В логове зверя. Часть 2. Война и детство

Станислав Козлов

«Логовом зверя» во время Великой Отечественной войны называли Германию. Начинался путь к ней для семьи офицера Красной армии в городе Дзержинске. Простирался через Сталинградские степи, города и сёла России, Украины, Белоруссии, Польши, Германии. Забавами и игрушками младшего члена семьи, как и его спутников-сверстников, были неразорвавшиеся снаряды, мины, гранаты… Зато они умели на слух определять немецкие, советские и американские самолёты.

Оглавление

Глава 7

Карикатуры на Гитлера

Уникальная карта. Пустота. Гнёзда для флагов и пропаганда.

Тёмный круг на красном флаге. Смена символов. Каштаны и персики.

Экскурсии по квартирам. Карикатуры на Гитлера. Книга с задницей.

Рискованные прыжки. Страшная саранча. Насильник.

Огонь по своим. Цена победы. Взрыв. Убийство офицера. Война

с Польшей. Штурм Брестской крепости. Пленные поляки.

Первая конфета. Бой с пауком. Бассейны. Монашки. Море. Старая карта.

Поляки называли его Щецин. Гитлеровцы переименовали в Штеттин. При вступлении в него наших частей в 1945 году он ещё оставался Штеттином — так его в своём повествовании я и буду называть.

Штеттин очень отличался от Мезеритца. Тот был чем-то вроде наших районных центров: небольшой, уютный. В нём даже на улице не покидало ощущение того, что находишься внутри некоего дома, аккуратного и ухоженого. По существу он и был большим домом, только без крыши над головой. Штеттин выглядел солидным деловым кабинетом огромных размеров, одновременно колоссальным заводом, культурным центром, военным объектом и ещё бог его знает чем. Кажется, в этом городе было всё, что могло измыслить и соорудить немецкое человечество. Мне почему-то больше запомнились строгие прямоугольники профилей домов и видом сверху, и видом сбоку, светло-серые мундиры кубов и параллелепипедов зданий с ровными рядами окон-пуговиц. Всё выстроено в ровные шеренги вдоль прямых и ровных улиц. Довольно широких, в отличие от других немецких городов того времени. Мама первой обратила внимание на сдавленность пространств между сторонами германских улиц. Мне же они показались вполне широкими. Видимо, потому, что в России я видел крупные города преимущественно в развалинах, а в небольших ширина улиц не слишком отличалась от немецких. Маме же было неприятно:

— Будто в прессе находишься — давит со всех сторон… Вот у нас — широта и простор, светло, идёшь свободно и душа радуется…

Может быть, чувство зажатости вызвано было и высотой зданий: при равной ширине улиц уже кажутся те, где выше дома — в них меньше света, воздуха и простора. Имелась у Штеттина с Мезеритцем и общая черта: оба города были абсолютно свободны от мирных жителей. Дома там и здесь стояли пустыми, осиротевшими и откровенно печальными. По улицам, от лёгкого ветра кажущиеся живыми, перепархивали с места на место, летали и катались листочки бумажек всевозможного цвета и формата. Валялись клочки и обрывки чего-то пёстрого. Тряпьё… Барахло… Выходящие на улицу двери раскрыты… Входные двери расположены именно со стороны улицы, а не со двора, как у нас. По обе стороны каждой — металлические гнёзда для флагов, одного, двух, трёх…

Можно было себе представить, как выглядела улица, когда в них вставлялись флагштоки с красными флагами и белыми кругами посередине. Гитлер придавал внешнему блеску пропаганды очень большое, гипнотизирующее, значение. Флаги рейха, несомненно, были неотъемлемой её частью — они влияли на эмоции масс: «пропаганда вечно должна обращаться только к массе», утверждал фюрер, топорща чаплинские усики и делая удавьи глаза. «Она должна воздействовать больше на чувства и лишь в очень небольшой степени на так называемый разум», — вещал он в своём программном труде «Mein Kampf». В этой же книге фюрер изложил интересные причины того, что для воздействия на так называемый разум высшей расы человечества он выбрал именно красный цвет: «Мы сознательно выбрали красный цвет… Этот цвет больше всего подзадоривает. Кроме того выбор нами красного цвета больше всего должен был дразнить и возмущать наших врагов»… Он действительно и дразнил, и возмущал. Фронтовики рассказывали после войны, как были донельзя удивлены и поражены, увидев в начале войны идущих на них в атаку немцев под красными знамёнами. Как же стрелять в них — в такие же, как у нас, флаги? Потом присмотрелись — внутри красного белый круг, как мишень.

Сразу же после занятия Штеттина советскими войсками на самом высоком здании города уверенно развернулся и величественно заколыхался на ветру большой красный флаг. Вот, гады фашистские, смотрите на символ нашей над вами победы. Но смотреть оказалось некому: гады на улицах города не показывались. А если бы показались, то, наверное, обратили бы внимание на некоторую странность самого высокого, самого красного и самого большого в Штеттине флага. Даже особо и присматриваться не нужно было, чтобы странность эту заприметить — она бросилась в глаза. Полотнище было очень большим — это чувствовалось даже на расстоянии. И в самом центре его выделялся круг заметно более тёмного цвета, чем всё остальное полотно. Можно было предположить, что так только кажется — оптический обман. Флаг на ветру колышется, складки его постоянно меняются и, наверное, создают иллюзию разной степени окраски. Но нет: чем больше я вглядывался, тем больше убеждался — в центре нашего флага темнеет явно посторонний, не наш, круг. Ничего подобного раньше видеть не приходилось. Все красноармейские флаги и флажки были равномерно окрашены в однотонный красный цвет, и иначе быть не могло. А тут нечто странное: почему, зачем и отчего?

— Папа, а почему на нашем красном флаге тёмное пятно?

— Какое такое «тёмное» пятно? Никаких тёмных пятен на нашем флаге нет и быть не может, и не должно.

— Нет, может. И даже есть. Ты посмотри на него: вон в самой середине — тёмный круг…

Отец задрал голову, приостановился.

— Ух ты, и в самом деле. Интересно… А-а, понял. Это, Стасик, немецкий флаг.

Стасик от изумления и возмущения подскочил на месте:

— Как это немецкий?! Почему это — немецкий? Это наш красный флаг! Ты что такое, папа, говоришь-то?

— Успокойся, сын. Всё очень просто. У нас, наверное, не нашлось такого большого флага и взяли немецкий. Он ведь тоже красного цвета, только в середине у него белый круг со свастикой нашит. Этот круг отодрали или отрезали и получился красный флаг полностью. А цвет оказался в круге темнее потому, что вокруг него материя под солнцем выгорела и побледнела, а он сохранился и остался прежним… Понятно?

Причины стали понятны. Но всё равно в душе Стасик не мог примириться с тем, что наша армия воспользовалась трофейным немецким флагом, как своим символом. Всё равно на нём заметно выделялось тёмное пятно. Оно резало глаза и вызывало неприязнь: ведь на этом месте находилась свастика — самый ненавистный в мире знак. Чувство антипатии к тёмному пятну прошло только тогда, когда трофей всё-таки заменили на настоящий советский красный флаг. Правда, размером поменьше. Видимо, многим претило бывшее в употреблении фашистское полотнище… Впрочем, к этому случаю можно подойти и с другой позиции. Во-первых, очевидна простота смены символов при сохранении основного фона; во-вторых, нагляден пример превращения флага побеждённого в знамя победителя…

Квартиру нам выделили на улице Фриден штрассе возле какой-то небольшой площади с одной стороны и выложенной крупными камнями стены с другой. Стена возвышалась над общим уровнем земли, и над уровнем неподалеку находящегося моря, метров на десять и представляла собой не преграду, отгораживающую что-то от чего-то, а красиво оформленный то ли искусственный, то ли естественный обрыв. По краям его, вдоль самой кромки стены, росли невысокие кусты. За кустами простиралось довольно обширное поле, поросшее высокой, но, по-немецки, ровной травой. Над травой и полем господствовало обширное и красивое здание светло-серого цвета с большими окнами. Окон казалось больше, чем кирпичных стен. В первые дни своего приезда наша компания до него ещё не добралась и что оно такое и зачем оно, мы не знали. Родители мои, изучив его внешние профили, предположили: это либо больница, либо школа, либо неизвестно что и последнее предположение было, вероятно, самым верным…

Для нас, всеядных пацанов, самым важным открытием, и приобретением, явилось росшее неподалеку от «нашего» дома персиковое дерево. Оно было вполне высоким, по нашим меркам, и имело на ветках множество плодов. Относительно их спелости между нами и родителями возникли разногласия. Взрослые категорически утверждали: персики ещё не дозрели и есть их рано. Мы — не утверждали ничего: мы их уже ели и нам они казались вполне спелыми и сладкими. Росли там ещё и каштаны. Их плоды выглядели очень симпатичными и вкусными. Однако при раскусывании обнажали белую свою сущность, довольно твёрдую на ощупь и совершенно несъедобную на вкус. Что-то вроде мыла. Кто-то вспомнил чей-то рассказ о том, что если их пожарить, то вкус изменится в лучшую сторону. И действительно изменился после обжигания огнём — стал ещё более противным. Как всегда, спросил о загадочном явлении своих всезнающих родителей. Тайна раскрывалась просто: это были несъедобные каштаны — не тот сорт. «Того» найти не удалось. Так и не попробовали мы каштанов. А хотелось: само название плодов слышалось очень вкусно, а внешний вид очень напоминал шоколадную конфету, виденную на картинке.

Возле многих домов и вдоль дорог Штеттина, по обычаям и других городов неметчины и Польши, плодовые деревья росли в изобилии. Мы вскоре научились лазать по ним не хуже обезьян и ходили, измазанные смешанным соком различных фруктов. Питались и наземными ягодами: виктория, земляника, домашняя, крыжовник, смородина… Особенно понравилась черешня. Даже больше персиков. Те почему-то довольно скоро приелись — из за приторности, наверное. Черешня была сладкой в меру, сочной и мясистой. Трёх сортов: «чёрная», красная и белая. Устроившись на деревьях поудобнее, мы срывали ягоды с веток, накладывали их себе в рот, вальяжно сплёвывали косточки на землю или пуляли ими друг дружку… Ели без меры и, опять скажу, не имели никаких последствий, кроме чисто естественных…

Времяпровождение наше чревоугодием, конечно, не ограничивалось.

Спустившись после очередного подкрепления сил и настроения ягодами с райских деревьев на грешную землю, наша прежняя троица неспешно отправилась на экскурсию в ближайшие дома. Шли по совершенно пустой улице. Ни одной фигуры, ни одной живой хотя бы тени, ни тела, ни призрака, ни звука. Вымершие дома равнодушно и незряче смотрят прямо перед собой немигающими глазами окон. Изредка вдали слышатся звуки спешащих по уже мирным делам военных автомашин и это были единственные признаки того, что город всё-таки как-то и где-то ещё живёт.

Если по окраинам Мезеритца бегали, не пересекая городской черты, аборигенские мальчишки, то в Штеттине детей «лиц немецкой национальности» не видно было совсем. За те несколько месяцев, пока мы жили в нём, не довелось даже издали видеть ни одного. Вероятно, вера местного населения в рога нечистой силы под пилотками русских солдат оказалась посильнее, чем в Мезеритце, и всё оно дружно покинуло свой город. может быть, и не свой, если жили в нём вместо поляков немцы. Бежали стремительно: опять на столах некоторых квартир стояла готовая и не съеденная еда. Спешили, видимо, в состоянии панического ужаса или под угрозой насилия со стороны своих же полицейских и жандармов.

Подразнить было некого, нас тоже никто не дразнил — повоевать не с кем. Скучновато. Оставалось только заниматься мирными исследованиями окрестностей. В тот раз начали их с посещения маленькой деревянной полуразвалившейся будочки, притулившейся к высокой стене большого тёмно-серого, выглядевшего очень суровым дяденькой, каменного дома. Вид у сооружения был интригующим. Вокруг камень и асфальт, отутюженный, отлинеенный и вымуштрованный городской пейзаж и вдруг — что-то почти родное деревянное.

Дверца будочки оказалась запертой на небольшой замочек, но он выглядел беспомощным и наивным: доски рядом с дверцей переломаны и выбиты. Через пролом просочились поочереди внутрь и мы. Проникшие сквозь обширные щели и пробоины солнечные лучи жёлтенькими котятами устроились на переломанных полках и опрокинутом верстаке. Какая-то миниатюрная мастерская. Под ногами что-то хрустит… Присмотрелись. На полу — россыпь ярких разноцветных комочков. Подняли несколько штук. Фигурки забавных зверюшек, смешные рожицы, маленькие человечки в необыкновенных нарядах. Всё весело раскрашено. На каждом изделии булавочка для прикалывания на одежду. Значки не значки, брошки не брошки, а что-то такое странное. Мы не ожидали увидеть в Германии ничего весёлого: звери-фашисты веселиться не способны, по нашему твёрдому и прямому, как клинок меча, мнению. Их предназначение совсем иное: разрушение и прочие злодейства. Именно это, и только это видели наши, не очень-то ещё искушённые в этом мире, глаза на всём своём пути к тому, что только и могло быть логовом страшных зверей…

Забавные вещицы понравились, но мы принялись давить и крошить их ногами. И ни одной не взяли с собой на память. Скорее всего приняли за какие-то коварные фашистские значки неизвестного назначения. А всё фашистское подлежало немедленному и безоговорочному уничтожению. Простая логика детской непримиримости… А на самом деле мы находились, скорее всего, в маленькой мастерской какого-нибудь частника, занимавшегося изготовлением игрушечных поделок для заработка на жизнь свою и украшения жизни немецких ребятишек.

Произведя разрушения дополнительно к уже имевшимся, мы выбрались из будочки с чувством выполненного долга, словно врага победили. Огляделись по сторонам. Стороны предстали в виде многоэтажных домов на все части света. Не такими уж многоэтажными они и были: четыре — пять, но нам казались громадинами. Немного поспорив о выборе направления, предпочли сторону правую без особых на то оснований.

— В какой дом пойдём? — поставил вопрос Митька, вытирая об рубашку на животе руки.

— Давайте вон в этот. В других мы уже были. Ничего интересного, — определил цель Семка, поддёрнув повыше штаны, съехавшие без пояса совсем не воинственно вниз и обнажившие пуп, торчавший из живота, как маленький вулканчик.

«Этот» дом оказался ближайшим. Входная дверь нараспашку, многие из внутренних — в таком же состоянии. Можно было бы сказать: гостеприимно распахнуты. Только гостеприимства не ощущалось. Не хватало хозяев, радушно стоящих в дверях. Дом был явно пуст, но казалось, что в невидимых внутренностях квартир есть какие-то живые существа. Даже не обязательно люди… В первую же попавшую вошли с осторожностью. Сначала вытягивали шеи с головами на них, заглядывая в проёмы дверей, и только потом, убедившись в отсутствии и существ, и людей, входили внутрь… Просторный коридор. Налево — обширный зал. В зале на стене — портрет Гитлера в строгой тёмной рамке… Надо сказать, портреты фюрера нам попадались очень редко. Этот был, пожалуй, единственным. Фюрер смотрел куда-то поверх наших голов гордо и очень самоуверенно. Наверное, в светлое завтра тысячелетнего рейха. В него тут же полетела схваченная со стола хрустальная кружка. Полетела метко: фюрер лишился левого глаза, а оставшийся перевёл на нас, будто прицелился. Выбили и этот. Фарфоровой чашкой. Торжествующе рассмеялись.

«Адольф в поход собрался,

Наелся кислых щей.

В походе обос…..

И умер в тот же день.

Его жена Елена

Сидела на горшке

И жалобно пер….,

Как пушка на войне».

С воодушевлением пропев эту популярную в те годы песенку, Симка издал губами пушечный звук…

— А жену Гитлера разве Еленой звали? — спросил я.

— Еленой, а как же ещё? — пожал плечами Сёмка.

— А я не знаю как, потому и спрашиваю. Ленка, так Ленка. А почему она на горшке сидела, а не Гитлер: кислые-то щи ведь он ел?

— Ну, значит, и она тоже жрала их.

Обсудив таким образом меню гитлеровского семейства и его последствия, разошлись по комнатам.

Мин в нашем районе Штеттина не было и в своих экскурсиях по домам мы ничего не опасались Из квартир не брали ничего кроме оружия, если находили. Несколько раз попадались странного вида длинные узкие клинки с шарообразным эфесом. К рукоятке клинка вело неширокое отверстие — только руке пролезть. Шары, разукрашенные разноцветными кусочками замши, смотрелись очень красиво. И очень непонятно. Перед нами явно холодное оружие, но совершенно непонятного назначения. Носить его при себе не представлялось возможным: большого диаметра шар плохо пристраивался к боку и мешал при ходьбе. Да и ножен при себе клинок не имел… Наконец, как-то случайно увидели рисунок. На нём два полуобнажённых воина фехтовали похожими на найденные клинками. Ах, вот это что такое: спортивные рапиры… Мы их назвали тренировочными. Имелось ввиду, что такими сражаются только на учёбе, а в настоящем бою употребляют оружие боевое. Боевых же рапир не находили, как ни старались.

Иногда на стенах висели красивые сабли с золочёными, а может быть и в самом деле золотыми, эфесами с львиными головами. Их снимали без колебаний и уносили, как трофеи.

В соседней комнате звонкой пулемётной очередью протарахтел смех Мити:

— Ребята! Идите скорее сюда! Я такую книгу нашёл! Ха-ха-ха…

Бросились смотреть. В комнате, в роскошном кресле серой обивки сидючи, подпрыгивал на невероятную высоту от приступов смеха наш дорогой товарищ. Ни глаз, ни носа на его лице: вместо всего этого на нас смотрел его хохочущий рот. Бурное веселье сопровождалось дрыганьем ног и хлопаньем по ним большой книгой в тёмно — зелёном переплёте. На нём красивые золотые буквы. Что-то по-немецки, непонятное и готическое. На плотной глянцевой бумаге какие-то стихи и рисунки к ним. А вот дальше всё предельно понятно без каких бы то ни было надписей и подписей — картинки. На каждой — Адольф Гитлер собственной персоной. Вот его персона стоит нагишом, застенчиво прикрывая одной рукой своё мужское достоинство. На другой сидит белый голубок, восторженно глядя в лицо фюрера. Лицо умильно улыбается, над лицом нимб, на голове — лавровый венок…

Эта карикатура очень хорошо впечаталась в память. Множество ругих как-то не запомнилось. Пролистали до последней страницы всю толстенную книгу. Посмеялись до схваток в животе и судорогах на щеках. Веселило, собственно, не столько остроумие самих карикатур, сколько то, что на них Гитлер нарисован в смешном, и даже в непотребном, виде. И удивились. Книга — немецкая. И вдруг — карикатуры на немецкого же вождя — тирана и деспота, фюрера фашистов, расправлявшихся с любым за ничто и ни за что ни про что… А тут — издевательские рисуночки, да ещё и в роскошном издании, в немецкой квартире на открытом месте… Да попади она в руки гестаповцев — от хозяев, поди, и пепла не осталось бы… Или в нацистской Германии разрешались насмешки над её вождями?..

Необычный шедевр Станислав принёс «домой», больше поразив им родителей, чем насмешив. Для Советского Союза явление такой книги было бы равносильно хранению книги с карикатурами на Сталина или Ленина, напечатанной в типографии. Даже представить себе такое просто невозможно. Испепелили бы всех. И не только тех, кто имел хоть какое — либо отношение к такому неслыханному кощунству, но и тех, кто мог его иметь даже всего лишь в мыслях, видел или слышал о существовании чудовищного святотатства. Загадка. Тем более, что нашли книгу там, где на стене висел портрет того же персонажа, только вполне официальный, важный и парадный, карикатурно схожий с карикатурами на самого себя. Уж не известно, кричали ли ему «хайль»…

Окончив обследование квартиры и не найдя в ней ничего для себя интересного, кроме уморительной книги, отправились в другую. Здесь, как и везде, уже кто-то побывал до нас. Дверцы всех ящиков, шкафов и комодов распахнуты, вещи выкинуты на пол и разбросаны по нему. «Тряпьё», — пренебрежительно сплюнул кто-то из нас. Не дело настоящих мужчин рыться в нём. Настоящих мужиков потянуло в ванную комнату. Она, вся в кремовой отделке, блестела и сверкала не только кафелем, никелированными кранами и всем другим, непонятного назначения, что может, и даже не может, блестеть и сверкать. Зеркала, белый фарфор унитаза, раковины… Открыли кран. Он немного пошипел, поворчал и внезапно выпустил сильную струю воды — действует, оказывается. Собственно вода нам была без надобности. А вот развлечься случай представился. Я завернул колпачок крана, отключив воду, зажал отверстие водопровода ладонью и снова быстро открыл кран. Вода из под ладони восхитительно брызнула во все стороны упоительными сильными струями. Даже дыхание от восторга прервалось на время. Моментально всё и все вокруг оказались мокрыми с головы до ног. Шум и треск фонтанирующей воды смешался с восторженными воплями. Манипулируя рукой, я направлял струю во все стороны, добиваясь прицельного попадания туда, куда хотелось. Добился… Товарищам тоже захотелось испытать те же богатые чувства, что и я. Всем в одной ванной стало тесновато и товарищи экспериментаторы разбежались по соседним квартирам. Немедленно и из них донеслось шипение и треск водяных струй, неистовые восторги. Вдосталь намочив себя и всё, в доступном радиусе, пространство вокруг, собрались на лестничной площадке, мокрые и довольные совершёнными подвигами.

— Куда дальше? — деловито поинтересовался Сима из под свисающих сосульками сырых волос.

— Пошли в другой дом, — предложил Митька, покрывая пол вокруг себя каплями воды со штанов.

— Так ведь это же надо спускаться вниз… А давайте на крышу влезем, — сказал я стряхивая воду с кончика носа.

Предложение приняли единогласно. Добраться до крыши особого труда не составило. Железная лестница упиралась прямо в люк, кстати уже открытый. Крыша, как и у наших современных городских домов, была плоской и не имела никакого ограждения. Вид с высоты оказался не таким уж и интересным. Ожидали чего-то, более занимательного. Потоптавшись, собрались уходить. Куда — вопрос. В соседний дом — ответ. А он совсем рядом — буквально в двух, трёх шагах. Вот только шаги эти приходились на воздушное пространство: дома разделяла пропасть между отвесными стенами… Но всего метра в полтора — два… Возник соблазн.

— А давайте перепрыгнем, — предложил самый отчаянный из нас всё тот же Симка.

— А если не допрыгнем? — поинтересовался самый благоразумный из нас, Петька, опасливо заглянув в щель между домами.

Общество задумчиво помолчало. После этих слов спускаться вниз по лестнице и переходить в соседний дом по земле казалось делом почти уже неприемлемым, не достойным мужского самолюбия. Перепрыгивать — сомнительным. Первый вариант: прыгать — опасен; второй: спускаться — сдрейфить… Подошли поближе к краю крыши.

— Вот же она, рукой подать, — измерил расстояние на глазок Симка.

— Да где ж ты руку такой длины видал? — усомнился Петя, иронически посмотрев на него.

— Там, где я её видел, там её теперича нет, — солидно огрызнулся Сима.

— А ты перепрыгнешь? — спросили Симку, в тайной надежде, что он откажется.

— Да если разбегусь, то и перепрыгну, пожалуй, — разочаровал Симка.

— А если не пожалуй?.. Тогда тебе отец всыпет по перьвое число, — попробовал пугнуть друга я…

— А тогда уже некому всыпивать будет, — догадался самый сообразительный Митька.

Опять помолчали. Слова Митки могли оказаться пророческими: свалишься вниз — действительно некого потом будет ругать, и незачем… Но отступать — значит поддаться страху, сдрейфить и струсить, и вообще опозориться перед мужественными товарищами, покрыв себя бесчестьем. Нам ещё не были знакомы ни слова о здравом смысле, ни само его понятие. Зато хорошо известны другие: вперёд, «даёшь» и отвага. Все наши отцы имели медали за это качество и стыд бы нам были и срам, если бы мы не повторяли их подвигов везде, где можно, а так же и там, где, может быть, нельзя…

Разбегаться собрался первым всё же не Симка, а самый прыгучий — Митька. Отошёл почти до самого противоположного края, попыхтел, для начала, как паровоз, изобразил бег на месте, с нарастающей, набрал, наконец, скорость… И затормозил, заскакал на одной ноге — оторвался хило державшийся ремешок на сандалии и попал под пятку. Теперь такая обувка в качестве спортивной уже не годилась. Выход нашёлся моментально: сандалии полетели на соседнюю крышу самостоятельно, опередив своего хозяина и проложив ему дорожку. Наш спортсмен вновь начал разбег уже босиком. Прыжок! Полёт и Митька попирает не первой свежести пятками соседнюю крышу, довольный по самую макушку.

Следом Симка. У него привычка: перед каким-либо интересным, но рисковым делом свёртывать собственный нос на правую щёку, а щекой прижимать нижнее веко правого же глаза к брови. Совершив сию манипуляцию и теперь, её автор перепорхнул вслед за Митькой. Петька преодолел пропасть спокойно — чуть ли не перешагнул, словно законы гравитации были ему ни к чему. Очередь оставалась за мной. А я не решался. Слишком живо представилась картина моего возможного недолёта. Недостатком воображения я никогда не страдал…

— Ты чего, Стаська? Дрейфишь, что ли? — сочувственно, но не без ядовитости, осведомился Сима.

— Ну да, скажешь тоже, — соврал я. — Вот в носу что-то зачесалось.

— Тогда давай вычёсывай оттуда это самое что-то и валяй к нам.

Для правдоподобия почесал переносицу… Долго, всё же, чесать не станешь. Либо прыгать, либо позорно отступать… Страх почти ощутимо выполз из меня и нырнул в пропасть между домами, как в засаду… Эх! Была не была. Разбегаюсь на не вполне крепких ногах. Отталкиваюсь, прыгаю… И встаю на самый краешек противоположной крыши одной ногой. Другая ударяется о торец дома. И срывается. Страх мгновенно выскакивает из засады и вцепляется в меня своими холодными щупальцами. Тянет вниз. Соскальзываю со стены, больно обдираю живот. Повисаю на локтях, вцепившись в неизвестно что на крыше. «Всё. Сейчас сорвусь…» Страх тяжело висит на ногах. Дыхание… Никакого дыхания. Замерло. Помутневшим взором вижу, как мои друзья, оправившись от оцепенения, кидаются ко мне, хватают за руки. Тащат к себе. Страх упёрся и липкими крючками тянет в свою сторону — вниз. Но я уже осмелел: друзья со мной. Они волокут меня по тому же острому краю крыши всё тем же животом… Вытащили. Наша взяла. Я дрожу. Даже не дрожу, а трясусь. Уже не от страха, а от перенесённого напряжения…

— Это ты потому сорвался, что долго думал и страх тебя одолел. Перед прыжком совсем думать не надо — тогда перескочишь хорошо, — глубокомысленно изложил Митька.

— Ну, у тебя и животик теперь, что надо, — восхитился Сима. — А покажи-ка.

Задираю рубаху. Да… Будто кошки порезвились своими когтями. Как теперь дома объяснишь… Насчёт кошек не поверят.

— Скажи, бежал, мол, споткнулся о камень и — животом по щебёнке…

Соглашаюсь: версия не хуже других, особенно если иных не имеется. Попереживав немножко и обсудив приключение, двинулись дальше на охоту за оружием — саблями, шпагами, рапирами, кинжалами и чем-нибудь ещё режущим, колющим, рубящим и стреляющим.

Роскошная обстановка «буржуйских» квартир довольно скоро примелькалась и уже не обращала на себя удивлённого внимании. Взгляд просто не фиксировался на предметах обстановки комнат. Меня интересовали книги, кроме оружия, разумеется. Почему-то надеялся найти книжки на русском языке. Мама рассказывала о русских эмигрантах, живших в Европе. Штеттин находился именно в ней и почему бы здесь не жить эмигрантам из России вместе с русскими книгами?.. Однако, ни эмигрантов, ни их книг.

Кроме забавной книжицы про Гитлера попалась нам ещё одна потешная книженция. Очень потрёпанная, серой внешности с какими-то пятнами на обложке и — на репутации своей, как убедились тотчас же, толстая с обмахрившимися уголками страниц. Сразу видно — читанная перечитанная и пересмртренная. Мы бы, может быть, и не обратили на неё особого внимания, если бы на обложке не красовалось изображение очень объёмистой… задницы. Пол сей почётной и впечатляющей части организма остался неизвестным — за пышными формами больше ничего не было заметно. Хихикнув, и эту книженцию пролистали от начала и до конца. Нарисовано в ней было много чего: от гениталий обеих полов раздельно и до комбинаций из них в различных сочетаниях. Много текста. Скорее всего, это было какое-то развлекательное сочинение о чьих-то любовных приключениях и даже о военных действиях во время них. Главным орудием похождений и оружием боёв были, разумеется, различные части и органы человеческих тел, преимущественно половые… Впечатлил рисунок выстроенных в трёхслойный ряд обнажённых задниц, из которых мощными картечными струями хлестало их содержимое прямо в ряды наступающего противника… Не с помощью ли этого секретного нового оружия надеялся Гитлер выиграть свою военную кампанию против всего мира? Книгу такого содержания и содержимого нести показать родителям не решился ни один из нас. А жаль, прямо сказать задним числом.

Снова разбрелись по квартирам. В одной из них через распахнутую дверь виднелся книжный шкаф с ослепительно красивыми рядами сверкающих переплётами, как оковкой старинных сундуков, книг. В груди моей что-то дрогнуло и зажглось: вот сейчас здесь обязательно найдётся что-нибудь очень для меня интересное. Перешагиваю порог и… Замираю на месте статуей самому себе. Даже двигаться не посмев. Только ногу поднятую опустил медленно-медленно, чтобы не потревожить того, что сидело на какой-то коробке, лежащей на трюмо, стоящем в прихожей.

Существо имело в длину сантиметров пятнадцать — двадцать, не меньше… Но, может быть, и поменьше, если отбросить мои глаза, ставшие от страха перед насекомыми слишком великими. Именно одно из них и сидело передо мной. И глядело на меня странными своими глазами, выпуклыми, круглыми и не мигающими. Над ними торчали длиннющие усищи, загнутые назад. Под ними что-то вроде клюва, крючком загнутого вниз. Задние конечности, со страшными пилами, возвышались зловещими треугольниками. Туловище, похожее на боевой патрон, напряглось, как перед броском. На меня, разумеется… Всё это зелёное чудовище называлось саранча. Или кузнечик. Или ещё как-нибудь, но так же скверно. Только чрезвычайно огромный. Тех, которые маленькие, и которые кобылки, я не боялся. Точнее, довольно легко преодолевал некоторую брезгливость и боязнь перед ними. Не то, чтобы страшился их укусов. Просто они казались мне какими-то странными живыми тварями, не похожими на других ни видом внешним, ни поведением. Сидевшее передо мной существо отличалось от других не только внешним видом, но и размерами. Действительно устрашающими: где вы видели саранчу таких размеров?

А оно всё сидело и не двигалось. Окаменели мы оба. Оно неизвестно почему, а я, откровенно говоря, от страха. Мысли о книгах не то, чтобы отошли на второй план — они простоисчезли… Думалось об отступлении. А вот почему не о том, чтобы просто взять что-нибудь увесистое в руки и прихлопнуть подозрительную тварь, сказать не могу — не знаю. Сомнения имелись: а не искусственное ли оно? Не статуэтка ли? Такая?.. Но очень уж тонкая работа. Особенно усы. Их и ненароком сломать можно, а они вон как торчат… Нет — настоящий, гад такой… Но что же делать? Я стыдил себя за боязнь и ничего не мог с собой поделать. Так и ушёл, оставив в покое и невероятного кузнечика-саранчука, и свой страх перед ним. Книжки посмотреть решил оставить на потом. А потом — не нашёл этой квартиры.

С оружием не повезло — не нашли. Обнаружилось нечто другое. Тоже красивое, но мирное и, на наш взгляд, совершенно бесполезное — хрустальные фужеры и рюмки, разноцветные и разнообразные по форме и по назначению. Они переливались всеми цветами радуги, когда мы поставили их к стенке на солнечной стороне дома. Свет нам нужен был для точного прицеливания. Мелких камней, боеприпасов, набрали неподалеку из какой-то кучи, заняли позиции. По команде «огонь» метательные снаряды полетели в мишени — в те самые хрустальные рюмки. Они красиво, с нежным звоном разбивались на мелкие осколки или изящно распадались на части… Перебив все, выстроенные в первую очередь, расставили следующую партию приговорённых. Звон, блеск, осколки… Ни в одной из наших голов даже не забрезжила мысль о том, что такие красивые вещи лучше бы, наверное, хотя бы сохранить, если уж не хочешь взять с собой… Красота хрусталя и искусство тех, кто сделал его красивым, не имели никакого значения, будто это были простые бутылки или глиняные горшки. Для нас — всего только мишень. Порох войны, разрушения и мести, пусть даже нелепой, горел в наших сердцах: из этих рюмок пили «звери»… Мы крепко усвоили, где находимся.

* * *

Аккуратный, сколькитоэтажный, дом, где мы временно жили, стоял как бы особняком, не имея ближайших соседей. Квартира наша смотрела своими окнами на две стороны света. С одной стороны — респектабельная улица, а с другой — та самая стена, о которой я уже говорил. Верхний этаж обеспечивал возможность обозревать пространство поля за окаймляющими край стены кустами. На этом поле происходили странные события. Там появились люди в штатском.

В нашем мире все люди разделены на две категории: военные и штатские. С самых малых лет, по мере постепенного осознавания действительности, для меня военные находились на первом месте. С ними было всё ясно: те, которые в форме, — солдаты или офицеры, военные. В нашей форме — хорошие люди, друзья, защитники, герои, освободители, товарищи. В гитлеровской — враги, фашисты, убийцы, грабители, звери… Штатскую же одежду носили неизвестно кто. Это могли быть и мирные, ничем не выделяющиеся люди, и переодетые бандиты, бандеровцы, шпионы и прочие, подозрительные личности. Тем более на территории, которую совсем недавно занимали те, кто воевал против нас. Пустота улиц не тревожила: она означала, что нет врагов. Видимых. Они могли быть и не видимы, притаившись в тайных убежищах. Для управы на них существовали наши войска и их было большинство, явно видимое.

По полю, совсем недавно пустынному, начали ходить взад и вперёд какие-то загадочные субъекты, преимущественно мужчины. И женщины среди них тоже появлялись, но очень мало. Местными жителями они не были. В пустых домах не поселялись. Жили в стоящем посреди поля большом доме. Возраст мужчин, казалось бы, обязывал их быть в какой — нибудь, но военной, форме — все военноспособные мужчины воевали. Эти носили разномастную гражданскую одежду. В то же время в их руках и оружие иногда замечалось. В какой-то день всевидящие глаза нашей компании заметили, что население большого дома установило вокруг него вооружённую охрану, не пропуская никого без предварительного обследования. Партизаны какие-то посреди города.

В тот тихий безветренный день трава перед приютом «партизан» была неподвижна и по тропинке, в ней проложенной, шла женщина. в пёстром платье. Оно плотно обтягивало её фигуру, обнажая ноги повыше, чем того требовали приличия того времени. Женщина шла свободно и беззаботно, даже, кажется, напевала что-то. И вдруг почти упёрлась грудью во внезапно выросшего пред ней из ниоткуда мужчину с немецким автоматом в руках… Он, видимо, прятался в высокой траве: или на посту находясь, или отдыхая. Перекрыв путь, автоматчик начал о чём-то женщину расспрашивать. Она показывала руками направление своего пути вперёд — куда шла, и назад — откуда, что-то объясняла. Мужик продолжал допрашивать её, встав, в конце концов, вплотную. Внезапно оба исчезли… Как провалились. Вокруг — чистое поле без каких бы то ни было кустарников или деревьев. Высокая трава. Недоумеваю, обшариваю глазами окрестности. Быстренько сбегал в соседнюю комнату за цейсовским биноклем. Обследовал, «по-разведчески» медленно ведя окуляры вдоль поля из конца в конец.. Пусто. Страшная мысль: тот, что с автоматом — бандит и женщину убил. Она упала, а он скрылся ползком, по-змеиному… Но вот на том самом месте, где только что стояла парочка, замечаю: из травы ритмично то поднимается, то опускается что-то светлое и округлое… Что это такое в деталях невозможно было различить даже в восьмикратный бинокль. Но, скорее всего, это нечто имело человеческое происхождение… Через несколько минут из травы поднялся тот самый мужик, поднимая и натягивая на свои задние выпуклости штаны… Вероятно, они и мелькали над травой. Появилась и женщина, закрывая подолом свои… Постояли, не глядя друг на друга, и разошлись в разные стороны, каждый своим путём. Мужик закурил. Женщина, как мне показалось, плакала, но была цела и невредима…

А как-то утром окрестности дома сотряслись от яростного крика отца:

— А ну пошли отсюда к такой-то матери! Вы что здесь уборную устроили? Уходите, а то сейчас получите по своим задницам!

Чтобы наш отец крыл кого-то матом — случай не менее исключительный, чем дождь в виде алмазов. Матерщину вслух он не употреблял никогда. Не исключены случаи мысленных извержений — эмоции есть эмоции. Но в звуки они не превращались. Говорили, что даже в бою от него бранного слова не услышишь. И вдруг — в мирное утро. Из окна дома… Выскакиваю из постели. Бегу на голос. Вижу стоящего у раскрытого окна отца с пистолетом ТТ в руках, разъяренного до покраснения лицом. Прямо напротив окна, среди реденького кустарника с корточек, не спеша, поднимаются обнажённые нижние части тел, натягиваются спущенные штаны и даже опускаются юбки… Очевидно, наши «соседи» из дома в поле почему-то не хотели, или не могли, пользоваться цивилизованными туалетами на своей территории, и нашли для отправления естественных нужд своих наиболее привычное и подходящее, с их точки зрения, место: прямо перед нашими окнами. С отвесной стены очень «удобно» отправлять вниз свои отходы… Делалось это неоднократно. Мы даже старались не открывать окна на эту сторону, только предполагая, откуда берётся возле дома то, от чего исходит мерзкое зловоние. И вот догадки подтвердились воочию.

Инцидент помог выяснить и происхождение загадочных субъектов. До него отец не проявлял к ним особого интереса: пусть городская комендатура разбирается — это её прямая обязанность и служебный долг. Если их никто не трогает на территории, подконтрольной нашей армии — значит, есть на то основания и разрешения. Да, было и то, и другое. Люди в штатском оказались так называемыми «перемещёнными лицами» или «репатриированными». Так их потом мы и называли: репатриированные. Это были люди, угнанные немцами в Германию. Но имелись среди них и те, кто жил и работал на фашистов добровольно — так называемые «хиви». Всех их должны были вернуть на родину, а пока… Вот что там «пока» оставалось неясным. Если они жили без воинской охраны — им в какой-то степени доверяли. Но держали в одном месте, выделив помещение для временного обитания. Вероятно, ещё не доходили руки у компетентных органов до этих несчастных: других дел достаточно было. В своё время пришла и их очередь: они исчезли однажды ночью так же внезапно, как и появились. Во всяком случае видно их больше не было.

О непонятном и странном, для меня, происшествии с женщиной я рассказал родителям, чтобы получить объяснение. Мама ахнула:

— Изнасиловал, мерзавец! Они не дрались? Женщина не кричала, не сопротивлялась?

— Не-а, мама, не дрались. А вот кричала или нет, я не слышал — далековато до них было… Кажется, не кричала, но не слышно…

— Ну да, конечно. Посопротивляйся-ка, если у него автомат. Да и нож, наверное, был.

Ножа я тоже не видел, но он, вполне вероятно, мог и быть. Огнестрельное оружие найти можно было, всё-таки, потруднее, а всевозможные виды холодного — сколько угодно. В Штеттине наша компания обзавелась настоящими эсэсовскими кинжалами. Превосходные клинки в форме тевтонского меча из великолепной стали. На лезвии — гравировка готическим шрифтом «Gott mit uns» — «с нами бог». Полированная рукоятка из драгоценной породы дерева тёмно-коричневого цвета с серебряной эмблемой смерти на ней…. Потом, уже в России, точно такое же оружие у одного из уличных фотографов: он его приспособил вместо кавказского кинжала для экзотической фотографии клиентов, цепляя его к поясу грузинской чохи с газырями.

Любимейшее развлечение нашего отрядика, после экскурсий по домам и расстрела хрустальных бокалов, — посещение свалки или склада, или неведомо как его назвать, места, куда наши трофейные команды немецкие автомашины сволокли. Десятками. Всевозможных марок, происхождений и национальностей. Среди явно поломанных и пробитых в боях и обстрелах находились и на вид вполне целёхонькие. Склад, назовём его так, располагался на территории какой-то воинской части за высоким каменным забором и охранялся часовыми. Мы либо проникали в нужное место сквозь пролом в стене, известный только нам, либо непосредственно через КПП, контрольно-пропускной пункт. С часовыми здоровались, как со старыми знакомыми. Нас, как правило, пропускали почти не глядя, как персон, достойных всяческого доверия. И мы бродили среди машин, оценивая их достоинства компетентными суждениями знатоков. Забирались внутрь, крутили баранки, бибикали, раскачивались и прыгали на сиденьях в полное своё удовольствие.

Сидения некоторых машин были выпачканы какой-то почерневшей и высохшей жидкостью: кровь, единодушно решили мы, потерявшая свой первоначальный цвет. Должно быть, так оно и было. В салонах иногда попадались детали немецкой военной формы: фуражки, кителя, поясные ремни. Как-то нашли пистолет. «Вальтер», определили безошибочно. Вполне исправная боевая машинка, только без патронов. Конечно, взяли с собой. Донесли только до первого попавшегося офицера. Заприметив в наших «несмышлёных», по его мнению, руках опасную, но привлекательную, вещицу, он её немедленно конфисковал: опасно, мол, вам такими вещами баловаться. Думаем, в свою пользу — хорош был пистолетик…

Неподалеку от «музея» техники — спортивная площадка. Турники, брусья и прочие взрослые премудрости нас интересовали только внешне. Но вот один из спортивных снарядов влюбил в себя моментально. И не только нас. Иногда и молодые солдаты с удовольствием лихо крутились на нём. Это был высокий столб с металлическим диском на вершине. В нём — отверстия. В отверстия вставлены и прикреплены длинные, почти до земли, прочные толстые верёвки с брезентовыми петлями на концах. Поначалу предназначение его было непонятно и подозрительно. Походили вокруг, посмотрели, подёргали за концы верёвок… Всё равно непонятно. Кто-то предположил: это такая виселица — гады-фашисты на ней людей вешали. Да уж очень верёвки толсты… Дёрнули канат горизонтально — круг на вершине повернулся в направлении дёрганья. А-а, так он крутится… Продели свои тела в петли, ухватились руками за верёвки и пошли по кругу, натягивая их. Побежали. Быстрее побежали, а когда набрали хорошую скорость, оттолкнулись, поджали ноги и полетели над землёй, как на каруселях. Летели так до тех пор, пока не иссякла сила инерции. Восхитительно, замечательно, превосходно и слов нет как здорово.. Повторили ещё и ещё раз. Наконец, стали не сидеть в петлях, поджавши ноги, а лежать параллельно поверхности земного шара с вытянутыми вперёд руками. Ощущение полёта — почти полное… Только крыльев не доставало для абсолютного. Приятно покруживалась голова и от этого казалось, что тела повисли в невесомости, вся Германия крутится вокруг, сливаясь в сплошную пелену… Повадились приходить туда ежедневно. Однако, количество верёвок с каждым днём начало постепенно убывать и, в конце концов, сошло на нет: остался лишь жалкий обрывок, но до него невозможно было дотянуться. И прекратились наши карусельные полёты.

Вскоре окончились и походы к машинам. Любимый пролом в стене однажды обнаружили наглухо заделанным досками и колючей проволокой. Командование части проявило похвальную бдительность. Часовые на КПП сменились. Новые нас не знали, а потому не очень вежливо повернули спинами к входу и лицами, соответственно, к выходу…

Нас, впрочем, сбить с курса оказалось нелегко. Даже наивно было подумать о том, что нас в принципе можно заставить не делать то, что мы делать решили. Да не могло такого быть, чтобы не нашлась где-нибудь какая-нибудь дыра, оставшаяся не замеченной даже для самых бдительных глаз: наши — всё равно зорче, пронырливее и наблюдательнее — соколиный глаз по сравнению с нашим близорук. После не слишком продолжительных поисков дыру и в самом деле обнаружили, вполне подходящую для того, чтобы в неё забраться с одной стороны и выбраться с другой. Видимо, взрыв какого-то устройства возле самой стены сделал воронку и между ней и низом стены появилось отверстие. Маленькое и узенькое, но целиком и полностью достаточное для наших не очень-то упитанных тел. Ввинтились, поелозили, подёргались и тела, наконец, оказались там, куда стремились их головы — почти возле самого склада. На всякий случай решили себя не обнаруживать: мало ли что — вдруг опять выставят. Оглядываясь по сторонам, короткими перебежками, квалифицированно, пользуясь отсутствием в поле зрения военных, перебрались к машинам.

К ним прибавились новые экспонаты. Под сидением одного из них оказался новенький эсэсовский кинжал в ножнах. Находку сделал я и прибрал себе по праву «первонаходимца». Направились к следующему объекту исследований — роскошному «оппель-капитану», как окрестил его самый сведущий из нас в автомобилях, Симка. Возможно, так оно и было. Оппель величественно присутствовал в плебейском обществе своих коллег попроще и, казалось, поглядывал на нас свысока и не дружелюбно: это ещё что за босяки тут шляются… Босяки не спеша приблизились к высокородному объекту. И тут откуда-то грянул окрик: «Стой! Стрелять буду!» Кричал не объект. Оглянувшись на голос, увидели сквозь чащобу машин спешащего к нам очень серьёзного солдата с автоматом в руках. Глаза его, круглые от внимания, смотрели в нашу сторону. Видимо, заметил какое-то движение среди предметов охраняемого объекта и принял решение познакомиться с ним поближе. Ему же не было видно — кто там возится: пацаны или взрослые. Стало быть, нам он и предлагал постоять, чтобы стрелять удобнее было по неподвижной мишени. А вот у нас не имелось ровным счётом никакого желания ни знакомиться с часовым, ни служить ему мишенью. Даже обидно стало: мы же не враги, мы же свои. Ну, раз вежливо просят встать, постоим, пожалуй…

Но самый мудрый из нас, Митя, сказал прозорливо:

— А вот нас сейчас поймают и станут спрашивать: кто мы, да что мы, да чьи дети. А потом наших пап допрашивать начнут… Давайте-ка лучше убежим ползком. Между машинами.

Мысль была верной: время военное, объект охраняемый, а тут кто-то по нему с какой-то целью шастает без всякого на то разрешения. Лучше от греха подальше смыться. Бросились «смываться». Как бежать ползком никто из нас себе не представлял и мы изобразили нечто среднее между тем и другим: помчались, согнувшись пополам. Часовой, видя, что подозрительные личности ещё более подозрительно исчезли с его глаз, исполнил вторую часть своей угрозы: за нашими спинами прогремела короткая автоматная очередь и пули простучали зловещую барабанную дробь по кузовам машин где-то рядом. Такой поворот событий не ожидался. Со змеиным отчаянием заизвивались мы между остовами немецкой техники уже действительно ползком, обдирая локти и коленки о раздолбанный асфальт, и стукаясь головами о некстати попадавшиеся на пути металлические части автомашин.

Страшно и обидно. Вдруг попадут! Так вот и убить же могут. Обнаружить себя, чтобы показать свой возраст, мы не додумались и уже не могли от страха ни думать, ни делать что-либо ещё вразумительное. Просто бежали и ползком, и бегом, если появлялась возможность. Позади слышались голоса уже нескольких человек. Свалку, судя по всему, прочёсывало целое отделение. Удвоив скорость, добрались до другого поста — уже на противоположном краю военного городка. Здесь стояло несколько солдат, занятых своими контрольно-пропускными делами. Ворота настежь открыты, через них проезжала колонна машин и внимание часовых сосредоточилось на них. На стрельбу они не обратили никакого внимания: эка невидаль.

— Ну, чего встали? Давайте побежать?! — полуспросил, полуутвердил запыхавшийся Петька, подпрыгивая от нетерпения.

— Нет, не побежали, а лучше пошли. Да ещё лучше пойдём медленно и спокойно. — Это уже предложил я, увеличив свою догадливость быстротой «бега ползком».

— А почему? Лучше быстрее убежать.

— Нет, не лучше. Они же здесь не знают, что мы убегаем от кого-то. А если мы и тут побежим — на нас сразу внимание обратят. А если пойдём тихо, будто гуляем, то и пройдём. Нас не остановят.

Что-то в груди моей грохотало так силдьно и громко, когда мы с делано безразличным видом подходили к проходной, что мне казалось, будто его запросто слышат и часовые…

— Эй, пацан, постой-ка! — крикнул один из караульных.

Мы вздрогнули. И здесь «стой»… Неужто догадались сами или им позвонили по телефону? Остановились. Ещё не миновали ворота. Если бы они были уже позади…

— Смотри-ка, у тебя кровь на коленках. Ушибся, что ли? — пожилой сержант добродушно смотрел на Митю. — Давай перевяжу. У нас и бинт есть.

— Ой, не надо, товарищ сержант. Мне и не больно совсем. Да и до дома не далеко.

— Недалеко, говоришь?.. А разве у тебя здесь дом? Ты откуда сам-то?

— Из Горького с Волги.

— Вот там и дом у тебя, сынок, а не в Штеттине… Ну, идите, герои: «не больно»… Очень ты на сынишку моего похож… Как тебя зовут? Митька? Дмитрий, значит… Донской… А моего Ваней… Мы ведь, чай, земляки: я из Арзамаса. Ну, прощевайте, ребятишки, счастливо вам.

Во время войны, особенно на фронте, где свистящая, гремящая или тихая, не слышная и невидимая, смерть постоянно находится где-то рядом, когда ощущение её близости каждый день теснит грудь почти физической болью, близость людей ценится по-особенному. Армия соединяет в себе огромные массы человеческого материала — инструмента для выполнения приказов командования. Как бы и что бы кто ни говорил о ценности человеческих жизней даже в бою — это не более, чем красивая фраза. «Мы за ценой не постоим» — эти жестокие слова отражают самую суть воинского приказа: если он отдан, то должен быть выполнен во что бы то ни стало. Встаёт иной раз очень дорого… И кто это такие — «мы»?.. Те, кто сам идёт на смерть, или те, кто посылает идти на неё?.. Ведь, можно бы и постоять: цена-то — жизнь человеческая. Бесценная… Не монета разменная, не пачка купюр, а плоть живая. Даже в сталинской военной доктрине предвоенной сказано было: «малой кровью» — малой, то есть, ценой… «Не постоим…» Лихо, красиво сказал поэт. Не вдумался в сокровенный смысл этих страшных по своей сущности слов. А смысл живого, пока ещё, человека перед атакой, артиллерийским обстрелом или под бомбами — уцелеть, и Христа помянуть, и к Богу воззвать: спаси и помилуй нас, грешных, милостив будь. «Святый крепкий, Святый бессмертный, помилуй нас!»

Бог милостив может быть. Сила его в любви, а это и означает милость. Но — по выбору. По непостижимому выбору. На фронте ко всем милостивым стать невозможно: война требует жертв. Это — её хлеб, это — её цена. Без жертв войн не бывает. Но их может быть или больше, или меньше. Цена во многом может зависеть от того, благословит ли Бог полководца, стоящего во главе войска — от этого зависит цена побед.

Оберштурмбанфюрер СС, командир частей СС особого назначения Отто Скорцени в своих воспоминаниях о войне писал об одном из эпизодов боёв под Ельней. В самый разгар ожесточённого сражения при непрерывных атаках русских батарея хауптштурмфюрера Шойфеле вдруг перестала палить из своих 24-х орудий. Причиной, по мнению Скорцени, могло быть или внезапное сумасшествие командира батареи, или его тяжёлое ранение, или героическая гибель на поле боя. Оказалось совершенно иное: доблестный хауптштурмбанфюрер до беспамятства напился пьян. Непосредственно во время сражения. Командовать стало некому — орудия умолкли — русские пошли в атаку. Скорцени принял командование на себя. И — схватился за оставшиеся бутылки со шнапсом. Шойфелле, в течение трёх часов непрерывно стрелявший из всех своих орудий «по огромным массам русских, идущих на бойню через горы трупов, оставшихся с предыдущих атак, начал пить… Надо признаться, чтобы выдержать такое напряжение, после третьей атаки русских мне также пришлось выпить. Это был кошмар», — признался тёртый во многих боях эсэсовец. Он то и дело отмечал отвагу и доблесть русских солдат, но «они совершали ошибку, стремясь любой ценой прорвать нашу оборону. Все их атаки оплачивались очень большими потерями». Он отмечал то, что атаки велись всегда в одном и том же месте, хорошо пристрелянном немцами и только уже одно это обусловливало неоправданные потери атакующих. Очень похожий случай упоминается в документах 4-й немецкой танковой группы, когда тоже одним только артиллерийским огнём была полностью уничтожена конница красных войск, атаковавшая в плотном строю несколькими волнами на широком поле, «предназначенном разве что для парадов», — пишется в документе. Отличные кавалеристы, с самоотверженным мужеством выполнявшие приказ, заплатили высочайшую цену за чьё-то безумие… Подобных случаев настолько много, что они уже не кажутся только случаями, а если всё-таки ими, то говорящими о закономерности — «мы за ценой не постоим…».

И хочется тепла родной души. Или души кажущейся родной. А где ж её взять, эту родную душу, если осталась она вместе с близкими там далеко в тылу? Только во снах да в мыслях приходят к солдату те, за кого он в любой момент может отдать свою жизнь, «не постояв за ценой» — дорогой и для родственников… И вот находится земляк. Есть с кем вспомнить родные места и события: «А, так это ж было вон за тем углом, где аптека!» «Ага! Там ещё у дерева сук сломанный». «Точно!» Вот и родня — из родного же города! Есть с кем поговорить, есть на кого понадеяться в случае чего: придёт к родным и расскажет, если самому не доведётся, «если крылья сложишь посреди степей…» Но не всегда так повезёт, что именно из родного города встретится человек. Что ж, и единая область — тоже сгодится: с одной же земли, а значит — земляки. Вот и объединяются арзамасец с горьковчанином в русском слове земляк, земеля…

Сержант долго смотрел нам в след, опершись локтем на металлическую тумбу возле ворот, задумчиво пуская махорочный дым в сероватое небо чужбины.

Машинами мы больше на практике не интересовались. Даже не тянуло в ту сторону и не смотрелось. На той вертушке, где мы летали, всё равно не осталось ни одной верёвки. А отец и название забаве вспомнил: «гигантские шаги». Шаги действительно были гигантскими: оттолкнёшься и метров с десяток летишь до следующего толчка от земли.

* * *

Как-то ночью, вернувшись с дежурства при естественном свете единственного в городе источника такового — луне, войдя в подъезд и приблизившись к тому месту, где днём, насколько он точно помнил, была лестница, гвардии старший лейтенант Серёжин таковой в темноте не нащупал. Последовательное обследование при помощи осязания всего пространства лестничной площадки не помогло: лестницы на месте не оказалось. Ладно это была бы какая-нибудь времянка деревянная — нет: это была капитальная, добротная широкая немецкая лестница. Такую вот просто так, от нечего делать ради хохмы, не отставишь куда-нибудь в сторонку, не ликвидируешь. Но её не было. Гвардии старший лейтенант Серёжин во всякую там мистику не верил ни в коем случае и даже наоборот — был твердостальным реалистом, почитал марксизм, но лестницы не было всё равно. Не взирая на весь материализм Серёжина. Офицер Красной Армии не страдал галлюцинациями и не верил в призраков. Но лестница всё равно исчезла… Гвардии старший лейтенант готов был поклясться, что по дороге к дому он видел в окне своей квартиры огонь свечи. Следовал вывод: его друг и сосед по квартире гвардии лейтенант Сидорчук находится дома и курит, скорей всего, сидя в кресле-качалке буржуйского происхождения. Другой вывод: Сидорчук туда каким-то образом забрался… Но лестницы не было, как ни крути. Тут гвардии старший лейтенант отметил в своём сознании, что топчется на каких-то камнях. Днём здесь находилась чистая и ровная площадка без каких бы то ни было камней, а точнее кирпичей, судя по контурам обломков.

Выбравшись из подъезда на более — менее стабильное пространство улицы, товарищ Серёжин задрал голову к светящемуся тусклым светом окну и заорал:

— Сидорчук, так перетак твою, куда лестницу дел?!

Через примерно полминуты, откуда следовало, что лейтенант дремал и не сразу среагировал на дружеский вопрос, из окна выставилась голова Сидорчука.

— А-а, здоровэньки бул, Петро! Та я ж её, скаженную, никуда не девал. Она, понимаешь, взорвалась. Лежу, сплю, вдруг как рванёт. Дверь вышибло и чуток мне не по башке. Выскакиваю со своим наганом, чую, мабудь, фрицы наступають. Бачу — лестницы нэмае.

— Так как же мне теперь к тебе подняться?

— Так я ж тоби сейчас верёвку спущу. Надысь в чулане тутошнем знайшёл.

И пришлось гвардии старшему лейтенанту Серёжину вспоминать занятия по физподготовке — подтягиваться на руках до третьего этажа, радуясь, для успокоения души, что не на пятом они квартируют… На следующий день доложили начальству: разрушения есть, жертв нет. Квартиру пришлось поменять на менее комфортабельную, но более близко расположенную к своей части — туда, где чаще ходят патрули…

Город, который был скорее пуст, чем полон, всё же абсолютного вакуума собой не представлял. Кроме воинских частей армии советской в Штетине располагались подразделения армии польской. Точнее, наверное, было бы сказать располагалось подразделение. На одном из домов торжественно развевался красно — белый польский флаг. Возле него стоял часовой в четырёхугольной польской «конфедератке» на голове, с русским ППШ на ремне. Форма у поляков была воинственна, красива и мужественна. Мне она даже больше нравилась, чем наша, но вызывала неприязнь: всё-таки это была не наша, красноармейская, форма. Держались поляки заносчиво, поглядывая как бы сверху вниз даже при недостатке для высокомерия такого роста…

Самый дорогой фотоснимок нашей семьи, где мы запечатлены вчетвером, сделан как раз возле польской комендатуры в Штеттине. Если бы мы отошли в сторону, то виден был бы польский флаг и солдат возле него — дом за нашими спинами — и есть комендатура…

Солнечным утром, когда свет распространяется по земле особенно празднично и ярко, наша обстрелянная в боях, сражениях и на свалках команда в прежнем составе деловито направлялась в очередной вояж за новыми впечатлениями и возможными приключениями. Маршрут был не утверждён, ноги шли туда, куда глаза глядят, глаза глядели вдоль улицы, а Симка пел. Он вообще вёл себя иногда хулиганисто и пел песни сомнительные по содержанию, но лихие по форме. На этот раз — про бандита, который следил за девушкой, шедшей купаться и совсем обнаглевшего когда она подошла к берегу реки: «Я стала раздеваться, а он мне говорит: какие у вас ляжки, какие буфера…» Что произошло дальше между бандитом и девушкой мы на этот раз не услышали потому что Васька замолчал, уставившись на что-то интересное, происходящее на дороге.

По ней мчался американский «виллис», он же «козёл». Мчался странным образом — вилял из стороны в сторону, словно за его руль держался вдребезги или в шину пьяный водитель. Когда машина поравнялась с нами, стало очевидно, что водитель держать руль прямо просто не может — внутри машины дрались три офицера. На заднем сидении без фуражки, с окровавленным лицом сидел и отчаянно бил руками наотмашь своих соседей офицер в форме советской армии. По обе стороны от него сидели и били его, в свою очередь, два человека в польских мундирах с офицерскими погонами… Видно было: наш старается вырваться и выскочить на ходу, а поляки его удерживают. Водитель, тоже в польской форме, вертел головой, глядя то вперёд на дорогу, то назад на дерущихся. Несколько раз, держа руль только одной рукой, добавлял свои тычки к ударам соотечественников. Машина металась, кренилась, как при качке на море, вихляла задом, но ехала быстро…

Мы остановились на том месте, где «виллис» поравнялся с нами. Стояли ошеломлённые. Стояли, замерев, так, будто призрак Гитлера увидели. Хотя привидение фюрера было здесь и не при чём. Со слов родителей знали: поляки — наши друзья, соратники и союзники, вместе против фашистов воевали и, нате вам, — драка в машине. Нашего офицера куда-то увозят, явно без всякого желания с его стороны, избивают в кровь… Стало не до слушания песни про гнусного бандита и не до прогулки. Повернули обратно. Ближе к дому. Рассказать бы военному патрулю — не видно, как назло… Посовещавшись, перебрав варианты, порешили: может быть, люди не много много выпили, да и разодрались — бывает. Потом кто-то вспомнил, что давненько черешни не ели. Отправились за черешней…

Дня через два дня отец, вернувшись со службы, рассказал о непонятном исчезновении офицера. Ни на службу не явился, ни на квартире нет. Не сбежал ли к американцам… Его рассказ освежил память. Вспомнился виллис, драке в машине, кровь на лице русского офицера.

— Вот чёрт, — даже вскочил отец, бросив недокуренную самокрутку в ведро. — Так это, наверное, наш Свиридов и был! Надо пойти доложить.

Отец быстро собрался. Вернулся хмурый:

— Эх, Стасик, Стасик… Точно — наш Свиридов. Нашли его. Уже. Убитого. На свалке за городом валялся, на куче мусора. Весь израненный. Поиздевались, убили и нарочно на мусор бросили, чтобы даже мёртвого унизить… Что же ты раньше-то не рассказал? И приятели твои помалкивали.

Я виновато поник:

— Ну, пап, я же не знал, что у вас офицер пропал… Мы думали, они пьяные… А потом, мы не думали, что поляки могут наших бить — друзья же…

— Друзья… Как ведь аукнется — так и откликнется, — загадочно произнёс отец, скручивая новую «козью ногу и не спуская с неё глаз.

— Коля, ты что имеешь ввиду? Какое «ауканье»? Кому откликнется? — спросила мама, наливая в тарелки суп с клёцками — своё фирменное блюдо.

Оно было просто в изготовлении и очень вкусно. Особенно если мама обжаривала клёцки перед тем, как запустить их в бульон. Бульон же полагался мясным. Однако мяса не всегда оказывалось достаточно. На долю каждого приходилась почти символическая порция. Аппетит у меня после наших похождений разгуливался очень серьёзный и я, бывало, сетовал: «Мама. Что ты мне так мало кладёшь мяса?»

— Разве? — наивно удивлялась мама. — Хорошо, сейчас добавлю.

Тарелка у меня отбиралась и через минуту — другую в ней оказывалось вместо одного — несколько кусочков мяса… Только более мелких. Но я радовался и съедал с чувством удовлетворения. Больше, правда, морального. Заподозрив неладное, я пробовал организовать ревизию: «Мам, ну всё равно мало».

— Ну как же, сынок, мало. У тебя сколько кусочков было?

— Один.

— А теперь сколько?

Я начинал шарить в тарелке ложкой, отыскивая все кусочки.

— Три.

— Вот видишь: был один, а стало три. Три больше, чем один?

— Больше… — неуверенно отвечал я, глядя на маленькие комочки мяса в супе. Не сразу разгадал мамину хитрость: она просто разрезала один кусочек на три части и создавала иллюзию увеличения количества за счёт уменьшения качества…

— Это, Муся, вопрос не простой… Помнишь, мы проезжали Брестскую крепость? По ней немцы ударили ранним утром в сорок первом. Там такие страшные бои шли… Никто из наших не уцелел. Все полегли. Но ведь эту же крепость и до сорок первого года и бомбили, и обстреливали…

— Что ты говоришь? Кто же на неё напал? Когда — в средние века?

— В наше время, дорогая моя, в наше… Я, видишь ли, мало что знаю, но и о том, что знаю, предпочитаю помалкивать… Курсанты — офицеры кое что рассказывали… В сентябре тридцать девятого года наши войска вошли в Польшу широким фронтом и начали против неё самые настоящие боевые действия. Для поляков это полной неожиданностью стало. Они к войне с Советским Союзом не то что были не готовы, а и не помышляли о ней: союзники же… Вроде как… Они с Гитлером воевали, который на них напал первого сентября. А тут ещё и русские наступать начали.

— Как же так получилось?

— Вот, «получилось»… Ты же помнишь, у нас с Германией пакт о ненападении был. Мы даже, вроде как, друзьями были. Их офицеры учились вместе с нашими в военных училищах… Мы же на Варшаву в двадцатом году наступали… Да не наступили, правда. Тогда Тухачевскому там хорошего пинка дали поляки. Сложные дела… Так вот, в тридцать девятом году Польша вынуждена была отбиваться и от Гитлера, и от Красной Армии. В основном, конечно, от Гитлера — их войска на него и были нацелены изначально… Брест в то время находился на польской территории и первыми к нему подошли войска Гудериана. Подступилиться-то подступились, а взять сходу не смогли. Гарнизоном крепости командовал генерал Плисовский и как ни старался Гудериан, но поляков одолеть не смог. Тогда ему помог командир Красной армии Кривошеенко: подтянул свою тяжёлую артиллерию и двое суток долбил крепость, вроде как кувалдой по кирпичу. И раздолбил… Потом в Бресте устроили торжественный совместный парад в честь доблестной победы немецкого и советского оружия. Радость общая: немецкие и советские полки маршировали бок обок. А принимали этот парад, на трибуне стоя рядышком, генерал Гудериан и комбриг Кривошеин… Потом произошла какая-то история в Катыни с пленными польскими офицерами. По слухам, их там расстреляли несколько тысяч… А может быть, их и немцы убили… А уже при наступлении нашей армии на Варшаву странная история произошла. В городе поднялось восстание против немцев. Им командовали командиры польской Армии Крайовы. Что это за армия? Польская. Воевала против гитлеровцев… Ещё у них была одна армия: Армия Народова… Эта дралась вместе с нами и подчинялась нашему командованию. А вот Армия Крайова признавала только приказы из Лондона — там находилось другое польское командование… Понятна ситуация?

— Что-то не очень… Почему две власти?

— Ну, Муся. Элементарная, чай, политграмота: в Лондоне — капиталистическая, а в Москве — социалистическая, советская, то есть. Какую власть мы хотим иметь в Польше после победы? Конечно, ту, которая с нами заодно. А те, кто в Лондоне — ту, которая заодно с ними… Да… О чём, бишь, я… Так вот в Варшаве начались бои против немцев. А наши войска находились по другую сторону Вислы: по одну, значит, сражаются с фашистами поляки, а по другую стоят советские войска и не сражаются ни с кем, временно… Что бы, по логике, должны были бы они делать?.. Помогать своим союзникам по борьбе с фашизмом. Но наша армия не двинулась с места до тех пор, пока немцы не расправились с восставшими. А длилась их борьба два месяца… Немецкие самолёты при бомбёжке кварталов, где оборонялись поляки, разворачивались как раз над нашими позициями. И наши зенитчики им не мешали — не было такого приказа… Потом это странное поведение наших частей объяснили тем, что они пополнялись и переводили дух после боёв, но, судя по всему, поляков эти объяснения не устроили… Я бы рискнул предположить, что таким образом руками гитлеровцев наши политики избавлялись от своих политических противников… Но утверждать категорически не стану… А теперь вот видишь, что творится, дома взрывают, офицеров наших убивают… Ты, Стасик, поосторожнее на улицах будь. Лучше за пределы наших частей не выходите с ребятишками. А если увидите что-нибудь вроде того, что ты рассказал, сразу говорите ближайшим нашим военным. Польскую форму от нашей отличить можете?

— Ну, пап, спрашиваешь тоже, — обиделся я.

— Вот и молодцы. Здесь это имеет большое значение… Впрочем, ведь и переодеться могут. Они же в подполье, вроде как, сражались — опыт имеется…

Отец докурил самокрутку и долго смотрел за тёмное окно.

— А ночи здесь почему-то темнее, чем у нас… Посмотрите-ка: ночь, как тушь — темнота непроницаемая.

Сравнить Стасик ещё не мог — ночей российских не помнил. Сознание его, память и способность мыслить развивались постепенно — в походных условиях. Степени их возрастали уже на территории Польши и Германии… Впрочем, ночи коротались во сне, темноты не разглядывая, а сны он себе снил одинаково интересные, как в России, так и вне её.

Отправился спать с невыясненными вопросами: как это так может быть, что люди, пострадавшие от одного и того же неприятеля, сражающиеся против него, чтобы не боятся за жизнь и судьбу своих близких и свою тоже, могут быть врагами друг другу? Выходит что они, победив общего своего недруга, могут начать воевать и друг с другом?.. Опять бомбить и жечь то, что совсем недавно бомбил и жёг их враг, но только уже друг у друга… А почему люди так говорят: воюют «друг с другом»? Какие же они «друзья», если воюют между собой? Или слово друг не всегда означает дружбу? Видимо — так… Хорошо, что у нас с ребятами всё по-другому: мы — друзья настоящие. Поучились бы взрослые у нас, как правильно дружиться — тогда бы и войны не было.

Совершив такой мудрый вывод, Стасик лёг в кровать и уже засыпал, как вдруг где-то вдали громыхнул взрыв. Опять что-то кто-то взорвал… Сон на какое-то время пропал. Появилась естественная мысль: а что если и в наш дом мину подложили?.. Вот как грохнет сейчас… Прислушался. Из соседней комнаты доносился мощный и спокойный папин храп. Родители спят. Значит: всё спокойно в нашем доме. В «нашем»… А что имел виду тот дяденька сержант на КПП, когда сказал, что митькин дом там, откуда Митька приехал? А мой дом где? Наверное, в Дзержинске… Сложна взрослая жизнь.

Рассказывая о причинах агрессивности поляков, Николай Александрович в то время много не знал. Мог не знать и того, о чём говорил: информации об этом не было ни в каких официальных источниках… Кроме устного. Во всех военных операциях участвуют люди. И как ни засекречивай их, но так или иначе где-нибудь кто-нибудь да расскажет о том, чего рассказывать, с точки зрения и понимания НКВД, не следовало бы. А этих «кого-нибудь» на военных курсах оказывалось предостаточно — состояли они из офицеров различных родов войск, в том числе и из политработников, а этот народ был осведомлён получше других. Но люди были осторожны: намёки, полунамёки, недомолвки… На уровне слухов. Однако уровень этот был довольно высок. Только спустя уже много лет после войны, когда Николая Александровича уже не было в живых, — после начала перестройки, стала известна часть документов, процеживающих лучики света на многие тёмные дела. Не в этом ли кроется одна из причин, заставляющая некоторых участников этих дел проклинать инициаторов перестройки?. Впрочем, есть мнение, что инициаторами были как раз компетентные органы, как никто другой хорошо осведомлённые об истинном положении экономики СССР и её внутренних настроениях среди кажущихся вполне благонадёжными граждан.

Не знал отец Стасика о действительном отношении Сталина к Польше в 1939 году и о его стратегических планах. Не знал и о его словах, записанных Георгием Димитровым при личной беседе с вождём 7 сентября 1939 года. Речь шла о позиции Коминтерна по отношению к войне Германии против Англии, Франции и Польши. Димитров пришёл к Сталину за советом: какое же необходимо принять решение в этом вопросе? Сталин к этой войне внешне относился очень спокойно. Симпатии его были не на стороне противников Германии. Коминтерн, высказываясь о германском фашизме, как об агрессоре, был, с его точки зрения, не прав глубоко и в корне. Вождь мирового пролетариата утверждал: агрессорами являются Англия и Франция, напавшие на миролюбивую Германию. Но, впрочем, пусть себе повоюют между собой — этим они ослабят друг друга. В отношении к Польше товарищ Сталин имел более чёткую позицию: Польша — фашистское государство, угнетающее украинцев и белорусов, и она должна быть ликвидирована… Так он говорил. Какие же в действительности мысли ворочались и комбинировались в лабиринте извилин его мозга, можно только догадываться или, лучше, предполагать.

В полном соответствии с мнением и указаниями Сталина Коминтерн принял через два дня после встречи Димитрова с вождём директивы, в которых категорически утверждалось: международный пролетариат ни в коем случае не может и не должен защищать фашистскую Польшу… Её и не защищал никто, кроме самих поляков.

Во время успешных наступательных операций на территории Польши Красной Армией было взято в плен 240 000 польских военнослужащих. Для транспортировки, размещения и прокорма такой огромной массы людей не хватало ни транспорта, ни помещений, ни лагерей, ни продовольствия. Как обычно, применили известный принцип: «есть человек — есть проблема; нет человека — нет проблемы». Начались массовые расстрелы поляков… А через два года после «победоносного освободительного похода» на Польшу, когда «союзная» гитлеровская армия полным ходом двигалась на Москву, на территории СССР началось формирование польской армии. Её командующим назначили генерала Андерса, успешно воевавшего против Красной Армии в 1939 году, а потом сидевшего в одной из тюрем в Советском Союзе вместе с тысячами других польских военнопленных… Сложны и непредсказуемы выкрутасы истории и участи людей.

Судьбы многих поляков, оказавшихся в советском плену, остались навсегда неизвестными. Они ещё находились в советских тюрьмах, когда немецкая армия стремительно занимала один город за другим. Вывести всех заключённых не представлялось возможным и логичным выходом из положения вполне могла представиться та же отработанная схема — расстрел. С 22 по 30 июня 1941 года войска НКВД во Львове уничтожили 8000 заключённых, 4000 — в тюрьмах бывшего Виленского края. Братские могилы находились в районах многих городов на территориях Польши и России.

Лучшие командирские кадры польской армии составляли большую часть военнопленных лагерей в Козельске, Старобельске, Осташкове: 15 000 человек. Из них кадровых офицеров — 9 000. Другие 6 000 — резервисты: врачи, учителя, юристы, профессора, священники. Весной 1940 года в Катынском лесу все они безвозвратно исчезли… (В конце 80-х годов советское правительство официально признало факт расстрела.) Вот что имела за своей спиной, войдя в Польшу теперь уже с действительно освободительной миссией, Красная Армия. Это не могло не сказаться на отношении к ней поляков.

* * *

Глядя сейчас на первоклассников, идущих в школу рука об руку с родителями, я вспоминаю наши пацаньи похождения по городам, только что освобождённым от вражеских войск. Возраст у нас был такой же, но самостоятельность — куда выше. Мы сочли бы чуть ли не за оскорбление, если бы нас куда-то повели за руку. Идти с родителями приятно во всех отношениях…, почти. Но — рядом, как и подобает мужчинам, но не «за ручку». Мы себя ощущали именно мужчинами. Молчали, когда называли нас маленькими — чего уж со взрослыми спорить, но в душе возмущались. Какие мы «маленькие»: да мы автомат разберём и соберём побыстрее многих «больших». Да мы любую гранату не только взорвём, но и разрядим. Да мы… Но нас водили в детский садик. Не за руку, но водили. Потом перестали водить: мы ходили одни, самостоятельно. Так же самостоятельно и убегали из него. Ну что там нам было делать, скажите на милость? С девчонками в «гуси — лебеди» играть? Поиграли немножко и хватит… Воспитатели не очень ретиво следили за нами — профессионалов среди них не имелось. Да что нам и профессионалы: мы и сами… пусть пока ещё и без усов, но всё же… В свою очередь и мы не слишком злоупотребляли своим умением улизнуть с территории садика, пропадая до конца дня неведомо, для воспитательниц, где. Заранее сговорившись, наша «шайка — лейка» собиралась возле замаскированного в кустах отверстия в заборе и исчезала благополучно, оставляя наших горе — воспитателей в счастливой уверенности в том, что мы все находимся где-то рядом с ними, только за пределами видимости. Уверенность в этом подтверждалась нашим возвращением к обеду: мы оказывались тут как тут и с аппетитом поедали всё, нам предложенное… Кроме, разумеется, манной каши. Впрочем, её тоже не оставляли на тарелках.

Как нам удавалось определять время без часов? Элементарно: по времени смены караулов на постах. Мы почти всегда держали нашу воинскую часть в поле зрения и точно знали, когда меняются часовые. Пообедав, снова исчезали. Не припомню, чтобы наш компания мирно спала в «тихий час». Посмотрели бы наши воспитатели, какие это были «тихие часы»… Вот только как нам удавалось обмануть их — этого уже не помню. А придумать — не хватает взрослой фантазии. У детей она изощрённее.

Кроме игр, чтения вслух сказок, всегда одних и тех же — книг не хватало, еды и сна развлечений в садике не было. Ещё учили наизусть стихи. Не просто для упражнения памяти. Однажды нас повели в госпиталь, где лежали раненные, ещё во время войны, солдаты. Буквально лежали. Или сидели, в лучшем случае. Тяжело раненные. Водили нас по палатам и читали мы в каждой разной одинаковые стихи — слушатели менялись.

Солдаты, все в белых бинтах, слушали внимательно и с теплотой в глазах — отвыкли на фронте от вида детских лиц. Аплодировали оглушительно. В одной из палат терпеливо лечились раненые в руки. Хлопать себя по собственным ладоням за наши грехи у многих не получалось. Нашли выход: садились рядом и шлёпали каждый по свободной от бинтов руке соседа или по своему колену.

Поначалу я робел и смущался до полного отчаяния — не мог слова сказать вообще — не только стихи прочесть или, что ещё страшнее, спеть. В моих глазах это были настоящие герои. Не в тылах где-то отсиживались, а на фронте воевали, от пуль не прятались — все ранены. И выступать перед ними надо было очень хорошо: смогу ли?.. Стихи забывались и путались от волнения. С крыши на крышу перепрыгнуть, хоть и страшно, но легче. Снаряд разрядить, патроны в костёр бросить — хоть сейчас… А вот продекламировать… Но солдаты смотрели так добродушно ласково и так подбадривали, что я вскоре читал не только те стихи, которые выучил в детском садике, но и те, которые слышал от мамы. Даже, решительно осмелев, неожиданно для себя вдруг спел несколько песен. Не детский лепет про «тра-та-та, тра-та-та, мы везём с собой кота», а настоящие фронтовые: «Землянку», «Офицерский вальс», «Солдатский вальс», «На рейде»… Аплодировали доброжелательно и охотно. Казалось даже, что и не мне вовсе. Главным образом не по причине незаурядного исполнения и выдающихся вокальных данных аплодировали, а потому, что раненные не ожидали услышать от детсадовского мальчугана любимые военные песни. После выступлений нас поощрили. Раздали по свёрнутому из бумаги пакетику конфет каждому… Пожалуй, это были чуть ли не первые конфеты, которые я ел. Во всяком случае, других до этого не помню. Ел их, наслаждаясь незнакомым вкусом, на лестничной площадке, дожидаясь товарищей, где-то задержавшихся. Рядом стояли, разговаривая, два офицера. Увидев, с каким удовольствием я что-то поедаю, один из них, капитан, спросил:

— Чем угостили, пацан?

— Конфетами, товарищ капитан, — ответил я горделиво.

— Ну, повезло тебе. Дай, будь другом, попробовать.

Признаюсь, жадничал в душе. Но протянул пакетик внешне охотно. Очень, кстати сказать, маленький. Охотно-то охотно. Но не без сомнений: а вот как отсыплет себе это дяденька половину, а то и больше… Что-то он мне доверия не внушает… Дяденька запустил пальцы в пакет, пошелестел там пальцами и лицо его изменилось от удивления:

— Какие же это «конфеты»?

— Барбариски.

Офицер посмотрел на меня с сожалением: — Это, брат, не конфеты. Это я даже не знаю как и назвать… Витамины какие-то. Но, пусть будут конфеты… Другого же нет. Ешь, малец. Приятного аппетита тебе. Скоро и настоящих конфет попробуешь.

А это — не настоящие разве?

Дома удостоился похвалы, как медали: молодец и даже патриот. Почему? Раненых солдат порадовал, награду, какую ни наесть, получил, офицера угостил и маму не забыл.

— Вот только не конфеты это, — и вздохнула.

— И ты, мам, тоже как тот капитан в госпитале… А какие они такие — настоящие конфеты?

Мама принялась рассказывать, как могла, описывая внешний вид и вкус настоящих конфет, не доступный даже моему воображению. Всё можно себе представить на внешний вид — и не виденное никогда. Но вкус… Ну, сладкие конфеты, так и эти тоже сладкие… Мама говорила и рассказ её воспринимался чем-то вроде сказки. Слушая её, я наслаждался тем, чего теперь не найти ни за какие деньги ни в одном наисупернейшем маркете, чего не дано теперь вкусить самому изысканному гурману: сухое и твёрдое зёрнышко пшеницы, облитое розовой глазурью! Это была настоящая конфета. Вкуснее её попробовать мне не доводилось потом никогда.

Вкуснейшей показалась и патока — чёрная смолянистая густая вязкая полу-жидкость, внешне очень похожая на дёготь. Отец принёс её в бидончике в дополнению к сахару — составляющей части офицерского пайка… Бидончик этот потом мама никак не могла отмыть дочиста, а запах патоки прилипал ко всему, что потом в этот сосуд наливалось. Для меня патока стала настоящим лакомством, так же, как и барбариски, затмившем все последующие вкусности.

Появились они в отдалённом будущем, а пока в детском садике нас потчевали рыбьим жиром. Что это за «вкусность» способен знать только тот, кто его пил.. Более мерзостного зловредия, считаю, в мире не существует, несмотря на его полезность. А именно в этом нас безуспешно пытались убедить родители и воспитатели. Симпатии к родителям у нас от такого рода пыток не убавлялись в силу врождённых инстинктов, а вот воспитатели теряли свой авторитет сразу же: мы не могли поверить после этого в то, что такой жестокий человек, заставляющий нас глотать такую омерзительную гадость, может быть хорошим, добрым и честным, если при этом ещё и врёт, что отвратительно воняющая гадость очень полезна для наших организмов…

И только один из нас относился к увещеваниям взрослых лояльно, нарушая единый фронт сопротивления насилию. Он героически открывал свой рот задолго до того, как воспитательница с ложкой, наполненной зловонной мерзостью, приближалась к нему. Желтоватая гадость вливалась в отверстый зев, губы захлопывались и рот растягивался в блаженной улыбке от уха до уха… Наверное, излишне говорить, что этим феноменом был наш окаянный Симка. Рыбий жир он любил. Даже души в нём не чаял. Совершенно неизвестно почему у него оказался такой противоестественный вкус, но оказался, и с этим ничего нельзя было поделать. Он даже не соглашался сбегать вместе с нами за пределы места нашего временного заключения, если до побега не приносили его обожаемое лакомство и оно не вливалось в него, загадочного. Зато он терпеть не мог мою любимую патоку. «Но ведь это же совершенно разные вещи», — возмущался я. «Правильно», — соглашался Сим, — «разные — жир гораздо вкуснее…» Дошло до того, что он подставлял свой извращённый рот вместо нас, если воспитательница теряла бдительность. Помочь ей в такой потере помогали мы, меняясь с Васькой рубашками для маскировки. И воспитательница попадалась или, скорее всего, ей было всё равно, чей рот перед ней. Это было утешительно, но странно, если учесть, что мы с Митькой были, хоть и не жгучие, но брюнеты, а Симка откровенно рыж.

Там, в Штеттине, вдруг обнаружился мой страх не только перед саранчой, но и перед пауками. Самая настоящая фобия. Интересно: нигде до того я их не боялся совершено. Не любил, но и страха никакого не испытывал. Даже наоборот, вместе с местными мальчишками варварски развлекался, отрывая ноги от паучьей головы и наблюдал, как она абсолютно самостоятельно «косит», сгибаясь и разгибаясь на ровном месте. Так этих пауков и называли «косинога». Страх перед пауком появился у меня тогда, когда я увидел однажды в мощной паутине, растянутой прямо в проёме входной двери одного из подъездов соседнего дома. Там никто не жил, к подъезду этому никакого интереса не проявлял, не входил в него и не выходил. Паук устроился вольготно и сытно питался мухами и ещё чем-нибудь, достигнув очень, на мой взгляд, внушительных размеров. Во всяком случае диаметр его пуза равнялся, примерно, голубиному яйцу. Если не больше.

Я отчётливо видел его даже с противоположной стороны улицы. Он неподвижно пребывал в самой середине своей паутины, чёрный и с чётким белым крестом на спине… Такие же кресты зловеще белели на немецких танках и бронетранспортёрах. Эти же знаки угрожали людям с крыльев фашистских бомбардировщиков. Казалось, этот паук выращен фашистами намеренно, является их символом, так же зол, коварен и опасен, как тарантул или, того хуже, фаланга. Точно такой же паук нарисован был на одном из рисунков в газете: сверху каска, а в каждой лапе либо сабля, либо пистолет, либо топор, либо граната, либо ещё какое-то оружие смертоубийства. Мне казалось, что стоит только приблизиться к нему, как он тотчас же набросится на меня, вопьётся своим ядовитым жалом и пустит в ход весь свой страшный арсенал… Никакого оружия видно у реального паука, правда, не было, но явно подразумевалось.

О страхах своих я никому не рассказывал, сам считая их постыдными. Но долго не мог ничего с собой поделать. Только избегал даже проходить мимо зловещего подъезда, удивляя тем самым маму. Конечно, если бы я признался, то пауку немедленно пришёл бы конец. Кто-нибудь из моих близких его прихлопнул бы. Вот поэтому я и не просил о помощи. Не паука жалко было. Я копил свои силы и мужество. В один прекрасный день решил, что накопил достаточно и отправился в боевой поход. Для расправы с фашистским пауком выбрал из имеющегося арсенала самую боевую на вид и острую на ощупь саблю и крепко сжал её правой рукой, голову покрыл красноармейской со звездой каской, руку левую вооружил… мощной мухобойкой, найденной на чердаке.

В таком, устрашающем даже самого себя, боевом виде я довольно решительно приближался к пауку. Сердце гулко бухало под горлом, ноги ступали уверенно менее, чем хотелось бы, но всё же ступали. Паук, не чуя никакой опасности, восседал на своём обычном месте, кого-то со кровожадно доедая. Вот он всё ближе и ближе… Никакого оружия в лапах не видать… На самом-то деле я и не ожидал его увидеть — не маленький же… Только воображение, да память о рисунке порождали мои страхи. А всё-таки порождали. Вблизи паучище оказался ещё больше, чем представлялось издали. Подойдя на расстояние, достаточное для удара мухобойкой, я прицелился, зажмурился, размахнулся. Ударил!.. Раздался хлопок и звон разбитого стекла. О-о, так он, что ли, стеклянный, гад? Открыл глаза. Паук цел и невредим сидит в паутине. Под моими ногами — разбитый плафон электрической лампочки. Нельзя закрывать глаза, когда схватился с противником. А паук продолжал спокойно сидеть на своём месте и, наверное, презирал меня. А зря. Второй удар я нанёс саблей и опять промазал по насекомому — мала, всё — таки, мишень. Но зато перерезал часть паутины. Паук спохватился, струсил и попытался скрыться с поля боя позорным бегством. Поспешный взмах мухобойки, удар — из под резины брызнули отвратительные брызги. Победа. На останки страшилища я не стал даже смотреть — противно. Сняв боевую каску, с саблей в одной руке, мухобойкой в другой и славой в сердце свободно зашагал, почти замаршировал, проч.

Не столько победа над чудовищем согрела сердце и разум, сколько над своим страхом. Пауков с тех пор не боюсь. Но всё равно сохранилось непреодолимое отвращение к ним. Особенно к «крестовикам». Всякий раз при слове фашизм, как его олицетворение и символ, перед внутренним взором возникает белый крест на спине моего давнего противника и сам он, чёрный, угрожающий, сидящий в засаде… Очень на него похож был сказочный паучина из кинофильма «Василиса прекрасная». И если бы тот, «штеттинский», паук заговорил, то он сделал бы это таким же страшным трескучим хрипучим голосом, как и его киношный двойник — никакого сомнения в этом нет и быть не может.

Штеттин становился городом знакомым. Мы даже улицы его окрестили по своему, по-русски, хотя на домах сохранились и их номера, и названия улиц. Из немецкого языка и мои родители, и я, знали только «Гитлер капут!», «хальт!» и «хенде хох». Для общения с врагами этого словарного запаса было достаточно. Друзей же немцев, впрочем, как и не друзей, в Штеттине не имелось, как уже говорилось. Вспомнив латинский алфавит, отец прочёл название улицы, где стоял дом с нашей квартирой: Frieden strasse. Фриден штрассе, значит: что за фрида такая. Не звучит. Лучше — «Дзержинская улица». А соседняя, разумеется, «Нижегородская».

Здесь, в Штеттине, кроме заводов, складов, военных городков, пустых домов, пауков с крестами и взорванных подъездов и Балтийского моря поблизости имелись и водоёмы поменьше. Назывались они, как папа сказал, бассейнами. Вот прямо на площадке между домами. Аккуратное такое озеро прямоугольной формы с пологими бетонными берегами. Вдоль них, по периметру, — ровная асфальтовая дорожка. Подстриженные кустики… Война, бои гремели вокруг, дома и мир вместе с ними разваливается в клочья и низвергается в преисподнюю. А кустики вокруг бассейна ровненько подстрижены. И асфальт чист… То есть, заметно, подметён совсем недавно. Мусор на нём валялся тоже недавнего происхождения: бумаги, бутылки разбитые, тряпьё, обломки… Это уже следы нашей цивилизации, в целом общей чистоты и гармонии города, даже брошенного жителями на произвол судьбы и победителей, не нарушающих.

Отец, видевший нечто подобное в Прибалтике во время Первой мировой войны, относился к увиденному здесь относительно довольно спокойно, а вот мама смотрела на всё окружающее, как на сказку. Город имел европейское лицо. Оно было аккуратно подстрижено, побрито, причёсано, припудрено, спланировано и красиво. Это относилось не только к фасаду, но и к внутреннему содержанию. Условия личной жизни населения отличались чистотой, обширным пространством квартир и комнат, невиданной по роскоши, в понимании российских учителей с их зарплатой, обстановкой. Невозможно было по внешнему виду квартир определить профессию и род занятий их жильцов. Откровенно бедных квартир не встречалось. Разница в ценности той или иной части мебели и отделки квартир имелась, конечно. Но самая «бедная» выглядела гораздо богаче советской «зажиточной».

Неповторима была ситуация в тот год, когда советские войска входили в обезлюдевшие города с распахнутыми настежь дверями брошенных квартир. Таких «экскурсий» по обозрению любых жилищ Европа не видела на всём протяжении своей истории. Россия тоже, как и её граждане, как одетые в военную форму, так и без неё. Сравнение слишком часто оказывалось не в пользу Советского Союза. Через некоторое время появились желающие воспользоваться случаем и перебраться на Запад навсегда. Границы имели только чисто символический вид, их никто не охранял. Нельзя сказать, что советские граждане бросились в бега массово, но всё равно удар по престижу страны состоялся очевидный. И вот появилась песня… Эдакий гибрид марша с танцем. Под неё и в самом деле можно было маршировать или плясать. Но — в противоположную от Запада сторону. «А я остаюся с тобою, родная моя сторона. Не нужно мне солнце чужое, чужая земля не нужна!», — вдохновенно убеждал слушателей популярнейший в те времена певец Бунчиков. Это была одной из любимейших песен мамы и, само собой разумеется, моей.

Мама отдавала должное европейской цивилизации объективно, но немедленно и обязательно находила в ней что-нибудь такое, что понравиться ей никак не могло. Красивы и удобны были окрестные леса, по которым мы прогуливались. Мама шагала по посыпанной гравием дорожке, выложенной по краям камнями, восхищалась и говорила:

— Ну, какой же это лес? Парк, а не лес. Вот у нас в России лес так лес — настоящий. Там у нас чистая природа и красота её не тронутая… Здесь и птиц не слышно и не видно… А в России соловьи в это время поют, жаворонки в небе кувыркаются…

И запевала песню:

Между небом и землёй

Песня раздаётся.

Неисходною струёй

Громче, громче льётся.

Не видать певца полей,

Что поёт так звонко

Над подруженькой своей

Жаворонок звонкий…

— А реки?.. Что за безобразие здесь реки!? Закованы в бетон, как ландскнехты в доспехи. Мёртвые. А нашими реками залюбуешься — такие они живые и красивые. Особенно Волга. Жигулёвские горы…

И снова песня. О Волге, а потом о Стеньке Разине, об утёсе, о снаряженном стружке с Нижня Новгорода…

— Мам а мам, а почему тот добрый молодец, который призадумался, сам не прыгнет в Волгу и не утопит в ней грусть тоску свою, если уж ему так хочется? Почему он товарищей своих просит кинуть — бросить себя в Волгу-матушку? — затеребил я свою матушку в паузе между пением.

— А как ты сам думаешь, сын: почему?

— Ну, мам, я не знаю же. Потому и спрашиваю тебя. Может быть, боится сам-то… Не знаю, вобщем.

— Это проще всего сказать: не знаю. Ты многого ещё не знаешь и правильно делаешь, что вопросы задаёшь. Спрашивай побольше. Но, всё-таки, пробуй хотя бы подумать о том, чего не знаешь: вдруг и сам догадаешься. А потом можешь и спросить, чтобы проверить себя — верно ли догадался… Ну, подумал?

— Подумал, мама. Тот парень, наверное, был разбойником, как Стенька Разин, его ранили и он не мог сам броситься в реку — вот и попросил кинуть его туда.

— Что ж, Стасик, это тоже версия… Но только не правильная. Впрочем, здесь нужно просто знать, а не догадываться. Дело в том, сын, что на Руси все русские люди были православными христианами. Для них самоубийство было страшным грехом — одним из самых страшных. Жизнь, по вере христианской, дал человеку Господь Бог. Только Он и может взять её у человека. Но не сам человек вправе лишить себя её сам. Тех, кто это делал, даже не хоронили на православном кладбище возле церкви. Их закапывали где-нибудь в сторонке. И вот тот «парень», как ты говоришь, если бы прыгнул в реку сам и утонул, то стал бы самоубийцей — грешником. А если бы его утопили другие, то не было бы греха на его душе. Понятно теперь?

— Понятно… Понятно, но не понятно: ведь если бы его кинули в воду, то тогда грех был бы на его товарищах — они бы убили его, а ты сама говорила про заповедь не убивай. Как же так? И вообще своих товарищей в воде утапливать очень, по-моему, плохо и не по товарищески.

— А ведь в песне и не сказано, что они его утопили. В ней поётся только о том как грустно человеку жить на свете, когда его не любят. Так печально, что хоть в Волге топись. «Лучше в Волге мне быть утопимому, чем на свете жить не любимому!» Так что не расстраивайся — никто в песне не утонул, никто никого не утопил…

Запоминались мелодии песен и слова их, воображение создавало образы того, о чём пелось. Но только воображение: ни Волги, ни Нижнего Новгорода я не помнил. Да и помнить не мог. Уезжали мы из Нижнего холодным зимним днём, когда всё вокруг затопил сверкающий белый цвет сплошного снежного покрова. Очень хотелось увидеть и настоящий русский лес, и волжский утёс, где сидел лихой атаман, и пение жаворонка услышать над русским полем. И уже равнодушно глядел я на аккуратный, причёсанный, приглаженный, прибранный, красивый, но чужой для меня европейский ландшафт: и потому, что уже попривык, и потому, что знал — есть и покрасивее места на земле.

Подполковник Козлов время от времени посещал штаб по делам службы и, если совпадали такие обстоятельства, как ситуация в городе, цель посещения, его настроение и моё желание, то брал с собой и меня. Скучные это заведения — штабы. Занятий там мне не находилось, ждать приходилось подолгу, созерцая перед собой только стены коридорные, да занятых делами офицеров, либо снующих туда-сюда с бумагами в руках и с куревом в зубах, либо с куревом без бумаг. Занудность неимоверная расползалась по всему телу, словно холодная змея, сковывая движения. Соблазнов, как сейчас, в виде киосков и магазинов, где можно что-нибудь вкусненькое купить для ублажения, не имелось. Лет до девяти — десяти я не только не посещал ни одного магазина, но даже и не видел их. В том же Штеттине не могу вспомнить ничего, что бы могло ассоциироваться во мне с магазинами, хотя они там где-то, возможно, имелись. Не может ни один город без магазинов обойтись. В то время они не работали, но мы не видели даже неработающих. Мы, надо понимать, — наша доблестная компания… Впрочем, возможно, и видели, но, не имея никаких понятий о том, что представляет собой магазин, даже не догадывались о том, что, собственно, перед собой видим.

В тот раз отец меня взял с собой, чтобы показать центр города. Предстоял скорый отъезд и другого шанса увидеть знаменитый польский город могло и не быть никогда. По пути зашли в порт, постояли на берегу Балтийского моря… Огромная масса воды и желтоватый песок на берегу, довольно грязноватый. На песке искорёженная сталь непонятного назначения и накренившийся остов какого-то катера. Неподалеку — контуры каких-то сооружений… Чёрные, ржавые, огромные, со следами пожаров…

— А какой, наверное, красивый порт был, — с сожалением сказал отец, — теперь развалины. Живописно, конечно, но печально.

Порт, увиденный пусть и впервые в жизни, особого интереса во мне не пробудил: развалины как развалины — привычно. Они одинаковы везде. А вот насчёт искупаться я запросился: быть у воды, да не окунуться. Тем более, что день выдался солнечным и, на мой взгляд, вполне для купания подходящим. Однако отец взглянул на воду с сомнением.

— Знаешь, сын: не зная броду, не суйся в воду.

— Так я ж, пап, никуда не побреду вброд через море. Я вот тут искупаюсь маленько возле берега и всё… А, папа, а?..

— Нет, Стасик, я всё понимаю, но и ты у нас боец опытный и должен понимать — под водой у берега может что угодно быть: мины, осколки, проволока колючая, чёрт те что там может быть. Видишь, на песке сколько железяк разбросано — значит и под водой их не меньше, только не видно с берега… А, может быть, там и утопленники есть…

Эта жуть сразила. Соблазн купания мигом затормозился и превратился в оторопь. Пляж мог быть как угодно чист или грязен — это, в конце концов, терпимо, но вот утопленники… Под водой у берега виднелась немецкая каска, а в каске могла быть и голова…

В центре Штеттина появились люди в штатском. На фоне военных они смотрелись странновато, противоестественно и даже подозрительно: кто такие, что делают среди нормальных военных людей, почему сами не в военной форме, как только и подобает быть настоящим мужчинам? Впрочем, среди подозрительных мужчин попадались и женщины. Тоже очень странные и даже смешные. На их головах громоздились огромные белые удивительные сооружения, похожие на… Ни на что не похожие. Разве что на самих себя или, пожалуй, на перевёрнутые пельменины с парусами… Ясное дело — пельменей под парусами быть не может. Но и таких головных уборов, по моей уверенности, тоже не может быть. Но они — вот — колышутся на головах, а под ними, в черным чёрных платьях, женщины. Это уж точно — немки. Дамы других национальностей ходить в таких нелепостях ни за что не станут. Придя к такому зрелому выводу, я уже собирался было крикнуть им своё пренебрежительное «фрицы, фрицы!», но немедленно был строго и твёрдо одёрнут:

— И не вздумай, Станислав. Никакие они не фрицы, сколько раз тебе говорить. Это — верующие в Бога женщины — полячки. И смеяться над ними не смей никогда. В России тоже монахини… были, — сказал он, запнувшись.

— А почему были? — мгновенно среагировал я, удивлённый тем, что перед нами шли, развевая на лёгком ветерке свои чёрные подолы и тряся неведомо чем на головах, не германские женщины, а полячки.

— А потому что сплыли, да и вся недолга… Были или не были, а всё равно нужно к ним относиться вежливо. Ныне и присно и во веки веков, как в старину говаривали… Посмотри-ка, ты такого ещё тоже не видел.

Какие-то два потрёпанных мужчины в штатских штанах, заткнутых в сапоги, и в военных кителях с тёмными следами погон, остановились перед монахинями, смиренно сняли свои шляпы, поклонились и поцеловали им руки. Служительницы божьи перекрестили их, что-то пробормотали и зашагали своей дорогой, напоминая белые розы не чёрных стебельках…

Жили мы, поживали, где-то на окраине города. По тамошним, европейским, меркам. По нашим — окраину там ни что не напоминало. Чистота, асфальт, словно только что выложенный и раскатанный, современные дома. Современные даже с сегодняшней точки зрения. Нигде не видно обшарпанных и облезлых фасадов. Штукатурка на внешних стенах держится монолитно, нигде пятнами безобразными не отваливается.

Сохранилась одна вещица в нашем семейном архиве. Уникальная, скорее всего. Таких, наверное, где-нибудь может быть и имеется несколько экземпляров, ставших музейной редкостью, но вряд ли. Карта. Без указания её тиража. Называется карта «План города Штеттин». Составляли её: начальник отделения старший техник — лейтенант Антоневич, старший редактор карт инженер-майор Булкин и начальник картфабрики, так и напечтано, подполковник Веревичев. Бросается в глаза очерёдность фамилий — не по старшинству званий, а по алфавиту. В правом углу карты говорится: составлена по немецкой карте масштаба 1: 25 000 издания 1923 — 1936 года, и английскому плану города и порта Штеттин масштаба 1: 10 000 издания 1941 года.

Если судить по перечню объектов, указанных на плане, то логично появится мысль: либо план выверен опытнейшими разведчиками, либо гитлеровцы перед войной были так же откровенны, как женщины в стриптизе: никаких секретов, вплоть до интимных. Аэродромы, включая военные, указаны точно там, где они и находятся. Армейские городки и учебные плацы… Какие-то «пороховые погреба», не со времён ли наполеоновских войн… Заводы по производству синтетического горючего — у вермахта имелись большие проблемы с настоящим. Нефтеперегонный завод — на случай, если повезёт с поставкой нефти… Кстати, Советский Союз являлся одним из самых активных поставщиков горючего для фашистской армии… Стратегические всё объекты — бомби на здоровье бомбящих и их армий. У нас в Союзе за подобную карту, скажем, Нижнего Новгорода, в клоачную жижу превратили бы, в лучшем случае, а худший и представить не возможно.

Смотрящий на эту карту невежда в географии ни за что не мог бы заподозрить, что перед ним план польского города-порта: ни одного польского названия, начиная с самого главного. В списках улиц, естественно, Адольф штрассе и ещё одна с уточнением, чтобы не перепутали с каким-нибудь другим Адольфом, — Адольф Гитлер штрассе. Жители порта прогуливались по Герман, надо полагать — Геринг, штрассе и Гогенцоллерн штрассе. Не обошлось и без Кайзер Вильгельм штрассе. Олна из улиц названа в честь Моцарта: Моцарт штрассе, а другая обожаемого фюрером Рихарда Вагнера штрассе. Увековечена была и память Шиллера, только век этот, надо полагать, оказался меньше, чем предполагаемая тысяча лет… Есть и Дейче штрассе, то есть, немецкая улица. Имеется даже… Пельтцер штрассе. Лестно было бы подумать, что её назвали для увековечения памяти нашей популярнейшей киноартистки, но такого, разумеется, не могло быть никогда. А фамилия-то, между прочим, еврейская… Тут же вспоминаются слова Германа Геринга: «Я сам определяю: кто у меня в штабе еврей, а кто нет». Вероятно, при наименовании улицы учли именно его мнение. Королевский дворец… Как он выглядит в реальности, узнать не удалось.

На карте запечатлен город-фантом. Карта — реальная. Ею пользовалось командование Красной Армии. Но города с такими названиями давно уже не существует в действительности, если не учитывать то, что карта, лежащая передо мной, тоже реальность — истории.

Попытка отыскать на этом плане «где эта улица, где этот дом», где мы жили в 1945 году, оказалась сложноватой. Отец не оставил на нём никаких отметок и пометок. Пришлось применить шерлокхолмский «дедуктивный» метод. Жили мы возле госпиталя… Их на плане два… Неподалеку от нас находились военные казармы. Нашёл такое место: в перечне пунктов так и сказано — казармы. Точка определена. Выходит, «наш» дом стоял либо на Барним штрассе, либо на Фридрих штрассе, либо на Фриден штрассе. Последняя версия наиболее вероятна — на тыльной стороне карты почему-то именно этой улицы название записано. Конечно, это теперь не имеет никакого значения — всем улицам, как и городу, наверняка вернули польские названия…

Можно себе представить, сколько сил требовалось со стороны нашей армии, чтобы взять под свой контроль такой крупный город со всем его военным, промышленным и гражданским хозяйством…

Так или иначе в городе, пока ещё носившем немецкое имя, налаживалась мирная жизнь, выяснялись отношения с Армией Крайовой, не в её пользу, подавлялись очаги сопротивления… Многие немцы, из числа мирных, после войны искренне уверяли: не знали они о происходивших в гитлеровских концлагерях ужасах. Им не верили: как же можно жить в такой небольшой, по сравнению с нашей, стране и не знать творившегося под боком кошмара. Милины людей уничтожены, превращены в пепел, и — «не знали»… Но мы тоже не знали многого… Не знал даже подполковник Козлов, преподаватель офицерских курсов, что согласно приказа Верховного Главнокомандующего от 1 августа 1944 года за номером 220169 специальные отряды НКВД, опергруппы СМЕРШ и отряды так называемой «фильтрации» разоружали подразделения польской армии, освободившие многие населённые пункты Польши от немецких войск. После чего беспомощных людей арестовывали и интернировали. Подразделения НКВД имели собственные тюрьмы и концентрационные лагеря. В них и расфасовывали всех: так называемых «фольксдойче», польских партизан и, заодно уж, немецких военнопленных. Набралось в этих лагерях и тюрьмах около 25 — 30 тысяч польских солдат и офицеров. Депортировали и украинцев, оказавшихся на территории Германии. Всех отправляли в ГУЛАГ или на принудительные работы в Донецкий угольный бассейн. С января 1945 года по август 1946-го оказались задержанными 47 000 человек. Плацдарм для установления новой власти должен был быть чист от всех не только явных врагов, но и от подозрительных и так называемых неблагонадёжных лиц, каковым могло оказаться лицо любое. Сказывалась и горячка после накала боёв с огрызающимися немецкими частями: под метёлку гребли всех, так или иначе сотрудничавших с немцами. К ним относились и те, кто отыскал в своих корнях капли немецкой крови, «фольксдойче», и те, кого немцы вынудили втиснуться в некий III национальный список — «Айнгдойче». Не менее 25 — 30 тысяч поляков из Померании и Верхней Силезии, в их числе 15 000 шахтёров, оказались сосланными в лагеря Донбасса и Западной Сибири… Шахтёров — не «классовых врагов»…

Спустя года два после нашего выхода из Польши, когда я ещё немного повзрослел и осмысленно смотрел кинофильмы, одним из моих любимых киногероев стал польский офицер Зигмунд Колосовский. Его подвиги не могли не восхитить. Особенно сцена, где он крушит фашистов сразу из двух пистолетов, стреляя из них в противоположные стороны… В то же время помнился и окровавленный русский офицер, вырывающийся из рук поляков. Противоречие било серьёзно и наотмаш. Не понятны были причины вражды к своим освободителям со стороны тех, кто воевал совместно с нашей армией против общего врага… Фильм хоть и понравился, но сбил с толку окончательно. Отец вразумительно растолковать проблему не мог, потому что и сам не знал ситуации как следует. Объяснения его были просты, как таблица умножения: как среди хороших украинцев есть плохие бандеровцы — так и среди поляков есть нехорошие люди — предатели. Зигмунд Колосовский — хороший поляк, а тот, кто убивал наших офицеров и взрывал дома, где они квартируют, — плохой. Глотай, не жуя. Неприятное чувство неудовлетворения при воспоминаниях о тех далёких временах сохранялось до тех пор, пока в мои руки не попались документы, опубликованные в печати после начала «горбачёвской» перестройки. И я не считаю их очернительством и клеветой: кое — что видел своими глазами. Всё разъяснилось и встало на свои места. Стала понятна причина того, что поляки не пригласили представителей России на мероприятия, проводимые в честь юбилея высадки подразделений «Второго фронта» на территории Польши в 2000 году. Наши средства массовой информации дружно возмущалось этим актом официального недружелюбия, но, по чести говоря, у поляков имелись на этот счёт свои веские причины…

Курсы переводились в город Эльшталь: на территорию настоящей Германии. Мы покидали Польшу.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги В логове зверя. Часть 2. Война и детство предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я