Диктатор

Сергей Снегов

Некая вымышленная планета, удивительно похожая на Землю, погружена в войну и политические дрязги. Правитель одной из могущественных стран – полковник Алексей Гамов объявляет себя диктатором и ставит перед собой, казалось бы, невыполнимую задачу – объединить мир под своим руководством и добиться того, чтобы одно лишь упоминание о войне вызывало у людей ужас и отвращение. Для достижения поставленной цели он выбирает все доступные способы, в том числе и самые жестокие и неординарные, но все они подчинены одной благородной миссии – войне против войны.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Диктатор предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Часть вторая

Священный террор

1

Правительства еще не было, а правительственная работа шла. В захваченном нами дворце толпились вызванные. К группке, которая составила правительственное ядро, присоединялись новые люди — мы становились из головы телом, на теле удлинялись и крепли руки, руки охватывали всю страну.

— Гамов, — сказал я однажды вечером, когда в нашей комнате осталась лишь «шестерка узурпаторов», как назвал нас Маруцзян, уходя под арест. — Гамов, я устал командовать людьми без ясной программы действий. Мы не карета скорой помощи, чтобы судорожно кидаться на затычку всяких щелей и провалов, а пока только это и делаем. Хочу определить саму философию нашей власти.

Гамов ответил:

— Философия появится только из анализа дел, а дела лишь разворачиваются, цели еще призрачны. Лучше обсудим программу практических действий.

— Хорошо, пусть будет программа.

Я распахнул окно.

В комнату ворвался ветер, гардины затрепыхались, закачалась люстра. Темное небо рассекла молния с сотнями отростков, почти синяя от сгущения электричества. Над столицей разыгрывалась битва стихий. Она началась неделю назад, когда стерео разнесло по всей планете известие о смене правительства, и с того дня не прекращалась. Кортезы и родеры бросили на нас миллиарды чудов воды — испытывали на стойкость новое правительство. Улицы столицы превращались в бушующие реки, подвалы затапливались. Лишь сегодня военным метеорологам удалось отбить ошалелые дожди на сотню лиг от Адана, но туч они не отогнали — над столицей гремела сухая буря.

Подошел Пеано и тоже с наслаждением вдохнул свежий воздух.

— Друзья, возвращайтесь на свои места, — сказал Гамов. — Изложу первоочередную программу. В ней семь пунктов. Первый — война.

Противник силен, а война идет плохо, сказал Гамов. Наши недостатки: много солдат в плену; не хватает вооружения и боеприпасов; в командовании мало талантов, многие генералы — ни к черту! Предлагаю такой выход. Маршал Комлин командовал неудачно, но одно сделал отлично: заполнил резервные склады оружием и боеприпасами на три года войны. Эти запасы полностью направим в армию и не только остановим наступление врага, но и погоним его обратно. Он ведь не предвидит такого отчаянного удара.

— Воистину отчаянный удар! — сказал я. — Но так ли уж отчаянно наше положение? А если израсходуем все запасы, а противник отойдет от ошеломления и снова бросится в атаку? Резервов у него больше.

— Согласен: на резервах можно выиграть одно сражение, но проиграть всю войну. Надо срочно раза в полтора увеличить военное производство.

Вероятно, из семи пунктов программы Гамова, этот — столь радикальное повышение производства — вызывал больше всего сомнений. Гамов опровергал все возражения. В промышленности большие резервы. Люди могут работать интенсивней. Вопрос: как заставить их это сделать?

— Патриотическими воззваниями, как любил мой дядюшка? Или силой? — иронически поинтересовался Пеано.

— Есть и третий способ. В резервных складах бездна товаров. И не тех, что в магазинах, а почти позабытых. Вот их мы и вытащим на свет. Но будем продавать только тем, кто перевыполняет нормы. Чем не стимул к быстрому росту продукции?

— Специальные карточки для выдающихся рабочих?

— Не карточки, а деньги, Пеано. Новые деньги — золото! Мне доложили, что запасы золота в стране — пять тысяч чудов. И оно тратилось на подачки союзникам за болтовню о солидарности с нами. Так вот, мы создаем новую золотую валюту. А на золото люди смогут покупать самые редкие товары, о которых вчера и мечтать не смели!

Вудворту финансовые проекты Гамова говорили больше, чем нам, ни разу не державшим в руках золотой монетки.

— Гамов, вы недооцениваете человеческую психологию. На золото кинутся горячей, чем на колбасу и масло, шелк и шерсть. Золото будут прятать, а не тратить на дорогие товары.

— Тем лучше! Пусть золото прячут. Ведь его получат лишь за повышение выпуска продукции. А что нам еще нужно? Плевать нам на мертвое золото в подвалах банка! Но при переходе из банка в частные квартиры оно создаст дополнительное оружие, дополнительное армейское снаряжение, дополнительные машины, шерсть, зерно, мясо! Вот что сделает мертвое золото, если на время оживет.

— В тылу родеров вы оценили каждый военный подвиг в твердую сумму, — продолжал Вудворт. — И это повысило дух солдат. Не пора ли превратить сражения из чистого акта доблести и геройства еще и в акт обогащения? Тысячи парней скрываются от призыва, идут в бандиты. Риск потерять жизнь у солдата и бандита одинаков. Но солдат при удаче только сохраняет свою, а бандит еще и обогащается. Разница!

— Согласен, — сказал Гамов. — Временный ценник подвигов превратим в постоянный. И будем оплачивать геройство золотом. Из просто неизбежной война станет экономически заманчивой для всех, кто в ней участвует.

— Иными словами, война отныне — коммерческое предприятие, — сказал я. — Нечто вроде промышленного товарищества солдат и командиров по производству подвигов. Не принимайте шутку за возражение. Возражений не имею.

— Дальше — наши союзники, — продолжил Гамов. — Надо отказаться от всех союзов. Отдавая золото собственному народу, мы усиливаемся, а бездарно тратя его на союзнические речи, становимся слабее.

— Но разозленные союзники могут превратиться в прямых врагов, — заметил Вудворт.

— Надеюсь на это! Сами воевать не пойдут, не дураки. Значит, раньше постараются заручиться помощью Кортезии. Пусть она разбрасывает свое богатство, свое оружие, своих солдат по всем странам мира — это не усилит, а ослабит ее.

Разрыв с союзниками был одобрен.

— Теперь внутреннее положение, — сказал Гамов. — Против бандитов нужны крутые меры. Однако расстрелы и тюрьмы малоэффективны. Надо не только карать преступников, но и безмерно их унижать. Многие считают бандитов чуть ли не героями. Помните, как я наказал мятежного Семена Сербина? Эффект был тысячекратно сильней, чем если бы его расстреляли. На оружие разбушевавшаяся толпа могла ринуться грудью — но от выгребной ямы все отшатнулись. Предлагаю подвергать преступников публичному унижению. Кара будет куда эффективней простого расстрела!

Мы молчали. Ни один не говорил ни «да», ни «нет». Такая борьба с преступностью сама выглядела преступлением.

— Принимается, — наконец сказал я. — Что дальше?

— Дальше — правительство. Состав я предложу немного позже. Сейчас поговорим о государственном аппарате. Он развращен. Воровство, взятки, семейственность стали обычным делом. Радикально было бы заменить всех руководителей новыми людьми. Но где их взять? И будут ли они лучше? Нынешние начальники развратились — но приобрели опыт управления. Без такого опыта государство не способно нормально функционировать. Предлагаю, чтобы каждый руководитель, остающийся на старом посту, тем более — идущий на повышение, заполнял секретный «Покаянный лист» с подзаголовком «Повинную голову меч не сечет». В «Покаянном листе» он расскажет о совершенных им раньше нарушениях закона и обязуется больше их не допускать. От наказания за проступки, в которых он признается, его заранее освобождают. Зато за скрытое он понесет полную кару. Вина, в которой покаялись, останется тайной для всех, грехи, которые попытаются скрыть, будут обнародованы.

— Всё? — спросил я. — Тогда вопрос. Как называть вас, Гамов? Вы сконцентрируете в своих руках необъятную власть. Для ее носителя нужно особое титулование. Что вам больше нравится, Гамов? Король? Император? Президент? Генеральный секретарь? Председатель? Или, не дай бог, султан? Халиф? Богдыхан?

— Диктатор. Титул соответствует власти, которую беру на себя.

2

В столице установился отличный день. «Отличный» по нынешнему времени означало только то, что не лил дождь, а тучи были не настолько густы, чтобы сквозь них не просвечивало солнце. Я вышел из дому с Еленой (мы заперли нашу старую квартиру в Забоне и временно поселились в аданской гостинице). Ей нужно было в госпиталь — там должны были испытывать новое лекарство ее фабрики. Я направлялся в правительственный дворец.

— Пойдем пешком, — предложила она, и мы пошли пешком.

По случаю временного прекращения потопа на улице появились люди — сбивались в кучки, обсуждали перемены. Стерео еще не разнесло по стране мои изображения, я мог не опасаться, что меня узнают. Мы с Еленой присоединились к одной группке.

— Полковник Гамов — военный! — кричал один пожилой мужчина. — Что он понимает в гражданском управлении? Что, я вас спрашиваю? Взял власть, а зачем? Ни он, ни его вояки ни слова об этом пока не проронили!

— Обдумывают, что сказать, — возражал другой. — Надо же разобраться, что есть, на что надеяться…

— Устроили переворот, заранее не зная, зачем свергают правительство? Это же несерьезно! Бедный Маруцзян, как у него дрожали губы, когда отказывался от должности…

— Подбросили бы продовольствия ради переворота, — мечтал третий. — Отметить начало правления хоть выдачей по норме — это шаг!

— А мне Гамов нравится. Племянник воевал в его дивизии, говорит: полковник хороший, его солдаты любят. А награда! И честь завоевал, и карманы полны… Родных повеселил, себе душу отвел.

— Выгода! Деньги принес! А для чего? В магазинах без карточек калоны ни к чему, а на рынок и наград не хватит. Зря хвастается твой племянничек. Узнают, что разбогател, налетят вечером гаврики — и плакали все награды!

Мы отошли от этой группки, присоединились к другой. Везде сетовали на тяжелую жизнь. Никто перевороту не радовался, никто ни на что особо не надеялся.

— Твой Гамов знает о настроении народа? — спросила Елена.

— Если и знает, то недостаточно.

— Он мечтатель! Ваш новый кумир немного не от мира сего.

Гамов не был моим кумиром. И вряд ли Елена могла с первого знакомства понять такого сложного человека. Мы заседали опять «шестеркой узурпаторов». Я рассказал, что слышал. Гамов спросил:

— Итак, вы настаиваете?

Да, настаиваем, — ответил я за всех. — Зачем скрывать разработанную программу? Или вы боитесь себя, Гамов?

— Боюсь значимости каждого своего слова, Семипалов. Слово, объявленное народу, становится делом. Сегодня вечером выступаю с правительственной речью.

Я забыл сказать, что теперь мы называли друг друга только по фамилии и на «вы». Этого потребовал Гамов. Никакой приятельщины: мы теперь не просто друзья, а «одномышленники истории» — такой формулировкой он описал нашу государственную роль. Я выговорил для себя право называть Павла Павлом, чтобы не путать его с отцом. И пообещал научиться обращаться к нему на «вы» — с остальными «ты» и раньше не было.

В день обращения Гамова к народу улицы были пусты, хотя обошлось без бури и дождя: люди собрались у стереовизоров. Мне показалось, что и враги прекратили метеоатаки, чтобы услышать нового правителя Латании.

И он произнес двухчасовую речь — первую из тех, какими с такой силой покорял людей. Чем он брал? Логикой? Откровенностью? Только ему свойственной искренностью? И это было, но было и еще одно — и, может быть, самое важное. Он говорил так, словно беседовал с каждым в отдельности, — интимный разговор, миллионы разговоров наедине, совершавшихся одновременно. Нет, и это не самое главное! Беседы наедине тоже бывают разные — и доверительные, и угрожающие, и умоляющие, и просто информативные. Он говорил проникновенно, вот точное слово. И совершилось таинство слияния миллионов душ в одну, которое враги называли «дьявольской магией диктатора».

Мы с Еленой слушали его дома. Я знал, о чем он будет говорить, готовился иронически оценить рискованные предложения, прокомментировать трудные пункты. Я знал заранее всё, только одного не знал: как он будет говорить. И не прошло и десятка минут, как я позабыл свои комментарии и, как все его слушатели, как миллионы его слушателей, только слушал, слушал, слушал…

Он начал с того, что армия терпит поражение из-за нехватки военного снаряжения. Метеогенераторные станции не способны эффективно отразить атмосферную агрессию врага: не хватает сгущенной воды, и промышленность выпускает все меньше этого важнейшего энергетического материала. Если не остановим метеонаступление врага, наши поля будут залиты — стране грозит продовольственная катастрофа. Почему же так плохо в промышленности? Неужели рабочие не понимают, что от них зависят и удачи на фронте, и урожай на полях? Неужели им неведомо, что каждый процент продукции, недоданный на заводах, равнозначен гибели сотен наших солдат, равносилен гниению на корню так отчаянно нужного нам хлеба? Неужели им не жалко своих сыновей, погибающих от того, что отцы недоукомплектовали какой-то агрегат, недокрутили какую-то гайку? Неужели не терзает их плач детей, протягивающих дома ручонки: «Мама, хлеба! Папочка, хочу есть!» И они не могут не знать, рабочие наших заводов, что бессмысленно проклинать продавцов за нехватку товаров, ибо нельзя доставить в магазины то, что не вырабатывают в поле и на заводе. Падение производства — не просто плохая организация труда, нет, это наше преступление перед самими собой, предательство наших парней, отчаянно сражающихся на фронтах, безжалостная измена нашим детям, плачущим дома от голода. И не ищите слов помягче, слов, оправдывающих наше недостойное поведение, ибо все слова будут лживы, кроме самых страшных: измена отчизне, измена себе, измена своим близким, взрослым и маленьким!

Гамов сделал минутный перерыв, выпил воды — страстный голос умолк. Я посмотрел на Елену. Она побледнела, нагнулась к экрану.

— Андрей, что же это? Нельзя же обвинять весь народ в преступлении! Какие ужасные слова!

Гамов снова заговорил.

— Итак, не ищите виновных на стороне. Виноваты мы сами. Все! Конечно, руководство страны и командование армии виновны гораздо больше, чем токарь на заводе, тракторист в поле, оператор метеогенератора у пульта. Поэтому мы сменили бесталанное правительство. Но одна лишь смена власти исцеления не принесет. Нужно измениться всем. Давайте думать, почему сложилась такая нерадостная обстановка. Но предупреждаю: понять — не значит оправдать. Многие считают: если найти причины зла, от одного того, что его происхождение станет понятным, оно, это зло, окажется уже не таким злым. Нет, тысячу раз нет! Понять причины зла нужно для того, чтобы уничтожить их, а не для того, чтобы примириться со злом. Так вот, первая причина — апатия, потеря бодрости и веры. Зачем выпалывать сорняки, разбрасывать удобрения, если завтра бешеные ливни вымоют все удобрения, вобьют колосья в грязь? К чему перевыполнять нормы, если через день нормировщик снизит расценки? И если выбить десяток-другой калонов сверх обычного, что делать с ними? В магазинах сверх карточки ничего не купишь. Зачем тогда нужны дополнительные деньги? А ведь за никчемные эти бумажки нужно проливать пот, трепать и без того истрепанные мышцы! Это в поле и на заводе. А дома холодно и скудно, на улице вечером и не показывайся — бандитьё выглядывает: не идешь ли? Есть ли, чем поживиться? А на фронте? Одна дивизия отступает, другая гибнет. Руки опускаются, ничего делать не хочется!

— Мы ищем меры общего оздоровления, — продолжал Гамов. — Одни аварийные, другие — на длительный срок. Правительство Маруцзяна готовилось к затяжной войне: набивало резервные склады товарами. Вы их скоро увидите: на фронте и в магазинах. Оружие и боеприпасов позволят не только сдержать врага, но и отвоевать потерянные провинции. А товары в магазинах хоть на время ликвидируют дефицит. И урожай этого года спасем: метеорологи, если получат резервные запасы энерговоды, гарантируют ясное небо до поздней осени.

Вы заметили, что я говорю об улучшениях на фронте и в тылу: на время, пока, до осени. Ибо щедрое использование резервов имеет один недостаток: наступит облегчение, а что после? Снова недостача оружия, нехватка продовольствия и одежды, угроза гибели следующего урожая? Но ведь тогда резервные склады будут пусты, аварийная помощь уже не обеспечена запасами. Единственный выход: умножить производство! Мы решаем это так. В армию направляем сразу все резервное оружие, а труженики тыла получат товары из госрезерва лишь за ту продукцию, что произведут сверх установленных норм. Товары эти будут продаваться в специальных магазинах и на новые деньги — старые останутся для магазинов прежних. Мы вводим в Латании новую денежную единицу — лат: золотые монеты в пять, десять и двадцать латанов, банкноты, обмениваемые на золото. Лат содержит в себе один кор золота — по стоимости. Кто захочет высококачественных товаров в новых магазинах, тот должен постараться. Наработаешь — получишь. И не иначе!

Два вопроса. Первый: хватит ли золота и товаров из госрезерва, если выпуск продукции слишком возрастет? Никаких «слишком»! Чем больше, тем лучше! И товаров, и золота хватит. И второй: не начнут ли снижать закупочные цены на сверхнормативную продукцию или увеличивать нормативы? Так было до сих пор, так больше не будет. Существующие ныне нормы выпуска замораживаются до конца войны. Продукция в их границах оплачивается в калонах. Все, произведенное сверх, — в латах, золотом и банкнотами.

Гамов снова сделал передышку, Думаю, миллионы слушателей в этот момент тоже перевели дух. Он говорил напряженно, но и слушали его с таким же напряжением. Он должен был остановиться, ибо переходил к самому неклассическому в своей неклассической концепции войны.

— В армии станет легче, когда туда придут запасы из резерва. Но существует великая несправедливость в положении солдата на фронте и труженика в тылу. И она теперь не ослабеет, а усилится. Молодой воин ежеминутно рискует своей жизнью. Его, нежившего, не узнавшего ни любви, ни семьи, гонят на вероятную смерть или на еще более вероятные ранение и уродство. Вам, слушающим меня сейчас в тылу, вам трудно, а им в сто раз трудней. И завтра за дополнительное напряжение, за лишнюю работу вы получите золото, приобретете редкостные товары, а они? Да, им станет легче сражаться, но и боев станет больше, а злая старуха смерть не скроется, она еще грозней замахнется косой в усилившемся громе электроорудий, в дьявольском шипении резонаторов, в свисте синих молний импульсаторов. Отцы и матери, это ведь дети ваши! Женщины, это ведь ваши мужья и возлюбленные! Чем же мы искупим свою великую вину перед нашими парнями? Так неравны их судьба и наша, а мы теперь еще усилим это трагическое неравенство!

Он перевел дыхание. Я физически ощущал, как в миллионах квартир перед стереовизорами каменела исступленная горячечная тишина. Губы Елены дрожали, в глазах стояли слезы. Гамов снова заговорил:

— Вы знаете, что дивизия, в которой я воевал, захватила две машины с деньгами. Мы раздали захваченные калоны нашим солдатам. Не распределили среди безликой массы, а строго оценили каждый подвиг, выдали денежную награду по нему, а не по званию. До сих пор так не воевали: ордена государству стоят дешевле денег, солдат отмечали лишь честью. Мы будем воевать по-другому. Для нас нет ничего дороже наших родных парней-храбрецов. Так почему отказывать им в богатстве, накопленном всем народом? Способ, примененный в дивизиях «Стальной таран» и «Золотые крылья», мы отныне распространяем на всю армию. Размеры наград за каждый выдающийся успех разрабатываются — о результатах вам сообщит комиссия военных и финансистов.

Настал еще один эмоциональный пик — Гамов заговорил о преступности в стране. Ненависть и негодование пропитывали каждое его слово. Я опасался, что он на экране стереовизора впадет в приступ ярости. Но он не допустил себя до бешенства. Только изменившийся голос показывал, что жестокие слова отвечали внутренней бури.

— Вдумайтесь в аморальность нашего быта! Вдумайтесь в чудовищность ситуации! — страстно настаивал он. — Враг на фронте идет на нас по приказу, а не по собственному желанию, а мы убиваем его, превращаем в калеку, хотя в сущности он вовсе не враг нам, а такой же человек, как и мы, только попавший в беду подчинения. Но ведь тот, кто на наших улицах нападает на женщин, на стариков, на детей, тот враг не по приказу свыше, а по собственному желанию — а значит, десятикратно худший! И на фронте люди идут с оружием против оружия, не только стреляют в чужую грудь, но и свою подставляют под выстрел — схватка отвратительна, но честна. А в тылу? Вооруженный нападает на безоружного, стая — на одиночку, взрослый мужчина — на беззащитного старика, на беспомощную женщину. Бандит — враг, как и тот, на фронте, но бесконечно гнусней. И карать его надо в меру его гнусности — гораздо, гораздо строже военного врага! Это же чудовищная несправедливость: бандит с нами поступает тысячекратно подлей противника, а мы с ним — тысячекратно милостивей, чем с тем. На фронте нападающего убивают. В тылу нападающего сажают в тюрьму, одевают, кормят, лечат, дают вволю спать, развлекают стереопередачами! А он еще возмущается, что плохая еда, еще грозит: выйду на волю — покажу! И показывает, чуть переступает порог тюрьмы, — снова за нож, снова охота на беззащитных людей. Безмерная аморальность, к тому же двойная — и с их стороны, ибо они подрывают изнутри нашу безопасность во время тяжелейшей войны, и с нашей, ибо платим за их предательство заботой о них! А когда война кончится, выпустим на волю — и они нагло посмеются над нами: ваши парни погибали, возвращались калеками, а мы нате вам — здоровые. Насколько же мы умней тех, кто безропотно шел на фронт, от которого мы бежали!

— Не будут они торжествовать! — с гневом говорил Гамов. — Мы взяли власть также и для того, чтобы раздавить внутреннего врага. Объявляю Священный Террор против всех убийц и грабителей. Мы сделаем подлость самой невыгодной операцией, самым самоубийственным актом, самым унизительным для подлеца поступком! Бывали власти твердые, суровые, жестокие, даже беспощадные. Нам этого мало. Мы будем властью свирепой. В тюрьмах сегодня тысячи многократных убийц. Я приказал их всех расстрелять с опубликованием фамилий и вины. Единственная поблажка — разрешаю казнить без унижения. А других заключенных вывезти на тяжелейшие северные работы или в штрафные батальоны. Тюрем больше не будет — тюрьмы слишком большая роскошь во время войны. Жестоко, скажете вы? Да, жестоко! Но необходимо и полезно. Беру на себя всю ответственность. После войны поставьте мне в вину и казнь преступников — не отрекусь от этого моего решения.

Но ликвидации тюрем мало, друзья мои. Около двухсот тысяч человек на воле, молодые, здоровые люди, сбились в бандитские шайки и терроризируют страну. Объявляю Священный Террор против их злодейского террора! Наказания и унижения, о каких вы еще не слышали, продолжающим войну против общества. Слушайте меня, честные мои соотечественники, слушайте меня, убийцы и грабители, таящиеся в лесах и подвалах! Всем, кто добровольной явкой не выпросит прощения, — унижение и гибель! Главарей шаек живых утопят в дерьме — стерео покажет, как они в нем барахтаются, как глотают его, прежде чем утонуть. И это не все. Родители преступников — за то, что воспитали негодяев — примут на себя часть вины. Отцы и матери отвечают за своих сыновей — таков наш новый военный закон. Их выведут на казнь детей, потом самих сошлют на тяжелые работы до окончания войны, а имущество конфискуют. И если будет доказано, что кто-либо попользовался хоть одним калоном из награбленного бандитами, у него тоже будет конфисковано имущество, а сам он сослан на принудительные работы. И еще одно. Некоторые полицейские за взятки тайно покрывают преступников. За старую вину мы не преследуем, если в ней покаялись. Но если поблажки бандитам продолжатся, объявляю: виновного полицейского повесят у дверей его участка, имущество конфискуют, а семью вышлют. Объявляю всем, кто тайно способствует преступлениям: трепещите, иду на вас!

Самое страшное было объявлено, Гамов мог бы не волноваться, а он побледнел, голос стал глухим. И я вдруг ощутил то, чего не чувствовал в личном общении, — как нелегко, как изнуряюще нелегко даются ему решения! Он спорил с нами, видел наши лица, все снова повторял аргументы, если замечал, что мы не убеждены, что не все наши сомнения развеяны — мастерски подбирал для каждого особые доказательства. А сейчас он обращался к миллионолицему существу, не видел его, не слышал ответного голоса этого загадочного создания — народа. Он мог и приказать: власть давала ему такую возможность. Но он раньше всех нас понял, что приказывать народу будет не победой, а крахом. Только одна возможность была для власти, — той, какой он хотел, — убедить всех, покорить все умы, завоевать все души.

И он всем в себе пошел на выполнение этой задачи.

— Знаю, знаю, какие страшные кары противопоставляю преступлениям. И вижу, не видя вас, с каким ужасом слушаете меня. Но поставьте себя на мое место, придумайте за меня, как эффективно истребить зло.

Об одном из императоров прошлого говорили, что он варварскими методами истреблял варварство. Топить в дерьме, высылать близких, конфисковывать имущество — да, это варварство, это тоже преступление, всякая иная оценка — ложь. Но убийство на войне — преступление в тысячу раз большее, ибо твой противник не сделал лично тебе вреда, а ты его убиваешь. Почему же они, эти преступления, совершаются? Потому что они выгодны и эффективны. Государству выгодно победить соседа-недруга, а самый действенный способ победы — преступление, называемое войной. Грабителю выгодно пользоваться чужим добром, и самый результативный способ сделать это — напасть, ограбить, убить. Но все применяемые до сих пор методы борьбы с преступлениями неэффективны — и войны вспыхивают все снова, а бандит, отсидев срок, снова идет на преступление, а если не сам, то его подросшая смена. А я применю кары, столь несоразмерные вине, чтобы преступление стало чудовищно невыгодным. Подлость должна стать самой убыточной в мире операцией — таков мой план. И грош мне цена, если меня постигнет неудача!

— Вдумайтесь в одно обстоятельство. — Страсть с голосе Гамова утихла, теперь он говорил гораздо спокойнее. — В том, что мы воздадим за преступление такой несоразмерной карой, таится своеобразная оценка его характера. Да, уважение и высокая оценка, я не оговорился. Смертью бандита не испугать, она постоянно рядом. И что ему тюрьма? Кому тюрьма, кому дом родной — сколько раз я слышал такое бахвальство. Но вот глотать дерьмо, да еще перед камерами стерео, да на глазах своих близких, да под их вопли — нет, это несравнимо с неизбежной для каждого смертью! И если знать, что твоих вопящих родных сразу после твоей унизительной казни отправят на долгие страдания, лишив всего приумноженного твоими подлостями имущества, — будет ли и тогда преступление казаться выгодным? Девочки мои милые и беззащитные, женщины мои дорогие, измученные работой и недоеданием, клянусь вам: эту зиму вы будете спать спокойно, спокойно будете вечером ходить по улицам! И если этого я не сделаю, значит, и сам я, и мои помощники не больше чем дерьмо, ибо, насильно захватив непомерную власть, не сумели ею разумно и эффективно распорядиться!

Это была кульминация речи Гамова. При обращении к женщинам в его голосе вновь зазвенела страсть, — Гамов убеждал не аргументами, а тоном. Оглядываясь назад, я вижу, что тому феномену, который назвали «дьявольской магией Гамова», положила начало эта первая речь к народу: женщин он завоевал сразу, хотя грозил жестокими наказаниями, а в женских сердцах обычно легче возбуждать сострадание, а не ненависть.

После этого, уже спокойней — не трибун, а верховный администратор, — он рассказал, как будет организовано правительство. Ядро составят его друзья, участники переворота и те, кому он абсолютно доверяет. Пока их будет десять человек — невыборных и несменяемых. Что до обычных министров, которые появятся впоследствии, то они образуют второй правительственный слой — выборный, сменяемый и подконтрольный.

Затем он объявил состав Ядра.

1. Алексей Гамов — диктатор.

2. Андрей Семипалов — заместитель диктатора, военный министр.

3. Готлиб Бар — министр организации.

4. Джон Вудворт — министр внешних сношений.

5. Альберт Пеано — главнокомандующий.

6. Казимир Штупа — министр погоды.

7. Павел Прищепа — министр государственной охраны.

8. Аркадий Гонсалес — министр Террора.

9. Николай Пустовойт — министр Милосердия.

10. Омар Исиро — министр информации.

Стереоэкраны погасли.

— Поздравляю тебя с назначением в заместители диктатора, — сказала Елена много равнодушней, чем мне бы хотелось.

Я не скрыл, что уязвлен.

— Тебе не нравится, что я заместитель диктатора? А разве есть в правительстве пост выше этого? После Гамова, разумеется.

Она не хотела обижать меня. Но была в ней черта, отличавшая ее от других женщин: неспособность к неправде. Я часто жалел, что природа не подарила ей хотя бы немного скрытности.

— Вот именно, Андрей: после диктатора. Не сердись, но я тебя так давно знаю… Ты будешь только при нем, а не сам по себе. Это правительство… Всегда ли сумеешь быть верным помощником Гамова?

— Надеюсь, что всегда. Выше помощников мы не годимся. Он каждого из нас превосходит.

Стереоэкран снова засветился. Диктор извещал, что метеопередышка окончилась. С запада запущен транспорт боевых туч. Наши станции форсируют метеоотпор. Ожидаются большой ветер и обильные ливни. Жителям рекомендуется без крайней необходимости наружу не выходить. При затоплении нижних этажей вызывать военизированную метеопомощь.

Я распахнул окно. Звезды светили мирно, и малейший ветерок не шевелил ветки деревьев. В городе стояла та затаенная, нервная тишина, какую даже военные метеорологи называют зловещей. На западе вдруг вспыхнули полосы огня. Одна зарница догоняла другую. Оттуда наваливался дикий циклон.

— Закрой окно, я боюсь, — попросила Елена.

Она подошла ко мне, я обнял ее. Я тоже боялся. Но не циклона, а будущего. Будущее было непредсказуемым.

3

Циклон бушевал больше недели. Переулки превратились в горные ручьи, а проспекты — в реки. Но военные метеорологи остановили ошалелый ураган на подходе к степям, где зрел урожай. С десяток куболиг воды залил наши западные земли, целые области на время превратились в болота. Зато противник прекратил наступление: потоп мешал его армиям еще больше, чем нашей обороне. Неистовство их метеонатиска была выгодно нам и еще по одной причине: Павел Прищепа сообщил, что больше двух третей сгущенной воды, накопленной их промышленностью, уже израсходованы в метеовойне. До зимы нового наступления можно было не опасаться.

Конец потопа ознаменовался дискуссией на тему: а что будет завтра? Гамов созвал совещание Ядра для решения всего нерешенного.

Я вышел из своей канцелярии, чтобы поразмять ноги, и встретился с Готлибом Баром, в недавнем прошлом знатоком литературы и философствующим ерником, а ныне министром организации.

— Приветствую и поздравляю от имени и по поручению, — выспренно обратился ко мне Готлиб.

Мне захотелось подшутить над ним.

— По обыкновению — врете. Приветствуете — ладно. А поздравлять не с чем и не от кого. Разве что от своего имени — то есть с «ничем» и от «никого», ибо кто вы?

Он не разрешал себе попусту обижаться. Он взял меня под руку. В городе было мрачно и холодно, как осенью. Ободранные бурей деревья уныло покачивали голыми ветвями. Готлиб восторженно сообщил:

— Открыли новый универсам. Товаров — ужас! Хитрюга Маруцзян таил на своих складах невероятные богатства. Идем смотреть, как реализуются запасы. Пока только для рабочих оборонных заводов за сверхплановую продукцию. К сожалению, нам с вами эти богатства недоступны. — Он вздохнул: членам правительства новая валюта не выдавалась.

— Скоро выпустите золото и латы?

— Уже отливаем монеты, печатаем банкноты.

На Готлиба Бара замыкалась промышленность, торговля и финансы. «Ведаю двадцатью четырьмя министерствами», — хвастался он. К удивлению — и не только моему — этот любитель искусства быстро освоил новые функции.

Универсам состоял из двух отделов. В первом, темноватом зальчике, отоваривались карточки. Здесь было мало товаров: хлеб, крупа, дешевые консервы, — и много покупателей, сбившихся в извилистую очередь. Во втором отделе — двух хорошо освещенных залах — на полках теснилась давно забытая снедь: копченые колбасы, сыры, масло, икра, балыки, мед, мороженое мясо, мука и сахар, птица и фрукты — и тысячи, тысячи банок консервов. У любого разумного человека невольно возникала мысль: а какого черта запасались деликатесами? Сало, мясо и сухари в армии куда нужней, чем икра и балыки!

Посетителей в валютных залах было еще больше, чем в пайковом. Но ни к одному прилавку не выстраивались очереди. Я спросил пожилого рабочего, зачем он сюда пришел — покупать или смотреть? Он показал справку, что наработал сверх нормы на сорок лат — бумажка, достаточная для закупки полной сумки продовольствия.

— Подожду до выдачи золота, — сказал он. — Еда — что? Прожевал — и кончено! А золото пригодится и после войны. Кое-что истрачу. Жену порадую. Да и внук — орел! Без подарка не приду.

Другой посетитель огрызнулся:

— Купил, купил! Чего спрашиваешь? Жрать хочется, а не бумажки мусолить! Все истратил, а еще наработаю — снова истрачу!

Он сердито глядел на купленные пакетики с продовольствием — похоже, втайне страдал, что пришлось расставаться с драгоценной справкой о перевыполнении нормы, не дождавшись момента, когда можно будет превратить ее в золото. Все совершалось так, как предсказывал Гамов.

— Палка о двух концах, Готлиб, — сказал я. — Один конец — пряник, а другой — кнут. Вы мне показали все роскошества пряника, теперь я…

— Продемонстрируете кнут?

Мы свернули с проспекта в переулочек. Я подвел Бара к трехэтажному дому. На вбитом в стену металлическом кронштейне висел мужчина лет сорока пяти, в парадном мундире подполковника, увешанном орденами. Бескровное усатое лицо, даже опухшее от удушья, хранило печать недавней красоты. Это был Жан Карманюк, начальник районной полиции, многократно награжденный прошлым правительством за усердие, примерный семьянин и общественник, отец трех мальчиков. На дощечке, болтавшейся на правой ноге повешенного, кратко перечислялись его преступления: брал взятки с грабителей, в покаянном листе признался лишь в незначительных проступках, а после повторного утверждения в должности за крупную мзду инсценировал побег двух бандитов. Родители и жена Карманюка высланы на север, имущество конфисковано, дети отданы военную школу.

— Не кнут, а дубина! — сказал Бар. — Кто определил наказание? Суд?

— У нас Священный Террор! Приговор выносят чиновники Гонсалеса. Кстати, в этом случае он сам его подписал — все-таки первая виселица для важного полицейского. Повесили со всеми орденами — чтобы показать, что прежние награды не оправдывают новой вины.

— Без суда? Без апелляции? Без протеста?

— Почему без протеста? Министр Милосердия, наш общий друг Николай Пустовойт, протестовал. Указывал на награды подполковника, на его невинных детей — им теперь ох как несладко… Но высшая инстанция утвердила приговор.

— Кто эта высшая инстанция? Что-то я о такой не слышал.

— Высшая инстанция — я, Готлиб.

Бар долго смотрел на меня.

— Вы очень переменились, Андрей, — сказал он.

— Все мы меняемся, — ответил я.

Он молчал всю дорогу, оставшуюся до дворца.

Я тоже молчал, но про себя усмехался. Не радостно, а печально. Готлиб Бар, увлеченный организацией промышленности и торговли, выпуском новых денег, еще не полностью прочувствовал, какая ответственность свалилась на его плечи. Она еще не придавила его. А мои плечи уже сгибались. Я мог бы сказать Бару, что трижды брал ручку и трижды бросал ее на стол, не подписывая казни отца троих детей. И мог бы объяснить, что один из бежавших бандитов — брат его жены и что сам Карманюк его поймал, но потом поддался на просьбы своей женщины. И еще мог бы добавить, что от одного все же подполковника избавил — от утопления в нечистотах, именно такой казни требовал Гонсалес. И не сказал этого потому, что знал: возникнет еще один такой случай — и мои руки уже не задрожат. Страну до зимы нужно очистить от зверья, так пообещал диктатор — и вручил нам в руки кнут. А если уж бить, так бить! Все же я был заместителем Гамова.

Артур Маруцзян заседал обычно в роскошном зале, вмещавшем больше сотни людей. К нему примыкал полуциркульный кабинет человек на двадцать — Гамов выбрал это помещение для заседаний Ядра. Только в дни, когда вызывались все министры и эксперты, мы переходили в большой зал. Полуциркульный кабинет, вскоре ставший всемирно знаменитым, представлял собой удлиненное помещение, завершавшееся полуокружностью с убогими пилястрами по стенам.

В кабинете сидели двое — Николай Пустовойт и Пимен Георгиу, тощий человечек с басом не по росту и носиком напоминавшим крысиный хвостик (он при разговоре пошевеливался). Вообще в его облике было что-то крысиное. Мне он не нравился: недавно активный максималист из приближенных к Маруцзяну, он первый переметнулся к нам. Пимена Георгиу планировали в редакторы новой правительственной газеты «Вестник Террора и Милосердия».

— Диктатор заперся с оптиматом Константином Фагустой, — сообщил Пустовойт, для важности понизив голос. — Секретнейшая беседа!

Добряк Николай Пустовойт раньше всех нас вошел в свою роль. Недавний бухгалтер, оперировавший цифрами, сейчас он действовал преимущественно в мире эмоций, но при нужде умело подкреплял бурю огненных чувств ледяными арифметическими расчетами. На первом заседании Ядра Гонсалес потребовал выселения из городов в лагеря всех когда-либо сидевших в тюрьмах. Пустовойт возмутился, уродливое лицо стало страшным, тонкий голос дошел до визга. Он взметнулся мощным нескладным телом над изящным красавцем Гонсалесом, но того не смутили негодующие призывы к милосердию. Тогда Пустовойт сделал в блокноте быстрые подсчеты и объявил, что прилив рабочей силы в лагеря, конечно, облегчит производимые там грубые работы. Но для их охраны придется либо снять с фронта около десяти дивизий, либо закрыть два десятка заводов, либо прекратить эффективную борьбу с внутренним бандитизмом. Гонсалес был сражен наповал.

Гамов вскоре закончил свою беседу с лидером оптиматов. Я забыл сказать, что к полуциркульному залу примыкали еще несколько комнат: личные помещения диктатора. Там Гамов жил и принимал избранных для особых бесед. Одна из комнат прослыла «исповедальней» — по характеру совершавшихся там разговоров.

Из «исповедальни» вышел взъерошенный Константин Фагуста, а за ним Гамов. О Фагусте должен поговорить подробнее, в финале блистательной карьеры Гамова этот человек определял, жить ли диктатору или умереть. Я знаю, что начинаю рассказы о тех, кто окружал Гамова, с описания их внешности, однако и сейчас должен прибегнуть к этому трафарету. Удивительно, но все эти люди, кроме самого Гамова да, пожалуй, меня, резко выделялись незаурядным обликом, а Фагуста — всех больше. Он был массивен, как Пустовойт, ангелоликостью вряд ли уступал Гонсалесу, а на его умеренных габаритов голове красовалось аистиное гнездо (из волос, разумеется, а не из прутьев). Эти волосы не лежали, а возвышались, и не просто возвышались, а шевелились, вздыбливаясь и опадая. Казалось, они живут своей самостоятельной жизнью. К тому же они были неправдоподобно черными. Вообще все в Константине Фагусте было черным: и глаза, и темной кожи лицо, и даже костюмы — он ходил в вечном трауре, более приличествовавшем пророку гибели Аркадию Гонсалесу, чем лидеру оптиматов. Гонсалес, между прочим, носил и светло-салатовую рубашку, и зеленоватые или синеватые костюмы — вопиющее противоречие с его новой должностью!

Как-то после спора, во время которого аистиное гнездо на голове Фагусты особенно вздыбилось, я поинтересовался, не носит ли он в кармане батареек, производящих в нужный момент электростатическое распушивание волос. Он ответил, что электробатарейки у него есть, но они вмонтированы в сердце и заряжены потенциалом возмущения при виде наших глупостей. Пришлось примириться с таким не совсем научным ответом.

Фагуста пошел к свободному стулу, но увидел, что рядом сидит Пимен Георгиу, и повернул в противоположную сторону. Оба эти человека, оптимат Фагуста и максималист Георгиу, люто враждовали. Готлиб Бар острил: «Они друг другу — враги. И ненависть их сильней, чем любовь, они живут этой ненавистью. И если один умрет, то и второй зачахнет, ибо исчезнет ненависть, двигатель их жизни».

— Информирую о нашей договоренности с господином Фагустой, — заговорил Гамов. — Он пожелал издавать газету «Трибуна», в свое время запрещенную Маруцзяном. И пообещал, что если я разрешу его газету, то быстро раскаюсь, ибо она не поскупится на жестокую критику нового правительства. Я ответил, что любая критика ошибок полезна, и поинтересовался, а будет ли «Трибуна» одновременно с критикой ошибок хвалить наши успехи. Он ответил, что для прославления успехов хватит «Вестника Террора и Милосердия», возглавляемого его заклятым другом — именно такое выражение употребил господин Фагуста, — уважаемым максималистом Пименом Георгиу. Печатать «Трибуну» я разрешил. У вас есть вопросы, Фагуста?

— Список вопросов к новому правительству я представлю отдельно, — и Фагуста свирепо взметнул гнездо волос.

— Представляйте. Какие вопросы у вас, господин Георгиу?

Пимен Георгиу поспешно встал, и поклонился сразу нам всем, и пошевелил кончиком тоненького, как хвостик, носа.

— Диктатор, список вопросов я уже вручил министру информации.

— В таком случае оба редактора свободны.

Пимен Георгиу был ближе к двери и подошел к ней первым. Но монументальный Фагуста нагнал его и оттолкнул плечом. Георгиу все же устоял на ногах, но помедлил, чтобы снова не столкнуться с бесцеремонным оптиматом. Мы проводили их уход смехом. Даже чопорный Вудворт изобразил на своем аскетическом лице символическую улыбку.

— Начинаем заседание правительства, — сказал Гамов. — Будем решать вопрос о создании двух новых международных организаций, одну предлагаю назвать «Акционерной компанией Черного суда», вторую соответственно «Акционерной компанией Белого суда».

Гамов явно наслаждался замешательством, которое угадывал у нас. И прежде чем мы осыпали его вопросами, он спокойно продолжал:

— Дам все разъяснения, но прежде наведу справку. Бар, может ли банк предоставить правительству сумму в десять миллиардов латов на особые нужды?

Готлиб Бар поднялся. Он один говорил стоя.

— Я бы сформулировал ваш вопрос иначе: может ли банк выделить из резервов одну тысячу чудов золота? Так вот — золото есть. Имеется также иностранная валюта — кортезианские диданы, юлани Лепиня, доны Кондука. В общем, валюты для операций, о которых вы меня известили, хватит.

— Отлично. Разъясняю суть новых акционерных компаний.

Мы создали два новых социальных института, напомнил Гамов, министерство Террора и министерство Милосердия. Террор должен ликвидировать массовую преступность в стране, сделать подлость убыточной и позорной. Милосердие призвано смягчить излишества террора, восстановить справедливость. Ибо борьба с преступностью ведется методами столь жестокими, что когда-нибудь и их назовут преступными. Успех в террористическом истреблении преступлений есть и будет горем народа.

Но преступления внутри страны ничтожно малы перед международными, продолжал Гамов. И главное международное преступление — война. Но преступники не те, кто дерется на фронте, хоть они тоже не ангелы. Преступники те, кто организует, кто восславляет и финансирует войну. И с ними по высокой справедливости нужно поступать тысячекратно более жестоко, чем с бандитом, вышедшим на разбой. Ибо зло от организатора и певца войны неизмеримо больше. Но бандитов сажают в тюрьмы, вешают, расстреливают. А короли, императоры, президенты, премьер-министры, командующие армиями, журналисты, ораторы в парламентах? Разве их наказывают? Они порождают войны, но зарабатывают славу, а не наказание. Даже если война завершилась поражением, творец ее, король или президент, лидер партии или журналист, мирно удаляется на покой и пишет мемуары, где поносит противников и восхваляет себя. Величайшие преступники перед человечеством удостаиваются почтения! За то, что убивали детей и женщин, — богатство и честь, вдумайтесь в эту чудовищную несправедливость! Надо с этим покончить! Беспощадно покончить! Тысячекратное утопление в нечистотах за убийство одного ребенка, за одну искалеченную женщину!

С Гамовым произошло одно из преображений, которые так поражали меня вначале. Он впал в исступление. Он побледнел, его глаза расширились и засверкали. Впрочем, он быстро успокоился. Он умел брать себя в руки. Что до меня, то железное спокойствие Гамова всегда казалось мне более страшным, чем взрывы ярости.

— Самый простой выход — объявить все виды деятельности, способные вызвать войны, преступными в принципе, — сказал он уже спокойней. — Но мы не анархисты. Без аппарата власти, без талантливых политиков, писателей, ученых общество либо захиреет, либо распадется — результат еще хуже, чем война. Но почему не объявить важные государственные посты подозрительными по преступности? Почему не предупредить короля и журналиста, министра и промышленника, что у них есть потенциальная возможность совершить преступление перед человечеством и что они должны остерегаться превращения потенции в реальность? И почему ему заранее не объяснить, что дорожка, которая раньше вела к славе и почестям, теперь поведет к виселице и яме с нечистотами? Вот для чего нужен Черный суд. Он будет предупреждать людей об ответственности перед человечеством и заранее сообщать о карах, которые им грозят, если они обратят свои возможности во зло.

Но этого мало — только предупреждать о карах, — сказал дальше Гамов. Черный суд станет исполнительным органом Священного Террора. Богиня правосудия изображается с весами в руках — на них взвешивается вина человека — и с повязкой на глазах. Мы сорвем с глаз богини повязку. Она станет зрячей. Она будет пристально всматриваться в каждого заподозренного и, только убедившись в реальности вины, взвесит ее тяжесть и объявит наказание. А также плату тем, кто приведет его в исполнение. Мы выдавали денежные награды солдатам за их геройство. Пора перенести этот способ войны и в международную жизнь. Преступник, осужденный Черным судом, часто вне досягаемости нашей полиции. Но всегда найдутся исполнители наказания, если им крупно заплатить. Вудворт, вы кортез, вы знаете психологию народа, исповедующего принцип «каждый за себя, один бог за всех». Скажите, найдем ли мы в этой стране исполнителей приговоров Черного суда, если пообещаем огромную награду в золоте или диданах?

Я уже говорил, что, отвечая или докладывая, мы не вставали. Единственным исключением был Готлиб Бар. А надменный Вудворт даже не поворачивался к тому, с кем разговаривал. Он каменно восседал, вскинув голову и глядя прямо перед собой, то есть на Гамова (он выбрал себе место против диктатора). Но сейчас он встал — и это подчеркивало значимость его ответа. И на желтоватых щеках аскетического лица появилась краска. Если бы слово «вдохновение» не противоречило природе этого человека, я сказал бы, что его охватило вдохновение. Впрочем, один раз я уже видел его в таком необычном состоянии — в вагоне литерного поезда, когда он предложил нам захватить власть в стране.

А говорил он о том, что в Кортезии чистоган — мера всего. Любовь и еда, красота и власть, богатство и слава — все это разные понятия, но все они могут быть выражены в деньгах как универсальном мериле. Такой-то стоит миллион диданов — и это характеристика не только его богатства, но и силы его ума, его жизненной энергии. И хоть не говорят, что вот эта девушка любит своего парня с силой в сто тысяч диданов, но если бы кто и сказал так, то вряд ли это вызвало бы возмущение. Найти за крупную плату исполнителей приговоров Черного суда — задача нетрудная. Но как это человек сумеет доказать, что именно он, а не другой выполнил приговор, и как он получит награду?

— На это нам ответит министр разведки.

Прищепа доложил, что в Кортезии у него свои люди и что он организует туда тайную доставку золота.

— Два вопроса, Гамов, — сказал я. — Об ответе на первый уже догадываюсь. Из запрошенного золота вы выделите Черному суду половину. Стало быть, вторая половина — Белому суду?

— Да, именно так, — подтвердил Гамов. — Милосердие нуждается в финансовой поддержке еще больше, чем террор против преступников. Слова о справедливости останутся только словами, если будет пуста рука помощи, протянутая страдающим и униженным. Милосердие полновластней террора. Без милосердия сам террор превратится в организованное преступление. И когда возникнет борьба между карающей и милующей руками, предпочтение должна получить вторая.

Я не удержался от иронии:

— Недавно я сам разбирал спор между милосердием и террором — говорю о казни Карманюка. И решил его в пользу террора. Боюсь, это будет происходить чаще.

Гамов молча развел руками. Он мыслил широкими категориями — обыденщина не всегда подтверждала общие концепций, и тогда он на мгновение терялся.

— Второй вопрос. Какую дьявольщину, Гамов, вы вкладываете в понятие акционерности? Разве карать и миловать военных преступников мы будем на паях с кем-то? Да еще — на денежных?

— Справедливость — это понятие общечеловеческое, а не привилегия какого-либо одного государства, — ответил Гамов. — Нельзя исключить, что сегодняшние наши враги потребуют наказания военных преступников, которых найдут у нас. И вот для обеспечения равноправия мы и предложим единые органы кары и милосердия. Финансовую их базу равноправно обеспечат обе стороны. Мы свой вклад вносим.

— Фантастика! Неужели вы думаете, что кортезы пожертвуют свои деньги, чтобы судить своих же сограждан?

— И наших, Семипалов! Звучит пока маловероятно… Но уверен: потом ситуация переменится.

Обычно Гамов высказывал свои решения точно и недвусмысленно. Но идея превратить Черный и Белый суды в разновидность международных акционерных обществ была просто невероятна. Я мог бы многое возразить, но не стал. Будущее покажет, что и Гамов ошибается, сказал я себе.

Гамов попросил задержаться меня, Пеано, Вудворта и Прищепу, остальных отпустил.

— Вы хотели нам что-то сообщить? — обратился он к Прищепе.

— Скажите, вы хорошо знаете своих сотрудников? — спросил Прищепа Вудворта.

— Не всех. В министерстве внешних сношений сотрудников больше тысячи. Я не собираюсь каждого узнавать.

— Я спрашиваю о гласном эксперте по южным соседям Жане Войтюке.

— Войтюка знаю. Знаток своего дела.

— У меня подозрение, что он шпионит в пользу Кортезии.

— Подозрение или доказательства?

— Пока только подозрение.

Павел сказал, что Войтюк один из первых подал покаянный лист. Многие еще не решаются повиниться, и это задерживает конструирование нового государственного аппарата. Он же сразу признался во взятках и незаконном использовании служебного положения, даже в том, что обманом спихнул своего предшественника. Приличный набор грехов. Честное признание и высокая квалификация Войтюка позволили сохранить за ним должность. Но об одной своей вине Войтюк умолчал, хотя она на первый взгляд столь мала, что ее можно было и не таить. Войтюк близок с послом Кнурки Девятого Ширбаем Шаром.

— Я тоже знаком с Ширбаем Шаром, — сказал Пеано, ослепительно улыбаясь. — Очаровательный человек, хорошо образованный, умница. Эксперту по южным странам необходимо общаться с послами этих государств.

— Я еще не все сказал, Пеано. Ширбай Шар в своем королевстве — платный осведомитель Кортезии.

В улыбке Пеано появилось пренебрежение. Племянник многолетнего правителя страны полагал, что лучше разбирается в международных делах, чем недавно приступивший к этому делу Павел.

— А что он мог выдавать Кортезии? Количество базаров и цены на них? Все остальное в Торбаше малозначительно. Кнурку Девятого невозможно ни предать, ни продать. Считаю ваши подозрения недоказанными.

— Вы торопитесь, Пеано. Жена Войтюка, очень красивая женщина, часто надевала на придворных балах изумрудное колье. Вот снимок этого редкого произведения искусства. — Прищепа положил на стол Гамова цветную фотографию. — А теперь посмотрите каталог знаменитых украшений. Точно такое же колье, но на нем надпись «Реликвия семейства Шаров в Торбаше». Ширбай Шар подарил Войтюку семейную драгоценность — и, очевидно, в благодарность за большие услуги.

— А не подделка ли драгоценность Войтюка?

— Камни настоящие. Я постарался узнать, осталось ли такое колье в доме Шара. Сегодня мне доложили, что в коллекции Шаров его больше нет. Но Ширбай Шар о пропаже драгоценности полицию не извещал — значит, изъял колье сам.

Теперь в глазах Прищепы светилось не пренебрежение, а удивление. Я не стал рассматривать снимки. Меня никогда не интересовали драгоценности.

— Убедительно, — сказал Пеано. — Арестовать Войтюка! Нет, какой мерзавец! Усыпил нашу бдительность покаянным листом — и думает, что отделался!

— Не согласен, — сказал Гамов. — Угаданного шпиона нужно не арестовывать, а культивировать. Его можно использовать для дезинформации противника. Вы молчите, Семипалов?

— Я не убежден, что Войтюк шпион. Может быть, колье подарено за интимные, а не политические услуги? Наши южные соседи ценят женскую красоту. Не откупился ли неудачливый дипломат семейной реликвией от мести мужа? В этом случае вносить появление драгоценности в покаянный лист необязательно.

— Итак, есть подозрение, что Войтюк шпион, а доказательств нет, — сказал Гамов. — Предлагаю подкинуть Войтюку секретную информацию и проверить, дойдут ли она до противника. Пеано, нет ли у вас тайн, которыми вы могли бы пожертвовать без большого ущерба для нас?

Пеано задумался.

— Мы готовим большое наступление на южном участке Западного фронта. Оно должно вывести нас в потерянные районы Ламарии и Патины. Но почему не замаскировать удар на севере? Если Войтюк шпион, он передаст этот важный секрет врагу — и кортезы с родерами поспешат оказать противодействие северному натиску. Сразу две выгоды: ослабим противодействие врага на юге, где развернется наше наступление, и установим, что Войтюк точно шпион и это можно использовать в дальнейшем.

— Ваше мнение, Семипалов?

Я помедлил с ответом. Пеано был хорошим стратегом, но разрабатывал свои планы за столом, вел солдат в сражение не он. Войтюк не стоил того, чтобы ради раскрытия его тайной роли, если она и была, подвергать северную армию большой опасности.

— Я против. И вот почему. Если враг испугается отвлекающего удара с севера и подготовит мощный отпор, он сможет сам перейти в наступление. Что мы противопоставим ему тогда? Под угрозу попадет Забон.

Пеано заколебался.

Он до сих пор разрабатывал свои оперативные планы по моим указаниям и еще не чувствовал полной самостоятельности. Но Гамов заупрямился. Прищепа уверяет, что заблаговременно узнает, готовится ли противник к большому отпору на севере, и тогда мы дополнительно укрепим оборону Забона. Но у меня на душе скребли кошки. И родеры, и кортезы были слишком умными противниками, чтобы легко поддаться на такой примитивный обман.

— Дело за вами, Вудворт, — подвел Гамов итоги спора. — Соблаговолите как-нибудь проинформировать Войтюка, что мы готовим большое наступление на севере.

— Сделаю, — сказал Вудворт.

Гамов предложил мне остаться, остальных отпустил.

— Семипалов, — сказал Гамов, когда все ушли, — у меня к вам личная просьба — обещайте не отказывать.

— Сначала узнаю, что вы просите.

— Хочу, чтобы ваша жена вошла в правительство.

— Елена фармацевт. Разве фармацевтика — разновидность политики?

— У нас в правительстве нет женщин. Она могла бы стать заместителем Бара. У него хватает забот с мужчинами, а женщин в тылу все же две трети населения.

— Гамов, не виляйте! Вы еще до захвата власти спрашивали меня, не ревнив ли я. И помните, что я ответил.

— А я сказал, что ваша ревность меня устраивает. Так выполните мою просьбу?

— Карты на стол, Гамов! Вы недоговариваете.

— Я раскрою все свои карты, когда докажут, что Войтюк шпион. Даже малейших секретов между нами не будет. И у вас не будет причин злиться на меня, обещаю. Но Елена должна появиться на заседаниях правительства еще до разоблачения Войтюка.

Я понимал: дело было не в Войтюке — я помнил прежние разговоры, уже тогда показавшиеся мне странными. Гамов давно задумал какой-то план, Войтюк был лишь поводом больше не откладывать его осуществления.

Я сказал:

— Буду ждать разоблачения Войтюка и последующего разъяснения. Елена завтра же появится в роли заместителя Готлиба Бара.

4

Появление первых номеров двух газет: «Вестника Террора» и «Трибуны» — стало сенсацией. И крысолицый максималист Пимен Георгиу, и монументальный оптимат Константин Фагуста с аистиным гнездом на голове — оба показали, что заняли свои редакторские кресла по призванию, а не по номенклатурной росписи. «Вестник» устрашал — истинный глашатай Террора. «Трибуна» требовала свободомыслия и критиковала правительство. И обе газеты печатались в одной и той же типографии!

Я растерялся, когда на мой стол положили оба листка. Если бы «Трибуна» тайком ввозилась из какой-нибудь вражеской страны, ее появление было бы понятней. Но она печаталась по указанию Гамова, он объявил, что договорился с Фагустой — мне подобное согласие показалось чудовищным.

— Вы читали «Трибуну»? — позвонил я Гамову.

— Обе газеты читал. Великолепно, правда?

— Не великолепно, а безобразно. Говорю о «Трибуне».

— Статья Фагусты — квинтэссенция программы нашей оппозиции! Перечитайте ее внимательно.

Я не понял восторгов Гамова. Мне было неясно, как совмещать террор с официальной оппозицией правительству. Была прямая несовместимость в понятиях «террор» и «свободомыслие».

Первую полосу «Вестника» отвели рассказу о создании акционерных компаний Черного и Белого суда, призванных: первая — жестоко расправляться с каждым виновным в организации и пропаганде войны, а вторая — проявлять к ним милосердие и защищать безвинных. Латания вносит в каждую компанию по пять миллиардов латов в золоте и призывает все страны, в том числе и те, с которыми воюет, стать пайщиками обеих компаний.

Вторая полоса открывалась большой статьей председателя компании Черного суда Аркадия Гонсалеса под названием «Высшую справедливость оснастить чугунными кулаками». Гонсалес повторял идеи Гамова. Этот херувимообразный красавец, Аркадий Гонсалес, не был способен изобретать новые методы и открывать неизвестные истины. Он был превосходным исполнителем — грозным исполнителем, как вскоре выяснилось — государственных концепций Гамова, но не более того.

Статья складывалась из трех разделов: «Вызовы на Черный суд», «Предупреждения Черного суда», «Приговоры Черного суда».

Вызывались на Черный суд руководители всех стран, с которыми мы воевали: список в сто фамилий. И начинал его, естественно, Амин Аментола, президент Кортезии, а завершал Эдуард Конвейзер, богатейший банкир мира, заправила военной корпорации. После таких знаменитых имен уже не удивляло, что в списке — первом списке, деловито уточняла газета — значатся министры Кортезии и Родера, командующие их армиями, владельцы военных заводов. Вызываемых ставили в известность, что заседания Черного суда происходят в Адане, столице Латании, и что никакие причины неявки, кроме смерти вызванного, в оправдание не принимаются.

Я не смеялся, конечно, но не был уверен, что другие читатели не хохочут. Требование, чтобы обвиняемые добровольно явились на суд в нашу столицу, было фантастически невероятным.

В разделе «Предупреждения Черного суда» было немного имен реальных людей и много рассуждений. Журналистам и священнослужителям напоминали об их великой ответственности перед человечеством. И всем им грозили великими карами, если они не поймут ее, лежащей на их плечах. Лишь десяток фамилий оживляли этот в общем-то мало конкретный раздел: четверо журналистов, особо ратовавших за войну, два епископа, произносивших воинственные проповеди, и несколько промышленников.

Зато невыразительность второго раздела многократно перекрывалась «Приговорами Черного суда». Восемьдесят четыре военных преступника заочно приговаривались к смертной казни: тридцать восемь летчиков, сбросивших бомбы на мирные города, с десяток офицеров-карателей, три священника, благословляющих авиабомбы, комендант и солдаты лагеря военнопленных, лично расстреливавшие тех, кто им не нравился. Можно было поражаться, как Гонсалес за короткий срок сумел обнаружить столько военных преступников. Я догадывался, что тут не обошлось без помощи моего друга Павла Прищепы, недавно скромного инженера в моей лаборатории, а ныне энергичного организатора государственной разведки.

Нового в перечислении фамилий военных преступников, конечно, не было. Все воюющие страны составляют такие списки. Новое было в том, что Гонсалес предлагал любому человеку выполнить смертные приговоры и получить за это плату в золоте, латах или диданах. Размер гонорара ошеломлял. Самую маленькую награду, сто тысяч латов — сумму, которую средний рабочий мог заработать лишь за сотню лет, — министр Террора обещал за казнь незначительных преступников, вроде полицейских и карателей. Смерть летчика оценивалась в триста тысяч лат, а за коменданта лагеря Гонсалес назначил полмиллиона — состояние даже в такой богатой стране, как Кортезия. Одновременно Гонсалес предупреждал, что только казнь приговоренных Черным судом оплачивается, ибо только она одна — законна. Любое убийство любого человека, пока на то нет приговора, — бандитизм, а не Священный Террор.

А после извещений Черного суда «Вестник» публиковал обращение Белого суда ко всем народам мира, подписанное Николаем Пустовойтом. Наш министр Милосердия извещал, что его ведомство принимает апелляции на любые приговоры Черного суда и обладает правом приостанавливать их исполнение. Правда, на очень короткий срок, многомесячные затяжки обычного судопроизводства заранее отвергаются. Пословица «Бог правду видит, но нескоро скажет» для нас неприемлема, мы за скорую справедливость. Обращайтесь немедленно к нам, если считаете приговор Черного суда несправедливым. Еще Пустовойт сообщал, что при Белом суде создана коллегия адвокатов, оценивающая справедливость любого решения суда Черного — никто не останется без защиты. А если подсудимый — гражданин той страны, которая стала акционером Белого суда, то этот человек может выставить и своего адвоката для апелляции в Белый суд. Вот такой был первый номер «Вестника Террора и Милосердия» — террора, во всяком случае, в нем было больше, чем милосердия.

«Трибуну» открывал материал Константина Фагусты «На службе высшей справедливости — палачи!» Много мне приходилось читать статей — спокойных и патетических, гневных и ликующих, обвиняющих и восславляющих, но такой я еще не видел. О Фагусте знали, что он талантливый журналист, что перо его ядовито, недаром Артур Маруцзян не только ненавидел его, но и побаивался. «Неистовый Константин!» — называли его друзья, как, впрочем, и враги, опасавшиеся его едких оценок. Со всей силой своего писательского дара Фагуста бросился воплощать в жизнь угрозу: «Вы раскаетесь, что разрешили мне печатать газету!»

Он начинал с того, что обрадовался свержению своего старого врага Артура Маруцзяна.

Любое другое руководство будет лучше этих бездарей, так он твердо считал. Он слышал о военных талантах нового главы правительства, и, хоть его смущала реклама самому себе в каждой передаче по стерео полковника Гамова, все же, думал он, во время войны лучше талантливый солдафон, чем маршал Комлин, солдафон бесталанный. И поэтому он искренно принял странное правительство Гамова. Странное — потому, что возникло оно неожиданно и повело себя непохоже на то, как должны себя вести нормальные правительства. Поживем — увидим, уговаривал он себя — и был лоялен к новой власти.

Теперь он будет говорить как человек поживший и увидевший. Гамов провозгласил, что правление его будет неклассическим — по-видимому, его любимое определение. И начал с того, что назвал себя вполне классическим диктатором, то есть властелином выше закона. И замахнулся на тысячелетние обычаи: ввел денежные награды за военные успехи солдат и офицеров. Он оплачивал случайно доставшимися ему деньгами не только захват чужого оружия, но и убийство врага, и полученные в бою раны, даже — страшно сказать — тебе платили за твою собственную гибель, не тебе самому, разумеется, а тем, кого ты назвал своими наследниками. А сейчас этот необычный способ Гамов превращает в военную каждодневность. За любой «акт героизма» солдатам и офицерам будут выплачивать крупную сумму — и не в старой малоценной валюте, а в золоте. Вдумайтесь, я требую, в чудовищную аморальность решений нового правительства! Ведь оно превращает войну из арены, где испытывается верность солдата отчизне, его мужество, его готовность грудью защищать своих детей и близких, в какое-то доходное частное предприятие! Война — великое преступление перед человечеством, а теперь из этого преступления каждый в нем участвующий сможет извлекать личную наживу. Убил врага — получай монету! Тебя ранили — тоже неплохо, распишись в деньгах за рану. А убили тебя — твоя семья порадуется: неплохой профит! Смерть солдата всегда приносила горе, это было благородное чувство — скорбь от потери родного человека. А теперь к горю от гибели примешивается и радость от награды за смерть. Какое кощунство! Какое немыслимое кощунство!

Но и такого нарушения священных обычаев войны новому правительству мало. Оно изобретает еще один неклассический метод борьбы. Оно заочно, из своего дворца в столице, будет судить тех, кого объявит военными преступниками. Нет, мы не за то, чтобы преступники избежали наказания. Кто совершил преступление, тот должен понести кару. Такова высшая справедливость! Но можно ли точно определить вину человека, не спросив его самого, почему он делал то, что сделал? Черный суд вызывает обвиняемых к себе, но ведь это смехотворно! Ни один человек не отправится в страну, с которой воюет его государство, только для того, чтобы его там казнили. А если, спятив, и решится на такое гибельное путешествие, то как он сможет его совершить? Тайком проберется через линию фронта?

Но и это не все! Кому поручается выполнение приговоров? Любому, вдумайтесь в это! Диктатор приглашает весь народ попрактиковаться в палачестве, вот его замысел. Он заражает бациллами бандитизма общество — пусть даже воюющее сегодня с нами, но все же человеческое! Он превращает целые народы в тесто, вспухающее на дрожжах ненависти и взаимного истребления. И после этого говорить о высшей справедливости! Но где гарантии, что в волчьей охоте за обвиненным погибнет только он сам, что одновременно с ним не умрут защитники, посторонние люди, случайно оказавшиеся рядом? Да, господин Гонсалес предупреждает, что не оплатит убийство лиц, предварительно не осужденных Черным судом. Но разве такое предупреждение предохранит от случайных и попутных убийств? Какое же лицемерие — приводить в исполнение свои приговоры, подвергая смертельной опасности тысячи невиновных! Использовать для этого кровавые руки профессиональных бандитов! Ведь на призыв обогатиться ценой выстрела в спину «осужденного» прежде всего, охотней всего, усердней всего откликнутся преступники. Они и раньше не гнушались убийствами, но какие это были убийства? Очистить карманы, снять кольца и часы — добыча не оправдывала удара ножом, а ведь удары наносились. А теперь за тот же удар ножом — состояние! Голова кружится — так выгодна стала охота на человека… Профессиональные бандиты — служители высшей справедливости!

Такова международная правда диктатора, негодовал Константин Фагуста. А какова правда внутренняя? Да не лучше! Можно еще допустить, что злодеи, нападающие ночами на стариков и женщин, заслуживают кар и потяжелее, чем заключение в тюрьмах, где их содержат в тепле и спокойствии. И даже унизительное утопление их главарей живыми в нечистотах можно принять — как меру, отвечающую суровым условиям войны. Но карать родителей преступников, наказывать их близких! На днях министерство Террора ликвидировало банду на окраине Адана. Главарь банды, в дневное время грузчик продовольственного магазина, за убийство женщины, ее мужа и двух детей приговорен к позорному утоплению. Стерео показало нам эту омерзительную сцену. Что ж, жестоко, но известная справедливость в неклассической казни была: диктатор недаром объявил, что будет властью не просто жестокой, но свирепой — свирепым защитником справедливости, так его следовало понимать. Но какая же справедливость в том, что на месте казни стоял понурый отец, а мать рвала на себе седые волосы, а потом упала без чувств, когда сын утонул в отвратительной помойке? Или в том, что обоих стариков сразу после казни увезли на далекий север — на холод, на муки, на нищенское полуумирание? При казни присутствовала подруга бандита, молоденькая девушка, они встречались всего неделю, она и не подозревала, что он угощает ее на преступные деньги. И ее заставили смотреть на казнь, а после выслали тем же поездом на тот же север. «Я же только хотела потанцевать, я не знала, кто он! Я не брала у него денег!» — так она кричала. И я спрашиваю: неужели была самая маленькая справедливость в свирепом наказании, которому подвергли девушку за желание потанцевать, вкусно поесть, сладко попить? А если это и вправду справедливость, то что же тогда называть ужасом и преступлением, издевательством и беспощадностью?

Фагуста заканчивал гневную статью грозным предупреждением:

«Мы живем в ужасное время, когда мир распался надвое и одна половина пошла на другую. На полях сражений гибнут тысячи людей. С первым выстрелом из электроорудия обрушились вековые принципы справедливости. Но она существует, человеческая справедливость, даже временно отстраненная. Она возродится и объявит миру: казнями не породить добра, бесчестьем — благородства. И смертью смерть не попрать! И тогда мы призовем к ответу всех, кто творит сегодня во имя справедливости великую несправедливость. И они закроют лицо руками, ибо не найдут для себя оправдания. Верую, люди, верую!»

Я отложил «Трибуну» и позвонил Гамову.

— Прошу немедленно принять меня.

— По телефону нельзя, Семипалов?

— По телефону нельзя.

— Тогда проходите в маленький кабинет.

Я положил обе газеты на стол Гамову.

— Итак, вы перечитали их внимательно? — спросил Гамов.

— Перечитал — и очень внимательно.

— И ваше мнение сильно изменилось?

— Изменилось, Гамов!

— Вы хотите сказать…

— Да, именно это! Сгоряча я назвал «Трибуну» безобразием. Сейчас я считаю появление этой газеты вражеской диверсией. Я требую ареста Фагусты, пока он не подготовил второго номера.

— Не поняли. Ни вы не поняли, ни Гонсалес.

— Я не знаю мнения Гонсалеса.

— Такое же. Немедленный арест Фагусты — и предание его Черному суду. Семипалов, вы так поднялись на Фагусту потому, что он лжет? Придумывает факты, которых не было?

— Да нет же, нет! Он опытный софист, этот ваш новый любимец Фагуста. Фактами он оперирует реальными. Толкование фактов — вот что возмущает. Самый злейший наш враг не обрушивает на нас такую критику, как он, кому вы разрешили свободомыслие.

— Вы против свободомыслия, Семипалов?

— Гамов, разве я давал повод считать меня глупцом? Я за то свободомыслие, которое идет на пользу нашему с вами делу, а не за то, которое подрывает его основы. Террор и хаотическое свободомыслие — болтай-де чего влезет — абсолютно несовместимы.

Он на несколько секунд задумался.

— Семипалов, поставьте перед собой такой вопрос: в чем смысл террора? В том, чтобы жестоко наказывать преступников? Считать так могут одни дураки, а мы с вами умные люди, так вы сами сказали. Террор должен не только карать преступления, но и предотвращать их — с помощью страха перед ужасающей карой. Террор — в порождаемом ужасе перед преступлением, а не в количестве проливаемой крови. А ужас создается гласностью. Вспомните тюрьмы Маруцзяна. Там бандитов и вешали, и расстреливали. Но их не убавлялось. Почему? Известия о расстрелах не публиковались, чтобы не расстраивать народ, — и они теряли свое устрашающее значение. И мы согласились с вами, что смерть гораздо меньше пугает людей, чем позор перед смертью. Все мы сойдем в могилу, а вот захлебываться в нечистотах, да еще публично!.. Как только мы приступили к такому террору, как резко снизились грабежи и убийства, разве не так?

— Но мы надеялись, что бандиты начнут приходить с повинной, а пока этого нет.

— Время не подошло. Зимой в стране не останется ни одной банды, уверен в этом. Но вернемся к Фагусте. Вам не нравится, что он расписывает ужасы террора. Но ведь это как раз то, в чем мы нуждаемся. Фагуста возбуждает в людях ужас, живописуя казни. И делает это с таким искусством, с такой моральной силой, что поражаешься… Если бы Константина Фагусты не существовало, его следовало бы выдумать. Но он уже существует, и это большая наша удача.

Я задал последний вопрос:

— Гамов, Фагуста показывал вам статью перед тем, как послать ее в печать?

Гамов ответил подчеркнуто спокойно:

— Нет, Фагуста не показывал мне этой статьи перед тем, как послал ее в печать.

Намеренное повторение моих слов было неслучайно. Но тогда я этого не понял.

5

В Адан съезжались главы правительств наших союзников.

Конференции союзников происходили и раньше. Артур Маруцзян обожал торжественные совещания, велеречивые доклады и длинные, как простыни, газетные отчеты. Союзники, в свою очередь, с трибун грозно кляли Кортезию, обещали нам всемерную поддержку в борьбе с заокеанскими грабителями, получали займы и подачки и разъезжались — удовлетворенные и собственными речами, и публичными обедами.

Гамов решил разделаться с этой практикой.

Первым в Адан прилетел король Торбаша Кнурка Девятый. Его встречали Гамов, Вудворт и я.

Огромная машина — водолет на пятнадцать пассажиров и двух пилотов — тяжко опускалась на землю. Струи охлажденного пара перестали бить из задних патрубков, из днища еще вырывались тормозные потоки, преодолевавшие земное притяжение. Водолет сел в ледяном пару, как в облаке. Из открывшейся дверки проворно выбежал его величество Кнурка Девятый.

Он именно выбежал, а не выбрался — маленький, вертлявый, тонконогий и тонкорукий, с лицом так густо заросшим бурой щетиной, что издали выглядел обезьянкой, а не человеком. Впрочем, и вблизи его можно было спутать с обезьяной средней миловидности. Зато из волосатых щелей, именовавшихся глазами, в собеседника вонзались такие острые зрачки, два таких потока умного света, что невольно становилось не по себе. Его величество Кнурка Девятый, так разительно похожий на обезьяну, не смотрел, а освещал людей своими фонариками-глазками — высвечивал, даже просвечивал насквозь. И среди важных вельмож, собравшихся в Адане, он единственный (вскоре это стало ясно) не ошибся в характере Гамова, хотя в политических его целях и не разобрался.

— Здравствуйте! Очень, очень здравствуйте! — заверещал его величество Кнурка Девятый, поочередно протягивая каждому из нас троих волосатую ручку.

Позади короля вышагивала свита, а центром в их вельможной стайке был могучий верзила с толстощеким лицом — кровь с коньяком в каждой щеке — и выпяченными губами выпивохи и бабника.

— Ширбай Шар, — сказал мне Вудворт. — Посол Кнурки для особых поручений.

Гамов шагал впереди с его величеством обезьянкой, мы компактно следовали сзади. У самой роскошной нашей гостиницы «Поднебесная» — ее всю отвели прилетевшим гостям — я осторожно улизнул. Только Вудворт удивленно посмотрел на меня, когда я пробирался мимо, да Ширбай скосил на меня глаза. Как ни странно, но этот его быстрый взгляд сыграл некоторую роль в событиях, разыгравшихся впоследствии.

Первая дипломатическая встреча показалась мне такой скучной, что я отказался впредь в них участвовать. Но Вудворт упросил меня встретить еще одного союзника: мое отсутствие, объяснил он, может осложнить дипломатические переговоры, союзник — любитель этикета. К тому же обидчив. Он говорил о Лоне Чудине, президенте Великого Лепиня.

Впрочем, я не раскаялся, что пошел. Выход Лона Чудина на землю Латании напоминал спектакль. Водолет приземлился мягко, ледяной пар начал медленно рассеивался. Дежурные покатили трап, но никто не вышел, пока не осталось и легкой дымки от посадочного тумана. А затем вдруг из водолета грянула музыка. Машина загремела как оглашенная, а когда грохот умолк, из нее выбрались музыканты, выстроились по обе стороны трапа, взметнули трубы, ударили в барабаны, забили в тарелки — повторный шум был еще громче. И на трапе возник Лон Чудин. Он именно возник, а не просто показался. Он красовался над нами, неподвижный, как бронзовая статуя самого себя. Я не удержался от улыбки. Лону Чудину было рискованно возвышаться над зрителями, ибо при этом отчетливей видны несообразности фигуры, а их было чрезмерно много: бедра шире плеч, ноги короче рук, а две массивные щеки чуть ли не ложились на плечи. Между этими мешками прятался крохотный носик, топорщливая кнопочка с ноздрями вперед. Впрочем, чудовищное безобразие президента Великого Лепиня не отвращало, а скорей пугало. И он — умный все же человек — и не скрывал уродства, а выпячивал его. Я вспомнил стихи знакомого поэта — тот, кстати, был скорей красивым, чем уродливым:

И верю я, что уж никто другой

Не затемнит моей звериной рожи.

Как хорошо, что я один такой,

Ни на кого на свете не похожий.

Дон Чудин был похож только на себя.

Он стоял, пока музыка не исчерпалась в последнем диком аккорде, потом стал величаво спускать себя по трапу. Я не преувеличиваю — он не спускался, а спускал свое тело, как статую. И единственным отличием от монумента было лишь то, что у скульптуры и ноги неподвижны, а у Лона Чудина они двигались, перемещая негнущееся туловище со ступеньки на ступеньку.

Гамов обменялся с ним рукопожатием. Вудворт поклонился Чудину, тот небрежно кивнул. Чтобы не нарваться на такой же оскорбительный кивок, я не двинулся с места, но Лон Чудин сам подал руку. Пальцы мои сжали мешочек теста — так мягка была рука властителя Великого Лепиня. Я шепнул Вудворту, когда Гамов увел гостя:

— Почему мне такое предпочтение перед вами, Вудворт?

— Вы заместитель Гамова, Лон остро ощущает различие рангов. Но сейчас я его так побешу, что он пожалеет о своей надменности.

И Вудворт приветливо улыбнулся одному вельможе из свиты Лона Чудина. Я говорил, что на худом лице Вудворта все настроения выпечатывались с особой резкостью. Он обрадовался Киру Кируну — так звали вельможу, брата Лона Чудина — во всяком случае, захотел, чтобы другие оценили их встречу как радость. Лон Чудин обернулся, маленькие глаза его сузились, когда он увидел, что Вудворт чрезмерно долго трясет руку брата.

Я догнал Гамова и бесцеремонно прервал его разговор с Лоном Чудином:

— Я могу считать свою дипломатическую миссию выполненной? Тогда разрешите отбыть.

Гамов быстро преобразовал мой некорректный поступок в государственную операцию.

— Разрешаю. Разрабатывайте дальше наши военные планы. Потом доложите решения. Нашего друга президента Великого Лепиня интересует все, что вы делаете.

— Да, очень интересует, — подтвердил Лон Чудин. У него и голос соответствовал внешности: не звучный, не хриплый, не низкий, не высокий, а рыхлый и жирный — таким он мне послышался.

Больше на встречи союзников я не ходил. Предстояли важные операции на фронте: я подготавливал отвоевание потерянных областей. Резервные склады в тылу опустошались, боевой потенциал армий быстро рос. И были отменены никого не обманывающие обманные названия «добровольных» полков и дивизий. Армия стала профессиональной и по названию.

Вудворт настоял, чтобы перед открытием конференции устроили торжественный ужин и бал в классических традициях дипломатии. Я пробовал возражать, но Гамов поддержал Вудворта. По-моему, он просто хотел разок посмотреть, что это за штука — торжественные ужины с вином и речами, а после них — танцы. Единственным членом правительства, кому понравились и речи, и последующее топтание ногами под громкую музыку, была Елена. Она впервые показалась на людях как заместитель министра — единственная в правительстве женщина. Гамов попросил ее произнести речь, она пожаловась, что война штука вредная: в госпиталях множатся раненые и больные — и Вудворт совершил открытие:

— Семипалов, ваша жена не только красивая, но и умная женщина. Мне кажется, она вполне на своем месте.

— Очень рад, что вам так кажется, Вудворт, — поблагодарил я. — Мне тоже иногда кажется, что она не только красивая, но и умная. Умней, чем требуется от хорошей жены.

Вряд ли до такого сухаря, как Вудворт, дошла ирония. Он вдумчиво выслушал мое признание и одобрил его серьезным кивком.

Перед открытием конференции Гамов созвал Ядро.

— Докладываю о работе промышленности, — сказал Готлиб Бар — Гамов дал ему слово первому. — И хочу порадовать: дела прекрасны.

В промышленности перевыполнялись твердо зафиксированные нормы выработки. Все так хотели новой валюты, что добровольно оставались на сверхурочные работы. Бар выпустил первую партию золотых монет — они, естественно, сразу выпали из обращения, но банкнот люди не прятали: дорогие товары из госрезерва раскупались быстро. Гамов обещал, что повысит выработку в промышленности процентов на двадцать, Бар с торжеством извещал, что уже подошло к тридцати.

Единственное слабое место — производство сгущенной воды. До ввода новых заводов заявки армии и метеорологов полностью не удовлетворить.

Казимира Штупу тревожила осень. Летние циклоны удалось отразить, небо над столицей безоблачно. И урожай хороший. Но метеогенераторы используют резервные запасы сгущенной воды, запасов осталось мало. Если промышленность не удвоит поставку энерговоды, противник осенью зальет нас дождями, зимой завалит снегом.

— Об удвоении не может быть и речи! — воскликнул Бар. — Выше собственной головы еще никто не прыгал.

Гамов подвел итоги. Надо прыгнуть выше собственной головы. Строительству заводов энерговоды присваивается высший приоритет. Рабочим на них — повышенную плату, и только в валюте. Эффект это даст.

— Теперь вы, Вудворт. Чего требуют наши дорогие союзники?

На союзников произвели нехорошее впечатление наши военные неудачи, доложил Вудворт. Если недавно они так и рвались в бой (во всяком случае — в речах и газетах), то теперь и слова осторожней, и статьи прохладней. Они требуют оружия, продовольствия и денег, да еще кортезских диданов или нашей новой золотой валюты. Кир Кирун пожаловался, что последнюю выдачу наш банк произвел в юланях. «Зачем нам юлани? — возмущался он. — Мы и без вас можем их напечатать сколько угодно». Вот такие претензии у союзников. А его величество Кнурка Девятый, кроме снаряжения, продовольствия и денег, просит еще и солдат: он согласен воевать с кортезами, но нашими солдатами, своих у него очень мало. Список товаров и денег, затребованных союзниками, я передал в министерство организации, закончил Вудворт.

— Ваше мнение о списке? — обратился Гамов к Бару.

— Отлично составлен! Многообразие требований восхищает. Когда я работал на заводе, ко мне однажды поступило требование на спирт для промывки оптических осей в биноклях и фотоаппаратах. О спирте союзники промолчали, но Великий Лепинь среди прочего запросил две тысячи шерстяных ковров высшего качества для казарм. Чем не спирт для промывки оптических осей?

— Отказать всем и во всем! — сказал Пеано и так заулыбался, словно предлагал облагодетельствовать союзников.

— И выгнать всех из Адана! — добавил Гонсалес. Он теперь во всех спорных случаях выносил только суровые приговоры.

Гамов посмотрел на меня. Я знал, что он уже имеет твердое решение, и он знал, что я это знаю. Я заранее соглашался с еще не высказанным мнением Гамова.

— Артур Маруцзян щедро оплачивал велеречивые обещания союзников, — сказал я. — Но мы будем оплачивать только дела, а не слова. А поскольку дел пока нет, то и выдач не будет.

— Вы отдаете себе отчет, Семипалов, что при таком поведении наш союз скоро распадется? — сказал Вудворт.

— Пока я не вижу реального союза, стало быть, и распадаться нечему.

Вудворт инициировал правительственный переворот, но переворота в мировой политике не желал. Он проводил линию на связь с союзниками. Упорядочить беспорядочное, выправить искривления — дальше этого его мысль не шла.

— Вы совершаете непростительную ошибку, Семипалов. Политик должен видеть будущее. Вы хотите отделаться от неэффективных союзников, потому что от них нет толку. Но мир разделен на два враждебных лагеря. Если вы не в одном, значит, в другом. Вы превратите союзников во врагов. И врагами они будут более эффективными, чем друзьями. Вспомните, в какое бедственное положение поставила дивизию, где вы воевали, измена Патины. Измена Лепиня, Собраны, Торбаша и Нордага поставит на край гибели всю страну. Семипалов, вы этого хотите?

— Я именно этого хочу, Вудворт, — сказал Гамов вместо меня.

— Хотите, чтобы наши союзники стали нашими врагами? — Вудворт не просто спросил, а выкрикнул — редчайший случай у этого человека.

— Да! Хочу, чтобы наши союзники стали врагами.

— Вы хотите нашего поражения?

— А вот это — нет! Хочу победы. И мы добьемся победы тем, что превратим союзников во врагов.

— Удивительно неклассическая стратегия! — Пеано радостно улыбнулся. — Боюсь, что следующей нетрадиционной операцией будет директива нашим армии сдаваться, чтобы расходы на содержание пленных латанов разорили наших врагов и вынудили их прекратить войну?

Гамов ответил улыбкой на насмешку Пеано. Племянник свергнутого правителя Латании уже разбирался в секретах стратегии Гамова. И заранее готовился выполнять самые парадоксальные приказы. Он, как и Гонсалес, был прекрасным исполнителем, но не творцом новых концепций — как раз то, что требовалось Гамову.

Жалею, что его речь не была записана на пленку: стенографистов он не терпел, а записывающие аппараты в тот день почему-то не задействовали. Союз с соседями нам невыгоден, говорил Гамов. Союзники слишком много требуют и слишком мало дают. Такие союзы — гиря на наших ногах. Но все изменится, когда они станут нашими врагами. Никто из них не нападет на нас, пока Кортезия не окажет им помощи. Но, как ни богата Кортезия, и ее ресурсы ограниченны. Она лишит свои армии всего того, что предоставит союзникам. Она сможет усилить наших соседей лишь ценой собственного ослабления. Итак, превращение союзников во врагов какое-то время нам на руку.

— Очень короткое время, Гамов. Но потом война, пылающая на Западе, охватит нас пламенем со всех сторон!

— Любому военному удару наших теперешних союзников мы противопоставим убийственное оружие.

— Гамов, я хотел бы услышать название этого неизвестного мне сверхсекретного оружия.

— Ничего секретного. Это оружие называется Аркадием Гонсалесом.

Все мы, конечно, удивились. Сам Гонсалес так вытаращил глаза, что из писаного красавца на секунду превратился в урода. Впрочем, он быстро успокоился и даже закивал, словно подтверждая, что именно он, Аркадий Гонсалес, министр Террора и председатель международной акционерной компании Черного суда, является тем единственным оружием, которое способно привести забунтовавших союзников к смирению. А Гамов развивал свою новую идею:

— В тот день, когда союзники объявят нам войну, мы провозгласим их военными преступниками. Черный суд вынесет заочно смертные приговоры за расширение войны их министрам, генералам, военным промышленникам, воинственным журналистам… И за исполнение приговоров назначим такую цену, что она захватит воображение и оправдает любой риск. Мы разожжем в каждой стране пламя внутреннего истребления, пропитаем всех ужасом собственной гибели за любое пособничество войне. У нас ведь много сторонников.

— И бандитов, которые первые воспользуются заманчивыми наградами Черного суда? — иронически спросил Вудворт. — Разве не об этом недавно писал в своей газете Фагуста?

— Мы разжигаем внутри страны частную войну против отдельных преступников, а не против самого государства, — резко отпарировал Гамов. — Для войны против государства нужны армии, для частной войны достаточно палачей. Не возражаю, чтобы палачи вербовались из бандитов.

Он помолчал и закончил:

— Последние дни я детально знакомился с нашими союзниками. Середнячки, отравленные манией величия. Для них главное в мире — они сами. Гибель их армий значит для них куда меньше, чем угроза собственному благополучию. Они предадут своих солдат, чтобы усилить личную защиту. И высосут из Кортезии в десятки раз больше соков, чем высасывают из нас.

Вудворт посмотрел на меня — он надеялся на поддержку. А добряк Пустовойт изобразил на мясистом некрасивом лице такое страдание, словно он сам был объектом возвещенной Гамовым безжалостной личной охоты.

— Если будет голосование, я — за, — сказал я.

— Перейдем к военным делам, — предложил Гамов. — Попрошу остаться Семипалова, Пеано, Прищепу, а также Вудворта.

Министр информации Омар Исиро перед уходом поинтересовался, какая мера откровенности может быть допустима для прессы и стерео.

— Никакой откровенности, — сказал Гамов. — Глухая информация: что-то обсуждали… Пусть фантазируют — под свою ответственность.

Омар Исиро наклонил голову. Чувствую, что в моем повествовании о Гамове имеется важное упущение: я ничего не говорил о министре информации. Но Омар Исиро был незаметен. Невысок, молчалив, скромен, исполнителен — сколько ни пытаюсь вспомнить что-либо яркое, не вспоминается. Не знаю, за какие заслуги Гамов ввел его в Ядро, но на своем месте Омар Исиро был не хуже любого другого.

— Вудворт, вы говорили с Жаном Войтюком? — спросил Гамов, когда мы остались впятером.

— Говорил.

— О чем?

— О разных служебных неотложностях. И о том, что Семипалов и Пеано разработали план большого наступления от Забона на запад вдоль побережья. И что направление удара меня беспокоит. Наши войска пройдут так близко от пока нейтральной Корины, что она может всполошиться. Узкий пролив, отделяющий северный Родер от Корины, — слишком ненадежная защита в случае осложнений. И что я уговаривал диктатора повременить с ударом, но он отказался. В общем, как мы с вами договорились, Гамов.

— Когда был разговор?

— Неделю назад.

Докладывайте новости, — сказал Гамов Павлу Прищепе.

— За последнюю неделю Войтюк встречался с двумя посторонними людьми. Первая встреча — с продавцом магазина, тот доставил провизию. Вторая — с Ширбаем Шаром сразу после его приезда. Встречи проходили на людях, разговоров наедине не было.

— Стало быть, прямых свидетельств, что Войтюк передает секретные данные, нет?

— Прямых нет. Косвенные абсолютны. На Западный фронт прилетел Фердинанд Ваксель, четырехзвездный генерал, заместитель главнокомандующего, то есть самого Амина Аментолы. И созвал командующих армиями и корпусами. О чем совещались, пока не знаю, но практические результаты уже известны. Кортезы поспешно усиливают свой северный фронт. Войска пришли в движение, дороги заполнены колоннами машин и людей. Видимо, кортезам стало известно о готовящемся здесь наступлении, и они срочно организуют защиту.

— Если так, то подозрения против Войтюка обоснованы, — задумчиво произнес Гамов. — Семипалов, у вас такой вид, словно вы встревожены или недовольны.

Я ответил намеренно резко:

— Вы правы, Гамов: я встревожен и недоволен. Встревожен тем, что кортезы усиливают свой северный фронт. И недоволен, что мы спровоцировали их на это.

— Но надо же было разгадать тайную роль Войтюка, — возразил Прищепа. — И вы сами согласились на передачу обманных сведений.

Прищепа не видел, что мы ошиблись, а я это уже понимал. И даже подобие улыбки сползло со всегда улыбчивого лица Пеано: он тоже уловил опасность. Но Гамов был еще далек от правильного видения. Такие промахи с ним бывали редко, но все же бывали. Я постарался объяснить ему ситуацию. Вокруг Забона оборона сильная, но не маневренная: крепости, мелкие узлы сопротивления. Натиск трех-четырех дивизий она выдержит. Но если враг бросит несколько корпусов? Он, конечно, скоро узнает, что испугавшая его информация лжива и наступления на севере мы не планируем. Но не захочется ли ему тогда превратить свою ошибку в успех? Не ринется ли он всей своей массой на нашу оборону? Потерять второй центр страны — не слишком ли дорогая цена за разоблачение шпиона?

— Семипалов, мы ведь тоже планируем наступление, — возразил Гамов. — И если противник перебросит часть своих войск на север, то этим ослабит оборону в центре. Наши шансы на победу здесь возрастают.

Все это было верно, конечно. Крупное наступление в центре должно было отбросить противника в глубь Ламарии, вернуть нам потерянные области и — главное — ликвидировать тяжкие последствия измены Патины. Но каков бы ни был этот успех, он не мог компенсировать потери Забона, а такую грозную возможность я не мог исключить.

Даже враги не отрицали, что Гамов — выдающийся военный талант. Но сейчас он трагически ошибся. Я видел просчеты Гамова — и не мог его переубедить.

6

Когда конференция открылась, выяснилось, что наши союзники и понятия не имеют, что их ожидает. До сих пор не понимаю их слепоты. Они знали, что смена власти произошла путем переворота, а не вследствие добровольной уступки Маруцзяна. И видели, что Гамов отвергает прежнюю стратегию и предпочитает свою. Но им воображалось лишь усиление старой политики, а не крутой ее поворот. И они нажимали на прежние педали. Мы услышали громовые речи против Кортезии. Но о реальных делах союзники и не заикались, если не считать реальным делом просьбы товаров и денег.

— Я им такое скажу, что они завертятся, — пообещал Гамов.

Вудворт угодливостью не грешил и возразил:

— Грубые действия хороши в бою, а мы с союзниками еще не воюем. Не осложняйте пока моей работы.

Гамов не забыл советов Вудворта, когда произносил свою программную речь. Он поблагодарил союзников за моральную поддержку в борьбе с Кортезией — их сочувствие нас трогает и воодушевляет. И после словесной патоки объявил, что прекращает всякую помощь оружием, материалами и деньгами нашим верным и благородным друзьям. Причина: бедственное внутреннее положение Латании.

Прежние наши правители скрывали, что промышленность пришла в упадок, сельское хозяйство уже не способно обеспечить население продовольствием и поражение наших войск — не случайность военной фортуны, а закономерное следствие общего состояния. Когда наши войска погонят врага на запад — только тогда появится возможность помощи нашим доблестным союзникам.

Вот такая была речь у Гамова — до ошеломления ясная. И произвела она то действие, которого он желал — потрясение. Один Лон Чудин сохранял подобие спокойствия, даже улыбался. У президента Великого Лепиня имелся важный бзик — все о нем знали: он не позволял себе показывать слабость — и это было единственной его слабостью. И он не перестал быть статуей самого себя — взирал на всех со сцены величественно и улыбчиво.

Зато его брат кипел. Это было занятное зрелище — красочное негодование долговязого Кира Кируна. Он пожимал плечами, разводил руками, ухмылялся, кривился, закатывал глаза в высшем градусе недоумения. Воображаю, что он в это время говорил своему соседу слева, президенту Собраны Мгобо Мардобе, темнокожему мужчине лет сорока. Высоколобый, толстогубый, умноглазый Мардоба лишь кивал головой — похоже, молчаливо соглашался со всем, что говорил взбудораженный Кирун. Это, разъяснил мне потом Вудворт, была особенность Мардобы: он всегда молчаливо соглашался со своими собеседниками, а если его принуждали говорить — он старался этого избегать, — то, к удивлению, собеседники слышали от него отнюдь не благожелательное согласие, а порой сильные и умные возражения.

Всех сильней негодовал Кнурка Девятый. После речи Гамова он обложил Вудворта со всех сторон — куда неторопливый Вудворт ни поворачивался, маленький хозяин Торбаша оказывался перед ним. Я проходил мимо и уловил часть их беседы. Король хватал волосатой ручкой за лацкан вудвортовского пиджака и возмущенно стрекотал свистящим голоском:

— Господин министр, встаньте на минутку на наше место. Вы наш сосед, хороший сосед, хотя, не скрою, кое-какие пограничные территории представляются нам спорными, да, очень спорными…

— Но ведь сейчас проблема не в пограничных территориях, — пытался прорваться в его речь Вудворт. — Мне думается, ваше величество…

— Нет, вам не думается, это мне думается, господин министр, — пересвистывал его король Торбаша. — Ибо лишь уступая доброму чувству к вам, нашему великолепному соседу, мы и поднялись на могущественную Кортезию, из уважения к вам, из сочувствия к вашей борьбе и в расчете на вашу помощь. Это же ясно, господин министр! А теперь что? Брошены на произвол судьбы, должны воевать с ней один на один… А ведь это Кортезия, вы же должны понимать!

Вудворту отказала дипломатическая выдержка.

— Сколько знаю, еще ни один ваш солдат не вступил в реальную схватку с кортезами.

— Не вступил, а почему? Нет солдат, надо же их собрать, обучить, вооружить, а без вашей помощи, вы меня понимаете… И у нас нет общих границ с Кортезией! Мы хотели объявить ей войну, чтобы она высадилась на нашей земле, тогда мы героически нападем, вот такой план. Сам господин Маруцзян и великий маршал Комлин…

На заключительных заседаниях конференции я уже не появлялся: и без того хватало неотложных забот.

Произошло несчастье, которое мы сами спровоцировали и от которого я предостерегал Гамова. Кортезы не обнаружили серьезной концентрации наших сил на севере и двинулись сами. Все выгоды были у них: и перевес в войсках, и преимущество в технике. Они ринулись на Забон. Я потребовал заседания Ядра и не подбирал успокоительных словечек: для дальнейшего успеха в войне и для защиты населения Забона надо сдать этот город кортезам.

Гамов смотрел так, словно я сошел с ума.

— Сдать Забон? Вы серьезно, Семипалов?

— Мы перемудрили с обманом противника и должны теперь выкрутиться из своей же паутины с наименьшими потерями.

И я объяснил, что отстоять город можно лишь в том случае, если энергично переадресовать ему все резервы, подготовленные для центрального фронта. Но тогда ни о каком наступлении на западе и не мечтать.

И в результате: Забон сохраним, но западных областей не отвоюем, Патину за измену не накажем, Ламарию не покорим, а родеров за их естественные границы не отбросим. Ни одной стратегической цели не достигнем — такова реальная цена того обмана, в который мы ввели противника. Не всякий обман врага идет на пользу, когда имеешь дело с кортезами.

Другое дело, если сдадим Забон, продолжал я. Враг, чтобы взять его, подтянет новые корпуса, предпримет максимальные усилия. То есть ослабит центральный фронт гораздо больше, чем если бы просто хотел отразить наше обманное наступление с севера. И тогда разразится наше хорошо обеспеченное наступление на центральном фронте. И мы обойдем с запада армии, захватившие Забон, — он станет мышеловкой, в которой захлопнутся кортезы.

— План победы на всем фронте требует запланированного поражения на севере, — так закончил я свой анализ ситуации.

— Чудовищно! — воскликнул Гамов. — Могла же такая идея прийти в голову — сдать Забон!

— Главное — победить в войне, а не отстоять тот или иной город! — возразил я. — Я вас не узнаю, Гамов! Не вы ли убеждали нас, что войну надо вести неклассическими методами? И вы сомневаетесь, когда перед вами встает простенькая для любого шахматиста задачка — идти на оправданную частную жертву ради общего успеха в игре.

— Семипалов, война не перестановка фигур на доске, а страшные приговоры тысячам людей. Все во мне протестует против запланированной гибели лучшего города страны!

— Красивые слова! — бросил я. — Если мы не добьемся радикального успеха на всем фронте, погибнет куда больше людей, чем в любой битве за город. Вы это понимаете не хуже меня, Гамов.

Он понимал это. Внезапно постарев, он обводил нас потухшими глазами. Для нас с Пеано, ныне профессиональных военных, сдача или защита отдельных городов была военной операцией, а Гамов уже и тогда ощущал себя чем-то вроде предстателя всех страждущих. Он не мог дать санкции на единственно разумный стратегический план.

— Разрешите мне, — сказал Вудворт. — Хочу предупредить, что сдача Забона может поколебать наш союз с Нордагом. Нордаг разочарован отказом в материальной помощи. Если у них на границе появятся корпуса родеров, вряд ли они останутся безучастными.

— Что значит — не останутся безучастными? Разорвут союз или начнут с нами войну? Хотелось бы определенности.

Усмешка на худом лице Вудворта была выразительней слов.

— Дорогой Семипалов, дипломатический язык, в отличие от военного, всегда содержит в себе элемент неопределенности.

Гамов счел предостережение Вудворта аргументом в свою пользу.

— Забон защищаем! А на западном фронте начинаем наступление немедленно. Оно заставит кортезов призадуматься, стоит ли искать успеха на севере ценой значительных потерь в центре.

На этом и закончился военный совет. Я сказал еще, что поеду в Забон проверить оборону города. Хотел бы совершить эту поездку вместе с Пеано и Прищепой. Гамов проводил меня до двери, а там остановил.

— Нам нужно поговорить, Семипалов. Приходите завтра ко мне. С женой. Ее присутствие необходимо.

— Завтра я буду в Забоне. Сегодня подойдет?

— Вызовите жену и приходите в маленький кабинет.

Министерство организации располагалось неподалеку от государственного дворца. Я позвонил Елене, вскоре она пришла. Я ждал ее в том же зале, где мы заседали.

— Что-нибудь случилось, Андрей? — спросила она тревожно.

— Случится через несколько минут. Гамов пригласил нас для секретного разговора.

— Ты ждешь чего-нибудь плохого, Андрей?

— Даже не представляю себе, чего он хочет.

Мы постучались в кабинет Гамова.

В прихожей еще не было телохранителей, они появились впоследствии. Гамов показал нам на диван, а сам сел за стол — создавал впечатление, что разговор, хоть и личный и секретный, будет в чем-то служебным, именно так я понял распределение мест. Но Елена не умела еще понимать мелочей, зато точней меня чувствовала подспудность. Она лучше подготовилась к беседе втроем, чем я.

— Хочу договориться о совместных действиях против наших врагов, — начал Гамов. — Надо перехитрить разведку противника. Повести ее по ложному следу. Без вашей помощи сделать это трудно.

Он помолчал, переводя взгляд с меня на Елену и с нее на меня. Терпеть не могу, когда в меня долго всматриваются!

— Вы хотели нас сразу заинтересовать, Гамов. Считайте, что добились своего. Слушаем дальше.

— Собираюсь продолжить дезинформацию через Жана Войтюка, — сказал Гамов. — Сведения, переданные ему Вудвортом, сыграли свою роль. Ясно, что в разведке Войтюк пользуется серьезным авторитетом — энергичные действия маршала Вакселя можно объяснить только полным доверием. Быстрая реакция на подкинутую нами дезу поставила нас в трудное положение. Не исключено, что Вудворт слегка пережал. Чтобы такого конфуза не повторялось, надо разъединить Войтюка с Вудвортом и свести его с человеком, более осведомленным в государственных и военных делах. Ибо только он сумеет передавать кортезам нужную нам информацию по всем вопросам, а не только по проблемам специального ведомства. У нас есть такой?

— Даже два. Прежде всего вы, Гамов. А второй, смею надеяться, я.

— Правильно, два. В мое окружение Войтюку не войти. Значит, вы, Семипалов. Хочу перевести Войтюка к вам. Вам нужны свои консультанты по международным делам. Отличная возможность контакта!

Я помедлил, прежде чем задать следующий вопрос. Гамов знал, о чем я буду его спрашивать, — и волновался еще больше, чем я. В минуты большого волнения он съеживался и бледнел (а в припадках ярости, наоборот, наливался кровью).

— Хорошо, контакт. Но какого рода? В приятельской болтовне делиться с ним государственными секретами?

— Нереально. Если Войтюк и вообразит, что стал вашим приятелем, и даже поверит, что вы болтун, его хозяев в этом не убедить. Они изучили ваш характер.

— Тогда — измена, Гамов. Не настоящая — мнимая, так? Притвориться, что я враг всему, что у нас делается, враг вам, враг самому себе, враг своей родине? Я верно понял вашу мысль?

— И верно, и неверно. Враг мне — да. Но почему враг своей родине? Диктатор еще не вся страна, а только человек, захвативший в ней верховную власть. Вы играете роль моего соперника, человека, считающего, что сами вы куда бы лучше правили страной. И в дружеских разговорах с Войтюком критикуете мои действия, а попутно снабжаете его секретной информацией, которая должна дезориентировать кортезов.

— Не подойдет. Соперничество с диктатором еще не повод для измены стране. Договаривайте: вы хотите, чтобы у нашей вражды причины были более личные, чем политическое соперничество?

— Договариваю: именно так! Вы должны изобразить моего личного, моего интимного врага.

Если у Елены и были сомнения относительно ее роли в предполагаемой игре, то теперь они рассеялись. Она вспыхнула, глаза ее зло заблестели.

— Вы хотите сделать меня своей любовницей, Гамов, чтобы превратить моего мужа в своего личного врага?

Гамов редко улыбался и почти никогда не смеялся. Возбужденным, возмущенным, разгневанным, категоричным я видел его часто, но просто улыбающимся — почти не приходилось. А сейчас он улыбался, и улыбка эта мне не понравилась. Она была из тех, что называют искренними, такими улыбками стараются расположить к себе, скажу сильней — задурить и очаровать.

— Я хочу, чтобы вы сделали вид, что мы любовники. Ваш муж ревнив, он сам в этом признался. И об этой его черте, конечно, быстро узнают наши противники. Почему бы не сыграть на ревности вашего мужа — ради блага государства? Точнее — только на представлении о его ревности: мы вовсе не собираемся вызывать ее в действительности. Тогда в глазах противников его тайная недоброжелательность ко мне станет обоснованной — и любая информация от него приобретет доказательность. Вот такую я предлагаю игру.

Я молчал. Я вспомнил, что Гамов спрашивал, ревнив ли я, задолго до того, как стал важной политической фигурой — загодя прикидывал, как станет действовать, когда будет диктатором. И ни о каком Войтюке мы тогда не знали! Я почувствовал себя бессильным против него. Игра расписана неотвергаемо, роли розданы — и властный кивок режиссера приказывает выходить на сцену!

Елена коснулась моей руки.

— Андрей, что скажешь?

Я сделал усилие, чтобы говорить спокойно.

— По-моему, игра стоит свеч.

Гамов радостно сказал:

— Вот и отлично! Разыгрываем треугольник, на первый взгляд — классический, но совершенно нетрадиционный по сути.

Он снова хвалил свои неклассические методы борьбы! А я вдруг ощутил, что он проигрывает. Он хотел, чтобы я разыграл недоброжелательство, на деле оставаясь преданным ему и служа его воле. И преданность, и служение сохранялись — тут он не ошибся. Но в моем отношении к нему появилось что-то новое. Какая-то внутренняя холодность — первый признак реального, а не выдуманного недоброжелательства.

У Елены блестели глаза: она уже входила в свою новую роль политической актрисы.

7

К чести Омара Исиро, ни стерео, ни газеты не приукрашивали военного положения. На уличных стереоэкранах Забона ежечасно вспыхивали цветные схемы расположения наших и вражеских войск. Мы втроем — Пеано, Прищепа и я — помчались с вокзала в штаб обороны. Я остановил машину у газетного киоска, купил «Трибуну». Лохматоголовый лидер оптиматов Константин Фагуста воспользовался нашими неудачами на фронте для очередного удара по Гамову. Неистовый редактор «Трибуны» крупными буквами извещал в заголовке собственной статьи: «И одного бумажного калона не стоит наша разведка». И доказывал, что только дураки или предатели могли проглядеть, что неприятель сосредотачивал свои силы на северном фланге.

Я передал газету Прищепе, потом ее прочитал Пеано. Главнокомандующий, как всегда, мило улыбался. У Прищепы зло сверкали глаза. Он ненавидел Фагусту. Он и раньше говорил мне, что не понимает, почему Гамов покровительствует этому истерику.

— В народе — тревога, тревогу Фагуста отразил, — заметил я. — Этого у него не отнять — острого ощущения наших провалов. Но откуда он берет информацию, Павел?

— Каждый день — от Исиро. После особо скандальных статей его вызывает Гамов. Но Фагуста — единственный человек, на которого Гамов влияет мало — и пока мирится с этим. — И Прищепа добавил со злостью: — Долго это не продлится. Я разберусь, почему редактор «Трибуны» ведет себя так вызывающе, — и Гамов поймет, с какой гадиной имеет дело.

Это прозвучало достаточно грозно. В отличие от Гамова, Павел Прищепа — как, впрочем, и все мы, друзья Прищепы, — не был одарен способностью предвиденья.

В штабе мы познакомились с картой боевых действий. Она выглядела безрадостно. На Забон наступало в пять раз больше неприятельских дивизий, чем мы могли выставить на защиту. Я смотрел на карту и снова думал, что лучший исход — объявить Забон открытым городом, чтобы избавить от бомбежек с водолетов. А затем сдать его. Оперативная карта кричала о том же разноцветными флажками, мигающими огоньками и зелеными вспышками на местах, где значились неприятельские аэродромы: каждая всполох означал посадку нового водолета-бомбардировщика. Я молчал. Меня окружали защитники Забона. Я не мог им сказать, что не верю в устойчивость их защиты. Зато Пеано уверил их, что с Западного фронта движутся хорошо вооруженные дивизии, с восточных заводов скоро подойдут батареи полевых метеогенераторов — потоп низвергнется на врага, когда он вступит в низины перед городом.

Все это верно, конечно: и дивизии перемещались на север, и на заводах спешно заканчивали сборку новых метеогенераторных установок, и все запасы сгущенной воды направлялись в Забон. Лишь одного не сказал Пеано: все это знает и враг. И если малоизвестный нам пока Фердинанд Ваксель не дурак и не лентяй, — а как нам хотелось бы видеть его дураком и лентяем! — он выиграет в том, в чем мы сегодня всего слабей: во времени. Он все мог сделать скорей, чем мы, он просто был ближе к Забону, чем наши маршевые дивизии, чем наши метеогенераторные заводы, чем те предприятия и города, где мы срочно изыскивали энерговоду. Я на его месте использовал бы эту фору. У меня не было оснований считать, что Фердинанд Ваксель глупее меня.

— Хочу познакомиться с разведывательными лабораториями, — сказал я Павлу.

Уже давно прошло то время, когда я удивлялся приборчикам капитана Павла Прищепы и тщетно расспрашивал об их конструкции. Теперь мне по должности надлежало знать все. И я сам подписывал приказы, превращавшие кустарные мастерские, изготовлявшие такие аппараты, в хорошо оснащенные заводы. И присваивал этому производству высший приоритет, и ассигновывал полковнику Павлу Прищепе такие суммы, от которых у моего друга капитана Прищепы застопорилось бы дыхание и помутилось в глазах, но которые полковник с возмущением называл мизером и жаловался Гамову, что я недооцениваю разведку.

Мы с Пеано шли за Павлом, а впереди двигались два офицера, предъявлявших охране разрешение на вход то в одну, то в другую дверь — для каждого помещения требовался свой пропуск. Лаборатория ближней разведки размещалась на девятом этаже Штаба обороны Забона — четыре оперативных зала, уставленных командными приборами, и один обсервационный. Оперативные залы ни меня, ни Пеано не интересовали, в них переводились на машинный язык директивы, которые мы сами вырабатывали. Но в обсервационном зале мы задержались. Здесь можно было увидеть все действия противника в районе Забона.

Обсервационный зал напоминал обычные залы только по названию, а реально был овальным туннелем, густо уставленным самописцами. Несколько перегородок — от пола до потолка — разделяли выпуклую стену на отсеки: «Юг», «Юго-запад», «Запад», «Северо-запад», «Северо-восток». Перед пультами, наблюдая своими районами, сидели по два разведчика.

— Двенадцать приборов на одного разведчика — не много ли? — спросил Пеано.

— Можно и больше, но нет нужды, — ответил Павел. — За самописцами и интеграторами не наблюдают. Дежурные следят лишь за своими личными датчиками на территории противника.

Я смотрел на цифры, вспыхивавшие на одном из интеграторов в отсеке «Юго-запад». На этом направлении наступал Фердинанд Ваксель, прибор показывал чуды железа, перемещавшегося по шоссе № 13, — танков, автомашин, электроорудий, резонаторов, импульсаторов, вплоть до гвоздей в сапогах солдат. Датчики не расчленяли, сколько металла приходится на каждый вид снаряжения и оружия, только «железный вес». Я смотрел, как быстро скачут цифры на счетчике, и мысленно видел шоссе, заполненное людьми и машинами, — большие, очень большие силы бросал главнокомандующий кортезов на Забон! Гамов не захотел добровольно сдать город. Сумеем ли мы отстоять его? Найдем ли защиту от лавины людей и металла?

Павел показал Пеано металлический стерженек — по виду обыкновенный гвоздь. Это и был интегратор продвигающегося мимо него железа.

— Такие датчики вбиты в деревянные столбы, присыпаны землей вдоль дорог, приварены к фермам мостов. Найти их трудно, а еще трудней расшифровать их передачи.

— А личные датчики? — выспрашивал Пеано.

— Принцип тот же. Интегратор и воспринимающий аппарат. Просто для большей секретности личный датчик настроен на индивидуальное биополе разведчика или на его столь же индивидуальный приемник.

— Понял. Личный датчик осуществляет связь дежурного разведчика с его агентами на территории противника. Так?

Я подошел к сектору «Северо-восток». Здесь висели такие же приборы, только их было поменьше: этот сектор высвечивал территорию Нордага, не то нашего нерешительного союзника, не то столь же нерешительного нейтрала. В этой небольшой стране руководители не слишком кляли Кортезию и не распинались в любви к нам. Но зато, в отличие от других соседей, не выпрашивали ни товаров, ни денег. Президент Нордага даже не приехал на конференцию — прислал одного из министров.

Меня встревожили показания интеграторов «Северо-востока». На дорогах, примыкавших к нашей границе, перемещались слишком большие массы металла. Вудворт предупреждал, что любой союзник может превратиться в открытого врага. Нордаг если и не превращался во врага, то основательно укреплял свою пограничную оборону.

— Возвращаемся, — сказал я Прищепе и Пеано.

В штабе я вызвал по видеотелефону Гамова.

— Положение грозней, чем я думал, — сказал я. — У Вакселя больше сил, чем мы предполагали. И мне не нравится, что на границы Нордага интенсивно выдвигаются войска. Потребуйте от Штупы срочной готовности к большому метеоудару. Пеано вылетает в Адан, чтобы форсировать действия на Западном фронте, я остаюсь в Забоне.

— Оставайтесь. О ваших подозрениях относительно Нордага информирую Вудворта. Мне давно не нравится ледяная сдержанность нордагов, но Вудворт к ним благоволит.

Штупа прилетел в ту же ночь. К утру пришел состав с метеогенераторами. Штупа приступил к монтажу метеоустановок. Я попросил его явиться ко мне в штаб.

— Когда начнут действовать метеогенераторы? — спросил я.

— Спустя двое суток мы разыграем такой ураган, что у кортезов слетят каски с голов, — ответил Штупа.

— Спустя двое суток кортезы подойдут к возвышенностям вокруг города, к нашей последней линии обороны, Казимир, — сказал я, пренебрегая условностями обращения, — ветром армию Вакселя не сдуть. Ее надо утопить! Только это может помочь Забону до подхода дивизий с Западного фронта.

Штупа ответил не сразу. Он очень изменился, наш министр погоды Казимир Штупа. Еще недавно я встречался в квартире генерала Леонида Прищепы с другом его сына — миловидным военным метеорологом, почти юношей Казимиром. Тогда он казался еще моложе своих лет. А сейчас передо мной сидел человек, утративший всю прежнюю миловидность, утомленный, хмурый, неразговорчивый. Он был много старше своего возраста.

— Сколько дней потопа нужно? — спросил он.

— Чтобы новые дивизии сосредоточились вокруг Забона — две недели. Первая часть подойдет через семь дней.

— О двух неделях и не мечтайте — одной не обеспечу!

— Сколько же дней вы гарантируете?

— Три, максимум четыре.

Теперь замолчал и я. Четырех дней ливня могло не хватить.

— Хорошо, — сказал я. — В смысле плохо, а не хорошо. Раз так, не будем торопиться с ливнем. Хляби небесные разверзнем, когда кортезы начнут карабкаться на высоты. Это даст нам выигрыш в сутки.

Штупа ушел на монтажную метеоплощадку. В штабе мне выделили отдельную комнату со стереоэкраном во всю стену и пультом набора информации. Теперь на своем экране я мог продублировать любой интегратор и самописец подземной разведывательной лаборатории — каждому прибору отвечала своя комбинация цифр на моем пульте.

Маршал Ваксель настолько обнаглел, что не сбивал летающих над ним аэроразведчиков. Он был уверен в своем превосходстве над нами. Он знал, что я прибыл в Забон и командую обороной. Между нами установилась невидимая связь. Он издевался надо мной уже тем, что давал разглядывать, как движутся его дивизии. Павел доставил мне портрет Вакселя, я поставил фотографию на стол.

Фердинанд Ваксель, представительный мужчина лет пятидесяти, победно светил четырьмя золотыми звездами на отворотах мундира, тонкогубое лицо кривила насмешливая улыбка, глаза смотрели проницательно и властно. Я вдумывался в его лицо, как в загадку, искал в нем подспудности — и не находил ее. Ваксель был ясен, как обитый железом стенобитный таран. И обладал такой же пробивной силой! И я ломал голову, как перебороть, как пересилить, как перехитрить этого человека, моего противника, так грозно надвигающегося на меня.

Вошел Казимир Штупа.

— Генерал Семипалов, я готов. Когда начинаем?

Я подвел его к экрану и включил обзор юго-западного направления. Гряда невысоких возвышенностей, дугой охвативших город с востока до моря на севере, именно здесь, на юго-западе, была всего ниже, и именно сюда Ваксель направил свои ударные дивизии. Перед возвышенностями простирались болотистые и лесистые низины, их постепенно заполняли машины и люди.

Цветной экран отчетливо показывал, как концентрировались неприятельские войска. С вершин холмов срывались молнии — это пристреливались дальние электробатареи нашей обороны.

— Завтра до полудня они полностью сосредоточатся, — сказал я. — Во второй половине дня Ваксель даст солдатам отдых. Утомленные войска он в атаку не погонит. Кортезы воюют по науке, Казимир. К ночи они начнут натиск. Ночью разыграйте над ними ураган, а если не удастся сдуть карабкающихся на холмы, утром смойте их оттуда, залейте водой. Вы не опасаетесь контрциклонного противодействия?

— Ваксель везет несколько таких же метеогенераторных установок, что и у меня. Монтаж их заканчивается.

— Но это означает…

— Нет, Семипалов. На мои метеоустановки работают все метеостанции страны. Я буду лишь распределять облачные массы, которые издалека гонят к Забону. У Вакселя нет метеомощности, сравнимой с нашей.

— Завтра перебазируюсь к вам, — сказал я, отпуская Штупу. — Прищепа смонтирует на вашем командном пункте такой же обзорный экран.

К утру следующего дня Ваксель подвел свои ударные части к возвышенностям, оборудовал электробатареи, замаскировал их и дал дневку солдатам. Только редкие водолеты проносились над замершими холмами. Я приказал не тратить на них снаряды: наши артиллеристы плохо сбивали движущиеся цели, к тому же не следовало расшифровывать огневые точки.

В полдень я перебрался к Штупе. Он оборудовал свой командный пункт на обратном скате холма. Метеоцентр походил на любой другой командный пункт: по стенам самописцы, интеграторы, командная аппаратура, приборы акустической и оптической связи… И операторы в военной форме. Сам Штупа сидел в уголке за особым пультом, сбоку высился обзорный экран. Он хмуро сказал:

— Приготовления у них закончены. Третий час отдыхают.

— Раньше ночи не выступят. Можете отдохнуть и вы.

— Нам не до отдыха. Самый пик подготовки.

Я вышел наружу и присел на камень. Солнце склонялось к западу. Стояла середина лета, от травы струилось тепло и терпкие запахи. Небо, безоблачное, бледно-голубое, жарким колпаком покрывало холмы и низины. В мире стояла великолепная тишина, он был умиротворенным и вялым: ни одна травинка не шевелилась. Но не только разумом, но и всей кожей я ощущал великое внутреннее напряжение, охватившее природу в этот послеполуденный час. Она не отдыхала, томно и благодушно, как полагалось в дни позднего лета, а сдерживала внутренний трепет — она-то знала, какую бурю в ней накапливают.

Затем на восточном краю неба возникли первые облака. Я думал, тучи будут мчаться на нас из глубины страны — там их накапливали и упорядочивали в массы неохватной толщи, ждущие лишь транспортного циклона, чтобы ринуться на запад. Но туч не было — были беленькие облачка, возникавшие в прозрачном воздухе как бы из ничего. И они не двигались, а стояли, лишь постепенно становясь крупней и из слепяще белых превращаясь в серые и темные. Из командного пункта вышел Штупа.

— Кортезы разгадали наш маневр, генерал. Посмотрите на запад.

Я навел бинокль на противоположную сторону неба. Там появились такие же белые облачка, что и на нашей стороне, и они тоже укрупнялись и темнели и так же неподвижно торчали над скрытыми позициями кортезов, как наши над нами.

— Противодействие нашей метеоатаке? — спросил я.

— Да.

— Это опасно?

— Не думаю. Здесь их метеомощности все-таки несравнимы с нашими. Но неожиданности не получилось. Соответственно, и эффект будет другой.

— Но залить их в низине мы сумеем?

— Нам тоже достанется. Обязан поставить вас об этом в известность, прежде чем прикажете метеоатаку.

— Нам уже досталось, Казимир. Враг подошел к последней линии обороны. С первым сигналом индикаторов, что кортезы выбираются из укрытий и карабкаются наверх, начинайте их смывать.

— Постараюсь, — ответил Штупа.

Ответ прозвучал не по-военному уклончиво — я потребовал объяснений. Штупа снова показал на запад. Солнце там скрылось в тучах. На западе вечером полагалось быть светлей, чем у нас. Но у нас еще сияло небо, а над кортезами густела ночь. Впечатление было такое, будто противник богаче облаками, чем мы. Я сказал об этом Штупе, он хмуро улыбнулся.

— Нет, конечно. Кортезы готовятся к контрциклонной борьбе, чтобы ослабить наше водоизвержение.

Из-за сгущения облаков вечер наступил часа на два раньше своего времени. Я вернулся на командный пункт и больше не отрывался от экрана. Фердинанд Ваксель вдруг стал доказывать, что не все в его действиях можно предугадать. Ни одна машина не показывалась из укрытий. Он остановил свою армию в глубоких низинах и хладнокровно позволил мне использовать все преимущества нашего положения. Впервые он действовал не так, как действовал бы я. Я не считал, что он глупей меня. Но все же самым умным для него было бы вырваться из низин, не дожидаясь ливня, и, овладев возвышенностями, открыть последние запертые ворота на Забон.

— Резон у кортезов имеется, — ответил Штупа на мой вопрос. — Он провоцирует нас на метеоудар еще до сражения за высоты. Ваксель знает, что наши метеогенераторы долгой бури не обеспечат. Хочет отсидеться, а когда потоп схлынет, развить атаку.

Штупа меня не убедил. Если Ваксель задумал отсидеться в низинах, то и мы могли не начинать бури. Каждый день промедления работал на нас: с Западного фронта на помощь нам двигались дивизии. Я вызвал Прищепу.

— Павел, меня удивляет затянувшийся отдых кортезов. У тебя нет новостей о Вакселе?

— Да он вовсе не бездействует! Он отводит армию назад. Просто он ждал темноты. К утру в низинах останутся лишь стационарные установки. Тяжелые орудия, камуфлирующие сооружения, но ни одного солдата.

Теперь план Вакселя стал мне ясен. Своим быстрым броском к возвышенностям он провоцировал немедленное раскручивание циклона. А тайный уход из низин только что вступившей туда армии гарантировал, что наш метеоудар принесет кортезам гораздо меньше потерь, чем мы планируем.

Хитроумного Вакселя надо было опередить и потопить его армию до того, как она выберется из низин. Я приказал Штупе:

— Запускайте бурю!

Я вышел наружу. Прислонившись спиной к валуну, я обводил биноклем небо. Оно в считанные минуты изменилось. С востока ринулись тучи, с запада двинулся встречный облачный фронт. Вдруг на все стороны распростерлась тьма. Ветер вначале мчался поверху, потом опустился на землю. Встреча двух ураганов — запущенного Штупой с востока, и западного, энергично вызванного противником, — произошла над холмами. Воздушный поток отражался встречным потоком, один облачный фронт яростно напирал на другой. Битва ветров и туч быстро превратилась в битву огней, линия сшибки высвечивалась молниями. Сначала они только взрезали толщи облаков, потом их стало так много и они вспыхивали так непрестанно, что небо превратилось в огненный купол — пылало от горизонта до горизонта. И горизонт можно было определить как линию, за которой уже не бушует огонь. Пожар неба освещал пока еще неподвижную землю.

Небо не только горело, но и грохотало. Как все молнии сливались в один исполинский пожар, так и небесные электроразряды складывались в один вселенский грохот. Небо гремело отовсюду, тяжкий гул обрушивался на землю. Я помнил гром электробатарей нашего корпуса, когда мы прорывали главный заслон врага при отступлении к своим. Тогда разом ударила сотня электроорудий. Я думал, что уже никогда не услышу подобного — дрожали руки и сгибались ноги. Но грохот противоциклонной борьбы настолько же превосходил электробатарейный гром, насколько сама тяжкий гул электробатареи превосходит треск ручного резонатора. Я бросил бинокль на землю, зажал уши руками. Надо было поскорей уходить в помещение, инстинкт гнал в укрытие — только напряжением воли, гневным приказом самому себе я заставил себя остаться у валуна.

А затем опустившаяся буря стала взламывать землю. Мимо валуна проносились камни величиной с футбольный мяч. Уроненный тяжелый бинокль вдруг взвился вверх и умчался, не падая. Ветер отрывал меня от валуна — долго противостоять такой буре я не мог.

И когда я уже терял последние силы, ко мне подобрались метеооператор и сам Штупа, ухватили за руки и потащили в укрытие.

— Если бы кортезы поднимались сейчас на возвышенность, их сдуло бы как пушинки, — сказал Штупа.

Но они не поднимаются на возвышенность, Казимир. Они бегут назад. Не пришло ли время потопить врага?

Штупа показал на обзорный экран. Хотя молнии пылали везде, все же в местах противоборства облаков они взрывались ярче. Огненная река перерезала небо на две неравные половинки, она выгибалась на запад, а не уходила на север.

— Пока не сломим атмосферного сопротивления кортезов, начинать ливень опасно. Слишком много воды обрушим на своих.

— А пока мы будем отгонять их тучи, вся армия Вакселя покинет опасное место. Мы все же на возвышенности — нам ливень не так страшен. Бросьте потоп вдогонку кортезам.

Штупа отдал приказ операторам и снова подошел к экрану. Огненная линия противоборства облачных масс выгибалась все дальше. Ветер с востока пересиливал ветер с запада.

А затем разверзлись хляби небесные. Вода с тяжким гулом обрушилась на землю. Я подошел к выходу из командного пункта, прислушался к ее шуму. Грохот потопа менялся: сперва он был глухим и рычащим — земля негодующе отвечала низвергающейся воде. Потом голоса земли затихли — звучала одна вода, бьющая по воде. И уже не гудела, а звенела и шипела. Вода залила сушу, собралась в озера. А спустя еще какое-то время озера прорвали свои берега и стали потоками, бешеные ручьи помчались по земле — новый могучий гул перекрыл и заглушил недавние звон и шипенье. И скоро к общему грохоту мятущейся воды добавился еще новый гул, самый сильный, — загремели водопады, падающие в низины. Ночь посерела — шло утро, но света не было, свет поглощала водная пелена. И воздуха не было — вместо него была одна вода, вода вверху, вода внизу, вода кругом, прутья и стены воды. Возможно, надо бы назвать это как-то по-другому, а не прутьями и стенами, но я не подберу других сравнений для искусственно вызванного потопа. Не выходя наружу, я всматривался и вслушивался в клокочущий мир. Всматриваться было не во что: мир пропал, была лишь мутная, непрозрачная пелена. А сквозь тысячеголосый грохот воды прорывались отдаленные громы молний и уханье чего-то падающего с холмов — не то валунов, не то оставленных вне укрытий машин.

Я соединился с Павлом.

— Ваксель знал, что мы ему готовим, и постарался себя обезопасить, — доложил Прищепа. — Датчики фиксируют множество герметичных автомашин и амфибий. Противник преодолевает болота и потоки где вплавь, а где по дну. Много разбитой техники. Наступление кортезов сорвано.

— Не сорвано, а отложено, Павел. Обычной воды в облаках наготовлено на неделю потопа, считает наш министр погоды, но энерговоды надолго не хватит. Двое суток такого ливня — и Штупа выдохнется.

— И по крайней мере трое суток, пока почва достаточно просохнет, чтобы кортезы возобновили наступление. Я информировал Пеано о событиях на нашем участке. Он ускоряет движение дивизий. Вряд ли Ваксель сможет наступать до прихода к нам помощи.

— Будем надеяться на это, — сказал я.

Ливень продолжался две ночи и два дня. Я держал на связи Забон и Гамова. Городские власти умоляли прекратить наводнение: забита ливневая канализация, улицы превращены в бушующие потоки. Гамов сердился: Ваксель отошел на безопасное расстояние и хладнокровно ждет, пока мы угомонимся — надо перенести ливни и на территорию, куда он отступил. Я посовещался со Штупой. Он не пожелал тратить страховые резервы сгущенной воды на такую дорогостоящую операцию, как дальний переброс не израсходованных на ливень туч.

— Я уже прекращаю контроль над тучами, — сказал он. — И они начинают рассеиваться по своим естественным законам. Завтра, к сожалению, будет ясный день.

Ясный день начался с ясного утра. Над землей засияло бледно-голубое небо, такое прозрачное, словно его тщательно вымыли. А земля была исковеркана и залита грязью. На месте массивного валуна, защищавшего меня во время урагана, была выемка, затянутая уже подсыхающим рыжим месивом: ливень вытащил валун из земли, в которой он покоился, наверно, многие тысячелетия, подкатил к обрыву и сбросил. Мой бинокль тоже покоился где-то внизу — я попросил у Штупы другой. В бинокль открывалась однообразная картина: поваленные леса, реки, переставшие быть реками и превратившиеся в болота. Даже показавшемуся летнему солнцу требовалось основательно поработать, чтобы вернуть в это царство грязи хотя бы подобие твердости. Нового наступления кортезов можно было не опасаться по крайней мере неделю.

Из командного пункта выскочил метеооператор.

— Генерал, вас к правительственному пульту!

Штупа протянул мне две телеграммы. В первой Гамов требовал, чтобы я немедля возвратился в столицу. А во второй — от Вудворта — говорилось, что нам объявил войну Нордаг. Наш северный сосед, сдержанный и в показной дружбе, и в тайном недоброжелательстве, первый из союзников выступил против нас открыто. Инициированный нами ураган залил не только Забон, но и пограничные районы Нордага. Франц Путрамент, президент страны, обвинил нас в метеоагрессии. Я читал и перечитывал телеграмму. Штупа что-то спросил, я не ответил. Я ненавидел себя. Ведь я же видел на разведывательных интеграторах Прищепы, какая масса железа перемещается вдоль границ Нордага! Почему, нет, почему, обнаружив неладное в секторе «Северо-восток», я отнесся к этому так легкомысленно? Вудворт предупреждал нас с Гамовым, что на верность Нордага полагаться нельзя, Ваксель заставил меня служить своему плану. Так ли уж трудно перехитрить неумного противника — а разве я теперь имею право называть себя по-другому? Сам полез в расставленную ловушку, сам полез, да еще так энергично!

В помещение быстро вошел Прищепа.

— Слушаю, Павел! — сказал я. — Какие еще несчастья?

— Нордаги большими силами опрокинули нашу пограничную оборону. Они окружают Забон. Андрей, завтра они будут на том месте, где сейчас мы с тобой разговариваем. Какие приказания?

Я раздумывал, рассеянно глядя на экран. Операторы показывали северо-восточную окраину Забона. Там уже появились чужие войска. Нордаги не маскировались: они знали, что серьезного сопротивления не встретят. Мы все были недопустимо, преступно легкомысленны, и я — первый среди всех!

— Немедленно водолет! — приказал я Штупе. — Временно оставляю вас вместо себя. Будете оборонять город в окружении. Я с Прищепой лечу в Адан.

8

— В катастрофе виноват я, — сказал я на заседании Ядра, — остальные лишь выполняли мои приказания. Я позволил Вакселю позорно перехитрить меня.

Гамов был в состоянии ледяного неистовства — в тот день, признаваясь в своей неудаче, я впервые увидел его таким.

Тогда я не удивился — я был слишком подавлен, чтобы чему-нибудь удивляться, но впоследствии мне часто казалось, что оно, это состояние сдержанного исступления, еще страшней часто овладевавшей Гамовым ярости.

— Семипалов, не преувеличивайте своих ошибок. Мы все виновны в позорных просчетах. За них придется платить не только нам, но и нашим противникам. Мы страшно вознаградим их за то, что они обвели нас вокруг пальца!

Я опасался, что Гамов потребует от меня готовой программы, как выправить положение, — в голове не было ни одной стоящей мысли. Но он уже придумал план действий — и такой, какими впоследствии часто сражал противников: этот план так менял обстановку, что одним этим становился непредсказуемым.

— Полковник Прищепа, — сказал Гамов, — докладывайте.

Павел во время нашего перелета в Адан непрерывно получал донесения от своих разведчиков. В Адане добавились новые данные. Нордаги продвигались с вызывающей быстротой. Забон уже окружен. Наши части отброшены с возвышенностей, защищающих город. Армию Вакселя и дивизии нордагов разделяют лишь те низины, которые Штупа залил и которые пока непроходимы для машин и для пеших. Нордаги уже захватили продовольственные склады Забона, расположенные в ущельях вне города. Еды в городе хватит недели на две, потом начнется голод. Франц Путрамент выступил по стерео. Вот выдержка: «Мы не будем атаковать город. Мы выморим Забон, не тратя ни одного солдата. Когда его улицы усеют трупы погибших от голода, мы вступим на его проспекты с развернутыми знаменами и устроим на площадях торжественный парад».

— Мерзавец! — прошептал побледневший Готлиб Бар.

Гонсалес сделал пометку в своем блокноте. Не сомневаюсь, что он вписывал в него кары, какие обрушит на Путрамента и его министров, когда они предстанут — если предстанут — перед Черным судом.

— Предлагаю первоочередные меры, — сказал Гамов. — Продовольственные нормы в Забоне сокращаются вдвое. Мне горько идти на это, но другого выхода нет. Чтобы все помнили, что происходит в Забоне, вводим у себя в правительстве нормы этого города.

Готлиб Бар, любитель поесть, горестно вздохнул. Он так же печально вздыхал, когда Гамов, вводя валютную реформу, объявил нам, что ни один министр, тем более — член Ядра, не вправе рассчитывать на золото и банкноты. Ибо, сказал тогда Гамов, валютные товары комплектуются из резервов, созданных до нас трудом всего народа, а мы, правительство, ответственны лишь за текущую продукцию, оплачиваемую в калонах. Окружение Маруцзяна жадно обирало людей, мы же будем первым правительством, получающим меньше, чем средний труженик.

— Бар, доложите о производстве энерговоды и строительстве водолетов, — приказал Гамов.

Производство сгущенной воды увеличивалось. Четыре новых завода уже в строю, на подходе еще двенадцать, развернулось строительство тридцати одного. Через год будет работать около шестидесяти энергозаводов.

С водолетами хуже. Только одна Кортезия накопила опыт производства этих капризных летательных аппаратов. И одна создала боевой флот таких машин. У нас до переворота имелся лишь пяток водолетов — они обслуживали правительство и в боях не участвовали. Уже изготовлено два десятка машин, к весне будем иметь несколько сотен.

— До будущей весны ждать не будем, — сказал Гамов. — Используем построенные водолеты немедленно.

И он объявил свой план вызволения Забона. Военные операции на западе прекращаются. Пеано оставляет здесь прочную оборону, а все высвободившиеся силы направляет на север. Задача перебрасываемой на север армии — в течение трех-четырех недель отогнать нордагов от Забона и перенести войну на их территорию.

— Невозможно, — сказал Пеано, — шесть недель — вот самый минимум для переброски армии с запада на север.

— Продовольствия в Забоне хватит лишь на четыре недели — даже по урезанной вдвое норме. На пятой неделе начнется вымирание.

Был один из тех редких случаев, когда даже тени улыбки не появилось на лице Пеано. Он считал точно: даже за четыре недели не перебросить и не подготовить к бою целую армию. Я мог подтвердить это. Но я молчал. Гамов требовал того, чего и я потребовал бы на его месте.

— Вы сказали, что есть два десятка водолетов, — вдруг подал голос Пустовойт. — Может, перевозить на них продовольствие в осажденный Забон?

Для министра Милосердия было естественно изыскивать пути спасения людей, но даже непрерывные полеты двух десятков водолетов не сумели бы продлить больше, чем на часы, существование огромного города.

— Водолеты предназначены для диверсии в тылу врага, — ответил Гамов.

Штаб нордагов, сказал он дальше, расположен в лесу недалеко от столицы этой страны. Охраняется надежно — по сухопутным дорогам к нему не добраться. Но почему не напасть с воздуха? Выбросить десант и захватить в плен командование. Если повезет, заполучим самого Путрамента. Когда военачальники нордагов будут в наших руках, все течение войны переменится.

— Ваше мнение, Семипалов?

У меня были возражения. Я не против диверсии, ее удача могла спасти Забон. Но использование водолетов я одобрить не мог.

С первого дня нашей власти мы условились, что водолеты — самое секретное наше оружие. О том, что мы так расширяем их производство, враг догадываться не должен. Небольшая воздушная диверсия раскрывала этот план. Ради спасения города мы снижали шансы на победу в войне.

— Понимаю вас, Семипалов, — с волнением сказал Гамов. — Но ни вы, ни я никогда не простим себе, если в Забоне от голода умрет хоть один человек. Ведь это мы с вами, в первую очередь мы двое своими ошибками поставили город в такое страшное положение. Помню, помню, вы возражали мне, когда решалась северная операция, но ведь не настояли на своем, Семипалов! Не опровергли меня, а согласились. Соглашайтесь и сейчас, прошу вас!

— Соглашаюсь, — ответил я. Еще не было случая, чтобы Гамов упрашивал, а не требовал. Я не мог ответить отказом на такое обращение. И снять с себя вину за то, что Забон попал в беду, я не мог: вначале уступил настояниям Гамова, затем дал себя позорно обмануть маршалу Вакселю.

— Водолеты уже вылетели с базы, — сказал Гамов. — Перед заходом солнца они начнут операцию. Семипалов, вы срочно возвращаетесь в Забон. Сейчас пойдемте все вместе обедать.

— Я пообедаю дома, — поспешно сказал Готлиб Бар.

Готлиб и раньше не жаловал правительственную столовую: его безликая в остальных отношениях жена в этом одном, в приготовлении вкусных блюд даже из невкусных материалов, достигла подлинного мастерства. На старых «четвергах» у Бара мы не всегда успевали посмотреть на нее, когда она входила с блюдами пирожков и сладких печений, но изделия ее сразу приковывали взгляд. После нового сокращения правительственных пайков Бару было муторно в нашей столовой.

Мы с Гамовым сели за отдельный столик. Еда с сегодняшнего дня еще больше отвечала оценке, данной ей некогда Баром: «Во-первых, дрянь, а во-вторых, мало».

— Семипалов, Войтюк уже переведен к вам, — сказал Гамов, понизив голос. Войтюк оставался загадкой для всех, кроме нас с ним, да еще Вудворта и Прищепы. — Он получил свой кабинет в вашем министерстве. К сожалению, вы уже не сможете познакомиться с ним сегодня.

— Наоборот, раньше познакомлюсь с ним, а потом вылечу. У меня появились кое-какие соображения, скажу о них после. Две просьбы, Гамов. Разрешите поглядеть на покаянный лист Войтюка. И позвоните, когда начнется операция водолетов, я еще буду у себя.

— Покаянный лист Войтюка в вашем столе. Когда водолеты вылетят, я позвоню и скажу одно слово: «да».

После обеда я вынул покаянный лист. В невыразительном лице Войтюка не проглядывало ни одной своеобразной черты. И собственноручная исповедь подтверждала впечатление, что ни на что выдающееся этот человек не способен. Он, конечно, совершал неблаговидные поступки — все в аппарате Маруцзяна виновны в этом. Но то, в чем признавался Войтюк, было так ничтожно в сравнении с тем, что позволяли себе другие! Неудивительно, что этот человек первый решился на исповедь, думал я. Уж не ошибся ли Павел, приписав такое значение умолчанию об изумрудном колье? Вряд ли женщины любят мужчин с физиономиями войтюков, особенно когда эти женщины красивы и честолюбивы, как Анна Курсай, его жена. Но если появление у Войтюка фамильной драгоценности семейства Шаров произошло по причинам интимным, а не политическим, то это оправдывает умолчание о колье в покаянном листе, зато порождает другую загадку: кто-то все же передал кортезам информацию о концентрации наших сил около Забона? Тогда надо искать другого шпиона. И я сказал себе: буду исходить из того, что именно Войтюк шпион и что невыразительность его физиономии не больше чем камуфляж такого высокого мастерства, что перед ним кустарной подделкой будет сияющая улыбка отнюдь не улыбчивого Альберта Пеано и очень женственная, очень нежная красота беспощадного Аркадия Гонсалеса. Итак, с Войтюком надо держать ухо востро!

Он вошел по моему вызову — точно такой, каким был изображен на фотографии. Только вытянулся по-военному, даже пристукнул каблуками. Зато заговорил вполне по-граждански:

— Вы, кажется, вызывали меня, генерал?

— Не «кажется» вызывал, а просто вызывал. Садитесь, Войтюк.

Он сел на краешек стула. Это могло означать высокую степень почтения. Я сразу дал понять, что со мной надо вести себя проще.

— Садитесь удобней, Войтюк, разговор будет долгим.

Он разместился удобней.

— Мне разрешили прочесть ваш покаянный лист, хотя это документ секретный. Без этого я не мог взять вас к себе.

— Моя биография вызывает сомнение? — поинтересовался он с некоторым беспокойством.

В общем нет. Мелкие проступки материального свойства… Преследованию закона не подлежат — не всякий этим похвалится. Вы, конечно, знаете, для чего вас переместили ко мне из ведомства Вудворта?

— Конечно, не знаю, — сказал он. И это намеренное повторение моих слов было пока единственным проявлением нестандартности. Сквозь внешнюю сглаженность проскользнуло что-то острое. Мне стало легче. Камуфляж меня не смущал — боялся лишь пустоты. Теперь можно считать, что его поведение — блистательно маскировка.

— Министерство внешних сношений меня не удовлетворяет, Войтюк. Отношения с ним слишком официальны. Запросы, ответы, бумаги, печати… Мне надо иметь под боком свой филиал этого министерства, без бумаг, без телефонов… Своего консультанта по иностранным делам. Вудворт рекомендовал вас.

— Готов услужить. Если вы точней обрисуете мои задачи…

Я сделал вид, что думаю о своем и не слышу его.

— Эта трагическая операция у Забона… Кто мог ожидать, что президент Нордага Франц Путрамент так отреагирует на запущенный нами ливень, угодивший уголком на его территорию? Да подозревай я о такой реакции, разве разрешил бы направлять туда циклон? Вы опытный дипломат — скажите честно: вы ожидали, что на нашу совсем не провокационную операцию эта бестия Путрамент ответит войной?

— Я проблемой Нордага не занимался, — осторожно ответил Войтюк. — Но вполне можно предположить, что у нордагов с кортезами тайные соглашения. И если учитывать характер самого Путрамента… Вспыльчивый, импульсивный, неустойчивый — в общем, мало похож на нордага, нордаги — люди уравновешенные… Если бы вы меня спросили раньше, не выступит ли Нордаг, затронь мы его кровные интересы, я ответил бы вам: да, такая опасность имеется.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Диктатор предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я