Глашатай

Светлана Метелева

Глашатай – знак беды, предчувствие войны, сигнал бедствия. Когда и как он появляется? Почему его никто не слышит? И может ли он предотвратить неизбежное? Роман основан на реальных событиях. В 2005 году публикация «Беслан без грифов» («МК», Светлана Метелева) вызвала громкий скандал, стала поводом для преследования автора, а спустя несколько лет материалы журналистского расследования были переданы «Матерями Беслана» в Европейский суд по правам человека. Книга содержит нецензурную брань.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Глашатай предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Часть вторая

Глава первая. Айсберг

2002 год, Москва

Ветер упрямо лез за шиворот. Ледяная морось (уже не дождь, еще не снег) в нарушение всех правил поднималась с земли, кружилась, взмывала вверх, била по лицу, колола подбородок, обжигала уши. Зимин в который раз за эту ночь подумал: надо же было на такое дежурство не взять шапку! Теперь приходилось то и дело забегать в подъезды — греться. Была еще, правда, волшебная фляжка, но, кажется, после того как он угостил Марата, там осталось всего ничего. Он достал ее из внутреннего кармана, опасливо прикоснулся стылыми пальцами к завинчивающейся крышке: она скользнула, сделав пару оборотов, повисла на шнурке. Макс запрокинул голову, залил внутрь коньяк, аккуратно закрыл фляжку, спрятал обратно. Теплее не стало.

Они с Маратом должны были работать в паре; задача была расплывчатой: «смотрите, слушайте, собирайте информацию». Зимин терпеть не мог таких заданий. Что нужно — и можно — услышать и увидеть здесь, на улице, названия которой он не знал, в двух километрах от театрального центра? Что он, обычный журналист, корреспондент городского отдела, мог сказать нового, чем он должен был дополнить короткое слово «Норд-Ост», вот уже двое суток склоняемое на все лады в эфирах радиостанций мира?

Маленький, юркий и в ноль пьяный Марат сообщил: «попытается пробраться поближе» — хорошо хоть не зарыдал напоследок. Зимин злился — на дурацкое задание, на себя — не взял, придурок, шапку, на Марата — нафига было так пить? У него там, внутри — на Дубровке — нет ни мамы, ни тети, ни сестры… И у Зимина нет. Что, кстати, вовсе не отлично. Где-то даже плохо…

Плохо, понятно, не по жизни, а для дела. Журналисту нужен личный мотив. Нельзя писать просто так — холодно-спокойно, без гражданской позиции. Кстати, а вот и, собственно, гражданская позиция подтянулась.

Этих, стоящих под фонарем, он, кажется, уже видел: люди с плакатами — остановить войну в Чечне… Вывести войска… Макс пожал плечами: у него в голове концепция митингующих никак не связывалась с происходящим. Кого и куда выводить, когда сотни напуганных людей, детей и взрослых, сидят в зрительном зале и в ужасе смотрят на женщин в черном с пластитом на поясах и на мужчин с автоматами? Он не улавливал связи между боевыми действиями за тысячи километров и тем, что он ощущал всем существом, прямо сейчас — и был уверен, что это же чувствуют все остальные, во всяком случае, те, кто живет в домах рядом, кто следит за новостями, кто видит не только митингующих, но и военных.

— Чо, серьезно? А она? — вдруг донеслось до него откуда-то сбоку. Макс резко повернулся: из небольшого магазинчика на углу вывалилась компания — трое подростков с пакетом, бутылками в руках, один с гитарой. Кто-то из них ответил — Макс не разобрал слова, остальные громко и радостно заржали. Он машинально достал сигарету, долго возился с зажигалкой, руки дрожали.

— Всюду жизнь, бля, — пробормотал он чуть слышно.

Внезапно показалось: все вокруг застыло в тяжелом ожидании. Дома наклонялись сверху, точно собирались раздавить, деревья — и так черные от осенней воды — словно почернели еще, лампы фонарей вызывали в памяти морг. Все вокруг молчало — и многотонная тишина контузила сильнее, чем взрывы, и пугала больше, чем крики. Театральный центр было не видно отсюда — но Макс ощущал его, как центр страшной воронки, как средоточие чудовищного напряжения, и его снова и снова тянуло туда, несмотря на очевидную невозможность подойти ближе: территория была оцеплена, да и смысла в этих поползновениях было немного.

Зимин потряс головой — глухота прошла. Вокруг по-прежнему были люди: праздношатающиеся, любопытствующие, просто местные; были такие же, как он, журналисты; чуть поодаль стояли в оцеплении солдаты, похожие на игрушечных: автомат, каска, кирза, застывший взгляд…

Мальчика он увидел сначала мельком, боковым зрением, повернулся — рассмотреть внимательнее. Ребенок лет шести брел, спотыкаясь, низко опустив голову, путаясь в длинном нелепом шарфе — сером, с яркими красно-синими клоунскими помпонами. Зимин пошел к нему: пацаненок один, маленький, в такое время, да и в таком месте, еще и странный какой-то — может, случилось что?

— Мальчик, — позвал Зимин. — Эй! Подожди! Куда делся-то?

Зимин нырнул в подворотню — нет, не видно. Выскочил, огляделся. Нет. Нигде. Дико — куда мог пропасть? Только что шел…

Он медленно побрел дальше, мимо домов, без всякой цели. Улица опустела — тоже как-то вдруг. Мимо двигались несколько человек в форме, один негромко говорил в рацию.

— Слышите меня? Перегруппируемся. Выходим к центру. Готовность двадцать минут.

Зимин тут же забыл обо всем — и, насторожившись, прислушался. Ничего больше, впрочем, сказано не было. Но Зимину хватило и того, что он услышал. Достал телефон, набрал номер, начал говорить.

— Значит, так, записывай: судя по всему, принято решение о штурме. Подразделения спецназа перегруппируются и подходят к зданию. Стягиваются… эээ… алё! Ты чё делаешь?..

Его крепко держали двое — один забрал телефон и успел его отключить. Знаки различия на камуфляже если и были, то Зимин их не заметил. То, что пассажиры серьезные, бросалось в глаза и так.

— Ну что, урод, пройдем, — насмешливо произнес один — с выраженными скулами и какими-то узкими казахскими глазами. Он бесцеремонно обшарил карманы журналиста, вытащил пачку сигарет и удостоверение. — Ага, смотри, журналюга. Так и знал, бля! Слышь, пособник террористов, у вас в редакциях лоботомию делают при приеме на работу?

— Руки убери! — огрызнулся Зимин. — Ты кто такой вообще? И ордер на обыск где? А то я че-то не увидел.

Он судорожно пытался вспомнить, что еще говорят в таких случаях — но в голову лезла исключительно киношная ерунда про звонок адвокату и права человека. На попытку выдать в эфир хотя бы это словосочетание Зимин получил увесистый подзатыльник.

— Ты, гнида, поговори еще за права, — зашипел сзади второй. — И я тебя по законам военного времени… Понял? Шагай давай!

Макса ткнули в спину — он неловко рванул вперед, с трудом удержал равновесие — и побрел, конвоируемый сзади и сбоку.

Они приблизились к черному зданию (школа, — понял Зимин), вошли внутрь. Поздоровались за руку с еще одним в камуфляже — он на Макса даже не взглянул, как будто его не было. В конце концов, вошли в кабинет на первом этаже — столы сдвинуты к стенам, сверху — верхняя одежда, сваленная, как пришлось, на доске разводы от мела. За учительским столом сидел человек — что-то писал. Еще один читал — в другом углу класса. Зимин моментально оценил гармонию двух фигур — жаль, поделиться своими наблюдениями было не с кем. Первый — совершенно точно мент. Второй — скорей всего, наследник Дзержинского. Сидели они даже уютно. Интересно было, к кому поведут. Его толкнули к доске — как закоренелого двоечника.

— Забирайте, оформляйте, — сказал спецназовец. — Выраженный пособник террористов. Передавал по телефону информацию о передвижении групп захвата…

…Все-таки захвата! Не ошибся, стало быть. Чутье не подвело! Твою мать, какая информация пропадает!..

Он живо представил себе новостную ленту — что-то вроде «спецкор Зимин вошел в здание Театрального центра вместе со спецназом». Увлекся — не сразу понял, что толстый майор милиции обращается именно к нему.

— Глухой, что ли? Кроме удостоверения еще какие документы есть?

Зимин очнулся. Все еще переживая по поводу несостоявшейся сенсации, ответил сквозь зубы:

— Больше ничего нет. Я вообще не понял, в чем проблема. Я журналист. Делал свою работу. Можете позвонить редактору отдела, он подтвердит.

— Дурак ты, — беззлобно констатировал майор. — Ты хоть представляешь, сколько народу здесь эфир слушает? В том числе и эти, — он кивнул в сторону черных окон. — А ты — про спецназ говоришь, да? И все тебя слышат. Теперь понял? Ты одним своим звонком мало того, что операцию срываешь — ты ставишь под удар заложников. Дошло, журналист?

Зимин молчал. Ответить было нечего. Чувствуя себя полным идиотом, наконец угрюмо выдавил:

— Ага. Вот именно мой звонок все ловят, слушают и делают выводы…

Майор усмехнулся:

— Специально, может, и не слушают. Услышать могут. Фактор случайности — слышал про такое?

Зимин не ответил. Внутри было мерзко. Хотелось наорать на кого-нибудь или двинуть в ухо. Наследник Дзержинского заинтересованно рассматривал его из своего угла. И вдруг спросил:

— А вы, молодой человек, если не ошибаюсь, Максим Зимин, корреспондент «Московской недели»?

— Да, это я, — машинально ответил Зимин, удивившись про себя: откуда знает?

— Читал ваш материал про черных трансплантологов, — пояснил чекист. — И сюжет с пресс-конференции смотрел.

— А, — протянул Макс.

— О, я тоже это смотрел, — оживился майор, — теща моя потом еще месяц отказывалась к врачам ходить. Так это ты и есть — скандальный журналист, разоблачитель врачей-убийц?

Макс выпрямился, кивнул головой: даже сейчас слушать такое про себя было приятно. Тем более чекист смотрел все так же заинтересованно, и даже стал постукивать ручкой по столу — что бы это ни означало. Майор тоже очевидно потеплел, сказал уже совсем другим тоном:

— Садись и объяснение пиши. На вот бумагу…

Зимин взял несколько листов, побрел за стулом. Но с объяснением ничего не вышло. Дверь вдруг распахнулась. В класс влетела женщина — плащ, накинутый прямо на домашний халат, был расстегнут, из ботинок выглядывали голые ноги. Она бросилась прямо к майору — как будто точно знала, кто ей нужен — и начала говорить, горячо, бессвязно, захлебываясь слезами:

— Мне сказали — к вам. Мальчик пропал у меня, помогите! Ушел из дома уже час назад — и нету! Я все дворы проверила, там нигде нету, никто не видел, говорят, и не было никого! Он ведь мог туда пойти, понимаете? Он маленький совсем — он один не ходит, я его гулять даже не выпускаю одного! Его убить могут! Ему шесть лет всего лишь! У него курточка такая — ну, как объяснить — легкая совсем, и шарфик с помпонами красными…

Пока толстый майор пытался успокоить женщину, что-то по-своему гудел и бестолково наливал воду в стакан, Макс смотрел на нее. Мальчик. Шесть лет. Шарф с помпоном. Пропал.

— Я, кажется, его видел, — сообщил Зимин. — Вот буквально за минуту до того, как меня товарищи остановили. Он у вас такой черненький, кудрявый?

Женщина судорожно закивала головой:

— Да-да, точно, такой. Да вот, о Господи, забыла совсем — я же прихватила фотографию! Посмотрите, пожалуйста — вот этот?

Она сунула Максу снимок — серьезный мальчуган под елкой в костюме зайца.

— Ага, он, — подтвердил Зимин.

Суматоха еще увеличилась. Женщина хватала Макса за руки, то умоляла помочь найти, то благодарила непонятно, за что, требовала от майора, чтобы немедленно дал людей — пойти искать — и, конечно, там, где покажет Зимин. Майор, хмурясь, теребил подбородок и уточнял у Макса улицу и номер дома — где именно он видел мальца. В конце концов, действительно, вызвал к себе кого-то из подчиненных (тоже в милицейской форме, но пока худого) — и отправил вместе с женщиной.

В классе стало тихо.

— Ты про ребенка-то правду сказал, журналист? — вдруг с подозрением осведомился майор. — А то я вашу породу знаю: соврать — нехер делать.

Зимин уже не обижался — он был в каком-то странном ступоре: ничего не задевало, никуда не хотелось. Ответил почти равнодушно:

— Не соврал. Видел я паренька этого.

Вдруг опять подал голос субъект за последней партой. Все это время сидел он так же тихо, ни на что не обращал внимания — писал себе в тетрадочке. А тут — заговорил.

— Я, товарищ майор, заберу у вас, пожалуй, этого молодого человека. Не возражаете?

Майор замолчал на полуслове, пожал плечами: мол, забирай, что тут скажешь. Зимин повернулся к своему негаданному защитнику и покровителю и поинтересовался:

— Так мне с вами идти?

— А ты против? — спросил товарищ в штатском.

— Да нет, — теперь плечами пожал Зимин. — Хотелось бы только знать, куда.

— До ближайшего кабака, — сообщил странный субъект. — Там и продолжим банкет.

Он подождал, пока Зимин застегнет куртку и вышел из кабинета вслед за ним.

***

Комментарий Максима Зимина:

Знаешь, что меня в тебе поражало больше всего? То, что ты всегда умудрялась не замечать главного. Я бы — честно — и внимания, может, не обратил на этого мальчика, если бы не один нюанс, который ты упустила. Я видел его в двух местах одновременно. Понимаешь? Сначала — мальчишка, маленький, нырнул в подворотню. Я — за ним. И моментально — вон он, вообще не другой стороне улицы, за угол заворачивает. Мы ведь оба понимаем, что реальный мальчик не может преодолевать расстояния в двести-триста метров за пару секунд, так? Поэтому я его запомнил. Поэтому обрадовался, когда его мать прибежала. Но и удивился. Лучше бы это была галлюцинация, честно. И если бы не тот чекист, я бы, разумеется, парился по поводу мальчика еще дольше.

Про себя я сразу назвал его «Айсмен». И уже с тех пор, получается, по-другому и не звал. Мне казалось, похож: супергерой Бобби Дрейк, заморозит и себя, и тебя, и вообще все окружающее. На самом деле фамилия его была Васильев, звали Игорь Андреевич. Мы, действительно, пошли в какой-то ресторан — и, что интересно, у него там был знакомый директор. Я до сих пор не знаю, что именно он делал и за что отвечал во время теракта на Дубровке, тогда не спросил, а позже уже не было смысла. Он работал в московском управлении ФСБ, в отделе по защите конституционного строя, кажется.

Он говорил очень дружелюбно, еще раз объяснил, в чем я был неправ (хотя как раз это довольно быстро понял и без него), а потом начал меня расспрашивать. Помню, что вопросы казались мне очень странными: где родился и вырос, кто родители (очень, помню, посочувствовал, когда я объяснил, что оба умерли). Я через какое-то время пришел в себя — и тоже стал спрашивать. Он не отнекивался, рассказывал, но его биография была, ты знаешь, как будто списана с учебника или взята из плохого сценария про наших доблестных чекистов: суворовское училище, армия, Ангола, потом академия ФСБ (как-то она иначе тогда называлась — он мне чуть что не по годам описывал всю эту катавасию с переименованиями, я, конечно, сразу же все забыл) и работа. Странно, что при этом его никак нельзя было назвать твердолобым коммунистом. Я вообще обратил внимание (потом уже, когда часто общался не только с Айсменом, но и с его коллегами), что среди них было не так много идейных. А может, они эту свою идейность тщательно прятали — сложно сказать. Так или иначе, Васильев — и по манере разговора, и по кругозору, и в целом — был совершенно не похож ни на партийных лидеров, ни на солдафонов, которые про «есть такая профессия — защищать родину». Он меня тогда удивил, помню: спросил, вдруг, не играю ли я в преферанс. Я честно признался: из всех азартных игр я в состоянии освоить только подкидного дурака. Не потому, что тупой, а потому что скучно тратить на это время. Он возразил: мол, преферанс — это шахматы, только с картами, интеллектуальная игра, развивающая комбинаторику и умение считать. Вот это у него, пожалуй, и было главным — умение считать. Математика. Мы проговорили с ним практически до самого утра, потом ему позвонили, он сказал мне, что был штурм, что есть жертвы. Я спросил, можно ли теперь позвонить в редакцию и надиктовать. Он тогда, помню, не просто согласился, а даже связался с кем-то из своих, уточнил для меня какие-то цифры и факты, которых тогда еще ни у кого не было. Мы договорились встретиться еще раз, через день, и разошлись.

…Такими ты видела мои комментарии? Я пока не вполне понимаю тот формат, что ты пытаешься создать. Ну, и свою собственную роль во всем этом — тоже. Если тебе нужно что-то еще, напиши.

Глава вторая. Айсмен

По воскресеньям мать готовила печенку. За ней надо было идти на ближайший рынок, стоять очередь в мясном отделе. Игорь шел «за компанию» — нет, не чтобы помочь: что там было нести в этой печенке? А кроме нее мать почти и не покупала ничего — было дорого. Ему нравились мясные ряды. Огромные колоды, на которые мужики в грязных халатах и окровавленных передниках бросали куски свиных и коровьих туш, взмахи топора, резкие или чавкающие звуки, с которыми от целого отделялись части. В основательности расчленения было что-то пугающее и вместе с тем — притягательное. А на стенах висели большие рисунки: свинья и корова с указанием всех органов и номерами под каждым: один — голова, два — грудная часть, потом голяшки, вымя, филе. Но главным были, конечно, весы. Пока мать стояла в очереди, он крутился около других покупательниц (почему-то чаще всего здесь стояли женщины, мужчины встречались редко) и наблюдал, как на одну плоскую тарелку весов продавец небрежно кидает кусок говядины, свинины, телятины, а на другую выставляет гирьки. Большие — килограммовые, поменьше — на полкило, совсем маленькие, на пятьдесят граммов. Тарелки опускались и поднимались, иногда требовались дополнительные гирьки — или же одни менялись на другие — а потом все, недолго покачавшись, приходило в равновесие. За этим процессом Игорь следил завороженно, регулярно задаваясь одним и тем же вопросом: что произойдет, если вдруг когда-нибудь продавцу не хватит тех гирек, что у него есть? Особенно сильно он волновался, когда подходила очередь матери: а что как именно на них и случится страшное? Но — не случалось. Гирек хватало, между железом и мясом наступал временный баланс, с бумаги, на которой лежала печенка, тонкой струйкой текла кровь. Игорю было пять лет, матери — двадцать восемь, отца он ни разу не видел; по словам матери, тот был летчик и погиб во время испытаний. Когда Игорь учился в третьем классе, Борька-урод, двоечник и тупица, однажды глумливо выкрикнул: «Знаем мы этих летчиков, ага — чалится, поди, папаша, на нарах, как у всех». Игорь не очень понял, что значит «чалится на нарах», но Борьке на всякий случай навалял по первое число. Через несколько дней набрался духу и спросил у матери, что на самом деле случилось с отцом. Но, вопреки ожиданиям, история оказалась совершенно правдивой — мать показала несколько фотоснимков, где мужчина в «летчицкой» куртке стоял около небольшого самолета: улыбка, солнце в волосах, рукой машет невидимому фотографу. Игорь ощутил странный спазм внутри: почему-то до слез стало себя жалко, даже по сравнению с Борькой. У того отец все же жив, может, когда-нибудь они увидятся, а у него нет ни единого шанса. Еще через пару лет появился и старый отцовский друг: подарил Игорю модель аэроплана, поговорил с матерью, а спустя неделю та сказала, что Игоря примут в суворовское училище.

Поначалу все ему было странно: и жизнь по часам, и марши на плацу, и форменная одежда. Потом привык. Директор училища, учителя и воспитатели Игоря Васильева ценили и ставили в пример: дисциплинированный, спокойный, он не лез в лидеры, не был отличником учебы, но и послушным, ведомым его тоже нельзя было назвать — решения он принимал после тщательного обдумывания, взвешивания, слово «взвесить» вообще было его любимым, в последнем классе его даже прозвали «Взвесь», но прозвище не закрепилось, ушло само через пару недель.

В армии его стали потихоньку двигать — с точки зрения начальства, у Игоря были «задатки хорошего командира», которые, конечно, «надо было развивать». Он и развивал — и когда вернулся домой, мать встретила его с каким-то даже испугом. Дома он пробыл совсем недолго — убыл в «командировку». Хорошо, что мать была женщиной не слишком любопытной: Игорь врать не любил, и если бы не подписка, то, конечно, объяснил бы, куда он едет.

В Анголе он и научился играть в преферанс: здесь тоже надо было анализировать и взвешивать, а это Игорь любил, пожалуй, больше всего на свете. Скоро он легко обыгрывал остальных преферансистов, даже тех, кто шлифовал свои навыки в распасах и вистах годами; его фирменной фишкой стал мизер — он умудрялся не взять ни одной взятки даже в самых, казалось, безнадежных ситуациях. Слух об этом феномене быстро распространился по командованию — и Игоря вызвали в штаб, расписать пулю с двумя генералами. Он сыграл мизер без прикупа — и там же выслушал предложение старшего по званию: предполагало оно Академию Комитета госбезопасности и дальнейшую службу в Москве.

За время учебы появилась у него и еще одна страсть: политические детективы. Кроме того, выяснилось, что Игорь может убедительно и логично рассуждать — на лабораторных по современному праву он был безусловно лучшим. Женился он по тогдашним меркам поздно — в тридцать. Зато было ясно, что и тут без промаха: отец невесты служил в том же ведомстве, сама она, хоть и избалованная, была все же довольно покладистой, с чувством юмора и красным дипломом истфака.

Служба шла легко, в удовольствие, идеологией он не занимался, все больше — различными диаспорами и время от времени даже посольствами арабских стран: все знали, что Васильев плотно сидит на ближневосточной тематике, с легкостью читает по-арабски и цитирует, когда нужно, пророка Мухаммеда и суфийскую поэзию.

В августе девяносто первого он как раз был на месте, когда позвонил товарищ из центрального аппарата и сообщил в трубку: «Нас отправляют по домам, но я, пожалуй, останусь, посмотрю на этот цирк. А ты что делать собираешься?» Майор Васильев — теперь он был уже никакой, конечно, не Игорь, а Игорь Андреевич — тут же и направился, не слишком торопясь, от Большого Кисельного в сторону Лубянки.

В переулках и на площади были люди — много людей. Нарядные мамочки гуляли с детишками, молодежь размахивала российскими флагами, мужик в жилетке на голое тело и в шлеме то и дело выкрикивал нечто угрожающее в сторону серого здания и грозил темным окнам кулаком. Недалеко остановилась «Газель»: Васильев притормозил и какое-то время внимательно наблюдал за тем, как из машины всем желающим раздавали «разогрев» — нехитрые бутерброды и водочку. На площади около памятника Дзержинскому стояла машина с громкоговорителем, здесь уже вовсю митинговали.

В здание центрального аппарата он прошел без всяких проблем. Нашел приятеля. Выяснил: последний приказ, отданный директором, звучал так: в случае попыток людей проникнуть в здание препятствий не чинить.

— Ты понимаешь, что это значит? — спрашивал его товарищ. — Здесь кроме нескольких перцев из комендатуры никого. В смысле, из начальства — никого. А молодняк, кстати, заставили оружие сдать.

— Так кто все-таки есть, точнее можешь сказать? — поинтересовался Васильев.

— В ЦОСе — Карбаинов. Ребята из правительственной связи, там аппаратура, они ее не бросят. Комендант и кто-то с ним. В пятерке со вчерашнего дня документы уничтожают, там кто-то. Человек десять, я думаю, личного состава, но говорю же — молодняк. И мы с тобой.

Молодняк появился около восьми вечера — когда несколько митингующих решили взять штурмом подъезд Лубянки. Что делать, молодняк не знал.

— Спускайтесь в оружейную, — приказал Васильев. — Аккуратно охрану снимайте, берите оружие. Применять не надо — просто двери откроете и покажете.

— А мы с тобой что будем делать? — поинтересовался приятель.

Как раз на этот вопрос у Васильева был точный ответ. Они запустили все аппараты для уничтожения документов. Во внутреннем дворе аккуратно развели костер — и те, кто оставался в здании, носили и носили сюда бумаги. Несколько сейфов погрузили в машину, стоявшую здесь же на случай чрезвычайной ситуации — правда, удастся ли прорваться на ней хоть куда-нибудь, было неясно.

Но штурма не случилось. Поджигатели, увидев распахнутую дверь, а за ней — пулемет, исчезли быстро и без лишних обсуждений. Похоже, единственным пострадавшим в эту ночь оказался памятник.

Свеженазначенный руководитель поощрительно похлопал Васильева по плечу, хотя и заметил между делом: источник, конечно, превыше всего, но можно было и не торопиться с уничтожением документов. Майор в ответ промолчал — и остался при своей должности. Были среди его коллег и те, кто не побоялся заявить в лицо командованию, что их попросту предали, что если бы внутренние документы стали достоянием общественности, к тому же — качественно разогретой напитками и атмосферой «мамы-анархии», в стране могла бы начаться полноценная гражданская война; за такими заявлениями следовали, разумеется, увольнения. Васильев молчал вовсе не потому, что боялся. Он по-прежнему был сторонником взвешенного подхода к ситуации: он признавал про себя (и даже в разговорах с женой), что начальство и впрямь поступило не лучшим образом, что контора шаталась и краска облетала с ее фасада, обнажая тот же страх, что пронизывал сейчас все чиновные структуры, но именно профессионалы — такие, как он — были теми разнокалиберными гирьками, которые могли создать хотя бы видимость нового баланса. В целом его ощущения описывались специфическим анекдотом про преферансиста, прикупившего двух тузов на мизере — но делать было нечего, приходилось играть с теми картами, что имелись на руках. Следующие десять лет показали, что он снова не ошибся. К две тысячи второму году подполковник Васильев по-прежнему был на хорошем счету.

…Домой он уже не поехал — поймал такси до Большого Кисельного: там будут собирать всех, причастных и не слишком; вполне вероятно, вдруг подумал он, что виновным за теракт назначат как раз кого-то из московского управления. По какой-то странной аналогии Васильев вспомнил о журналисте, с которым они полночи просидели в прокуренном кабаке. Зимин оправдал его надежды: неглуп, амбициозен, главное — способен признавать собственные ошибки. Редкое умение, не так часто приходится наблюдать, особенно — в журналистской среде. Вербовкой в полном смысле их разговор, разумеется, не назовешь, но первый мост уже был наведен, остальное — Васильев не сомневался — Макс сделает самостоятельно. Просчитает плюсы, откинет минусы — и поймет, что слава, которой ему хочется, в общем-то, лежит в раскрытых ладонях подполковника отдела по защите конституционного строя.

Глава третья. Врач

2002 год, Москва

Максим Зимин шагал по длинному больничному коридору; вслед за ним шла наискосок его тень — длинная, с большой головой и тусклая — такая же, как весь этаж отделения хирургии. Иногда рядом возникали и тут же исчезали фигуры в белом — Зимина не останавливали, не спрашивали, что здесь делает посторонний в семь утра, как он прошел и кто он вообще такой. Он не обманывался — дело было вовсе не в том, что его узнавали (все-таки газета — не телевизор, пишущих товарищей не помнят и по фамилиям, не то что в лицо), и даже не в том, что он как правило внушал людям неоправданное доверие — нет, все объяснялось проще: теперь каждый был сосредоточен на себе, медсестрам и санитарам некогда было заниматься больными, следить за визитерами могло прийти в голову разве что похожей на овчарку уборщице, а она месяц назад умерла. Почему, — привычно недоумевал Максим, — почему Вадим никак не уйдет, не оставит это жуткое заведение, где клаустрофобия настигает даже веселых пофигистов, к которым привык относить себя Зимин? Что мешало такому спецу, как Вадим, плюнуть на эту пропахшую хлоркой от постоянного мытья и все равно грязную богадельню, где платили копеечную зарплату, а палаты и коридоры все чаще заполняло отребье — бомжи, алкаши и бандиты? Характер у него, само собой, сволочной, — признавал Зимин, — но ведь звали же его недавно в Бурденко…

Необычная дружба между сорокатрехлетним хирургом и двадцативосьмилетним корреспондентом началась полгода назад — странно, рвано и судорожно. В первую же встречу — Зимин договорился с главврачом об интервью, но того не оказалось на месте и журналиста перенаправили сюда, в хирургию, к Стрельникову — Вадим заявил, что распинаться перед писаками он не намерен и вообще все зло от телевизора. Максим, слегка ошалев от напора, все-таки не растерялся; вежливо, но твердо попросил Стрельникова по возможности отложить свои выводы хотя бы до готовности материала, и напомнил, что лично он, Максим Зимин, к ящику никакого отношения не имеет — и что бы, интересно, подумал уважаемый хирург, если бы его перепутали с гинекологом? Хирург пожал плечами, недоверчиво хмыкнул — но уже через пятнадцать минут и две сигареты его прорвало — он начал говорить. Зимин едва успевал запоминать — он редко записывал, диктофоном не пользовался никогда — и тихо, про себя, восхищался этим скандальным мужиком, провокатором и циником. А он таким и был — и дальнейшие встречи только подтвердили догадки Зимина: Вадима боялись больные и здоровые, его сторонился персонал; Стрельников не умел делать поблажек, входить в положение, экономил на формулах вежливости, не интересовался чужими делами. Порой казалось — всем, и Зимину тоже — что в нем вообще не было ничего человеческого; скальпель в халате. Он и внешне был такой же — резкий, рваный, угловатый; вечная щетина и неровные усы, квадратная челюсть, впалые щеки, торчащий кадык.

После первых двух статей Вадим признал Зимина человеком — разумеется, молча — предложил Максиму выпить после работы пива — и там подверг испытанию не только его печень, но и журналистскую этику: рассказал многое из того, о чем Зимин догадывался, но что не мог опубликовать — за отсутствием документов и доказательств. Как раз тогда проявилась уникальная особенность Зимина, та, из-за которой он однажды решил, что пойдет в журналистику, и до сих пор ни разу об этом не пожалел. Он притягивал нужную информацию. Казалось — достаточно всего-то задать вопрос, заинтересоваться какой-то темой — и тут же какой-то странной прихотью судьбы возникали люди, подтягивались факты, звонили свидетели. Так же получилось и в тот раз, можно было подумать, что слова хирурга всколыхнули информационное поле, и в течение недели Макс записал несколько интервью о том, что Вадим назвал «продажей требухи по сниженным ценам». С этим он пришел к Стрельникову снова — и попросил всего-то провести его в отделение, чтобы он своими глазами увидел все то, что можно было увидеть. Врач, подивившись нахальству и находчивости репортера, согласился — Макс с фотоаппаратом полночи прятался в палате, чтобы сделать несколько важнейших снимков, но дело того стоило. Заметка вышла. Зимина несколько раз вызывали в прокуратуру — даже для эпохи победившей гласности факты оказались чересчур шокирующими — но Максим так и не открыл свой «источник информации». По итогам созвали даже пресс-конференцию, где Зимин, отвечая на вопросы, успешно избегал упоминания имен и должностей; получалось, что в отделение хирургии он проник сам, причем, сквозь стены. Это была первая журналистская удача, первый по-настоящему громкий материал. Но успех выветрился уже через несколько дней — вышел другой материал, другого автора и в другом издании, который был посвящен гораздо более важной проблеме — боевикам в Чечне. Как раз тогда Зимин понял: сколько бы он ни находил шокирующих фактов в больницах, школах и где угодно еще, Кавказ всегда будет важнее, потому что там — центр зла, начальная точка торнадо, чье медленное и неотвратимое вращение он так остро ощутил вчера на Дубровке.

Его ночная беседа с чекистом закончилась совершенно неожиданно: Васильеву позвонили, он внимательно выслушал собеседника, покачал головой, и, захлопнув телефон, сообщил Максу: только что спецназ вошел в Театральный центр. Большая часть заложников спасена, сейчас их развозят по больницам. И об этом вполне можно сообщить редактору — ли кто там у них отвечает за информацию. Сенсации, конечно, не будет — факты вот-вот станут известны всем, но, может быть, Зимин опередит своих коллег на час-другой. Макс, разумеется, тут же набрал дежурного редактора, продиктовал ему все, что услышал, получил в ответ: «Ну, ты крут, Зимин, отлично сработал». Васильев тут же между делом спросил: «Ну, куда теперь? По больницам поедешь?» На что Зимин откровенно ответил: нет, смысла никакого, туда сейчас дружно ринутся все те, кто дежурил около театрального центра, а значит — нечего ловить. Васильев одобрительно ухмыльнулся — видимо, это должно было означать «растешь, юноша» — и предложил встретиться через несколько дней, чтобы «поговорить серьезно о будущем». На этом они и расстались. Однако по пути к метро Зимин передумал — и все же поехал в больницу, правда, с другими намерениями.

…Тень замерла после очередного поворота — Максим вздохнул, поймав себя на мысли, что всякий раз его встречи — и деловые, и личные — с Вадимом Стрельниковым проходят совершенно не так, как хотелось бы ему, Зимину — и заглянул внутрь.

Вадим был занят — прямо перед ним стояла навытяжку девушка в белом халате — медсестра — и, заворожено глядя на Стрельникова, комкала в руках какую-то бумажку.

— Я почему должен повторять, не понял? Как тебя там — Зина? Во, блин, удружили родители… Я что, тихо сказал? Хромченке обезболивающее отменить.

Вадим повернулся к двери — Зина с удивительной синхронностью сделала то же. Стрельников махнул Максиму:

— Давай, заходи, че замер, как беременность? Сейчас мы с дамочкой вопрос решим, две минуты еще.

Зина подала голос — он оказался крайне робким:

— Но ведь, Вадим Владиславович… Ведь у Хромченко же — вы ведь объяснили сами — намечается гангрена, надо срочно резать… А как… отменить… обезболивающие…

— Так, дорогая Зина, объясняю единожды — и только потому, что неудобно в присутствии золотого пера русской демократии ругаться матом. Этот придурок гангренозный от обрезания отказывается, извиняюсь за корявый каламбур, наотрез. Я его уговаривать не буду. А вот обезболивающие мы ему отменим. Я так полагаю, часа через три взвоет и будет со слезами операцию просить. Теперь понятно, тормоз по имени Зина?

Девушка даже не обиделась. Заморгала с восхищением, чуть в ладоши не захлопала:

— Да, да, Вадим Владиславович, я поняла. Вы… Ну, вы супер просто!

— Все, хватит, иди. Да, подожди. С завтрашнего дня откликаешься на кличку «тормозина».

Зина хихикнула и исчезла за дверью.

Максим заметил:

— Жестковато ты…

— В смысле? — искренне не понял Стрельников.

— Ну, и с девушкой грубо как-то. И с пациентом неласково.

Вадим моментально вскипел:

— Ты че, я не понял, собрался меня профессии учить? Ну пошли, раз ты такой спец — дам тебе скальпель, отрежешь вместо меня ногу. Че, нет? Ну и тихо сиди тогда.

Зимин засмеялся — он давно привык не обращать внимания на эти вспышки. Теперь перейти к делу было даже легче. Начал он с места в карьер:

— Слушай, Вадим, к вам же привозили с Дубровки пострадавших?

Стрельников моментально нахмурился и насторожился.

— Ну, допустим. А тебе чё от них надо? Ваши дуры две уже были здесь. Сначала пытались в палаты пролезть — выгнали. Так они к родственникам — с диктофончиками, блокнотиками. «Скажите, а ваш муж был хорошим человеком?». Я бы таких порол публично. Лучше — голыми…

Зимин махнул рукой:

— Ага, знаю. Отдел репортера. Очень любят слезу выбивать у читателей. Плюнь, не обращай внимания. Я только не пойму: ты-то чего здесь сидишь и про какие-то ноги разговариваешь? Я думал, ты как раз кого-то из пострадавших оперируешь вовсю.

Вадим зачем-то выдвинул и снова задвинул ящик стола, после паузы ответил:

— Там моя помощь не нужна — хирургических нет. Один в кардиореанимации, двое в токсикологии.

— А почему в токсикологии? — удивился Зимин.

— А я знаю? — огрызнулся Вадим. — Мне не докладывали.

— Ну, предположи, хотя бы. Есть же симптомы.

Вадим снова выдвинул ящик стола, достал пачку сигарет, повертел в руках, убрал на место. Сказал — совсем иначе, без раздражения, а с какой-то странной задумчивостью:

— Симптомы, Макс — это всего лишь знаки болезни, понимаешь? Но штука в том, что одни и те же симптомы могут означать совершенно разные заболевания. И когда не хватает информации, симптом тебе ни о чем не скажет. Почему рак обычно диагностируется, когда уже поздно? Потому что симптомы подходят под кучу других болезней. Пока так: во время штурма применяли веселящий газ, чтобы усыпить террористов. А последствия для людей, которые там сидели без полноценной пищи и в чудовищном стрессе, по ходу, не просчитали. Но писать об этом не надо — потому что может оказаться лажей.

Макс кивнул: он и не собирался об этом писать. Но фраза про веселящий газ вдруг заставила его вспомнить о другом. Он замялся, подбирая слова. Рассказывать Вадиму о своем позоре или нет — вопроса не было, ему непременно надо было рассказать, он ощущал слова внутри груди и горла, как лишние, его чуть что не тошнило этим невысказанным; но вот как о таком рассказать? Стыдно, неловко. Он заставил себя поднять глаза и посмотреть на Вадима.

— Ты чё потерянный такой? — поинтересовался врач. — Случилось?

— Ну да, — подтвердил Зимин. — Глупость случилась. Моя. У Дубровки. Хотел тебе рассказать…

— Ну и давай валяй, раз хотел, — подбодрил Вадим.

Шесть минут и никак не меньше десятка словесных костылей — обычно он их ненавидел и старался избегать; но оказалось, что все эти «короче», «в общем» и «по ходу» совершенно незаменимы, когда нужно объяснить товарищу, что ты идиот. Историю о пропавшем мальчике он зачем-то повторил не меньше двух с половиной раз, как будто здесь была какая-то связь со штурмом (хотя ее очевидно не было и не могло быть).

Вадим вроде бы понял. Милостиво не стал комментировать Максов косяк с попыткой сделать сенсацию, зато сказал про мальчика:

— А ты попробуй с той мамашей связаться — пацана-то, может, нашли уже. Заодно и спросишь паразита малолетнего, куда он делся с улицы.

— Да ну, какой смысл, — отозвался Зимин. — Нашли наверняка.

Стрельников пожал плечами и вдруг спросил:

— А с тобой дальше-то что было? Забрал тебя этот фейс на разговор — и чем закончилась беседа?

— Да, ничем, в общем, — пожал плечами Зимин. — Он про меня все выспросил, что ему было нужно, понял, видимо, что я не чеченский осведомитель, телефон взял. Ну, а потом просто рассказывал, я слушал.

— Рассказывал о чем? — нахмурился почему-то Вадим.

— О Чечне, в основном. Менталитет, то-се. История Кавказских войн. Спрашивал, не хочу ли я туда съездить и написать. Вообще, насколько мне интересна тема…

— Ааа, — тон Вадима был совершенно непередаваем. — И что ты?

— А что я? — с напускным равнодушием отозвался Макс. — Понятно, я бы съездил.

— Мне-то не ври, Зимин, — качнул головой Вадим. — Я же вижу, как глазки-то загорелись. Ты вроде сам недавно жаловался, что тебе тесно в среднем классе. В смысле — в твоем городском отделе.

Зимин усмехнулся:

— Ты слишком много обо мне знаешь. Пора тебя убить.

Однако Стрельников не откликнулся на шутку. По-прежнему серьезно сказал:

— Не торопился бы ты, Макс. Помнишь «Адвоката дьявола»? «Тщеславие — мой любимый порок».

Зимин удивился — совершенно искренне:

— Вот не думал, что ты так сильно ненавидишь чекистов. Есть причины?

Стрельников поморщился:

— Да какое там «ненавидишь», ну! Не опошляй. Я всего лишь говорю тебе, что любая репрессивная структура — неважно, чекисты это или менты, или налоговая полиция — априори сильнее конкретного индивидуума. Это, я думаю, тебе доказывать не нужно, так? Использовать структуру в своих целях получается только у Джеймса Бонда. Смешивать, но не взбалтывать, сам знаешь. У тебя не получится точно — ты наивный и вообще молодой еще. У тебя по сравнению с твоим другом-чекистом всегда будет слишком мало информации. И значит, по факту, твоя точка зрения на определенные события будет формироваться именно его информацией. Понимаешь? Проверить которую ты, вероятнее всего, не сможешь. Ты, кстати, сам-то понял, почему он вдруг решил с тобой так внезапно подружиться?

— А что тут понимать? — Зимин пожал плечами. — Он меня вспомнил. Кстати, по нашей с тобой публикации. Сказал, что видел репортаж с прессухи.

— И он так тебя и запомнил? — недоверчиво хмыкнул Вадим. — После одного взгляда в телеящик?

— Ну, видимо, запомнил, — ответил Макс уже с явным нетерпением. — Ты думаешь, он типа за мной пристально следил полгода и вот счастливый случай свел нас вместе?

— Да нет, Макс, не думаю, — усмехнулся Вадим. — Я думаю, что он тебя раскусил. Увидел, как сильно ты хочешь что-то сенсационное написать. А на этом, как ты понимаешь, сыграть — раз плюнуть.

Звучало обидно — но возразить было нечего.

В дверь осторожно постучали — и тут же открыли, видимо, не в состоянии ждать. В проеме появилась голова в белой косынке — Зина. И тут же начала говорить:

— Вадимвладиславч, там привезли по «скорой» пациента, огнестрельное ранение в живот.

— Норд-Ост? — тут же быстро спросил Макс.

— Что? — не поняла девушка. — Нет-нет, говорят в какой-то бане перестрелка была. Петухов фамилия.

— Как, ты говоришь, фамилия? — вдруг заинтересованно и чрезвычайно внятно произнес Вадим.

— Петухов, — повторила девушка и опять зачастила, — там уже анестезиолог подошел, и врач, только вас ждут.

— Ага, — Стрельников поднялся, протянул Максу руку, — давай, друг, пойду я. А то — сам видишь: ждут.

***

Комментарий Максима Зимина:

Слушай, мне кажется, так романы не пишут. Один герой ходит-разговаривает, потом появляется второй, этот сидит-разговаривает, как-то совсем не модно. Я читал не так давно сразу два современных произведения. Авторов не помню — но не Донцова, какие-то важные, с именем, лауреаты премий. Обратил внимание: они рассказ про героя начинают чуть что не с зачатия, как Лоренс Стерн советовал. Вот папа, вот мама, а родился он голенький и сразу стал комплексовать. А у тебя ни намека. Только и сказала, что у героя мать и отец умерли, видимо, чтобы читатель сиротинку пожалел. Или ты изначально планировала, что об этом я как бы должен сам говорить? Я ж как раз после этих двух книжек стал задумываться: а почему вообще людям так важно наше прошлое? Тем более — детство? Причем, все же так, не только продвинутые писатели. Мы, например, с тобой когда познакомились — мы несколько дней друг другу как раз про детство рассказывали. Помнишь? Я до сих пор помню твою историю, как ты в первом классе пошла к подруге, потом вы собрались на какие-то болота за клюквой (меня еще и сам факт привлек: построили новый микрорайон, с девятиэтажками, а рядом оставались болота — круто же), потом ты вдруг ни с того, ни с сего решила, что тебя будут искать родители и убежала домой, в чужом платье (форма-то у подружки осталась) и без портфеля (по той же причине). А я в ответ — помнишь? — рассказал тебе почти такую же историю: там тоже фигурировала девятиэтажка и друзья. И мой первый класс. Мы пошли к Саньку типа делать уроки, на самом деле играли в какую-то детскую ерунду весь вечер. А потом пришел его отец, сильно пьяный. Родители Санька были тогда уже разведены, кажется, отец точно с ними не жил. Ну, и поскольку там в дверях скандал, я не смог домой уйти. Они долго терли, мать с отцом, криками, матами, потом она ему дверью прищемила нос, Санек бегал смотреть и нам докладывал: там кусок воот такой прямо на полу валяется, весь в крови. Потом мать милицию вызвала — и вместе с милицией туда мой отец пришел. Потому что было уже совсем поздно и меня искали по всему району. Тоже, кстати, новый совсем район был, назывался Красноармейский. Хорошо, что отец у меня был очень спокойный человек — работал инженером на заводе, но как-то так, что именно он сам ничего не решал и ничего от него не зависело — я думаю, потому и не волновался; почти ничего мне не сказал тогда, представь? А мать была заведующая в детсаду — дальше можно не объяснять. Орала минут двадцать. Знаешь как? Вот начала, вот вроде прооралась, закончила, ты такой выдыхаешь, а она снова, с низких нот и до самого апофеоза. А летом всей большой семьей, с дядьями и тетками у бабушки на даче собирали огурцы. Отец и бабка их потом везли продавать, а мать ужасно этого стеснялась и от всех скрывала. Помню, как бабушка (папина мама) постоянно ей тыкала этим: мол, стесняешься, интеллигенция? А жить на что будешь, если не наши огурцы?

Я увлекся, да? Ну, вычеркнешь потом лишнее. Я же на самом деле вел к тому, что каждый ищет в прошлом, особенно — в детстве — какую-то исконность, какую-то правду, объясняющую если не все, то многое. То ли Фрейд так повлиял, то ли люди всегда так делали, не знаю. На самом деле, нет, конечно, в этом прошлом никакой правды. Мне кажется, мы меняемся так сильно, что глупо и бесполезно искать общее между сорокалетним мужиком с сединой и в очках и семилетним мальчишкой.

Но про Вадима, как мне кажется, что-то добавить все-таки нужно. Он, кстати, у тебя получился слишком приглаженный, хотя я понимаю: воспроизведи ты его речь так, как она звучала — и все, никто же сейчас это не напечатает: он то хамил, то матерился. Он, как и Васильев, тоже имел в анамнезе чужую войну: у него это был Афганистан, но в качестве военврача (то есть, не врача, конечно, он молодой еще был — а медбрата). У него была когда-то жена и даже был ребенок, дочь, причем, к моменту нашего знакомства довольно взрослая (лет семнадцати, что ли). После развода жена забрала и квартиру, и ребенка, а он и не очень возражал. Насколько я помню, она первое время после развода вообще не давала ему возможности видеться с дочкой — хотя бабки просила регулярно. Несколько раз я слышал, как она звонила — он с ней говорил и всякий раз после таких разговоров злился, ругался больше, чем обычно, и пил, само собой. Я бы, конечно, не назвал его алкоголиком — да ему и нельзя было, он же резал. Но в нерабочее время он принимал регулярно, чаще всего — со мной, редко один. А, да, время от времени на Вадима находил умный стих (так моя мама говорила, очень подходящее выражение, согласись) — и он вдруг начинал заниматься спортом. Как раз тогда, кстати, у него был именно такой период — здорового образа жизни. Пить он в эти промежутки, тем не менее, не бросал. Вспомнил: у него была еще одна интересная особенность: по его одежде можно было сразу сказать, есть ли у него сейчас женщина или он один. Мятые брюки и странного цвета рубаха? Ну, все понятно, Вадим послал очередную пассию лесом. Чистый-глаженый-довольный? Значит, появилась новая. Меня, кстати, очень удивлял тот факт, что женщины к нему прямо-таки липли. Он сам, насколько я знаю, никогда не ухаживал ни за одной (исключение появилось позже). Тетеньки-врачи из соседних отделов, молодые медсестры, выздоравливающие пациентки — их как будто тянуло к этому пьющему матерщиннику.

Ну, вот теперь, когда я выполнил прямую обязанность автора и хотя бы чуть-чуть раздвинул завесу тайны над прошлым героев, можно продолжать повествование.

Глава четвертая. Любимый порок

2002 год, Москва

Тело едва умещалось в каталке. Не было нужды осматривать больного еще раз: Вадим и так понимал, что шансов на успех — в случае, если он все же решится оперировать — обнадеживающе мало. А если не тащить эту груду мяса на стол, а оставить догнивать в палате, что тоже возможно, — он умрет через пять-шесть часов.

Ассистент, анестезиолог и медсестра не говорили ничего: кто-то из уважения, кто-то просто боялся. Сейчас — были уверены эти трое — Вадим Владиславович наверняка еще раз продумывает ход операции.

А Стрельников молчал.

Он вглядывался в расплывшиеся черты так внимательно, как будто ждал, что вот сейчас этот, на каталке, откроет глаза. Но думал не о нем — а почему-то о себе. С отстраненным удивлением смотрел внутрь черепной коробки. Вот когда-то был Афганистан, там приходилось помогать раненым моджахедам. Они стреляли, убивали, они четко вписывались в понятие «враг» — но к ним он ни разу не чувствовал ничего похожего на ту едкую ненависть, которая сейчас сжимала селезенку. И, в сущности, что такого особенного сделал этот толстый следак? Да почти ничего — взял взятку, отмазал от тюрьмы нескольких ублюдков… Папа-летчик, что ж такого? Кого сейчас этим удивишь? Может, во всем остальном умирающий упырь прекрасен и бел, как ангел божий?

…В газетах писали таинственно — «черные трансплантологи». Создавали интригу. Нагнетали страшное: вот здорового человека везут оперировать, чтобы на самом деле вырезать ему почку. Или печень. Стрельников, разумеется, всегда знал, что происходит это совсем не так. Иначе. Буднично. Обыденно. Без лишнего трагизма. Когда в больницу доставляли умирающего бомжа — человека без документов, в старом дырявом барахле, у кого слова «деклассированный элемент» помещались на лбу — его тут же отправляли на осмотр, иногда вне всякой очереди. Если вдруг оказывалось, что у маргинала каким-то чудом остались более-менее живые органы, медсестра звонила по специальному номеру и сообщала приблизительное время смерти перспективного пациента. Минута в минуту приезжала «скорая» — не простая, а вооруженная всем необходимым оборудованием. Как только маргинал отдавал богу душу, его тело моментально разделывали на составляющие. Печень, почки, в редчайших случаях — сердце (да, как ни странно, печень у многих была сохранной, а вот с сердцем не везло почти никому). «Скорая» убывала с добычей. Спустя неделю или две привозились деньги.

Он не раз говорил об этом с коллегами — теми, кто активно участвовал в незаконном сбыте человечьей требухи. Он знал и понимал их аргументы. Огромные очереди на пересадку органов! Для тех, кто месяцами ждет своего шанса — почку, печень, селезенку — только этот, нелегальный, незаконный и негуманный способ может стать спасением. Он слышал — в разных вариациях, но всегда одно и то же по сути: ты же знаешь, Вадим, мы берем только у тех, кто умер. Не грузись, старик, это ведь бомжи — какая разница, пойдут они на кремацию целиком или нет? Послушайте, Вадим Владиславович, если бы этому человеку сказали, что его почка спасла жизнь молодой девушке, он был бы счастлив, я уверена — это, может, единственное доброе дело в его жизни…

Но знал он и другое: от «умер» до «наверняка умрет» — не так и близко. От «точно бомж» до «документов нет, может, бомж» — огромная дистанция. Компромисс — внутренний, не слышный никому — легко сокращал расстояния, порождал прекрасные смысловые галлюцинации. Тогда — полгода назад — он предупредил одного из сослуживцев: если вдруг ему, Стрельникову, станет известно о случае подобного компромисса, если он хоть раз услышит, увидит, поймет, что из-за дорогостоящих внутренностей человеку не оказали помощь — тут же сообщит в милицию, послав в жопу корпоративную этику, интересы больницы и бескорыстную мужскую дружбу.

В сущности, это была обычная уловка — так часто поступают родители: обещать не значит наказать. Если кто-то вдруг… Если еще хоть раз… Он — говоря откровенно, честно и без недомолвок — элегантно примерил на себя плащ Понтия Пилата. Умыл руки, ноги, прочие части тела, отключил голову. И не удивился, когда полгода спустя к нему пришла зареванная медсестра.

Масштабы захватывали. Если верить девушке (а почему ей не верить? Да он потом и проверил все еще раз, сам — она даже не преувеличила) — так вот, если верить медсестре, то в больнице остался один-единственный врач, который еще помнил, что бомж — это не только ценный мех. И был это Стрельников. Остальные хирурги не давали себе труда даже попробовать — просто вызывали «почечную бригаду». Те облегчали маргиналам уход, изымали субпродукты, делили деньги.

Вадим долго не думал: поехал в Управление по борьбе с организованной преступностью, написал заявление. Выбор поначалу казался правильным: в райотделе милиции вряд ли стали бы серьезно заниматься таким грязным, вонючим и опасным делом. А если бы стали — все закончилось бы взяткой или двумя. Другое дело — ГУБОП. Тогда же он позвал и Макса — не просто так, а на ночное дежурство. Дал возможность Зимину сфотографировать журнал «разделки» — его пунктуальные коллеги фиксировали и время поступления потенциального почкодателя, и время его смерти, и то, какие органы были изъяты у трупа. Не было там только диагноза, на что Стрельников и обратил внимание журналиста. И медсестру привел — чуть не силой заставил все рассказать. Сначала дуреха боялась и плакала, потом поняла, наконец: ей нашли другое место, в частной клинике в Подмосковье — поближе к дому; от нее нужна будет только бумажка со словами про «собственное желание» и, возможно, один-два визита к следователю.

Следак ГУБОПа начал резво: в первую же неделю одну из бригад взяли прямо над телом. Никаких дополнительных доказательств не требовалось: человек на операционном столе был еще жив. Спасти его, разумеется, не удалось — но это было не нужно. Арестовали врачей, сняли главного, возбудили несколько дел. Еще через неделю вышла статья: Макс отработал по полной программе — съездил еще в одну больницу, нашел подтверждения там, и сумел раздобыть прейскурант на человеческие внутренности.

А потом — Стрельников до сих пор помнил это тупое ощущение бессильной ярости — никакого дела не стало. Отстранили следака — обвинили в должностном преступлении и превышении полномочий. Медсестру сбил грузовик — и Макс, специально выяснявший обстоятельства, был уверен, что случайностью в этом ДТП и не пахло. Задержанным неожиданно изменили меру пресечения — отпустили под подписку о невыезде. Зимин написал об этом еще одну статью, потом еще — но того резонанса, что вызвал первый материал, не было в помине. Общественность — в лице телевидения, радио, разнообразных организаций и ответственных лиц — молчала. Новый следователь — толстый, похожий на бульдога, с тупыми маленькими глазками — вскоре закрыл дело. Стрельников ездил к нему — и по вызову, и сам — объяснял, рассказывал, требовал, потом кричал, ругался матом, а однажды сломал стул в кабинете — все это не произвело на бульдога ни малейшего впечатления. Что интересно, самого Вадима не тронули — да и кому он был нужен, со своими подозрениями, ничем не подкрепленными, не доказанными, необоснованными. Макс подтвердил: да, тему слили. Толстый бульдог из ГУБОПа снял очень хорошую взятку. Хватило на дом, сад и двух дорогостоящих щенков. В больнице была теперь тишь да гладь: новый главврач предпочитал более чистые способы зарабатывания денег и покупал французскую медицинскую аппаратуру у китайцев, уютно пристраивая разницу в глубине своего банковского счета. Бомжей, вероятнее всего, разделывали по-прежнему — но теперь уже в другом месте. Стрельников после десятидневного отпуска за свой счет (бухал, курил и пел — то один, то вместе с Максом) вернулся на работу.

Теперь этот самый бульдог лежал перед ним. Затянувшуюся паузу робко прервала медсестра:

— Операционную готовить, Вадимвладиславыч?

Стрельников сначала пожал плечами. Потом посмотрел на эту активистку — она в ответ вжала голову в плечи, точно черепаха. Еще через две секунды тишины Вадим, наконец, сказал:

— Нет. Везите в палату. Оперировать не будем — не вижу смысла.

— То есть как это? — не выдержал ассистент, совсем молодой врач, недавний выпускник ординатуры. — Даже не попытаемся?

— Ага, — с видимым удовольствием отозвался Вадим. — Не попытаемся. Шансов нет. Все равно умрет.

— Эээ… Вадим Владиславович, — осторожно начал анестезиолог, — что-то случилось? Простите, что спрашиваю…

— Да нет, — ответил Стрельников, — со мной все в порядке. А к чему был вопрос?

— Ну, за те тринадцать лет, что я вас знаю, вы первый раз отказываетесь оперировать.

— Да ладно! — Вадим непритворно удивился. — Не может такого быть.

И тут же согласился про себя: да, точно. Если бы его спросили, какую фразу он слышал чаще всего, он ответил бы, не задумавшись: «Портишь статистику!». Процентов девяносто хирургов и все без исключения главврачи знали всего один символ веры: лишь бы не на столе! Дай им умереть, — он видел, как двигаются губы, произнося — конечно же — другие слова: про разумную осторожность, про гуманизм (если не оперировать, то он еще месяца два проживет!), про неоправданное стремление к излишнему риску, а однажды его упрекнули в попытке сразиться с Господом. Он сильно удивился тогда. Но резать не перестал. К своим сорока трем Вадим Стрельников был легендой больницы, да и всего столичного медицинского мирка; его цитировали, неумеренно восхваляли, к нему приводили лучших практикантов. Он раздражался, злился, хамил, потом устал и смирился. Когда Зимин однажды — под влиянием большого количества подарочного брюта — провозгласил тост за «библейские чудеса воскрешения», Вадим только хмыкнул. Но — выпил: зачем отрицать очевидное?..

— Я считаю, что надо оперировать, — подал голос ассистент. — Ведь есть шансы!

Стрельников не успел возразить — в смотровую вошли двое посторонних, в белых халатах, накинутых на форму, с развернутыми ксивами наготове. И заговорили одновременно:

— Кто хирург?

— Операция когда?

Стрельников резко повернулся:

— Вы, собственно, кто такие? С какой стати врываетесь в служебное помещение?

В общем-то, можно было не спрашивать: коллеги умирающего коррупционера; сейчас наверняка будут умолять сделать все возможное, спасти жизнь героя и борца, вспомнят про жену и детей товарища, возможно, предложат денег. Не в первый раз — да и не в последний, точно.

— Главное управление по борьбе с оргпреступностью, — отрапортовал первый. Второй кивнул.

— И что дальше? — поинтересовался Вадим.

— Можно с вами поговорить без свидетелей? — спросил первый. — Ведь это вы — хирург?

— Я хирург, — подтвердил Вадим. — Поговорить можно.

Ассистент, анестезиолог и медсестра дружно исчезли. Второй плотно закрыл за ними дверь, первый показал на тело:

— Скажите, шансы есть у него? Хотя бы минимальные?

— Один из ста, — уверенно соврал Стрельников. — И то вряд ли. Не вытащить уже вашего боевого друга. Так что — придется награждать посмертно.

Первый махнул рукой:

— Куда там — награждать! В наручники и в КПЗ — это вернее.

Вадим заинтересовался:

— А что так?

— Да его наши взяли, — пояснил первый. — Управление собственной безопасности. В бане с криминальным авторитетом и шлюхами…

— Надо же, — удовлетворенно ответил Стрельников, — и вам он нужен в качестве свидетеля, так?

— Ну, типа того, — отозвался первый. Второй — он так и стоял у двери на карауле — покивал головой, подтверждая.

Лучше поздно, чем никогда — но и это ничего не меняло. Стрельников как раз собирался сказать об этом, как вдруг второй спросил:

— А вы ведь — Стрельников, да?

— Ну, типа того, — нахмурился Вадим. — А мы знакомы?

Второй вдруг разулыбался и заговорил — сбивчиво и горячо:

— Так это ж вы моего батю спасли! С того света… ну, вытащили… мать говорили — если бы не вы… Даже потом письмо про вас написала в здравоохранение. Говорят, вы кого угодно можете поставить на ноги, я сам слышал!

Первый встрепенулся:

— Так, может, все-таки попробуете, доктор? А?

Вадим молча посмотрел на этих двоих, потом глянул на часы. Время еще есть — даже если начать прямо сейчас… Неожиданно он приказал:

— Дверь откройте!

Бригада стояла в коридоре — они не ушли, ждали, чем закончится разговор. Вадим повернулся к ним, бросил:

— Операционную готовьте.

***

Комментарий Максима Зимина

Да, много позже Вадим рассказал мне. Я ведь тоже знал этого Петухова. Дело о трансплантологах было нашим общим, я писал, звонил на радио, обращался, кстати, даже в Генпрокуратуру с жалобой — безрезультатно. Так или иначе, Вадим реально спас этого мудака. А мне гораздо позже знакомые менты рассказали о его дальнейшей судьбе. Оказывается, срок ему впаяли условный — и тут же после суда еще и на работу пристроили. Правда, теперь уже не в ГУБОП, а каким-то участковым в райотдел. Дальше — больше: этот идиот и там умудрился налажать — кажется, потерял оружие. И тогда его, чтобы хоть как-то наказать, но при этом не обидеть, отправили в Чечню, в командировку. Перед отъездом он боялся и плакал. Зато уже спустя три недели менты из райотдела получили умилительное письмо от него: писать некогда и не о чем, срочно пришлите водки и денег. Короче, когда он вернулся (все понимали, что он вернется — такие ни за что не полезут туда, где могут убить; будут сидеть и квасить, а после — рассказывать про свои подвиги), его по-тихому слили. Уволили даже из райотдела. И тогда он устроился постовым в метро. Вот такой вот круговорот дерьма в природе — вполне обычный, кстати, для наших силовых структур.

Глава пятая. Вербовка

2003 год, Москва

В аэропорт он приехал рано: до вылета оставалось полтора часа. Регистрация уже открылась; он протянул безликой девушке паспорт и билет, получил талон с плохо пропечатанным «гейтом» и поднялся на второй этаж. Свободных мест в зале ожидания было достаточно, Макс расположился в неудобном кресле и достал блокнот. Инструктаж перед поездкой был долгим, требовалось собрать имеющуюся информацию воедино и аккуратно распределить ее в нужных ячейках памяти. Ощущение внутренней собранности легко уживалось с нервной взвинченностью — как всегда в командировке: как будто включили завод. Главное — чтобы встретили: кроме расплывчатого обещания Айсмена «Ахмад тебя найдет, не волнуйся», у Макса не было вообще никаких ориентировок. Само собой, он спросил, нет ли у этого Ахмада телефона и фамилии, или хотя бы особых примет. Айсмен в ответ беспечно махнул рукой: глупости, мол, все и так будет нормально. А если нет? Что дальше? Самому искать? А кого? Зимин живо представил себя в Курчалое (на что он вообще еще похож, интересно, Курчалой этот), бегающим по улицам и спрашивающим случайных прохожих: а как бы найти мне Умара, у которого дочка в Норд-Осте была, с красивым поясом? А потом все, конечно, тут же бегут искать Умара, а сам отец смертницы встречает столичного журналиста хлебом-солью. Макс помотал головой, точно отгоняя комаров: нет, там же другое что-то вместо хлеба-соли — Васильев объяснял. Хаш. Горячий холодец. Весь Кавказ в этом: горячий холодец!

Засмеялся вслух — образ показался удачным. Он всегда радовался словам — больше, чем фактам и эксклюзивам; часто подолгу искал подходящее выражение, подбирал истово первую и последнюю фразы, иногда зависая над собственным текстом на несколько дней. Тезис газеты — и всех семи редакторов — сильно напоминал принцип здорового питания: «просто и регулярно»; позиция Зимина — если бы он взялся ее формулировать — была кардинально иной: лучше реже, но мраморно. Никакого противоречия, впрочем, не существовало: до сих пор Зимин сдавал материалы в срок, редактор вычеркивал особо изысканные обороты и чересчур яркие метафоры; красот стиля, как правило, никто не замечал — ни коллеги, ни читатели. Каждый раз Зимин удивлялся и расстраивался: ну как? Неужели можно было не заметить вот это? Ведь здесь же — вся соль! Потом остывал и писал следующий материал — и опять подыскивал безупречные формы.

Снова и снова вспоминались отдельные фразы из последнего разговора с Васильевым. Спокойный, холодный, осторожный, подполковник почему-то ассоциировался у него с опытным фокусником. Вот двигаются руки — следишь, не отрываясь, ловишь каждое движение и все же упускаешь тот момент, когда из шляпы выглядывает кролик. Он долго говорил на темы геополитики, рассказал массу интересного об исламе и арабах, потом затронул тему Кавказа, вспомнил имама Шамиля и, легко преодолев столетие, сосредоточился на феномене террористок-смертниц. Тема была не просто важной и перспективной. Журналисту Зимину, корреспонденту отдела городской жизни, она представлялась путеводной нитью, из ниоткуда возникшими перилами на неустойчивой карьерной лестнице: ухватись — и беги вверх. Макс был честолюбив, знал это за собой, как мог, скрывал от окружающих, и молча и упрямо стремился к цели. Цель была проста — написать то, что еще никто… И так, как до сих пор никогда… Главное же — требовалась сенсация. Материал высокого уровня — только не примитивный «слив» от спецслужб, разумеется…

Но то, что предложил Васильев, назвать «сливом» было сложно. Все получалось как-то жутковато сказочно: встретит человек Ахмад, довезет до Умара, а там уже сам, как знаешь. Какой-то обрывок контакта — от кровавой гебни, в сущности, получена только наводка, и та мутная. Зимин вдруг задумался: откуда всплыла эта «гебня», да еще «кровавая»? Тут же решил: генетическая ненависть, рожденная страхом. Они всегда боялись комитетчиков — отцы, деды, прадеды тоже. Но почему должен бояться он, Макс Зимин? Или — ненавидеть? И, кроме того, сейчас все было иначе, все по-другому. Он вспомнил суховатую иронию Айсмена: раньше сотрудничали из страха, из-за денег и за идею, а сейчас появилась еще одна причина — из жалости. Да уж, им не позавидуешь. Васильев непрост, само собой, но — кто сказал, что он умнее? Да и что плохого в том, чтобы, вернувшись, рассказать ему, что видел-слышал? Вполне нормально: едешь к врагу — узнаешь — анализируешь…

На слове «враг» Зимин замер; внутренний монолог споткнулся, как раненая лошадь. Все семь лет журналистской карьеры — сначала в провинциальном уральском городишке, потом в большой Москве Макс был убежден: у настоящего журналиста нет и не может быть врагов. Есть люди. Они разные. А корреспондент — тот же диктофон, только с другим качеством воспроизведения. Не его дело разбираться в правых и виноватых. Но теперь оказывалось — не так. Иначе. Три дня в октябре прошлого года все изменили. Тот, кто с хрипотцой и характерным акцентом говорил в эфире о «диверсионной бригаде праведных шахидов», человеком не был. Зимин остро и внятно ощущал внутри: этого праведного шахида он смог бы убить сам. Без лишних раздумий, без всяких рефлексий на тему прав чеченского народа на самоопределение. Он ненавидел его — у ненависти был едкий привкус желчи, она отдавалась мурашками в кончиках пальцев, прекрасно повышала КПД и была необъяснимо связана с его собственным «косяком» — тем самым звонком в редакцию, о котором не хотелось вспоминать…

Макс достал сигарету, поднялся и двинулся к стойке для курящих. До вылета оставался час.

***

Комментарий Максима Зимина:

По-моему, ты очень странно выбираешь картины: да, я понимаю, что так, видимо, нужно для выстраивания сюжетной линии, но пока, говоря откровенно, получается какой-то малобюджетный сериал, из тех, что снимаются одной камерой в пределах одной студии.

Я вот, допустим, очень хорошо помню вечер перед отъездом. Я жил у тетки, сестры отца (ты, кстати, не сказала об этом ни слова, а ведь это же, наверное, важно: где живет герой? На что? Что ест, пьет, как одет? Кстати, одевался я тогда — спасибо тетке — очень неплохо). Так вот, к тете Маше (полностью звали ее Мария Николаевна) как раз зашел сосед снизу, дед лет семидесяти, с палкой и вечно трясущейся головой. Он приходил часто, раза два-три в неделю; до сих пор не могу понять, почему она тратила на него время и как вообще терпела эти визиты.

Была она в меру цинична, высокомерна, как все москвички в первом поколении, хорошо разбиралась в людях. Пила исключительно коньяк, курила сначала «Родопи», а позже, как только появились тонкие длинные палочки, которые девочки из деревень дружно называли «Море» — перешла на них. Был у нее сын — жил со своей семьей, кажется, в Воронеже. Время от времени звонил — правда, не помню, чтобы она как-то чрезмерно радовалась этим звонкам… Мне было с чем сравнивать — пока мать была жива, я довольно часто звонил домой — а она с удручающей регулярностью плакала и причитала в трубку, потом обязательно звала почти глухую бабушку, чтобы я и ей «сказал пару слов», потом начинала просить, чтобы я вернулся, ибо «где родился, там и пригодился» — короче, полный набор. Всегда, между прочим, ненавидел это идиотское выражение: если бы им руководствовался, например, Ломоносов, не было бы у нас ни химии, ни физики, ни МГУ. С тетей Машей мы сошлись как раз на этом пункте — ибо она тоже когда-то приехала в Москву лимитчицей, а стала весьма значительной в своем деле дамой. Она много лет преподавала научный атеизм в каком-то вузе, в перестройку устроилась продавщицей в престижный магазин. Ей, само собой, это не слишком нравилось — но комфорт и деньги она ценила выше, чем статус, который в конце девяностых, как ты наверняка помнишь, не значил ничего. Она посещала все «интересные» премьеры, увлеченно обсуждала тему пидоров на подмостках (тогда как раз был в моде театр Виктюка; о голубых только начинали разговаривать), смотрела все новости и раз в неделю ходила к «своему мастеру» за маникюрами-прическами. Время от времени она рассказывала о себе — все больше о разного ранга любовниках. Иногда было интересно. Порой она поражала меня удивительно точными формулировками и наблюдениями: не раз я со спокойной душой воровал ее отточенные фразы; потом она читала материал, морщилась недовольно и сообщала, что вот как раз в этом контексте смысл теряется. Готовить она не любила, зато время от времени по утрам делала рисовую кашу с тыквой: это было божественно.

А у соседского деда был раз заведенный ритуал: он здоровался, проходил в гостиную и говорил что-то вроде «ну, а что телевизор-то не включите?». Тянулся сам за пультом, врубал ящик — обязательно новости. И моментально начинал, порой даже не вслушиваясь в информационный шум: довели страну! Жить не на что. Вот после войны мы везли хлеб немцам — а сейчас все продукты в магазинах импортные. И все — барахло. Всему конец, позор на его седины. Мария Николаевна слушала его молча, много курила, иногда кивала или пожимала плечами. Но деду реакция была вообще не нужна. Я так думаю, был бы у него, например, кот, он бы довольствовался им. Телевизор, кстати, у него точно был — свой собственный.

В тот вечер дед рассуждал на геополитические темы. Ничего интересного — о былой мощи Советского Союза и нынешних его же мощах. О том, что вот, потеряли Грузию и Абхазию — а он когда-то любил там отдыхать. Почему-то тетя Маша тоже вдруг стала вспоминать Абхазию. Она, оказывается, тоже туда ездила. С дедом (как же его звали? Забыл вообще) они точно соревновались: а здесь вы были? А там? А вот еще озеро Рица… А зоопарк в Сухуми… Они как будто играли в города — только вот городов этих уже не было. Вернее, не так: не было тех, что они хранили в памяти. Тетя Маша одну за другой набрасывала идиллические картины: городок Гудаута — маленький, курортный, на самом берегу; рынок, где по утрам абхазки кричали на разные голоса «Мацони! Мацони!» — и как прекрасно было этим мацони мазать лицо. Как недалеко от рынка они с «девочками» (московскими подругами, как я понял, — штучками вроде нее самой) нашли маленькое кафе-погребок: там варил кофе в горячем песке столетний старик с белой бородой, у него всегда был в продаже мандариновый сок теплый и холодный, а на стене под стеклом висело стихотворение, написанное кем-то из друзей; там, говорила тетя Маша, были строчки «в давно забытой богом Гудауте»…

Еще тогда, — уверяла она в пику соседу, — абхазы терпеть не могли грузин. Да-да, никакой братской дружбы не было в помине. Мой вопрос «за что?» остался без ответа — она характерно передернула плечами: мол, глупость спросил — и рассказывала дальше. Про экскурсию в Новый Афон — и жуткий ливень. Про старый монастырь, куда водили туристов и дорогу от пляжа под названием «Тропа грешника». Вспоминала — само собой — курортный роман с местным: он возил ее с «девочками» на Черную речку, в горы. Там ловилась форель, а речка была бурная и совершенно ледяная…

Дед постепенно замолк — и все слушал ее. Потом неловко поднялся, удивительно смирный, я так и не понял, в связи с чем, тихо выдохнул: пойду, мол, а то засиделся. И ушел. Разговор угас, видимо, тетя Маша тоже устала от этих похоронных посиделок. Что-то было в этом, какая-то важная мысль — я тогда почувствовал, но так и не смог ее оформить в слова.

Сейчас я думаю: каким образом мы верифицируем собственное прошлое? Только и исключительно с помощью памяти. Иные свидетельства не принимаются во внимание — мы изначально настороженно относимся к любым чужим попыткам рассказать нам правду, если эту правду не подтверждают наши собственные воспоминания; на этом конфликте вертится вечный сюжет мыльных опер про длительную или краткую амнезию. Но и наша память нам ведь тоже не принадлежит, если верить Фрейду — постоянно что-то неловкое, неприятное, ненужное вытесняется в чулан подсознания. Это как с бытовой мелочевкой типа свечек, бечевок, фонарика и трубочек для коктейля: засунешь подальше, потому что это «не на каждый день» — и после, когда вдруг что-то из этого понадобится, забываешь напрочь, что оно уже есть и бежишь покупать новое. Так вот, какая же наша память — истинная? Какие воспоминания действительно, воссоздают прошлое? Сохраненные нашей памятью? Или, наоборот, вытесненные ею?

К чему я вел? Ах, да, у тому, что мы с тобой маркируем разное. Ты ставишь титр «важное» на мои ожидания от поездки, я же сейчас думаю, что главным как раз был этот разговор об ушедших городах. В рассказах деда и тети Маши я уловил смутную тоску по чужому миру — и, по-моему, заразился ею. Ведь, в сущности, чем отличается Чечня от Абхазии? Принципиально — почти ничем, поверь мне.

Да, твою находку с названием я оценил. Очень тонко, согласен — я и правда, завербовал себя самостоятельно. Но если ты оглянешься вокруг, то увидишь — так поступают все.

Глава шестая. Неожиданное путешествие

2003 год, Махачкала — Кадар

Запах дыма — это было первое, что ощутил Макс сразу же, на верхней ступеньке трапа. Вдохнул глубже — на пожар не похоже. Где-то жгли мусор, а может, и нет, может, так пахли дрова, в одном из тех домиков, что виднелись отсюда. Гомонящая толпа суетливо толкалась, рывками двигаясь по лестнице вниз. Автобуса не было и не подразумевалось: пассажиры рейса «Москва-Махачкала» уверенно направились пешком к зданию аэропорта. Макс застегнул куртку и двинул вслед за большинством.

Он, похоже, ошибся с обмундированием: рассчитывал на тепло (прогноз обещал дождь и плюс четыре), а оказалось все же, что март в Махачкале на лето не похож: ветер был хуже, чем в Москве — пронизывающий до костей, куртка совершенно не спасала, шапку он, разумеется, снова не взял. Нахлобучил капюшон, поежился, потянулся за сигаретой — потом вспомнил, что зажигалка болтается где-то в глубинах сумки, тихо выругался — и вышел через крохотное помещение, где выдают багаж, дальше, на улицу, к толпе таксистов.

— Такси до города, такси!..

— Куда едем, дорогой?..

— В Махачкалу, Каспийск, Буйнакск..

Разноголосый хор обступил со всех сторон; Макс помотал головой одному, махнул рукой другому, третьему бросил «не надо», и чуть поработав локтями, все же выбрался на волю. Нашарил в сумке зажигалку, закурил. Где-то здесь должен был ждать его Ахмад. Вводные были незамысловатые: рядом со стоянкой, на «жигулях», в кожаной куртке, возможно, с бородой. Обнаружить Ахмада по этим приметам было равносильно чуду: «жигулями» разной степени изношенности была занята едва ли не вся площадь; мужчины, одетые в кожаные куртки, радовали глаз своей многочисленностью, про бороду и говорить нечего…

Время шло. Было холодно, голодно и неуютно. К нему еще несколько раз подходили таксисты — не надо ли подвезти? Кто-то прямо спросил: может, за тобой не приехали? Макс дежурно улыбался — спасибо, не надо, ежился, ждал. Через три сигареты совсем было отчаялся — собрался махнуть на все рукой и ехать в Махачкалу, а там просить помощи у местных коллег. Не успел — его окликнули сзади и хлопнули по плечу:

— Макс, салют, давно ждешь-то? Извини, задержался — машина встала, аккумулятор барахлит; вчера только с сервиса забрал — ну, ты понял, да? Чинили-чинили, отдали: на, дорогой, хорошо возит, да! Сегодня километр проехал — встала! Прикурил от человека — спасибо, остановился на дороге — через километр опять встала! Ну как так можно, а? Говорит: возит, год не поломается теперь! А она километр прошла — и все! У вас, в Москве, сервисы не так работают, да?

Зимин слегка ошалел от обилия информации, машинально пожал протянутую руку, проговорил:

— Добрый день, вы Ахмад?

— Конечно, а то нет! — подтвердил тот. — Давай уже на ты сразу, ладно? А то не люблю я этих церемоний, знаешь…

Макс благодарно кивнул головой, исподтишка просматриваясь к спутнику (тот вел его к машине, попутно продолжая словесные круги на тему аккумулятора-старой машины-нерадивого сервиса). Среднего роста, крепкий, с сединой в черных волосах и бороде. Сколько же ему лет? Около сорока, вряд ли больше. Куртка кожаная, на пальце — широкое обручальное кольцо, на правой скуле — пятно, то ли синяк, то ли грязь. Мужичок был суетлив, говорлив и чересчур, по мнению Зимина, заботлив: открыл перед ним дверь, стряхнул что-то с переднего сиденья, схватил у Макса сумку — убрать в багажник, предложил свои сигареты (сомнительный «Бонд», явно левый — ужасная дрянь). Наконец тронулись — и только тут Макс сообразил: куда они едут, он не знает, каков план действий, тоже не выяснил, в общем, нужно срочно брать инициативу в свои руки, пока Ахмад не дошел в своем повествовании до прадеда того нехорошего человека, кто чинил ему машину (про его отца и братьев он рассказал, пока шли и усаживались).

— Эээ, Ахмад, а куда мы едем? — слегка повысив голос и невежливо оборвав собеседника на полуслове, поинтересовался Зимин.

— Как куда? — удивился Ахмад. — В Махачкалу, покушать-попить, в гостиницу потом, отдохнуть.

— Слушай, мы договаривались по-другому, — решительно воспротивился Макс. — Мне говорили: Ахмад встретит — отвезет в Гудермес, оттуда — в Курчалой, к Умару.

— К Умару? — Ахмад сдвинул брови, пытаясь вспомнить, кто такой Умар.

— Ну да. У которого дочка была… В Москве недавно… Ее еще по телевизору показывали…

Макс со значением посмотрел на Ахмада — тот резко затормозил, прижался к обочине, повернулся к Зимину и понимающе покивал головой.

— Да-да, знаю, конечно. Съездим, само собой. Только сегодня не получится, завтра тоже нельзя.

— Почему? — нахмурился Зимин.

— А Умара нет, — охотно объяснил Ахмад. — Он вчера уехал на два дня к родственникам, куда-то в Шатой.

— Ну, так поехали в Шатой, — пожал плечами Зимин.

— Нет, так нельзя, — покачал головой Ахмад. — Он там по делам, родные, то-се, ему не до тебя будет и говорить там неудобно. Сам посуди: человек после таких событий… ну, там, в телевизоре видели все, да? Родные там, брат-сестра… А тут ты…

— Почему я? Мы. Ты ведь поможешь?

— Я? — испугался Ахмад. — Да ты что, я к нему не пойду, я его и не знаю толком, так, виделись несколько раз… случайно там… У меня человек есть в Курчалое, он Умара попросит, чтобы тот поговорил с тобой. Но это не сегодня и не завтра — а когда Умар вернется. Чтобы нормально поговорить, да? В доме, то-се, он там себя будет чувствовать лучше…

Про себя Зимин признал: да, так, конечно, правильней. Однако непредвиденная задержка была совершенно некстати. Он попробовал зайти с другой стороны.

— Ладно, хорошо, давай к Умару послезавтра. А сегодня можно просто до Гудермеса доехать? Я там похожу, посмотрю, что как. С людьми поговорю. Или — до Курчалоя, туда даже лучше. Там и в гостиницу…

Ахмад вздохнул, посмотрел на Зимина с терпеливой жалостью матери, уговаривающей непослушного ребенка.

— Макс, слушай, какие в Курчалое тебе гостиницы? Там весь город — три километра в одну сторону и в другую столько, да еще рынок. И опасно к тому же, не надо тебе туда, зачем? Поехали в Махачкалу — поешь, отдохнешь там, то-се, а послезавтра с утра в Курчалой.

— Нет, Ахмад, мне работать надо, — твердо отозвался Зимин. — Отдыхать некогда, не для того приехал. Давай в Курчалой. Хотя бы до вечера я там побуду, потом поедем обратно. Или, давай так: ты езжай в Махачкалу, а я до Курчалоя сам как-нибудь доберусь. Ты мне только стоянку такси покажи…

Ахмад уже готов был вспылить — надо же быть таким ослом, элементарных вещей не понимает совсем! Но фраза про такси обезоружила. Что будешь делать с этим щенком — такси ему до Курчалоя! Да спасибо скажи, если просто довезут, не разденут-не разуют. А то доедешь ты, да, до первого блокпоста, а там федералы остановят — и будешь с ними разговаривать. А не федералы — так могут и похуже кто. Ведет себя так, как будто в Москве — гостиницу ему, стоянку, то-се…

— Макс, не надо в Курчалой. Тебе же нужен человек, чтобы там про Умара рассказал, так, про дочку его, правильно?

— Ну, — подозрительно отозвался Зимин.

— Ну и ну. Не будут в Курчалое говорить. Там дай Аллах, чтобы Умар сам согласился дверь открыть. Короче, слушай. Едем в горы, тут не сильно далеко. Отвезу тебя к суфию, Магомеду-афанди. Он и Умара помнит, и отца его знал, и брата. Он тебе расскажет, что нужно.

— Что еще за суфий? — поинтересовался журналист.

Ахмад покачал головой — мол, стыдно не знать про такое — и начал рассказывать.

Как понял Зимин за двадцать минут экскурса в историю и теорию ислама, суфийские шейхи — то же самое, что и дервиши в Турции, только круче. Вроде святых. Противники ваххабизма. Молятся, принимают учеников, владеют сверхъестественными способностями — читают мысли, разговаривают с камнями и деревьями, помогают бросить курить. У каждого учителя — свои ученики, мюриды. К дагестанскому шейху приезжают из Москвы и Саудовской Аравии, и даже руководители республики наведываются. Ахмад повторял, как заклинание, явно выдернутую из какой-то книжки фразу о том, что «все, что можно объяснить словами, не есть суфизм». В итоге Макс решил для себя: объяснить нельзя, понять нельзя, лучше не вдаваться в детали. Суфий — ладно, пусть будет суфий. Ему-то нужно от религиозного деятеля что? Только чтобы рассказал про Умара и его дочку. Ну, может, еще что-то интересное…

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Глашатай предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я