Одержимый женщинами

Себастьян Жапризо, 1986

Новый перевод одного из самых знаменитых романов французского мастера интриги, автора таких романов как «Купе смертников», «Убийственное лето» и других. События развиваются на фоне Второй мировой войны, во Франции, на островах Тихого океана и в Юго-Восточной Азии. Несколько женщин – от проститутки до адвоката – одна за другой рассказывают о мужчине, которого они одновременно и до беспамятства любят, и люто ненавидят. В какой-то момент читатель уже с трудом верит, что речь идет об одном и том же человеке, – настолько переменчив и многолик образ этого современного Донжуана.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Одержимый женщинами предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Эмма

Белинда

Когда это случилось, мне шел двадцать четвертый год. Дело было в августе, а родилась я в сентябре, то ли 28-го, то ли 29-го, никогда не знала точно. Меня, новорожденную, нашли возле мертвой матери в одном из пляжных домиков, где держат шезлонги и матрасы. Родила меня она одна, никто не помогал. Я так долго кричала, что прямо надорвалась. Короче, они поставили в протоколе 28 или 29, какая уж там точность! Неважно, зато про меня дважды писали в газетах, тогда это был первый.

За двадцать четыре года про меня больше никто не вспомнил. Я ведь была чистый ангел, да и только. Когда я прославилась во второй раз, то уже вкалывала в борделе, правда, очень шикарном и известном по всей округе. Цветы в вазах по двадцать франков за букет. Отдельная ванная с бирюзовым кафелем и серебряными кранами. Кровать под балдахином, завешенная прозрачным пологом, — для романтики и от комаров. Балкон выходил прямо на океан. Называлось заведение «Червонная дама». А раз вы такого не знаете, значит, в жизни ничего не видали.

Цены мне не было — трудолюбива как пчелка, ну и сладкая, сплошной мед. Пока я еще жила в Париже, я брала уроки, училась говорить правильно. Целых три недели, просто ум за разум зашел… А втянул меня в это дело один херувим с панели, такой проходимец, что мог надуть любого, а уж девицу, только что принявшую первое причастие, и подавно. Повстречалась я с ним на вокзале Монпарнас, когда приехала из Бретани. Сама я не бретонка, тот домик с шезлонгами был в Ницце.

Я наведалась в Перро-Гирек повидать подругу по приюту. Она там промышляла и хотела меня туда протолкнуть. Имя ее было Жюстина, а все звали Дездемоной. С тех пор как я стала по ней сохнуть, я прозвала ее Демоной. Как-то в воскресный полдень в приютской спальне она довела меня до такого экстаза, так что я даже орала. Совсем были непохожи — я долговязая, а она пухленькая и до того простодушная, что ей можно было втюхать что угодно. Мы погуляли по Перро-Гиреку, меня пытался взять на абордаж ее сутенер, но я поняла, что это не по мне, и уехала. В газете «Добрый вечер» гороскоп Весов не сулил ничего хорошего до следующего номера, но у Весов все в равновесии — не успела я ступить на парижскую платформу, как любовь моей жизни выхватил у меня чемодан, что тут добавить?

Любовь моей жизни по прозвищу Красавчик, в которого я втюрилась с первого взгляда и на все следующие четыре года, был у меня единственным, неповторимым: бурные ночи, долгие дни ожидания. Урод редкостный, прямо плакать хочется, ниже меня на голову, но крепыш и такой живчик, даже во сне дергался. Чистый комок нервов. Мне тогда было на самом деле шестнадцать, восемнадцать по документам, а ему немногим больше, по крайней мере, сперва. Потом уже я вычитала в старой ведомости, где он значился электромонтажником, что добрых шесть годков он от меня утаил. Когда я ему это высказала, пчелы ведь тоже жалить могут, раз — и схлопотала, и второй — для острастки, чтобы научилась считать правильно. Да, Красавчик умел разогреть, как следует, но мне это и было нужно, в ту зиму, когда я топталась на улице Деламбр. Колотун был, как у эскимоса в заднице, даже вино застывало в витринах. Не сойти мне с этого места. А раз вы такого не знаете, значит, в жизни ничего не видали.

В феврале буржуи носу не высовывали, рабочих на улице убивали, и, бывало, целыми днями мне даже ноги раздвигать не приходилось. Вот тогда-то Красавчик и решил вложиться в хорошее дело и научить меня говорить по-человечески, было это на чердаке с видом на кладбище дома 238 по бульвару Распай. Учитель мой, как звать, забыла, был пенсионер, чистенький такой, всегда при галстуке и в целлулоидном воротничке. Он мне говорил:

— Подлежащее, сказуемое, дополнение, точка.

Жизнь у него была несладкой. Жену в тридцать лет переехал фиакр, сын умер годом раньше, оба похоронены прямо у него под окнами мансарды, и война, война. Чтобы заплатить за урок, я перед уходом старалась, как могла, прямо в кресле, но он никогда не кончал — беззвучно плакал, вспоминал… Красавчик, который всегда хвалился, что ничего никому не должен, предложил ему денег или другую девушку вместо меня, но старик не захотел.

Когда я выучилась прилично говорить, мы, птицы перелетные, двинулись прямо в мои края, жили в Каннах и Болье. Я обслуживала гостиничные бары, роскошные приемы для иностранных коммерсантов. Неплохо, но не более того. На Красавчика солнце наводило тоску. Он хотел, чтобы я стала настоящей дамой и вкалывала в шикарном заведении, где требуются манеры не хуже, чем у Марлен Дитрих, а место гарантировано, как у какой-нибудь секретутки в компании железных дорог. Последней каплей для него стало то, что он едва не попался.

Нет, не в полицию нравов, похуже. Он говорил мне, что от военной службы его освободили. С сердцем будто что-то не так… Когда он в постели доводил меня до криков, то я тут же прикладывала ухо к груди, вдруг биться перестанет? Нет, работает ровно как часы. Конечно же врал. Как-то вечером он вернулся белый как простыня в наш номер гостиницы «Тамариск» в Болье. Велел паковать вещи. Ода ясновидящая наговорила ему, что его вот-вот загребут в армию. Оказывается, он был так же освобожден от службы, как какой-нибудь выпускник военного училища Сен-Сир. В двадцать лет он даже медицинское освидетельствование не прошел. Клянусь. С тех пор он не выносил серо-голубого неба, потому что оно напоминало ему о цвете мундира, и ходил к гадалкам, чтобы его предупредили об опасности.

Вот так мы и взяли курс на юго-восток, а я пошла работать в «Червонную даму» недалеко от Сен-Жюльена-де-л’Осеан, на сказочном полуострове, покрытом сосновыми лесами, под названием Коса двух Америк. В январе в воздухе стоит аромат мимозы. Небо, как на юге, но к тому же есть устрицы. Я жила там, как в раю, несколько месяцев, пока наконец Красавчика не поймали.

Помню чудесные воскресные дни до того, как его забрили в солдаты. Он жил в Рошфоре, ни в чем себе не отказывал, мог приезжать проведать меня на своем белом авто, когда ему вздумается. А желал он два раза в месяц, иногда чаще, и никогда не заходил в «Червонную даму». Он был выше этого, а кроме того, мог столкнуться там с офицерами в штатском, навещавшими нас. А еще Мадам, несмотря на свою доброту, не хотела его видеть. Он даже затеял целую интригу, чтобы я получила место. Она-то брала к себе только девушек высокого полета, которые умеют вести себя в обществе, выдавать «невзирая ни на что» и «как бы то ни было» по любому поводу, прочитанному в утренней газете, отправляться в туалет походкой герцогини Виндзорской, короче, все это впихивают в них еще с пеленок в частных школах, а я, закончив все свое обучение, не поднялась выше уровня табурета в баре «Карлтона», и то всего на два вечера, до того как они раскусили, что я не дотягиваю, и меня погнали.

Но я сказала: я девушка порядочная, на скандалы не нарываюсь, нос никуда не сую, всегда в хорошем настроении, и если уж начистоту, то на какой аршин меня не мерь, нет во мне ни избытка, ни недостатка. Невзирая на то, что Мадам считала, что я малость не отесана, она быстро взяла меня под крыло, как своих девочек. Я одевалась так, чтобы ей угодить, следила за словами, старалась не выпячивать свои буфера, как эти давалки на улице Далмар, короче, все больше и больше походила на мечту Красавчика, включая манеры а-ля Марлен Дитрих. Как бы то ни было, но Мадам все равно не желала его видеть. По воскресеньям, когда он выводил меня погулять, он всегда ждал меня в саду.

Мы ходили обедать в самый шикарный ресторан Сен-Жюльена «В открытом море», недалеко от порта — есть омара в белом вине, у него там был свой столик на террасе. А днем гуляли. Я вижу его, как сейчас, в белом костюме из шерсти альпака, белых туфлях, на голове канотье, во рту сигара, и выражение королевского презрения на лице. Я плелась позади в метре от него, под куполом из пальм, росших вдоль океана, в шелковом костюме, тоже белом, и такой же шляпе, с зонтиком, чтобы защитить свою белоснежную кожу. Конечно, случалось, у него были свои тараканы. Он резко поворачивался и кидал мне:

— До чего мы друг другу осточертели! Сил нет!.. Нет, ты только посмотри на свою рожу!

Копировал придурковатое выражение лица Минни у Диснея. И кричал:

— Черт, мне всё осточертело!

Раз — и схлопотала, и второй — для острастки, чтобы ему нервы успокоить.

Но в глубине души я знала, что он меня любит. Иногда мы ездили на его машине до бухты «Морские короны». Людно там бывало только в разгар лета. Надевали купальники на бретельках — так тогда носили — и он учил меня плавать. Сам не умел. Орал во все горло:

— Что будет, если попадем в кораблекрушение? Плыви, черт тебя побери! Нет, ну только посмотрите на эту кретинку! Плыви, говорю тебе! Кончай хлебать воду!

В конце концов, выбившись из сил, говорил на три тона ниже:

— Черт с тобой!

И запихивал меня с головой под воду, чтобы я быстрее утопла.

Когда он привозил меня назад в «Червонную даму», у меня просто сердце разрывалось. Он даже не выходил из машины поцеловать меня. Оставался за рулем своего открытого «бугатти» холодный, как прошлогодняя зима, злой оттого, что не разрешено войти в дом. Всегда высаживал меня возле двери в сад. Я и сейчас ее вижу. Из массивного полированного дерева, ужасно старая. Рядом на стене висела медная табличка, не больше моей ладони, на ней нарисована игральная карта. Никто никогда бы не подумал, что здесь бордель.

Я плакала. Обходила машину, чтобы подольше поболтать с ним. Говорила ему медовым голосом, сладким, как я сама:

— Ты ведь правда приедешь в воскресенье?

Он отцеплял мои пальцы от лацканов пиджака, отвечал, стряхивая с него пылинки:

— Там видно будет…

Я-то знала, что места себе не найду все эти бесконечные дни, и ревела как белуга. Говорила ему:

— Ты обо мне будешь думать?

Он отвечал:

— Ну конечно, конечно… — И нажимал на клаксон, чтобы прекратить мои стенания. Он никогда не был несдержанным, разве что когда учил меня жить или в первое время в комнате над забегаловкой на Монпарнасе, которую велел мне снять.

Единственным мужчиной в заведении был двадцатилетний парень, душа нараспашку, один на все про все: садовник, повар, бармен, настройщик рояля, чистильщик обуви, он гасил повсюду свет, хранил тайны всехдевушек и был любимцем Мадам. Ни ростом, ни силой он особо не отличался, но научился драться, как японцы. Рассказывали, что однажды, еще до моего приезда, он один уложил пятерых буянивших гостей, причем никто даже охнуть не успел. Его прозвали Джитсу — он всегда разгуливал босиком в кимоно, перехваченном широким черным поясом, и белых брюках из тонкого полотна, с повязкой на лбу.

Он открывал мне дверь, когда Красавчик начинал гудеть. Сквозь слезы я следила взглядом за машиной до самых ворот, каждый раз чувствуя себя все более несчастной. Тогда Джитсу по-дружески обнимал меня за плечи и заставлял уйти. В его голосе звучало все сострадание мира:

— Послушайте, мадемуазель Белинда, не надо так переживать.

Но в остальное время я успокаивалась, мой природный оптимизм брал верх. Я говорила себе: Красавчик — просто ангел, что тратит воскресенья, пробуя научить меня плавать, что со всеми своими недостатками он в тысячу раз лучше, чем все эти сутенеры, вместе взятые, которые мне попадались, включая этого соковыжимальщика моей подружки из Перро-Гирека, так всегда себя утешаешь, когда такой дуре, как я, морочат голову — подумаешь, одной оплеухой больше, одним поцелуем меньше…

Как, ну как я могла представить себе, что этот свет моих очей кончит военным трибуналом и получит пожизненное заключение?

Сперва морские пехотинцы схватили его в Рошфоре, но на флот не послали. Как следует обработав его за три месяца, его отправили в пехоту в Метц. Он мне писал:

Дорогая моя Жоржетта!

Это мое настоящее имя.

Я больше не валяю дурака. Сижу взаперти. Жратва не впечатляет. Пришли мне посылку и бабки. Если сможешь, сделай фото нагишом. Есть желающий. Я дрочу, когда думаю о тебе.

Твой бедный Эмиль

Это его настоящее имя.

Любимая моя!

Я тут выслуживаюсь, как могу, чтобы попасть в лазарет. Один кореш из Бастош сказал мне, что больных посылают служить ближе к дому. Не забудь про мои деньжата. Фотки твои пришлись по вкусу. Сделай еще. Пусть фотограф не лепится и как следует снимет твою задницу. Теперь тут все дрочат и думают о тебе.

Твой бедный солдатик.

Его отправили в госпиталь в Рен — он попросил своего дружка с площади Бастилии сломать ему прикладом два пальца на ноге. Теперь он не мог ходить в строю. Я гордилась его храбростью, когда думала о том, на что он решился, чтобы быть поближе ко мне, а иногда плакала по ночам в подушку. Он писал:

Моя дылдочка,

Я чуть не отдал концы. Такое говно едим! Не забудь про мои бабки. Боюсь, что Гитлер начнет войну, а тогда даже калек пошлют в эту мясорубку. Последние фотки — полная мура! Слушайся меня — нужно выглядеть побесстыжее. Подрочи сама, тут все уже изошли на мыло.

Твой любимый дорогуша.

Я пропускаю другие, похуже. Красавчик писал мне каждую неделю. По четвергам или в пятницу утром Джитсу, широко улыбаясь, приносил мне конверт со штампом полевой почты. Невзирая на лаконичный стиль — можно подумать, что это он брал уроки у моего учителя, — и орфографические ошибки, которые я исправила, мне кажется, это замечательные письма, я чувствовала, какая в них скрыта грусть. Конечно, все девушки хотели их прочитать, но я не давала никому, кроме черной Зозо из-за этой истории с фотографиями, которые меня чуть в гроб не вогнали.

Мой фотограф, старикан в очках, который обслуживал свадьбы и местные школы, еще хуже моего разбирался в таких делах. Несмотря на деньги, которые я ему платила в тайне от Красавчика, иначе тот совсем бы сошел с катушек от мысли, что мы останемся без гроша, он считал, что занимается ерундой, и снимал, не вкладывая душу. Зозо — грациозная красотка из колоний, позировала для таких фотографий, когда только приехала в Марсель. Она советовала мне все, что знала сама, и даже получилась целая фотосерия, которая казалась мне достаточно похабной, но пришлось все порвать за ненадобностью: встав на ноги, вернее, на свои восемь пальцев, Красавчик умудрился изнасиловать какую-то мордоворотку, во всяком случае его в этом обвиняли — и теперь уж он влип по самую маковку.

Понятное дело, что я почти свихнулась. Меня отнесли к себе в комнату и две недели делали уколы, чтобы я спала.

Когда доктору, мсье Лози, удалось привести меня в чувство и я пошла на поправку, сидя у себя на балконе с видом на океан, Мадам сообщила мне, что Красавчик получил пожизненное заключение.

Сначала его посадили в какую-то крепость в Лотарингии.

Он мне писал:

Бедняжка моя, Жозетта,

Я хххххххххххххххх. ххххххх Господи ххххххххх. судьбу. Забудь, что хххххххххххх.

хххххххххххххх и хлоп хххххххххххх мою жизнь.

Твой хххххххххххххххххх.

А потом цензура стала вымарывать вообще все. Я получала пустые письма с черными строчками-полосками.

Я понемногу начала работать, но без куража; улыбалась, хотя на меня было жалко смотреть. Мне хорошо платили, хотя я столько не заработала, уверена, что просто девушки скидывались, отрывая от себя. Я плакала еще сильнее, чувствовала себя размягченной, как воск.

Я никогда не умела молиться, даже в приюте, требовались распятие и хоругвь, чтобы разбудить меня после мессы. Но все-все, даже Мадам, говорили, что это может помочь Красавчику, и как-то воскресным вечером я пошла помолиться Мадонне в церкви Сен-Жюльена. Я поставила ей свечку. Я сказала ей, что мой любимый вовсе не плохой человек, что он определил меня в такое заведение, о котором я девочкой даже мечтать не могла, что он учил меня плавать в «Морских коронах» и что это было не так-то легко, ведь сам он плавать не умел — ну и все такое. Я так сильно плакала, что в конце концов и на ее щеках выступали слезы. Я просила у нее прощения, что стала проституткой, но это моя профессия, и я уверена, что она понимает.

На следующее утро, хотите верьте, хотите нет, Красавчика перевели в Крысоловку, крепость на острове как раз напротив Сен-Жюльена. Ее видно, если взобраться на маяк. Каждое воскресенье я карабкалась на двести двадцать ступенек по винтовой лестнице, прихватив с собой театральный бинокль, одолженный у одной из товарок. Мало что было видно, только каменные стены да черные дыры, но все-таки лучше, чем ничего. По пятницам вечером я ходила в порт вместе с Джитсу посмотреть, как на пароходике переправляют в крепость продовольствие и ивовые прутья. Теперь моего херувима заставили плести корзины. Я часто пыталась уговорить солдат из охраны отвезти ему посылку, но никто не соглашался.

Я смогла увидеть Красавчика один-единственный раз, но не знала тогда, что это последний. Как всегда, благодаря Мадам. Она поговорила с одним молодым офицером в штатском, который был знаком с племянником генерала, а этот генерал, который был накоротке с капитаном, комендантом крепости, сох по одной красотке, жене одного буржуа, торговца кожей из Сюржер, она просаживала все мужнины денежки в казино Руайана. Я дала ей пять тысяч франков, чтобы она заплатила долги. Несколько дней спустя в кухне, где мы коротали послеобеденное время в неглиже, Мадам, тяжело вздыхая, вручила мне пропуск, выписанный в обход всех правил. Она никогда не одобряла моих безумств ради Красавчика.

Я не видела его два года. Мне исполнилось девятнадцать. Мы плыли сорок пять минут, и я стояла на носу корабля, не боясь, что меня окатит волна. Была одета во все черное, как вдова.

Мне показали его в длинном коридоре, перегороженном решеткой. Мы сидели на стульях по разные ее стороны. Я ожидала, что увижу скелет, но он не изменился, даже стал как-то румянее и округлился. Впрочем, он сказал, что их хорошо кормят и что он ко всем подлизывается, чтобы получить добавку, значит, я могу закрыть тему. Его побрили наголо, от этого он казался солиднее и мужественнее, но он с раздражением сказал, чтобы эту тему я тоже закрыла, чтобы компенсировать потерю, он завивает волосы там, где они остались.

Нам отвели двадцать минут и разрешили два раза поцеловаться. Он меня еще не успел поцеловать. Едва смотрел на меня, был занят тем, что наблюдал за наблюдавшим за нами охранником, стоявшим в десяти шагах от нас. Он наклонялся вперед, лихорадочно торопясь использовать уходящие минуты, говорил заговорщицким шепотом. Я тоже наклонилась к нему, касаясь лбом прутьев решетки, но слышала только половину его слов.

Он прекрасно понимал, что я не в восторге оттого, что он сотворил. Он прошептал:

— Черт возьми! Я же сказал тебе, что я тут ни при чем! Ты же знаешь, я могу поиметь любую бабу, если захочу. Зачем мне было насильничать?

Я ответила ему:

— Ну меня-то в первый раз ты снасильничал.

Он сказал:

— Ну с тобой — это другое дело. Я по любви.

Конечно, я сразу размякла и не стала его прерывать. Короче, он завел старую песню: «Работай! Слышишь? Работай! Нужно много бабок, чтобы вытащить меня отсюда». Я не понимала, что у него на уме, но не посмела спросить, боялась, что услышит охранник. Впрочем, он сам мне сказал:

— Давай, греби монеты, остальное — моя забота, я дам знать, когда нужно будет.

Мне советовали не дотрагиваться до него сквозь решетку, иначе свидание закончат, но раз уж оно все равно заканчивалось, я положила ладонь на его руку и мигнула, давая понять, что на меня можно положиться.

Он так и ушел по коридору, как и появился, даже не поцеловав меня. Я поняла, что он думает только о себе и что даже если он выберется из этой каталажки, как раньше уже не будет, да и я стану другой. Я сорвала вуаль, подставила лицо ветру. Мне даже грустно не было. Какая-то пустота, и все.

Но не нужно думать, что раз я его разлюбила, то решила оставить в беде. Я не какая-то там вертихвостка. В тот же вечер при свете хрустальных люстр «Червонной дамы», в длинном платье цвета слоновой кости со спиной, оголенной до самых ягодиц, с прической а-ля Гарбо, увешанная всеми имеющимися драгоценностями, с кроваво-красной помадой на губах, я снова стала Белиндой лучших времен, и Мадам угостила всех шампанским.

С этого дня и все последующие четыре года я без передышки выкладывалась каждую ночь и копила деньги, чтобы освободить Красавчика. Я все реже и реже вспоминала его, правда, у меня даже случались короткие увлечения, и я орала от наслаждения в объятиях других мужчин. Но пусть меня покарает Святая Дева, если я вру, я ни на минуту не отказалась от данного ему обещания.

Я была одета, как королева, окружена роскошью и поклонением, защищена от всех на свете проблем, я была так счастлива в то время, и каждый день был так похож на предыдущий, что все они перемешались в моей памяти. Бело-голубой парусник в море, который я видела со своего балкона. Маскарад. Чарльстон: Жди маму, ничего не трогай. Дикий смех на кухне во время наших завтраков в полдень. Поездка к Демоне, умиравшей в Баньоле. Я опоздала. Париж, вечер, огни Всемирной выставки. Еще одна поездка, неделя в Кассисе возле Марселя, в компании одного судовладельца. Мадам велела мне сопровождать его. Розыгрыши в «Червонной даме» с участием близнецов Ванессы и Савенны, когда их еще не научились различать. Оплаченные отпуска. Война в Испании. Маяк, на который я больше не залезала.

А потом однажды утром Джитсу нашел в почтовом ящике у ворот письмо без марки, адресованное мне. В нем говорилось:

Мадемуазель,

Мне нужно сообщить вам важные новости от сами знаете кого. Нужны тридцать тысяч франков. Сможете дать больше — еще лучше. Буду ждать вас сегодня вечером в семь часов у шлюза Мено. Буду удить рыбу, на шее — красный платок. С приветом.

Мадам, хранившая мои сбережения в своем банке, днем пошла за деньгами. Я могла бы дать больше, но она сказала мне:

— Если ты дашь хоть один лишний сантим этому прохвосту, я сниму все, и можешь убираться.

Было начало августа. Когда Джитсу отвез меня к шлюзу в черном «шенарде», принадлежащем «Червонной даме», было еще светло. Человек с красным шейным платком сидел в одиночестве на берегу канала, свесив ноги, с длинной удочкой, делая вид, что ловит рыбу. Он даже не поднялся. Велел положить деньги, которые я завернула в газету, в корзину с рыбой. Я выжидала. В глазах у него чувствовалась тревога, а зажатый в зубах окурок дрожал, словно он боялся опасности. Он сказал мне:

— Я три года просидел вместе с Красавчиком, и нет желания попасть туда снова.

Потом добавил:

— Через несколько дней он сматывается. Не знает, когда вы увидитесь. Может, нескоро. Велел передать, чтобы вы не суетились.

Я спросила у него, как я могу удостовериться, что его прислал Красавчик и что он не прикарманит мои денежки?

Он ответил:

— Если бы вы положили их в корзину, как я сказал, вы бы уже давно все узнали.

В корзине не было даже рыбьего хвоста, только пачка от сигарет, сложенная вчетверо. Красавчик написал:

Жо, если нам не придется увидеться, зиай, что твой Эмиль стал счастливым в далеких краях благодаря тебе. Не вздумай проболтаться, если попадусь, тебе перережут глотку. Не сомневайся.

Я подумала, что на самом деле так лучше. Если бы он написал что-то не такое мерзкое, я себя знаю, я бы из кожи вон вылезла, чтобы продолжать помогать ему. А так мы квиты. Я разорвала его записку, едва прикасаясь к ней, и выбросила в канал.

Все, о чем я тут рассказала, всю историю моей жизни до тех пор, пока судьба меня снова не нахлопнула, закончилось в пятницу. В пятницу на следующей неделе к вечеру сирены крепости выли так сильно, что было слышно у нас. Прямо с моего балкона.

Я попросила одну из товарок узнать, что случилось. Это была голубоглазая блондинка, с материнской стороны у нее в жилах текла царская кровь, а от отца достался выговор жителей Монмартра. В общем и целом. Иногда славянская кровь брала верх над кровью викингов, а в другой раз сквозь парижский налет проступала Овернь. Звали ее Мишу, но для клиентов она была Ниночка. Скоро она вернулась с главной новостью: в городе все подсмеивались над солдатами, которые носились как угорелые, — из Крысоловки сбежал заключенный. Кто, каким образом, этого никто не знает. Она сказала, выходя из комнаты:

— Поверь мне, ты его больше не увидишь.

Я ответила:

— Значит, я избавилась от этой заразы.

Назавтра — ничего. На следующий день, в воскресенье, все то же, с одной только разницей, что весь день, непонятно почему, я была в полной депрессии. Он ведь, даже когда опускал ноги в таз с водой, то всегда орал как резаный, то горячо, то слишком холодно, я воображала, как он бродит по болотам полуострова, несчастный, как бездомный пес. А потом вдруг вспомнила нашу первую встречу, всякие там глупости. Это дорогого стоит, спросить мордоворота, у которого еще к тому же один глаз смотрит на вас, а другой — на Прованс, как его зовут, и услышать в ответ: «Красавчик, меня зовут Красавчик». Но я и бровью не повела. Да и невозможно было. От его улыбки становилось не по себе. Каждый раз, когда говорят «усмешка» или «ухмылка», я вспоминаю его, и меня до сих пор еще трясет.

Как бы то ни было, в понедельник днем я вышла забрать флакон духов, которые заказала, в то время я предпочитала «Кэлке флер» фирмы Убиган. Парикмахерша, сплетница, о которой мне еще придется вспомнить, своим писклявым голоском сообщала клиенткам последние новости, при этом она так виляла бедрами, что даже самой тупой из моих подружек с улицы Деламбр стало бы стыдно за нее. За глаза, когда над ней не смеялись, ее называли Балаболка, а в лицо — мадам то ли Бонефуа, то ли Бонифе, уже не помню. Короче, зашла и вышла, собираясь благоухать до конца лета, а внутри я узнала, что на полуострове сняли заграждения, так что теперь мой кавалер, должно быть, охмуряет испанок. Трудно передать, как мне полегчало. Летела назад, как пушинка. Как только ветер не унес!

В тот же вечер, вернее, почти в полночь я получила удар под дых, который сразу вернул меня с облаков на землю. Только что обслужила клиента и освежалась в ванне. В эту минуту без стука ворвался Джитсу с перекошенным лицом, его послала Мадам, он сообщил мне, что Красавчик внизу на кухне, сильно ранен. Я только набросила пеньюар из черного шелка и, даже не запахнувшись, помчалась вниз по лестнице. Там в гостиной при свете люстр вальсировали нары в вечерних туалетах. Я пересекла вестибюль, Джитсу за мной, и спустилась на кухню.

Это была шикарная старинная кухня с медной посудой, начищенной, как корабельные трубы, пол, выложенный плиткой. В центре стоял массивный стол из орехового дерева, его натирали воском через день, и подобранные по стилю стулья, на один из них и посадили моего каторжника. Мишу, Зозо и Мадам сгрудились вокруг. Увидев его, я остановилась как вкопанная. Он выглядел именно так, как я и ожидала, грязный, выбившийся из сил, на груди ужасное пятно запекшейся крови, но только одна деталь лишила меня дара речи: это был не Красавчик.

К счастью для продолжения или по роковой случайности, первой заговорила Мадам. Она с подозрением спросила:

— Это твой субчик?

Она никогда не видела Красавчика вблизи, только из окна, когда он ждал меня. Поскольку я молчала, она добавила:

— Он в тюрьме сильно изменился.

Я никогда не видела раньше человека, сидевшего на стуле. Сперва меня поразил его умоляющий взгляд, обращенный ко мне. Было нетрудно догадаться, даже для такой необразованной, как я, что он до смерти боялся, что я его заложу. Все это можно было прочесть за три секунды в его черных глазах. Прежде чем прийти в себя, я услышала свой голос:

— Поднимите его в мою комнату.

Зозо и Джитсу подхватили его под руки, чтобы помочь ему идти. Я увидела, что он высокий, широкоплечий, голенастый. На нем были рубашка-поло, брюки и видавшие виды белые мокасины. Я бы дала ему лет тридцать. Его тащили к двери, возле которой я стояла, но Мадам велела поднять его по черной лестнице. Она уже держала в руках трубку, чтобы вызвать врача.

Незнакомца — ступенька за ступенькой — доволокли до моей комнаты и положили на мою кровать. Он не жаловался, но видно было, что ему больно. Добрую четверть часа я оставалась с ним наедине. Он закрыл глаза. Не произнес ни слова. Я и подавно.

Когда мсье Лозэ, наш доктор, закончил работу, я стояла на балконе, смотрела в темноту, в голове полная каша. Он подошел ко мне, застегивая пальто, надетое поверх пижамы, и сказал:

— Я вытащил из него весь свинец, которым его нашпиговали. Крепкий парень! Через пару дней будет уже на ногах.

Я почувствовала, что он хотел мне сказать совсем другое, но он никогда не говорит лишнего. Если я и приютила улизнувшего из крепости, то его это никак не касалось. Он только добавил:

— Не волнуйся, это всего лишь мелкая дробь.

Как только он ушел, я прислонилась к двери, глядя на кровать. Глаза у раненого были открыты, он лежал на двух подушках, голая грудь перебинтована широкой повязкой, выглядел он уже намного лучше. Я грозно спросила его:

— Вы кто?

Он ответил:

— Сообщник Красавчика.

Я подошла, задевая прозрачный полог, спросила, уже смягчившись:

— Вы его видели?

Он прикрыл свои черные глаза длиннющими ресницами:

— Он сбежал три дня назад.

Я присела на край кровати, ожидая услышать продолжение. Я вижу его, как сейчас. Чистое лицо долго молча смотрит на меня. Мне он вдруг показался красивым и недоступным. Клянусь. В конце концов я отвела глаза.

«В прошлую пятницу, когда повсюду выли крепостные сирены, — говорил упрямый молодой человек, — я разрезал пополам камеру футбольного мяча и натянул ее на голову, чтобы стать похожим на каторжника. Потом надел кожаную куртку, шлем, очки, сел на большой английский мотоцикл, который купил две недели назад, а мечтал о нем всю жизнь, и стал ездить по полуострову, чтобы найти вашего любовника до того, как его поймают солдаты.

Вы, наверное, спросите, откуда я узнал о его побеге? На это я отвечу, что мне случается в туманные вечера сидеть за кружкой крепкого пива и горевать о потерянном детстве, о котором так интересно рассказывала моя бабушка, или слушать, как другие вспоминают свое. И хотя не скажешь, что я особо сосредоточен, но если мне изливает душу предатель, изменник или подлец, я сразу это чувствую.

Как-то вечером, когда мне было особенно тоскливо, я сидел в заднем зале портового бистро «Нептун», которое открыто днем и ночью, и услышал, как шушукались двое пьяных. Меня отделяла от них тонкая перегородка зернистого стекла, но они на меня не обращали внимания, а я не мог разглядеть их лиц. Все, что я могу сказать, что голос того, кто изливал душу, был встревоженный и сквозь стекло видно было красное яркое пятно вокруг шеи, наверное, платок. Он говорил о побеге, об украденной лодке, о продажных охранниках. Говорил о каком-то заключенном, у которого на редкость гадкая улыбка. Говорил о вас. Он сказал:

— Высокая девица с глазами цвета моря, с нежной как шелк кожей, такие входят в нашу жизнь как сон, и за наши деньги, и из любви к ним.

Вообще-то он ругал себя за то, что взялся помочь некоему Красавчику, и явно добивался, чтобы собутыльник поддержал его, поскольку отнюдь не собирался держать свое обещание. Вот и вся история.

Когда в пятницу зазвучали сирены, я сделал то, что должен был сделать тот человек, которого я никогда не видел, но понимал, что он этого делать не будет.

Я помчался на своем метеоре на опушку лесу, о которой он говорил. Лес этот в самом центре полуострова, вокруг — виноградники и луга. Было тепло, солнце садилось за деревья. Я прождал почти целый час, опершись о мотоцикл, боялся, что ошибся, что они договорились встретиться в другом месте. Но потом в предзакатных сумерках раздались какие-то звуки, но такие слабые, что сперва было даже неясно, откуда они идут, но очень скоро они стали громче. Это лаяли собаки.

И почти тут же затрещали сухие ветки, и, раздвигая кустарник, передо мной появился бритый наголо беглец. С него градом катил пот, он задыхался, буквально согнувшись пополам. Увидев меня, он упал на колени. Насколько я мог судить, этот отброс общества опережал собачью свору, спущенную ему вдогонку всего на несколько минут. Я бросил ему свою кожаную куртку, очки, каску. Сказал:

— Поторапливайся. Надевай мое, а мне дай свои тряпки.

Мы молча разделись, даже ботинками поменялись. Лай приближался. Пока он превращался в меня, а я в него, я ему сказал:

— Бери мой мотоцикл, а я их отвлеку.

Выпрямившись во весь рост и отдышавшись, Красавчик смотрел на меня с несказанной благодарностью. Он воскликнул:

— В жизни не забуду, что ты для меня сделал!

Я раздраженно ответил:

— Да это не для тебя, мразь! Это для Белинды, ты говорил, что это твоя женщина, а сам сдал ее в бордель!

Он остолбенел, раскрыв рот, потом его снова охватил ужас, и он кинулся к мотоциклу. Прежде чем газовать, он повернулся ко мне — глаза у него налились кровью — и бросил:

— Тогда, приятель, баба твоя. Ты ее заработал.

И помчался на всех парах через поля, только бы выехать на какую-нибудь дорогу — то ли проселочную, то ли на шоссе — лишь бы убраться подальше от этих мест. А я, в робе, провонявшей потом, в каких-то куцых брючонках, обутый в тюремные опорки, подождал, пока он скроется из виду, пожелал себе не дрейфить и бросился наутек по лесу, в противоположную сторону, а за спиной у меня лаяли собаки».

Скажу честно, я была немного не в себе, когда бедолага закончил свой рассказ, к тому же он уставился на меня влюбленными глазами. Я, конечно, тут же растаяла и сказала ему:

— Ты что, знал меня раньше?

Я-то сама была почти уверена, что увидела его этой ночью впервые. Он ответил со смущенным видом:

— Я часто незаметно шел за вами следом, когда вы гуляли по городу, но так и не решился заговорить.

Я еще больше растрогалась. Взяла его за руку. Она была горячая и мягкая. Я спросила:

— Кто в тебя стрелял?

Он тихо вздохнул и ответил:

— Одна новобрачная во время своего свадебного путешествия. Я целый день и всю ночь прятался на болоте, а потом заставил ее увезти меня в их фургоне, а потом вдруг…

Внезапно мы оба вздрогнули от неожиданности, услышав шум и крики, доносившиеся снизу. Он сел в кровати, с тревогой глядя на дверь. Я знаком велела ему не шевелиться, а сама пошла на лестницу посмотреть, что происходит. Ужас! Солдаты в серо-голубой форме и надвинутых на глаза касках заполнили гостиную. Держа винтовки обеими руками, они сгоняли клиентов и девушек на середину комнаты, под свет люстр, командовал всем, гнусно взирая на происходящее, скрестив руки, ужасный хам, лейтенант Мадиньо. Такой переполох поднялся — как в курятнике!

На памяти всех работавших здесь девушек, и живых, и мертвых, никогда еще «Червонная дама» не знала такого позора. На Мадам лица не было. Я увидела, как она хватает офицера за рукав с криком:

— Лейтенант, в конце-то концов, вы же знаете, какая у нас репутация.

Тот невозмутимо высвобождает руку и отвечает тоном выше:

— Вот именно!

Мадам рухнула на кушетку, не отпуская от себя верного Джитсу, которого и дюжиной вояк не испугаешь, а тот утешает ее, как умеет:

— Послушайте, Мадам, ну не надо так переживать!

Когда я услышала, как Мадиньо отдает команду: «Обыщите мне всю эту богадельню!», я не стала терять времени даром. В три прыжка была уже в комнате, подняла раненого с кровати, подхватила его рубашку, мокасины, а он тем временем натягивал брюки, и быстро, словно имела дело со здоровым, поволокла этого верзилу, которому так подфартило только потому, что он столкнулся со мной на улице, в единственное укромное место во всем доме, куда его можно было спрятать. К счастью, это было неподалеку, только пройти по коридору.

В конце коридора, почти напротив моей комнаты, к стене была прислонена красивая картина — копия еще более старой, даже подпись художника скопирована: «Истина, вылезающая из колодца»[1], для невежд название было полностью выгравировано на золотой табличке. Я отодвинула шедевр и ключиком открыла дверь находившейся за ней комнатушки. Внутри совершенно пусто, ровно четыре шага в длину. Ее прозвали «Карцер», потому что там заперали строптивых девушек, по крайней мере, раньше, когда такие еще встречались.

Панику и ужас моего подопечного, когда он увидел эту каморку, нельзя передать словами ни на одном языке. А раз вы такого не знаете, значит, в жизни ничего не видали. Я схватила его за руку и затолкала в закуток. Уже слышно было, как по лестнице стучат сапоги. Прежде чем запереть дверь и заслонить ее этой голой бабой в бочке, я его пожалела, поскольку вид у него был такой, словно его хоронят заживо, и шепнула:

— Да ты не бойся, это на несколько минут, не больше.

Но он просидел там всю ночь. В восемь утра без одной минуты мы все еще околачивались в гостиной, Мадам и Джитсу тоже, кто лежал, кто сидел с открытыми глазами — нам не привыкать. Клиентов отпустили, люстры погасили. Солдаты, которые нас охраняли, выстроившись в один ряд, заснули стоя, опираясь на свои винтовки. Мерзкий Мадиньо расхаживал по комнате, погруженный в свои мысли, скрипя сапогами. Ровно в восемь он двумя руками раздвинул шторы на одном из окон. Был чудесный летний день. Он слегка вздохнул и сдался:

— Ладно. Пошли. Всем строиться в саду.

Нас тогда в заведении работало десять, ну точь-в-точь десять заповедей, и девять были в койках, когда солдаты ворвались в дом. Мы с Джитсу остались с Мадам. Прежде чем выйти к своим, лейтенант задержался возле нее и показал ей свою ладонь, измазанную чем-то коричневым.

Он бросил ей с гаденькой ухмылкой:

— Это кровь, но не моя! Подонок, который оставил эти следы, надеюсь, уже сдох.

Потом злобно посмотрел на Джитсу:

— Погоди, вот окажешься в моем полку, мало не покажется.

Как бы то ни было, он ушел со своим стадом, а я смогла вызволить пленника. Он еще не дошел до того состояния, которое сулил ему Мадиньо, но ждать оставалось недолго. Лицо у него было просто пепельного цвета, ни кровинки. Когда я уложила его, одетого, в свою постель под тремя одеялами, он так дрожал от холода, что даже зубы стучали. Я попросила Джитсу принести кофе. Пришлось мне самой держать чашку, пока он пил. Он уставился куда-то в пустоту безумными глазами.

Прошло какое-то время и он пришел в себя, даже выдавил улыбку, как будто извинялся. Я все еще была в пеньюаре из черного шелка. Он положил голову мне на колени и громко вздохнул. Прошептал:

— Я должен все объяснить…

А сам того не замечая, откусывал от куска хлеба, намазанного маслом.

«Когда мне было шесть или семь лет, точно не помню, — с горечью рассказывал этот парень, — мой негодяй-папаша бросил мать без средств к существованию. Мы жили тогда там, где я родился: в Марселе на бульваре Насьональ. Чтобы пойти работать, ей пришлось отдать меня в пансион.

Это было недалеко, в пригороде, который назывался Ле-Труа-Люк, но мне казалось, что это на краю света. Наверное, все из-за того, что я ужасно скучал по матери. Я видел ее несколько часов по воскресеньям, и с самого начала наша встреча была омрачена ожиданием конца. В полдень она приезжала на трамвае забрать меня домой и отвозила назад на закате. Когда она прощалась со мной возле ворот пансиона, я так горько плакал, будто видел ее в последний раз. Мне кажется, я никогда в жизни больше не испытывал такого сильного, непреходящего отчаяния, оно не покидало меня ни днем ни ночью. Даже сегодня мне достаточно вспомнить те дни, и я все переживаю заново. Помню деревянную арку над воротами, которая скрипит под порывами мистраля. Краска на ней облупилась, от надписи серыми буквами на полустертом фоне осталось только: ПАНСИОН СВ ПН. Посыпанная гравием аллея ведет к зданиям и двору, обсаженному платанами. У меня светлые волосы. Ростом я — не выше дверной ручки. В правой руке держу чемоданчик со сменой чистого белья с бирками, на них цифра 18. Тут неподалеку есть огород, и я зажимаю нос, чтобы не чувствовать запаха помидоров. С того времени я возненавидел помидоры, сам не знаю почему. Могу есть что угодно, кроме них. Стоит проглотить кусочек — и меня тут же начинает рвать.

В классной комнате два окна, между ними дровяная печь, черные парты с фарфоровыми чернильницами, помост — на нем стол и плетеный стул, который потрескивает при каждом движении учительницы. Я сижу за первой партой среди самых маленьких, почти напротив нее. Это жена директора, но намного его младше, годится ему в дочери. Одета всегда очень строго, лицо у нее красивое и тоже строгое и голубые глубокие глаза. Длинные темные волосы подобраны в шиньон, заколотый шпильками, иногда из него выбивается прядь и падает ей на щеку. Она поднимает руку, чтобы поправить прическу, и тогда в вырезе блузки проглядывает ее округлая пышная грудь. Некоторые называют ее “Сиська”, но другим больше нравится “Ляжка”, потому что низ ее такой же возбуждающий, как и верх.

Пока мы делаем упражнения, она читает, подперев голову рукой. Столешница перерезает ее надвое, и кажется, что ее ноги совсем от другой женщины. Они постоянно в движении. То закидывает ногу на ногу, то ставит их рядом, то опять закидывает. В классе слышно только, как поскрипывают перья фирмы “Сержан-Мажор” и трещат стулья. На учительнице плотно натянутые чулки, но нам хотелось увидеть их до самых подвязок. Вполне вероятно, что в те годы мною двигало только любопытство, но я, не отрываясь, смотрю на ноги учительницы, поедая при этом бутерброд, оставшийся от школьного завтрака. Мне хотелось проникнуть взглядом выше и выше, и часто благодаря узкой юбке мне удавалось разглядеть полоску голого тела или белое пятно трусиков. Бывало, это зрелище по-настоящему меня гипнотизировало, достаточно было бы моему соседу пихнуть меня пальцем, я уронил бы голову на парту и тут же погрузился в глубокий сон.

Но не всегда все кончается хорошо. Каждый раз, когда Ляжка отрывает глаза от книги, ее гневный взгляд, мрачный, как морские глубины, мгновенно перехватывает направление моего. Она выпрямляется на стуле, резко одергивает юбку и произносит осуждающе:

— Тебе не стыдно? После урока подожди меня в коридоре.

Коридор идет прямо от вестибюля. Пол выложен черно-белыми плитками, как шахматная доска. Рядом с высокой дверью напротив кабинета директора находится еще одна — узенькая, о которой упоминают лишь шепотом: карцер. Около пяти часов, когда другие дети играют в мяч во дворе, учительница заталкивает меня туда и шепчет мне на ухо:

— Значит, тебе нравится заглядывать мне под юбку? Нравится?

И добавляет, прежде чем запереть дверь, превратившись в зловещую тень на светлом фоне:

— Посмотрим, как тебе это понравится утром!

Карцер, грустно рассказывал молодой человек, доедая бутерброд, похож на ваш — шаг в длину, шаг в ширину, без окна, без лампочки, одна темень. Я уже был слишком гордым — никогда не плакал и ни о чем не просил, не мог доставить такого удовольствия Ляжке. Мне кажется, поскольку помню я только свое состояние ужаса, как я сидел в углу, весь сжавшись, заставляя себя думать о маме, бабушке, о моем негодяе-отце, который бросил нас, но если бы он знал, в какую переделку я попал, то обязательно вернулся и вызволил бы меня. Или же я, наверное, убеждал себя, что в темноте я все время расту, так же как другие седеют за одну ночь, и что, к всеобщему изумлению, я сумею пробить стену и выйти на свободу. Но негодяи-отцы никогда не возвращаются. И каждому известно, что должны пройти дни и ночи, чтобы перерасти дверную ручку, нужно ждать очень долго».

Вот так он и заработал эту мерзкую клаустрофобию. Я вся изошла на жалость, а он меня еще подзавел:

— Знаете, она каждый день наказывала другого ученика. Уверен, что это делала нарочно, ну, в общем, показывала свои ноги.

Я ответила с возмущением:

— Школьная учительница!.. Бедный мой малыш!

И осознала, что прижимаю его к себе, глажу его по голове, как ребенка. Может, я повторяюсь, но тем хуже — мне было двадцать три, а ему где-то около тридцати. Как ни верти, странно, что я его баюкала. Хотя мне это нравилось, я могла бы продолжать весь день.

Через какое-то время я поняла, что он засыпает, поддержала и опустила на подушки, погасила лампу у изголовья. Голубоватый свет пробивался сквозь занавески, он протянул мне руку, прошептал:

— Как вы добры ко мне, Белинда!

Мои глаза привыкли к полутьме, я видела по его взгляду, что его переполняют эмоции. Не взвешивая ни за, ни против, я просто сказала ему:

— Раз Красавчик отдал меня, значит, я твоя.

На этом все и закончилось. Почти тут же, не выпуская моей руки, он забылся тяжелым сном, усталость взяла свое. Я долго смотрела на него, спящего. Что касается красоты, я от обмена только выиграла, дело тут было беспроигрышное. Что же касается остального, я ничегошеньки о нем не знала, за исключением того, что родился он в Марселе, не любил помидоров, носил на левой руке широкое и плоское обручальное кольцо, что, впрочем, не мешало ему по ночам шляться в одиночку по кафе, подслушивать признания каких-то типов, выдающих себя за любителей рыбной ловли. Он не крутился в постели, как Красавчик, стараясь лечь поудобнее, но, наверное, ему снились кошмары, это можно было понять по его дыханию, по гримасам. Я отогнула одеяло, чтобы чмокнуть его в грудь, прямо над повязкой. У него была нежная кожа и пахло от него приятно. Я опустила руку — к талии. Если честно, мне хотелось спуститься еще ниже и пощупать, не разбудив, а может, не только пощупать, только чтобы он не знал, и посмотреть на его лицо — видит ли он хорошие сны. Я была готова, колебалась, но все-таки заставила себя подняться с кровати. Аккуратно подоткнула одеяло, поправила подушку и пошла спать на диван.

И все-таки с этого дня, как я уже сказала, я стала его женщиной.

В два часа дня он еще спал, а я спустилась на кухню — поболтать с девушками. Мадам до сих пор была сама не своя после ночного происшествия, главное, «что в моем доме были солдаты», но когда я сказала ей дрожащим голосом, что Красавчика нельзя выгнать на улицу, что его тут же схватят, она посмотрела прямо мне в лицо и ответила:

— Красавчик не Красавчик, но если беглец ищет у меня убежище, это святое, как в церкви. За кого ты меня принимаешь?

И должна сказать, что все держали язык за зубами, не только мои девять подружек, а о Джитсу даже говорить нечего.

Вечером, перед тем как спуститься в гостиную к первым клиентам, Черная Зозо, Мишу, Магали и близнецы пришли посмотреть, как обедает раненый, лежа в моей кровати. Все разодетые в пух и прах, щебечут, как попугайчики, очень им любопытно увидеть моего сердцееда, из-за которого я так страдала… Я нашла для него черную шелковую пижаму с серебряными пуговицами и петлицами. Я его побрила, причесала, сделала маникюр, ну прямо принц в окружении свиты. Продолжая жадно глотать пищу, так что сердце сжималось от жалости, он отвечал на вопросы, так живо рассказывал про тюрьму, в которой никогда не сидел, что мы как будто сами там побывали. Я просто покраснела от гордости и раздулась, как индюк. Разве что он все время морщился, когда его называли Красавчиком, и я боялась, что другие тоже заметят.

Как только они ушли, причем каждая на прощание состроила какую-то жеманную гримаску, я спросила, как его зовут по-настоящему. Он ответил:

— Антуан.

Потом ему пришлось проглотить мое:

— А мне больше нравится Тони, это звучит шикарнее.

Я сочла, что это прекрасное начало, чтобы задать ему другой вопрос, который мучил меня с самого утра:

— А ты женат?

Он посмотрел на свое кольцо и ответил:

— Нет, это обручальное кольцо моего дедушки. Бабушка отдала мне его, когда дед умер.

Не могу соврать, мне это было приятно. Я сказала ему:

— Я велю остальным, чтобы тебя называли Красавчиком, так, ради безопасности.

Я убрала с кровати остатки его обеда, села возле него и обняла, как положено. Мне сразу же захотелось, чтобы он довел меня до конца. Но я уже была одета для приема клиентов, снизу раздавалась музыка, мне не хотелось лишний раз злить Мадам из-за моих душевных терзаний. Я сказала ему:

— Дорогой мой Тони, любимый, будь паинькой, я от тебя умираю, но ты мнешь мне платье, прошу тебя, подожди, пока я вернусь, пожалей меня.

Такое кривлянье не сошло бы даже в романе Делли[2], этот монолог наверняка выкинули бы. Наконец я от него вырвалась, но не чуяла под собой ног, когда бежала вниз по лестнице, — в самом деле просто не чуяла.

В ту ночь я не работала, мне не успели отвести свободную комнату. Во всяком случае после вчерашнего скандала не я одна сидела сложа руки. Понадобилось несколько недель, чтобы клиенты, с которыми так мило обошлись, осмелились снова прийти к нам. Я протанцевала два или три раза, выслушала биржевые сводки от одного банкира, лечившегося в Сен-Трожане на острове Олерон, выкурила пачку крепких сигарет, глядя, как движется стрелка на часах над баром, короче, ни за какие коврижки я бы не хотела, чтобы праздник закончился. В полночь мы закрылись, даже не окупив расходов, что, по словам Мадам, было неслыханно для любого заведения со времен матча по боксу между Карпантье и Демпси.

Я разделась в ванной, помылась и скользнула в кровать к суженому, не разбудив его. Расстегнула одну за другой пуговицы на его пижаме и пояс на брюках, ко мне вернулось желание, которое раздирало меня накануне. Не знаю, то ли он притворялся, что спит, чтобы уважить мою блажь, то ли он действительно не чувствовал прикосновения ни моих рук, ни губ, то ли думал, что это ему снится, но он не открыл глаз, не шелохнулся, а я дошла до высшей точки. А потом он сжал меня в объятиях, опрокинул на спину, и когда из-за занавесок стал пробиваться свет, я умерла столько раз, что уже обессилела, но продолжала кричать. Можете, конечно, не верить проститутке, но позже мы вместе выпили кофе, сидя по обе стороны невысокого столика, около окна, и при ярком свете я смущалась как целка, которую лишили невинности. Когда он повернул мое лицо, чтобы я смотрела на него, я увидела только его сияющие глаза, его улыбку и тогда поняла, что это не случайная интрижка или страсть, не прилив чувств, но то самое, настоящее, о чем говорят шепотом, например, что такое случилось с теткой золовки одной товарки, а вот теперь пробрало и меня, Жозетту, немало повидавшую на своем веку. Но нельзя открывать шлюзы — чуть приоткроешь, заревешь — настоящий Ниагарский водопад! С места мне не сойти. Поскольку сам он был слишком взволнован, то не отодвинул чашки — пришлось пить соленый кофе.

Потом целых три недели я просто летала. Доктор Лозэ снял с него повязку. Джитсу отвез меня в Рой-ан купить выздоравливающему одежду. Я накупила полный чемодан шмоток от Шенара и завалила пакетами все заднее сиденье. Черный смокинг, белый смокинг, они ему требовались, скоро объясню почему. Дюжину рубашек. Трикотажные рубашки-поло. Свитеры made in England, туфли made in Italy. Шесть пар. Два спортивных костюма, три костюма на каждый день, один из белой шерсти альпага, чтобы кто-то из товарок, завидовавших мне лютой завистью, не попрекнул, что я отношусь к нему хуже, чем к Красавчику. Пропускаю галстуки, тонкие носки, носовые платки, все шелковое. Пропускаю шляпы, одно канотье, как у Мориса Шевалье. Пропускаю пижамы, домашние халаты, махровые халаты, толстые, как ковер, часы-браслет, портсигар, зажигалку от Картье, запонки, булавку для галстука и кольцо-печатку из золота высшей пробы. Джитсу бегал от магазинов к машине, с руками, полными пакетов. Чем больше я покупала, тем радостнее у меня становилось на душе. Чтобы расплатиться, я принесла целую стопку купюр с изображением Геракла[3], но в конце пришлось покупать в кредит, я только и делала, что выдавала расписки.

Как все ржали, когда я принесла эту груду домой и пыталась поднять наверх, просто животы надорвали. Весь следующий день Тони изображал из себя манекен. Одна из девушек, красотка Люлю, установила свою машину Зингер в нашей комнате и подгоняла купленное под размер. Настоящий франт, дорогая моя, ему все понравилось, кроме печатки, которую я в результате уступила Мадам, а та подарила Джитсу.

Теперь объясню, зачем Тони понадобились смокинги. В первый же день, когда он встал на ноги, он спустился со мной в гостиную, когда там никого еще не было. Осмотрел помещения, восхитился роскошью и стилем барокко, но больше всего его потряс рояль. Он сел за него, будто это было чудо из чудес, размял пальцы и заиграл. Я говорю «заиграл», потому что просто слов не хватает, у меня просто мурашки по коже побежали. Девушки в полном обалдении одна за другой стали выскакивать из своих комнат на лестничную площадку наверху, а другие быстро поднимались наверх из кухни. Неважно, что играл он классику типа Персидского марша и что приходилось напевать ему модную мелодию, что было дальше — и так понятно. До него на рояле бренчала только Магали, а иногда, когда веселье становилось бурным, по клавишам стучали двойняшки. А так для музыки мы завели радиолу, последний крик моды, и громкоговорители, скрытые драпировкой, но Мадам, большой знаток по части всякого там украшательства, говорила, что в настоящем заведении должен стоять рояль, а главное, чтобы было, куда поставить гладиолусы.

Вот так Тони стал у нас тапером, что упрощало жизнь, потому что теперь в рабочие часы моя комната была свободна. Все, включая Мадам, были довольны, а ему тоже стало веселее, все лучше, чем ходить кругами или валяться в кровати. Поскольку он был занудой, и сперва ему было не по себе, что я его содержу, он к тому же был доволен, что, изображая музыканта, платит за свой стол и кров. Кстати, деньги в то время на меня просто сыпались. Я прямо-таки расцвела от любви и меньше трех раз наверх не поднималась, сама выбирала, кто меня оседлает, зарабатывала побольше какой-нибудь машинистки. Если к нам залетали любители девушек повыше, я била все рекорды.

Самым трудным оказалось запретить Тони выходить на улицу. Он повторял одно и то же:

— Ведь ищут-то не меня, а Красавчика.

Послушать его, так даже столкнись он нос к носу с лейтенантом Мадиньо (он называл его Мудиньо), то тот прошел бы мимо, не обратив внимания на очередного отдыхающего, который оттянулся у нас по полной, а теперь старается избежать встречи и не здороваться. Я ему говорила:

— А невеста, которую ты умыкнул? Наверное, она еще в городе.

Он поднимал глаза к небу, якобы в ужасе от моей глупости:

— Убить меня она могла, но донести — ни за что!

Допустим. Во всяком случае Мадам и товарки твердо верили, что это Красавчик. Представляю, что они сильно засомневались бы в этом, если бы он небрежно бросил им, взяв под козырек:

— Пока, пойду развеяться.

Даже если у пятерых из десяти шарики в голове работали со скрипом, а у двух в голове были просто опилки, то уж Зозо, Мишу и Мадам точно заподозрили бы неладное. Но попробуйте заставить клаустро… как там его, прислушаться к голосу разума.

Сперва ему хватало балкона. Считал облака, лодки, застрявшие на песке после отлива, проветривал легкие. Минут через пять возвращался на кровать, ложился, обхватив голову руками, несчастнее, чем раньше. Ему не хотелось ни курить, ни пить, ни читать статьи с пересказом фильмов, ни разговаривать, а уж кричать и подавно. Настоящий медведь в берлоге!

А потом, как-то вечером, когда красное солнце еще стояло на горизонте, он перешагнул балюстраду балкона и завис над садом. Я умоляла его. Слишком высоко — отпустит руки — костей не соберешь! Он что-то неразборчиво прошептал и разжал пальцы. Упал на клумбу, мягко, как кот. Посмотрел снизу вверх, приложил палец к губам и, прижимаясь к стенам, отправился навстречу свободе.

Я быстро обулась и накинула плащ, даже трусы надеть не успела, и сломя голову бросилась по лестнице. Помчалась наугад сначала в центр города, потом в порт, заходила в «Нептун» и разные другие кафе, посмотреть, нет ли его там. Как сквозь землю провалился! Я развернулась и снова побежала, не разбирая дороги, как сумасшедшая, заклиная Святую Деву спасти его.

Я нашла его, когда уже наступила ночь, а курортники побогаче из бара переходят ужинать в ресторан: он сидел в полном одиночестве и полной задумчивости на бортике фонтана. Я подошла. Минуту смотрела на него, не шевелясь, просто радуясь, что вижу его. Кажется, он пускал по воде пустой спичечный коробок. Наконец заметил меня, фонтан был на другом конце площади, подошел, руки в карманах, подталкивая камешек носком ботинка. Я бросилась к нему, сказала, что боялась, что он ушел навсегда. Он засмеялся, поцеловал в волосы, сильно прижал. Оказывается, когда он спрыгнул с балкона, я не расслышала фразу: «Поищи веревку, чтобы я мог подняться».

Мы прошлись до конца мола, обнимая друг друга за талию, почти никого не встретили по дороге, и поскольку он понял, что я под плащом голая, он шел все быстрее и быстрее, прямо к маяку. Там, прислонившись к стене, он насадил меня на себя, я обхватила его руками и ногами, рядом метался гигантский луч света, прочесывал океан, а сердце у меня просто выпрыгивало из груди.

Мы вернулись в «Червонную даму», не прибегая к уловкам, прямо через дверь. Открывая нам, Джитсу улыбнулся, как обычно. Нужно сказать, что слепым он не был, и в отличие от остальных видел настоящего Красавчика вблизи. Наверное, он в первый же вечер почувствовал, что это надувательство. Мадам в этот момент была на кухне. Я оставила Тони и пошла к ней, даже не переодевшись.

Она была в слезах. Резала лук. Даже глаз не подняла, чтобы взглянуть, кто вошел. Я сказала ей:

— Мадам, я вас обманула. Тони вовсе не Красавчик.

Она ответила, не отрываясь от своего занятия:

— Спасибо за информацию. Это секрет Полишинеля. Думаю, даже Магали догадалась.

Магали была из нас самой тупой. Поскольку Мадам молчала, я спросила ее почти шепотом:

— Вы его выгоните?

Вздох:

— Захотела бы, уже выгнала. Есть вопросы?

Через несколько минут, чувствуя, что я замерла, добавила:

— Иди переоденься, а то опоздаешь.

Я пошла к лестнице, но не смогла себя пересилить и спросила:

— А почему вы не?..

Она ответила усталым голосом, по-прежнему не глядя на меня:

— Разве ты отпустила бы его одного? Есть вопросы?

Ни разу больше мы не поднимали с ней эту тему. Я жила как во сне и грезила наяву двадцать четыре часа в сутки рядом со своим любимым. Вижу его, как сейчас, — он сидит за роялем в ярком свете люстр большой гостиной, белый смокинг, волосы набриолинены а-ля Джордж Рафт, безмятежная улыбка — тридцать два ослепительно-белых зуба, красив как на картинке. Иногда, огибая кружащиеся в вихре вальса пары, его взгляд встречается с моим, как будто мы одни на свете, только мы вдвоем знаем какую-то общую тайну. Короче говоря, влюбилась я по гроб жизни. Даже когда я лежала в постели с клиентом, думала о нем, прислушивалась, чтобы различить музыку внизу, а если очередной гимнаст трепался в койке, не замолкая, требовала, чтобы он заткнулся.

Лучшее время — на рассвете, когда гости уже разошлись, а Джитсу гасит люстры. Горит единственная лампа на рояле, отбрасывая немого света, она освещает несколько девушек, которые задержались, чтобы послушать музыку. Тони в рубашке, без смокинга, с сине-золотыми нарукавными резинками выше локтя, с сигарой в зубах, на рояле бутылка виски, наигрывает полные ностальгии мелодии американских негров. Моя любимая — Я написал твое имя на всех деревьях, он играл ее так, словно для меня ее сочинил. Я стояла у него за спиной, положив руки на плечи, гордая от сознания, что он принадлежит мне, а иногда, когда его вдохновляла какая-то идея, он вдруг пускался в откровения, и его голос тоже звучал, как музыка.

Он говорил:

— Первую, самую первую женщину я полюбил, когда мне было девять лет, когда наконец меня забрали из пансиона в Марселе, откуда я постоянно сбегал, и отдали к иезуитам. Я хорошо помню, все началось зимним утром, когда меня накрыла тень нашего учителя, который расхаживал взад-вперед по классу, заложив руки в рукава сутаны…

«…Руан, февраль 1431-го.

В день судебного заседания с ног узницы, как обычно, сняли тяжелую деревянную колодку, но руки и щиколотки остались скованны кандалами, которые не снимали никогда.

Вытолкнув ее из темницы под ухмылки охранников в круглых касках двое англичан, вооруженных пиками, велели ей идти перед ними по длинным подземным коридорам.

Она отважно шла, выпрямившись, высоко подняв голову, одетая в темный мужской костюм, совсем детское лицо обрамляла очень короткая стрижка, кандалы волочились по земле. На шее у нее болтался железный крест, такие носят в Лотарингии, на его отшлифованной поверхности внезапно вспыхивало отраженное пламя далекого факела, прикрепленного к стене.

Она снова поднялась по этим скорбным ступеням. Увидела, как открылась дверь позорного судилища. Она вошла в зал, выбранный специально, чтобы скрыть ее подальше от людских глаз, и ей на мгновение пришлось зажмуриться, чтобы привыкнуть к яркому дневному свету, и было больно смотреть, в каком виде содержат ее эти мерзавцы. И все-таки она смело сделала эти последние шаги и встала одна перед лицом судей.

Они все собрались здесь — гнусный епископ Кошон, его доверенный Эстиве, по-собачьи ему преданный, и не меньше сорока асессоров — их число ежедневно менялось — а также люди в военном и штатском платье, все жаждущие ее погибели, обозленные тем, что она внушала им ужас на поле брани и что по воле кардинала Винчестерского им пришлось платить поборы, чтобы выкупить ее. Все, кроме одного, о котором скоро пойдет речь.

В тот день епископ, наученный горьким опытом прошлого заседания, не стал сам допрашивать девушку, но поручил другому задать коварный вопрос, который мог стоить ей жизни:

— Жанна, вы уверены, что находитесь в состоянии благодати? На что она ответила просто, тихим и проникновенным голосом, которым прежде вселяла храбрость в славного дофина:

— Если я нахожусь вне благодати, пусть Господь мне ее пошлет; если я пребываю в ней, пусть он меня в ней хранит.

После этих слов по рядам вершащих суд прошел долгий шепот. Д’Эстиве не мог скрыть замешательства, а Кошон — ярости. Обретя радость оттого, что ответила так удачно, слегка удивленная Жанна огляделась и впервые встретилась глазами с лихорадочно горящим взором ее единственного сторонника в этом зале.

— Это было четвертое заседание суда, 24 февраля, суббота, если не ошибаюсь, — говорил этот человек, наделенный удивительной памятью. — В тот миг, когда глаза этой девушки, которые были не голубыми, как утверждают, а светло-карими с золотыми прожилками, остановились на мне, я понял, что отныне моя жизнь принадлежит ей и что до конца дней своих я буду защищать ее и буду верен клятве, принесенной на шпаге.

Пока что я был вынужден ждать, негодуя от охвативших меня нетерпения и жалости к ней. Когда у нее спросили, сколько ей лет, она ответила:

— Почти девятнадцать.

Столько же примерно было и мне, как я думал. Мне кажется, я уже был таким же высоким и крепким, как сейчас, но одет бедно — легко себе представить мальчика, выросшего без отца и добравшегося сюда пешком из далекого Прованса, имея за душой лишь пресловутую шпагу с выгравированном на ее рукоятке девизом, вселявшим бодрость духа:

MAJOREM DEI GLORIAM[4]

Попав двумя днями раньше в Руан, где были только англичане и бургундцы, я сумел проникнуть в замок, затесавшись среди монахов, закрыв лицо капюшоном плаща, как Эрол Флинт в фильме «Робин Гуд». Ночью я спал во дворе, питался тем, что подавали сердобольные служанки.

Я снова увидел Жанну на следующем допросе, и снова она заметила меня. Потом я приходил туда каждый день, смешавшись с толпой, и потому каждый раз сидел на другом месте, но ее взгляд тут же находил меня. В нем чувствовалось доверие, которое она испытывала ко мне, и хотя в тот момент я ничем не мог быть ей полезен, казалось, что одним своим присутствием я поддерживаю ее.

Увы, с 10 марта под каким-то ложным предлогом, с единственной целью причинить ей еще больше страданий, мерзавец Кошон изменил место проведения суда. Из ходивших слухов стало известно, что теперь он допрашивает ее в тюрьме в присутствии всего двух асессоров и двух свидетелей.

Теперь, оказавшись разлученным с ней, я яснее, чем раньше, видел грозившую ей опасность, и мое бессилие было мне тем более отвратительно. Пренебрегая всякой осторожностью, я подделал письмо за подписью епископа, в котором узнице дозволялось принимать в камере каноника для исповеди. В тот же вечер я уже стучал в дверь донжона, в глубинах которого была заключена Жанна. Когда открывший мне охранник прочитал письмо и посторонился, пропуская меня внутрь, я понял, что я в руках Господних. Я спустился по ступеням, доверившись Ему, и оказался в сыром коридоре, где находился карцер.

Пятеро вооруженных стражей охраняли несчастную пленницу и днем и ночью, не давая ей покоя, но я знал об этом, как и все в замке, и чтобы предстать пред нею, выбрал тот час, когда их оставалось только трое, остальные двое, прихватив пять шлемов, отправились за супом.

Я снова показал подложное письмо. Сжимая под плащом шпагу, я слышал, как мерзавцы долго переговариваются, но не понимал их тарабарщину, поскольку знал лишь родной язык да немного латыни. Но я уже говорил, что само небо хранило меня. Стражник, у которого были ключи, распахнул дверь, отперев множество замков, и внезапно я оказался перед той, которая стала смыслом моей жизни.

Я до конца дней своих не забуду эту минуту. Вообразите себе темную камеру, по каменным стенам которой сочится вода, в углу топчан из неотесанного дерева, свет пробивается только из крошеного слухового окошка вровень с землей, выходящего в безлюдный двор. Юная уроженка Лотарингии, закованная в кандалы и одетая в мужской костюм, в котором я всегда ее видел, стояла под этим окошком, обратив свое красивое лицо к единственному кусочку неба, который был отсюда виден. Обернувшись при моем появлении, она с огромным облегчением улыбнулась мне. Я понял, что она все время ждала меня.

Я бросился к ее ногам, не заботясь о присутствии стражей, и воскликнул:

— Жанна, чтобы оказаться подле тебя, я преодолел отделяющую нас пропасть времени. Если судить по внешним приметам, я даже еще не родился, я появлюсь на свет только через пять столетий, но твои страдания так терзают меня, что я забыл, как сам прошел испытание карцером и отчуждение близких, и вопреки здравому смыслу хочу спасти тебя!

Мои речи Жанну вовсе не смутили, она положила свои закованные в цепи руки мне на плечи и сказала:

— Светлейший, светлейший монсеньор, мне известно то, о чем ты говоришь, я слышала голоса. Делай то, что угодно Господу.

Услышав это приказание, я поцеловал крест с двумя перекладинами, висящий у нее на шее, выпрямился, сбросив капюшон монаха, и обнажил перед ошеломленными стражами свою шпагу. Карцер был таким крошечным, что они не могли ни напасть на меня вдвоем, ни ловко манипулировать своими пиками. Я поспешил проломить череп первому, который погиб из-за того, что променял свой шлем на суп, и пронзить сердце второму, в отсутствие у него кольчуги. На мгновение я зашатался под тяжестью третьего, который орал как безумный, чтобы поднять тревогу, пока я в отчаянном порыве не перебросил его через себя. Он упал навзничь, ударившись о стену, обливаясь кровью, и я проткнул его насквозь.

Не теряя ни секунды, я выхватил ключи у того, кого убил первым, освободил Жанну от кандалов. Наблюдая за резней, она все это время жалела души своих мучителей, приговаривая:

— Я ведь предупреждала, что они попадут в лапы дьявола!

Мы вышли из камеры. И сразу же возникла проблема — в какую сторону нам двигаться? Жанна взяла меня за руку своей нежной рукой и сказала:

— Смело пойдем тем же путем, по которому меня столько раз водили.

И мы бросились бежать по сплетению подземных коридоров, прорытых под замком. Хорошо, что мы бросились туда, поскольку, удалившись не дальше, чем на расстояние, равное броску копья, мы услышали, как по лестницам донжона за нами гонятся солдаты кардинала Винчестерского. И кровь стыла в жилах не столько от бряцанья их оружия, сколько от яростного лая собак, которых они тащили за собой.

Мы долго бежали, не переводя дыхания, сворачивая то вправо, то влево в лабиринте коридоров, которые на мгновение озарял свет факела, и я чувствовал, как, несмотря на свою смелость, слабела та, которую я любил больше всего на свете и чья рука покоилась сейчас в моей.

А потом внезапно мы оказались на развилке — с одной стороны мы увидели вдали отверстие, в которое проглядывало ночное небо, оно было достаточно широким, чтобы через него могла пролезть девушка, и я остановился, дрожа от волнения. Мне показалось, что лай собак и беспорядочное грохотанье солдатских сапог остались немного позади. Я тихо сказал Жанне:

— Иди туда и не заботься обо мне, прошу тебя об этом, насколько вправе тебя просить. А я отвлеку преследователей.

Ее красивое лицо стало грустным, казалось, оно говорило: «Нет, ни за что», но я осмелился и подтолкнул ее назад, тогда она отступила и оказалась в одном коридоре, а я — в другом.

В последний раз мы взглянули друг на друга. Ее глаза заволокло слезами, она сказала:

— Мой милый спутник, нежная любовь моя, да хранит тебя Господь, Он вершит нашими судьбами. Пусть в дополнение ко всем моим молитвам, которые я обращала к Нему, прося за наших бравых и верных сынов Франции, Он дарует мне встречу с тобой в своем райском царстве.

Она повернулась и убежала, ее гигантская тень металась по стенам. Тогда, задыхаясь от нежности и отчаяния, я пожелал себе удачи и бросился со всех ног в противоположном направлении, преследуемый истошным лаем собак…»

В конце рассказа Тони перестал наигрывать на рояле. Я помню все так ясно, словно это было вчера. В тот вечер вокруг лампы собрались все те же — короче, Черная Зозо, Магали, Мишу и двойняшки, Мадам тоже подошла, и даже Джитсу подсел к нам. У всех просто дух перехватило от волнения. Какое-то время было слышно только тиканье часов, висящих в баре. У меня засвербело в горле, я с трудом сдерживалась, чтобы не пустить слезу.

Остальные тоже. Наконец Ванесса и Савенна хором прошептали:

— А дальше?

Тони поднял на нас глаза, еще погруженные в Средневековье. Пришлось подождать, пока вопрос дойдет до него, потом он произнес:

— Дальше? Дальше англичане не захотели лишиться достоинства! Проще было лишить ее жизни. И они сожгли ее.

И он положил руки на клавиши и заиграл оглушительно громко.

Несмотря на феноменальную память Белинды, я все же сомневаюсь, чтобы она одна, без посторонней помощи, смогла бы точно передать рассказ своего любовника, по крайней мере, теми словами, как он изложен выше. Поскольку мне также пришлось услышать его в другое время, но из тех же уст, я взяла на себя смелость объединить наши воспоминания, чтобы как можно более точно восстановить эту историю. (Примечание Мари-Мартины Лепаж, адвоката суда.)

Как бы то ни было, я совсем потеряла от него голову, настолько, что уже начала подумывать, как все эти безмозглые тетки, о кольце на пальце, любовном гнездышке, приданом для новорожденного, банковском счете и все такое прочее. Когда я начинала озвучивать свои мечты, он, конечно, от радости не прыгал, но и морду мне не бил. Красавчик наверняка стер бы меня в порошок.

Я подсчитала, что еще два года мне придется покорно смотреть на балдахин над кроватью и только потом попрощаться с подружками, чтобы превратиться в порядочную женщину. Не нужно было долго жить с Тони, чтобы понять, что ему больше всего нужно. Сходить в кино на фильм, а еще лучше на два, чтобы был смысл прогуляться, иначе он так и оставался сиднем сидеть и пухнуть в своем любимом кресле. Он просто сдвинулся на своем кино. Каждый день, в любую погоду, если мог уйти из дома, шел туда. В Сен-Жюльене был только один кинотеатр, и он готов был три раза подряд смотреть один и тот же фильм. Еще повезло, что тогда устраивали сдвоенные сеансы. Хотите верьте, хотите нет, я хоть туда с ним не ходила, но знаю все эти фильмы их наизусть. «Толпа ревет» с Робертом Тэйлором, «Рамона» с Доном Амичи и Лореттой Янг, «Мария-Антуанетта» с Нормой Шерер, «Меченая женщина» с Бэтт Дэвис, «Я преступник» с Джоном Гарфилдом и Луизой Рейнер в роли китаянки, это все актрисы, которые в криминальном кино играли, потом еще Дороти Ламур и Рэй Милланд на необитаемом острове, короче, целый роман можно написать. На рассвете, когда мы расходились по комнатам, он по-быстрому меня обрабатывал, но закончив, тут же принимался пересказывать мне фильмы, спрашивая: «Ты не спишь?», если я начинала дремать, а назавтра я ходила с мешками под глазами.

В свободное время я занималась его гардеробом, наглаживала рубашки — так, чтобы ни складочки, надраивала ботинки, бежала в город, когда замечала, что кончается пена для бритья или сигареты, короче, делала все то, что должна делать женщина для любимого мужчины. И вот вам результат: потеряла бдительность. Не поручусь, что кому-то из девушек не хотелось его у меня умыкнуть, может, даже он сам слишком долго пялился на ляжки красотки Люлю или на буфера Мишу, но это было невинно, нужно совсем рехнуться, чтобы подумать, будто он так отвечает на мое гостеприимство. Кстати, когда я сказала, что он пялится на недозволенное, я погорячилась, не мог же он себе глаза завязывать каждый раз, когда сталкивался в коридоре с полуголой девицей. Зачем тогда пускать его было в приличное заведение, разве что сразу же обзавестись белой тростью, как у слепого, и собакой-поводырем.

Да нет же. Он только в кино ходил один, а так — всюду со мной. По воскресеньям, как и Красавчик, водил меня обедать в «Открытом море», садились почти за тот же стол. Заказывали омара в белом вине, все точь-в-точь. После обеда гуляли под пальмами по берегу океана. Я шла позади, в метре от него, в шелковом платье, широкополой шляпе, под зонтиком, только другого цвета. Тони больше нравилось, когда я носила пастельные тона. Я шествовала за ним следом, как королева за королем, он был в белом костюме и соломенном канотье, грудь колесом, в зубах кубинская сигара, я прямо на мыло исходила только от одного его вида.

С ума можно сойти, особенно кто такого сам не испытывал — все то же, ничего нового, только вместо одного сердцееда — другой, и все так — да не так! Ну просто день и ночь, лицо и изнанка, клубничное мороженое и ванильное. И время тут роли не играет. Я прожила с Красавчиком целых два года, пока дорогая родина его не умыкнула. А нам с Тони, если меня послушать, вроде впору справлять золотую свадьбу. Нет, не тут-то было! С начала до самого конца — всего четыре недели, точнее, двадцать шесть дней, а дальше у меня было полно времени их пересчитывать.

Тони тоже учил меня плавать. Сам он умел. И как раз во время такого урока все и случилось. Я сразу даже не поняла, что к чему, хотя в тот день небо было грозовым — словно предупреждало меня.

Мы оба были у меня в комнате, я улеглась на кушетку в трусиках и лаковых лодочках, имитировала движения брассом, как он показывал, а он из своего кресла руководил, покуривая сигару. Время от времени он говорил мне:

— Ровнее движения. Не торопись.

Он никогда не поднимал голоса, никогда не злился. И вот, значит, гребла я, как раб на галерах, молотила руками и ногами, выгнув спину, приподняв подбородок, глядя в замечательное будущее, когда наконец я смогу, под предлогом, что у меня месячные, получать настоящее удовольствие на пляже, а не только жариться на солнце и зарабатывать солнечные ожоги, когда внезапно раздался такой оглушительный грохот, что я чуть не сверзилась на пол. Тони ответил:

— Войдите!

Я решила, что он шутит, но дверь и вправду открылась, и в комнату ввалились несчастья, которых хватило бы на всю оставшуюся жизнь.

Это был Джитсу в компании какой-то девицы, которую я должна описать, иначе не поверить в то, что случилось потом, скажете, что я просто бессовестно вру. Общий вид: деревня деревней, ну просто село в чистом виде, захочешь, да не придумаешь такую. Приехала с какой-то фермы, это уж наверняка. Волосы немытые. Жутко грязные, потому как их у нее целая грива, и смоляные, как у цыганки. Глаза непонятно какие, уставилась в землю с таким видом, будто у нее только одно на уме — провалиться туда, чтобы ее вообще не видно было. Ей было то ли двенадцать, то ли двадцать, а может, и того больше. Косметики ноль, в каком-то старом пальто-балахоне, только ноги выглядывают. На самом деле она младше меня на три года, я потом узнала. К этой картине добавьте лодочки — лучше бы она надела вместо них любые бахилы, найденные на помойке, — допотопную соломенную шляпу, картонный чемодан, перевязанный веревкой, короче, прямо до слез прошибает. Поставить ее перед зеркалом в шкафу, точь-в-точь как в фильме «Две сиротки», но даже на нее одну смотреть было тошно.

Я так и застыла на своей табуретке в лягушачьей позе, а Тони разволновался, вскочил и бросился к Джитсу. Стал его без конца благодарить, а сам незаметно подталкивал к выходу, потом подпер закрытую дверь, чтобы тот не мог вернуться или чтобы птичка не улизнула, а так как я смотрела на все это, выпучив глаза, он сказал мне, прочистив горло:

— Хочу представить тебе Саломею. Она мне оказала большую услугу, а это для меня — святое.

Я поднялась, гордо выпятив грудь, но все-таки продолжала сомневаться, подошла поближе, чтобы лучше ее рассмотреть. Она как дикарка по-прежнему уставилась в пол, стоит посреди комнаты, как засохшая роза, а Тони вдруг расхрабрился, да еще как:

— Хотел сделать тебе сюрприз. Она будет тебя подменять, деньжат нам заработает! Знаешь что, Белинда? Мы свое кино тогда быстрее купим, только ты ее подучи!

Я просто задохнулась. Даже сутенер моей подружки из Перро-Гирека, когда пытался запудрить мне мозги, и то из кожи вон лез: сперва выгуливал на машине добрых три часа, потом покупал мороженое, по два шарика в рожке, показывал фотографию своей бедной мамочки, плел всякие тягомотные байки, так что когда в конце концов я ему отказала, то и впрямь почувствовала себя невинной девушкой. Могу сказать, что до сих пор Тони не слишком был склонен к транжирству, принимал как личное оскорбление, когда я совала ему в карман два луидора[5], если он шел в кино. Нужно признать, что к хорошему быстро привыкаешь, или чем меньше знаешь, тем больше наглеешь. Короче, не успела я очухаться, как слышу:

— Ладно, если не хочешь, не будем ее брать.

И тон такой сухой, недовольный, ни дать ни взять — судебную повестку принесли.

Подошел к шкафу, достал белую рубашку-поло, брюки и мокасины — все, во что был одет в первый вечер, и вывалил их на кровать. Я спрашиваю:

— Ты что делаешь?

Ответа нет, только дождь барабанит по окнам. Снял свой махровый халат. Натянул брюки. Я повторила, будто и так непонятно:

— Тони, ну прошу тебя, что ты делаешь?

Он посмотрел на меня, застегивая брюки:

— Спасибо тебе за все, Белинда. Всегда буду жалеть, что потерял тебя. Ну не могу я жить в этом… этом…

Не сумел найти подходящего слова, чтобы выразить, как это ему мерзко. Просто сказал:

— Да еще два года или три, или, глядишь, и того больше! Не выдержу! Точно не выдержу!

Черт возьми, у него даже слезы выступили, честное слово. Он отвернулся, чтобы надеть рубашку.

Сколько я ни вглядывалась в глаза этой придурочной, чтобы хоть понять, что же такое мне привалило, но эта дубина стояла, как пришитая. Могла бы что угодно вякнуть: что не хотела беспокоить, что зашла узнать, как дела, или просто пописать, нет, молчит. А смотрите, он-то до чего хитер! Повернулся спиной и таким голосом, словно сам не надеется, но, мол, чем черт не шутит, говорит:

— Ведь я все, как следует, просчитал. Как только Бонбоньерка освободилась, я подумал о Лизон.

Я знала, как это перевести: Бонбоньерка — это комната Эстель, хохотушки, которая уехала от нас в воскресенье в Гавр в расстроенных чувствах, там у нее остался ребеночек с кормилицей. Вторая загадка была попроще: у этой застенчивой дылды было имя, как у нормальных людей, звали ее Элиза.

Я подошла к нему сзади, обняла. Прижалась лбом к его спине и нежно спросила:

— Кто такая Саломея?

Он понял, что я готова говорить с ним, и присел, улыбаясь до ушей, на край кровати. Он сказал:

— Танцовщица. Из Библии. Она хотела получить голову одного типа, который орал в пустыне и питался саранчой. Есть такой фильм. — И тут же добавил: — Тебе достаточно только словечко замолвить Мадам, она тебе ни в чем не откажет.

Я посмотрела на Лизон, медленно подошла к ней, стараясь соображать побыстрее. Без пальто фигурой она скорее походила на мешок с картошкой, я бы на нее и гроша ломаного не поставила. И потом, я тоже считала, что сама не промах. Я наклонилась, чтобы посмотреть прямо ей в глаза. Черные, упрямые, скрытные. Я спросила, наверное, только, чтобы услышать ее голос:

— А ты что сама-то думаешь на этот счет?

И тут-то она меня и поимела, на моей могиле можно теперь написать: «Дебилка». Она ответила, глазом не моргнув, нежно-нежно, дуновение ветерка, да и только:

— Всю жизнь мечтала стать проституткой.

Тогда я пошла к своей кушетке и плюхнулась на живот, стала делать вид, что плаваю брассом, чтобы скрыть растерянность, потом перестала и вздохнула:

— Ну если только подменять меня и делить на троих, можно попробовать. Скажем, неделю?

Ну что, все понятно? Секунда — и все летит к чертовой матери. Не успела я рта закрыть, как сиротинушка наконец посмотрела на меня одним глазом, только одним, но такого острого и лживого взгляда я отродясь не видела. Когда она сняла свою хламиду, я дала себе слово, что никогда не буду больше покупать кота в мешке, и посоветовала Тони пойти пройтись. Когда я сняла с нее передник, надетый на голое тело, у меня первый раз появилось сомнение насчет того, какие услуги она могла оказывать отнюдь не слепому пианисту. Про мои щедроты говорить не будем: ванна, мытье головы шампунем, лавандовое мыло, мои духи, моя косметика, все мое, вплоть до зубной щетки. Когда я предложила дать ей белье, она ответила:

— Спасибо, у меня есть.

Развязала веревку на своем чемодане — замечу походя, что по ее рукам не похоже, чтобы она ковырялась в земле, — и достала оттуда бальное платье из тончайшего шелка телесного цвета, один в один с тоном ее кожи, и туфли того же оттенка на высоком каблуке. Такое наденешь — все равно что голая. Я спросила ее:

— Откуда у тебя это?

Она ответила: — Да так, проезжали тут одни мимо…

А так как мне хотелось продолжить эту тему, чтобы отложить ее дебют хотя бы до завтра, я сказала:

— Надо поговорить с хозяйкой. Ладно, я сама разберусь.

Клянусь, мужики — совсем сдвинутые. Тони тоже, наверное, сдвинутый, если считал, что эту мерзавку придется чему-то обучать. С самого же первого вечера можно было подумать, глядя на гостей, выходивших из ее комнаты (только из уважения к бедной Эстель не говорю «притона»), будто они повидали самого черта. Они спускались вниз, к свету, стараясь никому не попадаться на глаза. Ничего, слышите, ничего ее не отпугивало — ни как, ни сколько. Уж точно хотя бы раз за ночь она устраивала комбинацию «три карты», как в покере, и Мадам, которой как-то после долгих уговоров раскололся один из постоянных гостей, сказала нам — мне и черной Зозо:

— Оказывается, бывает такое, о чем я даже понятия не имела.

К тому же могу поручиться, эта Лизон вовсе не прикидывалась, что находится наверху блаженства. Достаточно было на нее посмотреть, когда она выходила с поля битвы на площадку второго этажа в своем длинном прозрачном платье: глаза горят, влажная челка прилипла ко лбу, а гордая… что твоя императрица. У меня сразу — как мороз по коже. В зловещей тишине она медленно спускалась в гостиную — ступенька за ступенькой — ни на кого не глядя, будто ее притягивал рояль. Если Тони еще не вышел покурить, клянусь моей собачьей жизнью, она доставала сигарету «Кэмел» из его пачки, щелкала зажигалкой Картье, которую я любовно выбрала для него в Руайане, прикуривала и, измазав до половины губной помадой, вставляла ему в зубы. И все это, черт возьми, с такими ужимками, что прямо тошно смотреть, потому что кто-то ей сказал, что она похожа на Хеди Ламарр. Кроме того, она знала, что я не свожу с нее глаз.

Потом она шептала ему что-то на ухо, не упуская случая потереться о его щеку, и он внезапно переходил на другую мелодию. Начинал играть что-то похожее на болеро, эту музыку вместе со всякими колдовскими приемчиками она хранила в своей башке — Напрасно стараться, это и так возможно. И тогда она начинала танцевать в одиночку перед ним и для него, и все расступались и смотрели на нее, как на полоумную. Она поднимала руки, расставляла ноги, крутила животом и задницей, трясла своей черной гривой: не мне говорить, как это все мерзко выглядело. Конечно, от этого зрелища мне не грозило превратиться в истукана, но хоть я и женщина и в религии ни бум-бум, мне все равно казалось, что это отвратно, как смертный грех.

Сказать, что я ревновала, — значит ничего не сказать. Она из кожи вон лезла, чтобы довести меня до белого каления. Когда она приходила ко мне в комнату отдать Тони свою выручку, то называла меня «старой». Я заметила, что через месяц мне стукнет всего двадцать четыре. Она ответила:

— Я хотела сказать «бывшая».

И хоть я не из склочных, но вцепилась ей в космы и выдрала клок. Не вмешайся Тони, ходить бы ей лысой. Потом, на третий день, она назвала меня «каланчой», но с дураками лучше не связываться.

С ней-то проблем не было — называй Саломеей, иначе вообще не отзовется.

Как бы то ни было, она нарочно отдавала свои бабки не мне, а Тони. Причем все — чем она действительно не страдала, так это жадностью. С первого же дня она возражала — потому что и он, и я, мы оба хотели, чтобы она оставляла себе положенное:

— Уже достаточно, что меня кормят задарма.

Не сойти мне с этого места. Но при этом спрашивала, сколько я заработала, хотела показать, что срубила больше. Я могла бы ей о многом рассказать — главное, что прелесть новизны ненадолго, все закончится быстро, как рулон туалетной бумаги, но я девушка не вульгарная, к тому же по-любому ее выручка шла в общий котел, а деньги не пахнут, когда достаешь их из кубышки. Пусть обслуживает за раз кучу клиентов, скоро уже не разберешь, где она, а где подстилка.

А потом, бесили-то меня не ее уловки, а перемены, которые я замечала в Тони, но ничего не могла с этим поделать. Когда мы с ней собачились, он не знал, чью сторону принимать. Когда мы с ним оставались вдвоем, он избегал моего взгляда. Когда я целовала его в шею, как она, он тут же отстранялся. Ну а про постель вообще говорить нечего. Настаивать я боялась. Каждое утро в ту чертову неделю я перед сном ревела, уткнувшись носом в подушку.

Конец ознакомительного фрагмента.

Эмма

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Одержимый женщинами предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Картины на этот аллегорический сюжет написаны Жан-Луи Жеромом (1824–1904) и Эдуаром Деба-Понсаном (1847–1913).

2

Делли — псевдоним брата и сестры Фредерика (1876–1949) и Мари (1875–1947) Петижан де ля Розьер, авторов более ста сентиментальных романов не очень высоких литературных достоинств.

3

Банкноты 1000 франков, на аверсе которых изображены семь из двенадцати подвигов Геракла.

4

К вящей славе Господней (лат.) — девиз Ордена иезуитов.

5

Луидор — монета достоинством 20 франков.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я