которой делишь постель, тело и душу.
Сначала она думала, что у него другая женщина. Но после рождения Иньяцидду поняла, что все мысли Иньяцио заняты семейным делом. Соперница у нее была, ее звали «дом Флорио».
К тому же Джованна родила ему двух сыновей, продолжение рода обеспечено, так что…
Она пыталась поговорить об этом с донной Чиччей, но та лишь пожала плечами.
— Все лучше работа, чем женщина. И потом, у вашей свекрови такая же судьба, сколько она терпела, бедняжка! Перво-наперво — дом Флорио, а уж потом она и дети.
Вот только Джованна не Джулия. Ей нужен муж.
Иньяцио тоже не ужинает. Просит принести чашку черного чая и продолжает просматривать бумаги из ароматерии на виа Матерассаи. Доход от нее теперь не тот, что раньше, несколько раз он даже подумывал от нее избавиться, но в итоге приверженность традициям и семейным корням взяла верх. И суеверие: это лавка отца, а прежде она принадлежала деду и брату деда, которых Иньяцио не знал. Это часть их истории, как и кольцо, которое он носит на безымянном пальце под обручальным кольцом.
Он гасит свет, выходит из кабинета. Зевает. Возможно, ему удастся сегодня уснуть.
Слуги молча проходят по комнатам, гасят свет, ставят экраны у каминов — поленья догорают, тихо рассыпаясь в прах. Запираются двери.
Ночной дозор охраняет дом. Иньяцио не видит стражников, но как будто слышит их шаги — взад и вперед по саду. Он не может привыкнуть к этому «неизбежному» присмотру: в детстве он спокойно бегал по всему Палермо, от виа Матерассаи до Аренеллы. Теперь все изменилось.
Богатство притягивает беды.
Поднимаясь по лестнице, он снимает пиджак, ослабляет галстук. Проходит мимо комнаты матери — она наверняка спит. Мать все больше устает, с каждым днем слабеет. Надо попробовать убедить ее остаться жить в Оливуцце.
Доходит до детских, заходит в комнату Иньяцидду, приближается к кроватке. Сын спит, прижав ручку к губам. У него тонкие черты лица, как у Джованны, он очень подвижный, ему нравится быть на виду. Потом Иньяцио идет в комнату к Винченцино — тот спит, приоткрыв рот, закинув за голову руки. У него волнистые, как у отца, волосы; худенькое тело неприметно под одеялом. Иньяцио гладит сына, тихо выходит из комнаты. Интересно, кто родится — мальчик или девочка? Я бы хотел девочку, думает он с улыбкой.
Иньяцио доходит до своей спальни, там на табурете дремлет Леонардо, — но в доме все зовут его Нанни, — камердинер, нанятый по настоянию Джованны. Иньяцио трясет его за плечо:
— Нанни…
Невысокого роста, крепко сложенный, с густой копной черных волос, Леонардо вскакивает:
— Дон Иньяцио, я…
Тот останавливает его.
— Шел бы ты спать. Я покуда в состоянии раздеться сам, — говорит он с заговорщической улыбкой. Со слугами Иньяцио разговаривает на диалекте, чтобы они не чувствовали неловкости. Домашняя дипломатия.
— Что-то я сегодня умаялся, ждал-ждал вас, и вот… — кланяется Леонардо.
— Будет тебе, ступай, ложись. Завтра утром встаем в пять.
Камердинер, шаркая ступнями, исчезает за дверью, лепеча оправдания.
Иньяцио потягивается, снова зевает. Задергивает жаккардовые гардины, бросает на кресло пиджак, снимает жилет, ботинки, падает на кровать и закрывает глаза.
Сообщник усталости, всплывает воспоминание. Настолько явственное, словно в настоящем, оно затмевает все вокруг. Иньяцио кажется, вот он, снова юный, двадцатилетний, и на него не давит груз ответственности.
Марсель.
Цветет акация, на землю брошено покрывало. Запах свежескошенного сена, стрекот цикад, тепло. Солнечный свет проникает сквозь листву, ветер качает ветви. Его голова лежит у нее на коленях. Она гладит его волосы. Он читает книгу, потом берет ласкающую его руку, подносит к губам. Целует ее…
Стук в дверь.
Иньяцио открывает глаза. Солнце, тепло, цикады сразу исчезают. Он снова в Оливуцце, в своей комнате, окончен праздник, который утомил его больше, чем день работы.
Он садится на кровати.
— Входите.
Это Джованна.
Она в кружевном капоте, волосы заплетены в косу, совсем девочка — на вид ей не дашь двадцати одного года. Несмотря на внешнюю хрупкость, она сильная женщина, она предана ему душой и телом, она влила в их семью новую, благородную кровь.
Джованна — надежный тыл, правильный выбор, спокойная жизнь, соответствующая статусу Флорио, представителям новой аристократии, опирающейся на капитал, на власть, на социальный престиж.
Она — мать его детей.
Вот о чем нужно думать, упрекает он себя. А не о том, что не можешь иметь. Никогда не смог бы иметь.
— Ты доволен сегодняшним днем? Все прошло хорошо, не так ли? — Джованна стоит посреди комнаты.
Он кивает. Он все еще далеко, в плену воспоминаний, и не может этого скрыть.
Джованна подходит, обхватывает руками его голову.
— Да что с тобой? — В ее голосе недоумение. — Я хотела поговорить о твоей матери. Меня тревожит, что она все меньше ест и ходит с трудом. Это нехорошо. Ты тоже этим обеспокоен?
Иньяцио качает головой, притягивает Джованну к себе, целует ее в лоб. Проявление нежности.
— Так, думал о разном.
— О работе? — настаивает Джованна, отстраняясь, чтобы посмотреть на него.
Иньяцио, как всегда, невозмутим.
— Ну да.
Он не хочет, не может прибавить к этому ничего, его пожирает чувство вины. Эта женщина любит его всем своим существом и отчаянно надеется на взаимность. Но какая-то его часть по-прежнему — и всегда — будет связана с воспоминаниями. Воспоминаниями, проникшими в саму его кровь. Биение каменного сердца эхом отдается рядом с сердцем из плоти.
Он кладет руку ей на грудь, ищет ее губы. Поцелуй теплый, и это тепло согревает его, превращается в желание.
— Джованна… — бормочет он.
Она отвечает ему, обнимает, притягивает к себе.
По телу Иньяцио проходит дрожь.
— Ты думаешь, еще можно? С ребенком…
Она улыбается, снимает с него рубашку.
Они занимаются любовью спешно, жадно припадая друг к другу.
После Иньяцио проваливается в глубокий, без сновидений, сон.
После Джованна грустит о любви. И о том, что ей никогда не догнать Иньяцио в мире его теней.
На праздник Богоявления семья вновь собирается в гостиной виллы в Оливуцце: взрослые поздравляют друг друга, дети радостно кричат, получив подарки. На столе после трапезы остаются цукаты, сухофрукты и немного ликера.
Слишком шумно, думает Иньяцио. Ему нужно поговорить о делах с Франсуа, мужем Джузеппины, а в гостиной это никак невозможно. Он приглашает зятя пройти в кабинет, и когда за ними закрывается дверь, в тишине у обоих вырывается вздох облегчения.
— Эти семейные обеды порой просто невыносимы! — скороговоркой говорит Франсуа, мешая итальянский, французский языки и сицилийский диалект. Он хорош собою, с подкрученными усами и ясными, добрыми глазами. Иньяцио нравится зять, он знает, что Франсуа искренне любит его сестру Джузеппину.
— Ты в курсе, что я приехал в том числе и по делам. Нужно было завезти кое-что в Палермо, в магазин к отцу, а также взыскать долги, которые… Кстати, могу ли я оставить на хранение в вашем банке несколько векселей?
— Безусловно. — Иньяцио наливает ему бокал марсалы, наполняет свой. — Хотел тебя спросить: есть ли новости об аренде складов в Марсельском порту?
Франсуа разводит руками, капля ликера падает ему на палец.
— Я нашел два. Оба подходят, хотя тот, что больше, расположен чуть дальше.
Иньяцио кивает. Иметь склад прямо в порту означает существенно сэкономить время и деньги.
— Как только вернусь в Марсель, передам все указания твоим поверенным. — Франсуа вздыхает. — Я хотел бы уехать как можно скорее, беспокоюсь о mon petit, малыше Луи. Нужно найти для него хорошего доктора. Здесь у вас хорошие доктора? Винченцино показался мне немного слабым…
— Да, к сожалению. У него часто бывает жар, здоровье не слишком крепкое. Теперь вот простудился, кашляет…
— Ах, какая незадача! Бедный малыш! К счастью, Жозефин, твоя сестра, с Луи не одна. У нас гостит Камилла Мартен Клермон.
Иньяцио не отрывает взгляда от стакана.
— Ты ведь знаешь, что она теперь Клермон, да? Она снова вышла замуж. За адмирала, хорошего человека.
Иньяцио вдруг кажется, что голос Франсуа доносится издалека.
— Да… — бормочет он. — Кажется, это было в начале 1868 года.
— Да. Ей не было и двадцати, когда она овдовела. Детей у них не было, и даже сейчас они, кажется, не могут их иметь. Она много страдала, но, похоже, смирилась… — Франсуа пожимает плечами и допивает марсалу. — Жизнь бывает очень несправедлива. Счастье так мимолетно на этой земле, — заключает он с досадой. В его голосе звучит грусть. Или косвенный упрек?
Иньяцио крепко сжимает толстостенный бокал из хрусталя. С усилием поднимает голову, напустив на себя безразличие, кивает.
И тут — удивительное дело — лицо Франсуа смягчается, печаль — или упрек? — исчезает.
— Когда я сказал, что еду в Палермо, она попросила передать тебе привет.
Иньяцио тяжело вздыхает.
— Я понимаю, — бормочет он.
Но не хочет ни понимать, ни знать, ни помнить.
Он проводит рукой по затылку, массирует затекшую шею. Опускает голову. Вздох, который не должен вырваться, давит ему грудь. Воспоминания не дают покоя.
Он, владелец литейного завода, винного производства, банка, десятков домов, флота из пятидесяти кораблей, — он боится встретиться взглядом с зятем. Но все-таки поднимает голову и смотрит на Франсуа.
— Передай и ей мой поклон.
Больше не может, не имеет права ничего сказать. Он должен жить настоящим.
Февраль 1872 года принес холод в мягкую сицилийскую зиму. Иньяцио вдруг замечает это, выходя из кареты, остановившейся у кладбища Санта-Мария ди Джезу, у подножья горы Грифоне: дыхание вылетает изо рта облачками пара.
Палермо далеко. Здесь только зелень и тишина. Серый зимний свет просачивается сквозь облака. Шум дождя, запутавшегося в ветвях недавно посаженных кипарисов, капли на листьях апельсиновых деревьев ненадолго отвлекают его от мрачных мыслей, сопровождавших на протяжении всего пути к кладбищу.
С годами пустота, возникшая после смерти отца, заволоклась пеленой суеты, но осталась глубокая печаль. Иньяцио считал, что научился с этим жить, что обрел покой в смирении и труде. Он продолжал мысленно разговаривать с отцом, хранил верность их маленьким совместным ритуалам, таким как послеобеденное чтение местной газеты «Джорнале ди Сичилия». И перенял привычку отца по утрам пить кофе в рабочем кабинете, в полном одиночестве.
И все же…
Однажды ноябрьским вечером, примерно год назад, его мать пошла спать, и он рассеянно попрощался с ней, поцеловав в лоб.
На следующее утро Джулия не проснулась.
Она умерла во сне. Ее доброе сердце перестало биться. Она ушла так же тихо, как и жила.
Под маской боли в Иньяцио кипела ярость. Как же так? Это несправедливо, она отказала ему в возможности проститься с ней, подготовиться к ее уходу. Он так и не сумел отблагодарить мать за все, что она для него сделала: за хорошие манеры, которые она привила ему, за ровный нрав, который передался ему, за чувство уважения к другим, которое он у нее перенял. Преданность делу, самоотверженность, решимость Иньяцио взял от отца. Все остальное, в том числе умение справляться с жизненными трудностями, все, что делало его мужчиной, было подарком Джулии. И — он понял это, лишь когда ее не стало, — подарком была даже та единственная, тихая, но твердая любовь, которую она испытывала к отцу.
Мать умерла в тот самый день, когда умер отец. Все, что от нее осталось, — призрак, готовый растаять в свете дня. Пустая оболочка. И вот наконец свет пролился. И вместе с ним пришел покой.
Ибо если отец был морем, она была утесом. А утес не может без моря.
Иньяцио представляет, что сейчас они вместе, где-то там, у небесной виллы «Четыре пика». Отец смотрит на море, а мать опирается на его плечо. Она поднимает голову, на ее губах играет легкая улыбка; отец поворачивается к ней, склоняет голову к ее голове. Они молчат. Просто стоят рядом.
В горле у Иньяцио комок. Он не знает, откуда этот образ — детское ли воспоминание или утешение, которое дарит ему рассудок. Это не важно, говорит он себе, подходя к могиле родителей. Где бы они ни были, главное, они вместе, они обрели покой.
Вот и склеп. Монументальная постройка в окружении памятников и захоронений представителей палермской знати. Город мертвых Санта-Мария ди Джезу — отражение города живых.
У ворот Иньяцио видит Джузеппе Дамиани Альмейду и Винченцо Джакери. Они о чем-то говорят, в тишине их голоса перекрывают щебетание птиц, обитающих в кипарисах. Альмейда и Джакери не сразу замечают Иньяцио.
— Вся недвижимость, которую он купил за последнее время, оформлена на компанию «Почтовое пароходство». Вы понимаете, зачем ему это? — Дамиани Альмейда поднимает воротник — холодный влажный воздух пробирает до костей.
— Специи его больше не интересуют. Он объявил об этом сразу после смерти отца, но…
— И я объяснил почему: времена изменились, — негромко произносит Иньяцио.
Мужчины удивленно поворачиваются к нему.
Иньяцио вспоминает о подвалах Марсалы, о производимом там крепленом вине, которое развозится по всей Европе. О своих пароходах, которые перевозят товары и пассажиров по всему Средиземноморью, в том числе и в Азию, и в Америку.
— Есть люди богатые, и есть те, кто пыжится, пытаясь продемонстрировать несуществующее богатство, — добавляет он.
— Вы правы. Кто же сегодня не хочет казаться богачом? — пожимает плечами Дамиани Альмейда.
— А когда было иначе? Люди любят потешить свое самолюбие, пустить, так сказать, пыль в глаза. — Джакери опирается на трость: в последнее время из-за ноющей боли в бедре ему тяжело ходить. — Прежде вконец обнищавшая знать лезла из кожи вон, а сегодня всякий стремится к богатству и власти.
Джакери смотрит по сторонам: надгробия со звучными именами чередуются с неприметными плитами. Буржуазия рядом с аристократией, роскошные склепы рядом со скромными могилами, скромными не по своей воле — из-за нехватки денег. Смерть избавила от всех притязаний тех, кому пришлось продать даже гвозди из стен, чтобы выжить, тогда как пышные захоронения новоявленных буржуа на кладбище Санта-Мария ди Джезу, на других городских кладбищах, в том числе и самом большом, Санта-Мария деи Ротоли, олицетворяют добытое трудом богатство.
— И чем дальше, тем это более очевидно. Все меняется. Мы видим, что происходит в Европе. Есть такие, кто хочет доказать, что они — хозяева мира, а у самих добра — от жилетки рукава. — Дамиани Альмейда спускается по ступеням, отделяющим часовню от склепа, где недавно похоронили Джулию, достает из кармана связку ключей. Взвешивает их на ладони, протягивает Иньяцио: — Вот, это ваши.
Иньяцио сжимает в руке ключи. Железные, большие, тяжелые. Как наследство отца.
Он стоит перед дверью семейной усыпальницы. Ключ поворачивается в замочной скважине. На полу остатки штукатурки и следы ботинок.
В глубине склепа — большой саркофаг из белого мрамора. Винченцо Флорио, отец Иньяцио, высечен из мрамора почти как бог — в тоге поверх обычной одежды. Мать похоронена в нише за саркофагом. В смерти она также скромна, как и в жизни.
Иньяцио в склепе один. Кладет руку в перчатке на саркофаг, гладит его. Холодный мрамор молчит, но где-то в душе Иньяцио чувствует присутствие отца, присутствие родителей. Мягкое тепло разливается в груди.
Он делает все возможное. Он старается. Ему не хватает их слов, их взглядов. Ты никогда не перестаешь быть ребенком, как не перестаешь быть родителем, если у тебя есть дети.
Он закрывает глаза, не в силах сдержать нахлынувшие воспоминания: вот вилла «Четыре пика», вот большая цитрусовая роща вокруг виллы на холмах в Сан-Лоренцо, где он бегает с сестрами; вот они играют перед портиком, вот уроки танцев, он танцует с матерью, она так неуклюже двигается, что постоянно наступает ему на ноги, но очень рада, смеется, откинув голову назад; танцмейстер морщится, сестры Анджелина и Джузеппина, недовольные дуэтом, закатывают глаза. И еще: отец кладет руку ему на плечо и тихо говорит, объясняя, как лавировать среди акул в политике…
Внезапно перед ним возникает лицо в обрамлении белокурых локонов.
Иньяцио не мог ни с кем о ней говорить. Только Джузеппина знает. И не исключено, что Франсуа тоже что-то знает.
Нет, поправляет он себя. Еще один человек знал.
Мать. Она спросила однажды, действительно ли он хочет жениться на Джованне, и он ответил, что да, что не может поступить по-другому.
Ты не только знала, ты понимала всю мою боль, мама.
Рана, которая никогда не перестанет болеть. Отречение… слишком дорогая цена за то, чтобы отец считал его настоящим Флорио. Иньяцио молча согласился, он никогда не обсуждал это с родителями.
Сейчас он понимает, что с матерью его связывает еще одна нить: они оба отреклись от какой-то части себя ради дома Флорио, который должен не просто работать, он должен процветать. Мать пожертвовала любовью и чувством собственного достоинства ради того, чтобы Винченцо мог безраздельно отдаться делу. А он, Иньяцио, пошел дальше, отказавшись от любимой женщины ради того, чтобы деловые контакты Флорио завязались там, куда путь Винченцо был заказан: сначала в аристократических салонах Палермо, а затем и при дворе Савойского королевского дома. Ведь дворяне Сицилии, в жилах которых течет арабская, норманнская и французская кровь, убеждены, что они — потомки олимпийских богов, а значит, и Флорио должны стремиться на этот Олимп.
Так и вышло.
Но бывают дни, а особенно ночи, когда амбиции отступают.
И тогда Иньяцио погружается в воспоминания о Марселе и думает, что это был самый счастливый период в его жизни: он видит себя двадцатилетним, вспоминает запахи, звуки загородного дома, аромат роз, дамского мыла, чувствует рядом с собой обнаженное женское тело.
Настоящее проклятие — не сознавать счастья, пока оно с тобой, и оценить его тогда, когда от него остается лишь эхо.
Иньяцио смотрит на могилу матери: Джулия Ракеле Порталупи, в замужестве Флорио. Женщина, которая знала все, которая всегда была рядом, которая любила, ничего не требуя взамен, которая всегда держалась на полшага позади.
Он назвал дочь, родившуюся в июне 1870 года, ее именем. Джулия Флорио. Его крошке сейчас полтора года.
Иньяцио слышит шаги за спиной, оборачивается.
Джакери улыбается — в этой улыбке утешение, не облекаемое в слова.
Иньяцио ничем не выдает своих мыслей.
— Работа сделана хорошо, — тихо говорит он. — Но могли бы почистить ступени…
Он прикасается к надгробию Джулии, подносит пальцы к губам и передает поцелуй холодному камню, затем осеняет себя крестным знамением. Джакери тоже крестится.
Дамиани Альмейда, заложив руки за спину, ждет их снаружи. Все трое идут к выходу, садятся в экипаж.
Иньяцио первым нарушает тишину:
— Надеюсь, вы простите меня, что я попросил вас сюда приехать, но я лично хотел осмотреть часовню после похорон матери.
— Вы довольны результатом?
— Очень, дорогой инженер.
Иньяцио забрасывает ногу на ногу, пальцы сплетены на колене, смотрит в окно. В небе за серыми рваными облаками появляются голубые просветы.
— Хотел поговорить с вами вот о чем: я думаю возобновить одно дело отца.
— Какое именно, скажите на милость? — Джакери морщит лоб. — Ваш отец много экспериментировал, было трудно уследить за всеми его идеями.
— Ваша правда. Я имею в виду текстильную фабрику, которую он хотел открыть в Марсале, рядом с винодельней. Но руки так и не дошли… — Иньяцио внимательно смотрит на Джакери. — Я слышал, что адвокат Морвилло занимается переработкой хлопка на своей маленькой фабрике здесь, в Палермо, и ищет партнеров. Он умный человек, работал в Министерстве образования. Мне нравятся его свежие идеи по организации производства… Постарайтесь выяснить его намерения, аккуратно, как вы умеете.
Джакери кивает.
— Он хочет перерабатывать хлопок, но это безумие. Неаполитанская конкуренция слишком сильна.
— Конечно, это безумие: хлопок с Сицилии отправляется для прядения в Неаполь или даже на север, в область Венето, а затем возвращается сюда для продажи. Его себестоимость вырастает неимоверно, лучше уж покупать английские или американские ткани. Но если мы можем повернуть ситуацию в свою пользу, отчего бы этим не заняться?
— Хорошо. Я все выясню.
Дамиани Альмейда смотрит на Иньяцио и молчит. Он восхищается этим человеком и опасается его. Иньяцио ничем не уступает отцу: как говорится, яблоко от яблони недалеко падает. В нем чувствуется внутренняя сила и отчаянная решимость, скрытая хорошими манерами. Но Дамиани Альмейда знает: иногда любезность опаснее, чем грубость.
— Овощи, тушенные со сливочным маслом и слегка перченые, да, и кролик по-провански, — диктует Джованна. Донна Чичча старательно пишет, высунув кончик языка. — Из вина… подойдет «Аликанте», — заключает Джованна. Она хочет встретить Иньяцио в домашней уютной обстановке, где все заранее продумано до мелочей.
Донна Чичча складывает листок, велит горничной отнести его на кухню, потом переводит взгляд на Джованну и удовлетворенно кивает, оценивая ее черное платье с лиловыми вставками. Прошло всего три месяца со дня смерти Джулии, и траур еще продолжался в доме Флорио.
— Душенька моя, загляденье!
На лице Джованны появляется робкая улыбка. Она знает, что это неправда, что она далеко не красавица, но эта невинная ложь ей приятна. Донна Чиччиа обнимает ее за плечи.
— И не подумать, что раньше вы всего-то боялись. А какой стали отличной хозяйкой, и ви́на-то подбирать умеете!
— Ма… ма-ма…
Это малышка Джулия. Кормилица протягивает ребенка Джованне, и та улыбается, целует розовые щечки. Малышка хватает ее палец, тянет в рот.
— Моя красавица, сердечко мое, — щебечет Джованна, щекоча носом носик малышки, а та пытается ухватить маму за прядь волос. — Жизнь моя, любовь моя!
Донна Чичча смотрит на них, и на сердце у нее становится легче. Она так молила Господа — и не только Его — о том, чтобы ее крошка обрела душевный покой. Да, Джованна — ее крошка, не госпожа, потому что донна Чичча стала ей вместо матери, растила ее, всегда была рядом. Как она изменилась после замужества, размышляет донна Чичча, складывая сорочку, брошенную в изножье кровати. Ее крошка всегда была такой раздражительной, неуверенной в себе, ела так мало, будто хотела истаять, исчезнуть. Будто отказывала самой себе в существовании. А теперь она прекрасная мать и жена. Она даже немного поправилась, стала женственней. Ее крошка обрела покой или попросту смирилась? Донна Чичча не знает. Конечно, отношения у них с Иньяцио ни в какое сравнение не идут с отношениями другой пары, которую донна Чиччиа знает давно — имеются в виду родители Джованны, — у тех все ограничивалось взаимным безразличием. Разница между спокойствием Иньяцио и нервозностью Джованны казалась непреодолимой. Донна Чичча это сразу поняла, но надеялась, что все у них сгладится. Поэтому она молча наблюдала, выслушивала Джованну, утешала ее, вытирала ей слезы, как мать.
Джованна еще раз целует Джулию и передает ее няне.
— Скажите Винченцино и Иньяцидду, чтобы садились заниматься, сейчас придет учитель музыки. Я зайду к ним чуть позже.
Няня выходит из комнаты. Отвернувшись, донна Чичча начинает складывать лифы и хмурится. Мальчишки дома Флорио резвятся, как и все дети, но если Винченцино выслушивает замечания и всегда извиняется, то Иньяцидду не реагирует даже на шлепки.
— Ишь, сорванец… — вырывается у нее шепотом.
— Что вы сказали? — переспрашивает Джованна.
— Думала о господине Иньяцидду. Вот уж непоседа!
— Муж говорит, он еще мал…
— Воспитывать надо, пока поперек лавки лежит… — качает головой донна Чичча.
— Вырастет — остепенится, вот увидите, — отвечает Джованна, открывая шкатулку с драгоценностями, чтобы выбрать серьги. Кое-что — топазы, жемчуг, изумруды — досталось ей от Джулии. Почти всё унаследовали дочери, но Джованна не в обиде: эти украшения не слишком ей по душе, она находит их старомодными, а оправу слишком тяжелой. И они совершенно не годятся для траура. В итоге она выбирает длинные жемчужные серьги с ониксом.
— Интересно, что бы сказала на это моя свекровь? Кажется, Джузеппина и Анджелина в детстве были куда беспокойнее Иньяцио. — Джованна вздыхает. — В последнее время с ней было нелегко говорить… Вечно стояла у окна, смотрела на улицу, словно ждала кого-то…
— Это он ее звал, — донна Чичча испуганно крестится. — Как-то накануне… она попросила меня оставить свет, сказала, муж придет. Я-то, грешным делом, подумала, что у бедняжки ум за разум зашел… Но когда Господь ее забрал, тут-то я и смекнула.
Джованна крепко сжимает губы. Ей не хочется продолжать эту тему.
Она садится за журнальный столик, разбирает почту. Приглашения на ужин, на торжественный прием, присланные из вежливости — все знают, что Флорио по-прежнему в трауре, — но много и соболезнований. Надо же, все еще приходят, думает Джованна, вскрывая конверты, а донна Чичча тем временем достает корзину с вышивкой, которую они заканчивают.
Деловой партнер Винченцо, который только сейчас узнал новость; двоюродный брат, живущий в Калабрии, чье имя она вспоминает с трудом; поставщик, который рассыпается в извинениях за задержку, был очень болен и не…
А потом…
Из Франции, конверт из плотной бумаги, адресованный Иньяцио. Интересно, как он здесь оказался? — удивляется Джованна, вертя конверт в руках. Красивый, аккуратный почерк, не то что на других посланиях. Она откладывает было конверт в сторону, но тут же снова берет его в руки. Несколько секунд колеблется. Потом вынимает из волос шпильку и использует ее вместо ножа для бумаги. Иньяцио не будет возражать, если…
Вот и мать тебя покинула: знаю, как ты был привязан к ней, и представляю, как тебе сейчас тяжело. Мое сердце плачет вместе с тобой.
Твоя боль — это моя боль, помни об этом.
У Джованны перехватывает дыхание.
Ни один партнер, ни один родственник, ни один друг так не напишет. Ни один мужчина, поправляет она себя. Не в таком тоне. Не таким аккуратным почерком. Не на такой дорогой бумаге.
Твоя боль — это моя боль, помни об этом.
Только женщина могла написать это.
И только мужчине, с которым она была близка.
Мужчине, которого она любит.
Джованна встряхивает головой. Фразы, взгляды, жесты. Молчание.
Воспоминания теснятся в голове. Слова внезапно приобретают иной смысл.
Нет.
Она вскидывает голову и вздрагивает, увидев в зеркале свое отражение. Ее глаза — огромные, пустые, темные, как будто в них опрокинута ночь.
Донна Чичча все еще возится с нитками. Она ничего не заметила.
Джованна переводит взгляд на конверт. Она хочет, имеет право знать.
Почтовый штемпель плохо читается. Джованна поворачивается к окну. Марсель. Значит, письмо из Марселя. Возможно, Джузеппина и Франсуа знают эту женщину. Ей приходит в голову написать Джузеппине, с тем чтобы спросить у нее, но она гонит от себя эту мысль.
Спросить о чем?
Не выставляй себя на посмешище, — суровый внутренний голос смутно напоминает ей голос матери.
Джованна разглядывает конверт, нюхает его. Вроде бы от него исходит слабый аромат цветов. Возможно, гвоздики. Или это ей только кажется. Она не знает.
Руки немеют, желудок сжимается, как будто живет собственной жизнью, и на нее разом обрушивается прежнее смятение. Прочь еда, прочь эмоции.
Она закрывает глаза и ждет, что тошнота отступит.
Страхи, безымянные страхи вновь оживают и с новой силой атакуют ее.
Конверт падает на колени — пятно цвета слоновой кости на черной юбке. Кажется, оно источает погибель.
Мое сердце плачет вместе с тобой.
— Идите к детям, донна Чичча, — говорит Джованна твердым голосом. — Мне нужно ответить на письма. Я приду позже.
Она встает, держа в руках конверт, и, сама того не замечая, сминает его.
Не дожидаясь ответа донны Чиччи, Джованна идет в спальню Иньяцио. Судорожно вертит головой, кровь стучит у нее в ушах. Ей вспоминается другое утро, другой траур. Резким жестом она распахивает шкаф.
Привлеченный шумом, на пороге появляется Нанни, камердинер.
— Кто это? — робко спрашивает он, потрясенный тем, что хозяйка роется в одежде мужа.
Она поворачивается и ледяным голосом шипит:
— Пшел прочь!
Камердинер отступает за дверь.
В Джованну словно вселился бес: она шарит между рубашками, кидает на пол домашние халаты, ощупывает карманы брюк.
Внезапно она замирает, почувствовав головокружение. Трет виски.
Нет, так нельзя. Такое поведение ее недостойно. Но что же делать, как сдержаться, если человек, который научил тебя любить, ради которого ты изменилась, приняла себя такой, как есть… этот человек носит в своем сердце другую?
Она закрывает глаза: надо остыть. Нет, жизнь ее мужа проходит не здесь. В этой комнате он лишь переодевается и спит. Все свое время он проводит в кабинете. Там у него хранится все важное.
И тогда Джованна бежит, со всех ног, как никогда в жизни не бегала. Бежит вниз по лестнице, в кабинет. Привлеченные шумом, из дверей детской выглядывают Винченцино и Иньяцидду и удивленно смотрят Джованне вслед: им невдомек, почему мать в таком отчаянии. Винченцино кашляет, вопросительно смотрит на Иньяцидду, но тот лишь пожимает плечами.
Джованна распахивает дверь кабинета. Здесь она впервые: это место деловых встреч, сухих слов, бумаг и сигарного дыма. Замерев на мгновение, она видит, как из полумрака проступают контуры массивной мебели: книжный шкаф позади письменного стола, настольная лампа в восточном стиле. Она подходит к столу и со злостью открывает ящики один за другим: перья, карандаши, какие-то журналы, испещренные цифрами. Листает — ничего интересного. Но в последнем ящике есть тайник.
В нем то, что она ищет. Шкатулка из палисандра и черного дерева с железной ручкой. На виа Матерассаи она лежала у Иньяцио в шкафу. Как-то Джованна спросила, что в ней, и он ответил кратко: «Воспоминания».
Руки у нее дрожат. Шкатулка гладкая, тяжелая, теплая на ощупь. Джованна ставит ее на стол: луч солнца высвечивает текстуру дерева.
Открывает.
Чувствует запах, похожий на тот, который, как ей показалось, исходил от конверта с соболезнованиями. Под потрепанным экземпляром «Принцессы Клевской» мадам де Лафайетт лежит стопка конвертов. Джованна вываливает их на кожаный бювар и со смесью любопытства и отвращения начинает перебирать. Бумага дорогая, плотная, а почерк тот же, женский. Одни даже не открыты, другие изрядно потрепаны. На всех стоит штемпель Марселя. Там же лежит выцветшая от времени голубая атласная лента.
На дне шкатулки — карточка с соболезнованиями, похожая на ту, что Джованна совсем недавно держала в руках. Она смотрит на дату, читает: по поводу смерти тестя.
Ярость вновь ослепляет ее.
— Кто эта женщина? — кричит в исступлении Джованна, хватает один из конвертов, пытается его открыть.
— Что ты здесь делаешь?
Голос Иньяцио как ушат холодной воды.
Джованна поднимает голову — на пороге стоит муж. Конверт чуть не падает из ее рук.
Иньяцио переводит взгляд с лица жены на открытую шкатулку, на бумаги, разбросанные на столе.
— Я спросил тебя, что ты здесь делаешь? — повторяет он, побледнев, хриплым, почти металлическим голосом.
Он закрывает дверь, бросает плащ на стул и подходит к столу. Медленно протягивает руку, берет скомканный конверт. Разглаживает его бережно, даже любовно. Но его лицо холодно, неподвижно.
Джованна теряет над собой контроль.
— Это… что? — шипит она, размахивая конвертом, который держит в руках.
— Дай сюда, — тихо говорит Иньяцио, его глаза прикованы к столу, на котором разбросаны конверты.
В этом шепоте — приказ. Джованна отрицательно качает головой, прижимая конверт к груди. Ее бледное лицо покрыто красными пятнами.
— Что это? — теперь тихо и с горечью повторяет она.
— То, что тебя не касается.
— Письма от женщины. Кто она?
Иньяцио поднимает на нее глаза, и сердце Джованны замирает.
Иньяцио — ее Иньяцио — всегда умел владеть собой. На все возражения он лишь пожимал плечами или отстраненно улыбался. Этот мужчина с землистым лицом, сжатыми зубами и гневно пылающим взглядом — не ее муж. Это чужак, объятый холодной неудержимой яростью.
Мысли Джованны мечутся, злые, испуганные, противоречивые. Какая же я дура! Зачем мне это? Затем, что я — жена? Разве он мне что-то должен? Нужно было порвать этот конверт и забыть. Нет, тогда пришлось бы лгать ему. Но все осталось бы по-прежнему! А теперь что мне делать, чтобы успокоить его? Но ведь он — мой муж. Я имею право знать, я столько лет жертвовала собой ради него! А если он выберет другую? Нет, это невозможно, ведь у нас Винченцино и Иньяцидду…
Она трясет головой: пусть замолчат эти голоса, разрывающие ее на части.
— Почему? — спрашивает она, тяжело вздохнув. Кладет конверт на стол, делает шаг к мужу. Это единственный вопрос, который она сейчас может — и хочет — задать:
— Почему ты никогда не рассказывал мне о той, другой? — В голосе ее слезы. — Неужели ты никогда не любил меня по-настоящему? Неужели ты думал только о ней, об этой француженке?
— С тех пор как я женился на тебе, никакой другой у меня нет.
Его голос снова обрел твердость, и выражение лица снова стало спокойным и отстраненным. Лишь небольшая гримаса кривит его губы, когда он складывает конверты в шкатулку. Но от Джованны не может ускользнуть, с какой нежностью он берет голубую ленту, кладет сверху книгу.
— Она лучше, чем я, да?
— Все в прошлом. Ты ни при чем, — отвечает Иньяцио, не глядя на нее. Он достает из кармана брюк связку ключей. Одним из них — маленьким, темным — запирает шкатулку. Крепко прижав ее к себе, идет к дверям.
— Это тебя не касается. Никогда больше не заходи в мой кабинет. Никогда.
Соль и песок под ногами. Ветер горячий, порывистый, свет яркий настолько, что заставляет щуриться. К запаху моря примешивается острый запах душицы. Иньяцио наклоняется, набирает горсть песка и ракушечника, пропускает через пальцы. Вообще-то это раскрошившийся туф — светлый камень, горная порода, заточившая в себе останки морских раковин и моллюсков, это настоящее сердце Фавиньяны. Сердце его острова.
Да, моего острова, говорит он себе с улыбкой, направляясь к краю утеса в бухте Буэ-Марино, откуда открывается великолепный вид на сушу и море. Внизу рабочие вырезают из туфа блоки, которые затем перетащат к берегу и погрузят на корабли, идущие в Трапани. Тонкая пыль поднимается в воздух и тут же оседает, прибиваемая ветром; карьеры туфа глубокие, более десяти метров. Добыча туфа наряду с рыболовством с незапамятных времен была основным занятием жителей острова, это верный источник дохода, ведь туф используется для строительства домов.
Да, это его остров: несколько месяцев назад он купил Эгадские острова у маркизов Рускони — братьев Джузеппе Карло и Франческо, и их матери, маркизы Терезы Паллавичини. Фавиньяна, Мареттимо, Леванцо и Формика. Последний остров как раз на полпути между Леванцо и Трапани. Иньяцио всем объяснил, что эта покупка на сумму два миллиона семьсот тысяч лир[2] даст хороший импульс производству тунца и что в качестве рабочей силы он будет использовать заключенных форта Санта-Катерина, к тому же на островах добывают туф, который можно выгодно перепродать. В общем, он тщательно изучил острова, оценил их реальный экономический потенциал и решился на покупку. Кроме того, он воспользовался тем, что острова были убыточными, и смог снизить цену.
Однако перед самим собой ему не нужно оправдываться.
Как его дядя, чье имя он носит, семьдесят лет назад с первого взгляда влюбился в Аренеллу, так Иньяцио сразу полюбил Фавиньяну: этот остров для него дороже, чем семейное дело, чем общественный статус, чем многое другое в жизни. Здесь все проблемы — трудности с добычей серы, рост таможенных пошлин — отступают далеко, да и семья тоже. Глаза Джованны, такие грустные и серьезные, становятся блеклым воспоминанием.
Здесь он хочет построить дом — по примеру отца, который построил дом в Аренелле. Но еще не время: тоннарой пока владеет Винченцо Драго, арендатор-посредник, или габеллотто на местном наречии. Иньяцио придется подождать, и только через три года, в 1877-м, он станет полноправным хозяином и завода, и острова.
Море внизу ревет и грохочет. Теплый порывистый ветер, капризный зефир, скоро переменится, это чувствуется, и тогда море успокоится. Обретет покой, как и он, Иньяцио, когда впервые ступил на этот остров.
Иньяцио прикрывает глаза, солнечный свет просачивается сквозь веки.
Он помнит, как впервые приехал сюда: ему четырнадцать лет, и отец, который в то время управлял тоннарой, взял его с собой. В воздухе стоял запах гниющего тунца, солнце играло на стенах домов, а Винченцо закатал рукава рубашки, сел на большой камень и разговорился с рыбаками, обсуждая на местном диалекте, где лучше ставить сети и в каком направлении дует ветер во время забоя тунца, маттанцы. Иньяцио не такой, как отец, — он приветлив, но держит дистанцию. Рыбаки Фавиньяны, однако, чувствуют в нем скрытую силу: это не высокомерие и не пренебрежение к ним, но спокойная внутренняя уверенность человека. Они почувствовали ее в то утро, когда Иньяцио без предупреждения появился в тоннаре. Маттанца закончилась несколько недель назад, настало лето, и, пока шло консервирование тунца, рыбаки занимались лодками и сетями.
Иньяцио долго беседовал с ними; не прерывал, даже когда речи их становились путаными, а диалект — трудным для понимания. Главное, он смотрел им в глаза, понимая их проблемы, ощущая их страх перед будущим, замечая сгустившиеся тучи неизвестности: с одной стороны, конкуренция с испанскими промысловиками, с другой — налоги, которые требуют «пьемонтцы». Он ничего не обещал, но его присутствие всех успокоило.
— Вы всем довольны?
От размышлений его отвлекает голос Гаэтано Карузо, одного из самых преданных работников, сына управляющего Иньяцио, который работал еще с его отцом. С Карузо тоже был долгий разговор, главным образом о планах Иньяцио модернизировать завод на Фавиньяне, заключить новые контракты.
— Да, очень. Хорошие люди здесь работают, благочестивые, — отвечает он, потирая ладони. На коже — тонкий слой каменной пыли.
— Вы знаете, чем их взять. Вы внушаете им уверенность, уважаете их, и они это чувствуют. Не просто командуете, как другие.
Карузо подходит ближе. У него худое лицо с угловатыми чертами и бородка, которую он имеет привычку теребить. Но сейчас он, поеживаясь, запахнул полы пиджака и скрестил на груди руки, а Иньяцио смотрит на море, подставив ветру лицо.
— Давным-давно, когда я был еще маленьким, мой учитель заставил меня перевести отрывок из Тита Ливия с притчей о Менении Агриппе. Знаете?
— Нет, дон Иньяцио, — отвечает Карузо.
— Вам, должно быть, известно, что в то время плебеи хотели получить равные с патрициями права, поэтому в знак протеста они покинули Рим. А Менений Агриппа вернул их обратно, рассказав им притчу о том, что произошло, когда руки вдруг перестали работать, завидуя желудку, который бездействует в ожидании пищи. Все тело слабело, поэтому конечностям пришлось примириться с желудком. — Губы Иньяцио чуть дрогнули, изобразив улыбку. — Наши работники должны чувствовать, что они важны. Еще мой отец об этом говорил. Заработная плата — не единственное их стремление. Прежде всего я должен показать, что для меня важен каждый из них, а для этого надо посмотреть им в лицо, каждому.
— Не всегда это легко, — соглашается Карузо.
— Да, верно. Здесь живут рыбаки, простой народ, они знают цену труда… Городские рабочие более требовательны, ищут повода не работать или работать меньше, требуют и требуют… еще и недовольны тем, что им дают. Вечная борьба. — Иньяцио мрачнеет, вспоминая рабочих литейного завода «Оретеа» и ткацкой фабрики, которую он открыл вместе с адвокатом Морвилло и которая, увы, приносит мало прибыли.
Он поворачивается спиной к морю. Экипаж ждет его неподалеку.
Карузо смотрит, как Иньяцио садится в повозку, которая тоже покрылась тонким слоем каменной пыли, как и всё здесь на острове, и, желая сделать ему приятное, говорит:
— Местные считают вас графом, знаете? И я не удивлюсь, если король…
— Я — фабрикант, синьор Карузо, — перебивает его Иньяцио. — Мой титул — это мой капитал. Только благодаря ему я приобрел почет и уважение.
Экипаж увозит Иньяцио от бухты Буэ-Марино, а его душа поет в унисон с ветром. Нет, ему не нужен титул князя, графа или маркиза Эгадских островов. Он счастлив тем, что владеет ими.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Львы Сицилии. Закат империи предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других