Пепел

Священник Николай Блохин

«Пепел» – последний роман о. Николая. Это роман об ушедшем времени, об утерянной Державе. Автор призывает задуматься о той трагедии народной, которая постигла всех нас в революционную эпоху. Белый пепел от сожженных портретов Государя, от тел мучеников, от выжженных церквей. Этот пепел как бы свидетельствует о чистоте и святости – о тех ценностях, которыми жила и дышала Российская Империя. Сегодня, в эпоху глобального противостояния, верность державности и вере вновь становится актуальной.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Пепел предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Глава 6

— Однако, ты, рядовой Иван Хлопов, пророка из себя не корчь, — сказал полковник, улыбаясь, улыбка вышла для самого себя неожиданно. — Ты хоть и в монахи, а — мало ли… свидимся, Бог даст.

— Да не корчу я из себя ничего, — со вздохом ответил тот. — Все уж во мне скорчилось, перекорчилось…

— А знаешь ли ты, рядовой Иван Хлопов, что у меня такой же как у тебя пепел есть, из таких же писем? Только он не от рук Царицы, а от рук Ее врагов. Погляди-ка…

— Не-е-е-т! Не открывайте, выдует! — и, разглядывая шкатулку в руках Свеженцева, будущий монах приблизил свое лицо к лицу полковника и задумчиво произнес: — Вот, значит, как!..

Он сунул руку за пазуху и вынул оттуда небольшой сверточек.

— Вот что я решил… — продолжал он так же задумчиво, и как-то даже загадочно глядя в глаза Свеженцеву. — Все, что в свертке, теперь ваше. Здесь и пепел, и письмо, и образок Могилёвской, вам все это нужней будет.

— Э-э, погоди! Да разве царские подарки передаривают? Память царскую обижаешь, узнала б Царица — обиделась.

— Нет, обрадовалась бы. Вам ведь, поди, строя-боя все одно не миновать, все одно воевать, не ясно теперь, правда, с кем… В бою они, — Хлопов кивнул на сверток, — нужнее, чем в монашеской келье. Ежели чего… где бой правый, а где неправый, эти святыньки сердцу подскажут. К стыду своему, не знаю, а спросить не успел, как он вообще выглядит, первообраз Могилёвской, что за история у него, какие чудеса… сам-то я ни разу там не был.

— Я тоже. Чего нам с тобой в Ставке делать было?

— Зато теперь до нее другие добрались. Эх… Ну, давайте прощаваться, пойду я. Сначала в Москву, к родителю, напоследок хлоповских наших дынек поем, а там уж, как Бог даст… А и то, вдруг свидимся?

— Да уж… больше не пророчествуй насчет «навсегда».

— А это что ж, весь ваш скарб при вас? — Хлопов кивнул на сумку с длинным ремнем, в которую полковник укладывал шкатулку и сверток.

— Так откуда ж еще чему взяться? Бинокль, да смена белья, да вот, подарки теперь.

— Значит, дубинокль исторический с собой?

— Почему «дубинокль»? И почему исторический?

— Ну, как же? Вся наша батарея его так называла. Нешто, как отбивались тогда, у Перемышля, забыли?

— Чего болтаешь! Как это забыть можно…

Забыть тот бой можно только, когда памяти не станет, это значит — когда умрешь, да и то… за тебя, быть может, тогда вспомнят, может на мытарствах — лишний довесок в твою пользу, ибо бой тот правый — за Веру, Царя и Отечество. Во время нашего наступления, в затишии, расслабились и тут и нагрянули тефтоны, будто из под земли, внезапно и грамотно, они это умеют и ни где-нибудь, а у самого полкового штаба, цель: штаб и штабных уничтожить и орудия руками испортить, потому как артиллерией дальнобойной не получалось достать. Личное оружие полковника, «Парабеллум 08» — лучший пистолет всех времен и народов, гордость германского гения, отказался стрелять в земляков, сразу осечку дал, пришлось отбросить его (правда потом, русского отморозка в вагоне пристрелил исправно), зато бинокль «Карл Цейс», за ремень полковничьей рукой держанный, крушил наотмашь землячьи головы в касках, действительно, хлестче дубины. Отмахались, отбились, отстрелялись, штаб и орудия отстояли, а нагрянувшие отступили с большими потерями. Думал полковник: все, биноклю конец, выбрасывать надо, все-таки, ежели в атаку или отбиваться — лучше «парабеллум», два раза тефтонский гений осечки дать не может, но… Оказалось, что цейсовские инженеры и рабочие и есть самые гениальные: бинокль ничуть не потерял уникальных своих оптических свойств, которые очень отчетливо давали нужную визуальную информацию о позициях земляков, по которым метко затем били русские тяжелые орудия полка РТК, под командованием Свеженцева.

— Ну, что «дубинокль» — понятно, — усмехаясь сказал полковник. — Хм, а я и не знал. Но почему исторический?

— Да ну как же, Ваше Высокоблагородие!.. Мы ж не только за тот бой, все, кто цел остался, по Георгию получили, мы ж, как особо отличившиеся, в Приказ Верховного Главнокомандующего Его Императорского Величества попали. А это уже — История. И, ежели б не бинокль ваш, эх… Когда этот, с ручным пулеметом возник, секунда — и всех бы изрешетил! А тут ему — биноклем в лоб. Когда возник он, первая молитва из меня за много лет сама собой выскочила…

— А я матерился только, пока махался, — вздохнул полковник.

— Пулеметиком тем трофейным, я все-таки грамотно воспользовался, а?

— Да ты все и решил…

— Не-ет, без «дубинокля» и пулеметика б не было. А вообще-то, ведь проворонили тогда, заснули ж часовые, не тем будь помянуты, Царство им Небесное, убиенным. Грамотные были диверсанты… А мы-то… Я в это время спирт разливал, который для протирки оптики выписан.

— Я делал то же самое. Оптика «Карл Цейсс Йена» в протирке не нуждается.

И тут оба однополчанина рассмеялись.

— Ну, а теперь все-таки пойду, — сказал рядовой.

— Давай, — сказал полковник. — А может, это… «протрем оптику»? У меня есть. В белье завернута, чтоб не разбиться.

— Нет, Ваше Высокоблагородие. Не обессудьте, и без обид. Отпротирался я. Уж простите.

— Ну, давай тогда что ли по-нашему — и похристосуемся и простимся.

Полковник и рядовой обняли друг друга, троекратно поцеловались, хлопнули друг друга по плечу и рядовой растворился в метели.

Полковник Свеженцев еще стоял в раздумьи, вспоминая сегодняшние события, как вдруг услышал справа от себя истошные вопли:

— Стой, гад!.. не уйдешь!.. — а далее стрельба и те же вопли вкупе с матершиной.

Он, не раздумывая, выхватывая на ходу свой «парабеллум 08», кинулся в метель на вопли и стрельбу. Через несколько мгновений пред ним предстала такая картина: тот, кого преследовали, кому кричали и в кого стреляли — усатый парень, лет тридцати в длинном черном пальто, без шапки — прижимался к стене (бежать некуда) и жалобно, нечленораздельно и бессвязно воя-взывая к преследователям, сползал по стене на колени, наконец, сполз и головой уткнулся в снег, продолжая выть-взывать. Четверо преследователей, злорадно матерясь, приближались к жертве. У двоих по винтовке, у других тоже что-то было, но из-за метели не разберешь.

— Стоять! — крикнул полковник. — Стоять и не поворачиваться. Стреляю без предупреждения! Что происходит?

— Городовой! — прокричал крайний слева из четырех и таки обернулся, невзирая на угрозу. — Переоделся, гад! Я узнал его, — обернувшийся разглядел фигуру с парабеллумом. — Господин полковник, царский городовой!

«Бешеная собака» — так прозвучало выкрикнутое «царский городовой». На полковника глядело лицо, как две капли похожее на то, страхом искаженное, лицо «старшего брата», напарника убийцы его отца, который ползал перед ним тогда, в пятом, и выл-взывал: «Пощадите, православные…» А может, тот самый? Подросший, злобой созревший? Нет, — полковник поднял приопущенный, было, парабеллум, — молодой слишком, духовный последыш, «старший брат» для нынешних гимназистов, таких, как он тогда, над убитым отцом плачущий. Только эти нынешние, они не будут плакать над убитыми отцами и гнаться за убийцами отцов, они будут своих отцов — убивать…

— Прекратить самосуд! — полковник Свеженцев не узнал своего голоса, столько ярости в нем прозвучало. — Стволы на землю и всем разбегаться!

Тут и остальные трое обернулись.

«Эх ты, вот так оборот!..»

Они были уверены, что все полковники давно переметнулись, «новоиспеклись» в «восторженных», а те, кто не «новоиспеклись»… с тех, в лучшем для них случае, погоны посрывали. А этот? Не переметнувшийся и в погонах?! Да еще голос подает?!

И тут полковника прорвало:

— Я сказал: стволы на пол! Крысы тыловые, сволочь запасная! — И он скорым шагом пошел на них, наводя парабеллум на крайнего четвертого. Но тот выстрелил первым. Мимо. Тут же выстрелил полковник. Тоже мимо. Мало того, его пуля ухнула в стену над распростертой жертвой, отчего тот распростерся еще больше и еще больше завыл-завзывал. Полковник же, не помня себя, уже бежал на всех разом. Тут и те побежали, согласно приказу, побросав стволы на землю. Кроме четвертого. Отбежав, он остановился, обернулся и, двумя руками держа пистолет, стал целиться в полковника. Как говорил «восторженный» и смешливый товарищ Машбиц: на вскидку пошел, кто вперед…

Но первым оказался булыжник, вылетевший из метельного кругодвижения и точно врезавшийся в голову четвертого. Тот, роняя пистолет, беззвучно грохнулся на снег. Вслед за булыжником и почти с той же скоростью из метели вылетел будущий монах, рядовой Иван Хлопов. Вернув ударами ноги назад четвертого, который начал, было, подниматься, он поднял пистолет.

— Эх, еще вам подарок, Ваше Высокоблагородие. Маузер! Оч-чень серьезная вещь. Всегда мечтал, — он подошел к полковнику, стоявшему над распростертым.

Полковник обнял его за плечо и прижал к себе:

— Ты как всегда, вовремя…

— Так, иду, думаю о возвышенном, погоду ругаю, и вдруг — пальба матерная. После дворца я к этому сочетанию оч-чень неравнодушен.

— Ну, а эту серьезную вещь себе возьми, раз давно мечтал. Мне такой агрегат девать некуда, да и ни к чему, парабеллума хватит. А до Москвы твоя дорога нынче, ой, непредсказуема…

— Мечтал… именно, что давно. А патрулю в поезде чего мямлить? Откуда? Шел-нашел? А уж «восторженным-то»? Или документ на него предъявляй, или отстреливайся. Я уж лучше булыжником. Вроде, получается.

— Это точно, — рассмеялся полковник и тронул за плечо распростертого: — Эй, служивый, поднимайся, — затем опять обратился к Хлопову: — А что, отец-пророк, как насчет «навсегда» о нашем расставании?

Оба рассмеялись.

— Да уж, — сказал Хлопов, — коли эдак придется отвлекаться, так и до Царского-то, уж не то что до Москвы, к лету не доедешь.

Меж тем, «служивый», отвечая на постукивание по плечу, оставаясь на коленях, поднял голову, опираясь на руки, и в этом положении, именующимся «на карачках», замер. Вид двух смеющихся военных с слегка приподнятыми маузером и парабеллумом поверг его в совершенно зверский ужас. Он простер руки к смеющимся и, стоя, по-прежнему, на коленях, завопил:

— Помилосердствуйте, прав… товарищи! Не убивайте, я ж — ваш! Ошибка! — и пополз на коленях к остолбеневшим военным, которые враз прекратили смеяться. — Я против царского режиму!.. хоть и городовой. Я вашим помогал.

— А восторг по случаю падения Самодержавия испытываешь? — тихо и зловеще спросил Хлопов и приподнял маузер.

— Испытываю, испытываю!.. — повергнутый перестал ползти и сжался.

— Перестань, — сказал полковник Хлопову и положил руку на маузер.

Но полковничья рука была резко отброшена рукой рядового, а маузер еще чуть-чуть приподнялся.

— И как же ты нн-а-шим, твою мать… помогал?!

— А я… это… я… я помогал! Я…

Стало ясно, что врет поверженный. Никому из тех, ныне «восторженных», а еще недавно затаившихся, он не помогал, а что и как соврать — на ум сейчас не приходит и не может прийти из-за полной парализации того, что называется умом, и столь же полной невменяемости воли и чувств.

Поняв это, Хлопов стал остывать, и когда вновь полковничья рука легла на маузер, она уже не была отброшена и маузер опустился.

Полковник глядел на поверженного, начавшего приходить в себя, и уже понявшего, что убивать его эти двое не будут,.. и испытывал неведомое ранее для себя сплетение отчаянно сильных чувств: брезгливое отвращение до рвоты, рвущую на части жалость до рыдания и страшную тоску до воя. Не привиделось ли, не сон ли — вот это явленье-виденье, то, что сейчас произошло? Но долго терпеть это сплетенье в своем сознании было совершенно невозможно — сам в такое вот воюще-ползающее превратишься… За всю свою жизнь, а три года на войне, он не то что не видел, а и не предполагал возможности пребывания человека в таком состоянии. Опора трона — городовой! «Эх…» — как бы сказал рядовой Хлопов. А что еще скажешь? Оно — да, сам про себя не знаешь, как поведешь, когда за тобой гонятся, а потом к стенке припирают под стволы. Довесок тоски и об этом: неужто и я так заползаю? Знал, что отец его, тоже городовой, никогда и не перед кем не встал бы на колени, кроме как перед Царем, и никто из тех бы и не ставил его на колени, с ним совладать можно было… только сзади железной трубой. И еще твердо знал, что его отец никогда не пережил бы Трона и был бы свергнут вместе с Ним, как Его, насмерть, защитник… А ты? Когда «дубиноклем» отмахиваешься и о смерти и полмысли нет, а мысль только о том, как отмахаться и победить — это одно, а у стенки под стволами стоять, а тебе говорят: ползи и жив будешь, а? А если пытки подключить? Ему всегда казалось, что боли он не боится, хотя… Один только раз испытал настоящую боль — ранение легкое, а боль кошмарная, пока пулю из мышцы не извлекли, болело так, что орал, не стесняясь. Но орал среди своих, зная, что тебя любят и лечат. А если?.. «Не знаю» — проскрежетало среди сцепления сильных чувств, которое уже продвигалось к границе непереносимости.

Поверженный глядел в глаза полковнику, приход его в себя от этого резко ускорялся, и вот, он уже понимает, что происходит и кто перед ним. И тут он обмяк, руки его упали к коленям и он тихо заплакал.

— Вставай и уходи, они вернуться могут. И не шастай там, где тебя узнают, — полковник это произнес таким голосом, что рядовой Хлопов оторвал свой злой взгляд от поверженного и уже испуганно перевел его на полковника.

Спасенный городовой, не переставая плакать, поднялся и исчез в метельном пасхальном кружении.

После недолгого молчания полковник сказал, кивая на брошенное оружие:

— А давай-ка, все вот это и мечту твою — в Неву. Сдать-то это некому, и если эти не вернутся, то другая нечисть подберет.

— Слушаюсь, Ваше Высокоблагородие, — весело отвечал рядовой Хлопов.

И когда дело было сделано, из-за кирпичной стены, за которой исчез бывший городовой, под визгливо скрипящий звук явно битой перебитой гармошки вывалилась орава веселой пьяной матросни в обнимку с визгливо скрипящими бабами. Впереди оравы, паясничая и приплясывая, куролесил гармошкой солист и горлопанил он сильней, чем вся орава вместе взятая. Песня звучала всему миру известным русским матросским «яблочком»:

«Э-е-х-х, Пасха, гу-гу, Пасха кр-рас-сная,

Эх, маруха ты моя, р-распрекр-рас-сная!» —

и далее шла уже совсем непотребная похабщина, что вызвало неописуемый восторг и хохот всей ватаги.

Когда развеселая публика скрылась за снежной завесой, рядовой Хлопов произнес со вздохом:

— Эх, жаль мечту мою в Неву кинули. На всех бы их хватило, там магазин емкий.

С таким же вздохом полковник ответил:

— Сам говорил, что на всех не хватит. Слушай, а зачем они пулеметными лентами от «Максима» обвешиваются?

— Это, Ваше Высокоблагородие, велика тайна есть: себе, ведь, в тяжесть, другим в насмешку, а — таскают! Может это у них как талисман или документ? Лентой обвешался — свой.

И там, за метельным вьюжевом, куда скрылась орава и откуда неслись утихающие визгливо скрипящие звуки гармошки и выклики народного хора восторженных, почудилась полковнику долговязая полукурчавая фигура в полуштатском с тоску наводящими томными глазами. Призакрыв глаза, фигура слу-у-ушает прекрасную музыку революции в исполнении народных хористов с созревшей злобой, которую, наконец, дождались…

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Пепел предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я