День святой Вероники

Роксана Гедеон, 1993

Этот том – один из самых драматичных в сериале. 1794 год. Страшные дни революционного террора во Франции соединяются в жизни героини с отчаянной нищетой. Сердце Сюзанны в который раз разбито – возлюбленный предал ее, когда она ждала ребенка. Робеспьер свергнут, тюрьмы открыты, но героиня, покинув застенки и чудом избежав казни, едва находит в себе силы жить. Париж кажется ей враждебным городом, ее зовет родная Бретань. Оправдаются ли надежды, которые Сюзанна возлагает на любимую провинцию и отчий дом? Седьмая книга исторического сериала "Сюзанна".

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги День святой Вероники предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

ГЛАВА ПЕРВАЯ

НАЦИОНАЛЬНАЯ БРИТВА В ДЕЙСТВИИ

1

Я обулась, наспех набросила на плечи старый плащ Стефании и уже открыла дверь, чтобы выйти. Флери, моя племянница, выглянула из кухни.

— Вы снова уходите, тетя?

— Да.

— И не возьмете с собой Ренцо? Он мне все время мешает.

— Я не могу его взять. Это не то место, где надо бывать детям.

Флери, поджав губы, исчезла. Я поспешно поцеловала Ренцо, самого маленького в этой семье, и вышла на улицу.

Полтора месяца я жила в доме своего брата — с тех пор как арестовали Розарио. Полтора месяца эти превратились в сплошной кошмар. То, что со мной случилось, отлучило меня от сдержанности и терпимости, и между мной и Стефанией всё время происходили стычки. Джакомо смягчал эти ссоры, но его почти никогда не было дома. Он брался за любую работу, научился даже, несмотря на свою слепоту, писать письма набожным женщинам, дежурившим у церквей. Но это приносило мало денег, чаще они платили ему крынкой молока или фунтом хлеба, и Стефания тоже была вынуждена искать заработок. Она мыла полы в чужих домах, стирала и гладила тюки чужого белья, таскала вязанки дров. Все это давало тридцать или сорок су в день. Жили они крайне бедно, часто сидели голодные. Мне мои кружева приносили чуть больше денег. Я платила им два су в день за квартиру, но мне надо было содержать Аврору и посылать деньги в Сен-Мор-де-Фоссе, где жили Маргарита с мальчиками. Я почти не спала. Утром я шла в Трибунал, холодея при мысли, что там заслушивается дело Розарио, а после обеда до самой полуночи вязала кружева. Я стала бледной, худой, как отощавшая кошка, и глаза у меня казались голодными и затравленными. По крайней мере, именно это я видела, мельком заглядывая утром в зеркало.

Я перешла по Малому мосту на левый берег Сены и быстро пошла, почти побежала по улице между церквами Сен-Северен и Сен-Жюльен-ле-Повр. Они уже давно были превращены в склады.

Было 22 декабря 1793 года, преддверие Рождества. Сейчас, впрочем, мало кто об этом заикался. Католическая традиция была еще очень сильна, и вполне вероятно, что Рождество будут праздновать многие, но втайне. Никто не хочет прослыть фанатиком или контрреволюционером, А вот я любила Рождество и ничуть не считала его фанатичным, а скорее светлым и радостным праздником.

Я вспомнила, какой радостью дышал Париж в канун Рождества раньше, при Старом порядке. Поражало обилие музыкантов на улицах. Мальчики и девочки посылали друг другу куплеты рождественских песен, пели их на улицах. Влюбленные юноши сочиняли серенады для своих девушек. Хозяйки пекли к сочельнику необыкновенно вкусные пироги, которые потом продавались на шутливых аукционах. Многочисленные торговцы торговали сантонами — фигурками из дерева, фарфора или глины, представляющими различные сцены о легенде рождения Христа, свечами, елочными украшениями, мешочками с зернами рождественской пшеницы — пшеницы святой Барбы. Зерна следовало еще 4 декабря залить водой в блюдцах и потом по росткам судить об урожае. Все шутили, смеялись, улыбались, пели песни и танцевали… Теперь на это наложили запрет. Робеспьер не любит развлекаться, стало быть, любое развлечение — преступление. Об этом не говорили, но так думали.

Теперь была совсем другая ситуация. У Коллежа де Франс (давно закрытого, ибо Революция упразднила университеты) я увидела бедно одетую старуху лет семидесяти, толкавшую перед собой тележку с товаром, ранее считавшимся обычным, — ладанками, иконками, крестиками, заключенными в ларчики мощами. Вероятно, эта торговля приносила ей мало дохода. Старуха была остановлена патрулем во главе с большим, важным, исполненным сознания собственного величия комиссаром.

Ее принялись допрашивать, пытаясь узнать, кто подстрекал ее к такому занятию.

— Сынок, вот уже сорок лет, как я торгую этим товаром, — твердила она в ответ на все вопросы, задаваемые ей комиссаром.

Ничего от нее не добившись, он велел отвести ее в тюрьму.

Я поспешила уйти, чтобы никто не заметил презрения у меня на лице.

От отеля Клюни до тюрьмы было недалеко. Розарио сидел в Люксембурге, бывшем дворце графа Прованского. Теперь это было в моде — все прекрасные здания переоборудовать под тюрьмы. Дворцовый сад, где раньше гуляли счастливые мамы с детьми и влюбленные парочки, теперь превратился в место ожидания для убитых горем жен, матерей, сестер. Бывало, я просиживала там на скамейке по нескольку часов, ожидая, когда в слуховом окне покажется Розарио. Я даже брала с собой кружева, чтобы не терять времени даром.

Но сегодня мне не нужно было ждать. Я постучала молотком в обитую железом дверь. Показался гражданин Прюнель, тюремный привратник, который уже успел меня запомнить.

— Снова принесли передачу! — произнес он, глядя на меня с явным сочувствием. — Не знаю даже, где вы деньги берете, милая гражданка.

Вероятно, по моему виду можно было подумать, что я сама голодаю. Да и одежда у меня — как у нищей… Чего стоит только этот старый-старый потрепанный чепец, сшитый, наверное, еще в середине века.

— Умоляю вас, передайте гражданину Фромантену, — проговорила я, поспешно протягивая привратнику узелок. — Скажите, что я люблю его… что я сделаю все, чтобы спасти его.

Прюнель тяжело вздохнул, принимая узелок. Подобные слова он слышал сто раз в день. И прекрасно знал, что спасти кого-то из тюрьмы — вещь абсолютно невозможная…

Я сжала зубы, заклиная себя не думать об этом, не вспоминать о бесконечных вереницах телег, ежедневно везущих на гильотину осужденных. Я должна думать только о хорошем. Я должна верить. Если не я, то кто же поверит?!

— Что в этом узле?

— Бутылка вина, сушеный рис и грелка — ничего запретного…

Я незаметно вложила в руку Прюнеля три су — для уверенности, что добрый привратник не откажет мне и в будущем. Дверь захлопнулась. Я пошла прочь от Люксембургской тюрьмы, сама не зная, что буду делать. Розарио просил меня помочь Лауре, но в этом деле я была бессильна. Ее заключили в женскую тюрьму Маделонетт, где не было слуховых окон и где нельзя было обмениваться знаками.

Куда я шла? Я не отдавала себе в этом отчета. Каждый визит к Прюнелю повергал меня в отчаяние, от которого не так-то легко было оправиться. Я насилу сдерживала слезы. Чувствуя, что теряю мужество, я готова была грозить небу кулаками. Почему, черт возьми, я родилась в такое время? Почему не уехала в Вену? Почему, наконец, в нынешнее безумие впала именно Франция?!

Я остановилась, опираясь рукой о стену одного из домов и приказывая себе успокоиться. Я не могу привлекать к себе внимание, это слишком большая неосторожность. Мне ни за что нельзя попасть в тюрьму. Я хочу жить. И я должна жить, чтобы защищать Жанно. Он мой сын. Ради него я должна все это вытерпеть и не сорваться…

Мальчишка сунул мне в руки какие-то газеты. Я машинально отдала ему несколько денье и пошла дальше, читая на ходу. Первой газетой оказался «Вье корделье». Сквозь слезы я видела эти ровные строчки — они словно воссоздавали ту атмосферу, в которой жила я в последние месяцы:

«…Все возбуждало подозрительность тирана… Если гражданин был популярен — он являлся соперником государя и мог бы вызвать междоусобную войну. Стало быть, он подозрителен. Если он, напротив, избегал популярности, — его уединенная жизнь обращала на себя внимание, вызывала к нему уважение — он подозрителен. Был ли гражданин богат — возникала опасность, как бы он не совратил народ своими щедротами; он подозрителен… был ли гражданин беден — нет никого предприимчивее неимущего! Подозрительный…»

Это были отрывки из «Анналов» Тацита, я узнала их. Но как подходили он к тому страшному «Закону о подозрительных», благодаря которому за решетку были брошены сотни тысяч людей! Я лихорадочно перевернула газету, там было имя автора статьи — Камилл Демулен.

И дальше:

«Откройте тюрьмы для тех 200 тысяч граждан, которых вы зовете подозрительными, так как закон не знает подозрительных, а лишь преступников»…

«Вы хотите уничтожить всех врагов при помощи гильотины? Но было ли когда-нибудь большее безумие? Можете ли вы возвести на эшафот хоть одного человека без того, чтобы вашими врагами не стало десять человек его родственников и друзей?»

Не сошла ли я с ума, если я вижу такое? Камилл Демулен — друг Дантона. Но кто позволил ему выпустить в нынешнее время подобную крамолу? Он призывает к милосердию… И это среди всеобщего сумасшедшего вопля: «Крови, крови, крови!»?

С какой язвительностью иронизировал он над чудовищными революционными законами, как умело поддел самого Робеспьера с его навязчивой идеей «добродетельного террора»… Неужели это значит, что в Революции подул иной ветер? Что, наконец, безумие закончится и настанут спокойные времена? Что прекратятся бессмысленные преследования?

Я тут же остановила себя, призывая не воображать слишком многого, чтобы потом не разочаровываться. Но уже на набережной у Бурбонского дворца я столкнулась с большой толпой женщин. Все, как одна, в трехцветных кокардах, они шли, весело распевая «Марсельезу» и размахивая какими-то бумагами.

— Куда это они? — спросила я у зевак.

— Возвращаются из Конвента, — охотно объяснили мне. — Они требовали освобождения своих мужей… В ответ Конвент учредил Комитет справедливости! Уж он-то займется пересмотром приказов об аресте…

— Нашли что делать — щадить роялистов! — вмешалась стройная, с виду хорошенькая, но бедная женщина. — Зачем нужны все эти аристократы? Они морят нас голодом! Этих злодеев надо не щадить, а живо отправлять на гильотину!

Мне ужасно хотелось плюнуть ей в лицо. Или ударить. Или оскорбить. Ведь Розарио — не аристократ, и он вовсе не причастен к тому, что с продуктами нынче туго! А я, хотя и аристократка, отнюдь не занималась организацией голода. У власти уже второй год стоит Конвент, а эти глупые люди все еще обвиняют в своих бедах аристократов и короля.

Я отошла от греха подальше, чтобы сдержаться. Честно говоря, я не сразу поверила в появление Комитета справедливости и пересмотр приказов об аресте. Но новость мгновенно разнеслась по всему Парижу. Я слышала, как обсуждали ее люди, как многие облегченно вздыхали, узнав об этом… Потом появились первые печатные листки. И тогда я поняла — это правда. Впервые в кровавом террористическом тупике появился хоть намек на какой-то выход, прекращение этого зловещего сумасшествия…

От внезапно нахлынувшей надежды мне едва ли не стало дурно. Кажется, подули иные ветры. Дантон и его приверженцы иступили в борьбу против террора. Я, конечно, знала, что именно Дантон учредил Трибунал, но теперь он боролся против пего и требовал открытия тюрем. О, Дантон — это трибун, это глыба; он единственный, чья воля еще может поколебать волю этого злобного выкормыша Революции Робеспьера. Я была знакома с Дантоном; я знала, что, несмотря на свои речи и взгляды, и остается человеком, что у него есть и сердце, и душа, чем не могут похвалиться другие революционеры. Только бы он победил! Я была готова молиться за это.

Мне нужно было что-то предпринять. Нельзя упустить такой момент, нужно начинать действовать. Вполне возможно, что наступит передышка и двери тюрем распахнутся, и уж тогда-то Розарио одним из первых должен оказаться на свободе…

Я зашла в ближайшее почтовое отделение и потребовала перья, чернила и бумагу. Потом за два су купила конверт. Марки мне не нужны были, я сама отнесу письмо адресату… Я собиралась адресовать свое послание зловещему Фукье-Тенвилю, прокурору Революционного трибунала. В его компетенции было направлять или не направлять дело в суд.

Раньше я боялась писать, да и понимала, что вряд ли поможет. Но сейчас положение изменилось! Сам Демулен призывает к милосердию, сам Конвент постановил создать Комитет справедливости! Почему бы Фукье-Тенвилю не отправить дело Розарио в этот Комитет?

Дрожащими пальцами — Боже, как давно я не писала! — я торопливо выводила на бумаге:

«Гражданину государственному обвинителю.

Гражданин!

Мать семейства обращается к Вам, она взывает к Вашему милосердию, Вашей гуманности.

Жена Этьена Фромантена, оружейника из Алансона, сидящего в течение 2 месяцев в тюрьме Люксембург, умоляет о Вашем сострадании, дабы Вам было угодно ознакомиться с делом, из-за которого он попал на Ваш суд.

Гражданин Фромантен виновен лишь в том, что не имел свидетельства о благонадежности, но причина этого заключается только в простом недоразумении. В Париже он жил лишь двадцать дней и, разумеется, за столь короткий срок не успел убедить Коммуну в своей полной благонадежности.

Гражданин Фромантен имеет только свое занятие для собственного пропитания и для поддержания существования своей жены и ребенка, у которых нет больше хлеба. Он сам лишился всего и подавлен отчаянием.

Фромантен никогда не был дурным гражданином. Его жизнь всегда была безупречна и ни у кого не вызывала подозрений. Если же он и сделал какую-либо ошибку, то уже достаточно сильным наказанием для него являются два месяца тюрьмы. Благоволите, гражданин, вернуть его к работе; это значит дать ему жизнь и подарить Республике полезного работника».

Я писала так, как должна писать «истинная патриотка и республиканка». Поставив точку в прошении, я запечатала письмо.

— Где живет Фукье-Тенвиль, вы не знаете? — спросила я.

Почтмейстер окинул меня хмурым взглядом.

— На площади Революции, гражданка.

Там, где стоит гильотина! Это известие заставило меня вздрогнуть. Какой скверный знак… Я всегда старалась обходить эту площадь десятой дорогой; я боялась и двуногой химеры, пожравшей столько жизней, и чудовищной статуи Свободы, равнодушно взирающей на то, что совершается ее именем. Но судьба брата слишком дорога мне, чтобы я обращала внимание на собственные суеверия. Я выскочила из почты и буквально бегом отправилась на площадь Революции.

По пути мне встречались различные группы женщин, кричавших: «Пусть царство террора уступит место царству любви!» — и подобные возгласы придавали мне сил. Поистине, наметился перелом. Раньше об этом нельзя было и рта раскрыть. А нынче о милосердии кричит множество людей…

Дверь мне открыла хмурая женщина — очевидно, служанка.

— Гражданина прокурора нет дома, и принимает он только во Дворце правосудия, — сказала она резко.

— Но у меня к нему письмо. Можно его передать?

Служанка как-то криво улыбнулась и указала пальцем в сторону:

— Видите тот ящик? Это как раз для прошений. Бросайте туда вашу бумажку. Вечером гражданин прокурор вернется и все сразу прочтет.

Даже ее поведение не смогло уменьшить моей надежды. Я бросила письмо в ящик и впервые за много дней была уверена, что оно не останется без внимания.

2

Гильотина, стоявшая на площади Революции, сегодняшней порции не получала, но под эшафотом псы лизали кровь, щедро оросившую землю вчера. Вокруг помоста стоял конвой конных жандармов. Музыкант заунывно выводил «Марсельезу» на шарманке, а старый бродячий актер демонстрировал детям и взрослым говорящего попугая, сидящего на разноцветном обруче, и смешных кукольных плясунов — разных Пьеро, Арлекинов и Скарамушей. Торговка звонким голосом приглашала граждан и гражданок отведать горячих нантерских пирожков по восемь су за штуку.

Это было дорого. Но я так устала, бегая по Парижу, и так проголодалась…

— Нантерские пирожки! Кому нантерских пирожков?

Я еще раз покосилась на эшафот — кто знает, может быть, мне суждено взойти туда… Так с какой стати мне жалеть восьми су?

— Один, — коротко бросила я, протягивая деньги.

Торговка, принимая монеты, подняла голову. Темная косынка, покрывавшая ее голову, не скрывала волнистых прядей черных густых волос, так отличающихся от мягкого светлого тона кожи лица. Полуоткрытый ворот накидки многих заставил бы полюбоваться безупречной линией гибкой шеи. Из-под упавших на лицо темных кудрей на меня сверкнули огромные жгучие черные глаза с прекраснейшими длинными ресницами…

Это были глаза маркизы де Шатенуа.

Мы обе застыли — она с деньгами, я с пирожком в руке.

— Изабелла? — прошептала я так тихо, что никто, кроме нас, не смог бы услышать.

Как ни в чем не бывало, она громко повторила:

— Нантерские пирожки! Кому нантерских пирожков?!

А потом быстро захлопнула лоток и покатила тележку прочь с площади, глазами дав мне знак следовать за ней.

Лишь в начале улицы Риволи мы решились остановиться. Я снова взглянула на Изабеллу.

— Неужели это вы?

Она похудела, осунулась, побледнела, кожа на руках стала более темной, а в этой грубой скверной одежде она ничем не напоминала ту изящную грациозную маркизу, что была украшением Версаля, хотя я видела, что фигуру она сохранила такой же безупречной, как и прежде. И все-таки я с трудом узнавала ее. То же самое она могла сказать и обо мне. На кого была похожа я в своем старом плаще и страшном чепце с чужой головы, с бледным лицом и затравленными испуганными глазами?

— Нам обеим нечего стыдиться, — вдруг весело произнесла она. — И все-таки нам стыдно, правда?

В этом тоне я узнала Изабеллу. И мне тоже стало радостно.

— Боже правый, мне так хорошо, что я вас встретила…

Наши пальцы сами собой сплелись в пожатии. Отбросив всякую осторожность, мы порывисто обнялись и поцеловались — так, как бывало, делали, встречаясь в зеркальной галерее Версаля.

— Так вы… торгуете пирожками? — проговорила я, запинаясь.

— А вы?

— А я вяжу кружева.

— И сколько это дает?

— Шестьдесят су в день.

— Вот как! Я имею на восемь су больше.

Разговор прервался. Мы молча глядели друг на друга. Почему-то только теперь мне наглядно стало ясно, что случилось с аристократией. Действительно, Париж был полон графинь, маркиз, баронесс, торгующих зеленью и пирожками, мастерящих наряды для буржуазок, разносящих хлеб по квартирам. Но разве это бесчестило нас хоть чуть-чуть? Мы умели и в нищете оставаться аристократками. Аристократия — это каста, которую бедность не может унизить. Мы все равно особенные. Мы на голову выше того сброда, что творит Революцию и ныне является хозяином. Даже обезглавленные, мы все равно выше. Так говорил отец. И я знала, что это правда.

— Почему вы не уехали? — прошептала я.

— Это амурная история, будь она проклята.

— А ваш… ваш муж?

— Жером? Я не видела его четыре года. Он давно в эмиграции, вы же знаете. Нет, я пока не вдова, уж в этом-то я уверена. Жерому семьдесят, но он наверняка доживет до ста.

Она взяла меня за руку.

— Пойдемте ко мне. Нам надо поговорить. Работа на сегодня отменяется.

— Где вы живете?

— На Королевской улице, у церкви Ла Мадлен. Эта встреча с вами так меня взволновала, что я бросилась бежать в другую сторону.

Мы вместе толкнули тележку. Изабелла достала из своего лотка три пирожка и щедро протянула их мне.

— Ешьте! Я же вижу, Сюзанна, что вы голодны.

— Вы сами их печете?

Она рассмеялась.

— Да что вы! Для этого нужно иметь свою пекарню, да еще столько хлопот с мукой, дрожжами… Я работаю у некоей гражданки Мутон: помогаю печь, а потом продаю… Она платит мне жалованье. У нее я и живу.

— И вам ничего не будет за то, что вы не все продали?

— Такое случилось впервые. Ради вас, моя дорогая, я готова пожертвовать сегодняшним заработком.

Она рассмеялась. Голос Изабеллы звучал так же мелодично и звонко, как и раньше, в иные времена. Нет, нрав ее нисколько не изменился. Наверняка, несмотря на бедность, она окружена целым сонмом любовников. А что — изящная прелестная молодая женщина, черноглазая брюнетка, которой еще нет тридцати…

Мы поднялись в ее комнату. Изабелла жила даже не на самом верхнем этаже, а в крошечной мансарде на чердаке, куда надо"было взбираться по лестнице. Потолок явно протекал и был перегорожен деревянными перекладинами. Здесь можно было только лежать или сидеть; встать в полный рост не было никакой возможности.

— Настоящий сундук, правда? Ящик, а не жилище. Но, моя дорогая, я уже привыкла.

Она заварила чай, и мы пили его с нантерскими пирожками. Я впервые за много дней присутствовала на таком пиршестве и сожалела, что со мной нет Авроры. За чаем мы беспрерывно болтали, наперебой расспрашивали друг друга о том, что с нами произошло. Изабелла рассказала мне, что уезжала в Англию и даже поселилась в Лондоне на Пикадилли-сквер. Но один французский аристократ, с которым она состояла в любовной связи, уговорил ее съездить с ним во Францию. Он ехал на родину с каким-то заданием английской разведки и имел фиктивные документы. В первые же дни пребывания в Париже его узнал какой-то мясник, которому тот раньше, при Старом порядке, дал хорошего пинка за жульничество. Любовника Изабеллы отвели в тюрьму и два месяца назад казнили. Возвратиться она не могла, и деньги у нее отсутствовали. Впрочем, как и свидетельство о благонадежности.

— Вы живете без свидетельства до сих пор? — спросила я.

— Да Сюзанна. Я уверена, что и вы тоже.

— Это верно.

— Эти мерзавцы, кажется, хотят устроить нам еще один сюрприз. Я слышала, введут хлебные карточки, и право на них будет иметь только тот, у кого есть свидетельство. Половина Парижа будет голодать.

— Вам при вашей профессии это не грозит, Изабелла… Мы обе вздохнули. Мне было приятно найти человека, с которым можно говорить совершенно откровенно, женщину, которая думает так же, как я, и которую можно не называть гражданкой. Я внимательно оглядела ее крохотную комнатку. Большую часть площади занимала железная кровать, еще одна кровать, раскладная, была прислонена к стенке. Здесь была печка, слуховое окно под самым потолком, большая тумбочка и этажерка, а также несколько железных жардиньерок. Еще стол, уставленный посудой, и кресло. Словом, в комнатке негде было повернуться. И поэтому, когда Изабелла внезапно спросила, не захочу ли я жить вместе с ней, я была очень удивлена.

— Мы очень стесним вас, Изабелла.

— Кто это — «мы»?

— Я и Аврора.

— Тесноту можно вытерпеть. Вы же сказали, что живете у родственников. Жены старших братьев всегда необыкновенно сварливы.

Она сжала мою руку.

— Вы мне очень поможете. Я плачу за эту каморку десять су в день, это крайне накладно. Если бы вы переехали, Сюзанна, мы бы поделили эту сумму надвое.

Поразмыслив, Изабелла добавила:

— Я устрою вас к гражданке Мутон. Торговать пирожками — это куда легче, чем вязать кружева. По крайней мере, зрение у вас подольше сохранится. Ну, послушайтесь меня, Сюзанна! Разве я давала вам когда-либо плохие советы?

Я невольно вспомнила о Валери де ла Вен, которую рекомендовала мне Изабелла. Я до сих пор не знала, сделала ли она это умышленно или по неведению. Но, в конце концов, лишь это обстоятельство слегка омрачало мое отношение к Изабелле. Его можно отбросить. И я согласилась.

— Вы правы, жить у брата мне ужасно надоело.

— Когда вы переедете?

— Да хоть сегодня.

Некоторое время она пристально смотрела на меня, внимательно и сочувственно изучала мое лицо.

— Что с вами, Сюзанна? Вы не беременны?

— А почему вы подумали об этом? — спросила я улыбаясь.

— Если нет, то вы очень устали. На вас лица нет. Вам нужно отдохнуть. А потом влюбиться в кого-нибудь. Взгляните на меня! Я бедна, но выгляжу, словно персик.

Она нежно поцеловала меня в лоб.

— Я помню вас необыкновенной красавицей, дорогая. Я даже завидовала вам. Но у меня больше оптимизма. Постарайтесь перенять его у меня. И вы снова расцветете.

— Я рада, что мы встретились, — прошептала я ей на ухо.

— Я тоже. Может быть, вместе нам удастся выжить.

Мы обнялись, облегченно вздыхая. И из-за плеча Изабеллы я впервые заметила висевшего над дверью картонного смешного Скарамуша — его стоило только дернуть за веревочку, чтобы он весело засмеялся.

3

К вечеру следующего дня мы с Авророй на тележке перевезли свой жалкий скарб на Королевскую улицу. Я попрощалась с Джакомо и обрадовала своим переездом Стефанию. Чтобы оставить о себе более приятные воспоминания, я отдала ей половину своих сбережений — тридцать су, и принесла малышу Ренцо — единственному из детей Стефании, кто относился ко мне с нежностью, — несколько сладких нантерских пирожков. Джакомо на словах сожалел о моем отъезде, но было видно, что он рад, что в семье больше не будет ссор и перепалок.

Я навестила своих мальчиков в Сен-Мор-де-Фоссе и тоже отнесла им пирожки. Жанно был здоров и скучал по мне, уговаривая меня не уходить или взять его с собой. У меня сердце обливалось кровью, когда я слушала это. Но я заставляла себя мыслить трезво. Я должна буду работать, чтобы иметь деньги. Носиться с малышами мне будет некогда, а Аврора еще не обладает достаточной серьезностью, чтобы поручить ей эти заботы. Кроме того, в комнате Изабеллы негде будет поместить ребят. Они не так малы: Жанно — шесть лет, Шарло — уже девять, сдерживая слезы, я попросила Жанно подождать еще немного. Только одно обстоятельство успокаивало меня: то, что рядом с ним находилась Маргарита.

Приближались сочельник и Рождество, и работы у гражданки Мутон было хоть отбавляй. По рекомендации Изабеллы меня охотно приняли в пекарню. Так как праздники были не за горами, булочница развернула кипучую деятельность; нужно было приготовить сотни пирожков и сдобных бриошей. Эти вещи стоили дорого и не расхватывались покупателями, но в канун Рождества спрос даже на дорогую продукцию увеличивался. Кроме того, гражданка Мутон поставляла свои изделия в дома богачей и даже в буфет Конвента.

Поднявшись спозаранку, мы в огромных чанах месили тесто и раскатывали на столах то, что было приготовлено с вечера, жарко растапливали огромную печь и готовили сдобу. Я впервые занималась этим, меня поражали сами масштабы работы. Кроме нас с Изабеллой, здесь было еще пять женщин, не считая самой гражданки Мутон. Когда руки у них уставали, они мыли ноги, закатывали юбки до самых бедер и запросто месили тесто ногами.

В окна еще не заглядывал рассвет, а в пекарне уже кипела работа. Было жарко, как в аду, все обливались потом. Я сбросила с себя всю одежду, кроме нижней юбки и лифа, и как можно плотнее собрала на затылке золотистые волосы, чтобы не очень досаждала духота. Сладкий запах мака, айвы, варенья и сдобы дурманил голову.

И все-таки это занятие понравилось мне куда больше, чем вязание кружев. Гражданка Эмильенна Мутон была начисто лишена той дешевой спеси, которую я подмечала в других слишком быстро разбогатевших буржуазках, и если когда и прикрикивала на своих работниц, то почти по-дружески. Трудилась же она наравне со всеми. Тут же, в пекарне, работала и ее дочь — незаконнорожденная девица, уверявшая, что ее отцом был аристократ-подлец, сбежавший в Англию, и считавшая себя поэтому жертвой тирании.

В девять утра все уже было готово. Несмотря на гонения, которым подвергалась религия, во время рождественской мессы парижане толпами заполнили церкви; улицы были полны людей, по старинке радовавшихся празднику. Коммуна строжайше запретила гражданке Мутон в Рождество открывать лавку, поэтому работницы вынуждены были сами отправиться в город для продажи товара.

Мы с Изабеллой получили по разноцветной круглой коробке, доверху заполненной «утехами» — свежим сдобным печеньем. Вообще-то это были обычные для Старого порядка облатки, но нынче католические названия были не в моде, и печенье стало называться «утехами». Вооружившись трещотками для привлечения ребятишек, мы двинулись к церкви Ла Мадлен.

День был морозный, солнечный; легкая пороша покрывала землю. Аврора шла впереди нас, потрясая трещотками, и мы, вероятно, производили много шума. Коробки наши быстро пустели; каждой матери хотелось в праздник купить ребенку какое-нибудь лакомство. Вернувшись в пекарню за новой порцией «утех», мы отправились продавать их в парк Монсо.

Отсюда мы уже не спешили возвращаться в пекарню. Здесь было шумно и весело, словно никто и не помнил о гильотине и революции. Нарядно одетые дамы прогуливалась с одетыми по моде Старого порядка кавалерами, девочки играли в серсо, выступал актер с кукольным театром. Распродав свой товар и досыта наевшись «утех», мы зашли в «Лилльскую красавицу» — нечто вроде бистро, и заказали кофе для всех, лимонад для Авроры и по стакану розового божоле для себя.

— Мне нравится, — сказала я, чувствуя себя слегка опьяневшей от вина.

— Что нравится?

— Эта работа. Знаете, я думала, мне будет стыдно торговать, а это нисколько не стыдно. Особенно когда в компании. И тратиться на еду почти не нужно. Если находишься рядом с печеньем, то всегда будешь сыт…

Изабелла покачала головой.

— Не обольщайтесь, дорогая. Так может быть не всегда. Нет ничего более неустойчивого, чем нынешнее время. В любой момент Конвент может запретить выпекать бриоши или сладости — муки ведь и на хлеб не всегда хватает… Эта Республика все превратила в беспорядок, никто не может быть уверен в том, что будет завтра.

Я приложила палец к губам, призывая ее к осторожности. Кроме того, мне не хотелось говорить о плохом. Даже то, что пир в «Лилльской красавице» обойдется нам в целых два ливра, не могло меня сейчас встревожить. Я хотела хоть на миг сбросить с себя этот противный груз тяжелых забот.

— Нам почти не дали отметить это Рождество, — сказала Изабелла.

— Мы можем отпраздновать его сегодня. Почему бы нет?

Мы рассмеялись. Вино нас обеих привело в приподнятое настроение. Жизнь продолжается, думали мы обе, даже несмотря на революцию и казни.

— Надо уходить, — прошептала Изабелла. — Едва начнет смеркаться, появятся патрули. Не дай Бог попасться им на глаза.

— Но до вечера еще далеко, — вмешалась Аврора.

— До нашего дома тоже не близко, мадемуазель.

Мы вышли из «Лилльской красавицы» и не слишком уверенно зашагали по Вдовьей аллее. Я думала о том, что все не так уж плохо складывается. Я получила хорошую работу, жилье п не самый низкий заработок, я, наконец, нашла подругу. Наверняка на днях Розарио выпустят из Люксембурга. Террору видно приходит конец. Комитет справедливости занялся пересмотром дел, Камилл Демулен выпустил новый номер своего «Вье корделье», где страстно выступал против утвердившегося облика Свободы, непременно залитой кровью…

— Эй, гражданка!

Этот резкий, требовательный оклик заставил нас остановиться. Я оглянулась. На аллее стоял важный, солидный комиссар в роскошной трехцветной перевязи и указывал пальцем именно на меня. Сердце у меня ушло в пятки.

— Да-да, именно ты, гражданка! Не будешь ли ты любезна подойти ко мне?

Я поняла, что погибла. Он непременно спросит у меня свидетельство. Очевидно, я чем-то показалась ему подозрительной. Перехватив настороженный взгляд Изабеллы, я пошла на зов — ибо, как можно было отказать комиссару? — той поступью, какой идут на казнь.

Комиссар сделал нечто, совершенно для меня неожиданное и непонятное: он приподнял шляпу и поклонился.

— Я — Доминик Порри, гражданка, комиссар народного общества секции Социального контракта.

— Очень приятно, — пробормотала я, смутно понимая, что он говорит.

— У меня здесь коляска, — произнес он, прижимая шляпу к груди. — Конечно, нанятая коляска. Ты мне очень нравишься, гражданка. Могу ли я подвезти тебя?

Расширенными от изумления глазами я взглянула на него.

— Да, — сказал он смущенно, — почему бы мне не помочь настоящей труженице, да к тому же такой красавице! Ты согласна, гражданка?

Больше всего на свете мне хотелось послать этого комиссара к черту и отвязаться от него. Но мне удалось быстро понять, в чем дело, и переменить тактику.

— Меня зовут Жюльетта Фромантен, — сказала я, ласково улыбаясь. — Но я не одна, гражданин Порри. Со мной дочь и подруга.

— А, дочь! — повторил он слегка огорченно. — А муж?

— Он убит еще под Вальми, гражданин.

Комиссар прикоснулся к своей трехцветной перевязи, словно желая этим выразить мне свое сочувствие.

— Я подвезу всех вас, гражданка!

Я видела, что он робок по натуре и, вероятно, принимая меня за свою, исполнен самых честных намерений. От него будет нетрудно отвязаться. Я решительно махнула рукой Авроре и Изабелле.

— Где вы живете? — спросил комиссар.

— У церкви Ла Мадлен, — сказала я, и не думая даже называть ему наш настоящий адрес.

Гражданин Доминик Порри довез нас в нанятой коляске до самой церкви, еще и купил мне пакетик сладкой айвы. Единственное, на что он решился, — это мимолетно дотронуться до моей руки. Вел он себя в высшей степени безупречно и развлекал нас беседой о том, что по воскресеньям ездит в Лоншан к своей матери и там, в тех чудесных местах, на природе, отдыхает.

— Вы позволите пригласить вас на прогулку в это воскресенье? — спросил он, помогая нам выйти из коляски.

Я видела, что ответа он ждет именно от меня, и, улыбаясь, воскликнула:

— Конечно, гражданин Порри! Если ты зайдешь за нами в воскресенье утром…

— Я зайду! — пообещал он, радостно пожимая мне руку. — Ты просто прелесть, Жюльетта!

Сам он был нерешителен и скучен, — так, достаточно серенький мужчина, и, если бы он не был комиссаром, мне бы и в голову не пришло терпеть его так долго.

Давясь от смеха, мы поднялись на второй этаж одного из домов и терпеливо подождали, пока коляска гражданина Порри уедет.

— Надо же, — разочарованно произнесла Изабелла. — До чего эти буржуа неинтересны… Абсолютно никакого блеска, не правда ли?

Повернувшись ко мне, она лукаво добавила:

— Вы делаете успехи, дорогая! Вы хорошеете на глазах. Если и дальше так пойдет, на вас обратят внимание все комиссары Парижа…

Взявшись за руки, мы спустились вниз. На улице уже смеркалось. Хотя комиссар и довез нас почти до дома, надо было поспешить, чтобы не встретиться с каким-нибудь патрулем.

Едва оказавшись в комнате на Королевской улице, Аврора устало прилегла на раскладную кровать, а вскоре и уснула. Загадочно улыбаясь, Изабелла достала из шкафчика бутылку вина и остатки пирога с телятиной.

— Но мы уже пили сегодня!

— Ну и что? Рождество для нас прошло в трудах. Нам надо наверстывать упущенное.

Мы отгородились от Авроры ширмой, чтобы не потревожить девочку, и устроили пир прямо на разобранной кровати; другого места просто не было. Крепкое, свежее вино из заветной бутылки Изабеллы было почти таким же хорошим, как в погребах моего отца, — оно огнем пробежало по телу, обволокло сладким дурманом сознание. Все вокруг стало казаться более ярким, красивым… Мы окончательно опьянели. Глядя в черные глаза Изабеллы и слушая ее болтовню, я почему-то думала, что удивительно похожу на ту монастырскую воспитанницу, которая по ночам тайком забиралась в постель Мари Анж де Попли, чтобы послушать ее россказни о театре.

Я качнула головой. И придет же такое! Я слишком много выпила, раз уж мне вспомнился монастырь…

— Видите, Сюзанна, как благотворно действует на вас мое общество? Стоило вам два дня хорошо поесть и побыть на свежем воздухе, как на вас бросаются даже такие важные особы, как комиссары секции. — Она весело рассмеялась. — Я говорю правду. Вы прелестны, моя милая.

Очевидно, мы обе, в прозрачных рубашках и с распущенными по плечам волосами, были прелестны, но что-то в голосе Изабеллы меня удивило. Я подняла голову. Качнувшись, как опьяневшая, она вдруг подалась ко мне, ее губы коснулись моего виска. Вроде бы ничего особенного не произошло — она просто поцеловала меня, но этот поцелуй был полон такой горячей нежности, что я вздрогнула. Улыбаясь, она наклонилась снова и коснулась губами моих губ. На этот раз я поняла — в ее поцелуе нет ничего дружеского…

— Изабелла! — прошептала я, скорее удивленная, чем шокированная. — Это что… то самое? Это школа Версаля?

— Да вы просто невинный голубок, моя дорогая!

Рассмеявшись, она упала на подушки, закинув руки за голову, и какое-то время лукаво глядела на меня.

— Не бойтесь. Я тоже не охотница до таких наслаждений.

— Но вы… вы знали их? Я слышала, это было… Мадам де Ламбаль, например…

— Я знала все, что было в Версале. Все! Слышите? А это очень много. Подобные ласки, они… слишком нежны. Они как десерт… Но мы сейчас даже не обедаем, к чему нам сладкое?

— А почему же вы не обедаете? Вы, Изабелла!

— Наши мужчины растаяли в воздухе. Какой уж тут обед!

Лежа в постели, с разметавшимися по подушке черными как смоль волосами, она воплощала собой самый совершенный тип версальского очарования: прекрасное лицо, изящное, гибкое тело, сияющие черные глаза… Изабелла знаком пригласила меня к себе, я легла рядом, положив голову ей на плечо. Честно говоря, я легко соглашалась с ее превосходством. В конце концов, она на пять лет старше. Я всегда чувствовала к ней симпатию.

— Я любила наших мужчин, аристократов. Они были сама изысканность, остроумие, непредсказуемость. Стоило лишь выйти в свет, чтобы сразу отыскать себе партнера… А нынче? Все эти новые хозяева жизни мне смешны. Стоит только послушать, какие речи они произносят! Этот бумажный пафос, эта смехотворная напыщенность…

— Они все злы, я знаю, Изабелла! Я имела возможность испытать это на себе. Ни одна женщина из тех, что знали Версаль, не может не чувствовать к ним презрения. Да и они не любят женщин.

Она проговорила быстро и насмешливо:

— Знаете ли, дорогая, хоть мужская сила и не является непременным признаком порядочности и добродушия, ее отсутствие абсолютно всегда превращает мужчину в злобного недоумка. Взгляните на нынешних монстров — они все таковы. Робеспьер, Сен-Жюст — все импотенты…

— Сен-Жюст? — переспросила я. — Такой красавец?

— Он импотент в душе. Я называю так тех мужчин, которые не способны к любви, любовной изобретательности, дерзости, самозабвению. Все они скучны и целомудренны, как пуритане. Они, может быть, и хотели бы развратничать, да им этого не дано. Речь ведь не идет о механическом совокуплении. Любовь — это сложное искусство, вы же знаете, дорогая, для него недостаточно одних лишь мужских достоинств, для нее нужны ум и душа. Все они — скверные любовники, и их так много, что это настоящее бедствие!

— Да ну? — осведомилась я заинтересованно.

— Разумеется. Каким любовником может быть мужчина, который по-настоящему не любит женщин? И они даже не подозревают, насколько невежественны, они даже понятия об этом не имеют!

— Но у многих из них есть жены.

— Они просто предпочитают иметь хоть плохого любовника, чем совсем никакого, лежат и молча страдают.

Она говорила о вещах, которые меня интересовали, но мы обе достаточно выпили, и нас невольно клонило ко сну.

— Ну, а вы? — проговорила я полусонно.

— Аристократы растаяли в воздухе, буржуа — сплошные импотенты в душе, ну а вы? С кем же вы проводите ночи, Изабелла? В кого влюблены сейчас?

— Я нашла одного такого, — почти мечтательно произнесла она.

— Нашли?

— Это сокровище, а не мужчина. Если бы вы только знали… Сжимая мою руку, Изабелла пробормотала:

— Это кладезь любовной фантазии. У меня еще никогда не было такого невероятного любовника… Пожалуй, он превосходит даже графа д'Артуа, по крайней мере, по степени разнообразия. Он долго служил в Индии. Знали бы вы, какие сногсшибательные приемы он вынес оттуда… Когда я с ним, мне кажется, что я попадаю в стремительный кипящий поток…

— Он аристократ? — спросила я, уже засыпая.

— Да. Герцог…

— И он в Париже?

— В подполье. Впрочем, как и все мы…

Сон неумолимо овладевал нами. Я уже не в силах была поддерживать беседу. Обнявшись, мы уснули, мысленно решив поговорить об этом невероятном мужчине чуть позже, утром.

4

После работы в пекарне, в десять часов утра мы, как обычно, отправились продавать пирожки. Был хмурый, холодный понедельник. Когда на церкви Сен-Жермен-де-Пре пробило двенадцать дня, я решила, что пора вспомнить о Розарио, и попросила Изабеллу отпустить меня на час или полтора, для того чтобы я могла отнести кое-что брату в Люксембург.

Изабелла пораженно взглянула на меня.

— Вы даже не заикались о том, что у вас кто-то в тюрьме!

— Но ведь мы встретились всего четыре дня назад.

Я вкратце рассказала ей, в чем дело. Изабелла слушала внимательно и обеспокоенно, ни разу меня не прервав, было видно, что она встревожена.

— Не волнуйтесь, — успокоила я ее. — Я уверена, что все закончится освобождением моего брата. Может быть, сегодня я в последний раз отнесу ему передачу.

— Почему вы так думаете?

— Потому что я услышала, что «умеренные» начали кампанию за прекращение террора, и написала письмо Фукье-Тенвилю.

Реакция на мои слова была совсем не такой, как я ожидала. Изабелла потрясенно смотрела на меня, в ее глазах стоял такой ужас, что это меня не на шутку встревожило.

— Письмо? Вы написали письмо?!

— Да. Я просила освободить брата и…

— Просили Фукье-Тенвиля?!

У меня мороз пробежал по коже. Почему в ее голосе звучит такой ужас, словно я сделала что-то страшное?

— Боже мой, Изабелла, вы меня просто пугаете. Либо объяснитесь сразу, либо…

— Я вовсе не желаю вас пугать, но если вы действительно написали письмо этому чудовищу, то ваш брат уже мертв!

Схватив меня за руку, она воскликнула:

— Вам следовало молчать, затаиться, делать так, чтобы о вашем брате забыли и не вспоминали никогда! Только это могло его спасти. Но вы написали письмо, вы хлопотали! Нет ничего страшнее этого. Святой Боже, да ведь всем в Париже известно, что Фукье-Тенвиль первыми приговаривает тех, за кого у него хлопочут…

Тяжело дыша, я вырвала свою руку.

— Этого не может быть! Скажите, что это неправда, Изабелла!

— Увы, моя дорогая, я говорю правду. Сами того не желая, вы погубили своего брата.

У меня зазвенело в ушах. Не дослушав, я бросилась бежать прочь. Какое-то время меня еще преследовала мысль, что все это неправда, это слишком кошмарно, чтобы быть правдой. Я не могла погубить Розарио… Да я просто не смогу жить, если это так!

Обезумев от отчаяния, я бежала по улице, сама не сознавая, что делаю, и натыкаясь на встречных прохожих. Холодный ветер леденил мне лицо, я попадала в грязь и лужи и не замечала этого. Кровь туго стучала в висках, я ничего не ощущала и не слышала, кроме собственного горя. Если бы все услышанное мною оказалось неправдой! Но, Боже мой, разве в этой стране сбывается что-нибудь хорошее?!

За каких-то десять минут я примчалась к Люксембургской тюрьме, пробежала по саду, обращая на себя внимание даже всегдашних посетителей этого печального места. Задыхаясь от волнения и спешки, я громко постучала в железную дверь. Привратник, гражданин Прюнель, открыл мне быстрее, чем обычно.

— Мой брат! — взмолилась я, совершенно забывая, что Розарио считается моим мужем. — Его фамилия Фромантен…

Удивленный, Прюнель удрученно развел руками.

— Вы опоздали, гражданка. Еще вчера, хоть вчера был и праздник, его да еще нескольких человек увезли в Консьержери.

— Консьержери!.. — повторила я с ужасом.

У меня опустились руки, а внутри все похолодело от отчаяния. Консьержери — это была тюрьма смертников, туда увозили для того, чтобы отправить в Трибунал. А Трибунал — это значит гильотина.

Пошатнувшись, я была вынуждена опереться на руку Прюнеля, чтобы не упасть. Добрый старик участливо поддержал меня.

— Таковы времена!.. — сокрушенно твердил он. — Таковы времена, дочка! Никто не может чувствовать себя в безопасности. Я-то уж вижу. В тюрьмах в десять раз больше невиновных, чем виновных…

Не дослушав, я медленно остановилась и пошла прочь. Я не способна была сейчас воспринимать чье-либо сочувствие, я даже не нуждалась в нем. Консьержери… Само это слово звучало как эпитафия. Как конец всему. Из Консьержери не бывает выхода. Оттуда есть лишь одна дорога — на эшафот. О Боже! Ты не сделаешь так, чтобы это случилось с Розарио! Ты не имеешь права! Ты не должен!

Я сжала зубы, чтобы не закричать от горя. Мне еще необходимо мужество. Я должна добраться до этого проклятого Консьержери. Я не знала, что я сделаю. Я даже знала, что ничего не могу. Но стоять и просто ждать я была не в состоянии. Да и сколько ждать? Чего?

Выбежав на середину улицу, я остановила какой-то ободранный кабриолет. У меня не было времени бродить по Парижу пешком.

— Набережная Люнет! — произнесла я адрес, будучи не в силах назвать это слово — Консьержери.

Копыта быстро зацокали по мостовой. Сжав виски руками, я с отчаянием подумала: а нужен ли мне этот Консьержери? Если Розарио еще там, это большое счастье, но меня к нему не пустят. Я должна поехать во Дворец правосудия, в Трибунал, и узнать, не было ли еще суда… и жив ли еще мой брат.

Извозчик остановил лошадь у моста Шанж.

— Ну, плати деньги, гражданка!

Лишь наполовину уяснив его слова, я подала ему все, что было у меня в кармане, и спрыгнула на землю.

— Черт возьми, голубушка, да тут только двадцать су! Я не люблю шуток! Ты должна мне двадцать ливров, гражданка!

Не вслушиваясь в эти возгласы, я уже было отошла от кабриолета. Я не допускала даже мысли, что кто-то посмеет задержать меня в такую минуту. Но извозчик бросился следом за мной, больно схватил за локоть.

— Плати сейчас же, не то живо в полицию отведу!

Я резко обернулась, в упор взглянув на извозчика сузившимися от ярости глазами. Лицо у меня было искажено неистовым гневом и болью. Высвободив свою руку, я крикнула хрипло и яростно:

— Если ты хоть на секунду задержишь меня, я убью тебя, ты, выродок!

Он явно опешил и был ошеломлен и моим лицом, и словами. Бормоча под нос проклятия, я зашагала по мосту Шанж на остров Ситэ.

Какое-то время я была в полубессознательном состоянии и шла, натыкаясь на прохожих. Громкие голоса во Дворце правосудия привели меня в чувство. Спотыкаясь, я обошла один за другим все четыре зала, где заседала секция Революционного трибунала. Заглядывая туда, я не видела ничего, кроме рокового кресла, предназначенного для подсудимых. Но одна из секций заседание на сегодня уже закончила. В остальных судили за измену Республике какого-то военного, служанку, крикнувшую «Да здравствует король!», и приезжего испанца, которого сочли шпионом. Одно было абсолютно точно — Розарио я не видела. Нельзя сказать, что это меня успокоило. От щемящей, болезненной тревоги у меня засосало под ложечкой. Я снова вышла на лестницу, чтобы вдохнуть холодного воздуха.

Какой-то драгун стоял на ступенях и курил трубку. Покачиваясь, я подошла к нему.

— Как мне узнать, кого сегодня осудили? — спросила я, не задумываясь, что он может и не знать ответа.

Драгун небрежно ткнул пальцем в сторону.

— Вон там! Ступай туда.

Я увидела свежевывешенные списки осужденных. На них еще даже чернила не высохли. Мой взгляд сразу отыскал букву «Ф», но строчки плясали у меня перед глазами и я никак не могла разобрать написанное. И вдруг мне стало ясно: между фамилиями какой-то Жюльенны Фонфреди и Жосефа Фуре стоит то самое имя — «Этьен Фромантен, роялист, английский шпион и фальшивомонетчик, составивший заговор во имя восстановления тирании и монархии».

Это был он. Мой брат. Розарио Риджи.

Глаза мне заволокло красным туманом. Медленно повернувшись и ничего не видя перед собой, я стала спускаться по лестнице. Оставалось надеяться только на чудо. Но ведь чудес не бывает… В особенности со мной и моими близкими. И это я убила Розарио. Я написала письмо прокурору. Если бы не это, Розарио был бы жив.

В самом конце лестницы я споткнулась и упала на землю. Пожалуй, я не стала бы подниматься. Но какая-то женщина подбежала ко мне и поддержала.

— Эй, что это с тобой, бедняжка?

— Его осудили, — прошептала я с таким отчаянием, что самой себе сделала еще больнее. — Его казнят!

— Кто он тебе?

— Брат. И это я его погубила.

— Что ты зря чепуху болтаешь! Когда губят, так не убиваются. Это Фукье его погубил, а не ты.

Она помогла мне подняться, отряхнула мне юбку.

— Что мне теперь делать? — прошептала я через силу. — Ведь теперь даже апелляции не существует!

Женщина, очевидно, не знала, что такое апелляция. Она шепотом заговорила о другом:

— Если твоего брата осудили, значит, отвели в Консьержери. Назад, стало быть. Телеги придут только вечером. Ну, может, чуть-чуть раньше. Иди, жди его там. Ведь хочешь же ты его в последний раз увидеть!

Я молча качала головой, не понимая, что она говорит. Все, что происходит, — это слишком для меня одной. Я, вероятно, сойду с ума.

— Если пойдешь, опасайся «вязальщиц». Это такие стервы, которые вечно у тюрьмы дежурят. Увидят, что ты плачешь, — могут даже избить.

Я оставила ее, даже не поблагодарив. Только пройдя десяток шагов, я осознала, что она мне говорила. Да, я должна увидеть Розарио… Но только, Боже мой, сделай так, чтобы он меня не увидел!

Телеги уже стояли у ступенек — два деревянных возка, на которых возят либо дрова, либо падаль. Лошади конвоя обгладывали кору с деревьев, а сами жандармы курили, дожидаясь, пока будет приказано отправляться в ежедневный, привычный путь. Они каждый день сопровождали телеги с осужденными на площадь Революции — бывшую площадь Луи XV.

— Глядите, палач!

— Верно! Это сам Сансон.

— Вот уж у кого нынче больше всего работы…

Я вздрогнула. Эти возгласы вырвали меня из того горестного оцепенения, в котором я находилась. Блуждающими глазами я обвела толпу и увидела идущего сквозь ряды женщин огромного, коренастого мужчину с подручными. Это был парижский палач Сансон. Он отрубил голову королю, он казнил Марию Антуанетту. А сейчас, вероятно, сам потерял счет своим жертвам.

Пораженная, я снова и снова приглядывалась к толпе, прислушивалась к речам, которые звучали. Меня потрясло то, как не похоже было мое настроение на настроение остальных присутствующих. Здесь болтали, смеялись, произносили патриотические речи и говорили о политике. Торговки продавали духи, пудру, пирожки. Одна женщина бойко торговала песенками, любовными романами, сонниками и патриотической литературой… А некоторые вслух издевались над теми, кого осудил сегодня Трибунал.

Хоть я и была в отчаянии, все это вызывало у меня приступ гнева. Я ненавидела толпу, чернь, называемую ныне народом. Ей лишь бы кровь, лишь бы расправы. Испокон веков она творила все самое мерзкое и презренное, что было в истории. Когда судили Иисуса, толпа вопила: «Распни! Распни!» А потом столетиями поклонялась ему. Впрочем, сейчас так же легко его низвергла. Народ любил жирондистов, и по воле того же народа их обезглавили. Ему было все равно, кого убивать… И я внезапно поняла: террор никогда не уступит место любви. Толпе нужна кровь, чтобы утолить жажду. И только когда этой крови станет так много, что это вызовет тошноту и отвращение, когда кровавые испарения станут душить толпу, — только тогда террор прекратится и Революция закончится. Оставив в качестве апофеоза целые груды отрубленных голов.

Стали выводить осужденных. Первой вышла женщина лет сорока, одетая бедно и неопрятно. Это была служанка, виновная в том, что при виде осужденных воскликнула: «Ах, несчастные!» Вышел неприсягнувший священник, который якобы утверждал, что для блага Франции нужен король, а Конвент и его свита поедают больше, чем старый режим. Вышла юная девушка, почти ребенок, белокурая и хорошенькая, приговоренная к смерти за то, что, не имея денег, торговала собой и совращала патриотов.

«Вязальщицы», жестокие и тупые, потешались над приговоренными.

— Верно делают, что не дают им спуску!

— Меньше будет в Париже заразы!

— Не сиди так прямо, ты, шлюха! Вот как чихнешь головой-то в корзину, спеси сразу поубавится!

Меня била лихорадочная дрожь. Я всматривалась в лицо каждого, кого выводили и усаживали на роковые телеги. Офицер, стекольщик, аристократ, снова офицер… Волосы у всех были очень коротко острижены, вороты рубашек отрезаны.

Я увидела Розарио.

Он был в одной рубашке, разорванной на груди и со связанными сзади руками. Кровь отхлынула от моего лица, а сердце пропустило один удар.

— Каков красавчик! — воскликнула одна из «вязальщиц». — Ясное дело, хлыщ!

— Отъявленный мерзавец! Шпионил в пользу Питта и печатал фальшивые деньги!

Как безумная, пробиралась я через враждебную толпу, и каждый злобный едкий возглас, как игла, пронзал мне сердце. Я сама не понимала, что делаю. Как смерти, я боялась того, что Розарио может меня заметить, что мой вид причинит ему дополнительную боль. Да и как я смогу взглянуть ему в глаза? Это я погубила его. Мне никогда не найти оправдания тому злосчастному, кошмарному поступку. Я, вероятно, тоже умру сегодня вечером… По крайней мере, такая острая боль пронизывала мне грудь, что я через силу дышала и едва не теряла сознание.

Ни священника, ни причастия осужденным перед смертью не полагалось. Розарио уже сидел в телеге, равнодушно глядя по сторонам; лицо его было бледно и задумчиво, он, казалось, не слышал даже душераздирающих воплей, которые испускала служанка, виновная в излишнем милосердии и теперь напрасно умолявшая о нем. Сидящая рядом с Розарио проститутка держалась прямо и важно, с наивной гордостью вскинув юную красивую головку; я видела, как брат перемолвился с ней несколькими словами.

Толпа отхлынула, едва не повалив меня. Жандармы вскочили на лошадей и окружили телеги. В одну из них влез громадный палач Сансон. Раздался приказ, и телеги тронулись, сопровождаемые некоторыми присяжными Трибунала и судьями.

Я пошла следом — не потому, что знала, зачем иду, а потому, что не идти не могла. Непреодолимая сила влекла меня туда, где был Розарио; если ему суждено взойти на Голгофу, то я обречена стать его Марией Магдалиной. Кающейся… Правда, ни криков, ни слез у меня не было, я шла, как автомат, упрямо и полубезумно. Все у меня внутри окаменело от боли и отчаяния. Если бы кто-то сейчас сильно толкнул, я бы упала на мостовую и больше не поднялась бы.

— Смерть им! Смерть им! — вопили «вязальщицы».

Сеялся мелкий холодный дождь, бил в лицо, неприятно колол глаза. Телеги ехали медленно, но я все равно отставала, едва находя в себе силы передвигать ноги. Иногда мне казалось, что это я иду на казнь. Я встряхивала головой, пытаясь опомниться, вырваться из этого странного оцепенения. Тогда мне вспоминалось прошлое. Я встретила Розарио совсем недавно, но успела полюбить его — за жизнелюбие, оптимизм, смелость и непобедимое легкомыслие, с которым легче переносить все эти кошмары. Он был такой веселый, страстный, неунывающий. Он был мне опорой. И он погибнет. Так, как все, кто окружает меня. Должно быть, я приношу несчастье…

Страшное отчаяние снова захлестнуло меня, я ощутила горе с такой силой, что не могла не вскрикнуть, и остановилась, пошатываясь и прижимая руку к груди. Мы уже были в конце улице Сент-Оноре. Телеги на мгновение остановились, и какой-то весельчак, обмакнув метлу в чан с красной краской, кропил их водой.

Процессия повернула направо, на площадь Революции, и я увидела чудовищную статую Свободы. А рядом — эшафот и ужасную двуногую химеру — гильотину.

Жандармы окружили ее. Я стояла примерно в двадцати туазах оттуда, но видела, как сбегаются к эшафоту голодные псы, жадно предчувствуя щедрую порцию крови. Торговки ни на миг не прекращали своего занятия. Казни давно утратили необычность, торжественность. Они происходили каждый день, превратились в ритуал, нечто совершенно обыденное, само собой разумеющееся. Палач хотел поскорее закончить свою работу. Едва телеги остановились, я видела, как юную уличную нимфу поторопили взойти на эшафот.

Ее белокурая хорошенькая головка, окруженная еще нимбом детства, быстро исчезла под ножом. Служанка, сидевшая в телеге, разразилась ужасными воплями. Помощники палача схватили ее и потащили к эшафоту, тем временем как Сан-сон показывал отрубленную голову проститутки собравшейся толпе.

— Быстрее, быстрее, еще быстрее! — весело кричал один из присяжных.

Какой-то патриот бойко затянул:

Гильотина, не зевай,

Работать не переставай!

Эй, на гильотину!

В груди у меня словно что-то оборвалось. Я видела, как сошел с телеги Розарио. Руки его были связаны сзади, и это подчеркивало природную силу его широких плеч. Он был молодой, сильный мужчина, «отменный», как сказала бы Маргарита, виновный только в том, что защищал свою сестру. Палач, показав голову служанки народу, швырнул ее в корзину. Кровь потоками струилась сквозь доски эшафота, и псы жадно лизали ее. Тела гильотинированных бросали на телегу, чтобы отвезти на кладбище, сбросить в общую яму и засыпать гашеной известью. Именно так была погребена и Мария Антуанетта…

Точно молния вспыхнула у меня в голове, ярко-красный туман застил глаза. Я увидела Розарио там, у того места, увидела, что его голова почти исчезла под страшным треугольником. На миг и слух, и дар речи, и зрение покинули меня, я словно заледенела. Потом приветственные крики толпы пробудили меня. Пелена упала с моих глаз, и, как в кошмарном сне, я увидела Сансона, показывающего голову Розарио народу…

Кровь заливала эшафот. Кровь была на палаче, гильотине, жандармах, кровь алела на лбу каждого из присутствующих, как каиново пятно. Голова Розарио полетела в корзину.

Раздался громкий, полубезумный крик, отчаянный вопль, вмещающий и боль, и гнев одновременно. Все оглянулись. Пошатнувшись, я оперлась рукой на чей-то локоть. И только потом поняла, что это был мой крик.

— Видно, родственница! — произнес кто-то в толпе.

Мужчина, поддержавший меня, вполголоса проговорил:

— Уходите поскорее отсюда, несчастная. Здесь все кишит агентами Комитета. Уходите, если вам хочется жить!

Я пошла. Толпа расступалась передо мной, словно каждый боялся, что его заподозрят в том, что он со мной знаком. В сущности, мне сейчас было все равно, остановят меня или нет… С тем криком выплеснулась вся боль и ушло оцепенение. Я очень страдала от того, что случилось, но внезапно поняла, что что-то иное мучит меня. Что-то несделанное, незавершенное, то, что я не имею права не сделать… Но что?

Розарио больше нет. Я шла, сознавая это и бесцельно глядя перед собой. Взгляд у меня был блуждающий, лицо даже под дождем пылало, единственная слеза прокатилась по щеке. Кто-то толкнул меня, кто-то выругал за невнимание и обозвал пьяной. Я чувствовала, что вся горю. Что же я должна сделать?

У одного из домов сознание у меня прояснилось. Розарио казнен. Кто виновен в его смерти? Кто заслуживает самого беспощадного наказания, самой ужасной мести? Это имя всплыло у меня в памяти, вызвав такой приступ ярости, что я на миг задохнулась.

— Белланже! — выдохнула я.

А скорее всего мои губы сами собой сказали это. Человек, равного которому по подлости я не встречала, мерзавец и негодяй, посадивший Розарио в тюрьму только за то, что тот осмелился вступиться за свою сестру. Да имеет ли он право жить на свете после того, как причинил ему и мне такое горе? Он убийца. Он виноват во всем…

— Он должен заплатить, — хрипло и яростно прошептала я.

Я не знала, что сделаю и как. Я лишь пришла к окончательному решению. Я не позволю Белланже жить, если Розарио мертв. Я не верну этим брата, но я восстановлю справедливость. Я сама не смогу жить, если не сделаю этого. Смерть Розарио станет мне вечным укором, но жизнь Белланже навсегда отберет у меня спокойствие. Я испытывала невыносимую муку, сознавая, что этот ублюдок еще живет со своей толстухой женой, пьет чай и похотливо пристает к своим жилицам… Я положу этому конец. Существование нас двоих на этом свете совершенно невозможно.

Теперь я бежала по улице, попадая ногой в лужи, спотыкаясь, сгорая от лихорадочной ярости и время от времени тупо повторяя:

— Он должен заплатить. И он заплатит.

5

Я плохо сознавала, куда иду, и ноги сами привели меня к дому на Королевской улице, где жили мы с Изабеллой. Задыхаясь, сжимая виски пальцами, я поднялась по шаткой лестнице, ведущей в мансарду, и у самой двери замерла. Чего я хочу? Что я здесь делаю? Я сделала усилие, пытаясь понять это. Должно быть, мне нужна Изабелла. Да, именно она… У нее есть связи среди заговорщиков, она поможет достать какое-нибудь оружие. А если нет, то я придумаю что-нибудь сама, я ограблю оружейную лавку, но Белланже заплатит за свой поступок. Мне не будет жизни, если я не убью его. У меня мелькнула мысль, что так, наверное, думал и Антонио в случае с Антеноре Сантони, но потом рассудок снова замолчал, и глаза заволокло кровавым туманом. Толкнув дверь, я без сил прислонилась к стене, чувствуя, как от слабости подгибаются ноги. Комната кружилась у меня перед глазами, во рту было сухо и солоно.

Тихий мужской смех привел меня в чувство. Блуждающим взглядом я обвела мансарду. Головокружение прекратилось, но только спустя минуту я поняла, что в комнате Изабелла не одна. Вероятно, с ней ее любовник. Это действительно было так: когда взор у меня прояснился, я увидела на простынях два сплетенных тела, волосы Изабеллы, рассыпавшиеся по подушке, и мужскую руку, нежно ласкающую их. Они оба были так увлечены, что даже не заметили моего прихода. Хотя я наделала шуму больше, чем медведь в орешнике.

Я не почувствовала даже самого слабого укора совести за то, что вижу их в столь откровенной позе. Их одежда была беспорядочно свалена в единственном нашем кресле, мужские сапоги стояли тут же. Я готова была повернуться и уйти, но увидела, как что-то блеснуло в этом ворохе одежды.

Это была рукоятка дорогого, инкрустированного перламутром испанского пистолета.

Мне не надо было даже думать, я инстинктивно поняла, что сейчас сделаю. Секунда — и внушительных размеров тяжелый пистолет оказался в моей ладони. В его рукоять была вделана изящная серебряная пластина, на которой тонкими буквами было выгравировано:

Александру дю Шатлэ от Анабеллы де Круазье.

Изабелла застонала от удовольствия, но даже это не привлекло моего внимания. Я забыла и о ней, и о надписи. Не задумываясь, я вышла из комнаты, чувствуя такое исступление, что сейчас меня не остановил бы никто.

У входной двери я задержалась, сунула пистолет за пояс юбки, плотно запахнула шаль и выскочила на улицу под надоедливый моросящий дождь, собиравшийся, казалось, идти вечно.

6

Долгое время я бродила по городу, с трудом удерживаясь от желания свести с Белланже счеты немедленно. Но, в каком болезненном состоянии я ни была, я все же понимала, что для моего намерения нужна была темнота, иначе добрые патриоты, сбежавшись на выстрел, легко поймают меня и отправят вслед за братом. Но у меня есть Жанно… Нет, я должна сохранять благоразумие, пусть даже для этого нужно будет приложить нечеловеческие усилия.

Время текло крайне медленно. Мне казалось, я уже целую вечность брожу по бесконечным улицам этого страшного города, охваченного безумием и страхом. Погода была мерзкая, дождь то прекращался, то начинался вновь, налетал холодный ветер с Сены, вздымая колоколом мою юбку. Я звенела зубами от холода, а пистолет мертвой сталью впивался в тело. Можно было зайти погреться в какую-нибудь лавку, но я в каком-то исступлении шла все дальше и дальше, не обращая внимания ни на усталость, ни на холод и чувствуя, как пылает у меня лицо. Подсознательно я надеялась этим хоть немного унять терзавшую меня боль. Я старалась не думать о Розарио, но ничего не получалось, слишком свежа была рана… Когда стало смеркаться и где-то вдали часы пробили шесть, я в отчаянии подумала: «Пять часов назад Розарио был еще жив», — и сердце снова сжалось от жгучей боли. Мне вспомнились крики толпы, вопли «вязальщиц» и окровавленные руки палача, показывающего пароду голову брата. Мне стало жутко. Должно быть, я нигде не избавлюсь от этого кошмара, он будет сниться мне по ночам…

Даже после казни отца мне не было так плохо, как теперь. Тогда мы с братом нашли друг друга. Мне было на кого опереться, кому довериться. А теперь я была одна. Революция уничтожила всех, кто хоть немного заботился обо мне. И снова ненависть всколыхнулась у меня в душе — ненависть, требующая утоления, немедленного и кровавого. Я не способна была соображать.

Окна домов светились мягким ласковым светом. Кое-где уже садились ужинать, если было чем, конечно. Улицы совсем опустели, стало темно, так как в целях экономии фонари теперь зажигались только в центре города. Редкие прохожие стремились поскорее миновать неосвещенные участки дороги, явно опасаясь грабителей. Я тупо подумала, что мне сейчас на это наплевать. Я больше боялась республиканских патрулей. У меня нет свидетельства о благонадежности, меня сразу заберут в тюрьму… А ведь я еще должна сделать свое дело. Поэтому я шла тихо, у самых стен домов, прислушиваясь к малейшему звуку, ярость и отчаяние придали мне хитрости и коварства и словно обострили слух.

На исходе был седьмой час вечера, когда я тенью скользнула в открытые ворота внутреннего дворика дома Белланже. Ни один человек не встретился мне по дороге. Тихо пройдя мимо фонтана, я приблизилась к дому и, прижавшись к стене, осторожно заглянула в освещенное окно кухни.

Гражданка Белланже поджаривала омлет.

Достав из-под шали пистолет, я проверила, не отсырел ли порох, и, поглядывая на склонившуюся над сковородкой хозяйку, впервые задумалась о том, что собираюсь сделать. Я пыталась размышлять трезво и рассудочно, но мысли у меня путались, как это всегда бывает в состоянии аффекта. Проникнуть в дом? Это легко, но если мне, предположим, удастся застрелить Белланже, то на выстрел прибежит его жена, сбегутся жильцы и задержат меня. Этого никак нельзя допустить… Но что же, в таком случае, делать?

Лихорадочно соображая, я наблюдала за хлопотавшей над ужином хозяйкой. Она вдруг повернула голову и что-то сказала. Ее собеседник находился вне поля моего зрения, но сердце у меня в груди застучало оглушительно гулко. Я ни на миг не отрывала глаз от мокрого запотевшего окна.

Толстуха вновь вернулась к своему омлету, и моя рука судорожно сжавшая пистолет, опустилась. Дрожь пробегала по телу, нервы были напряжены так, что временами я была на грани обморока и совершенно отчетливо сознавала, что долго так не выдержу. Мне надо забыться. Но…

Проковылявшего через кухню Белланже я заметила раньше, чем его собственная супруга. Едва увидев мелькнувшую в окне тень на костылях, я ощутила, как сильно кровь прихлынула к моему лицу. Я подняла пистолет. Ужасная слабость разлилась по телу, я держала оружие двумя руками и все равно ощущала страшную тяжесть. Палец лихорадочно дрожал на спусковом крючке. В голове снова вспыхнула картина казни, кровь, струившаяся сквозь доски эшафота, и словно тысяча молний, сверкнув разом, погасили мое сознание.

Я спустила курок.

Еще ничего не видя и не понимая, я машинально перезарядила пистолет и продолжала стоять все в той же напряженной позе, вытянув вперед руки, сжимающие оружие. Я вся горела.

И я увидела, как, освещенный лампой с тремя горевшими в ней свечами, Белланже дернулся, выпустил костыль и стал медленно оседать на пол. Стекло зазвенело и пошло трещинами. Я даже не осознала, как ужасно громко прозвучал выстрел в вечерней холодной тишине. Я не понимала, куда попала. Но Белланже упал. Значит, он был ранен… Все эти несложные выводы невероятно туго доходили до моего сознания. Я перестала думать. И в то же мгновение ощутила, как снова плывет по телу ненависть и ярость.

Эта туша, распростертая сейчас на полу, не была для меня человеком. Это было существо, причинившее мне ужасный вред, существо, которое я была обязана уничтожить, чтоб оно не укусило других. Отвращение прихлынуло к горлу.

Я выстрелила снова.

Лопнуло, вдребезги разбившись, стекло. Кровь окрасила лоб Белланже. Его жена, в страхе смотревшая на упавшего мужа, издала полный ужаса вопль. На мгновение его глаза встретились с моими глазами.

Я зашаталась. Дрожь сотрясла меня, пальцы разжались, пистолет грохнулся оземь. Только Богу известно, как я не упала вместе с ним. Ужас случившегося только теперь дошел до меня. Я бросилась бежать куда глаза глядят и, завернув за угол, услышала сзади хлопанье дверей и крики:

— Держите убийцу!

Не оглядываясь, я бежала по Малому мосту, и страх подгонял меня. Я не знала, что это за страх и чего именно я боюсь. Это был слепой, безотчетный ужас перед тем, что я совершила и что теперь мне угрожало. Иногда сознание у меня туманилось так, что мне казалось, что я схожу с ума.

Меня никто не преследовал. Возможно, они потеряли мой след. Напряжение, поддерживающее меня в течение дня, мало-помалу спадало, и я ощущала страшное бессилие. Снова пошел дождь, но даже ледяные капли, стекавшие по моему лицу, не могли остудить лихорадочно горевшие щеки. Я с трудом узнавала знакомые очертания улиц и время от времени вынуждена была останавливаться, чтобы, прислонясь к стене дома, подождать, когда перестанет шататься у меня под ногами земля и прекратят свое бешеное кружение дома вокруг. В ушах у меня шумело, и тысячами маленьких молоточков стучала в висках кровь. С невероятным трудом я заставляла себя идти. До меня уже стало доходить, что у меня горячка. Видимо, я больна.

«Я убила Белланже», — тупо подумала я. Да, я убила его собственными руками, но не чувствовала ни облегчения, ни радости, а только усталость и страшную слабость.

Когда я, наконец, дотащилась домой, было уже совсем поздно. Почти ползком поднявшись по лестнице, я распахнула дверь, тяжело опираясь на косяк. Я увидела два силуэта — мужской и женский, — четко выделявшиеся на фоне окна.

Женский силуэт бросился ко мне, и я узнала Изабеллу.

— Сюзанна, ради всего святого! Где вы были?

Хорошо, что она поддержала меня. Силы покинули меня, я была готова упасть на пол.

— Александр, помогите мне! Она теряет сознание.

Какие-то сильные руки подхватили меня, перенесли на постель. Я смутно понимала, кто это. Я запомнила лишь запах — едва уловимый аромат нарда и сигар.

— Только этого нам не хватало! — раздраженно произнес мужской голос. — Изабелла, ваша подруга пьяна.

— Нет. Она не пьяна. Я же говорила вам, ее брат…

Мужчина опустился на табурет рядом с кроватью.

— Мадам де ла Тремуйль! — сказал он резко и требовательно. — Это вы взяли мой пистолет?

Я пошевелила губами, но не произнесла ни звука, и поэтому слабо кивнула, хотя смутно понимала, о чем он спрашивает. Его пистолет? Но разве он его? И если это так, то кто же он?

— Я была права, — проговорила Изабелла. — Не беспокойтесь, Александр.

— И где же он теперь, сударыня?

— Что? — прошептала я.

— Мой пистолет, где он? Ведь при вас его нет.

Заметив, что я впадаю в забытье, мужчина энергично встряхнул меня за плечи:

— Где мой пистолет, извольте отвечать, сударыня!

— Да вы с ума сошли! — прошептала Изабелла. — У бедной женщины горячка. У вас нет сердца. Не будьте так мелочны! Какое теперь имеет значение ваш пистолет?

— Какое значение? Черт побери, моя дорогая! Пистолет был с монограммой. Там ясно написано: «Александру дю Шатлэ…»

— От кого? — спросила Изабелла.

— Не важно от кого. Важно то, что если эта вещь окажется в руках полиции, под угрозой буду не только я, но и все дело.

Уяснив, наконец, чего от меня хотят, я пыталась ответить.

— Кажется… кажется, я убила Белланже. А пистолет… Не знаю. Может быть, я обронила его там.

Я не видела лица напряженно слушавшего меня человека, чувствовала лишь его руки, сжимающие мои плечи, и мне это не нравилось. Я едва слышно застонала. Он разжал руки — то ли из жалости ко мне, то ли из-за того, что он узнал, что я совершила.

— Где же это случилось, мадам? — продолжал допрашивать меня незнакомец. — Где вы совершили свой подвиг?

Закрывая глаза, я прошептала адрес, надеясь, что теперь от меня, наконец, отстанут.

— Она потеряла пистолет, — откуда-то издалека, будто через слой ваты, донесся голос незнакомца. — И она совсем больна. Пожалуй, никак нельзя заподозрить, что она сделала это нарочно.

— Вы отправитесь на улицу Сен-Жак, Александр? — спросила Изабелла.

— Немедленно.

— Но ведь это очень опасно, вас могут узнать.

— Будет гораздо опаснее, если пистолет найду не я, а другие.

Он поцеловал Изабеллу.

— Прощайте, мадам. Мне жаль, что наша встреча так скомкана.

— Увижу ли я вас еще, по крайней мере?

— Я сообщу вам.

Хлопнула дверь. Я снова открыла глаза, пытаясь прийти в себя. Но комната внезапно закачалась, стала расплываться, перед глазами вспыхнули огненные круги, и, потеряв сознание, я провалилась в черную бездну горячечного забытья.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги День святой Вероники предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я