Художник и его окружение

Селим Ялкут, 2022

Собрание разножанровых текстов о жизни художников, превратностях творческой и личной биографии, содержании и особенностях художнической профессии. Написано живым доступным языком, с узнаваемыми реалиями времени, с юмором и иронией. Книга предназначена для широкого круга читателей.

Оглавление

  • Против течения

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Художник и его окружение предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Зои Наумовны Лерман

«Двое». Художник Зоя Лерман

На обложке:

«Укротительница», фрагмент (художник Зоя Лерман)

©biblioclub: Издание зарегистрировано ИД «Директ-Медиа» в российских и международных сервисах книгоиздательской продукции: РИНЦ, DataCite (DOI), Книжной палате РФ

© С. И. Ялкут, 2022

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2022

Рисунки Зои Лерман

Против течения

Предисловие

Это повесть об удивительной художнице, без домысла и фантазий. Все, как есть. Но, даже беря за основу достоверные, имеющие свидетелей, факты, странно называть героиню художественного текста настоящим именем. Авторское воображение воссоздает реальность на собственный лад. Поэтому неудивительно, что из-за плеча реальной художницы появилась назначенная на эту роль вымышленная героиня Вера Самсоновна. Ничуть не приукрашенная и неотличимая от прототипа. Зато автору стало легче, и он смог, ничего не извратив, распорядиться плодами собственных наблюдений, памяти и воображения. Сундучок с деяниями реальной художницы оставался рядом, был открыт и продолжал пополняться. Вымышленная героиня заботливо подправляла живую. Художники, как никакие другие обитатели мира искусств, становятся объектами жизнеописаний, или житийной, хрестоматийной литературы. Словесный и визуальный жанры никак не подменяют, а дополняют друг друга. И питаются они из одного источника — личности Творца. Другого слова не придумано. Отсюда и потребность в жизнеописаниях. Автор всего лишь дополняет сложившуюся традицию.

Площадь

В искусстве все в том: что, как и потом нечто.

Вот в том нечто суть художника. Нечто имеет он, как художник. Это-то нечто трудно постигнуть и нельзя сказать: это потому-то и потому-то. Можно много говорить, можно написать тысячи томов, и все же не скажешь, не объяснишь это нечто, что содержит в себе художник.

Константин Коровин

Каждый художник — прежде всего человек, будь он живописец, писатель или музыкант, и более всего он человек, когда старается выразить себя как художник.

Генри Миллер

Почему я всегда жалею, что картина или статуя не могут ожить?

Ван Гог

Живопись — это волшебство.

Зоя Лерман

Улица начиналась от главной площади города. Сам ее замысел и его реализация, воплощенная в камень, поражала полной неожиданностью. Хоть время шло, и пора было привыкнуть. Но оставался памятен уютный сквер, старые липы, собравшиеся вокруг двухярусной чаши фонтана. Потоки воды переливались через ее волнистый край и падали в бассейн с таким шумом, что разговаривать нужно было громче обычного, почти кричать. Радужное облако обрамляло бьющие в небо струи. Дышалось легко, а в мае от пьянящего аромата сирени кружилась голова. Когда фонтан стихал, громко, на разные голоса начинали петь птицы. Они дождались своего часа и теперь спешили заполнить тишину. Здесь был настоящий оазис. Вокруг фонтана, делая разворот, неуклюже тащились троллейбусы. Они часто теряли штанги, издававшие при падении сухой щелкающий звук, похожий на удар кнута, отгоняющий от водопоя разморенное жарой стадо.

По периметру площади, пропуская горловины разбегающихся в гору улиц, толпились двух — трехэтажные строения, чудом уцелевшие во время минувшей войны. Такова она — трогательная безмятежность провинции с непременными Соки-Воды, парикмахерской, вареничной, Домом одежды с полутемным коридором и запахом пыли, от которого становилось беспокойно в носу и наворачивались на глаза сладкие слезы. Еще Дом учителя с широкой мраморной лестницей под красной дорожкой, ведущей к подножью бронзовотелого вождя, к потокам эфира, струящимся сквозь стеклянный потолок. Неказистая дверь Дома творческих союзов, объединенных в единое целое буфетом с тетей Машей (имя подлинное), отпускающей служителям Муз в долг. А у края главной магистрали, рассекающей площадь, улеглось длинное одноэтажное здание с аскетичным декором и памятной доской в честь славного революционного прошлого…

Снимите шляпы, кепки и шапки! Товарищи, Господа, Панове! Склоните головы! И помолчите!

Ведь ничего не осталось. Прошлое сметено безжалостно и быстро, словно в отместку за собственное упрямство, желание уцелеть вопреки неумолимому, всепоглощающему Хроносу, или историческому материализму, если Хроноса для освидетельствования эпохи недостаточно и приходится быть по-прозекторски точным. Исчез фонтан. Старые липы срезаны за одну ночь и присыпаны выпавшим к утру снегом, чтобы обнаружиться уже весной и быть закатанными под асфальт. На месте исчезнувших особнячков утвердились новые дома средней этажности, однообразного, безликого вида, что называется — ансамбль, будто детишки в одинаковых мундирчиках, взявшись за руки, закружили в хороводе лежащее посреди пространство, переиначили суть и судьбу, и стало оно теперь называться Майдан. Площади суждено было стать рубежом и символом, определившим грань времен, сменивших летаргическое оцепенение на эйфорическую безудержность перемен.

Если бы площадь была внезапно засыпана слоем пепла из вулканического кратера, то, сохранившись через века, как Геркуланум или Помпеи, озадачила бы грядущих исследователей упрямым постоянством человеческих страстей, отдающих свою энергию, свой жар, как раскаленная, вырвавшаяся из земных глубин огненная лава. Для этого было учтено и продумано буквально все. Пространство Форума, где горожане могли встретиться и обсудить насущные дела. Дом средневековой Сеньории (ныне Дворец профсоюзов) — зрелый плод прогресса и демократии. Башня с часами, созывающими бунтарей. Громыхание курантов. Элементы индустриального пейзажа с обнаженными сосудами бездействующих фонтанов в многочисленных кратерах и воронках. Тусклый блеск полированного камня, иссеченного многочисленными лестничками, дорожками и перекатами. Одинокие путники, как вброшенные игральные кости, разлетевшиеся среди вздувшихся пузырей подземного царства, потому что там, внизу под застывшими сводами кипит и гудит, будто в новоявленной кузнице Вулкана, своя жизнь.

Все выглядит очень серьезно и поражает буквальным совпадением исторических примет с нынешней реальностью. Потому неудивительно, когда при случае посреди площади разбили огород, стали выращивать чеснок, поставили курени, а предусмотрительные люди, научившиеся сочетать полезное с приятным, собрались завести мелкую живность для разнообразия товарищеского меню. Все устроилось в лучших традициях архаики и модерна, следующих, по утверждению теоретиков, одно из другого. Так муха из хобота, засунутого под хвост слона, без устали и надежды на избавление повторяет знакомый маршрут. Анекдот — масштабный жанр для сравнения и не должен удивлять. А пока здесь не пожалели усилий, чтобы преобразить прошлое грудами вывернутого камня, метательными машинами, щитами и кастрюлями (вместо касок), сдержавшими вздувшийся до кипения разум.

Когда-то (из воспоминаний о Н. Лескове) всесильный Царь, растроганный местным гостеприимством, спросил, чем он может отблагодарить город. И градоначальники, отринув прозаические потребности в современном водопроводе и канализации, отвечали верноподданическим хором, не хватает только Триумфальной Арки. Именно ее и не хватает. Более ста лет, пережив не только Царя и его горемычную династию, но последующие сюрпризы и подарки истории, длилось ожидание. И вот, наконец, свершилось. В самом углу, на периметре Майдана встала Арка. Сквозь нее нельзя пройти или проехать, невозможно прошагать маршем, парадом или демонстрацией, провести череду пленников с дальних окраин. Даже протиснуться нельзя, потому что дороги сквозь Арку нет. Представьте, нет! А Арка есть! И это не сон, и Арка стоит и будет стоять, даже если открыть зажмуренные от удивления глаза. Она здесь, полная значения и смысла. Над исчезнувшей Вареничной, возрожденной в толще Майдана, в его подземном царстве. Все так же подают здесь вареники с вишнями, творогом (сыром), с мясом и кислой капустой, и все происходящее наверху кажется всего лишь капризом на краю остановленного, опрокинутого в мглистый сумрак времени. Ну, и Бог с ним… И кто там еще…

Улица

Вслед за Аркой площадь обрывается. Позади остается несмолкающий шум, будоражащие гудки машин, нечистый воздух полуденной толкучки, взрывы политических страстей, горячка рвущегося на свет бизнеса.

Нужно всего лишь выбраться с площади и пройти вверх, по улице. Становится тихо, спокойно, рождается и крепнет щемящая ностальгическая нота. И вместе с ней приходит сфокусированная точность взгляда, возвращает утраченные приметы… Бессветные, пыльные окна, оцепенелую застылость стен, сыплющую зеленью штукатурку, ржавое железо, клочьями свисающее с крыш и подоконников, гулкие, знобящие сыростью подъезды, наглухо заколоченные, перечеркнутые мертвыми досками. Прошлое подступает внезапно. Своеобразная странная эстетика умирания требует объяснения, низведения завораживающего воздействия символов до уровня заурядного факта. Ответ приходит, успокаивающий и однозначный. Время распорядилось, похозяйничало в этих домах наилучшим образом. Отсюда выехали многочисленные жильцы комнат и комнатушек, обитатели заставленных рухлядью коридоров и коммунальных с прогнившими половицами кухонь. Они отправились в новые микрорайоны, оставив рамками газетного некролога следы семейных фотографий на выцветших обоях. Покинутые дома смутно помнят об ушедших. А бой курантов, долетающий с площади, замирающий, как капля ртути из разбитого градусника, и есть тот самый особенный звук забвенья…

Двор

Именно на этой улице живет приятельница Виленкина женщина средних лет Вера Самсоновна, или просто Вера. Вера — художник-живописец. Художник хороший и немного странный, потому что некоторые свойства таланта воспринимаются окружающими именно как странности. Вот вам одна из них. Вера — патриот этой улицы. Не страны и даже не города, которые слишком масштабны и неинтересны для ее личного мира. А именно этой улицы, в которую вросли корнями ее предки. Во время НЗПа Верина бабушка пекла пирожки и

продавала их прямо из окна нынешней квартиры. Окно ничуть не изменилось и тогда служило прилавком. Дело делалось в комнате, печь и сейчас на месте, обложенная белым кафелем. Долгие годы печь бездействовала, тепло поступало, как положено, из батареи парового отопления. Сейчас в новые времена, когда господствует неопределенность и предсказать будущее трудно, горячие батареи служат дополнительным источником оптимизма. А почему нет? Жизнь продолжается. И подоконник, с которого Верина бабушка вела бизнес (по современной терминологии), не пустует. На него из близкого кафе выносят чашки, внутри заведения, помимо прилавка и очереди, места не остается.

Когда НЭП закончился, и история двинулась дальше, Верина бабушка нашла себе еще одно занятие — художественную вышивку. Бабушка овладела ремеслом в совершенстве, как, впрочем, всем, чем она занималась. Инерционная технология вышивки, предполагающая дотошное следование стандарту, странным образом отсутствует в этих работах, открывая простор живому дыханию фантазии. Некоторые вышивки и сейчас на стене, в рамках под стеклом. Здесь красно-синий попугай со взбитыми на голове перьями, черная, взведенная как пружина, фигура танцовщицы со вскинутыми над головой руками, дама из хорошего общества под летним зонтиком. Есть на что посмотреть. Тут же бабушкин портрет — Верина работа, тогда еще ученицы Художественной школы. Старая женщина изображена крупно, почти в упор. Взгляд спокойный и даже безразличный, что называется, в себя. Внешние силы и обстоятельства потеряли над этим лицом власть. Такие старики известны, в школе изучали Рембрандта. Белая косынка похожа на чепчик горожанки Амстердама. Черты лица расплылись, застыли и приобрели окончательную завершенность. Насыщенный красный отдает дань уважения возрасту. И только сочетание спокойного или даже торжественного состояния лица с ярко зелеными бликами выдает скрытую часть натуры, перешедшей от бабушки к внучке и подтолкнувшей ее вложить в изображение будоражущие мазки.

В начале большой войны бабушка, Верина мама и сама Вера успели выехать в эвакуацию. Отец Веры ушел на фронт и вернулся живым. Редчайший случай выпал на их долю. Все они уцелели и даже смогли занять старую квартиру, будто не выезжали из нее вовсе. С тех пор прошло много лет и сейчас в этой квартире Вера живет вместе с матерью Лилей Александровной, сохранившей осанистую фигуру царицы. Седина, укрывшая природный рыжий цвет, подстрижена скобкой по старой комсомольской моде, а лицо покрыто множеством золотистых морщинок. Когда Лиля Александровна улыбается, лицо вспыхивает и начинает светиться. Улыбается Лиля Александровна часто, даже самое обычное движение лица начинается с улыбки. К тому же Лиля Александровна глуховата, и потому кроме улыбки утвердительной, практикует улыбку вопросительную, чуть виноватую, если она чего-то не расслышала и просит повторить. Лиля Александровна закончила работу на технической должности в филармонии, но захаживает туда, чтобы повидать старых приятельниц. Много времени посвящает чтению отечественной периодики, Вера покупает ее недалеко, на площади. Лиля Александровна ходит в магазин за продуктами, а, когда чувствует себя хорошо, еще и готовит. Вообще, все у нее получается на удивление легко, и трудности быта (а они есть) ее как бы не касаются. Такой это человек. В хорошую погоду Лиля Александровна любит посидеть во дворе, на лавочке. Перед ней ее дом, дверь ее квартиры, в которой прошла вся жизнь. Через низкий порожек квартира открывается прямо сюда, на широкую асфальтовую гладь. Раньше вдоль всех дверей первого этажа шел палисадник, огороженный невысоким заборчиком, и везде, вплоть до самой стены, стояло море цветов, кусты сирени, жасмина, диких роз, а горка напротив, с другой стороны двора, за спиной отдыхающей Лили Александровны была покрыта разросшейся черемухой.

Как давно это было, и как отчетливо врезалось в память. Раскладушки в буйных зарослях, гудение примусов, крики старьевщика, очереди за сахаром-рафинадом в синих упаковках. Постоянное тревожное и радужное ожидание перемен. Потом в глубине дворе появился, как бы украдкой, первый гараж, затем второй, и асфальтовая дорожка к нему, а дальше заплаты асфальта стали расти там и тут, пока весь двор не покрылся ими окончательно. С гаражами пришлось мириться. Зато противоположная сторона двора, где буйно цвела черемуха, осталась незастроенной и уходила ярусом в гору, к задникам другой улицы, к остроконечному краю забора, к омытым дождями розовым, голубым, светно-зеленым стенам, к просветам неба — вся эта переменчивая игра формы и цвета казалась одной гигантской декорацией.

Именно тогда, когда придумать было уже нечего, двор принял нынешний вид, удивляя своей нестесненностью, простором и даже некоторой пустынностью среди плотной городской застройки. Разреженная среда была заполнена на удивление скупо. По одну сторону двора, слева, если стать лицом к Вериной двери, тянулся двухэтажный флигель. Небо над ним открыто, дома на Крещатике — центральной городской магистрали теснятся в почтительном отдалении. Сторону напротив флигеля, через двор занимает, так называемый, желтый дом, выстроенный в начале прошлого века местным богатеем для своей дочери. Декоративные элементы фасада подчеркнуты белой краской и придают дому бодрый молодящийся вид. Пилоны, похожие на кегли, украшают вход, наводя на мысль о пристрастии заказчика к псевдорусскому стилю — недорослю имперской архитектуры, загубленному революцией. Поразительно, что последующие годы с их градостроительным зудом, почти не отразились на этом дворе. Только трехэтажное здание какой-то подстанции, выползающее серым углом из дальних глубин, подмешивает ту самую ложку дегтя, без которой вкус прочего меда оказался бы приторным и даже подозрительным. Гармония должна иметь границы, не правда ли?

И дышится здесь несравненно легче, чем на пропитанной бензиновом чадом улице. Посреди двора царствуют два могучих тополя, с угнездившимися черными шапками омелы. Весной щедро летит тополиный пух, но нареканий, как ни странно, у жильцов не вызывает. Крепкие здесь люди, слезоточиыый пух им ни почем. Под тополями затерялась детская площадка с качелями и песочницей и несколько скамеек с удобными спинками. Такова обстановка, в которой любит с газетой отдыхать Лиля Александровна. Благодаря песочнице, место имеет название золотые пески. Песка здесь намного меньше, чем на городском пляже, но название утвердилось в силу образного соответствия, предполагающего неукротимое стремление к празднику. Желание быстрого курортного успеха. Ощущение мимолетности переживаемых мгновений. Что-то сходное здесь есть, пусть даже искаженное до нелепости. Счастью еще никто не дал исчерпывающего определения. А народ из ничего не придумает. Птицы любят эти места, и людей здесь хватает — днем больше своих, вечером — пришлых. Сюда сходятся, чтобы обсудить планы на вечер, недалеко сердце-вина города, а вместе с ней — азарт приключений, страсть, мимолетные терзания и призрачные успехи. Сюда же возвращаются на исходе вечера — солдатами после битвы — торжествовать победы и омывать раны. Двор притягивает магнитом, удивляет, кажется (вернее, еще недавно казалось), бури и грозы обходят его стороной, и времени впереди немеряно…

Художница Вера была во дворе своей. Двор уважал ее и немного ею гордился, выдавая этим странную взаимосвязь, которая существует между разными сторонами жизни. Нисколько того не желая, Вера определенно была одной из местных достопримечательностей. С пышной полуседой прической, которую она иногда стягивала черным в горошину бантом, с круглым овалом лица, сохранявшим странное выражение задумчивой или расшалившейся куклы, с небрежным изяществом и неприхотливостью в одежде, она придавала этой пестрой, а иногда опасной среде своеобразную легкость и артистизм. Она никогда не смешивалась с ней, и не пряталась, не отворачивалась с испугом или презрением, а жила в мире и согласии, естественная, как Маугли среди волчат. Она выносила стакан и даже предлагала его сама, если видела, что пьют из бутылки. Она давала консервный нож, чтобы открыть банку с закуской, и помогала пьяному дотащиться до скамейки. И вместе с тем она естественно и безусловно сохраняла дистанцию почтительного к себе отношения, которое вызывает художник у людей всех прочих, пусть даже осуждаемых законом занятий. Летом дверь ее квартиры часто была открыта и лишь наполовину отгорожена от асфальтовой глади листом фанеры. Вере был нужен дневной свет. В широком коридоре она держала свои работы и тут же трудилась, уступив мастерскую бывшему супругу и не обращая внимания на кипящие за порогом страсти.

Теперь о квартире по левую руку. Год назад соседка родила, но жила без мужа. Мать приторговывала крепкими напитками, и достаток был, даже вырос. Антиалкогольная компания пришлась кстати. Утром соседка выкатывала во двор коляску и усаживалась рядом. Время от времени она доставала лежащее в ногах младенца зеркальце и медленно, с усердием микроскописта принималась изучать собственное лицо. Задерживая внимание на малозаметных бугорках и припухлостях, она заглаживала рукой отслеженный участок, заглядывала между оттянутых пальцами век в глубину глаз, закусывала белыми зубками губу, пытаясь выровнять линию чуть вздернутого носа. Так она трудилась долго, не оставляя без внимания даже ничтожной мелочи, не ленясь возвращаться к уже пройденному и подправленному, доводя драгоценные черты до подлинного идеала. Затем она разворачивала стул навстречу солнцу и вытягивала лицо к небу, рассчитывая загореть. Губы, тронутые косметикой, шевелились, посылая молитвы богам плодородия и любви.

Ближе к вечеру начинали собираться подруги. Они заглядывали во двор размяться перед вечерними похождениями. Соседка выносила из дома стулья, дамы рассаживались вокруг коляски, покуривали, отгоняя дым в сторону, и осторожно дотрагивались огненными коготками до ребеночка, который смотрел снизу из колыбели, любовался нарядными тетушками, тянулся к фиолетовым, розовым, малиновым пятнам на выбеленных щечках.

Вера сидела незаметная у раскрытого окна кухни, и часами рисовала этих девочек в черных сетчатых чулках, в париках, натянутых на распаренные от жары лбы, ловила кончиком карандаша движения пухлых рук, несущих к губам сигарету, плавные тягучие линии шеи, щедрые овалы бедер, мечтательные и быстрые глаза в разноцветных озерах косметических теней, и никак не могла оторваться от зрелища волнующего и выставленного напоказ чувственного естества.

Цыганская девочка

Соседкин ухажер — высокий, костлявый, немного сутулый парень в постоянно расстегнутой до живота белой рубахе и с сигаретной пачкой за брючным поясом захаживал во двор почти ежедневно. Вера, которая относилась к мужчинам строже, чем к женщинам, по видимому не находя в их облике достаточной эстетической глубины, тем не менее определила его зрительно как человека доброго и хорошего. Очевидно, так оно и было, потому что соседка легко оставляла на него колыбель, а сама отправлялась проводить подружек, снимавшихся в поход на огни городских развлечений. Она мельком, последним движением заглядывала в зеркало, разглаживала на бедрах джинсовую полоску и уносилась следом за подругами, на доносившееся из глубины подворотни цоканье подбитых металлом каблучков. Так отставший боец догоняет уходящий на рысях эскадрон. Темнело. Вера откладывала бумагу и карандаш. А парень терпеливо сидел, карауля спящего младенца, и раскачивался, будто у него внутри что-то болело.

У подворотни и дальше под желтым домом постоянно толклись кофеманы. С улицы, как раз через стенку от Вериной квартиры, располагалось бойкое кафе. Очередь тянулась наружу, как хвост забравшегося в нору фокстерьера. Народа по улице сновало много. Скромные размеры заведения позволяли всего лишь получить драгоценный напиток и выбраться с ним на улицу. Пить шли во двор или пристраивались на подоконнике Вериного окна. И это был лучший вариант, позволяющий расположиться с комфортом. Лица и фигуры разлетались и мелькали, белая кисея отделяла Веру от любовных романов и интриг. Страстей и коварства у облезлого подоконника выплескивалось не меньше, чем на средневековой площади. Но к улице Вера была равнодушна, ее притягивал двор. Сюда забредали компаниями, расставляли чашки на металлических листах, прикрывавших от дождя подвальные окна, и пировали беззаботно. Мелькали персонажи отрешенного вида, шаткой походкой, с расширенными дурманом зрачками. Знали, что искать. А вообще, было шумно, весело, и в целом обстановка сравнительно интеллигентная (по оценке знатоков таких сборищ) с множеством молодых хорошеньких женщин и атмосферой некоторой галантности. Люди расслаблялись и начинали отдыхать еще до получения заветной чашки. А потом и подавно.

Двор принимал всех. Но наступили перемены. Их осознание пришло внезапно, как первый вражеский авианалет. Время вдруг напряглось, что-то должно было случиться…

Переживание

Прямо перед домом убили соседкиного ухажера. Быстро, ножом, во внезапной схватке. Жертва не издала ни звука. Было именно так, Вера в это время находилась в кухне, услышала разбойничий свист и топот. Потом свист повторился уже с улицы, все улеглось и беззвучно застыло. Удивленная Вера открыла дверь и выглянула. Было безлюдно. В желтом доме разом погасли несколько окон. Вера постояла на пороге и даже оставила дверь открытой, в квартире ей показалось душно. Спустя час она заперлась, и уже сквозь сон расслышала, как въехала во двор машина, и увидела бегущие по потолку огоньки, принятые за начало счастливого сновидения.

Милиционер вяло расхаживал по двору, присаживался на скамейку, смотрел на соседку, неприкаянно бродившую тут же с отекшим зареванным лицом, пощелкивал пальцами по дермантиновой папке и молчал. На место, где лежал убитый, соседка, не обращая внимания на органы следствия, положила белую гвоздику. Рядом с цветком тут же улеглась рыжая кошка, доставшаяся двору в наследство от Марфуши — худой, порывисто подвижной женщины с обобщенным для пагубных пристрастий прозвищем синька, Марфуша погибла, выпив какой-то странной жидкости, но та смерть была признана двором естественной и не вызвала смятения. А теперь соседка гнала кошку, но та упрямо возвращалась, устраивалась рядом с гвоздикой, будто имела к месту особенное кармическое отношение. Если милиция и могла задержать кого-то, то именно кошку. Впрочем, и она, и увядшая гвоздика быстро исчезли, и двор зажил прежней безалаберной жизнью. Недолго уже оставалось.

Однажды Вера успешно разняла вспыхнувшую во дворе драку. Тогда она забралась в самое ее месиво и выговаривала изнутри громким скрипучим голосом, пока не утихомирила драчунов. Было загадкой, что, не будучи искушенной в обыденном суетном общении, Вера всегда находила нужную интонацию. Поэтому она так остро пережила убийство, потрясенная его будничной жестокостью.

— Только бы успеть, — терзалась Вера, — и она остановила бы руку негодяя… Но этого, увы, не случилось. Вера написала картину Сцена во дворе, и потом еще возвращалась к этой теме.

Зоя Лерман. Автопортрет

Среди клубящегося мрака две мужские фигуры поднимали третью — с безжизненно раскинутыми руками, выделенными вспышками белил и полосками золота. Условность сюжета напоминала балет, к которому Вера была крайне неравнодушна. Сгущение тьмы к краям картины, и таинственное движение, в глубине, вбирало в себя лунный свет и создавало скорбную мелодию жертвы. Эти двое вполне могли быть злодеями, раздевающими пьяного, могильщиками или даже друзьями, оплакивающими гибель товарища. Понимайте, как хотите, но была в картине особая выразительность, которая придает последнему часу пафос и позволяет перевести факт завершенной биографии на язык искусства. Может быть, именно состояние, порожденное тем страшным вечером, не позволило Вере закончить работу. Все было выплеснуто одним махом, без продуманной композиции и сложившегося загодя сюжета. Взрыв, протест против насилия и жестокости. Вырвавшись наружу, он отзвучал раньше, чем картина была закончена. Она нашла свое место на кухонной стене рядом с бабушкиной вышивкой — красным попугаем. Творец и просто человек (надеюсь, никто не обижается) далеко не всегда уживаются в одном организме, доводя его до крайности и нервного истощения. Разного хватает. Но дар все объясняет. Вера Самсоновна представляла собой именно такой, не охваченный статистикой, случай.

Голос художницы

Дедушка мой был кранодеревщиком, делал мебель на заказ. Он много разъезжал, а бабушка с детьми жила в Иванкове, Во время гражданской войны к ним во двор наведался местный атаман Отру к и увел единственную корову. Бабушка отправилась к Струку, потребовала вернуть корову, Струк бабушку выслушал (она красивая была), велел идти домой и дожидаться его — Струка, Вечером он будет. Но бабушка вечера дожидаться не стала, сосед — украинец погрузил их всех на телегу, забросал сверху соломой и вывез из Иванкова,

Дедушка умер после гражданской войны, кажется, от тифа. Нужно было кормить детей, и бабушка стала печь пирожки. Пекла прямо в квартире, где они жили, на улице Михайловской, и продавала через окно. Жили они на первом этаже, это было удобно, А на втором этаже до революции жил некто Киселев, С ним дружил писатель Александр Куприн, когда он приезжал в Киев, они с Киселевым крепко выпивали и шли по веселым домам. Старики хорошо их помнили. Это была местная легенда.

Я еще застала тетушку из тех давних времен. Ей было уже за восемьдесят, но она ярко красилась, делала прическу, бантики завязывала, и выходила на улицу. Сидела часами на тумбе рядом с воротами. Прохожие с ней раскланивались, немного иронически, но по-доброму. Если мальчишки начинали приставать, моя бабушка высовывалась из окна и ее защищала. Во дворе к ней относились хорошо. А мне она нравилась.

Мама до войны закончила три курса киноинститута, пока не влюбилась в папу. Его отправили служить в Ленинград, и она поехала за ним, бросила институт. Но успела обучиться стенографии. Поэтому ее очень ценили как секретаршу.

Потом началась война. Бабушка нас собрала и стала вывозить из Киева. Нас — четырех двоюродных сестер, почти ровесниц. Мужчин с нами не было, все ушли на фронт. В общем, я запомнила только бабушку. Из Киева мы выбрались на машине, потом долго ехали поездом на грузовой платформе. Так мы добрались до Перми. Первая зима была очень холодной, мы еще не обжились. Я отморозила пальцы на руках, на ногах. На улицу мы почти не выходили, сидели в бараке и очень страдали от холода и голода. Какая-то женщина подарила бабушке коробку от шляпы, наполовину заполненную горохом. Бабушка поставила коробку на шкаф, боялась, что мы найдем, съедим и подавимся. Бабушка разбивала горох молотком и несколько часов варила. А потом стала собирать рябину, мы ее все время ели.

Потом стало легче. Мама стала работать секретарем у директора нефтекомбината Тагиева. И после войны мама с ними дружила — с Тагиевым и его женой. Они тогда уже в Москве жили. Во время войны директор завода не имел права отлучаться с рабочего места. А работали непрерывно. Раз в несколько дней Тагиев уезжал ночевать домой, мама оставалась вместо него на дежурстве. По ночам заводы обзванивал Ааврентий Берия. Первый раз, услышав мамин голос, подробно расспросил, кто такая, где директор. И дальше иногда с ней общался, но уже только по делу. Я думаю, что претензий к маме не было, иначе бы всем нагорело — и Тагиеву, и ей.

Во время войны папе сильно досталось. Его даже расстреливали. Сначала он попал в окружение возле Киева. В плену их выстроили, приказали евреям сделать шаг вперед… Папа хотел шагнуть, но человек рядом взял его за рукав и удержал. Папа даже лица его не видел.

Потом он из лагеря вышел, кто-то за него поручился. Его направили на подпольную работу. По паспорту он был Николай Васильевич Свистун. Работал парикмахером в райцентре. Ему приносили сведения, и он их передавал по назначению. К нему приходил бриться немец. И говорит папе во время бритья: — Вот, Николай, есть сведения, что ты на партизан работаешь. И что ты — еврей… Папа усики отпустил, на еврея не был похож. Есть фотография того времени. И, наконец, на него прямо донесли. Папу забрали, пытали. Я будто видела эту комнату, где его били. Папа отказывался, но это бы не помогло. Но тут в управу, где его держали, пришла баптистка, папа у них жил. Всегда ходила чисто одетая, в белой одежде. Принесла ему передачу в белой тряпочке. Иза папу поручилась. Его выпустили. А потом опять забрали, донос подтвердился. Их избили, вывели и заставили копать себе могилу. Рядом стояли с винтовками. А они копали. Он запомнил, был яркий день, солнце и песок. Потом они швырнули песок охранникам в лицо, сговорились заранее. И бежали. Стреляли вслед. Пуля скользнула по голове, шрам остался. Все это после войны проверяли. Были свидетели, документы. О нем в книге писали. Тогда это не казалось невероятным. Эти баптисты часто приезжали в Киев и всегда останавливались у нас. Я их хорошо помню. А мама из эвакуации стала наводить справки. Получила извещение — папа пропал без вести. Все ей сочувствовали, но она отказывалась верить. Говорила: — Он жив и вернется. Бог поможет… Так и вышло. Бог помог.

После войны папа работал парикмахером на площади Калинина, там их было человек шесть. Я часто к нему забегала после школы, у них было весело. Шутки, смех. Помню, как он стоит и правит бритву о ремень.

Мама после войны работала референтом у министра культуры Аитвина. Он ее очень ценил, и всегда просил точно стенографировать. Иногда даже условный знак подавал. Особенно, когда премии распределяли, звания, награды. Чтобы не переиначили. Потом Аитвина сменил Бабийчук. Просил маму остаться, но она не захотела. Ушла и долго работала билетером в филармонии. Папа приходил с работы после семи вечера, бросался обнимать маму, они ужинали и отправлялись гулять. Под ручку. Их во дворе так и называли всю жизнь — молодожены. Папа вел альбомы для мамы — писал, рисовал. А в свой выходной обязательно делал обход книжных магазинов. Покупал книги по искусству, у нас была целая библиотека.

Бабушку я много писала, А мамин — один большой портрет, Я уже в институте занималась. Поехали куда-то отдыхать. Мама говорит: — Нарисуй меня, а то я скоро постарею.

Она была в сарафане, Я писала один сеанс, но долго. Рука так и осталась незаконченной,,

Баламут и царевич

Стояла ровная волшебная погода осени. Каждый день шли неторопливые торжественные перемены. Привычный пейзаж лета раскрывался веером, обнаруживая удивительное богатство цвета. Золотисто-желтого. Пьяно-багряного. Ржавого, похожего на засохшую кровь. Наконец, цвета мертвых, собранных в кучи, листьев, назначенных к сожжению. Вслед за утренним туманом приходил неожиданно яркий день, чтобы смениться тихим лампадным светом ранних сумерек. Пейзаж не терпел весеннего легкомыслия и веселья. Настроения лета. И само лето ушло.

Как недавно это было. Но будоражащий ветерок — вкрадчивый предвестник социальных перемен ощущался с каждым днем все сильнее. Поутихла беззаботная тусовка молодых людей, любителей поразвлечься. Гуще замелькали тусклые безрадостные лица страждущих. Больше стало каких-то деловых. Просачивались румыны с дешевой косметикой, кроссовками и полиэтиленовыми сумками. Беспокойные персонажи шныряли по ночам в поисках горячительных напитков, трезвонили в двери, мешали спать законопослушным гражданам, наивно рассчитывающим перебыть трудные времена в глубинах собственного жилья. Отчаянно болтался на бельевой веревке сохнущий американский флаг, подаренный передовой учительнице во время путешествия по Миссисипи (в общем, где-то там) и залитый тропическим повидлом из лопнувшего а багаже пакета. Даже сладкое не всегда к месту… Потом во двор заезжало такси, из желтого дома с бешеной скоростью сносили чемоданы, выводили под руки древнего старика или древнюю старуху, будто погребенных в этих стенах, а теперь объявившихся заново.

И вся компания: детей, стариков, озабоченных мужчин и женщин застывала на миг, прощаясь с прошлым, и, салютуя ему, хлопала дверцами нетерпеливых машин. Быстрее, быстрее…

Двор привыкал. Из глубин неслась без начала и конца заунывная мелодия, и сладкий голос пел про любовь. Не зная слов, можно было догадаться. Два года в славянской семье счастливо жил Мухамед. Однажды он забрел во двор, был обласкан, и выглядывал теперь из окна в черной фирменной маечке с узкими шлейками на богатырских плечах. И для наших женщин эти маечки были впору, может, даже более всего. По крайней мере, шли они нарасхват. Иностранцами, кстати, теперь никого было не удивить, летом больше попадалась молодежь, но теперь встречались и постарше. Местные красавицы приводили кавалеров, посидеть. Сговаривались на вечер. Мелькали украдкой денежные знаки с иностранными париками. Были и наши, но реже, эти вид имели новый, недавний, в дело шли и те, и другие, хоть к чужим, пусть даже затертым, уважения было много больше. Теперь экономисты вещали, казалось, из всех щелей, по радио и вживую, отвечали на вопросы, глядели прямо и честно, что называется, выкладывали товар. Это было их время. И, действительно, на слух получалось хорошо, осталось немного потерпеть, и с накопленным капиталом броситься в рынок. Слова были пока новые, непривычные, зато грели душу. Скоро все сбудется.

Девица

При рассказе о жизни Веры Самсоновны этих подробностей не избежать, хотя волновали они ее мало. Но реальность — не клуб по интересам и распространяется на всех сразу, даже уехавших на такси. Просто из одной реальности в другую. Только и всего…

А во дворе пока собирались, отходили в сторонку, что-то обсуждая, пили кофе, трясли над кофейными чашками бутылкой, стряхивая с горлышка последние капли. И не обращали внимание на малозаметный особнячок, выше по улице, отгороженный от двора трехметровой каменной стенкой, по верху которой (мало того) тянулась волнистая проволочная сеть. Как значилось на фасаде (с улицы), особнячок представлял собой Главное управление по ценам, был строг и не имел ничего общего с разгулявшимся рядом Вавилоном. В уютном домике всю ночь молочно разливался свет, серебрились верхушки елей, дикий виноград плелся по проволоке, шевелился под сквознячком из подворотни. В причудливом колыхании зеленого занавеса впечатлительной Вере увиделись странные узоры и сплетения, мускулистая рука с указующим перстом и причудливой татуировкой, загадочные письмена. При знании древнехалдейского (Вера такого не знала) можно было прочесть: Мене. Перес. Упарсин. Ты взвешен и найден слишком легким… Кому такое понравится? Неудивительно, что среди нынешней толкучки знамение не было отмечено. Где тут понять даже с толмачем? Знаки судьбы ненавязчивы…

Именно в эти дни Лиля Александровна, вернувшись из прогулки по магазинам, объявила: — Ты знаешь, Верочка. По-моему, Николай вернулся…

Это известие вызвало у Веры, легко откликавшейся на чужие несчастья, праздничные эмоции, сродни воодушевлению.

Николай был ей приятен. Вера умела находить в людях нечто необычное и малообъяснимое для окружающих (то есть нас), людей с трезвым взглядом на жизнь. С трезвым вообще, а не с утра или от случая к случаю.

Николай вырос на этой улице двумя домами выше и за крикливый, переменчивый нрав и дерзкое поведение приобрел прозвище Баламут. Худое большеносое лицо с чуть вытаращенными водянистыми глазами и свешенным на лоб чубчиком не знало покоя. Детские годы Баламут провел во дворе, а позже и вовсе вселился в Верин дом, добившись главной цели жизни — любви красавицы Наташи, живущей на третьем этаже, с другого подъезда. Вход с улицы, наискосок от окон Вериной квартиры. Длинноногая, пышноволосая Наташа чем-то была похожа на Баламута, хоть отличалась более спокойным нравом и даже мечтательностью. Но перца в ней хватало. Во дворе молодые люди считались удивительно подходящей парой. Но то было сначала и давно. Любовь оказалась роковой…

— Ой, — откликнулась Вера. — Надеюсь, его больше не посадят. Представляю, как Наташа рада.

— Что-то я радости не заметила. — Сказала Лиля Александровна, снимая плащ. — Они ругались сейчас на улице. Николай пьяный. Ты его еще не видела? Он изменился сильно. Когда в прошлый раз вышел, такой чистенький, аккуратный…

— Наташа за ним смотрела.

— А сейчас, Верочка, видно, что из тюрьмы. Я слышала, она ему говорит. Пока эти украшения не сведешь, я тебя в постель не пущу. С орлами и змеями я спать не буду.

— Татуировки бывают красивые. — Вера устраивалась работать в коридоре, возле входной двери. Мама ходила по кухне, за стеной. Чистый холст на подрамнике стоял перед Верой. Она испытывала легкое возбуждение. Так было всегда. Сейчас она разрушит, вторгнется в это манящее белое пространство. Будто то, что ей еще только предстояло раскрыть, уже таилось под белым покрывалом и нетерпеливо дожидалось освобождения. Эскиз лежал рядом. Сверкающее белизной тело с заломленными над головой руками, женщина лежала свободно, раскинувшись, и совсем не ощущала своей наготы. В ногах располагалась золотистая, чуть сгорбленная фигура, написанная условно, без деталей, похоже, что мужская, хоть признаки только угадывались, пожалуй, в бородке и черном, глядящим с печалью и мольбой маслянистом глазе. Руки были у груди. Мужчина будто играл (а может, и вправду играл) на каком-то музыкальном инструменте. На каком именно, Вера еще не решила. И вообще, многое оставалось неопределенным, хоть и сказано было уже много. Поэзия состоит из слов, знакомых столетиями, но звучат они всякий раз заново и лично, так что не спутаешь…

— Я сама видела, — доносилось из кухни, — какие бывают татуировки. Показывали по телевизору. Но где-то в Азии. А наши мужчины, я думаю, могут прожить и без татуировок.

— Мама, — говорила Вера, присматриваясь к холсту. — Я тебя прошу, не заводись сегодня с рыбой. Завтра я сама все сделаю. Ты же не будешь на ночь ее есть.

— Они всегда ругались с Николаем. — Лиля Александровна говорила намерено громко (к тому же она была глуховата), а пока осторожно, чтобы не хлопнуть дверцей, доставала из холодильника завернутый в газету сверток.

— Нет. — Возражала Вера. — Они хорошо жили. Я не знаю, что у нее было с тем саксофонистом из ресторана. По-видимому, Николай ее зря приревновал. — Вера подумала и решила, в руках у персонажа с картины должен быть именно саксофон.

— К флейтисту. — Уточнила Лиля Александровна, разворачивая газету и высвобождая полиэтиленовый пакет с рыбой. — Я помню, у нас в филармонии всегда были флейтисты.

— Ой, мама. Не путай ресторан с филармонией.

— Я не путаю. Он тогда пришел после ресторана и играл на флейте у нее под окном.

— На саксофоне. — Вера как раз размещала на холсте инструмент. — Представь, как Николай мог флейтой сделать такое сотрясение мозга. — Нет, это был саксофон.

— Флейта. Помнишь, Наташа рассказывала, он год не мог играть на этой флейте, так его тошнило.

— Правильно, сотрясение у него было, но от саксофона. — Вера пока работала спокойно, но тут насторожилась. — Мама, ты что — завелась с рыбой?

— Нет, нет, Верочка. — Лиля Александровна выкладывала рыбу для разделки. — Я иду отдыхать. Но я не понимаю, раз он отсидел, должен быть умнее.

Вера была довольна, мама не стала спорить: — Второй раз совершенно ни за что. Мне Наташа рассказывала. Они его специально посадили. Разве не помнишь эту историю?..

История, действительно, была… Несколько лет тому назад, еще в мирные времена во дворе появился симпатичный круглолицый молодой человек в белых джинсах. Звали его Царевич. Тогда под тополями стоял ладный, накрепко сбитый стол, и вечерами собиралось общество — дружеская компания, перекинуться в карты. Местные молодые люди, знающие друг друга с детства. Неподалеку сидели их жены с детскими колясками. Сейчас компанию разбросало по свету, кто-то спился, а Хаймович, по слухам, готовился стать миллионером. Ох, эти слухи, ставшие деген-дами… А тогда Баламут только вышел после первого лагерного срока, полученного за избитого музыканта и сломанный музыкальный инструмент (скажем так, чтобы никого не обидеть).

Царевича привел во двор Юра Дизельский, по кличке — Дизель, восторженный, чуть глуповатый (это спорно) молодой человек, страстно желающий удивить мир. Дизель гордился, что Царевич — сын Самого (отсюда и Царевич). Дважды в день отец Царевича в бронированном автомобиле пролетал мимо двора, стаей — с двумя черными машинами сопровождения, с сиренами и мигалками. Поди, поди… — несся зычный мегафонный голос. Прохожие разлетались по тротуарам, а кавалькада вжик-вжик неслась вниз, потом вверх, будто растворяясь в воздухе. Магическое великолепие власти. Теперь, по прошествии лет, подведя итог завершенным биографиям, твердо можно сказать, Сам был очень неплохой человек — честный, бескорыстный и прямой (именно так и было), буквально, последний могиканин уходящей эпохи, а тогда, с тротуара, с земли картина выглядела несколько в багровых тонах.

Для начала Дизель с Царевичем раздавили бутылку сухого. Вино купили в магазине, а пили на террасе летнего кафе Айлея, напротив опорного пункта милиции. Любой скажет, употреблять здесь спиртные напитки было неслыханной дерзостью. Дизель корчился, предчувствуя беду, но Царевич забрал бутылку и, не прячась, разлил по стаканам.

Потом события развернулись понятно и скучно. Распитие было пресечено и нарушителей доставили в подвал на другой стороне улицы. От близящейся неприятности и выпитого вина во рту Дизеля стало кисло, и заныло в животе. Документов при нем не было. Зато Царевич, не торопясь, достал паспорт и ткнул милиционеру. Тот зверски глянул на фамилию, и лицо его стало странно меняться, пока не достигло необычного состояния просветления и восторга. Евангелие знает такие случаи. Шутки здесь не проходят, так оно и было.

— А ты не… сын? — Милиционер завел глаза к небу.

— Сын. — Просто отвечал Царевич. У Дизеля отлегло. Он увидел себя в сказке, где может случиться только хорошее.

— Бреше… — Сообщил голос из глубины комнаты. Напарник вполуха прислушивался к разговору. Основное внимание было занято электрической пишущей машинкой. Палец тыкал в нее, как дятел в дерево, машинка в ответ лязгала и скрежетала.

— Э, не, Хома, тут понимание нужно. — Первый не сводил с Царевича завороженного взгляда. Пальцы сами по себе, как у слепого, листали паспорт, ища штамп прописки.

Царевич держался скромно.

— Это он. — Выдохнул милиционер, найдя заполненный чернилом квадрат. Вытянулся и остолбенел.

— Точно. — Подтвердил Царевич и освободил паспорт из бессильных пальцев.

Каретка машинки поехала с ужасающим грохотом. Прозвучал звонок, и все стихло. Неверующий Хома вскочил и вытянулся рядом с товарищем. Дизелю показалось, что земля дрогнула и остановилась. Вокруг головы Царевича зажегся нимб.

— Та шо ж вы, хлопцы… — вскричал первый милиционер, радуясь мучительно. — Га, га, га… Вино пьете? Га, га… Мы в ваши годы разве такое… — Участники этой диковинной беседы были примерно одного возраста, но защитники закона, как положено при исполнении, выглядели старше. И гоготали, не сводя с Царевича умоляющих глаз.

— Да. — Отвечал Царевич с достоинством, нисколько не загордясь. — Пьем вино. Газгешите идти?

Дизелю хотелось сейчас только одного, чтобы эти служаки запомнили его в свете и бликах славного товарищества. Суетный, он не знал, как обманчива и непостоянна мимолетная усмешка фортуны.

— Конечно. — Разом разрешили хозяева. — Можэ, притомились, хлопцы? Так мы машину. Мы возле вас как-то патрулировали. А вот вас не запомнили…

— Навегно. — Отвечал Царевич коротко. Краткость в общении и легкая картавость приводили Дизеля в восторг. Аристократизм, благородство, так с этими и нужно…

— Я этих мусоров презираю. — Сообщил Дизель, когда они вышли на улицу. Он делал над собой усилие, чтобы не картавить.

— Ногмальные гебята. Я все время с собой паспогт ношу. Ни хгена бухнуть нельзя.

Эту историю Дизель потом пересказывал неоднократно. С каждым разом он вел себя все более дерзко, требовал гражданских свобод, соблюдения прав человека, которые проявляются (и нарушаются) постоянно, изо дня в день, буквально во всякой мелочи. Пусть даже в факте распития бутылки сухого вина.

— Я ему говорю, — возбуждаясь, рассказывал Дизель, — это сухое. Его во Франции вместо воды пьют. А он мне — обращаю ваше внимание — вы не во Франции. А я ему — очень жаль… — Ситуация от рассказа к рассказу накалялась, но тут на помощь мчался верный Царевич и выручал дерзкого справедливца буквально из лап дракона. А вы бы иначе поступили? То-то же… Боевое братство в борьбе с несправедливостью уравнивало обоих — аристократа и простолюдина.

…Так Царевич попал во двор. Общались мирно, среди своих. Играли в секу, азартно, но проигрывая немного, на ресторан. Ходили все, и Царевич ходил. Только Хаймович стал отставать от компании. Впрочем, он вскоре объявился у местной синагоги. Там собирались пока еще малоизвестные обществу новые люди — сионисты. Потом Хаймович встретился с Баламутом на лагерных нарах. Хаймович был старожил и устроил Баламуту козырное место, рядом с собой.

— Коля, — спросил Хаймович, — меня — ясно. А тебя за что?

— За то, что мудак. — Отвечал Баламут с краткостью древнего римлянина…

На латынь не переводится, но и так понятно. Здесь были свои резоны. К Баламуту Царевич тянулся более всего. Баламут был прям и бесстрашен. Красавица жена плела для него венки из одуванчиков. Она собирала цветы тут же на дальнем дворовом склоне, выгуливая младенца, сына Баламута, пока тот трудился на химии, мотал срок, оплачивая лагерные будни и стоимость разбитого саксофона. Баламут видел мир насилия и несвободы, о котором Царевич по прихоти рождения знал только понаслышке.

А между тем, заволновалась мама Царевича. Это была хорошая женщина (что правда). Высокая должность мужа не сделали ее ни корыстной, ни заносчивой. Другим бы так, и нам всем жилось бы лучше. Но ирония судеб. Ведь сын! Его будущее. Проблемы воспитания. Они с мужем постоянно на работе, ребенок предоставлен сам себе. Только считается, что взрослый. Мама Царевича была педагог и знала, что в лоб, с наскока проблему не решить. Царевич только закончил институт и должен был учиться дальше. Академики били высоким челом, умоляя отправить талантливого юношу к ним в аспирантуру. А что тут?..

— Вы знаете, — делилась мама по телефону с Управляющим делами, — я, как педагог, полностью абстрагируюсь от материнских чувств. Но я должна сказать объективно, он очень умный, отзывчивый мальчик. Думаю, умом он больше в мужа…

— И в вас тоже. — Уместно вставлял Управляющий.

— И в меня, конечно, но больше в мужа… Зато характер мой — добрый, отзывчивый…

— Искренний…

— А вы помните, как он шел на экзамены и требовал, чтобы никакого блата не было? Чтобы никто даже не смел…

— Конечно, помню, — подхватывал Управляющий, — мы тогда с Николаем Ивановичем — министром покойным лично следили, чтобы блата не допустить.

— А рассказать — не поверят. — Тяжело вздыхала мама.

— Поверят. — Убеждал Управляющий. — Как это? Обыватель, разве что какой-нибудь. Есть еще. Но другие поверят. Народ не проведешь. Я по себе сужу.

— Так хочется, чтобы он смог учиться дальше…

— А что мешает? — Ловил мысль Управляющий.

— Вы ведь знаете, мы с мужем работаем по четырнадцать часов. Раньше я хоть какое-то внимание могла уделять, а теперь он — взрослый. На дачу с нами не хочет, машину в гараж отсылает. Недавно я собрала ребят, девушек. Все — олимпийские чемпионы. Они так хотели поговорить об учебе, о спорте. А он не приехал. С нами — стариками скучно, хоть пели они с мужем под крылом самолета так, что заслушаешься. Вы не поверите…

— Обязательно поверю. Но, может, чем-нибудь помочь? — Осторожно интересовался Управляющий.

— Нет. Чем матери можно помочь? Вот если бы узнать, где он бывает, с кем дружит? Мы ведь одиноки. Люди видят, как мы работаем, берегут, а правду могут не сказать вовремя. Вы ведь знаете, как мы — педагоги боимся опоздать…

— Я вас очень хорошо понимаю. — Поддержал Управляющий со страстью. — У меня дети в посольствах. Во Франции и Швеции. Так, сердце прямо кровью обливается. Каково им там?

— В посольствах может быть спокойнее. — Утешила мама. — Хоть сейчас везде тревожно.

— Да. — Согласился Управляющий. — Тревожно. Но я вас очень прошу, работайте спокойно. Берегите супруга. Мы что-нибудь придумаем…

На следующее утро заинтересованные ведомства провели экстренное совещание. Царевич был легко обнаружен на известном дворе и взят под мягкое наблюдение. Компания пересчитана и проверена.

Как раз тогда Царевич зашел к Баламуту. Прямо с утра. Баламут был один и варил на завтрак яйца. Царевич постоял рядом, снял с руки часы на металлическом браслете и бросил в кипящую воду.

— Ни хгена им не будет. Мне батя дал, ему японцы подагили. Они их в вулкан опускали.

Баламут слил воду и вытряхнул часы всеете с яйцами в тарелку.

— Гогячие, стегва. — Царевич подбрасывал часы на ладони. — Видишь, что я тебе говогил. Идут, стегва… — Из окошка в циферблате, рядом с цифрами выползали непонятные паучки. — Хогошо, что цифгы наши.

Баламут был занят своим. — Вот гады, наставили машин под окнами. Ни пройти, ни проехать…

Внизу возились какие-то мужики, не обращая на дом никакого внимания.

— Хагковские номега. — Царевич вслед за Баламутом выглянул в окно. — С фуггоном что-то. Катаются. Поехать в Японию, что ли…

— Японию, фуению. — Разозлился Баламут. — Что ты ноешь? Вон, Жека Хаймович решил подорвать, а его на нары.

— Да, ну их всех. — Сказал Царевич. — Думаешь, я не понимаю? Ладно, пошли на пляж…

Спустя несколько дней Управляющий доложил.

— Карты, ресторан… — Мама Царевича интонацией выделила тревожные слова.

— Дурачатся хлопцы… — Осторожничал Управляющий. — Хотя, конечно, как посмотреть…

— А люди? Что за люди? — Убивалась мама. — Я все время думаю, не поступаем ли мы легкомысленно, пуская на самотек? Закрывая глаза? Муж делал доклад на последнем Пленуме о трудовом воспитании молодежи. Две ночи не спал. Как важно участие молодежи в трудовом процессе.

— Мы курс семинаров проводим по этому докладу, — голос Управляющего трепетал, — но я своим ребятам сразу послал. Диппочтой. Здесь ничего упускать нельзя. А вот еще… Можно спросить?

— Можно. — Разрешила мама.

— Я, когда читал, то есть, изучал этот доклад… мне так показалось, что и ваши советы, ваш педагогический опыт имели место… Может быть, заново оттенили…

— Да, — призналась мама, — муж со мной много советовался. И вот сейчас, когда такое происходит с нашим мальчиком. Где найти чувство меры? Как не перейти черту?

— Да, важно не перейти… — Подтвердил Управляющий. Хороший работник — он умел делать несколько дел сразу. Сейчас он изучал список контактов Царевича. Против фамилии Баламута значилось — судимость. Факт немаловажный, говорил сам за себя.

— Вот, кажется, хорошие ребята. — Развивала мысль мама. — А знаем ли мы, что они читают? Иностранные языки? Тут даже национальность имеет значение…

— Имеет? — Переспросил Управляющий. Требовалась точность.

— Представьте себе. Мы с мужем не то, что не антисемиты. Евреи — наши лучшие друзья. Талантливые, остроумные люди. Но ведь политика. Молодежь должна воспитываться в своей среде. Если умный, добрый, честный юноша, в будущем крупный ученый. И среда… Интересно было бы знать…

— Я думаю, это можно. — Подкинул Управляющий. — Приблизительно, конечно. — В списке перед ним было десять фамилий. Против каждой была указана национальность. — Допустим, так. Три украинца. Трое русских. И четыре еврея.

— Вот, видите. Четыре. А должно быть сколько?

— Не больше полутора.

— Допустим, даже два. Вы согласны?

— Согласен. — Подтвердил Управляющий и перенес птичку от Баламута к Дизелю. Тот был первым в списке.

— Но я категорически против таких примитивных расчетов. Украинцы, русские, евреи — все мы граждане одной страны. Мы с мужем так и живем. Вы — близкий человек, сами видите.

Француженка

Потому так хочется, чтобы дети не подвели. Чтобы были лучше…

Управляющий еще поразмыслил и вернул птичку Баламуту…

Через несколько дней на улице к Баламуту подошла блондинка с тортом в руке. На хорошеньком личике блуждала кривая усмешка. Блондинка пошла прямо на Баламута, упала на него, прижалась грудью. Не очень соображая, Баламут положил руку на худую, крепенькую спину. По-дружески — так он потом объяснял. Именно этот момент зафиксировали свидетели, пара пенсионеров, стоящих у овощного рундука. На ногу Баламута упала картонка с тортом. Вжимаясь в Баламута всем телом, блондинка наугад поддела картонку босоножкой. Торт треснул. И тут блондинка закричала…

— Представляешь, Жека, — жаловался Баламут Хаймовичу. — Я что? Должен был вырываться? Наташка, как узнала, озверела. Откуда? Я ту суку первый раз видел. А она торт незавязанным держала, сама же и отпустила. Я так следователю и говорю.

— А что следователь? — Хаймович сидел с закрытыми глазами. Так ему думалось лучше. Хаймович был видным интеллектуалом еврейского подполья.

— Не хотите признавать хулиганство, пойдете за попытку изнасилования. Свидетели так и показывают. Берите хулиганство, пока предлагаю. Зачем им? Нужно держаться своего круга. Как это? А легавых набежало, как на демонстрации. Может, Царевича привлечь?

— Своего круга? — Повторил Хаймович. — Не нужно никакого Царевича. Передай, как сможешь, чтобы близко к нему не подходили. А то точно изнасилование пришьют. — Для Хаймовича, как для аббата Фариа из романа Александра Дюма, ситуация была понятна. Сейчас он думал, как хорошо, что он — Хаймович, техник по бытовым автоматам и бывший студент заочник полиграфического института собрался на выезд из этой бандитской страны. Сказано круто и даже несправедливо (глядя из нынешнего консенсуса), но у каждого времени свой счет. Баламут сопел рядом и Хаймовичу было немного стыдно, что несчастья товарища странным образом успокаивают и утешают его…

За несколько дней весь двор узнал об истинной причине задержания Баламута. Ближе к вечеру по дороге с пляжа во двор зашел Царевич. Он уселся за знакомый стол и выложил рядом пакет с мокрыми плавками. Вокруг не было ни души. Ни собак, ни кошек, даже птицы затихли. Двор вымер. Царевич недоуменно разглядывал знакомый пейзаж. Потом из-за Марфушиной двери вырвался молодой, крепкий петух, дернул через двор с воинственным клекотом, добрался до стола, заважничал и, уже не торопясь, медленно ступая на проволочных ногах, взялся разгуливать неподалеку. Царевич носком итальянской кросовки выбрал камешек и подкинул петуху. Петух замер, навел на Царевича настороженный глаз. Ждал подвоха. Но тут выскочила Марфуша, сгребла петуха и умчалась, только дверь хлопнула.

Стало как-то совсем непривычно. И непонятно. Удивленный Царевич проводил Марфушу взглядом, встал и подошел к желтому дому. Нужное окно было невысоко и открыто.

— Дизель. — Прокричал Царевич.

Занавеска на окне разошлась, словно крика этого ждали, и изнутри возникла женская голова. Белея лицом, мама Дизеля улыбалась так широко и страдальчески, будто уголки рта приходилось удерживать пальцами. Непривычно как-то. Обычно при виде Царевича милое лицо разгоралось ярче театральной люстры. Уже несколько раз Царевич обедал у Дизеля, готовился ответный визит. К тому же мама Дизеля была учительницей и мечтала познакомиться с той, другой мамой, чтобы, как педагог с педагогом, обсудить трудные вопросы воспитания подрастающего поколения. Недавно всем коллективом прорабатывали доклад на последнем Пленуме. Казалось бы, все ясно, только работай, но ведь именно снизу можно что-то подсказать. Мама Дизеля как раз и могла… еще вчера…

Но сегодня Дизель срочно выехал к дяде. На каникулы. До самого конца лета.

— А где дядя? — Пока мама шевелением синих губ пыталась объяснить причину внезапного исчезновения сына, Царевича посетила идея. — Если недалеко, могу подъехать на неделю. Батя машину даст. Неохота дома сидеть.

Мама зашептала неслышное. Можно зеркальце к губам поднести…

— Говогите ггомче. — Прокричал снизу Царевич. — Я не слышу.

Окончательно теряя живой цвет лица, мама Дизеля переползла животом через подоконник, будто сзади ее держали за ноги. Свесившись со второго этажа, она буквально дотянулась губами до уха Царевича.

— Не знаю. — Задышала голова совсем рядом. — Может, еще и не к дяде. Никто не знает. Но он тебе напишет, когда приедет… Письмо… Обещаю. — С этими словами голова поползла вверх и, послав Царевичу умоляющий взгляд, скрылась за занавеской.

— Хогошо. — Сказал Царевич. Пожал плечами. Оглянулся. Никого. И черные квадраты со стен вместо окон. Царевич ощутил, двор ждет его ухода. Отсчитывает минуты. Не оглядываясь, Царевич побрел к выходу.

На следующий день дворник, кряхтя, вывернул из земли стол, разбил и сжег его в углу двора. Был яркий день, пламя казалось зловещим. Никто ничего не спросил, не подошел.

Баламут вернулся спустя полтора года. Царевич к тому времени окончательно повзрослел и увлеченно работал над диссертацией. Вслед за выехавшим Хаймовичем, Баламут стал решительно собираться. Наташа не возражала. У них уже было двое детей, за границей она рассчитывала начать с Баламутом новую жизнь. Баламут боролся, как лев, но время для выезда было совсем неподходящее. Страна пересматривала эмигрантскую политику. Верный Хаймович слал вызов за вызовом, но документы на выезд у Баламута не принимали, требовали подтвердить еврейское происхождение. Счастья не было. Баламут ходил на митинги в Бабий Яр, но этого было мало. Чистопородные праправнуки Авраама сами мыкались годами, дожидаясь разрешения. На работу Баламут не устраивался из принципа. Он считал себя жертвой произвола и провокации (судите сами). Денег не было. Нервы стали сдавать.

Внизу, на площади выстроили гостиницу для армейских чинов. В ресторан при гостинице пускали, и Баламут иногда заходил днем, выпить рюмку. Обслуга в ресторане была своя. Сегодня за соседними сдвинутыми столами гуляла офицерская компания. Гуляли шумно, с женами и подругами, прямо с открытия. Отмечали дальние командировки, награды и новые звания. Вспоминали страны и города, которые ни трезвому, ни пьяному называть не полагается. Ближний Восток, это точно.

Баламут был мрачен. Ему только что отказали в очередной раз. Он спросил себе фужер, встал и громко, на весь зал предложил выпить за победу еврейского оружия. По более поздней легенде — американского… Но тогда это значения не имело…

И выпил, стоя…

В ресторан с улицы перестали пускать. Событие вошло в историю, хоть долгое время оставалось засекреченым. Посуда и мебель пострадали. Наташа говорила так: — Я могу понять с саксофонистом, хоть там, клянусь, ничего не было. Вы мне верите? Я могу понять про ту дрянь с тортом. Но сейчас! Я так и буду всю жизнь передачи носить? Если бы он банк ограбил, я бы поняла. Хоть бы деньги в семье появились. А так?.. Что я детям должна говорить? Был бы еврей, так и этого нет… Змеи с орлами — это пожалуйста, а обрезание в тюрьме не положено. В синагогу идите. И я должна поверить? Нет, я развожусь…

— Ой, как хорошо. — Радовалась сейчас Вера. Добрая душа, она переживала за Баламута. — Мама, ты точно видела? Значит, Николай вышел. Наташа и мне жаловалась. Должно время пройти.

— Пока пройдет, он еще что-нибудь выкинет. Как дали ему это прозвище — Баламут… — Вздыхала Лиля Александровна, выкладывая рыбу на сковородку.

— Мама, что ты там делаешь с рыбой? Иди в комнату.

— Да-да, Верочка, иду. Я себе чай завариваю.

— А рыбу я поджарю завтра. — Говорила Вера.

— Правильно, Верочка. Но все-таки Наташа зря возмущается из-за татуировки.

— Мама, что за дым в коридоре? Что ты там делаешь?

— Ничего не делаю. — Лиля Александровна перекладывала рыбу со сковороды. — У меня никакого дыма.

Вера не умела сердиться. Также как и Лиля Александровна. Женщины жили дружно. Но тут в дверь забарабанили. И свет почему-то замигал. — За самогоном. — Решила Вера. Она увлеклась работой и решила не открывать. Но лупили изо всех сил. За дверью стоял сосед Степан.

— Ты что сидишь? Выходи. Маму спасай. Дом горит.

Вера заметалась. Все население уже высыпало во двор. Из окон третьего этажа валил густой дым, видно, занялось там. По крыше гулко бродили пожарные и крючьями растаскивали кровлю. Сквозь низкую подворотню пожарные машины не могли заехать во двор и щедро заливали несчастный дом с улицы.

Вера бросилась в коридор, спасать картины, Степан остановил. — Не нужно. Они уже потушили.

Действительно, пламени видно не было. Пена густо сползала со стен. Пожарные обходили этаж за этажом. Тяжело дышалось. Электричество и газ отключили.

Степан пообещал загадочно: — Я этому Баламуту ноги повыдергиваю. Жили тихо, так нет, явился.

Женщины наощупь вернулись в промокший дом. Зажгли свечу.

— Видишь, Верочка, как хорошо, что я успела поджарить рыбу.

— Мама, откуда ты могла знать, что будет пожар?

— Ой, Верочка. Мы — старые люди должны предвидеть. Я же тебе говорила, что Николай вернулся.

— Николай — хороший человек.

— И я говорю. Но знаешь, как это бывает…

Спать не хотелось. И женщины с удовольствием поели.

Голос художницы

Я часто ездила на Азовское море. Писать рыбаков. Над морем, помню, была высокая гора. На ней столы длинные. Бригада обедала, и мы с ними. Солнце потрясающее. И горячий золотой песок. Можно было по песку съехать к самому морю.

Как-то Юра (бывший муж) уплыл с рыбаками, а я осталась на берегу. Тут подоспела другая бригада и взяла меня с собой. Вся лодка была завалена огромными арбузами. Они их били о колено и ели. А потом рыбу стали тянуть. Серебрянная рыба билась между этими арбузами. А вечером мы остались на берегу. Поели. Они спали там же. А мне… Сети огромные, они их уложили, и получилась кровать высотой в стол. А второй сетью укрыли меня как одеялом. Аежу, сверху звезды, и от сетей запах смолы. Аодки на берегу. Костер. Арбузы запомнились. Я несколько раз с рыбаками плавала. А жили мы в рыбацком поселке у тети Килины. Во дворе, был деревянный сарайчик. Специально, чтобы летом спать. В половину роста. Когда лежишь, нижняя дверца закрывается, а верхняя открыта. На уровне головы. Аежишь, смотришь в небо. А там звезды…

Разруха

Кое-что о причинах пожара знал Степан. Но и он молчал.

Пожар, как стихийное бедствие, в частности, из-за изношенности (ветхости) жилья, выглядел перспективнее, чем умышленный поджог. Выгоднее в плане отселения. В конце концов, все могло быть хуже. А пока было, как видим.

Вечером Баламут, которого не пускали в квартиру, сунул под плохо пригнанную дверь тлеющую газету. Ему (не очень трезвому) пришла интересная мысль выкурить жену дымом. Что-то общее с добыванием меда. Супружеского меда — в нашем случае. Но от мужниных звонков Наташа ушла подальше, газета попала под пыльную штору, и та вспыхнула. Баламут первым бросился спасать жену и имущество (хорошо, что дети были у бабушки), но своими силами загасить огонь не удалось. Пришлось звать пожарных. Огонь охватил несколько комнат со стороны двора и подбирался к чердаку. Машины не могли проехать сквозь низкую подворотню и лить воду прямо в очаг возгорания. Пожарные разворотили крышу и добирались до огня сверху. Чердак затопило начисто. На третьем этаже обрушился потолок. Остальным повезло больше, но без ремонта было не обойтись.

Троица — сакральное число. Священное. Так обозначено с ветхозаветных времен и подтверждается с тех пор неоднократно, по разному поводу. Значит, и здесь не избежать. Была половина десятого утра. Рабочие и служащие уже приняли производственные позы, а прочий люд потерянно шевелился в порушенном жилье. Снаружи было тихо и пусто. Вера трудилась в коридоре возле открытой двери. Трое мужчин разгуливали неподалеку, осматривали обгоревший дом, не спешили, с основательностью людей, выбравшихся, как следует, поработать.

Того, в сером плаще, Вера наглядно знала. Начальник их ЖЭКа — жилищно-эксплуатационной конторы, так это учреждение называлось в развернутом виде. Отставной военный, с аккуратным седым пробором, с понимающим выражением на спокойном лице — он производил хорошее впечатление. Вера оценивала лица, как художник, и не ошибалась. И ее коллега — художник Толя это подтверждал. Толя занимал под мастерскую комнату, приблизительно над Вериной квартирой. Комната была странная, будто приклеенная к дому снаружи, как скворечник. И лестница в нее вела снаружи, по стене дома, что, кстати, Толе было удобно. Когда-то здесь жил непонятный человек, совсем одиноко, потом исчез, и комната освободилась. Вера подсказала адрес Толе.

— Коньяк я ему, конечно, прихватил. И стенды сделал для ЖЭКа. — Толя тогда долго не мог придти в себя от счастья. — Классный мужик.

Двое других были Вере незнакомы. Высокий был в туго подпоясанном кожаном пальто. Руки держал в карманах, несколько будоража воображение. И от того вид имел не слишком приветливый, скорее, оперативный. Зато третий был живой, в светло-желтой замшевой куртке. Этот явно верховодил, перемещал всю команду с места на место. Руки летали, обозначая направление мысли. Человек выехал на объект, лично тряхнуть сединой. Хоть самой седины не оставалось, но все равно. Личность была демократическая, как монета, вставшая на ребро и еще не знающая, каким боком подставиться. С видной Вере стороны были припухлые щечки, круглящийся подбородок с ямочкой, и живые глазки, как изюмины в свежей булочке. Кстати, для сравнения — тот, в кожаном был, если вообразить, как бы с другой стороны той же монеты. Другой тип. Время такое — эпоха перемен, только держись. Лики раздваивались, утраивались и опровергали самих себя — вчерашних.

— А, вот и художники. — Приветствовал главный, заглядывая в коридор к Вере. Сунулся и стал осматриваться. Стены были завешаны картинами. По большей части институтскими постановками сына. Но кто их разберет. В общем, картинами…

Вера встала. Кисточки она отложила. Руки мешали, она спрятала их за спину, от того вид получился несколько смущенный, застигнутый врасплох. Так и было. Посторонние не должны были вмешиваться в ее работу.

— Ну, вот. — Нисколько не смущаясь, сказал нежданный посетитель. — А это, что за помещение? Вот, где живут люди. Хороший художник. Сразу видно. — Просияв Вере, гость обернулся. Голос зазвучал назидательно. — Сами видите. Вы должны были в первый же день выехать на этот объект, а не ждать, пока я вернусь из Италии. Мы делаем общее дело.

— Как ваше настроение? — Хорошо известно, Италия пробуждает лучшие чувства. Так что вопрос был кстати. Газовая труба, идущая с улицы, была перекрыта, а вместе с ней исчезла горячая вода в колонке. Слухи о предстоящем выселении расползались по дому.

— Мы никуда отсюда не поедем. — Вера угадывала тему.

— Вот, видите… — Сказано было для своих. — Вы должны сразу придти и объяснить, чтобы люди не волновались. Дом ставится на капитальный ремонт.

— Я не поеду. — В голосе Веры появились истерические нотки. — Я здесь всю жизнь прожила.

— Понимаю. Можно с вами наедине? — Главный жестом отодвинул Веру вглубь коридора. — У вас со слухом как? Тогда я негромко. Поймите, мы не можем всех обеспечить в центре. Но вас… Возьмете официальное письмо от Союза художников. Они знают, как писать. И вам мы подберем. Из наших фондов. Теперь вы согласны?

— Согласна. — Мямлила Вера.

— Прекрасно. Сергей Сергеич лично вами займется. Прошу, подойдите. — Кожаный вынул руки из карманов и подошел. Рядом с Верой он был совсем хорош. Загорелый, гладко выбритый, буквально, артист. И на Джеймса Бонда мог не сплоховать. В глазах, как у робота, стояла непрозрачная пленка.

— И вы, товарищ Макаров, присмотрите. Не расслабляйтесь. Это же ваш ЖЭК.

— И вам самой, — торжественно обратился главный к Вере, — я разрешаю искать. Походите, поспрашивайте. Сейчас люди выезжают.

— Что ты там, Верочка? — Тревожилась из комнаты Лиля Александровна.

— Все хорошо, мамочка.

— Вот, видите, и мамочка волнуется. — Гость призывно махнул рукой в сторону подчиненных. — Действуйте самостоятельно. К нам вскоре делегация приезжает из Вероны. Это в Италии. Магистрат. Они нам женскую скульптуру подарили. А где у нее что? Был, вроде, в курсе. А теперь… Еле довез. Но ставить как? Скажут, провоцируем. Значит, заходите, посоветуемся, посмотрим…

На том примерно и кончилось. В сущности, ситуация могла быть хуже. Хоть верхние этажи уже разбирали доморощенные умельцы, но внизу жизнь продолжалась. И даже налаживалась. Стены и потолок сохранились сухими, электричество и газовая плита работали. Правда, плохо стало с горячей водой. Маме Вера грела воду в выварке и ведрами относила в ванну. Сама она ходила в баню. В душевую или сауну. Завершилась отчаянная борьба с алкоголем, в бане разрешили продажу пива, история вернулась на круги свои, проследовала дальше, и даже, как принято, завернула по спирали. Теперь в банном киоске продавали вьетнамский жень-шень. Коробки были красивые, с золотыми драконами. Восточные люди умеют передать красоту без пошлости, по крайней мере, на наш манер. Вера покупала жень-шень с удовольствием, хоть цена за месяц подскакивала вдвое. Вера волновалась за маму. Как видим, основания были.

Очень интересным оказалось общество, компания женщин, занятых банным туалетом. В своей ванной, с дверью на крючке такого не увидишь. И зрителей нет. Зато здесь…

Движения замедлены, округлы, меланхоличны, исполнены полусонной грации, когда женщина предоставлена самой себе, вне дома, семьи, любимых мужчин, и остается в плену собственной формы, как бы существующей отдельно, подарком природы. Все эти дамы, драпированые в простыни, с тюрбанами из махровых полотенец, загадочные и манящие, словно персонажи театрализованного действа, никак не хотели отпускать взгляд художницы. Вещь в себе, как выразился бы философ, и это правда, пусть даже не вещь (как, извините, бесполое существо), а живая и чувственная натура, венец творения и зримого совершенства.

Теперь, когда спала лихорадка первых бедственных дней, Вера почувствовала себя спокойнее. Приближались трудные времена, батареи отопления оставались холодными, но вместе с ощущением опасности пришла легкость. Не бегать, не паниковать, а просто продолжать жить… Весьма спорно, но нужно было знать Веру. По крайней мере, ее знакомых это не слишком удивило.

— Я вообще могла бы жить здесь все время, — говорила Вера своему приятелю Виленкину во время вечернего чаепития. — Обогреватель у меня есть. Только за маму страшно.

— Ты что… — Виленкин пугался, не предполагая, с какой точностью сбудется эта немыслимая перспектива. — В холодном и пустом доме? Ты, Верочка, с ума сошла.

— Верочка может на льдине жить. — Рассудительно вступала подруга Нина. — Поставит палатку. Оранжевую. А греться будет в сауне.

— Неправда. — Возражала Вера. — Вот сейчас закончится с Купальщицами. Буду ходить по адресам и искать.

— С Купальщицами, Верочка, все ясно. — Чаевничала Нина. — В сельскую больницу обнаженную натуру? С ума они сошли? Что они думали, когда эскиз утверждали? Ты видишь, как я была права…

Посторонние всегда правы, это вопрос житейский. Но прояснить нужно, потому что такие истории случались с Верой нередко. Хорошо, что в нашем случае все известно до деталей, имеются свидетели и даже бухгалтерские документы. Остается вставить картину в современную раму. Когда-то во времена Возрождения Джорджо Вазари именно так и поступал с биографиями тогдашних мастеров, увязав тем самым частное с общим, личное с историческим. А что нам мешает?..

Художники в Советском Союзе работали на государство, оно их учило, кормило, награждало и за ними присматривало. Задачи наглядной агитации и образы исторического времени тесно переплетались с заботой о хлебе насущном, без которого тоже не проживешь. Так было задумано. А что в ответ? Государственный заказ небрежно именовался среди художников халтурой, в отличие от творческих работ, которые считались настоящим искусством. Порыв вдохновения не терпит над собой диктата. Это известно, но границы здесь размыты и условны. Не исключено, например, что портрет Монны Лизы был такой халтурой эпохи Возрождения. Не факт, конечно, но ведь и так может быть. По части смыслов, как их понимают философы, здесь есть с чем поспорить, а примеров и сегодня достаточно (дальше мы их увидим). Халтура принималась однозначно и очень серьезно, без снисходительного отношения и насмешки. От нее сильно зависел семейный бюджет, это творческих людей очень дисциплинировало.

Уже и не скажешь, что богема. Халтура должна была иметь непременные признаки: тематические — патриотизма и любви к родному краю, и стилистические — чтобы простому человеку (как все мы) было понятно. Поэтому халтура не всегда была авторской, иногда это было тиражирование известных произведений, специально подобранных для эстетического воспитания. Шедевры для тиражирования направляла Москва. Никакой фантазии, отсебятины не допускалось, только буквальное следование оригиналу. Например, картина художника Аркадия Рылова Зеленый шум. Пейзаж под веселым весенним ветром, раздолье, быстрые облака среди яркой небесной голубизны. Бодрящая прохлада, рабочее настроение. В общем, то, что надо. Сама картина хранилась в Третьяковской галерее, но художник наготовил немало авторских копий. Стандарт, который нужно было размножить и развесить по всей стране. Грандиозная задача. Работу копировали бессчетное число раз и несли сдавать. Художники старались, (чтобы не потерять права на последующую халтуру), бывало, даже сами не могли различить, где что. И Председатель Совета (строгий человек!) указывая на изготовленную автором копию, назидательно указывал: — Вот настоящий цвет. Вот глубина. А вы что нам принесли? Это же халтура. — И потрясал для убедительности оригиналом. — Идите, и сделайте, как нужно.

Было, впрочем, не до шуток. Интересы государства представлял Художественный совет. В памяти художников старшего поколения истории, связанные с Советом, хранятся как бы отдельно, каждый пережил здесь свои взлеты и огорчения. Это была заметная часть творческого бытия, если, конечно, связывать его с заботами о пропитании, что тоже не лишнее.

Вот как это выглядело на свежий взгляд. В коридоре под стеной сидят рядышком мужчины и женщины средних лет, благообразного или вдохновенного вида, как бывает среди людей искусства. И смотрят на дверь, вернее поверх двери, там время от времени вспыхивает лампочка. По такому сигналу один из сидящих вскакивает и исчезает за дверью, занося с собой готовую работу (халтуру). В большой комнате, почти зале, тоже сидят люди средних лет, почти все мужчины. Но вид у этих другой. С той стороны двери — напряженно-взволнованный, чуть даже жалкий, что созвучно настроению человека, ожидающего решения своей участи. У людей в комнате вид спокойный, значительный, сидят они расслабленно, даже слегка устав от напряженной работы. Вошедший ставит свою халтуру на мольберт и удаляется молча, откуда пришел. Полагается ждать снаружи, пока идет обсуждение. Потом зовут. Могут принять с первого раза (это удача), могут совсем не принять (это тяжелая драма), а чаще всего делают замечания — поправки. Иногда по мелочам, но много. Иногда одну, но такую, что всю халтуру нужно менять. Вы что не видите, Ленину вас, как пьяный? Что значит, почему? Это у вас нужно спросить… Или: Все более-менее хорошо, но Василия Блаженного нужно отодвинуть немного от Кремля. И не спорьте. Сантиметров на десять.

Можно, конечно, возражать, но это только нервы трепать (и очередную халтуру не получишь, другому отдадут). Потому что таково мнение Совета. Для некоторых — с особенным даром и такие поправки нестерпимы и даже мучительны, но большинство переживает ситуацию спокойно. Как должное. Халтуру полагается унести в большой полукруглый зал с верхним светом, где трудится одновременно десяток таких же сдатчиков, и там внести эти самые поправки. Иногда можно поспеть даже к концу Совета, а нет — тогда на следующий. Зато потом, если пройдет гладко, вот она вожделенная баночка с клеем и ярлычок, чтобы налепить с задней стороны холста. Работа принята. Теперь можно в бухгалтерию, не сразу, конечно, еще ждать, пока заказчик оплатит, но это уже мелочи.

Дискуссии при приемке халтуры носили мировоззренческий характер. Вот пример такого диалога.

Комиссия. Ваше полотно — сугубо пессимистическое. Настроение бросается в глаза. Поле черное, вороны какие-то. Что это такое? Народ не поймет.

Художник. Поле черное, потому что хорошо вспахано. Я по справочнику смотрел. Видите, сорняков нигде нет. Зерно на нужной глубине, потому и вороны добраться не могут. А по птицам видно, поле живое. Дайте пруд, я вам лебедей нарисую.

Комиссия. Не нужно иронии. Мы сами разберемся. Где трактор? Хоть бы столб электрический. Ворон не забыли, а на столб фантазии не хватило? Кому это вы рассказываете? Люди будут смотреть. Где машины, техника? В какой стране живете? Не забывайте.

Художник. — Да вы гляньте, как вспахано. Разве сохой так вспашешь? Я со специалистами советовался. Это именно машинная вспашка. Глубокая. Я вам книгу принесу, покажу. А столбов нет, потому что село далеко. Там, конечно, есть. По настроению работы видно, что есть.

Комиссия (чуть добрее). А что нельзя было высоковольтную линию пустить на заднем плане?

Художник (сдаваясь). Можно, конечно. Но я хотел…

Комиссия. Так вот, пожалуйста, не спорьте, а допишите. И белил добавьте, чтобы заметно. А ворон уберите категорически. Не нужны они.

Требования к халтуре были привычными и однозначными, объяснять два раза не приходилось, но для некоторых глубинная сущность различия не доходила, и они писали все работы так, как если бы они были творческими. Такая роскошь в цеховой художнической среде не одобрялась. Но с отдельными личностями приходилось смиряться. К последним относилась и Вера. Убедить ее в том, что халтура — не только определение, но и суть, было невозможно.

Заказы на халтуру сосредотачивались в Художественном Фонде Союза художников и оттуда распределялись между заинтересованными лицами. Заказчики живописи то же были разные — побогаче и победнее. Поэтому в Фонде их и распределяли соответственно. Для своих проверенных людей и для лиц, более удаленных от кормушки (так тогда говорили). Вера принадлежала к последним. Потому, когда пришел заказ из районной больницы, работу отдали ей. Больницы — организации небогатые и стараться для них особых охотников нет. Заметим, однако, что и это вчерашний день, сегодня, если лекарство завезут, и то хорошо. Но раньше (в мрачные застойные годы) так было.

Сюжет для больницы подобрать было сравнительно просто. Лучше всего для этой цели подходил натюрморт или пейзаж. Вера выбрала пейзаж. Купальщицы возникли вроде бы сами собой. Банная эпопея еще только предстояла, а тема уже нашлась. На эскизе Вера изобразила группу женшин на берегу реки со склоненными к воде деревьями. Обнаженные тела светились в густой летней тени.

— Даже не думай. — Ужаснулась искусствовед Нина. — Ты что? В районную больницу? Они такое в жизни не возьмут.

С Ниной был полностью согласен скульптор, который должен был разделить Верину участь. Кроме живописи в больнице предполагалась еще и скульптура. Со скульптурой выходила драма. К 40-летнему юбилею Великой Победы скульптором была почти закончена композиция — Раненый солдат, изображающая фигуру воина, которого выводит с поля боя санитарка. К юбилею скульптор не поспел, и опоздание оказалось роковым. Ажиотаж по празднованию Победы сменила антиалкогольная компания, и фигура раненого была признана нетрезвой. Отчаявшийся скульптор, правда, утверждал, что перед боем обязательно выдавали сто грамм (наркомовских), но довод был признан неуместным. Теперь скульптор заканчивал переделку композиции в группу Медсестра и больной, и уже, собственно, выполнил свою работу. Но ее принимали вместе с живописью, и созерцание Вериных купальщиц повергло скульптора в глубокое уныние. Ясно, что трудности только начинаются.

То же самое решили на Художественном совете, куда Вера представила эскиз. Перспектива приемки работы на далекой периферии выглядела маловероятной. Но тут подросли и слегка заматерели выученные Верой художники. К ней было особое (снисходительное) отношение, и отвергать работу Совет не стал. В других случаях это было бы неизбежно, а здесь эскиз посоветовали доработать. Для начала, а там видно будет. Но, как всегда, когда дело касалось творчества, Вера проявила крайнюю неуступчивость. Менять что-нибудь в работе она отказалась категорически.

— Ну, что же, — решили мудрые люди (в Совете были такие), — зачем спорить. Пусть бухгалтерия заказчика подтвердит.

Людям, знакомым со всей этой кухней, хорошо известно, что самые неуступчивые люди сидят в бухгалтерии. Начальство может обещать (для вида), что угодно, но, если бухгалтерия скажет — денег нет, значит — нет. Иди проверь ее. Бухгалтерия заказчика была для художников мистическим местом. Зато, когда там утверждали, наступал праздник, теперь клиенту было не отвертеться.

— Мало ли, что главврач тебе скажет. — Вразумляли Веру. — Пусть дадут бухгалтерский документ. Только документ. Тогда будем разговаривать.

— Вера, — умоляюще взывал скульптор, — ты же знаешь, как я к тебе отношусь. Но пойми, это сельская больница, а не Лувр.

— А какая разница? — Действительно, если по сути. Какая? На этот вопрос скульптор ответа не дал. И Вера поехала. С электрички она пересела на автобус и часа за четыре добралась до места. — Как здесь чудесно. — Умилялась Вера, любуясь здешним водоемом. — Только коровы вместо купальщиц.

Может, у коров была фигура, или у купальщиц фигуры не было, но противоречий Вера не нашла. В бухгалтерии ее встретила зареваная девушка. Лето, народ разошелся по огородам, девушка сидела одна. Ей не дали отпуск, был повод для страданий. — Вам что? — Спросила девушка раздраженно, разглядев на пороге странную Верину фигуру.

— Не кричите на меня. — Попросила Вера.

— Я не кричу. — Удивилась девушка.

— Я — художница из Киева. Пишу для вашей больницы картину. Мне нужно поставить печать на эскиз.

Девушка глянула на Веру уважительно, достала печать и с удовольствием оттиснула ее на обороте эскиза. — Главного нет. — Сообщила она. — Главный в отпуске.

— А кто за главного?

— Я. — Девушка, похоже, сама удивилась.

— Ну, так вы и подпишите. Вот здесь. Не воз-ра-жаю. И подпись.

— Не возражаю?

— Конечно. Вы сами видите. Чего возражать.

Вечером того же дня Вера была дома. Печать бухгалтерии заказчика давала надежную гарантию. Картина и скульптура были приняты Худсоветом (наступали новые перестроечные времена) и отправлены в больницу. Ждали денег, но деньги не шли. Скульптор разыскал Веру. Он был в отчаянии.

— Я к ним ездил. Это из-за твоих купальщиц. Секретарь райкома сказал, будет письмо писать.

— Пусть пишет. А деньги?

— Какие деньги. Я тебе говорю — скандал. Если сюда дойдет, Худсовет разгонят. Хлопцы просили, чтобы мы с тобой подъехали и тихо картину забрали, пока не поздно. Ты же сама видишь. Без денег полгода сижу. Алька болеет.

Это был запрещенный прием. При упоминании о детях сердобольная Вера сдавалась. — Я сама поеду. — Сказала она твердо. — Ты мне не нужен.

Свою картину Вера разыскала в хозяйственной пристройке, заваленой всякой рухлядью, рваным бельем и прочим, так называемым, мягким и твердым инвентарем. К счастью, картина осталась цела. Рассматривая ее, прислоненную к стене сарая на удачно выбранном, затененном от солнца месте, Вера погладила подобравшуюся козу и, удовлетворенная, решила, что ничего менять не нужно. Работа удалась.

— Вы же знаете наших людей. — Объяснял смущенный главврач. — Люди, знаете ли. Хотя я лично обеими руками…

К ударам художнической судьбы Вера привыкла. Попросила передать привет девушке из бухгалтерии.

— Обязательно. — Пообещал главврач. — Как только вернется из отпуска. Жаль, я ее раньше не отправил.

Вера вкусно поужинала в больничной столовой, переночевала в пустой палате, а на следующий день больничный фургон доставил ее к дому. Это было ее непременным условием. Тащить работу на себе было бы унизительным. Шофер внес картину в дом вместе с огромной сеткой яблок. Главврач отобрал лично. Через неделю пришла оплата за скульптуры, и конфликт был исчерпан.

— Он еще спирт предлагал. — Смеясь, рассказывала Вера искусствоведу Нине.

— И ты не взяла? — Ужасалась Нина.

— Зачем мне спирт?

— Верочка, — смиренно втолковывала Нина, — сейчас такое время, нужно брать, что дают. Представь себе, откроем салон, будут собираться наши.

О, эти лучезарные времена перестроечного идеализма…

А вот еще, по ходу темы… Неизвестно, от кого поступил заказ. Вера выполнила его с удовольствием. Тема была любимая. Балетная. Отнесла работу в Фонд и некоторое время не появлялась. Но заказчик оказался больно хорош (по деньгам), и вместо Вериной работы ему отправили другую, от своего человека.

Любое преступление оставляет свидетелей, скромных и малозаметных, которых негодяи не принимают в расчет.

— Верочка, — сообщила дежурная, — они твою работу вытащили и вниз сбросили. Прямо по лестнице. Своими глазами видела. (Технические работники Вере всю жизнь тыкали, но уважительно.) — Вера спустилась в подвал и обнаружила свой балет. Картина так бы и пропала, если бы не дежурная. Пока же Вера отправилась к Юрко Смирному, который жил неподалеку от Художественного комбината.

Героическая личность был этот Юрко. Невозможно представить человека, который бы менее соответствовал своей фамилии, чем Смирный. Боец, возмутитель спокойствия эпохи позднего застоя. Принципиальный борец с эстетикой соцреализма — Смирный регулярно посещал художественные выставки и просил слова. После этого благостная церемония открытия выставки или, как вариант, ее обсуждения заканчивалась, и события принимали стихийный характер. Несомненно, дело дошло бы до компетентных органов (до милиции уже доходило). Смирный был человек большого риска, что не удивительно, в молодости он был альпинистом. Периодически Смирный исчезал, он зарабатывал тем, что красил в провинции фабричные трубы. Тогда наступали счастливые времена для больших праздничных экспозиций. Некоторые несдержанные на язык художники предлагали согласовывать с покраской фабричных труб выставочный график.

Женский портрет

Веру Юрко очень уважал. Конечно, он с готовностью вызвался помочь, вдвоем они доставили балет домой, почаевничали и разошлись. А спасенная картина теперь находится в коллекции германского шоколадного короля. Такие теперь династии…

Не для простаков, но все же… Новости обсуждались за вечерним чаепитием. Лиля Александровна, полулежа в кресле, изучала газету, а остальные собрались за столом.

— Я Оксану встретила, с третьего этажа, — отвлеклась от чтения Лиля Александровна. Она к Степану приходила. Так вот, Николай с Наташей выехали.

— Их сразу отселили. — Пояснила Вера.

— А как же… — Начал было Виленкин. Он был в курсе дела.

— Списали на старую проводку.

— Сукин сын. — Сказал художник Толя. Он часто заходил из мастерской по дороге домой.

— Это мы в курсе. — Сказала Нина.

— А вот и нет. Они даже смотреть квартиру не стали. Знаете, что мне Оксана сказала? — Просвещала Лиля Александровна. — Они в Италии сейчас.

— Как есть, Баламут.

— Зачем ты, Толя…

Но ведь факт. Избежав ответственности за пожар, Баламут потребовал немедленное разрешение на выезд из страны. Как узник совести. Израиль подтвердил, что помнит его героизм. Как раз сейчас посольство открывалось, Баламут пришелся кстати. И добился своего.

— А откуда Оксана знает?

— Она все знает.

— А почему в Италии?

— Он передумал. Оксана говорит, теперь они в Америку собрались.

— Во, времена… Ну, Баламут. Ему, значит, Италия, а мне мастерскую сгубил. Теперь новую искать…

— В Риме сейчас сидит. Дожидается от американцев разрешения.

— Как бы он Рим не спалил. — Забеспокоился Виленкин.

— Выпустили бы этого Баламута против львов.

— Ну, Толя… — Жалостливо тянула Вера. Она не переносила жестокости. Даже в шутку, как можно сейчас догадаться.

— Понимаю. — Сказал Толя. — Но иначе с ним нельзя. Вспомните меня, он от этого Рима оставит одни головешки.

— Тут еще, — Лиля Александровна перевела тему. — Юру Дизельского помните? Ты еще, Верочка, штопор ему выносила. Он, оказывается, от КГБ скрывался. Интервью здесь с ним. Сначала у нас, в провинции, а потом за границей. По льду перешел, — Лиля Александровна не отрывалась от газеты, — когда КГБ ему на хвост село. Верочка, ты не знаешь, что это — на хвост село?

— Через Финский залив, не иначе. — Вставил Виленкин.

— У них тут целая организация была…

— Я его помню. — Сказала Нина. — Всегда с поднятым воротником ходил.

— Ясное дело, — Толя никак не мог успокоиться. — Как же… Преследовали его…

— Он теперь от нас депутатом. За все хорошее! С восклицательным знаком. Это его партия.

— Обязательно нужно голосовать. — Сказал Виленкин. Он интересовался политикой.

— Ах, вы… дверь понесли… — Осень, рано темнело, но Вера, сидевшая против окна, увидела что-то ужасное. — Противные какие… — Вера натянула на ходу пальто и бросилась на улицу.

— Дом разносят. — Пояснила Нина Виленкину. — А Верочка с ними борется.

Действительно, наблюдать было удобно. Сначала вниз по улице пробежала растрепанная Вера. Потом, уже снизу возникли двое рабочих. Одинаковые, в синих спецовках они тащили назад злополучную дверь. Довольная Вера шла следом.

— Конец рабочего дня. — Пояснила Нина. — Вот они и разбирают, что кому. Сейчас вернут, значит, потом утащат. Верочку они уважают.

— А зачем им? — Виленкин спросил и, видно, устыдился собственной наивности.

— Как зачем? А домой, а на дачу, а про запас… Народ трудящий. Вавилонскую башню за сутки разнесли. По телевизору рассказывали… Считай, почти выстроили, малость осталось, на ночь без охраны оставили… А жить сейчас нужно, на небо успеется. Все сгодилось — кому кирпич, кому двери… Под Одессой, говорят, и сейчас находят…

— Может, замок повесить? Чтобы не тащили.

— Куда? Там еще живут. Кстати, кто выезжают, первые и снимают. Вчера я заходила, Верочки дома не было. Это счастье, что она не видела. На грузовик. И двери, и оконные рамы.

— Только Баламут — чистая душа. Куда ему в Америку дверь тащить. — Заметил Толя.

— Он же ее сжег. — Уточнил Виленкин. — Может, как любовь к родному пепелищу…

А между тем, дом продолжал разъезжаться. Дружной перелетной стаей снялись новые обитатели дальних микрорайонов. Через несколько лет сюда подведут метро. Все уже расписано и рассчитано, и жить можно, хоть это и не город, по крайней мере, пока, а просто скопище домов у могучей магистрали, уходящей куда-то вдаль.

Паспортистка Лида получила квартиру в нескольких остановках от центра. Район считался престижным. Лидина работа давала возможность выбора. Когда-то много лет назад Лида с длинной черной косой и грустными глазами была похожа на шевченковскую Катерину. И была хороша сама по себе. Вера написала несколько этюдов с Лидиной головкой и один, выбранный самой Лидой, подарила ей. Все эти годы портрет украшал Лидино жилище, пережил двух недостойных мужей и теперь переехал на новую квартиру.

— На новоселье гуляли. — Рассказывала Лида Вере. — Я посуду со стола убирала… смотрю на свой портрет, и он на меня смотрит. Я села, слезы катятся. Зеркало рядом. Вижу, какая была, и какая сейчас. Выпивши, конечно. Я или не я? Красивая и глупая…

Времени, действительно, прошло немало. Сегодняшняя Лида была трезвая и деловая. — Я могла бы получить ближе. — Делилась она с Верой. — Но там дом ЦК комсомола. У них и магазин свой, и бассейн. Сами распределяют. Сунешься, еще на скандал нарвешься. А я себе тихонько… Я вам, Вера Самсоновна, говорю, не торопитесь. Тем более, вы в старом доме хотите. Люди сейчас за границу выезжают. Квартиры с ремонтом, как куколки. Кто знал, что перестройка начнется. Я и сама думаю, может, не нужно было спешить. — Лида вздохнула. Она объясняла Вере обстановку.

— Макаров — мужик хороший. Начальник ЖЭКа. Ему все равно. Но от него мало что зависит. Все стоящее подбирает квар-тотдел, а Макарову оставляют дрянь. Если он предложит, ордер нужно, конечно, брать и идти смотреть. Но на что-то стоящее рассчитывать не приходится. Все дела решает длинный, вы его видели, в кожаном пальто. Он себе стаскивает, в квартотдел, а крайним ставит Макарова. К кожаному нужен ход. А он отстегивает мордатому. Зампреду. Тот без него ни одной бумаги не подписывает.

— Как это, отстегивает?.

— Как в песне… Сергеич у них центровой. Я вот придумала. Вы, Верочка Самсоновна, напишите его портрет.

— Не могу. У него глаз нет.

— Но красивый. — Мечтательно тянула Лида. — Тогда знаете что? Мне эти отъезжающие паспорта на выписку приносят. Я буду вам сообщать, если увижу подходящее. А вы на месте глянете. И потом, будто от себя. Они же сами предлагали подыскивать. А мне портрет напишете. Вы чего не подумайте. Иначе никогда бы не решилась.

— Я и так напишу.

— Нет, нет. Если получится, тогда. А на работу ко мне не показывайтесь. Не дай Бог, вместе увидят. Выгонят. Я сама вам сообщу. А к Макарову ходите. Сам он ничего делать не станет…

— Не нужно так часто ходить. — Сказал Макаров. — Или нет. Зайдите на следующей неделе. Должен быть один адрес…

Погода стояла теплая, время до зимы еще было, и думать о грядущих холодах совсем не хотелось. Вера работала. Однажды приятельница привела сухопарую даму средних лет. Коротко стрижена, дама курила длинные черные сигаретки и оказалась искусствоведом из Парижа. Француженка прошлась по квартире, подолгу останавливаясь и осматриваясь. Видно было понимающего человека. Купальщицы стояли на полу в коридоре, где их оставил больничный шофер. Француженка подержала картину в руках, поставила повыше, отошла, не сводя с картины гдаз, еще поразмышляла и, наконец, заговорила, переводя взгляд с Вериной приятельницы (тоже искусствоведа) на Веру. Кое-что Вера и сама понимала, но приятельница для верности перевела. — Она в восторге от этой работы. Делает закупки для музеев, спрашивает, можешь ли ты продать?

— Могу. Я ее для больницы писала за семьсот рублей.

Подруга только глянула, но спохватилась и, лучезарно улыбнувшись гостье, сказала Вере: — Если будешь мешать… пардон… — подруга окончательно перешла на французский.

— Можно долларами? — Спросила француженка.

— Можно. — По курсу выходило двести пятьдесят, если семьсот.

Француженка быстро заговорила. — Она не может за такую низкую сумму. Это не для себя. Ее не поймут. — Снова взяла картину, осмотрела еще раз, тронула осторожно краску. Покачала головой и поставила купальщиц на место.

— Так, — сказала подруга решительно, — я с ней сама разберусь.

— Может, подарить? — Спросила Вера.

Подруга дернулась, говорить с Верой было не о чем. Наверно, поэтому все кончилось хорошо, и счастливая француженка уехала с купальщицами.

Голос художницы

Я животных люблю. Собак. Лошадей. Они меня понимают. Как можно их бояться? Бабушка как-то привела мне маленькую собачку. Морда рыженькая, спинка белая с рыжим пятном. Джимик. Жил у нас много лет. Однажды заехала будка и схватила Джимика. Бабушка поймала такси, обогнала будку, и выкупила Джимика. Бабушка всего раз на такси ездила, когда гналась за этой будкой. Смесь таксы с дворнягой. Умница. Я приходила из школы. Джимик сидит и поглядывает. Видит, что я его заметила. Подходит, усаживается рядом.

Цирк я любила с детства. Это тема для художников. У меня была подруга. Укротительница. Я ходила к ней на репетиции. Рисовала много. Фамилии сейчас не помню. Она была архитектором, а потом муж ей сказал, хватит. И она стала укротительницей Я за нее очень переживала. Однажды она должна была перед мишкой сесть на колено и попросить его что-то сделать. А для этого незаметно подсовывала ему кусочек сахара. И вот она красиво присела в белых своих брючках в обтяжку. Мишка к ней подошел, она полезла за сахаром, а сахар зацепился изнутри в кармане. Пока она его доставала, мишка от нетерпения ее ласково за плечико зубками взял. У нее следы остались.

Цирк — это чудо. Это мечта.

Холодные времена

Жизнь внушала тревогу. Сестра привезла, как обещала, масляный обогреватель и его включали на ночь. Но было прохладно, больше, чем хотелось. Тут позвонил Макаров и попросил зайти за смотровым ордером. Дом находился недалеко, за два квартала, мимо троллейбусы спускались к площади. Дом был похож на старого больного человека, который отчаялся и живет, абы как. Пахло в подъезде плохо, стены давно требовали ремонта. В общем, это был сильно ухудшенный вариант Вериного дома. Под окнами со стороны двора экскаватор рыл котлован, затевалось большое строительство. Жильцы паниковали. Вера расценила предложение, как издевательство, примерно так и написала на обороте ордера. Макаров упрятал бумагу в папку. Он не удивился и не уговаривал. Видно, не рассчитывал на быстрое решение вопроса.

— Они так со всеми. — Пояснила паспортистка. — Какой с вас прок? А здесь центр, своя политика. Видите, сколько вокруг домов на ремонте. А кто из них выезжает, и кто назад вселяется? В новую квартиру. Совсем другие люди. А наших на выселки. Но вы должны бороться. Тем более, вам сказали, искать. Вот и ищите. Я думаю, скоро адресок вам подкину. Посмотрим, что они скажут.

И Вера пошла смотреть. Дом строили пленные немцы. Он был неуклюжий и добротный. Подъезд закрыт, работало переговорное устройство, но беспокоить хозяев Вера не стала. Она прошла через арку во двор, села на скамеечку и долго глядела на освещенные окна. Где-то среди них могла быть ее квартира.

— Этой квартиры вы не получите. — Сказал Макаров прямо. — На нее уже есть претендент.

— А я не претендент? В холоде живу… — С утра, действительно, сильно похолодало.

Макаров не поднимал голову от стола. Курил. Прятал глаза. — Я вам говорю, квартира занята. — Идите туда… — Макаров неопределенно махнул рукой. — В квартотдел…

Так Вера попала к Сергею Сергеичу. Кабинет здесь был обшит деревом. Под дверью сидели. И Сергей Сергеич был под стать рабочему месту — в костюме с иголочки, деловой, пружинящий, нацеленный на решение вопроса. Не то, что мешковатый, засаленный Макаров.

— Хорошо. — Сказал Сергей Сергеич с чувством, повертев Верину бумажку с адресом. — Хорошо… — Глянул на Веру ободряюще. — Откуда такие сведения? Впрочем, не важно. Сейчас свяжемся. — Сергей Сергеич набрал номер и теперь выслушивал Макарова, энергично кивая головой. Все, видно, выходило, как он и предполагал. — Ну, вот. — Взгляд на Веру ничего не выражал. — Как вы себе это представляете? Инвалид. Разведчик дивизии. Нас с вами защищал. В общем, этот вопрос решен. А вас, если что узнаете, прошу прямо ко мне. Макаров здесь не нужен. Ни он, ни я квартиры не строим, сами понимаете…

Вера пока сидела на краешке стула, и даже слегка отключилась. Это ей помогало. Глаза Сергея Сергеича оставались для Веры загадкой.

— Еще бы. — Сказала Лида. — Он, наверно, и не знал ничего. Вы сами ему адресок подкинули. Что бы они делали без инвалидов? Так и тех дурят. Эх, Верочка Самсоновна. Была б, как вы, нарисовала его на всю стену… не знаю как… в танке.

Лида зашла вечером, после работы. Во дворе уже было совсем темно. Приходилось думать о конспирации. — Вот еще адрес. Спрячьте. Сдали паспорта на выписку. Это там, где бюст. Не знаете? Ну, ладно. Макаров пронюхал, вроде бы, ходил смотреть. У него какой-то интерес. Будет спрашивать, откуда — я вас не знаю, вы — меня. Вы — евреи сами между собой знакомые. Скажете, что в синагоге…

— Что в синагоге?

— Раввин дал. В синагоге, и все тут…

На следующий день Вера отправилась. Макаров встретил приветливо, стол обошел, чтобы пожать руку. Не просто так.

— Вот, как раз… — Сказал Макаров.

Вера глянула. Адрес не имел ничего общего с тем, что лежал у нее в кармане.

— А больше нет?

Макаров глаза завел к потолку. Откуда? — Идите, быстренько гляньте. И вселяйтесь. Зима скоро.

Что зима, Вера знала и без Макарова. Она сходила по адресу. Дом стоял на задворках гостиницы, выходящей на площадь. Прямо под окнами, с тыла гостиницы разгружались машины. Стоял крик, мусорные баки шли рядами. Если предыдущий дом являл зредище неприкрытой беспросветной бедности, то здесь бедность являла себя достойно, не напоказ, как приемлимый образ жизни некоторой, не самой счастливой части общества. Квартира была на первом этаже. В коридоре пахло. Внутрь Веру не пустили. Хозяйка известила, что отъезд откладывается по крайней мере на месяц. Рядом с дверью стоял рассохшийся аквариум. Было как-то безнадежно. Вера решила отказаться. Но что теперь?..

— Вот, видите. — Сообщил Вере Сергей Сергеевич. — Я же предупреждал. Плохо с квартирами. Плохо. Что для нас? Почти ничего. Начальство забирает, ЦК, Совмин, ведомства…

— У меня есть адрес. — Сообщила Вера. Она могла быть упрямой.

Сергей Сергеич глянул, тонко улыбнулся и впервые Вера уловила в глазах какое-то выражение. Что в нем — понять невозможно.

— Это хорошо. Оставляйте. Я пока все выясню, а вы на следующей неделе перезвоните.

Дом оказался престижным. В стену въезжал бюст с остроносой, запрокинутой в порыве вдохновения головой. Композитор и поэт при жизни сочинял кантаты. Сначала вождям, потом о партии, далее (обобщенно) о хлебе с молоком и, наконец, на экологическую тему — о земле и воде в целом. Над этим творением поэт скоропостижно скончался. Музыкальная часть была готова, и вдова — тоже человек творческий завершала труд. Она же возлагала к бюсту цветы, коротко обламывая стебли. Иначе цветы растаскивали. Не иначе, как влюбленные. Ночью. А вдова хотела, чтобы память о муже жила вечно…

— Вы, наверно, ходили к Сергей Сергеичу? — Догадалась Лида.

— Ходила. — Призналась Вера. — Он сказал, будут улицу переименовывать в память этого… с бюстом. Или не будут. Вдова старается, подписи собирает. Я тоже расписалась. Но дом пока трогать нельзя. Категорически.

— Я так и думала. — Сказала Лида. — Вы не представляете, что наделали. Я сегодня в ЖЭКе была. А там…

Сразу после Вериного посещения Сергей Сергеич позвонил Макарову. Почему не докладывает движение недвижимости по району? Укрывает? Макаров врал. Только-только паспорт занесли на выписку.

— А эта (Вера, то есть) откуда знает? — Громыхал Сергей Сергеич.

— Дом композиторский. Люди творческие. Одна шайка. Макаров — подлец чуть жив остался. — Лида сильнее выразилась.

Вера разволновалась. Получалось, подвела подругу. И крепко…

— Вы, Вера Самсоновна, за меня не беспокойтесь. Я с нашими комсомольцами задружила. К себе зовут, кооперативы строить. А у жэковской секретарши выведала. У Макарова дружок, полковник. Вместе служили. Потому он квартиру от Сергеича притырил. А вы засветили. У Сергеича свой интерес. Нам бы эта квартира ни в жизнь не досталась. Это я, шляпа, не подумала. Зато теперь… что будет… — Лида даже зажмурилась от удовольствия. — Вы — Верочка Самсоновна, прямо, как королева Марго. Таких пауков в одной банке свели… Вот увидите…

Долго ждать не пришлось. Меньше, чем Лида рассчитывала. Теперь все вокруг были в курсе. Полковник (спецназа) проявил смекалку. Договорился с выезжающими, снял у них комнату и заселил в нее свою маму. Вроде бы, парализованную. — Разузнала Лида. — Пусть только попробуют вынести. Я, говорит, дворец президента в Кабуле брал, так я квартиру не возьму? Если что, минировать собрался. С мамой вместе. А Сергеича на воротах развесит.

— В Кабуле? Не может быть… — Пугалась Вера.

— Не-е, на наших. Которые после реставрации. Он — контуженный. Сергеичу так и передал. Пусть готовится. Люди слышали. Что угодно сделает, и ничего ему не будет.

— Инвалид? — Догадалась Вера.

— Контуженый, вроде. В общем, уступил Сергеич. Такой кусок изо рта выдрали. А Макаров ходит довольный. Меня вчера спрашивает. Не знаю ли я художницу из сгоревшего дома?

— Это меня. — Догадалась Вера. — Он тебя проверяет.

— А то я в девицах не была. Знаю, говорю. Жили рядом. А на днях встретила. Несчастная она, за мать боится. Холодно. Вы ее мытарите, а она — лучший художник всех стран и народов. Я точно знаю.

— А он?

— Если еще раз случайно встретите, передайте, я стараюсь помочь. Хороший человек, только что нам с того…

Но не всем было все равно. Примерно в те же дни позвонила двоюродная сестра Веры. Художник по тканям, она много работала с людьми. Любую ткань, начиная с тончайшего батиста и вплоть до грубого шинельного сукна, она безошибочно определяла наощупь, но еще лучше она понимала тонкое движение винтиков и механизмов, незаметно управляющих процессами нашей жизни. Ее лицо несло на себе печать этого всезнания. Это было лицо сфинкса, выражающее массу эмоций одновременно и собственное отношение к этим эмоциям и даже реакцию по поводу этого собственного отношения. Мудрости, если понимать правильно, много не бывает. А здесь было. И понимания — хотя бы той же упрямой гордячки Веры. Сейчас сестры разговаривали по телефону, и оттенки настроения, возможные при очном общении, сглаживались.

— Ты помнишь Софочку? — Сестра улыбалась сама себе и слегка грустила. — Ты видела ее у меня на дне рождения. Так вот, оказывается, Софочка знает какого-то Сергей Сергеича из вашего района и может на него выйти. Да, нет, не ногами выйти. А как? Это — нужный человек. Подаришь ему работу, и конечно… мы обсудим не по телефону.

Глянуть сейчас, допустим, сбоку, и видно, как погрустнело лицо сестры в ожидании ответа своей неразумной родственницы.

— Я не разрешаю никакой Софочке за меня договариваться. — Некрасиво кричала в ответ Вера.

Сестра взяла паузу. С Верой было нужно иметь терпение. Много терпения.

— Не нужен мне этот мерзавец. Я ему адреса носила, а он своих людей устраивал.

— Но ты же пришла с улицы…

— Ну, и пусть с улицы…

Тут лицо сестры приняло скорбное выражение. Который раз она убеждалась, все беды случаются из-за ее безрассудной доброты. Ну, пусть не совсем беды, пусть, просто огорчения, как сейчас… Вроде бы, так и нужно… Кому от этого легче?

И все равно. Понимание и терпение… — Какой, Верочка, он — мерзавец? Деловой, воспитанный человек.

— Не нужно мне никакого делового и воспитанного…

— Верочка, ведь холодно. Как вы будете жить? Как?

Но Веру заклинило. Бес-по-лезно… Нет, вы такое видели? Пойди, найди нужного человека, так теперь еще уговори…

Сестры расстались недовольными друг другом. Легко любить за достоинства, а как любить за недостатки? Теперь, говорят, можно. Не иначе, как генетика, родня, или время такое, но без терпения не обойтись.

— Подумай, — сказала сестра на прощанье, — почему он должен делать для тебя просто так? Почему? Всё, всё, я молчу. Завтра привезу тебе еще обогреватель. А иначе тетю Лилю заморозишь, и сама замерзнешь…

Действительно, близились холода. Теперь жильцы покидали дом поспешно. Вслед за ними в оставленные квартиры вступали жэковские мародеры. Вывинчивали краны, выдирали дверные ручки (кстати, вполне приличные, отчасти даже до революционной эры), снимали отопительные батареи. Безнадежность Вериной борьбы становилась очевидной.

И вот сюрприз… Как-то вечером Вера встретила Наташу с Баламутом. Было это невозможно. Баламут, как известно, был в Италии и дожидался американской визы. А близнеца, чтобы на одно лицо, у него не было. Вера так бы и прошла, супруги признали ее сами. Они как раз выходили из ресторана, где Баламут когда-то прославил победы еврейского оружия. Теперь туда пускали всех подряд, а Баламута усаживали за личный столик, тот самый, с которого он вступил в историю.

Супруги были встрече очень рады, наговорили много, и Вера, не следившая за общественной жизнью, даже запуталась.

— Юрка Дизель евреев обещал поднять. Из посольства. Выдающийся случай… Простой русский парень… — Наташа прильнула к мужу, потерлась щекой о кожаное плечо.

— Как я рада. — Восторгалась Вера. — А я слышала, вы в Италии.

— Наташка придумала. — Пояснил Баламут. — А то ходят разговоры. Кто, да что. А так Наташка звонит… из приемной Папы Римского. Он ей эту, как ее, индульгенцию выписал, как большой грешнице. На двух страницах с приложением.

— Не выдумывай. У нас квартира в другом районе. Мы никого не видим, и нас не видят. — Поясняла Наташа. — Снабжение пока хорошее. Вы, Верочка, приходите, чаю попьем, я вам куру подберу.

— Какую куру? У Веры Самсоновны мама кто? Лучших кровей. И папа покойный такой же.

— Ну, и что? — Вера смеялась, радовалась встрече.

— А то. — Баламут шатнулся, но удачно завершил маневр и бережно поцеловал Вере руку. — Любимые люди. Один народ. — Тут Баламута совсем повело. — А я обрезание буду делать. Пока частично. Встал на очередь.

— Я тебе сделаю. — Пригрозила Наташа. — Я, Верочка Самсоновна, в синагогу хожу. На гиюр готовлюсь.

— Это как? — Заволновалась Вера.

— Чтобы еврейкой стать.

— Ой, не надо.

— Надо. Жеку Хаймовича помните? Друган мой по борьбе с тоталитаризмом. Голодает, чтобы нас выпустили. — Баламут приобнял за плечи Наташу. — Потому я теперь за Жеку ем и пью дополнительно, как за себя. Из солидарности. Там рассчитаемся. Гады…

— Как это? — Испугалась Вера.

— Все комуняки беженцами заделались. Забыли, как очко играло? Я один за победу еврейского оружия встал. Второй фронт открыл. Даже чокнуться было не с кем.

— Верочка Самсоновна, — обращалась Наташа. — Вы мою маму покойницу помните? Любовь Сергеевну? Я, если что, хочу из нее Евсеевну сделать. Вроде как в поезде перепутали. С войны, потому документов нет. Пойдете в свидетели?

— А разве так можно?

— Сейчас все можно. Вальку Морозову знали? Во двор к нам ходила. Она себе выправила. Тогда еще в Москве посольство было, стала евреям в очереди заливать, волнуется, что непохожа. Так, представьте, старушка вывернулась, божий одуванчик, хвать Вальку за рукав. Вы, девушка, — типичная. Представляете — Морозова типичная? Так я, если что, за Суламифь сойду.

— Молоко и мед. — Подтвердил Баламут. — Помимо других продуктов…

Тут Вера представила снег, сани, влекущие опальную боярыню к месту казни. — Может, не надо никуда…

Художница Галина Неледва

— Так ведь затеял, черт. — Наташа пригладила мужу седой чубчик. — А теперь дети. Только в Америку. Бизнесом хотят заниматься…

Наконец, из первого подъезда, выходившего на улицу, выехали все, и Вера навесила на входную дверь большой замок. Битва за безнадежный дом продолжалась.

Несколько раз заходил с приятелем Эрик. Он был армянин и жил в Варшаве. Когда-то Эрик занимался борьбой и расхаживал по квартире — невысокий, плотный, налитый бычьей силой. Душа его тянулась к Вериной живописи. Особенно нравились ее ранние работы, написанные в реалистической манере с присущим Вере сплавом темперамента и артистизма. Эрик мог купить Арарат (так он говорил), средства позволяли. Пока он разглядывал живопись, охранник сидел на кухне и пил чай. Зайти в комнату категорически отказывался (может, так ему было назначено) и сидел, погруженный в себя. Однажды спросил, бывают ли у Веры иконы.

В комнате за чаем Эрик говорил о Вере в третьем лице на удивительном горско-польском диалекте. Он почти дословно повторял Баламута.

— Я не понимаю, — говорил Эрик, обращаясь к общему приятелю, скульптору. — Что делает здесь эта женщина? Если эти чиновники не понимают, с кем имеют дело, их нужно гнать, как быдло. Как так можно? — Эрик косился на включенный обогреватель и возмущенно отмахивал рукой. — Я сейчас предлагаю, поехали. Будете у меня жить, работать, сколько хотите.

Вера смеялась., прикрыв рот рукой. Скульптор хмыкал.

— Я тебя прошу, — Эрику было приятно быть богатым и щедрым. — Я тебя прошу, — Эрик обращался к скульптору. — Дай ей моих денег, сколько захочет. Пусть работает без проблем…

Трагедии, впрочем, пока не наблюдалось. В комнате было опрятно и чисто. Из кухни несли вскипевший чайник. Но батареи оставались холодными. Отопление в пустеющем доме включать не спешили. И не положено. К тому же многие батареи были сняты, и включать, собственно говоря, было нечего. Скульптор, приехавший вместе с Эриком, привез третий обогреватель. Лиля Александровна утром долго отлеживалась под одеялами и вставала поздно. Обогреватели разгоняли теплый воздух, и он перемещался по комнате потоками, как течение Гольфстрим. Сильно перегружалась сеть, часто вылетали пробки, и проводка начинала трещать. Вера пугалась. Из дома она теперь надолго не отлучалась. К тому же у нее начали болеть суставы. Жизнь становилась совсем мрачной.

Голос художницы

После института я часто ездила в село. Писала. Рисовала. У меня оттуда много работ. И осталась подруга Ефросинья. Я до сих пор с ее племянницей переписываюсь. Село называлось Велика Богачка, то есть, большая богачка. Дома было неспокойно, я волновалась и ходила на почту звонить. Днем никак не соединяли, говорили: — Приходите ночью. Тогда линия не так загружена.

Выхожу я ночью во двор. Темно. Звезд нет. Луны нет. Дороги не видно. Вообще ничего не видно. Ефросинья мне говорит:

— Йди по стовбах. Як до одного дійдеш, постій біля нього. Обійми. Відразу далі не йди. Відпочинь. На четвертому треба повернути. Тільки ж ти рахуй, як треба. А там вже недалеко. І будеш собі викликати. Голосно, бо вони там не чують. Я — Велика Богачка. Я — Велика Богачка[1].

Добралась я. Нашла телефон. Села возле него. Темень полная. А я сижу одна-одинешенька и кричу. Я-Велика Богачка. Я — Велика Богачка…

Это я запомнила. Только Богачки из меня не получилась. Ни великой, ни просто так…

Реалистки и мечтательницы

На столе в хрустальной вазочке букет мелких голубеньких цветов.

— Это такой сорт астр. — Поясняет Люда. Виленкин — частый гость в этом доме видит Люду впервые, но хозяйничает она уверенно, на правах подруги. Готовит чаепитие. Люда — длинное нескладное создание, задрапированное по щиколотки в какой-то розовый хитон. Худющая, кажется, кости стучат друг о дружку под одеждой. Лицо вытянутое, бледное, с высоким лбом. Сразу видно — интеллектуалка.

Садятся пить чай. Люда принесла, торжественно выложила две пачки индийского. Вызвалась заварить, как следует. По-осо-бому. Тем более, пить собираются из тончайших чашечек, а сам напиток настаивается под большой матерчатой куклой.

— Здесь будет салон. — Поясняет Люда.

— Где это?

— Вот здесь. — Люда удивляется непонятливости Виленкина. Под стеной выстроился десяток чистых холстов, Вера запаслась. Но все равно не верится, что у комнаты есть будущее. Потолок густо покрыт разводами — следами пожаротушения на верхних этажах. Штукатурка сыпется отовсюду, может и кусок обвалиться прямо в чай.

— Испанки приходили сегодня работы смотреть. — Сообщает Люда. — Одну купили, за другой завтра придут.

— А как им это… вообще?

— Верочка, как им твоя обстановка? — Кричит Люда в коридор. Хозяйка разговаривает там по телефону. — Не слышит… Но здесь не может не понравиться.

— Святая правда. — Подтверждает Виленкин. — Но все-таки….

Вера появляется и тут же исчезает. Телефон звонит непрерывно, назло маловерам. Связь есть. Похоже, салон уже начал работу. И гостям грех жаловаться. Мыслины, сыр, чай — чудесное угощение. Маслины Вера покупает неподалеку. Человек восточного вида выносит столик из кафе, ставит рядом ящик с маслинами, и сидит без движения, без торгового азарта в глазах, погруженный в таинственные глубины самосозерцания.

Вера уважает продавца, что-то есть у них общее, не только земное. Так что маслины в доме не переводятся. Впрочем, пога-ненькие. Мелкие, сморщенные, приходится выгрызать косточку, или раздувшиеся — с пустотой внутри. Но вкус есть — именно, маслин. Это важно.

— В Центральном брали чай?

— Ага. Стояли час. Леничка, не трогай там ничего.

Леничка — Людин сын. Малый лет шести, болезненно бледнокожий, как мать, растаскивает рисунки с бумажной свалки.

— Прожила с ним два месяца в Ленинграде. Совсем разбаловался.

— В Ленинграде? Культуру показывали? Вроде, рано еще.

— Ничего не рано. Правда, сынок? — Леничка подошел, лег щекой в мамины колени и глянул обиженно. Взгляд долгий и совсем недетский из-под розовых век. Такому, действительно, не рано.

— Кроме того, там можно хорошо отдохнуть.

— В Ленинграде? Там же есть нечего.

— Вы давно были? — Строго спрашивает Люда.

— Давно.

— Тогда откуда вы знаете? Есть нечего…

— Говорят. — Виленкин чувствует себя как застигнутый врасплох сплетник. Но Люда — благородная душа не обращает внимания на смущение.

— Хотите, расскажу, как мы туда приехали? Хотите? Леничку я оставила дома, а сама пошла в булочную. И вернулась вот так. — Люда выбрасывает вперед худющие руки, выворачивает ладонями вверх, будто несет охапку дров, а затем еще отчеркивает рукой изрядно выше головы. Смотрит значительно, наслаждается впечатлением. Виленкин потрясен. — И что вы несли?

— Несла я… — По лунному лику скользит лучик счастливого воспоминания. — Во-первых, афганский изюм. Три рубля пакет. У нас — рублей двадцать. Маслины. Рубль восемьдесят. Турецкие. — Люда презрительно кивает на блюдечко. Я тех три штуки съем и, считай, пообедала. Сушки всякие. Конфеты. Да, вот еще. Суворовское печенье. Вы ели? Нет? Это такие маленькие пирожные, по виду, как грибок. Из сухого теста. А внутри шоколадный крем. Самая капелька. Но вку-у-сно. Берешь на кончик языка, само тает. Деликатес. Шесть штук — два рубля.

— Это что, дорого?

— Дорого, конечно.

— А почему, суворовское?.

— Откуда я знаю. Но вку-ус. С чаем, кофе… А маслины. — Видя негаснущий интерес, Люда добивает окончательно. — Вот такие. — Люда подносит к носу Виленкина длиннющий палец и отщелкивает на нем две фаланги. Маслина выходит с небольшой огурец.

Что тут скажешь? Виленкин подавлено молчит.

— А молочные продукты? Знаете? Вот такие. — Люда неожиданно забрасывает левую руку за голову и берется ей за правое ухо, становясь похожей на скрипичный ключ. — Лю-бы-е. Без всякой радиации. Я с ребенком была, прибор брала. Мы проверяли. На тридцать копеек дешевле, чем у нас.

— На бутылке?

— А на чем же? Сыр пяти сортов. — Люда продолжает оставаться в позе индийской танцовщицы и только теперь размыкает композицию.

Виленкин сражен: — Это что, всегда так?

— Всегда. С маслом сливочным, правда, бывают перебои. Это — да. Но я вам скажу. Я в обычной коммуналке жила. Приходит человек и вежливо, спокойно. Составляет список на каждого пенсионера. Кому что. И на следующий день, пожалуйста, получите. Так что, вы думаете, они будут переживать из-за этого масла?

— Фантастика.

— Фантастика. — Эхом отзывается Люда. — Я бы не поверила, если бы сама не увидела. Тем более, у меня совсем нет воображения. Мне папа всегда говорил. Люда, ты хоть раз в жизни можешь придержать язык? Или так и будешь выкладывать все подряд? — Люда чуть грустит. Видно, вспоминает, когда наивность выходила ей боком.

— Кстати, Вы видели, чтобы у нас продовольственные посылки кто-нибудь получал? Видели? Нет?

— Сотрудница говорила, — Виленкин старается быть объективным, — что ее сестра в институте получала. Геологии. Они там какое-то месторождение открыли.

— Х-ха. Месторождение посылок — вот что они открыли. А к тем везут и везут. Сразу на месяц получают или два. Причем, все продумано. От соли до презервативов.

— А зачем пенсионерам?

— Откуда в Германии знают. Шлют блокадникам. А молодежь за сахар меняет. Между прочим, на наш украинский цукор. Вы бы видели, какая ванна в этой коммуналке. Ай-я-яй. Из розового кафеля. Вот такая. — Люда оттягивает платье, создавая некоторое подобие груди. — Я спрашиваю: сколько вам стоило? А они смеются. Собчак издал специальный указ, уволит любого, кто отфутболит хоть одну бумагу. Так они теперь сами бегут. Хоть ванну, хоть унитаз, хоть это, как его… сейчас вспомню… Только свистни.

— Но, позвольте. Как же? Там карточки.

— Конечно, карточки. А я не сказала? На макаронные изделия. С оливковым маслом бывают трудности. Подсолнечное есть, а за оливковым нужно постоять.

Иностранец

— А как же вы? Если карточки…

— Ай. — Отмахивается Люда. — Больше для вида. У меня ни разу не спрашивали. Я похожа на ленинградку. — Последнюю фразу Люда произносит с гордостью.

— Это правда. — Подтверждает Виленкин.

Слышно, как в коридоре, где хозяйка разговаривает по телефону, падают книги, несется плачущий голос: — Это вы опять пришли? Я же просила.

— Оля, наверно. С испанкой обещала… — Прислушивается Люда.

— Представляете, как мыши разбегались. — Появляется Вера. — На меня ноль внимания.

— Мыски, мыски. — Леня бросается в коридор.

— Ничего не боится. — С гордостью говорит Люда. — Вера, садись чай пить. — И опять обращается к Виленкину. — Вот такой, индийский, там в каждой булочной. А за Дунканом нужно стоять.

— А кофе? — Это Виленкин спрашивает.

Люда смеется, а затем восстанавливает знакомую композицию. Забрасывает руку в обход затылка и берется за ухо: — Понятно? Растворимого они вообще не пьют.

— Мыски, мыски. — Азартно кричит Леня из коридора. — Мама, иди сюда. Смотри. Еще одна.

— Ты бы испанку предупредила, — говорит Люда, — а то выскочит в самый неподходящий момент.

— Думаю, — Виленкин дополняет, — испанцы мышей не боятся. Коррида воспитала. А холсты нужно переставить, погрызут. Это для них, как суворовское печенье.

— А мыши краски едят? — Спрашивает Люда.

— Еще как. В Ленинграде, наверно, нет. Там зажрались. А здесь набросятся…

— Собчак для них — святой. — Досказывает на ходу Люда. — Сам, если что, по квартирам разносит. Кому что… биде, вот, я вспомнила…

… — Она искусствовед? — Спрашивает Виленкин Веру. Люда с сыном сели в троллейбус, а они идут дальше.

— Кто? Люда? Ой, она очень хороший человек. И стихи пишет, и натурщица.

— Натурщица? Она же худая. Ноги, как трубки от раскладушки.

— У нее очень красивое тело. Теплое такое. Ты не понимаешь.

— Да. — Пристыженно соглашается Виленкин. — Не понимаю.

…Виленкин возвращается домой, полный впечатлений, и тут, кстати, звонок. — Представляешь, там ирландское мясо по семь рублей. И не берут.

— Не берут? — Ахает трубка — А очередь?

— Какое. Семь человек… — Для эффекта Виленкин даже думает сказать пять, но потом называет точную Людину цифру. — В мясо маникюром тык. И не берет. Мороженное для нее. Ирландское. Представляешь?

— Ирландское? Так это вырезка. А здесь? Вот, сволочи. Я все время Вадику говорю: беги в посольство, бери анкету, пока не поздно.

Собеседница преподает в консерватории, лето с мужем, дочерью и безымянной морской свинкой проводит на даче. И вот дачная история. Свинка в картонном ящике жевала травку и в благодушном настроении была замечена бродячим котом. Хорошо, что дочь оказалась рядом, успела спасти.

— Представляешь, что творится? Никогда такого не было. Среди бела дня. Скоро на улицу нельзя будет выйти.

— Но жива? — Волнуется Виленкин.

— Жива. Только тронулась. Из клетки за ноги тащу, чтобы почистить. Этого еще не хватает.

— Нормально. Сейчас народ вечером дома сидит.

— Это, по-твоему, нормально? Ну, знаешь…

…Ночью Виленкина давит тяжкий сон. На вытянутых руках он несет глыбу мороженого ирландского мяса. Несмотря на лед, жарко, впереди на плите урчит огромная сковорода. Еще немного. Но тут на гладкой поверхности кондиционного продукта с фиолетовым ирландским клеймом вздымается рыжая шерсть и на Виленкина таращится чудовищных размеров морда с кровавым следом кошачей лапы под тусклым стеклянным глазом. От неожиданности Виленкин роняет ношу, и свинка с грохотом валится ему на ноги…

Есть от чего проснуться. Виленкин открывает глаза. Страшилище исчезает, а грохот, наоборот, рвет уши. Это трубы. Летом горячей воды, как обычно, нет. Но, в отличие от прошлых лет, жильцы не жалуются. Горячая, говорят знающие люди, идет с радиацией. Так что лучше мыться холодной. Зато теперь, когда дали горячую, трубы отвечают оглушительным ревом. Как объясняет сантехник — грамотный человек — выравнивается давление в системе. Где-то за несколько этажей ранняя бабушка, из тех, что, кажется, вовсе не ложатся, открывает воду. И сонный люд срывается крутить краны, выравнивать капризное давление. Виленкин влетает в ванну, заполненную тугим банным паром, и видит, как бьется, стреляя кипятком, кольцо душа. А за окном на самом дне белого тумана мерцают огоньки первого автобуса. Окончательно Виленкин просыпается от тишины. В утренней телепрограмме рекламируют круиз в южные моря для капитанов отечественного бизнеса.

Помощница Виленкина является точно в срок. Миловидная, спокойная, сосредоточенная, настоящая учительская дочь. Забот дома по горло, но успевает везде. Работают долго, голова не занята, самое время оживить воспоминания:

— Представляете, вернулся человек из Ленинграда. Рассказывает, что там продуктов навалом.

— Где, где?

— В Ленинграде.

— Не выдумывайте. Нет там никаких продуктов. Петина тетка раньше всегда передавала. А теперь просит, масла прислать.

— Сливочного?

— А какого же?

— Это верно. — Спокойно подтверждает Виленкин. — Со сливочным там перебои. Обходятся оливковым, подсолнечным. Скажите вашему Пете, что его тетка не выдерживает испытания изобилием.

— Да, вы что. — Виленкин с огорчением отмечает, в женском тоне появляются насмешливо-пренебрежительные интонации. — Какое оливковое? Я ей две банки майонеза отправила. Пишет, что молится за нас. Будет с сухарями чай пить.

— Не знаю, как с майонезом, а насчет сухарей передайте, чтобы не ломала последние зубы. Хотя ветеранам бесплатно вставляют. Пусть лучше купит суворовское печенье.

— Какое, какое? — Женщина не думает скрывать насмешку.

— Суворовское. Полководец, если помните. — Виленкин берет официальный тон. — Что вы кривитесь? — Во рту Виленкина появляется восхитительный вкус, и он документально фиксирует. — Грибок из сухого теста. Сверху глазурь из шоколада, а под шляпкой — капелька крема. — Виленкин вспоминает Люду. — Между прочим, очень полезно для женской фигуры.

— Вы сами ели?

— Нет. А человек был, вернулся и рассказывает.

— У меня нет времени это слушать. Ребенку пойду звонить.

Возвращается и начинает лихорадочно собираться. — Нельзя на минуту оставить. Налила утром в чайник кислоты, накипь отодрать. Три раза предупредила. А он чай выпил, мама, чего кислый такой, горло сильно щипет…

…И последнее. Вечером заходит Вадик, поправить замок. Вадик создан, чтобы приходить друзьям на помощь. Белая бородка. Точные пальцы так и летают. Щелк-щелк. Теперь маслицем смажем, чтоб навек.

— Ты учти. Масло я достала. — Говорит Наташа. Подруга Вадика, работают вместе. И зашли вместе. Наташа высокая, красивая, вид спортивный. Белая блузка с распахнутым воротом, смелые глаза, темные волосы крупными кольцами по плечам. Как с портретов старой европейской знати — мужчины женственны, дамы неприступны. Там бы Наташа была на месте.

— Как-то после ресторана в Сочи, — занимает она рассказом, — захотелось побыть одной. Устала от этой пошлости. Плыву себе. Берега не видно. Тут пограничный катер. Как он меня заметил.

— Ты — женщина видная. — Вставляет Вадик.

— Вот именно. Один круг, второй. Поднимают на борт. Капитан вежливо: — Что вы тут делаете? Не заблудились? А я ему: — Может, у меня здесь свидание. Нечего вмешиваться в личную жизнь. Познакомились и отпускайте. А он — С турком свидание? — Почему это с турком? — Потому, что здесь нейтральные воды. Турция скоро. Нельзя так далеко заплывать. — Кому это? Нельзя с дамой разговаривать, когда она перед вами вот так… Тут он снимает с себя китель, накидывает мне на плечи и ведет на мостик. — Даже, если свидание, говорит, такая женщина, как вы, не должна ждать. Поплывем назад в Сочи. Согласны? Выскочил на причал, руку подал. Их хорошо воспитывают, не то, что некоторых.

— Оркестра не было? — Спросил Виленкин.

Наташа обдала взглядом: — Это — военная база. Но все равно. Я подарила ему розу. Желтую.

— А роза откуда?

— Как откуда? Из ресторана. Я с ней плыла. А на работу бумага пришла. Что я нарушаю правила поведения в погранзоне. Помнишь, Вадик? Ну, что за мужики.

— А если ты — наркокурьер. Это его долг. Пограничный.

— В Ленинград в командировку еду. — Сообщает Вадик.

— Ты мне лампочек купи. Перегорели, новых взять негде. А там есть.

— Что-то не видел. Недавно был. Пустой город.

— Что вы, ребята, жуете кислятину. — Вмешивается Наташа. — Что, почем… Как бабы. Скучно. Тут ко мне приехали из Донецка. Вы бы видели, какая девочка, умирает по мужику, а он — тьфу. Хоть бы голову повернул. Вот там — драма. А вы: лампочки, лампочки…

— Ты ей подскажи. — Говорит Виленкин. — По телевизору видел. Выступал главный колдун России. Назначили специальным указом. По либеральной квоте. Диктовал средство для пробуждения чувства. Семена календулы заворачиваешь в лавровый лист, вроде голубца, заматываешь в голубой шелк и тихонько ему за подкладку пиджака. Две недели и готов. Можно голыми руками брать. Запиши, или так запомнишь?

— Мне не нужно. — Гордо отвечает Наташа.

Вадик переводит разговор. — Поехали за грибами на субботу и воскресенье.

— Не могу. — Это Виленкин говорит. — Я к тебе потом зайду. Только приготовь, как следует. От грибов, я слыхал, отравления сумасшедшие.

— Ничего. Есть, чем запить, на пиве и томатной пасте. Такой бимбор, любую отраву перешибает.

— Я вам завидую. — Говорит Наташа.

— И ты приходи. — Приглашает Виленкин.

— Куда? Меня его жена разорвет.

— Может, и нет. Ей сейчас не в голове. — Говорит Вадик. — Она меня с анкетами грызет. Тебя, кстати, вспоминает.

— Меня?

— Не тебя. Наташку. У нее — жених в Америке.

— Правда, Наташа? А где?

— В Голливуде.

— Ого. Ну, а ты?

— Пусть сначала здесь поживет.

— Очень хорошая мысль. — Тут Виленкин вспоминает нечто важное. — Кстати, о грибах. Вадик, обязательно привези из Ленинграда суворовское печенье. Там должно быть. Как Наташа?

— Обязательно, Вадюша. Я тоже слышала. Там оно на каждом углу.

Голос художницы

В Грузию я ездила с сыном. С горы, если смотреть, вниз шли лесенки с домиками, крышами, балкончиками. Белье висит. Перец гроздьями. Меня очаровали эти резные галерейки, веранды. Мы как-то с горы спускались. Керосиновая лампа светится. Я зашла на веранду. Никого. Дом пустой. Я в комнату заглянула. И там никого. А потом вижу, тут же на веранде в углу сидит пожилая женщина. Сидит в темноте, одна и молчит. Я к ней подошла. Она меня за стол усадила, и мы с ней долго разговаривали. О чем, уже не помню. А вот это состояние вечера и разговора со мной осталось. Еще помню, картинку около бань. Как оттуда выходят чистенькие грузины и грузинки. Напаренные такие, отмытые, будто блестят. Я была в восторге. Я и раньше Пиросмани любила, а тут в Тбилиси я его заново увидела. Это нечто особенное. Незабываемое. Вершина всего. Никакой не примитив. Наив, причем гениальный наив. От Бога. Нигде больше ничего подобного нет.

Идут экстрасенсы

Две комнаты, оставшиеся после смерти Марфуши, пока никого не заинтересовали и были определены в, так называемый, нежилой фонд. Марфушины кошки (числом с десяток) далеко не уходили, а жили рядом, высматривая новые источники пропитания. Раньше был петух, но теперь пропал. Остались подозрения и даже перья, но обвинения не были предъявлены. Нашлась коллекция бутылочек и флакончиков, содержавших когда-то алкоголь и предназначенных для самых разных целей, кроме той — единственной, для которой их практиковала покойница. Диван, на котором Марфуша не проснулась после возлияния, дворник, кривясь от кошачьего запаха, разбил во дворе и забросил на мусорник. Там он и хранился дольше и надежнее, чем в музее. На Марфушину дверь навесили замок.

Но вот рядом освободились еще три комнаты, раньше их занимала какая-то организация с исчерпывающим названием пусконаладка. Теперь налаживать стало нечего, весь флигель разом освободился, и общая площадь стала представлять интерес. Весной внутри зашевелились штукатуры и маляры. Миновало лето. Теперь вовсю хозяйничала осень. Вера встала рано (часов в восемь) и, распахнув дверь, выглянула во двор. Просыпающееся солнце зловеще багровело в окнах. Ослепительно синее небо было выстужено на всю бездонную глубину. Над деревьями беспокойно кружили галки. Природа замирала, Вера залюбовалась. И с удивлением заметила перед собой, на лавке, где днем любила отдыхать Лиля Александровна, застывшую от холода одинокую фигуру. И человек встрепенулся, будто ждал Вериного появления. Невзрачный мужичок средних лет.

— Поликлиника когда работать начнет? — Странник прятал озябшие руки в карманах пальто.

— Нет здесь поликлиники. — Как все полуночники, Вера реагировала с утра несколько замедлено.

— Экстрасенсы когда открывают?

— Экстрасенсы?

— Ну, да… — Посиневшее от холода лицо повернулось в сторону флигеля. — Вот там они, экстрасенсы. Я пришел пораньше, думал, очередь. Первых обещали бесплатно.

— Не знаю… — Тянула Вера.

— Ладно. — Сказал человек упрямо. — Буду дальше сидеть.

— Может, зайдете, выпьете чая, — предложила Вера. — Вы ведь замерзли.

В глубине квартиры вставала мама. Топчан на кухне был завален рисунками. Вера усадила гостя в коридоре и вынесла кружку с чаем. Так она с удивлением узнала, что во дворе открылся прием, и люди под названием экстрасенсы лечат разные болезни. Однако, дверь по адресу, который хранится вот здесь (пришелец похлопал себя по карману поношенного пиджака), открыл несимпатичный мужчина в длинных трусах, обругал за беспокойство и сообщил, что какие-то бабы в халатах крутятся дальше, во флигеле. В грубияне Вера узнала соседа Степана.

— Правда, если бы меня подняли затемно, я бы и не такое сказал. — От чая гость порозовел и расхрабрился, на красном кончике носа заблестели, как роса, капельки влаги. Странник утер их кончиком шарфа и несколько раз с удовольствием чихнул.

— Вот так всегда от горячего. — Сообщил он Вере. — Но теперь уже все равно.

Вере (такой это человек) стало не по себе. — Куда вы пойдете? Сидите пока здесь. А увидите очередь, сразу бегите занимать. Я дверь приоткрою.

Так оно и случилось. Гость задержался в коридоре, чихал много, с каждым разом все громче, будто прогревая застывший мотор. Там на него наткнулась Верина мама. За долгую жизнь Лиля Александровна не отвыкла удивляться, но держала удивление при себе. Поэтому разговор возник позже, когда гость уже исчез, снялся незаметно, как отдохнувшая от долгого перелета птичка.

— Верочка, — Сказала Лиля Александровна, управляясь на кухне, — там у нас в коридоре, по-моему, кто-то сидит. Ты видела?

— Да, мама. Это он к экстрасенсам очередь занял.

— К кому? — Лиля Алексанжровна сориентировалась на Веру ухом.

— К экстрасенсам. Громко и отчетливо повторила Вера. Из разговора с пришельцем она уже выяснила, что речь идет о здоровье. — Мама, я тебя прошу, займись собой.

— А что они лечат?

— Понятия не имею.

— Тогда откуда я знаю, на что жаловаться? — И Лиля Александровна царственно удалилась. Вера поглядела вслед, отметила тяжесть походки и решила все бросить и заняться маминым здоровьем.

Вскоре мимо Вериной квартиры потек в сторону флигеля ручеек страждущих. Эти люди были заметны. Зайдя во двор, они начинали оглядываться, отыскивая нужный адрес, и медленно двигались от двери к двери, как посетители художественных выставок — от картины к картине. Теперь летняя досужая публика собиралась реже и задерживалась меньше. Смена лиц совпадала со сменой времен года, напоминая средневековый календарь, где каждому месяцу соответствуют свои занятия и планы, а пора летних хлопот и праздников сменяется временем предзимних тревог.

Заглядывали к Вере, к другим соседям, само нечастое слово экстрасенсы обрело будничность, обозначив направление поиска нужной двери. Число страдальцев прибывало, и вместе с ним росло число людей, называющих себя экстрасенсами и деловито спешащих по утрам к флигелю сквозь почтительно

расступающуюся толпу. Именно толпу, пусть небольшую, но все же. Теперь само понятие экстрасенсы, казавшееся еще недавно однозначным и цельным, стало распадаться на более звучные и загадочные составляющие. Трансцендентная медитация. Астральная диагностика. Гравитация биополя… Все это можно было теперь прочитать на дверях Марфушиной опочивальни. Диагностика по радужной оболочке глаза, по форме протертой спиртом ушной раковины, по запаху пота шейного платка, по линиям руки и, конечно, по содержанию снов. Даже по картам (и такое было), для чего дважды в неделю привозили из табора особого эксперта, предварительно упрятав под замок каракулевые шубы других специалистов.

Недоверчивый хмыкнет, скептик не станет слушать, но ведь даже недолгий голод — не тетка, а болезнь и того хуже (лечебное голодание, кстати, тоже было). Исцелений, в том числе самых невероятных, набиралось более, чем достаточно. И по телевизору каждый день показывали, там заговоренная вода давала разительный эффект. Умный человек всему научится.

Как будто ручкой реостата

Меняя уровень токов,

Ползет рука натуропата

По гребню ваших позвонков…

Как раз в тему. Поэт размахнулся, оставил запись в Книге отзывов. Вдохновение не позволит соврать. Именно так все и есть. Мир делится на энтузиастов и маловеров. И вам решать, за кем будущее… и ваше, в том числе. Экстрасенсы были приметой, загадкой и, пожалуй, гордостью нынешнего времени быстрых сдвигов, перемен и реформ. Эти люди, неожиданно открывшие в себе чудесные способности и успешно развившие их на ускоренных курсах, быстро заполняли пространство, откуда уходила идеология. Как океанский отлив, она (идеология) оставляла после себя множество ненужного хлама, остовы разбитых заводов и брошенных строек, тома сочинений, письмена, вершившие еще вчера судьбы целых народов — все это осталось на обросших водорослями камнях.

А взамен рождались диковинные организмы, неутомимо ползущие и ковыляющие посреди разора и запустения и жадно поглощающие все подряд. Старый мир съеживался у всех на виду, как теряющий высоту воздушный шар. Пробуждалась новая жизнь, новый способ существования, пока еще скрытый, малозаметный, осязаемый непрерывными усилиями липких щупалец, сортирующих на свой манер извечные монады света и тьмы, веры и заблуждений, разочарования и надежды, и укладывающие их в новое содержание. В пользу отлива. Это и есть новая идеология. Пробудившаяся новая жизнь, взамен недавних теорий и учений. Теперь, когда исцеление кажется таким простым и очевидным, лишь остается немного потерпеть, а потом талифа куми (встать и идти), преодолевать последние испытания экономикой и бытием. Дальше будет легче, как некоторым — самым удачливым легко уже сейчас. Торжествующая идеология (новая!) всегда праздник, родившийся из жертвы или даже из множества жертв. Зато выжившие будут счастливы. Так оно задумано и обещано.

Фламенко

Но возникают разочарованные, одинокие люди (не нужно наговаривать, они были всегда), которые назло воодушевленному обществу взялись хворать и помирать именно сейчас, будто не могли позаботиться о себе, пока можно было купить нужные лекарства или, в случае печального исхода, напитки и закуску для поминальной трапезы. Времени хватало, не зря названого застойным. Жили, как кажется, без забот и можно было подумать о себе впрок. Но нет. Зато теперь все зашевелились, выползли из-под скомканных одеял, из несвежих простынь, из засохших бинтов, клеенок и подстилок, и отправились бродить в поисках врачей и прочего персонала. Но не тут-то было. Отлив прибрал за собой множество профессий и услуг. Куда-то подевались лекарства, куда-то исчезли стоматологи и медсестры, и болезни стали какие-то новые, пугающие, как казни египетские. Примерно так и должно быть (если по теории), хоть как-то уж слишком и долго… И тогда в пространстве распада, безвластия и апатии стали возникать экстрасенсы — вчерашние инженеры и портнихи, честолюбивые аспиранты, учителя разных классов, страдальцы с сотрясением мозга (в анамнезе и сейчас), божьи люди, пленники внеземных цивилизаций, счастливо возвращенные на землю, гуру, живущие энергией далеких звезд, матросы, пережившие кораблекрушение, посланцы Святой Девы, какие-то обмороженные с калом снежного человека под черными ногтями, дипломанты самодеятельных академий (с новыми визитными карточками), демобилизованные, состоящие на разных учетах и снятые оттуда, со справкой и без, страстотерптцы и греховодники, и, конечно, пенсионеры и домохозяйки. Здесь можно было встретить всех, кроме, пожалуй, банкиров, бухгалтеров и экономистов — закономерность, о природе которой можно писать отдельный трактат. Не обошлось, увы, без некоторого количества аферистов с поддельными дипломами, выписанными в филиппинских джунглях. Вся эта разноликая, разнородная масса пузырилась и перекипала в спорах об истинности учения, впрочем, здесь больших разногласий не было, а страсти взвинчивались больше по мелочам, о разграничении сфер астрального, ментального и финансового влияний.

Представим себе, что поиски истины велись и на Верином дворе. Как-то днем, когда ее не было дома, в дверь позвонили и перед Лилей Александровной явилась дама с крупным властным лицом, застывшим до неподвижности камня.

— Здравствуйте. — Сказала дама и попыталась улыбнуться, от чего величественные черты дрогнули и задвигались, как горные склоны от подземного толчка. — Это вы здесь живете? Выезжать не собираетесь?

Есть лица, которым улыбка противопоказана. Это, по крайней мере, честно. Глаза смотрели испытующе.

— Нет. — Удивилась Лиля Александровна. — А почему?..

— Сейчас многие выезжают. — Лицо посетительницы, отулы-бавшись, заново окаменело.

— Нет, не собираемся. — Во рту Лили Александровны стояла противная сухость. Вера была права, пришла пора проверить сахар.

— Может, куда-нибудь? В этом районе. Или квартиру на массиве. Ближе к природе.

— Нет, не хотим. Я всю жизнь здесь прожила.

— Жизнь долгая. — Сообщила гостья. — Можно не одну квартиру сменить. Пожилым на окраине лучше.

— Но зачем?

— Нам нужно ваше помещение. Мы из кооператива. Будем расширяться. Ваше помещение нас устраивает.

— Но оно и нас устраивает.

— Мы вас не обидим. — Пообещала посетительница. — Мы обещаем улучшение. С исполкомом договоримся, грузчиков дадим и переедете потихоньку. — Теперь, когда разговор принял деловой характер, лицо гости даже смягчилось, если сравнить с минералами твердых пород.

— Нет. — Отрезала Лиля Александровна, отвергая любую возможность соглашения. — Даже если дочь согласится, я все равно не уеду.

— Не нужно упрямиться. Видите, сколько народа к нам ходит. Всем нужно помочь. Что же мы с вами из эгоизма людей на улице оставим? — Дама повела рукой в сторону флигеля. Там, действительно, разгуливали.

— Но я здесь живу. — Лиля Александровна растерялась. Так до конца и не привыкла за долгую жизнь.

— Я знаю, что живете. — Дама говорила убедительно и даже как-то педагогически. — Но нельзя же думать только о себе. Нужно думать о людях. О людях.

— Вот, вы и думайте.

— Мы думаем. — Дама тяжело вздохнула. — Мы думаем. А вот вы не хотите. Притом, что мы полностью понимаем ваше положение и хотим помочь. — Дама приняла очень строгий вид. Терпение ее истощилось, говорить больше было не о чем.

— Я еще зайду.

— Не нужно. — Лиля Александровна нервничала. Во рту стоял сухой жар.

— Подумайте. И вы согласитесь. — Последние слова вышли медленно и внятно. — Поверьте, это в ваших интересах. Чтобы потом не жалеть.

К тому времени, как пришла Вера, Лиля Александровна выпила два стакана воды и, махнув на все рукой, принялась за сладкий чай. Открытая сахарница говорила сама за себя. Сначала Лиля Александровна отмалчивалась, но решила, что и дочери неприятного разговора не избежать, выложила все без утайки.

— Так и сказала, что пожалеем? — Переспросила Вера.

— Только я тебя прошу, — заторопилась Лиля Александровна. — Просто скажешь, если спросят, что мы никуда не поедем.

На впечатлительную Веру разговор возымел действие. Странный человек (художественная натура) Вера ощущала рядом со зримой вещественной жизнью присутствие волшебного, сказочного начала. Оно было вплетено в пейзаж, в лица, в свечение человеческого тела. Она осознавала реальность этой другой жизни, сверялась с ней, как сверяются с расписанием движения поездов или сигналами точного времени. Это ощущение вплетенной в мир гармонии не обманывало ее, она угадывала его особым чутьем и ориентировалась безошибочно. Так Вера жила в том будничном мире, где обретаемся все мы. Ничего необычного, если рассуждать здраво или, как теперь принято, по деньгам. В угрозе незваной гостьи Вера расслышала мистический звук предостережения и опасности, который заставил ее мать есть вредный сахар.

Набросив пальто, она выскочила во двор. Там было пусто. Но дальше под дверью на табурете стоял сосед Степан и яростно сдирал жестянку со ржавым номером собственной квартиры.

— Видала. — Сказал Степан, не здороваясь. — Завелась нечистая сила. Изгоняю.

Вера устроилась сопереживать. Это была ее роль по жизни.

— Ходят с шести утра. — Степан расправлялся с упрямой жестянкой. Он всегда был грубоват, а тут прямо кипел. — Тринадцатый номер, вот они и повадились. Самое подходящее для их конторы.

— К нам тоже приходили. — Поделилась Вера. — Предлагают переезжать.

— Это как?

— Слезь, Степан. — Попросила Вера. Ее голова приходилась на уровне могучего живота. — Давай я тебе клещи подержу.

Степан, наконец, отодрал номер и вернулся на землю. Он сопел от злости. Вера испытывала понятное облегчение рядом с энергичным, готовым на битву союзником.

— А Лиля что?

— Мама сказала, что никуда не поедет. Меня дома не было.

— Божий человек. И ты такая же. Пусть эта сволочь ко мне явится. Я ей покажу.

— Я думаю, явится. — Сказала Вера. — Для чего им нужно?

— Для хер-рама.

— Ну, Степан. — Попросила Вера, она не выносила грубых слов.

— Не слышала? Будут у нас хер-рам открывать. Уже начали. Так и сказала эта ихняя — хер-рам.

— А что это такое?

— Откуда я знаю. Но хер-рам, это точно. — И Степан с удовольствием повторил запомнившееся слово.

Вечером к Вере заглянула подруга — искусствовед Нина. Она мечтала открыть собственное дело — художественный салон. Нина была привлекательная брюнетка с нелишней полнотой и маслянистыми глазками. Если бы Данаю Рембрандта удалось оторвать от кушетки и чуть приодеть (Нина, кстати, обожала шляпки), то сходство стало бы совсем заметно. Рембрандт понимал натуру на столетия вперед. И против золотого дождя Нина не возражала, совсем наоборот. Лежать она могла долго и впечатляюще. Пока был жив муж (замечательный художник), это было ее любимое занятие. Но сейчас времена переменились. Это только в сказках — спряталась под шляпку и делай, что хочешь, а у нас — реализм, в каком виде не покажись.

— В двух комнатах будет выставка-продажа, — планировала Нина, — а в третьей кофе. И будуар. Меньше трех никак нельзя.

— И тогда всех наших… — дополняла Вера. — Поверить не могу, что такое возможно.

Действительно, времена, вроде бы, наступали праздничные. Свободные для самовыражения. Без цензурного диктата и чиновного произвола. Чуть-чуть осталось, досадные недоразумения, вроде наличия денег, но на то она и свобода, чтобы сражаться и преодолевать. А пока первый кандидат на выставку запил, потерял ключи от мастерской и куда-то пропал. С тремя комнатами не спешили все те же бюрократы, искали свою выгоду. Нужно было умножать усилия. Зато как было приятно мечтать, сидя у подруги Веры, под лампой с матерчатым абажуром, мечтать и видеть, как возникают тени друзей, явившихся на звук собственного имени.

— И Колину устроим? — Обмирала Вера.

— Обязательно. — Обещала Нина.

— И Валика?

— Конечно.

— А Сашкину не нужно, если он такой пьяница противный.

Но было ясно, устроят и пьяницу, было бы где. А пока мечтали и пили чай из изящного китайского чайника. Пахло мятой. Керамические чашки Вера обжигала сама. Вдавливала в глину рисовые зернышки, в печке они выгорали, и поверхность чашки под глазурью покрывалась россыпью светящихся звездочек. Зачарованная фигура Нины вносила в картину умиротворение и покой. Все мы, как патефонная пластинка (если кто помнит) крутимся на семьдесят восемь оборотов, а Нине хватало тридцати трех. Она никуда не спешила. Черные волосы были аккуратно расчесаны, глаза за стеклами очков блестели. Нина напоминала ночную сову, хоть темноты боялась и избегала вечером ходить одна. Задумчиво она глядела перед собой куда-то вдаль и видела собственное отражение в зеркале шкафа, и свое же изображение за плечами — бело-розовый этюд, родившийся после совместного с Верой посещения сауны.

— Я у тебя его, Верочка, заберу. — Говорила Нина, не оборачиваясь к картинке. — Пока ты его кому-нибудь не подарила.

У Нины был наметанный глаз и терпения хватало. Она умела ждать.

— Забери. — Радовалась Вера. — Теперь вообще неизвестно, что будет.

— Как это, неизвестно? Я тебе, Верочка, говорю, нечего всем подряд работы раздаривать.

— Я не о том. У нас здесь скоро будет херам.

— Херам? — Удивилась Нина. — Это еще что? Может, храм? Ты, наверно, перепутала. Храм, Верочка, конечно, храм.

— Ничего не перепутала. Мне Степан сегодня сказал. Экстрасенсы открывают у нас херам. Видишь, сколько народа. И ходят по квартирам, уговаривают переезжать. К маме приходили. Грозились, вели себя некрасиво. — Более сильных слов, обозначавших некрасивое поведение, Вера не знала. — Вряд ли, храм. Что они, церковь во дворе будут строить? Если хочешь знать, там одни безбожники. И Степан ясно повторил — хер-рам. С двумя Р.

— Хер-рам? Хм… — Лицо Нины озарилось. Искусствоведы вообще сообразительнее художников. — Это — ашрам. Он перепутал. В Индии есть такие, для их религии.

— Но он точно сказал — хер-рам.

— Правильно. — Нина была в восторге от догадки. — От наших, православных — храм, а от этих, индусов — ашрам. А вместе — херрам. Новая религия. Сейчас все такое. Скоро нам Патриарха нового привезут. Он и распорядился, чтобы эти херрамы были на каждом дворе.

— Ты, наверно, права. — Соглашалась Вера. — Наверно, и вправду херрам. Но как же… ведь они такие разные.

— Подумаешь. Может, даже лучше. Я вчера в Музей Ленина заходила, прикинуть насчет помещения. Семьсот рублей в день и приступайте. У них там сейчас знаешь что? Выставка эротического искусства. Мне экскурсоводом предлагали, знают, что я — искусствовед. Так что ты не удивляйся.

— Я не удивляюсь.

— Пойду я. — Нина поставила на стол пустую чашку. — Поздно.

— И я с тобой. — Заторопилась Вера. — Провожу.

В отличие от боязливой Нины, Вера любила гулять по ночам. Подруги удачно дополняли друг друга.

Голос художницы

Как меня в Союз Художников принимали, не помню. Билета членского у меня нет. Я для них не очень подхожу. Я считаю, что деньги все портят. А в нашем Союзе много коммерции. Недавно мне звонят. Собери, говорят, документы, мы хотим тебя представить на звание какого-то художника. Заслуженного? Наверно. Я записала, а потом бумажка эта куда-то пропала. Ничего я собирать не стала.

Спасение замерзающих-дело рук самих замерзающих

Хорошо, что погода стояла теплая. В конце осени, если повезет, наступают такие удивительно ясные и солнечные дни. Неожиданно, вопреки собственным законам, природа замирает, не решается сделать последний шаг в зиму. Собственно, зима уже стоит, уже декабрь и полагается выпасть снегу. Но нет. Небо набирает торжественную синеву, деревья застывают проволочными жгутами, яркий свет, тронутый прозрачной желтизной, окутывает мир. Не остается ничего лишнего, природа оставляет самое важное, как старуха одежду для собственных похорон. Палитра составлена скупо и точно. Зелень неуместна, как шампанское на поминках. Вместе с затухающим багрянцем сметены последние всплески цвета. Уходят компромиссы

между светом и тенью, легкомысленные блики, блуждание розовых пятен. Теперь они ни к чему. Прозрачные воды становятся темными и глухими, как занавешенное зеркало. Природа погружается в сонное оцепенение, будто возвращается сама к себе, в изначальное состояние, и на смену радужной симфонии праздника приходит холодный и трезвый белый цвет.

Пока в вечерних новостях синоптики недоуменно разводили руками, извиняясь за капризы погоды, Вера пыталась обогреть квартиру. Сосредоточение обогревательных приборов достигло опасного предела. Пробки выскакивали. Оживились мыши. Вечерами, когда Лиля Александровна ложилась спать, а Вера устраивалась работать или перебирала рисунки, они живо носились по кухне и коридору. Около двери Вера прикармливала одну из Марфушиных кошек. Кошка — здоровая, упитанная, уличного вида перебирала едой и заходила посидеть бескорыстно. Экстрасенсы отвадили кошек от Марфушиного флигеля, но источники питания где-то оставались, и кошка охотой на мышей не увлеклась. К тому же ее смущали острые запахи живописных материалов. Кошка заглядывала Вере в глаза, никак не сочувствуя ее бедам, и уходила, равнодушная к посулам и просьбам.

Жильцы выехали почти все, третий этаж был пуст, окна выбиты и, лишенные рам, подсвеченные скупыми уличными фонарями, смотрелись пугающе. Но и днем пейзаж оставался печальным. На втором этаже, примерно над Вериной квартирой, одиноко светилось окно. Художник Толя работал, допоздна, выгадывая каждый час, но ночевать не оставался, и потому жильцом мог считаться лишь условно. Такие наступили времена, приходилось рассчитывать на спасительную малость. В мастерскую вела наружная деревянная лестница, придававшая дому своеобразный колорит, и Толя существовал отчасти автономно. Понятно, что не совсем, но все-таки. А в дом вход вел из глубины подворотни. Вера повесила на подворотную дверь замок, вернее, для начала простой замочек. Она никогда не сомневалась в лучших свойствах человеческой натуры. Подтверждается это, однако, не всегда. Для следующей попытки Вера раздобыла большой замок, примерно такой, каким запирают ворота средневековых крепостей. По крайней мере, в мирное время. Ключ Вера повесила у себя дома и почему-то решила, что победа будет за нами. Был такой лозунг. Когда-то, но не сейчас. Замок распилили на третий день. Замочные дужки были в палец толщиной, так что работали люди основательные. Вера обратила мысленный взор в сторону ЖЭКа, грустно вздохнула и оставила входную дверь беззащитной.

Теперь таинственные ночные перемещения ощущались вполне отчетливо, и носили какой-то мистический характер. При здоровых нервах к ним можно было привыкнуть. Кашляли часто, наверно, курили. Вера здраво решила, что вредное привидение кашлять не станет. У нее даже возникла мысль, отнести наверх стакан теплого молока, она даже встала, но именно тогда, как назло, молока в доме не оказалось. Расхаживали много, но осторожно. С Верой считались. Постепенно выяснилось, в дом можно попасть с улицы, через окно первого этажа, и выносят туда, а дверь со спиленным замком используется для громоздкой поклажи. Этим занимались днем, Вера часто выходила, в брошенном доме можно было спокойно хозяйничать. Однажды, услышав шум, Вера поднялась на третий этаж и встретила знакомого жэковского мастерового. Тот ломом корчевал тяжелые дубовые половицы. Дом когда-то выстроили на совесть.

— Что вы делаете? — Закричала Вера. Природное человеколюбие готово было изменить ей. — Живут здесь… Ведь протечет… потолок на голову… Совесть у вас есть?

Неуместность вопроса поразила обоих.

Рабочий в ответ виновато кивнул. Значит, совесть была. — Мы с ребятами с другой стороны… Пока до вас дойдет, может, выедете…

Мотив

Ситуация нелепая, и мысли ей соответствовали. Вера отчаянно искала другие, более простые слова. А работяга незло думал, что теперь придется приходить снова, когда эта вздорная тетка угомонится. Или отложить на месяц, когда она, наконец, выберется. Значит, сейчас можно не спешить. Но потом явятся строители и пошлют их — жэковских подальше, потому что у каждого свои планы и своя законная добыча. Как не крути, но по жизни это так…

За прошлый месяц Вера, наконец, добралась до Ивана Прокофьевича — того самого зампреда, которому подчинялся ушлый Сергей Сергеевич. Здесь Вера была принята хорошо. Кабинет был, что надо, со шкафами вдоль стен, с деревянными панелями и портретами. Вождь (Вера их не различала) висел позади зампреда, глядел ему в затылок, а со стены напротив отечественный классик в тулупе и бараньей шапке уставился Ивану Прокофьевичу в лоб с утренним недобрым выражением. Классика Вера помнила еще со школы и относилась уважительно.

В углу стояло свернутое в рулон знамя, а на столе приткнулся вымпел с гербом города Флоренции. Флоренция была городом-побратимом, Иван Прокофьевич отвечал за крепость родственных уз и ездил знакомиться, так сказать, на хлеб-соль. Или пиццу, если сравнивать с Италией…

Кабинет был официальный, но отчасти и демократический, Иван Прокофьевич старался ступать в ногу со временем и даже чуть впереди на те самые доли секунды, которые приносят победу бегуну или велосипедисту. Новым элементом, сближавшим наше отечественное заведение с буржуазным офисом, было массивное вертящееся кресло на металлической ноге. Полцарства за коня — призывал когда-то шекспировский персонаж и большая, извините, сволочь в одном лице. Не нужно удивляться, в Англии так бывает. Чтобы оценить образ, нужно в него вжиться. Полцарства у Ивана Прокофьевича пока не было, хотя кое-что он поднакопил, и вошел во вкус. Но много отдал бы (тем более из казенных) за это кресло, слитое с седоком в единое целое, не слабее шекспировского коня. Можно было, меняя посадку от полулежачего до строго вертикального, поддерживать правильное пищеварение, дремать, не замедляя ход директивной мысли, но, главное, уворачиваться от назойливых посетителей, которые так и норовили сыграть с Иваном Прокофьевичем в гляделки, пронзить страдальческим взглядом, призывая к сопереживанию. Иван Прокофьевич был джигит, что надо. Не зря до своего вертящегося он годами маялся в обычном полумягком, задубил седалище, а прежде протер не одни штаны о крепкие стулья с прямыми спинками и жесткими сиденьями. Прошлое не могло не сделать из Ивана Прокофьевича философа, и конь тут только в помощь. Не будем упрощать образ, странно (а может быть и нет), несмотря на длительное пребывание в рядах бюрократии, Иван Прокофьевич оставался романтиком, вопреки обывательскому мнению, будто все чиновники взяточники и мироеды. Что нас губит? Соблазн — подзуживали щелкоперы, все бросить, хлопнуть дверью, чтобы портреты со стен посыпались, отказаться от привилегий, и укатить в народ на трамвае, как индус, в набедренной повязке и шапке из ондатры. А чего? По дороге в поликлинику заглянуть за справкой. Должны дать, если дышать в сторону. Гуд бай, май лав, гуд бай… Вот до какого сумасбродства жизнь может довести… Все с этого начинали…

Но уберегла Европа. Вдохновительница наша до мечты и поэзии, до зуда в самых немыслимых местах. По-разному открывается мир, распахивается окно. Надышавшись свежим итальянским воздухом, нагулявшись через реку Арно, наглядевшись на поучительные музейные аллегории в нескромных туалетах, Иван Прокофьевич вернулся обновленным, крутнулся в духоподъемном кресле, и воспрял — все только начинается.

— А что, если отбросить всю эту наглядную агитацию, бесконечные лозунги и призывы, сплюнуть по-ковбойски всю эту жвачку. И услышать, наконец, гимн радости композитора Бетховена, как слышит его критик Пугель, с которым Иван Прокофьевич познакомился во время флорентийской поездки. Ведь свобода. Все эти формалисты и модернисты безбедно существуют и кормятся от набухших сосков той же Флоренции или кого там еще… в Риме кормятся, и тоже от сосков. И держатся за них всеми измазанными в красках лапами. А чем мы хуже?

Пугель высказывал мысли, вчера еще крамольные. Искушал змеем, лез в душу, пользуясь неопределенностью момента, в котором, однако, важно не ошибиться. Иван Прокофьевич прислушивался. Насчет Мекки искусств Пугель, пожалуй, загнул, передавят друг дружку в той Мекке, как басурмане. Мало нам своего, так еще там… Но, в целом, мысли критик приводил здравые, и Иван Прокофьевич попросил набросать, как оно может быть при либертэ.

Вчера еще… А сегодня, проезжая по району, увидел, рабочие обновляют перед райкомом Доску передовиков, и приуныл. Не рано ли? Пролетарии шли грозными волнами, будто в растянутых мехах громадного баяна. Эту доску Пугель предлагал убрать прежде всего. Каково тут с Бетховеном? Тернист и опасен наш путь. Иван Прокофьевич вздохнул и даже обиделся на критика. Тот, если что, удерет на историческую родину, а ему — славянину необрезанному выпадет нести крест. Под белы руки и на бюро. Пожалте бриться… Так с головой и побреют. Потому синагога понадежнее выходит. Вон, заметим, та же художница. Живет — не тужит, еще и квартиру себе требует…

Иван Прокофьевич отогнал вредные мысли. Пока нужно закрепиться на достигнутом и выжидать. Кстати, эта художница… Иван Прокофьевич навел справки. Отзывы благоприятные, не конкретно, но и так видно. С мухами, не иначе, но безвредная. И что с того?.. В смутном настроении Иван Прокофьевич встретил Веру.

— Я думал, у вас уже все в порядке.

— Ничего не дают. — Жаловаться Вера не умела, изложила фактическую сторону дела. Адреса оказались никуда не годными.

— Да. — Иван Прокофьевич немного опечалился. — Мы ведь не строим. А что есть — все начальству достается. Так и здесь. Недавно полковник вломился и самочинно занял. Я, говорит, дворцы брал, а тут квартира. Пришлось отдать. Спросите у вашего Макарова. Наверно, он и навел. Вы ведь так не сможете. Или сможете? Вот, видите…

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • Против течения

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Художник и его окружение предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Иди по столбам. Дойдешь до одного, дальше сразу не иди. Отдохни. На четвертом нужно повернуть. Только ты считай, как следует. А там уже недалеко. И будешь вызывать. Громко. Потому, что они там не слышат. Я — Большая Богачка. Я — Большая Богачка.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я