Лик умирающего (Facies Hippocratica). Воспоминания члена Чрезвычайной Следственной Комиссии 1917 года

Р. Р. фон Раупах

Имя полковника Романа Романовича фон Раупаха (1870 – 1943), совершенно неизвестно широким кругам российских читателей и мало что скажет большинству историков-специалистов. Тем не менее, этому человеку, сыгравшему ключевую роль в организации побега генерала Лавра Корнилова из Быховской тюрьмы в ноябре 1917 г., Россия обязана возникновением Белого движения и всем последующим событиям своей непростой истории. Книга содержит во многом необычный и самостоятельный взгляд автора на Россию, а также анализ причин, которые привели ее к революционным изменениям в начале XX столетия. «Лик умирающего» – не просто мемуары о жизни и деятельности отдельного человека, это попытка проанализировать свою судьбу в контексте пережитых событий, понять их истоки, вскрыть первопричины тех социальных болезней, которые зрели в организме русского общества и привели к 1917 году, с последовавшими за ним общественно-политическими явлениями, изменившими почти до неузнаваемости складывавшийся веками образ Российского государства, психологию и менталитет его населения. Это попытка, одного смелого человека, заглянуть в «лицо умирающего больного», коим было Российское государство и общество, и понять, «диагностировать» те причины, которые приковали его к «смертному одру». Это публицистическая работа, содержащая в себе некоторые черты социально-психологического подхода, основанного на глубоком проникновении в социальные, культурные, поведенческие и иные особенности российского этноса. В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.

Оглавление

Из серии: Русский мiръ. Мемуары

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Лик умирающего (Facies Hippocratica). Воспоминания члена Чрезвычайной Следственной Комиссии 1917 года предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Глава 1. При царском режиме

I. На Кавказе

Военная Академия. — Служба на Кавказе. — Генерал Окулич-Казарин. — Дело об изнасиловании. — Дело князя Церетели. — Военные суды и солдаты.

Недавно путешествовавший по России американец сказал, что Харьковская народная лечебница произвела на него впечатление великолепного бриллиантового перстня на руке одетого в лохмотья человека.

Символизировать довоенную Россию одетым в лохмотья человеком было бы, конечно, несправедливым преувеличением, ошибочна так же и общераспространенная вера в ее сказочные богатства. Те сокровища, которыми владела Россия, были зарыты в недрах земли, покрывали отдаленные лесные пространства ее окраин, находились в текущих по малообитаемым губерниям могучих реках и хранились в недоступных водах Ледовитого океана. Все это были не богатства, все это были только возможности. Обладавший ими народ был беден.

Адам Смит1 определяет благосостояние народа количеством находящегося в его обращении металла. У русского мужика оно состояло из медного пятака в кармане и медного креста на шее. Печать этой бедности лежала на всех учреждениях страны: на ее чиновниках, военных, администрации и всей вообще государственной жизни. Бедность была одна из причин того, что в России многое было второсортным, недоделанным и потому отсталым.

Но склонность к перстням, не соответствовавшим костюму, была и у дореволюционной России. Занимая 1/6 часть всей суши и являясь поэтому скорее страной света, чем государством, Россия 60 лет тому назад имела только шесть университетов2. Эта бедность не удержала, однако, Императора Александра Второго от учреждения специальной, несуществовавшей ни в одной другой стране Военно-Юридической Академии3. Дарованный Царем народу новый Суд должна была получить и армия.

Курс наук в Юридической Академии был установлен соответствующий программе юридических факультетов университетов с добавлением к ней военных законодательств, как отечественных, так и иностранных государств. Поступлению предшествовал конкурсный экзамен, на который в мое время являлось человек 80 офицеров, а принималось 15. С самого своего возникновения Академия была поставлена в исключительно привилегированное положение. Украшавшие ее стены портреты свидетельствовали, что в ней читали свои лекции многие из творцов русского права. Она занимала прекрасное помещение в лучшей части Петербурга4, имела образцовую библиотеку, обслуживалась светилами петербургской профессуры и обеспечивала своих слушателей не только всеми научными пособиями, но еще и повышенным окладом содержания.

Все это обходилось в такую сумму, на которую с успехом можно было бы содержать в провинции несколько юридических факультетов с сотнями слушателей, и все это, в конечном результате, давало государству ежегодно 12–15 юридически образованных офицеров.

Во что обходился стране каждый такой офицер?

При более чем скромном бюджете Министерства Народного Просвещения академия была, конечно, несоответствующим костюму перстнем, но те, кому посчастливилось получить от нее свой духовный хлеб, всегда будут вспоминать с чувством величайшей благодарности и эту свою «alma mater» и ее державного основателя.

Строгий конкурсный экзамен, являвшийся естественным отбором одинаковых умственных сил, профессора, знавшие каждого слушателя своей маленькой аудитории и направлявшие его индивидуальные способности, наконец, совместная работа десятка офицеров в течение нескольких лет — все это создавало традиции и позволяло изучаемой науке права выковывать свои принципы законности гораздо глубже, чем в университетах, где сотни слушателей часто видели в дипломе лишь фундамент для постройки будущего служебного здания.

Созданные этими традициями взаимная поддержка и стойкость в убеждениях и были причиной того недоверия, с которым власть относилась к Военно-окружным Судам5, упорно отказывавшимся служить видам и намерениям правительства.

Вот почему закон о военно-полевой юрисдикции воспрещал назначать в состав военно-полевых судов6 военных юристов, а обследование создававшихся во время войны7 бесчисленных дел о «предателях» неизменно поручалось следователям8 и прокурорам гражданских а не военных судов: таких прославленных специалистов по этого рода делам как следователи Кочубинский и Матвеев и прокурор Жижин, среди военных юристов не было и быть не могло. Те политические дела, которые после революционного 1905 года передавались военно-окружным судам, имевшим право применять смертную казнь, рассматривались с таким строгим соблюдением закона, которое делало их приговоры неуязвимыми даже для либеральной печати и выступавших в военном суде гражданских адвокатов.

* * *

Награжденный за окончание академии чином капитана9, я начал свою юридическую службу на Кавказе и по принятому порядку в течение 5 лет нес там обязанности военного защитника10. Относился я к ним с большим интересом, прилежно готовился к каждому делу и скоро приобрел многочисленную клиентуру. Этому содействовало еще и то, что защитникам строго воспрещалось принятие какого-либо гонорара, подсудимый же имел право избирать себе того из них, который казался ему наиболее желательным. Все защитники находились в ведении и подчинении у своего естественного противника — военного прокурора. По-видимому, не только его генеральский чин, но и важнейшее право аттестации открывали полную возможность давать выступлениям своих подчиненных на суде желательное для него направление. Но свобода действия этих подчиненных как «стороны» ревниво охранялась традицией и всякие разговоры и споры по делам вне залы заседания считались бестактностью. Моим начальником был генерал Окулич-Казарин11, поляк, принявший православие. Прекрасный человек он, как ревностный неофит, относился ко мне — лютеранину с некоторой нетерпимостью и, владея хуже меня словом, часто обращал судебные прения в бурные схватки. В таких случаях оба мы выходили из залы заседания с красными лицами, но на этом все и кончалось.

Обвинителем на суде выступал обыкновенно помощник прокурора. Сам генерал появлялся за прокурорской кафедрой только в тех случаях, когда процесс был сенсационным или скамью подсудимых занимало лицо с высоким чином. За 5 лет службы в роли защитника я многому научился у своего начальника и впоследствии всегда с благодарностью вспоминал его руководство в моем судебном воспитании. Случилось так, что иметь самого генерала своим противником мне пришлось в первое же выступление. Слушавшееся тогда дело шло при закрытых дверях. Публики не было, но судейских чинов, пользовавшихся правом присутствовать на всех делах, было довольно много.

Торжественная обстановка Суда. Все в мундирах. По приказанию Председателя вооруженный конвой вводит трех солдат. Они становятся за моей спиной. Это три молодых парня с самыми обыкновенными глуповатыми солдатскими лицами. Обвиняются они в изнасиловании. Пострадавшая — совсем молоденькая ученица женской гимназии. В праздничный день вместе с таким же молодым, как и она сама, учеником, они отправились в загородную прогулку. Под вечер при возвращении в город на одной узкой горной тропе из кустов внезапно выскочили три солдата, связали кушаком мальчику руки и сбросили его под откос. Обезумевшей от испуга девушке они без труда заткнули рот и совершили свое гнусное преступление. Мальчик, сломавший себе при падении руку и ключицу, пробовал ползком добраться до тропинки, но напряжение и нестерпимая боль часто лишали его сознания, а кричать он не решался, боясь, что солдаты его разыщут и убьют. Только ночью, когда вблизи его стали выть шакалы, он решился звать на помощь и подоспевшие пастухи спасли и его, и его несчастную подругу.

Свидетелей кроме пастухов на суде не было, и допрос сводился к показаниям потерпевших.

С тех пор прошло уже более тридцати лет. Но показания эти произвели на меня такое потрясающее впечатление, что память сохранила картину суда до мельчайших подробностей. Я помню, как этот полуребенок в коричневом платьице с черным передником заливался слезами, отвечая на допросе об обстоятельствах преступления, как девушка звала свою мать, поручала ей сказать Суду, о чем естественная стыдливость мешала говорить ей самой, как с ужасом она глядела на своих обидчиков, из которых опознала только одного, того, который на суде все время плакал. Ее несколько раз уводили, приводили обратно и опять уводили. Защищать негодяев, причинивших такие страдания, представлялось мне недостойным порядочного человека, и когда, после речи прокурора председатель предоставил слово мне, я встал и сказал: «Прошу суд поступить по справедливости».

— Вы больше ничего не имеете сказать? — спросил меня председатель.

Я ответил отрицательно, и суд удалился на совещания. Через несколько минут он вынес приговор. Все трое были приговорены к многолетним каторжным работам.

Я был вполне удовлетворен и приговором и своим выступлением, но начальство посмотрело на дело иначе. На следующий день в кабинете прокурора я выслушал следующее наставление: «Очень печально, — сказал прокурор, — что в Академии Вас, по-видимому, не ознакомили с сущностью того учреждения, служить которому Вы себя предназначили. Приходится восполнить этот пробел мне. Видите ли, уголовный суд слагается из трех элементов: обвинителей, защитника и судей. Функции каждого из них строго определены законом. Обвинитель — прокурор — обязан представить суду все данные, устанавливающие виновность подсудимого и характеризующие преступную сторону его личности. Защитник подвергает оценке представленные прокурором улики и извлекает из дела все, что с какой-либо стороны может облегчить вину подсудимого. Таких преступников, в пользу которых нельзя было бы привести ни одного довода, не существует. Наконец, судьи, выслушав стороны, выносят свое решение. Вы просили суд о справедливости, но своим отказом от защиты отняли у него одну из возможностей ее осуществить. Римляне говорили: «Audiatur et altera pars»12. Вверившие Вам свою судьбу подсудимые говорить не умеют, и оставленные Вами они оказались в самую тяжелую минуту совершенно беззащитными».

Сделанной ошибки я уже больше не повторял и необходимое душевное равновесие достигал тем, что никогда не добивался сознания своего клиента и избегал расспрашивать его о таких обстоятельствах, которые делали бы для меня его виновность бесспорной.

Уже при окончании моего пятилетнего стажа в суд поступило сенсационное дело князя Церетели, обвинявшегося в оскорблении действием своего начальника. Несчастие свалилось на голову молодого офицера совершенно неожиданно и грозило ему лишением всех прав и ссылкой в каторжные работы.

В жаркий весенний день стоявший в лагере полк, в котором служил князь Церетели, встречал товарищеским обедом офицеров другого полка. Распорядителем обеда был капитан, в роте которого Церетели служил офицером. Когда обед уже близился к концу, к Церетели подошел его вестовой (казенная прислуга) и сообщил, что в лагерь приехала его жена, ожидает его в палатке и просит прислать ей бутылку вина. В офицерском буфете вина уже не было, и Церетели, взяв стоящую на столе недопитую бутылку, передал ее вестовому. Распорядитель, капитан, сделал ему замечание, а на объяснение Церетели, что вино он послал своей жене, грубо заметил, что стоящие на столе угощения предназначены не для жен, а для гостей. Обиженный Церетели ответил неуместной насмешкой, за которую капитан громко назвал его дураком. Церетели встал из-за стола и, подойдя к капитану, ударил его по лицу.

При такого рода столкновениях обычно искусственно создавалась такая обстановка, которая позволяла независимо от служебных отношений передавать дела на рассмотрение товарищеского суда общества офицеров. Решением суда в данном случае была бы дуэль, но капитан нашел для себя более удобным другой исход. Он донес о случившемся официальным рапортом и потребовал предания своего подчиненного военному суду по обвинению в тягчайшем нарушении военной дисциплины.

За несколько дней до судебного разбирательства ко мне, как защитнику Церетели, приехал командир полка и, изложив все обстоятельства дела, между прочим сказал, что за день до инцидента он словесно приказал Церетели временно замещать одного из ротных командиров. Офицер этот воспользовался двумя праздничными днями и по его просьбе командир приказал о начале его отпуска и назначении Церетели заместителем формально объявить в приказе после праздников, т. е. двумя днями позже его фактического отъезда. Выходило так, что в момент оскорбления Церетели уже в роте капитана не состоял, а потому и удар нанесен был не начальнику, а равному с ним офицеру. Само собой разумеется, что я поспешил использовать это в высшей степени ценное показание, и предложил командиру явиться в судебное заседание, тут же составил и вручил листок с вопросами, которые буду предлагать ему на суде и ответами, которые он должен будет делать. Командир был георгиевский кавалер, но человек уже старый и не особенно толковый. Чтобы придать его показаниям необходимую ясность и бесспорность, надо было предусмотреть вопросы прокурора и его к ним подготовить.

Фактическая обстановка происшествия подтвердилась на суде, конечно, полностью. То, что повод к оскорблению дан был самим капитаном, являлось лишь уменьшающим вину обстоятельством, но прочности обвинения оно не нарушало, а потому мой начальник — прокурор вел дело с величественным спокойствием и с подчеркнутой объективностью беспристрастного обвинителя.

Когда все свидетели уже были допрошены, я указал на присутствовавшего в зале заседания старшего начальника обвиняемого и попросил его выслушать. Полковник хорошо выучил составленный мною ему вопросный лист и закончил свое показание признанием, что задержка в формальном объявлении данного им Церетели нового служебного назначения произошла по его вине, но что обстоятельство это, делая его самого виновным в служебном упущении, ни в малейшей степени не лишало силы его словесного приказания. Занесенное в протокол, это ясно и твердо сформулированное показание сразу лишило обвинителя всякой почвы.

Прокурор попросил суд о перерыве и вызвал меня в свой служебный кабинет. Он так волновался, что не мог говорить и некоторое время мы безмолвно смотрели друг на друга. «Все эти показания есть Ваша симфония, — сказал он, — Ступайте, но помните, что аттестую Вас я».

Когда несколько минут спустя заседание возобновилось, я сделал суду следующее заявление: «Только что во время перерыва представитель обвинительной власти потребовал меня в свой кабинет, и тоном, в котором я имею основания усмотреть угрозу, сказал, что все показания полковника — моя симфония и что аттестация моя зависит от него. Усматривая в этом поступке прокурора давление на себя как на защитника и считая, что этим нарушается требуемое законом равноправие сторон — я прошу о занесении этого моего заявления в протокол».

Прервав заседание, Председатель убеждал меня отказаться от этого требования, создававшего небывалый скандал, но я заявил, что соблюдение интересов клиента составляет мой служебный долг и что в случае обвинения Церетели, я непременно использую происшедший инцидент, как основание для кассации приговора.

Закон предоставлял прокурору очень ценное право отказываться от обвинения. Мой начальник тогда этим правом воспользоваться не пожелал, и этим дал возможность сказать сокрушительную для него защитительную речь.

Церетели суд оправдал, но данная мне прокурором аттестация была превосходной.

Это было последнее выступление с моим кавказским начальником, скоро после того отошедшим в вечность. Как и первое, оно окончилось назиданием, тогда за бездействие, теперь за превышение своего служебного долга. Но исполнить мудрый и справедливый совет его и не вносить в судебные дела своих личных убеждений и чувств мне не удавалось никогда, и эта особенность моего душевного склада стала впоследствии причиной многих пережитых мною мучительных сомнений и душевных тревог.

* * *

Хотя деятельность военных судов и регламентировалась общим судебным правом, но особенность военной среды с ее строгими иерархическим началом, и то доминирующие значение, какое имела в армии дисциплина, вызвали необходимость значительного ограничения тех либеральных начал, которыми был проникнут заимствованный из Франции русский процессуальный закон.

Может быть, я пристрастен, но по моим наблюдениям эти ограничения делали военный суд более соответствующим условиям русской деятельности, чем суд гражданский.

В заседании военного суда было три юриста: председатель, прокурор и защитник. Обязанности присяжных заседателей исполнялись назначенными по очереди строевыми офицерами. Известное образование позволяло им неизмеримо лучше разбираться в судебных делах, чем на это были способны присяжные заседатели гражданских судов. Набираемые из обывателей, часто малограмотные, а иногда и совсем темные люди эти в большинстве случаев создавали в полном смысле слова суд «улицы». В центрах и в больших городах эта улица шла на поводу у адвоката с хорошо подвешенным языком. В провинции, где таких адвокатов не было, ее вел за собой одетый в мундир прокурор.

По мне, либеральный военный суд не соответствовал культурному уровню той солдатской массы, для обслуживания которой он был предназначен. Костюм был хорош, но неподходящий. Правосознание солдата было настолько низко, что он часто бессилен был видеть в своих поступках то преступление, которое усматривал в нем закон. Солдат не верил в справедливость оценки его деяний и определенно считал обвинительный приговор не заслуженным наказанием, а произволом всесильного начальства. Неграмотные мужики из волжских степей или уральских лесов не понимали, например, как мог суд назвать грабежом и посадить на несколько лет в тюрьму только за то, что на глазах базарной торговки они открыто похитили один из продававшихся ею арбузов. Солдат презрительно смеялся над судом, усмотревшим нарушение в том, что он символически оскорбил своего начальника, встретившись с ним в бане. «Какой же он начальник, когда он голый. Всякий ведь знает, что голые люди все равны».

Мне вспоминается новобранец, который исполняя обязанности ночного дежурного и имея при себе в качестве должностного лица пояс со штыком, украл у одного из спящих товарищей сапоги. Наличие штыка обращало простую кражу в вооруженную, которая наказывалась несколькими годами арестантских отделений. Как я ни старался намеками объяснить моему клиенту роковое значение штыка, подсказывая что, может быть, он ночью ходил в уборную и оставил там свой пояс со штыком, тот упорно утверждал, что все время был одет по форме и придавал этому обстоятельству первенствующее значение. Открыто посоветовать ему солгать я, конечно, не мог, потому рекомендовал на суде побольше молчать. Суд признал обвинение недоказанным. Когда председатель, прочитав приговор, объяснил подсудимому, что он оправдан, тот низко поклонился и подойдя к судейскому столу, на котором в качестве вещественного доказательства (corpus delicti), лежали уворованные им сапоги, взял их и направился к выходу. Никакими усилиями нельзя было объяснить, что оправдательный приговор суда не означает признание за ним права воровать товарищеские сапоги. Понятие недоказанности деяния было ему недоступно, он слушал, бесполезно моргал глазами, не желая отдавать сапог.

Другой раз ко мне пришел солдат, обвинявшийся в краже висевшего во дворе белья. Кража это была третьей, а потому и влекла за собой несколько лет арестантских отделений. Так как факт кражи солдат не отрицал, то я посоветовал ему чистосердечно в ней сознаться, пообещав просить о смягчении наказания. Этот совет несказанно его удивил. Он ответил, что сознаваться на суде может разве что только самый глупый человек. Не изменил он своего мнения и после моего предупреждения, что запирательство повлечет применение высшей меры наказания. Дело слушалось третьим или четвертым. Прокурор уже утомившийся и к тому же плохо знакомый с делом, сказал трафаретную обвинительную речь. Я воспользовался этой поверхностью и заявил, что утверждать невиновность моего клиента не могу, возможно, кража была им совершена, но для обвинительного приговора нужны не предположения, а доказательства, каковых, однако прокурор не представил. По этой причине подсудимый вправе рассчитывать, что суд примет к нему то основное правило уголовного правосудия, в силу которого всякое сомнение должно истолковываться в пользу, а не во вред обвиняемого.

Солдат был оправдан, и отозвав меня в сторону сказал: «Сами понимаете, что я человек бедный и ничем поблагодарить Вас не могу, но, — прибавил он шепотом, — добуду, так принесу».

Это полное непонимание свойств совершаемого деяния, а потому и несоответствие тяжести наказания сознанию виновности приводило многих начальников к стремлению скрывать преступления своих подчиненных и прибегать к отеческому воздействию, то есть по-простому к кулачной расправе. Сторонники «педагогического горчичника» ссылались на то, что такого рода воздействие очень часто исправляет провинившегося и позволяет ему по окончании службы возвратиться домой без особых порочных наклонностей. Между тем долговременное пребывание среди обитателей тюрьмы неизменно обращает попадающие туда даже здоровые натуры в профессиональных преступников.

Я всегда был большим врагом побоев. Мне думалось, что побои унижают человека, что они убивают в нем те чувства чести и собственного достоинства, которые составляют высшие духовные качества людей и потому вернее всего охраняют их нравственность и порядочность.

Недавно один инженер, рассказывая о своей службе в Африке, писал, что самым тяжелым в его положении является необходимость ежедневно присутствовать при телесном наказании туземцев, но, говорит он, тут приходится выбирать одно из двух: или розги, или расстрел. Другие средства бессильны.

Кто из нас был прав: сторонники ли педагогического горчичника, или я со своим воспитанием чувства чести, требовавшем тюремного заключения?

II. В Вильно

Революция 1905 года и военно-окружные суды. — Дело чинов Виленской пограничной стражи. — Председатель генерал Булычевцев. — Жандармский ротмистр Мясоедов и провокация. — Латышская революция 1905 года. Ее ликвидация военно-окружными судами. — Председатели: генерал барон Остен-Сакен и генерал Кошелев. — Дело братьев Иоссельсонов, их казнь и моя высылка из края. — Покушение на генерала Кошелева. — Генерал-губернатор барон Меллер-Закомельский. — Дело об убийстве супругов Россицких. — Перевод мой в Петербург.

В петербургском военно-окружном суде должности замещались обыкновенно по протекции. Интересам службы такой порядок не вредил, так как персональные качества служащих нашего миниатюрного ведомства были более-менее одинаковы, да и петербургский суд отличался от других разве только тем, что независимая деятельность его в значительной степени стеснялась влиянием разного рода сосредоточенных в столице высоких властей. Но после революции 1905 года в военные суды стали передавать политические дела, защитниками по которым часто выступали самые блестящие из петербургских адвокатов. Для состязания с ним понадобился обвинитель, обладавший некоторым даром слова. Это качество, отмеченное в моей аттестации от кавказского прокурора, и было причиной сделанного мне предложения занять в Петербурге должность помощника военного прокурора с тем, чтобы до открытия вакансии я нес ту же обязанность в Виленском суде13.

Это было временем ликвидации революционного 1905-го года. Если бы кто-нибудь взял на себя труд перечитать газеты и журналы времени нашей первой революции, он нашел бы в них тот же клич «долой», которым общественные деятели, думские ораторы и передовые мыслители насыщали обывательскую массу накануне грозных событий 1917 года. Как в первую, так и во вторую революцию лейтмотивом всей периодической прессы была злоба и ненависть к правительству и всем органам власти вообще. Ужас Цусимы и позор проигранной войны14 требовали искупления грехов. Но грехи эти лежали вовсе не на одном Царе с его министрами и чиновниками. Всякое правительство есть исторический факт являющийся продуктом общественного творчества, и царское правительство было только головой, мозгами того общественного тыла, которое называлось русской буржуазией. Этот мозг питался ее жизненными соками и омывался ее кровью. Массовый интеллигент-обыватель, составляющий тот слой русского населения, которым определяется весь характер государственной жизни страны, не обладал элементарными качествами гражданина. Он не знал чувства патриотизма, не был способен к жертвенности, и только личные выгоды и интересы вызывали у него энергию и пробуждали деятельность. Он был ужасающе беспринципен. Конечно, далеко не все бездельничали, брали взятки и потрафляли15 начальству, но терпели таких людей решительно все. Все мы жали им руки и никто не чуждался их общества. И неправда, что причиной этого попустительства были прославленное русское добродушие и незлобивость. Причина его лежала в общей беспринципности, в отсутствии нравственной брезгливости. Это было то качество, которое так красочно оценивал Гоголь: «и только что они избили его (Ноздрева) чубуками и задали такую трепку его густым бакенбардам, что из двух осталась только одна, как к столу, за которым они сели продолжать игру, подошел тот же Ноздрев и, что удивительнее всего — и они как будто ничего, и он ничего»16.

Сплоченная общим чувством ненависти и злобы, эта общественность стала действовать сообща, но деятельность ее во время обеих революций была только разрушительной. Обывательская масса эта не была оплодотворена никакой идеей, ей были чужд тот возвышающий душу энтузиазм, без которого общественное созидание и творчество немыслимы.

Но те водители общественной мысли, которые видели в Цусиме17 и Мукдене18 не народный позор, а открывавшуюся возможность к захвату политических свобод, не были способны выковать из обывателя гражданина, научить его честно служить и создать в нем любовь к той родине, разгрому которой они сочувствовали.

Брошенный им впоследствии министром Столыпиным упрек в том, что им нужна не Великая Россия, а великие потрясения, справедлив19.

Надежды на японские победы оправдались. Студенты прекратили занятия наукой, профессора, открыто им сочувствовавшие, объявили себя бессильными противиться обращению высших учебных заведений в места политических сходок, рабочие устроили забастовки во всех фабричных районах. Остановились на всей территории государства железные дороги, в городах прекратилось освещение, бездействовал телефон. Образовалось множество союзов адвокатов, инженеров, профессоров, земских деятелей и других, выносивших свои оппозиционные резолюции, а богатые промышленники стали снабжать эти организации деньгами.

И все это творилось в наивной уверенности, что на другой же день после дарования конституции деревенские бабы пошлют своих неграмотных детей в школы, бездельники станут ревностно служить, взяточники обратятся в честных людей, рабочие прекратят пьянствовать, и вся жизнь станет прекрасной. А главное, все это достигалось без долгой, мелочной и скупой работы перевоспитания. Один нажим на рулевое колесо — и вся столетиями сложившаяся русская действительность вдруг оказалась перевернутой. Свобода 1905-го года, несомненно привела бы Россию к событиям, наступившим 12 лет спустя, если бы умнейший из государственных деятелей, граф Витте20 не сумел их задержать. Революция была подавлена, но парламент Россия все-таки получила. И как только это случилось, так общее единство, построенное на чувстве ненависти к власти, быстро распалось и сменилось многочисленными партиями с их разнообразными, часто фантастическими программами, борьбой за свои узкие партийные интересы и ненависть к своим политическим противникам. В остальном все осталось по прежнему: та же беспочвенность, те же ссоры и дрязги, беспринципность и бездейственность. Когда 10 лет спустя великая мировая трагедия потребовала от нашей общественности качеств зрелого гражданина, она этого испытания не выдержала и еще раз доказала свою неспособность к государственному водительству.

С этого момента гибель ее стала неизбежной и участь, постигшая французское феодальное дворянство, предрешенной. Оправдались мудрые слова Моммзена21: «историческая судьба есть историческая справедливость».

А под этим тонким, как паутина слоем такой общественности лежала многомиллионная народная толща с культурой времен крещения Руси Владимиром Святым22. Почти поголовно безграмотная, непроницаемо невежественная, она столетиями жила в состоянии гнетущей тьмы и безвыходной нищеты и став двигателем мировых событий, прежде всего проявила все те качества голодного волка, которые выработала в ней история в своем вековом течении.

Само собой разумеется, что все эти оценки и соображения пришли мне в голову только теперь, когда, оглядываясь на пройденный путь, легко разбивать его на главы и находить для каждой из них свою формулу. Но при подъеме на жизненную гору все мы в гораздо большей степени являемся продуктами своего времени, чем при спуске в долину забвения. Поэтому 30 лет тому назад мысли и чувства моих современников оказывали большое влияние на мое отношение к тем борцам за свободу, которым мне приходилось обвинять.

Просматривая теперь сохранившиеся у меня многочисленные обвинительные акты и наброски моих речей по политическим делам, я в революционной деятельности того времени ничего кроме граничившего с глупостью дилетантизма не вижу. Тогда я этого не замечал вовсе. Но как тогда, так и впоследствии, больше всего меня поражала отсутствие у многих революционных деятелей элементарной идейности. И удивительнее всего, что предателями были вовсе не отъявленные негодяи, а люди обычной нравственности, но сознание гнусности именно предательства было просто-напросто вне их духовного мира. В нем его не было.

Если бы мне предложили найти для политических процессов того времени общую формулу, я бы ее выразил так: каждая группа политической организации в десять членов слагается из двух предателей, двух растратчиков, трех дураков и только трех идейных работников. В то время, однако, не только в моих глазах, но и в представлении судей, окраску политическому делу давали не многочисленные негодяи, но малочисленные идейные люди. Будучи преданными и проданными, они неизменно вызывали к себе благожелательное сочувствие.

Относительно либеральные тенденции военных судов и склонность их к оправдательным приговорам при отсутствии несомненных доказательств вины скоро стали одной из причин, побудивших политическую полицию прибегать к действиям, получившим название провокации. С несомненностью убедился я в этом только один раз.

Виновником ее был ротмистр жандармской политической полиции Мясоедов. Провокация, совершенная им по указанию департамента полиции, восемь лет спустя послужила исходным пунктом для обвинения, приведшего его к виселице.

В 1907-м году мне было поручено ведение в Виленском военно-окружном суде дела о нескольких солдатах пограничной стражи, обвинявшихся в пропуске контрабанды. В июле месяце днем офицер, объезжавший в необычное время линию сторожевых постов, задержал человека переходившего границу с двумя небольшими тюками. Вместе с контрабандистом офицер отправился на ближайшую заставу и, войдя в караульное помещение, к удивлению своему застал там всех часовых ближайшего района. Они пьянствовали с угашавшим их водкой унтер-офицером жандармской политической полиции. Испуганный контрабандист тут же указал на жандарма, заявив, что по его поручению он ходил в Германию, получил там имевшиеся при нем тюки и перенес их через границу. Желая проверить это сознание, офицер вскрыл тюки и остолбенел: в них оказалась революционная литература. Тут были брошюры о том, как пользоваться ручными гранатами, наставления для революционной пропаганды в войсках, порнографическая карикатура на Государя и т. п.

Расследование установило, что как принятие революционной литературы в Германии, так и перенос ее через границу организовал жандармский ротмистр Мясоедов, унтер-офицеру же было поручено только отвлечь часовых с границы, чтобы дать возможность посланному беспрепятственно ее перейти. С помощью водки устроить это оказалось не трудно и все дело несомненно прошло бы благополучно, если бы не объезд офицера, которого нельзя было предвидеть, потому что тюки с литературой проносились днем, когда деятельность контрабандистов невозможна, а потому и не бывает объездов начальства.

Председательствовал по этому делу генерал Булычевцев23. Добрый и безупречно честный, человек этот принадлежал к тому типу русских людей, которых французы характеризуют выражением «ame slave»24. Эти люди, если они либералы, то требуют свободы собраний вплоть до права устраивать митинги на железнодорожном полотне, если они любят, то уж всех до клопа включительно, и если они справедливы, то способны воспретить употребление нафталина, губящего массу ни в чем не повинной моли. Идеалист и мечтатель он в высшей степени страдал тем недугом, который так порицал во мне мой кавказский прокурор, и который заключался во внесении своего субъективного отношения, своих личных чувств и убеждений в судебные дела. Среди нас, сослуживцев, генерал пользовался репутацией рыцаря без страха и упрека, а в судебном мире он приобрел известность тем, что добиваясь по одному делу оправдательного приговора, продержал не соглашавшихся с ним судей в совещательной комнате тридцать часов без еды и сна. Измученные судьи вынесли желательный приговор, но подали затем жалобу, справедливо обвиняя председателя в насилии над их совестью. Генерал оправдался ссылкой на статью закона, обязывавшую председателей по возможности склонять судей к единогласному решению, и продолжал занимать столь мало соответствовавшее его духовному облику кресло военного судьи. Мясоедов знал репутацию генерала и, вероятно, для обеспечения себе большей свободы в разговоре с ним, явился давать свое свидетельское показание не в офицерском мундире, а в статском платье. Обвинительного акта по этому делу в моем архиве не сохранилось. Касавшийся исключительно виновности солдат, он никакого интереса не представлял, ценности же его как содержавшего все даты события я в то время, конечно, предвидеть не мог. В набросках моей обвинительной речи, сделанных во время обеденного перерыва судебного заседания, показание Мясоедова намечено лишь в общих чертах, и для связного его изложения многое приходится пополнять по памяти. Излагая это показание теперь, 27 лет спустя после его дачи, я умышленной неправды не допущу и потому за верность общего смысла ручаюсь, но в деталях и частностях могут быть, конечно, ошибки и неточности.

Дело слушалось при закрытых дверях, но зал заседания был переполнен. Присутствовал почти весь состав гражданского и военного судов, все начальство обвиняемых солдат и многие чины администрации, в числе их и командующий войсками Виленского округа генерал Ренненкампф25. Из очевидцев этого суда многие, конечно, еще живы и, если эти записки попадут когда-либо им в руки. Они дополнят их тем, что время успело изгладить из моей памяти, и исправить невольно допущенные мною ошибки.

Общее впечатление, произведенное на меня Мясоедовым, вполне совпадает с тем, которое он произвел на капитана Б., показание которого о последних днях жизни Мясоедова читатель найдет в дальнейшем. Роль Мясоедова в Виленском процессе была очень трудной. Сохранить в ней не только спокойствие, но и еще некоторое достоинство мог только человек умный. Хорошо воспитанный и очень бывалый, мысли свои он выражал свободно, и отлично умел тоном и манерой произношения придавать своим словам желательный оттенок.

— Расскажите, свидетель, все, что Вам известно по делу, — обратился к нему председатель.

— О служебном проступке солдат-пограничников, — ответил Мясоедов, — мне известно только то, что уже показал суду подчиненный мне унтер-офицер. Добавить к этому показанию я ничего не могу. Если суд интересуется какими-либо другими сведениями, то прошу предлагать вопросы.

— Вы подтверждаете заявления Вашего подчиненного, что перенос через границу нелегальной литературы был организован Вами?

— Да.

— Доложите суду, с какой целью это делалось.

— Цель эта составляет служебную тайну, и я мог бы потому на ваш вопрос не отвечать, но в данном случае в интересах и правосудия и нас, чинов политической полиции, я считаю целесообразным эту тайну нарушить, и потому на вопрос отвечу: нелегальная литература доставлялась из-за границы для изобличения революционеров. Практика судов, — продолжал Мясоедов, слегка повернув голову в сторону всех сидевших в зале судейских, — показала, что обвинительные приговоры политическим преступникам выносятся только тогда, когда они изобличаются прямыми уликами. Но революционеры, обыкновенно, бомб при себе не носят, нелегальных листовок открыто на улице не раздают и очень тщательно уничтожают все, что может служить вещественным доказательством их преступной деятельности. В громадном количестве случаев виновность их устанавливается только косвенными уликами. Я, конечно, допускаю, что одна косвенная улика может быть объяснена случайностью, но совокупность многих косвенных улик случайностью быть не может. Сведения свои политическая полиция получает через секретных агентов, то есть лиц одновременно обслуживающих и департамент полиции и свою революционную организацию. Хотя предложения этого рода услуг во много раз превышает спрос на них, но, — с насмешкой сказал Мясоедов, — закон политической экономии о спросе и предложении к нашему делу, по-видимому, неприменим. Оплата этих сотрудников обходится государству все же в огромную сумму, но помимо денег сколько времени, энергии и тревог за собственную жизнь приходится затрачивать чинам политической полиции только для того, что бы после оправдательного приговора и обычно следующей за ним административной высылкой в другой район, оправданный революционер завел бы там всю эту сказку сначала. Тут необходимо одно из двух: либо судьи должны судить не по формальным признакам, а по здравому смыслу, либо мы должны изменить свои методы расследования. Первое не в нашей власти, остается второе. В тех случаях, когда преступная политическая деятельность была несомненной, — это слово Мясоедов подчеркнул, — а добыть прямые улики против ее виновника было невозможно, мы поручали нашим сотрудникам эти улики создавать. Обыкновенно это делается путем передачи для прочтения или просто для временного хранения некоторых из тех брошюр, доставка которых из-за границы была возложена на меня. У получившего такие брошюры внезапно проводился обыск, и тогда в протоколе его они означались в качестве вещественного доказательства. Я совершенно уверен, что к людям невинным этот метод не применялся просто потому, что в этом не было смысла, избавил же нас он от многих неуловимых нарушителей государственного порядка, и о том, что он теперь раскрыт, я бы сожалел, если бы не надежда, что разъясненная мой тайна изменит отношение судов к политическим преступникам, а нас избавит от необходимости прибегать к приемам, которые мы и сами считаем маложелательными.

— Вы сказали, — заметил председатель, — что нелегальная литература вручалась Вашими секретными агентами с предложениями ознакомиться с ней или принять ее на сохранение.

В таких случаях принимавший знал, что он берет. Но бывали ли случаи, когда без его ведома брошюры, обучавшие обращению с бомбами, незаметно для намеченного лица клались в карман его пальто или подбрасывались во время обыска в ящик его письменного стола?

— Возможно, бывали и такие случаи.

— Этим почтенным делом Вы занимались по распоряжению департамента полиции?

— Ответить на этот вопрос мог бы лучше всего сам департамент полиции, что же касается «почтенности», то ведь и деятельность судов, оправдывающих заведомых нарушителей государственного порядка, едва ли можно считать вполне безупречной.

— Вы свободны, — сказал председатель.

Мясоедов поклонился и вышел из залы.

Совещание суда продолжалось более четырех часов. Солдаты были признаны виновными в небрежном исполнении своих обязанностей и приговорены к семидневному аресту. Вместе с тем, пользуясь своим правом непосредственного обращения к Государю, суд составил ходатайство на Высочайшее имя о полном освобождении солдат от всякого наказания. Мотивировал он это тем, что проступок был умышленно вызван и использован жандармскими властями, деятельность которых иллюстрировалась Мясоедовскими признаниями. Просьба о помиловании была использована таким образом, как способ ознакомить Николая II26 с преступными приемами политической полиции.

Жест был красивый и мужественный, но практически совершенно бесцельный.

Прежде всего, несомненная вина солдат никакого помилования не заслуживала, но самым легкомысленным был, конечно, расчет на то, что Государь внесет в дело свое личное отношение. Характер Государя в то время был уже хорошо известен, и можно было безошибочно предвидеть, что исход ходатайства будет определен не им, а министром внутренних дел27, в непосредственном ведении которого находился департамент полиции. Как и следовало ожидать, ходатайство это Государю доложено не было, так как Главный военный суд отменил полностью все решение Виленского суда.

Второй суд, в другом составе присутствия, Мясоедова не допрашивал вовсе и, ограничившись расследованием проступка солдат, назначил им вместо семидневного двухнедельный арест.

В конце 1907 года на прусской границе было арестовано несколько лиц, в автомобиле которых оказались взрывчатые вещества. Задержанных предали Виленскому военно-окружному суду по обвинению в принадлежности к преступному сообществу, поставившему себе целью насильственное ниспровержение существующего государственного строя.

По просьбе одного из обвиняемых, суд вызвал в качестве свидетеля ротмистра Мясоедова, который в своих показаниях высказал предположение, что найденные в автомобиле снаряды были во время обыска подброшены туда одним из агентов жандармского ротмистра Пономарева28. Предположение это он обосновывал тем, что в период деятельности Пономарева на прусской границе, возвращаясь однажды из немецкого местечка Эпокунен, он нашел в своем собственном автомобиле такие же снаряды и нелегальную литературу.

Месяц спустя после дачи этого показания по требованию департамента полиции Мясоедов был уволен со службы29.

* * *

Возникшая в Сибири и прошедшая по России революционная волна 1905 года разлилась с особенной силой по нашим западным окраинам — Польше и Прибалтийскому краю. Население последнего состояло из низшего класса — крестьян латышей и высшего — немцев дворян. Нет никакого сомнения, что своей относительно высокой культурой край обязан был исключительно немецкой части населения, но немцы во многих отношениях жили средневековыми традициями и по отношению к аборигенам края держали себя как завоеватели. В немецких руках находилось все местное управление, они облагали латышей повинностями, назначали пасторов, им одним принадлежало право охоты. Классовое расслоение в крае сложилось необыкновенно четко, и болезненно самолюбивые латыши оказались благоприятной почвой для агитационного посева.

Начавшись отдельными террористическими актами, революционное движение к осени 1905 года приняло форму революционного мятежа против немецкого дворянства. В результате оказались разгромленными 573 помещичьих имения. Достояния нескольких дворянских поколений, накопленные веками, богатые древние замки, хозяйственные усовершенствования, хорошие библиотеки, картинные галереи и всякого рода коллекции, все это грабилось и обращалось в дым. Множество помещиков было убито с чрезвычайной жестокостью. Те, которым удалось сохранить жизнь, бежали из своих усадеб и скрывались в городах и лесах. Посланная правительством карательная экспедиция к концу 1905 года восстание подавила, но судебная ликвидация его продолжалась более двух лет. Производилась она двумя сессиями Виленского военно-окружного суда, из которых одна заседала в Риге, а другая — в Митаве.

Летом 1907-го года я был командирован для исполнения обязанностей прокурора в Митавский суд.

Председателем его назначили генерала барона Остен-Сакена. На первом же заседании суда, слушавшем дело о разгроме немецкого дворянского поместья, все 30 обвиняемых заявили, что считают бесполезным давать какие-либо объяснения такому суду, в котором и председатель и прокурор немецкие дворяне.

Встретившись 10 лет спустя с одним из моих судебных противников адвокатом, латышом Стучкой30, я убедился, что памяти пристрастного обвинителя по себе в Митавском суде я не оставил.

Случилась эта встреча в 1917 году, когда я исполнял обязанности председателя следственной комиссии по делу о мятеже Верховного Главнокомандующего генерала Корнилова31, а адвокат Стучка занимал высокую должность большевицкого комиссара юстиции.

Беседовать мне с ним пришлось по весьма скользкому для меня вопросу о побеге из Быховской тюрьмы генерала Корнилова, Деникина и других32. Объяснениям моим Стучка едва ли поверил и во всяком случае не должен был им поверить, но он выслушав меня сказал: «Мы с вами и теперь такие же противники, какими были в заседании Митавского суда, но доверие к Вам то же, что было и тогда».

Могу почти с уверенностью сказать, что если бы этого «доверия» мне Стучка тогда не оказал, то едва ли я бы имел теперь возможность писать эти строки.

За четыре с лишним месяца пребывания в Митаве я провел более двадцати латышских дел с несколькими сотнями обвиняемых. Ни по одному из них не было вынесено смертного приговора. Случилось это потому, что мы оба с председателем держались того мнения, что мятеж с его насилием и злодействами должен быть подавлен теми же способами, как это делается на войне, то есть решительно без всякой сентиментальности. После наступления нормального порядка вступает в действие и нормальный закон. Ни мести, ни произволу не должно быть места. Массовая казнь людей за преступления, совершенные ими два года тому назад, — бессмысленная и вредная жестокость.

Председатель барон Остен-Сакен33 был добросовестнейшим из всех судей, с которыми мне приходилось когда-либо выступать. Письменные расследования отдельных эпизодов латышской революции состояли обыкновенно из целой серии томов, и ни адвокатура, ни я ни изучали эти фолианты с такой добросовестностью, как председатель. Достаточно было одному из десятков свидетелей отступить на суде от показания, данного на предварительном следствии, как председатель тотчас обращал на это внимание и, отыскивал без труда соответствующий том, прочитывал требуемое место. Он мог дать любую справку и мне, и адвокату, каждому из многочисленных обвиняемых, что при множестве дел было осуществимо только ценою полного отказа от всякой личной жизни. Погружаясь в события очередного дела, анализируя показания каждого свидетеля и обвиняемого, сопоставляя эти показания и учитывая малейшие оттенки вины, барон при изучении каждого дела клал перед собой лист белой бумаги с заранее выработанными заголовками. На первом значились евангельские слова: «Мерой полною, утрясенною», на втором: «Мерой полною», и т. д. до последнего с заголовком «Оправданные». По мере знакомства с делом обвиняемые перекочевывали у него из одной рубрики в другую, а когда такое размещение их по степени наказания было закончено, тогда в каждой рубрике они размещались уже по мере его. Все это делалось задолго до слушания дела, тщательно взвешивалось, вынашивалось, и потому создавало такие прочные убеждения, что никакие новые данные судебного разбирательства их уже поколебать не могли. Устраненная из дела живая жизнь неизбежно приводила к тому, что римляне характеризовали изречением: «summum jus — summa injuria» (много суда — много неправосудия).

Но совершенство людям не свойственно, и если судившиеся у барона латыши могли его в чем либо обвинять, то, во всяком случае не в пристрастии, а разве только в слишком однобоком беспристрастии.

В рижской сессии председательствовал генерал Кошелев34. Это был человек совсем другого склада, принадлежавший к той разновидности русских людей, которые носят в своей душе одновременно и идеалы Мадонны и идеалы Содома. Генерал был маленького роста и сразу бросался в глаза своей подвижностью, неопрятной одеждой и высокими сильно стоптанными каблуками. Лицо его с маленькими близорукими глазами и брезгливой улыбкой, открывавшей ряд непломбированных зубов, производило неприятное впечатление. Иное лицо ведь что жилище: сразу видно, что внутри и сыро, и холодно. Денежно безукоризненно честный, он в порыве бескорыстия способен был отдать нуждающемуся всю свою наличность. Я лично убедился, что, желая выручить из большой неприятности почти постороннего ему человека, он обегал чужие пороги, просил, унижался и не останавливался ни перед какими трудностями, пока не достиг желаемого. А на другой день он сам обо всем этом забывал и чуждался и стыдился всякой благодарности. Карьерные стремления были ему совершенно чужды, в угоду начальству он никогда ничего не делал, и среди людей, окружавших всесильного генерал-губернатора Меллера, это был, вероятно, единственный человек, державший себя с импонирующей независимостью. Но все это благородство было написано на «tabula rasa»35, на белом листе безсубстанционального человека. Анархист до мозга костей, Кошелев не знал другого импульса, кроме собственного желания, и при полном отсутствии задерживающих центров, не останавливался для удовлетворения этого желания ни перед какою подлостью. В таких случаях он решительно ничего не стыдился и проделывал свои мерзости с вызывающим цинизмом.

Он ненавидел всех инородцев: поляков, немцев, латышей и в особенности евреев. Если по делу выступал адвокат еврей, то оскорбительный для него инцидент был неизбежен. Увидав однажды на суде в числе защитников младшего брата одного известного петербургского адвоката-еврея, Кошелев, обернувшись к одному из судей, громко заметил: «Как странно, такой молодой, а уже жид». В другой раз он посоветовал еврею-адвокату держать себя поскромнее и не воображать, что он двоюродный брат Иисуса Христа.

О цинизме Кошелева рассказывали невероятные вещи. Передавали, будто встретившись на вокзале с защитником приговоренных им к смерти латышей, он подозвал этого адвоката к буфетной стойке и предложил ему выпить за благополучный переход его клиентов по ту сторону добра и зла. Приписывали ему так же такие обращения к городским властям с просьбой назвать его именем то кладбище, на котором хоронили казненных им людей. Все это, вероятно, были анекдоты, но характер их определял личность. В Риге его знали все, и все ненавидели. Кошелев это хорошо понимал и, тем не менее, он никогда не позволял агентам полиции себя охранять, и каждое утро его можно было видеть в парке, сидящим на скамейке и спокойно читающим газету.

В нашем ведомстве он был «bete noire»36, но добраться до его неправосудных приговоров было трудно. Генерал-губернатор пользовался своим правом и не пропускал в Главный военный суд кассационных жалоб и протестов, а это делало его неуязвимым. Приезжая в Ригу с докладами к генерал-губернатору, я старательно избегал всяких встреч с этим распущенным человеком. Кошелев это знал и, говоря обо мне, язвительно называл меня «господин"zierlich manirlich, ganz accurate"» (манерный).

Однако столкнуться с ним мне все-таки пришлось. Случилось это по делу, которое сохранилось в моей памяти как самое несправедливое из всех многочисленных дел моей судебной практики.

В 1906 году в городе Митаве выстрелом из револьвера был убит учитель гимназии Петров. На боковой улице, по которой убитый учитель возвращался домой, в момент убийства никого не было, и только какой-то лавочник, услышав выстрел и посмотрев в окно, увидел пробежавшего мимо него мальчика в гимназической фуражке. Выскочив на улицу и заметив лежавшего на тротуаре человека, лавочник догадался, что пробежавший мимо гимназист совершил убийство, и бросился его догонять, но тот перескочил через забор какого-то сада и бесследно скрылся. Убийство было загадочным. Политические мотивы отпадали, так как убитый учитель принадлежал к числу самых обыкновенных обывателей маленького провинциального городка, политическими делами не занимался, ни к каким партиям не принадлежал и вел скромную уединенную жизнь. Как педагог он требовал, правда, знаний и порядка, но делал это не в большей степени, чем другие его коллеги, и поводов к ненависти никому из своих учеников не давал.

Тщательное расследование никаких результатов не дало. Дело продолжало оставаться загадкой, и только несколько месяцев спустя, когда эта взволновавшая весь город драма стала уже забываться, родители ученика Миттельгофа узнали от своего сына, что он вместе со своим одноклассником евреем Иоссельсоном увлекается чтением революционной литературы. Занимались они этим делом на чердаке гимназии, куда выходили во время перерывов классных занятий и где Иоссельсон хранил добытые им революционные листки и брошюры.

Мальчик оказался настолько насыщен агитационной пропагандой, что заявил родителям о своем намерении вместе с Иоссельсоном оставить школу, поступить в боевую организацию и принять активное участие в борьбе с царскими насильниками. Испуганные родители передали слышанное от сына директору гимназии, тот следователю, — и мальчика посадили в тюрьму, где на допросе он чистосердечно во всем раскаялся, указал место, где на чердаке хранилась революционная литература, и рассказал, что Иоссельсон сознался ему в убийстве Петрова. По рассказу Миттельгофа Иоссельсон к убитому учителю относился хорошо и никаких причин его убивать не имел, но та боевая организация, к которой принадлежал обучавшийся в Рижском политехникуме его старший брат студент, признала Петрова вредным реакционером и приговорила к смерти. Во исполнение этого решения он учителя и убил.

Братьев Иоссельсон, конечно, немедленно арестовали и посадили в Митавскую тюрьму. Допрашивали их бесчисленное количество раз, добиваясь сознания, но оба они упорно стояли на объяснениях, данных ими при задержании. Студент Иоссельсон отрицал свою принадлежность к какой бы то ни было политической организации и утверждал, что весь рассказ его брата Миттельгофу — чистейшая фантазия. По его словам, Петров политикой никогда не занимался, и потому никто не мог считать его ни революционером, ни реакционером. По окончании гимназии личных отношений к убитому учителю у него не было никаких, а когда он в ней учился, то имел у Петрова настолько хорошую отметку что мог поступить в Рижский политехникум.

Гимназист Иоссельсон не отрицал правильности сообщенного Миттельгофом, но говорил, что, увлеченный агитационными листками, он всю эту историю выдумал, желая украсить себя ореолом героя-террориста.

Оба они были преданы военному суду по обвинению в политическом убийстве, и так как смертная казнь применялась ко всем лицам, достигшим семнадцатилетнего возраста, а в момент преступления младшему Иоссельсону было семнадцать лет и два месяца, старшему же девятнадцать лет, то им обоим угрожал смертный приговор.

Дело это в первый раз слушалось в Митавском суде еще в то время, когда в нем председательствовал генерал Кошелев. Свидетель Миттельгоф на суде свое показание подтвердил и, так как никаких других улик против Иоссельсона не было, то опрос немногих свидетелей, дававших несущественные показания, быстро близился к концу. Одним из последних допрашивался ученик гимназии Фридлендер. Дав свое показание, он направился к входной двери, но вдруг неожиданно вернулся и, подойдя к судейскому столу, сказал: «Петрова убил не Иоссельсон, его убил я».

Тут же он объяснил, что причиной убийства были дурные отметки, которые ему ставил Петров и за которые родители его строго наказывали. Он подробно рассказал, у кого украл револьвер, сообщил, в каком месте бросил его в реку, начертил путь, по которому бежал после убийства, указал свинарню, в которую скрылся во время преследования его лавочником, и дал целый ряд других подробностей преступления.

По требованию прокурора заседание было прервано, и дело направлено к новому расследованию. Впоследствии прокурор полковник Чивадзе37 рассказывал, что сознание Фридлендера привело Кошелева в бешенство. Как не достигшего 17-и летнего возраста, его нельзя было повесить, и Кошелев утверждал, что потому-то Иоссельсоны за деньги и склонили его взять вину на себя. При этом генерал открыто заявлял, что Иоссельсоны от него не уйдут и что он их все равно повесит.

В период второго расследования Кошелев был переведен в Ригу, а заключение по делу пришлось давать мне.

Сознание Фридлендера подтвердилось полностью: был установлен факт кражи револьвера, лавочник в точности подтвердил путь бегства, свинарня действительно оказалась местом, где убийца мог укрыться. К этим фактам прибавилось еще одно обстоятельство. Петров был женат на неинтеллигентной женщине, с которой, по ее собственным словам, он о гимназических делах никогда не говорил. Узнав о сознании Фридлендера, эта женщина явилась к следователю и сообщила, что за два, три дня до убийства к ним на квартиру приходил еврей-гимназист и о чем-то с ее мужем спорил. Такое явление было необыкновенным, и, расспрашивая о нем мужа, она узнала, что приходивший мальчик просил поставить ему переходную отметку и грозил самоубийством. «Но, — сказал Петров, — он меня так преследует, что раньше чем застрелить себя, наверное, убьет меня самого».

Если принять во внимание то заражающее влияние, которое оказывали на молодежь массовые террористические акты 1905–1906 годов, то представляется вполне вероятным, что столь мало значительное обстоятельство, как непереводная отметка, могло послужить поводом к убийству. Во всяком случае, при сознании Фридлендера, совпадавшим со всей обстановкой убийства, и при отсутствии каких-либо данных, изобличавших братьев Иоссельсонов, кроме разговоров на чердаке гимназии, единственно правильным было предание суду Фридлендера и прекращения дела в отношении Иоссельсонов. Такое заключение я и представил генерал-губернатору Меллер-Закомельскому. Он вернул его мне с резолюцией «не согласен».

По завету моего кавказского прокурора, мне следовало воспользоваться правом всякого прокурора отказываться от ведения дела в направлении, не соответствовавшем его внутреннему убеждению. Но завету этому я не последовал. Казнь двух юношей была слишком вопиющей нелепостью, и я боялся, что лицо, которое будет прислано меня заменить, отнесется к делу формально и не захочет вступить в пререкание с генерал-губернатором, требовавшим предания суду всех трех обвиняемых. Поэтому я сконструировал обвинение так, что убийство было задумано и организовано совместно братьями Иоссельсонами и Фридлендером, но осуществлено было только последним. Соучастники, не бывшие на месте преступления, наказывались на одну степень ниже тех, которые его совершили, и посему Иоссельсоны подвергнуты смертной казни быть не могли. Им грозила бессрочная каторга, но жизнь была бы спасена.

Мой расчет, что докладывавший генерал-губернатору гражданский прокурор не станет углубляться в конструкцию обвинительного пункта, оказался правильным, и подписанный генералом Меллером приказ о предании военному суду имел точную редакцию моего обвинения.

Радость успеха была, однако, преждевременной. Прочитав приказ, Кошелев, конечно, сразу понял смысл сделанного мною хода. Он явился к генералу Меллеру и заявил, что я его обманул. Вызванный прокурор-докладчик, перечитав доложенный им обвинительный вывод, согласился, что возможность повесить Иоссельсонов им исключается. Отменить собственный приказ Меллер не захотел, и тогда Кошелев предложил ему изъять ему все дело из Митавского суда и передать в Рижский. Со свойственным ему цинизмом он при этом не отрицал, что хотя суд и не вправе признать Иоссельсонов виновными в более тяжком преступление, чем то, в котором они обвиняются, но повешены они все-таки будут, а ответственность за это он берет лично на себя.

Прокурором в Рижском суде был полковник Хабалов38. В Латвии, вероятно еще и теперь живы сотни людей, спасенные им от кошелевской виселицы и с благодарностью вспоминающие этого мужественного человека.

После удаления Хабалова из Прибалтийского края генерал-губернатор Меллер вместе с Кошелевым преследовали его доносами, не стесняясь намекать в них на большие суммы, которыми по слухам оплачивалась его стойкость. Даже Государю Меллер докладывал о вредной деятельности Хабалова, но по рассказу присутствовавшего при этом военного министра Редигера39 Николай II, молча выслушав доклад, перевел разговор на другую тему.

За день до заседания я приехал в Ригу, чтобы ознакомить Хабалова с подробностями дела. Защитниками выступали: петербургский адвокат Зарудный40 и рижский Шабловский41. Первый из них впоследствии при Временном Правительстве стал министром юстиции, второй — главным военно-морским прокурором. Их рекомендации я обязан назначением Членом Чрезвычайной комиссии по делу о мятеже генерала Корнилова.

Основываясь на моем обвинительном акте, Хабалов подчеркнул в своей речи, что перейти меру предъявленного обвинения суд права не имеет. Защита просила о полном оправдании Иоссельсонов.

Совещание суда длилось не более 20-и минут. Эта быстрота, свидетельствовавшая о заранее заготовленном решении, и усвоенная Кошелевым манера читать свои смертные приговоры, сразу позволили предугадать исход дела.

Генерал снял свое пенсне, достал носовой платок, протер им стекла и мягким голосом стал читать. Перед заключительной фразой он сделал небольшую паузу и прочитал: «…признал виновными и приговорил к смертной казни через расстреляние».

Старший Иоссельсон выслушал приговор спокойно, с младшим сделался обморок.

Тотчас были посланы две телеграммы: Хабаловым — Главному военному прокурору о том, что суд перешел меру обвинения, и защитниками — вдовствующей Императрице Марии Федоровне42, с просьбой содействовать, чтобы генерал-губернатором были пропущены подаваемые по делу кассационная жалоба и прокурорский протест. Вдовствующая Государыня, всегда сочувственно отзывавшаяся на обращенные к ней ходатайства, на другой же день Меллеру телеграфировала; но тот, предвидя это, с утра уехал за город, приказав расстрелять Иоссельсонов ночью, до его возвращения. На другой день, вернувшись в Ригу и найдя просьбу Императрицы, он ответил, что, к сожалению, о желании ее ему стало известно уже после приведения приговора в исполнение.

Расстрел происходил ранним ноябрьским утром. Когда спавших в одной камере братьев разбудили и младший стал одеваться, старший отнял у него одежду и, взяв под руку, повел на тюремный двор. От беседы с раввином он отказался. «Когда убивают разбойники, — сказал он, — то можно умереть и без покаяния». Убит он был сразу, младший же, раненый в нижнюю часть живота, упал и стал кричать, пока командовавший солдатами офицер не вложил ему дула револьвера в ухо и не застрелил.

Из бесчисленных описаний уличных сцен русской революции в моей памяти четко сохранился один рассказ очевидца революционных дней в Одессе.

У витрины книжного магазина четыре матроса рассматривали олеографические картинки. Тут же на тротуаре, в нескольких шагах от них какая-то старушка продавала прохожим яблоки. Один из матросов сказал по ее адресу какую-то пошлость, а другой снял с плеча винтовку, зарядил ее и, прицелившись, убил старуху наповал. Через минуту на тротуаре лежал труп с беспомощно раскинутыми руками; голова и рассыпанные яблоки в луже крови. «Потрясающей, — писал очевидец, — была не столько жестокость поступка, сколько его нелепость».

Совершенные генералом Кошелевым судебные убийства были такой же чудовищной нелепостью, и русский обыватель жестоко заплатил впоследствии за пролитую им в Латвии кровь. Судьи латыши Петерс43 и Лацис44 действовали по приемам, которым их научил русский генерал.

Год спустя, когда Кошелев, закончив свою деятельность в Риге, уже собирался ее покинуть, к нему на улице подошел ученик Митавской гимназии и, выстрелив в упор в генерала, тут же застрелился сам. Пуля пробила Кошелеву щеки и, поранив язык, навсегда лишила его речи.

Уроженец Прибалтийского края, барон Меллер-Закомельский45 был желателен немецкому дворянству, пока в крае была смута, которую он усмирял не только оружием, но и розгами. Произвол его в денежном отношении был менее желателен, а потому с наступлением спокойствия немецкое дворянство через своих представителей при дворе потребовало его удаления. Меллер был отозван и назначен членом Государственного совета.

Впоследствии, когда в Чрезвычайной следственной комиссии46 мне пришлось познакомиться с Архивом министра юстиции Щегловитова47, я, между прочим, нашел в нем переписку о возбуждении против Меллера уголовного преследования. Исхлопотав Высочайшее разрешение на продажу одного майоратного имения, барон по секретному соглашению с перекупщиком показал в купчей крепости продажную сумму на 210,000 рублей менее им действительно полученной, и эту сумму не внес в неприкосновенный майоратный капитал, а присвоил ее себе. Узнав об этом, правопреемники барона возбудили уголовное дело, и члену Государственного совета барону Меллер-Закомельскому было предъявлено обвинение в мошенничестве и утайке крепостных пошлин.

Министр юстиции Щегловитов в докладе Государю предлагал ввиду заслуг Меллера уголовное преследование против него прекратить, с тем, однако, чтобы он внес утаенные 210,000 рублей майоратный капитал и уплатил крепостные пошлины. Указывалось в этом докладе так же на несоответствие поступка Меллера высокому званию Члена Государственного Совета.

Государь с министром не согласился и приказал все дело прекратить без всяких условий и последствий.

Создавшиеся делом Иоссельсонов отношения с генерал-губернатором делали мое дальнейшее пребывание в Балтийском крае невозможным, но мер к изменению положения вещей мне принимать не пришлось, так как на другой день после казни обвиняемых я получил предписание выехать из пределов края с первым отходящим поездом.

Военный суд пользовался правом независимости и генерал-губернатору не подчинялся. Данное мне предписание было поэтому незаконным, а способ, которым предлагалось это осуществить, кроме того и неприличным.

Я одел мундир и поехал к Меллеру во дворец. Служебный прием уже окончился, и я просил принять меня в экстренном порядке. Ушедший с докладом дежурный чиновник скоро вернулся и сообщил что генерал-губернатор отдыхает, и будить его он не решается.

«А Вы слышали, полковник48, — сказал он, — что недавно один священник приходил жаловаться, так его высекли. Ведь в известном возрасте и положении легче бывает молча снести такого рода неприятность, чем разгласить ее жалобой».

Я, конечно, не допускал и мысли, что чиновник получил поручение напомнить мне о постигшей священника «неприятности». Но на всякий случай все же счел более целесообразным губернаторского сна не тревожить и из вотчины его выехать безотлагательно.

Высылкой из края, конечно, Кошелев и Меллер не ограничились. Первый из них написал Главному военному прокурору49, а второй — министрам военному и внутренних дел, что принятая в отношении меня экстренная мера вызывалась тем сочувствием адвокатуре, которое я неизменно проявлял и благодаря которому дела оставались без обвинителя, что «совершенно не допустимо в суде, предназначенном содействовать высшей власти в усмирении революции».

Такая аттестация ставила перевод мой в Петербург под вопрос, а между тем там уже находилась и устроилась моя семья50.

Как это часто бывает, решающим фактором стала простая случайность.

В городе Вильно были зверски зарезаны всем известный и очень уважаемый судья Россицкий51 и его жена.

Рано утром, когда прислуга ушла на базар, а жена судьи, встав с постели, направлялась в кухню, на нее набросился их слуга Авдошко и ударом ножа в область сердца убил ее наповал. Россицкий, разбуженный падением тела, выскочил из кровати и, безоружный, стал отбиваться от слуги, наносившего ему удары ножом. На крики отца прибежала его пятилетняя дочь Ванда и, хватая Авдошко за руки, стала просить его не бить ее папу. Он оттолкнул ее, и борьба продолжалась, пока ослабевший от потери крови судья не упал, и Авдошко не перерезал ему сонную артерию. Взломав затем все ящики и перерыв весь гардероб убитого, он связал все, что было в квартире ценного в узел, и ушел, но до того запер девочку Ванду в комнате, где лежал труп ее отца, а ключи от этой комнаты и выходной двери квартиры взял с собой.

Вернувшейся с базара кухарке Ванда, конечно, рассказала, кто убил ее отца, и через два дня Авдошко был задержан и предан военному суду52.

Дело было сенсационное, тем более что защиту Авдошко взял на себя известный и очень даровитый адвокат Тарховской53, защищавший впоследствии военного министра Сухомлинова. В конце своей обвинительной речи, указывая на него, я сказал: «Мой талантливый противник сейчас будет стараться облегчить участь подсудимого. Убитых им Россицких никто из гроба не поднимет, и я один здесь говорю от их имени. На мне одном лежит обязанность защищать перед Вами, господа судьи, их священное право на осуждение убийцы. Они умерли с выражением невыразимого ужаса на лицах, застывший отблеск которого сохранился на показанных Вам фотографических снимках их трупов. Когда Вы удалитесь в совещательную комнату, взгляните там еще раз на эти фотографии и помните, что это дело рук подсудимого. Вот за это-то деяние именем закона и правосудия я привлекаю его теперь к расплате перед Вашим справедливым судом».

После минутного молчания вся публика поднялась, и в зале раздался гром аплодисментов. Я невольно взглянул на Авдошко. Он вскочил с своей скамьи и закрыл лицо руками. А рукоплескания в зале продолжались, и совершенно растерявшийся председатель прекратил их только после громкого замечания адвоката Тарховского, что здесь суд, а не театр. Все происшедшее было так неожиданно, что вся кровь бросилась мне в голову, и мне мучительно стыдно стало за тот пафос речи, который вызвал эту жестокую овацию. Опять внесены были в дело те личные чувства, которые так осуждал мой бывший кавказский начальник.

На другой день я просил командующего войсками генерала фон Ренненкампфа заменить Авдошко смертную казнь каторжными работами. Мне казалось, что, несмотря на всю жестокость преступления, он все же имел некоторое право на снисходительность. Это право я видел в той доле человечности, которая не позволила ему убить девочку Ванду. Авдошко понимал, конечно, что, сохраняя ей жизнь, он оставляет свидетельницу, которая неминуемо его погубит, и все-таки он ребенка пожалел. Ренненкампф остался неумолим, и Авдошко был повешен.

Случай с аплодисментами попал, конечно в печать, и кто-то из оппозиционных ораторов Государственной Думы54, говоря о смертных казнях, иллюстрировал их развращающее влияние той овацией, которою приветствовалась моя обвинительная речь в Виленском суде. Заявление это сыграло для меня роль рекламы. Меллеровский инцидент был забыт, и в начале 1908-го года меня перевели в Петербург55.

III. В Петербург

Дело Альберта Трауберга («Карла»). — Провокатор Евно Азеф. — «Кровавое воскресенье». — Суд над Азефом в Париже и над директором департамента полиции Лопухиным в Петербурге. — Убийство полк. Карпова. — Убийство премьер-министра П. Столыпина. — Предатель Масокин. — Пререкания с министром внутренних дел Макаровым. — Генерал Газенкампф. — Казнь Трауберга и Масокина. — Дело баронессы Спенглер. — Побег освобожденных подсудимых. — Мой перевод в Финляндию.

По своим политическим убеждениям я всегда был поклонником разумного и честного либерализма в духе английского тори56 и в своем представлении делил людей на сторонников порядка и сторонников беспорядка. К первым я поносил всех, обладавших здравым смыслом, отличавших осуществимое от неосуществимого и умевших понимать, что в политической жизни приходится заключать браки не только по любви, но иногда и по расчету. Людьми беспорядка были как те, которые отказывались считаться с неизбежностью жизненных явлений, так и тех, которые насыщались и жили отвлеченными теориями, органически не переносили никакой определенной системы и в душе ненавидели всякую власть до полицейского городового включительно. К этой группе людей принадлежала и вся наша средне-интеллигентская буржуазия. Ее аморфная масса склонялась к умеренному беспорядку, который в конце концов должен был привести и действительно привел к торжеству беспорядка полного.

Людей порядка было мало. Людей беспорядка много, и так как мне приходилось обвинять только левых представителей последнего, а их правые противники неизменно требовали «нажима на закон», обвинений «с запросом», то очень скоро и в Петербурге создалось то «сочувствие адвокатуре», на которое жаловался Кошелев и которое здесь через полгода привело к новой перемене в моем служебном положении.

Решающее значение в этом отношении имели два политических процесса: дело Трауберга и дело баронессы Спенглер.

Латышский полуинтеллигент Альберт Трауберг (по кличке «Карл»)57 стоял во главе северного летучего отряда партии социалистов-революционеров и в 1906–1907 годах организовал в Петербурге целый ряд политических убийств высших должностных лиц. Фактически исполнители этих террористических актов судились в отдельности, но разыскать и арестовать самого «Карла» и разгромить его организацию удалось лишь после предательства одного из членов ее — Масокина58. В летучем боевом отряде Масокин был на роли исполнителя, и потому все участвовавшие в процессе «Карла» лица недоумевали, каким образом он мог дать полиции такие указания, которыми не только детально освещались все уже совершенные убийства, но и раскрывались планы, тех террористических актов, которые только еще задумывались и могли быть потому известными лишь единичным лицам.

Следственным властям и прокуратуре политическая полиция представляла предательство Масокина как единственный источник, из которого она почерпнула все данные для обвинения, и только в 1917 году, работая в Чрезвычайной следственной комиссии, я узнал, что все сообщенные Масокином сведения были вложены ему в уста департаментом полиции, обещавшим ему за это предательство не только денежное вознаграждение, но и полное помилование.

Действительным предателем «Карла» и его летучего отряда был член Центрального Комитета партии социалистов-революционеров и руководитель ее боевой организации инженер Евно Азеф. В его ведении находилась все действовавшие в России террористические отряды, он давал им задания, разрабатывал планы отдельных убийств и сам назначал лиц, которыми эти убийства должны были выполняться. В то же самое время Азеф состоял на службе у департамента полиции59 и сообщал начальнику петербургского охранного отделения60, генералу Герасимову61, время и место им же задуманных и разработанных покушений. Чтобы скрыть от партии свою провокаторскую деятельность, Азеф допускал приведение ею в исполнение некоторых из организованных им террористических актов. В таких случаях он обычно уезжал за границу, оправдываясь перед департаментом полиции, что акт совершен в его отсутствие и без его ведома.

Успешное осуществление убийств министра Плеве62 и Великого Князя Сергея63 исключало, конечно, для революционной организации всякою возможность подозревать их творца и руководителя Азефа в предательстве, а он в это время задумывал и разрабатывал новые планы покушений: на Государя, на Великого Князя Николая Николаевича64 и других высших должностных лиц, и предавая полиции исполнителей этих планов, подвергал сотни безоглядно доверявшим ему людей тягчайшим уголовным наказаниям до эшафота включительно.

Евно Азеф65 происходил из бедной еврейской семьи и свои услуги в качестве осведомителя предложил полиции, будучи еще юношей-студентом. Провокаторская деятельность его продолжалась более 15-и лет, и потому все высшие руководители политического розыска его хорошо знали, но в расцвете своей деятельности он сносился только с начальником петербургского охранного отделения, генералом Герасимовым, который в свою очередь регулярно докладывал о всем ему сообщенном премьер-министру Столыпину66 и вместе с ним контролировал его сведения и намечал направление, в котором они должны были быть использованы. При этом, зная что Азеф состоит в боевой революционной организации, Столыпин производил по его данным аресты и ликвидации с таким расчетом, чтобы они не вызвали подозрений против Азефа и не пошатнули его положения в партии.

Первое покушение на Государя азефовская боевая организация приурочила к его поездке в Ревель в 1907 году на свидание с английским королем67. Азеф выдал тогда политической полиции план покушения, но, боясь за себя, поставил условием, что бы никаких арестов произведено не было. Генерал Герасимов согласился, и покушение предотвратили неожиданной переменой царского маршрута. Провал этого покушения, объясненный случайностью, вскоре был компенсирован Азефом, блестяще организовавшим вывоз из Туркестана экспроприированных там его партией 300 000 рублей. Это была огромная заслуга, позволявшая оживить и расширить партийную боевую деятельность, требовавшую очень больших затрат.

Азеф, который сообщил генералу Герасимову об этой операции, хвастливо утверждал, что большая часть этих денег будет передана ему, Азефу. Рассказывая впоследствии об этом эпизоде, Герасимов заметил: «Ведь я же знал, что значительная часть этих денег все равно останется у нас в хозяйстве, — поступит в распоряжение нашего человека». При таком отношении Герасимова полный успех в сложном и опасном деле вывоза похищенных денег является, конечно, понятным.

Сделав крупный подарок революционерам, Азеф счел себя обязанным оказать не менее ценную услугу и департаменту полиции, и 20-го февраля 1908 года выслал девять человек, вооруженных бомбами и револьверами, для убийства Великого Князя Николая Николаевича и министра юстиции Щегловитова. Всех девятерых арестовали и семерых из них впоследствии повесили (событие это послужило темой для знаменитого рассказа Л. Андреева «Семь повешенных»)68.

Этот провал и в особенности непонятный обстоятельства ликвидации отряда «Карла» создали в партии убеждение, что в Центральном Комитете ее не все благополучно.

Больше чем за два года до этой последней неудачи из разных мест стали распространяться сведения о связи Азефа с департаментом полиции. Источником этих слухов партия считала полицию, происки которой, по ее мнению, были направлены к тому, чтобы скомпрометировать самого талантливого из партийных организаторов. Сам Азеф, конечно, негодовал, а близорукие жертвы его предательства искренно сочувствовали этому негодованию, утешали его и выражали неизменную готовность оказывать всяческую поддержку.

Азефу пришлось вести себя с большой осторожностью. Будучи сам главой боевой организации, он существенные сведения о ней департаменту полиции давать перестал, а что бы укрепить веру в свою непогрешимость, стал с беспощадной жестокостью устранять своих конкурентов по предательству.

Одним из таких устраненных оказался прославившийся на весь мир священник Гапон69.

В воскресенье 9-го января 1905 года более 10 000 петербургских рабочих с женами и детьми шли по улицам Петербурга к Зимнему дворцу, чтобы поведать царю свои нужды и просить его заступничества.

Толпу эту вел с крестом в руках Георгий Гапон. Манифестанты были уверены, что увидят самого Царя, передадут ему петицию и спокойно удалятся. Царь знал о готовившемся движении и даже имел копию петиции.

Когда утром толпа подошла к Зимнему дворцу, расставленные там воинские части отказались пропустить ее на Дворцовую площадь.

Масса не поверила и местами стала прорывать воинские кордоны. Войска открыли огонь и, когда толпа разбежалась, на площади оказалось более 200 убитых70.

Событие это, ставшее началом русской революции, произвело огромное впечатление не только в России, но и за границей. Гапон стал народным героем, о нем писали газеты всего мира и во всех магазинах продавались его фотографические карточки.

В то время министром внутренних дел был П. Дурново71. Обладая научным багажом штурманского офицера, этот «самородок» настолько выделялся среди тогдашнего чиновничества своими блестящими способностями и незаурядным умом, что еще в царствование Александра III достиг высокого поста директора департамента полиции. Но, «что бы поступать умно, одного ума мало» заметил как-то Достоевский, и эту верную и глубокую мысль П. Дурново подтвердил полностью.

Пользуясь расположением известной в Петербурге светской дамы и заподозрив ее в близости к послу одной из иностранных держав, Дурново поручил своему агенту, служившему у посла прислугой, вскрыть и обыскать его письменный стол. Два найденных в нем собственноручных письма своей возлюбленной взбешенный директор департамента бросил ей в лицо, а легкомысленная красавица повторила тот же жест в отношении посла.

В жизни преследуются и караются не пороки, а неумение их скрыть.

Случай с послом стал известен Александру III, и на поданной ему жалобе о нарушении прав экстерриториальности, Царь положил хорошо понятную всем резолюцию: «Немедленно убрать эту свинью»72.

Словом можно ударить больнее, чем кулаком.

Имя П. Дурново в течение всей его жизни произносилось не иначе, как с саркастической ссылкой на царскую резолюцию. Служебной его карьере она повредила много меньше, прервав ее только на десять лет, и при Николае II после убийства Великого Князя Сергея и министра Плеве опального чиновника вновь призвали на службу, поручив ему ликвидировать революционный террор.

Разыскать и уничтожить неуловимый боевой отряд социалистов-революционеров без содействия лица, в этот отряд входившего и пользовавшегося в партии крупным авторитетом, оказалось невозможным. Использовать для этой цели Азефа не удалось и тогда кто-то вспомнил о Гапоне.

Мысль предложить ему роль предателя представлялась осуществимой потому, что бывший священник, проживавший в то время в Монте-Карло, вел там очень рассеянный образ жизни и проводил время в обществе кафешантанных звезд, которых щедро угощал в самых дорогих ресторанах.

Посланному в Монте-Карло известному петербургскому авантюристу Манасевичу-Мануйлову без особого труда удалось склонить Гапона к сотрудничеству с департаментом полиции, и он вернулся в Россию.

За 100 000 рублей Гапон предложил Дурново выдать всю боевую организацию. Дурново, находя сумму чрезвычайной, предложил 25 000 и кроме того потребовал гарантию в исполнении самого обязательства, каковою считал привлечение уже самим Гапоном в качестве секретного сотрудника еще кого-либо из влиятельных членов центрального комитета партии.

Как революционер Гапон всегда был дилетантом, в политических программах не разбирался, техники революционного дела не знал вовсе и был совершенно убежден, что талантливый и умелый вождь ни в каких политических программах и партиях вообще не нуждается и может сделать революцию в один день.

Эта ребяческая наивность и была причиной того, что даже в дни рассвета его славы, Гапона не посвящали в партийные дела, а когда в Монте-Карло он стал таскаться по ресторанам и открыто продавать свои подписи на фотографических карточках, то быстро исчезло доверие и уважение к нему как к человеку.

Имя все равно что платье, одни его носят, другие таскают. Люди, торгующие своими автографами, принадлежат к последним, и потому среди членов боевой организации нашелся только один человек, сохранивший к герою «Кровавого воскресенья» доверие и даже восторженное обожание. Этим человеком был тот самый инженер Рутенберг73, который в воскресенье 9/22 января шел с ним рядом и который после стрельбы на Дворцовой площади затащил его в ближайший двор и там своими карманными ножницами остриг ему волосы и бороду. Уничтожив эти обязательные атрибуты православного священника и надев ему на голову чью-то рабочую фуражку, Рутенберг тем самым спас Гапону жизнь, сделав священника неузнаваемым для разыскивавших его полицейских.

Вот этому-то Рутенбергу Гапон и предложил сотрудничать вместе с ним в качестве секретного агента петербургского охранного отделения.

Ошеломленный Рутенберг, не отказывая в своем согласии, категорического ответа однако не дал, и предложил еще раз встретиться и обсудить вопрос.

В людях и их психологии Гапон по-видимому разбирался плохо и не учел, что для положительного ответа существует только одно слово — да, и что все остальные слова придуманы людьми для ответов отрицательных.

Прощаясь тогда с Рутенбергом, Гапон был вполне убежден в его согласии и потому просил о времени и месте предстоящей встречи его известить как можно скорее.

Эту просьбу Рутенберг исполнил и созвав центральный комитет партии, сообщил ему о сделанном Гапоном предложении. Присутствовавший на этом заседании Азеф категорически потребовал, чтобы «с этой гадиной было немедленно покончено» и Ц.К. это предложение принял.

Для исполнения этого решения Рутенберг нанял в пригородном местечке «Озерки» отдаленную дачу и ссылаясь на необходимость конспирации предложил Гапону туда приехать.

Чтобы подслушать их разговор, в соседней комнате поместились несколько из преданных Гапону рабочих.

Беседа началась с указания Рутенберга на незначительность предложенной Дурново суммы. За 25 000 сказал он нам предлагается пожертвовать нашим ближайшим друзьями, ведь всех их предлагается подвести под виселицу. Гапон возражал, что 25 000 деньги хорошие и что кроме того, многим можно потом устроить побег, а если кое-кто и погибнет, то ведь «когда лес рубят, то щепки летят».

— Ну а чтобы ты сделал, — спросил Рутенберг, — если бы я не дал своего согласия и сообщил весь наш разговор партийным товарищам.

Гапон ответил, что он начисто от всего отрекся бы и Рутенбергу никто бы не поверил.

Тогда Рутенберг встал и открыв дверь в соседнюю комнату, впустил находившихся там рабочих.

Со смертным ужасом на лице Гапон стал уверять их, что все слышанное ими неправда и что единственной целью его было испытать Рутенберга. «Товарищи, — молил он, — вспомните то воскресенье, когда я бесстрашно шел впереди вас, простите меня». Но его никто не слушал. Ему связали руки, накинули на шею петлю и вздернули на вбитом в стену крючке.

Когда наступила смерть, рассказывает Рутенберг, он перерезывая веревку на шее Гапона вспомнил, что год назад этими карманными ножницами он остриг ему волосы и бороду и тем спас жизнь.

Царь был человек набожный, но хроническая болезнь воли помешала ему отвергнуть услуги негодяя, который, сохраняя личину хранителя заветов Евангелия, в то же время за Иудины сребренники совершал величайшую из человеческих подлостей.

Но закон зла неумолим: «Рукою беспристрастной, — говорит шекспировский Макбет, — подносит он нам чашу с нашим ядом». 13 лет спустя другой священник предал самого Царя.

Дочь лейб-медика Боткина74, Татьяна Мельник75, в своих воспоминаниях о Царской семье, рассказывает, что в первые месяцы пребывания ее в Тобольске организация побега не представляла никакого затруднения. В то время охрану нес отряд, состоявший преимущественно из унтер-офицеров старой гвардии и взвода стрелков Императорской фамилии76, командир которой поручик Малышев77 гарантировал успешность побега. Благоприятствовало ему и географическое положение Тобольска, связанного водным и санным путями с Благовещенском и Обдорском, где всегда стояли норвежские пароходы.

Побег не удался, пишет Т. Мельник, главным образом вследствие предательства духовника Государя, священника Алексея Васильева78. Пользуясь неограниченным доверием религиозных Царя и Императрицы, доверявших своему духовному отцу даже пересылку писем. Васильев служил связующим звеном между узниками и приезжими в Тобольск для организации побега членами монархических организаций. В тоже время он, совместно с другим предателем, поручиком Соловьевым79, устроил ловушку, в которую попадали все доверчивые спасатели Царя. Получаемые таким путем сведения немедленно сообщались в Петербург.

Из относительно большой суммы денег, врученных Васильеву для передачи царской семье, как оказалось впоследствии, до них дошло не более одной четверти. Все остальное оказалось в руках духовного отца и поручика Соловьева в качестве Иудиных сребренников.

Когда после неудавшегося покушения на Великого Князя Николая Николаевича розыском провокатора занялся редактор журнала «Былое» В. Бурцев80, то излюбленная поговорка Азефа «не первый снег на голову» сразу утратила для него свою убедительность. Он заявил генералу Герасимову, что хочет отойти от активного участия в партийных делах и навсегда уехать заграницу. После 15 лет работы и под угрозой сгущавшейся опасности, Герасимов нашел эту просьбу законной, и в июне 1908 года Азеф навсегда из России уехал.

Азеф был давно женат и имел детей81. Все знали его за примерного мужа, чадолюбивого и заботливого отца, но этот человек обманывал не только революционеров и правительство, но и свою семью. Это был прирожденный предатель, предатель во всех сферах жизни, и предавал он так, что никому и в голову не приходило, что он был не тем, чем казался. Из Петербурга Азеф тогда уехал не один, а взял с собою довольно известную в то время кафешантанную певицу, на которую, как оказалось впоследствии, тратил огромные суммы из партийной кассы, и с которой сохранял отношения и после переезда его семьи в Париж.

Спокойной и привольной жизни теперь мешали только непрекращавшиеся розыски Бурцева. Этот Дамоклов меч надо было устранить во чтобы то ни стало, и Азеф задумал новый план убийства Царя. Удавшееся «дело Николая II» навсегда обезопасило бы его от всяких изобличений.

В шотландском городе Глазго на верфях Виккерса строился русский крейсер «Рюрик», и социалистам-революционерам удалось включить в состав посланного туда будущего экипажа своих членов. Распропагандировав команду, они подыскали двух добровольцев, согласившихся убить Царя при осмотре им корабля после прибытия его в Россию. Этими добровольцами были матросы Авдеев и Каптелович.

Такой смотр действительно состоялся, и Авдееву случайно пришлось даже подать Царю бокал с шампанским. Но он его не убил — не хватило смелости82.

В это время неутомимый в поисках Бурцев встретился за границей в поезде с бывшим директором департамента полиции действительным тайным советником Лопухиным83. О том, что встреча была заранее подготовлена, Лопухин не знал, и Бурцев, начав свой разговор с посторонних вопросов, незаметно перевел его на убийство Великого Князя Сергея и министра Плеве. Не называя Азефа по имени, он рассказал, что план этих убийств и руководство в осуществлении их принадлежали члену боевой организации, состоявшему в то же время агентом департамента полиции.

Рассказ Бурцева произвел на Лопухина ошеломляющее впечатление. Он, конечно, не подозревал, что Азеф, отправляя одной рукой своих товарищей революционеров на виселицу, другой рукой направлял бомбы, растерзавшие Великого Князя и министра Плеве. Под умелым напором Бурцева, Лопухин назвал ему имя инженера Евно Азефа и впоследствии подтвердил это в Лондоне перед двумя членами центрального комитета партии социалистов-революционеров.

Результатом этих встреч были два суда: в Петербурге над Лопухиным и в Париже над Азефом84.

Суд сенаторов усмотрел в лондонской встрече Лопухина и сообщении им членам центрального комитета сведений об Азефе не более и не менее как доказательство принадлежности самого действительного тайного советника Лопухина к партии социалистов-революционеров, и за это приговорил его к каторжным работам.

«После этого приговора, — пишет граф Витте в своих воспоминаниях, — премьер-министр Столыпин приказал выдать председателю суда сенатору Варварину85 из секретного фонда пять тысяч рублей».

Парижским судьям посчастливилось меньше. Когда члены центрального комитета партии, явившись на квартиру Азефа, сообщили ему о собранных Бурцевым уликах, он стал путаться в ответах и давал противоречивые объяснения, но скоро, овладел собою и, обратив эту растерянность в пользу, заявил, что тяжесть обвинения лишают его возможности собраться с мыслями. Чтобы привести их в порядок и подготовить объяснения, он просил предоставить ему суточный срок.

Обаяние и авторитет Азефа были так велики, что судьи, несмотря на имевшиеся у них совершенно несомненные против него улики, все же поверили в возможность их оправдания и просьбу его уважили.

Оставшись один, Азеф спешно уложил чемоданы и из-за спущенной шторы долго следил за всеми прохожими, боясь, что удалившиеся судьи поджидают его на улице. Только в половине четвертого ночи, убедившись что простодушные члены центрального комитета разошлись по домам, он простился с детьми и покинул квартиру.

Жена проводила его до вокзала, уверенная, что он едет в Вену, чтобы собрать там необходимые для своей реабилитации документы. В действительности он ехал в провинциальный германский городок, где в то время проживала у своей матери его подруга из кафешантана. В гостях у нее он пробыл недолго, и получив от генерала Герасимова несколько подложных паспортов, отправился путешествовать. Они побывали в Италии, Греции, в Египте, а когда наступило жаркое лето, объездили Швецию, Норвегию и Данию. По возвращению в Германию, в лучшей части Берлина была нанята большая квартира, куплена дорогая обстановка, и Азеф, записавшийся биржевым маклером, стал заниматься ценными бумагами. Своей сожительнице он тогда говорил, что денег у него на их век хватит, и ни в чем себе не отказывал. Конец этой прекрасной жизни наступил только на второй год войны. Какой-то немец, знавший Азефа по его прежней революционной деятельности, встретился с ним в кафе и сообщил об этом полиции. Последовал арест и как ни старался Азеф доказать немцам, что он не только никогда не был революционером, но наоборот служил секретным агентом в департаменте полиции, его продержали в тюрьме до заключения перемирия с Россией.

В письмах своих из тюрьмы, рисуя себя глубоко верующим и умудренным жизненным опытом человеком, Азеф наставляет бывшую кафешантанную звезду: «Не презирай людей, не ненавидь их, не высмеивай их чрезмерно, — жалей их». Или: «После молитвы я обычно радостен и чувствую себя хорошо и сильным душою. Даже страдания порой укрепляют меня. Да, и в страданиях бывает счастье, — близость к Богу. В наше тревожное, торопливое время человек обычно забывает то лучшее, что в нем заключено, и лишь страдания дают ему блаженство, заставляя с лучшей стороны взглянуть на себя и покорно приблизиться к Богу».

Но это смирение и резиньяция были лишь обычным азефовским лицемерием, угрызений совести он не испытывал никаких. «Меня постигли несчастие, — писал он, — величайшее несчастие, которое может постигнуть невиновного человека, и которое можно сравнить только с несчастием Дрейфуса86».

Два года пребывание в тюрьме подорвали здоровье Азефа и через несколько месяцев после выхода из нее он умер от болезни почек.

Шансонетная певица похоронила его на кладбище в Вильмерсдорфе. Биограф «великого провокатора» Б. Николаевский87 рассказывает, что посетил вместе с нею его могилу. «Могила не заброшена, обнесена железной оградой, — цветы, кусты шиповника в цвету, две маленькие туйи, видна заботливая рука. Госпожа N не забыла Азефа, о нем она вспоминает с большой любовью и, по ее словам, часто ходит на могилу. Но на последней нет никакой надписи, — только кладбищенский паспорт: дощечка с номером места 446. Госпожа N сознательно решила не делать никакой надписи:"знаете, здесь так много русских, часто ходят и сюда. Вот видите рядом, тоже русские лежат. Кто-нибудь прочтет, вспомнит старое, может выйти неприятность. Лучше не надо"».

* * *

Удар, нанесенный партии разоблачением Азефа, был огромный. Принцип взаимного доверия, объединявший партию, оказался подорванным. Один из членов ее центрального комитета, террорист Б. Савинков88, решил создать новую боевую организацию и составил ее ядро из двенадцати человек, среди которых не было ни одного, не побывавшего за свои убеждения в тюрьме, ссылке или каторге. Скоро ему пришлось убедиться, что трое из этих «вернейших людей» состояли на службе у департамента полиции.

Кто-то из работавших в партии по следственным делам сказал тогда приобретшую популярность фразу: «Каждый член революционной партии — потенциальный провокатор».

В подобной обстановке та чистая вера и тот душевный подъем, которые необходимы каждому идущему на верную смерть, конечно были уже невозможны, и с изменой Азефа революционный террор прекратился. Его сменил террор агентов правительства.

Содержавшийся в одной из провинциальных тюрем член боевой организации Петров89, желая избегнуть каторжных работ, предложил генералу Герасимову заменить разоблаченного Азефа. Предложение было принято. С помощью полиции Петров получил возможность бежать из тюрьмы и выехать за границу. Там, однако, он изменил решение, рассказал партийным товарищам о сношениях с полицией и в доказательство искренности этого поступка, предложил использовать себя для совершения какого-либо террористического акта.

Ему предложили убить начальника охранного отделения генерала Герасимова.

В качестве помощников при осуществлении этой задачи, а также для наблюдения за поведением самого Петрова вместе с ним в Петербург выехали члены боевой организации террористы Бартольд и Луканов90.

В это время генерал Герасимов, которому в связи с разоблачением Азефа пришлось оставить должность Начальника охранного отделения, проживал в Петербурге, но так как по установленному им заранее порядку адрес его частной квартиры сохранялся в тайне, то Петров не имея возможности его узнать оставил в охранном отделении письмо на имя генерала, в котором, извещая о своем возвращении в Петербург, просил о личной встрече.

Опытный и осторожный Герасимов Петрову в этой просьбе отказал, однако, хотя новое служебное положение генерала и исключало всякое касательство к делам политического розыска, он все же поинтересовался спросить назначенного на его место полковника Карпова, давно ли Петров вернулся в Петербург и какую ведет работу. Как пишет генерал Герасимов в своих мемуарах, определенного ответа на вопросы не последовало и разговор закончился признанием полковника Карпова91, что новое начальство категорически запретило ему вести с генералом Герасимовым какие-либо беседы о Петрове.

Неудавшаяся попытка убить Герасимова при личном свидании привела Петрова и его спутников Бартольда и Луканова к мысли заманить его в ловушку при содействии охранного отделения. С этой целью Петров сказал полковнику Карпову, что будто бы он добился свидания с генералом Герасимовым и что тот крайне обижен тем, что на обещанный ему пост товарища министра внутренних дел назначили не его, а генерала Курлова92, предложил Петрову убить Курлова.

Справедливость этого заявления, которому и Курлов, и Карпов поверили, Петров просил позволения доказать и предложил Карпову заманить Герасимова на конспиративную квартиру с тем, чтобы генерал Курлов, директор департамента полиции Виссарионов93 и сам Карпов подслушали тот разговор, который он, Петров, будет вести с Герасимовым.

Для осуществления плана Петрова на одной из отдаленных улиц Петербурга наняли небольшую квартиру и одну из ее комнат оборудовали так, чтобы находящиеся в ней слышали все происходившее в соседней. Другие две комнаты были хорошо и уютно обставлены самим полковником Карповым. Привозя по вечерам закуски и выпивку, он вместе с Петровым пользовался этими комнатами в течение всего времени оборудования квартиры для ночных развлечений.

19 декабря 1909 года, накануне того дня, который был окончательно определен для вовлечения генерала Герасимова в ловушку, к Петрову, переселившемуся в оконченную оборудованием квартиру, приехали террористы Бартольд и Луканов. Выслав Петрова на улицу для оповещения их сигналом в случае неожиданного приезда полковника Карпова, Бартольд из окна следил за Петровым, а Луканов спешно устанавливал под стоявшим у дивана круглым столом привезенную с собой адскую машину, проводники от которой он под ковром провел в переднюю. Во время предстоявшей на другой день вечером беседы с генералом Герасимовым, Петров должен был под каким-нибудь предлогом выйти в переднюю, сомкнуть там провода и убить взрывом не только Герасимова, но и подслушивавших в соседней комнате генерала Курлова, Виссарионова и Карпова. Выйдя после взрыва на улицу, он спасался на ожидавшем его там извозчике, кучером на котором был переодетый Бартольд.

Того же 19 декабря вечером, когда все приготовления были уже закончены, и Петров разделся, чтобы лечь спать, он услыхал в передней кашель полковника Карпова. Смертельно испугавшись, чтобы тот в темноте не задел замыкателя и не сомкнул проводов, Петров выскочил в нижнем белье и увидел Карпова, который, показывая пакет с закусками и вином, сказал, что решил использовать квартиру еще в последний раз и попросил Петрова сходить за проживающими в том же доме подругами.

Затем полковник вынул из шкафа посуду и, развязав принесенный пакет, стал устанавливать закуски на том самом круглом столе, под которым Луканов днем поставил адскую машину.

Понимая, что кто-нибудь из посетителей, угощаясь за круглым столом, неминуемо обнаружит стоявший под столом большой предмет, Петров решил воспользоваться данным ему Карповым поручением привести девиц и, выйдя для его исполнения из квартиры, скрыться бегством. Однако, пока он одевался положение неожиданно ухудшилось тем, что Карпов, найдя скатерть недостаточно чистой, пожелал ее сменить. Так как снять скатерть, не обнаружив проведенных от адской машины электрических проводов было невозможно, то Петров оказался в положении, из которого не было другого выхода, как немедленно выскочить в переднюю, сомкнуть там провода и убив Карпова, самому скрыться. Там он и сделал, но когда после взрыва он вышел на улицу, то ожидавший полковника Карпова недалеко от дома извозчик, кучером на котором был переодетый агент охранного отделения, немедленно обратил внимание на человека шедшего в зимнюю стужу без пальто и шапки.

Пользуясь, тем, что Петров, имевший искусственную ногу, не мог бежать, переодетый извозчик поехал за ним и, приказав ближайшему городовому его задержать, сам по телефону вызвал полицию.

Весь вышеизложенный ход событий со времени возвращения Петрова в Петербург и до убийства полковника Карпова заимствован из показания Петрова, данного им военному суду и занесенного в протокол судебного заседания. В какой мере это показание соответствовало действительности, сказать трудно, так как в нем есть много неясностей. Ни проверено, ни, как говорят, разработано, оно не было, и все расследование производилось так молниеносно, что даже сам генерал Герасимов ни на следствии, ни на суде допрошен не был. Как видно из его недавно вышедшей книги, он на другой день после взрыва получил предписание выехать в Сибирь (Иркутск) для расследования какого-то совершенно незначительного недоразумения между служащими Иркутского охранного отделения.

Осужденного Петрова поторопились повесить, и уже после его устранения составили особую Комиссию, получившую поручение расследовать это в высшей степени загадочное дело и решить судьбу генерала Герасимова.

Хотя оговор Петровым генерала Герасимова был совершенно голословным, и решительно никаких подтверждающих его данных добыто не было, тем не менее, результатом расследования было постановление Комиссии о предании Герасимова военному суду. Постановление это, однако, в исполнение приведено не было.

От участи директора департамента Лопухина Герасимова спасли личное расположение министра Столыпина и боязнь нового скандального процесса.

* * *

Летом 1911 года в Киеве во время одного из антрактов торжественного спектакля, на котором присутствовал Государь, из партера вышел одетый во фрак молодой человек, и, направляясь к стоявшему у рампы министру председателю П. Столыпину, на ходу произвел в него несколько выстрелов. Раненый министр покачнулся и упал.

Началась невероятная суматоха, пользуясь которой убийца постарался скрыться, но сосед его по креслу, какой-то молодой офицер, узнал его в толпе и задержал у самого выхода из театра94.

Террорист оказался молодым киевским евреем Багровым95, состоявшим на секретной службе у департамента полиции и получившим пропуск в театр от чинов политической охраны. Говорили, что когда Багрова вели на казнь, он, несмотря на завязанный рот, успел крикнуть, что его вешают те самые люди, которые послали на убийство.

Что организовано это дело было департаментом полиции, оказалось бесспорным, но кто именно был высшим инициатором его, следствие не выяснило.

Революционные организации, во всяком случае, никакого отношения к нему не имели, о чем и объявили в особой изданной ими по этому поводу листовке.

Убийство Столыпина нагляднее чем когда-либо показало, что в условиях русской действительности путь от Капитолия к Тарпейской скале недалек.

Система, при которой власть, пользуясь Гапонами, Азефами и Петровыми, обратила провокацию в метод борьбы со своими противниками, привела к такому разложению, при котором в самом правительстве никто уже никому не доверял.

Инерцию, в силу которой оно еще продолжало держаться, нарушила наступившая война.

* * *

Среди революционных деятелей, которых мне пришлось обвинять, Альберт Трауберг («Карл»), несомненно, занимал незаурядное место. Члены его летучего боевого отряда называли его «Строитель Сольмес», и не только преклонялись перед его блестящим организаторским талантом, безукоризненной честностью и строгой до аскетизма жизнью, но искренне и глубоко любили его как человека.

В одном из отобранных у него при обыске писем казненная за покушение на военного министра Зинаида Клапина, отправляясь на этот террористический акт, писала: «Я так привыкла муштровать свою душу и сдерживать свои чувства, что по временам она совсем стала терять свою чувствительность, и вот, Вы, милый, ласковый, согрели ее немножко, дали мне настроение, при котором я смогла написать матери… Вы,"строитель", должны перешагнуть всех нас и отдать себя последним. Чтобы пережить многих и чувствовать себя"строителем", нужны нечеловеческие силы. Они есть у Вас, эти могучие силы, которые воспитываются великим страданием и глубокими переживаниями души. Эти силы побуждают идти, не останавливаясь ни перед чем, шагая через трупы близких людей. Вам придется перешагнуть через Альвину, этот нежный горный цветок Эдельвейс. На Ваши плечи ляжет тяжелый гнет, — как бы я хотела тогда быть с Вами,"строитель"».

Другой из корреспондентов советует: «Если Вы сами поедете в город, мы можем Вас потерять. Да лучше всех нас бы повесили, чем допустить это. Вы умеете столько давать душе другого».

Кроме предателя Масокина, сидевшего на суде отдельно от других, все обвиняемые производили впечатление одной сплоченной и дружной семьи, которую Трауберг опекал с заботливостью любящего отца или старшего брата. Своей собственной участью он совершенно не интересовался, ничего не опровергал, ни в чем себя не оправдывал и со своего места подымался только тогда, когда вопрос касался виновности других, и то лишь в тех случаях, если кому-либо приписывалось то, чего он не совершал. Интеллектуальный убийца многих людей, в том числе и популярного в гвардейских сферах генерала Мина96, Трауберг сумел внушить судившим его гвардейским полковникам такое уважение к себе, что они верили каждому его слову. Присутствуя при их разговорах вне судебной залы, я могу удостоверить, что многие из обвиняемых смягчением своей участи были обязаны Траубергу в гораздо большей степени, чем своим талантливым адвокатам.

Председательствовал по делу военный судья, старый генерал Никифоров97, человек неплохой, но только очень уж бесхитростный, понимавший все жизненные явления только с точки зрения традиции «доброго старого времени». Он ненавидел всякое новаторство, а революционное в особенности.

В одно из заседаний кто-то из адвокатов передал обвиняемым несколько живых цветов. Заметив их в руках сидевших за решеткой подсудимых, Никифоров вызвал наблюдавшего за порядком офицера-коменданта и, сделав ему в крайне резкой форме публичный выговор, приказал немедленно все цветы отобрать. На другой день кто-то уже из публики, пользуясь перерывом заседания, подошел к решетке и незаметно положил на место, где обыкновенно сидел Трауберг, две красные гвоздики. Ввели обвиняемых, следом за ними вошли в залу судьи, и Трауберг, взяв лежавшие на его месте гвоздики, растерянно недоумевал, что ему с ними сделать? Скандал был неизбежен, но к общему изумлению, его не последовало. Никифоров посмотрел на Трауберга, погладил свою седую бороду и, ничего не сказав, открыл заседание. Так Трауберг и просидел весь этот день с гвоздиками в руке.

Через несколько лет после суда один мой знакомый, не имевший никакого отношения к этому делу, со слов родственника присутствовавшего при казни Трауберга и Масокина на Лисьем Носу, рассказывал, что увидев виселицу, Масокин вдруг потерял душевное спокойствие, стал убиваться и зарыдал как ребенок. Трауберг подошел к нему, обнял, прижал его голову к своей груди и всеми силами старался облегчить душевные страдания своего предателя.

По обстоятельствам дела смертная казнь могла быть применена только к Траубергу и Масокину. К первому, как организатору целого убийства, а ко второму, как покушавшемуся на жизнь министра юстиции Щегловитова, во время похорон убитого начальника тюремного управления Максимовского98. Все остальные обвиняемые по закону подлежали ответственности лишь за принадлежность к боевой организации партии социалистов-революционеров.

Из показаний Масокина между прочим стало известно, что молодая девушка Рогозинникова99 получившая от Трауберга поручение убить начальника тюремного управления Максимовского, должна была в случае удачи выбросить из окна его служебного кабинета револьвер. По этому знаку сидевшие в садике против этого окна сигнальщики оповещали по телефону словами: «Билеты проданы» группу террористов, которые, зная, что к месту происшествия поедет градоначальник, выходили на путь его следования и убивали его бомбами. Рогозинникова Максимовского застрелила, но брошенный ею без достаточной силы револьвер разбил только одно стекло двойной рамы окна, и ожидавшие в саду, не получив условленного сигнала, решили, что убийство не удалось. Они телефонировали: «Билеты не проданы», и террористы, оставив свои посты, уехали в Финляндию.

Вот по поводу этих сигнальщиков и возникли пререкания с министром внутренних дел Макаровым100. Он квалифицировал их действия как соучастие в покушении на убийство градоначальника, наказуемое смертною казнью. Я считал это их деяние по закону вовсе ненаказуемым и находил возможным обвинять их лишь в принадлежности к боевой организации. Юридически я был прав, и мой начальник, прокурор генерал Корейво101, разделяя мою точку зрения, предложил ее министру Макарову. В ответе он услышал приблизительно тоже, что говорил на виленском процессе Мясоедов: «Мы, сказал министр, затрачиваем массу труда и денег на изъятие революционных элементов, а Вы занимаетесь тонкими юридическими анализами». Получалось, как в одном из рассказов Горбунова102: «Я тебе говорю, а ты меня законом тычешь».

Выход из положения нашел тогда генерал Корейво, предложивший мне изложить в своей речи лишь фактические обстоятельства дела, а квалификацию, то есть указание статей закона, которыми изложенные мною деяния предусматривались, он брал на себя.

В день, когда начались прения сторон, генерал приехал в суд, сел рядом со мной, и после моей речи сказал: «Деяния подсудимых, изложенные моим помощником, предусмотрены такими-то статьями закона». В числе их была статья о покушении, и сигнальщиков приговорили к смерти.

В то время приговоры Петербургского окружного суда конфирмовались помощником Главнокомандующего Великого Князя Николая Николаевича генералом Газенкампфом103. Снимая с плеч Великого Князя нежелательную для него обязанность, — утверждение смертных приговоров, — Газенкампф поставил, однако, непременным условием полную свою независимость и, пользуясь ею, не отягчал своей совести такими казнями, которые, в силу тяжести совершенных преступлений, не являлись бы неизбежными. Вероятно поэтому на этого человека, не признававшего никаких охран и ежедневно совершавшего прогулку от Царскосельского вокзала к месту службы, никогда не было произведено ни одного покушения.

Друг детства и большой приятель матери моей жены104, Газенкампф часто навещал ее семью и охотно принимал и нас — молодое поколение у себя в Царском селе.

Как известно, годы только из очень немногих людей делают мудрецов, огромное большинство они обращают просто в старикашек. К Газенкампфу они были милостивы: мудрецом его, правда, не сделали, но большой здравый смысл сохранили, и убедить старика разумными и справедливыми доводами не представляло большого труда.

Когда на другой день после приговора я навестил его в Царском селе, там уже имелось письмо министра Макарова с просьбой помиловать Масокина. Но просьбу эту о смягчении участи предателя генерал не уважил и подписал смертный приговор ему и Траубергу. Сигнальщикам казнь была заменена.

Одним из защитников по делу Трауберга был молодой адвокат А.Ф. Керенский105. Я его тогда знал совсем мало. А после этого процесса не встречался с ним вовсе, и потому был очень поражен, когда десять лет спустя, став министром, он вспомнил обо мне и назначил в состав Чрезвычайной Следственной Комиссии по делам о бывших министрах. Назначение это, совершенно не соответствовавшее моему скромному служебному положению, свидетельствовало о высокой оценке им моей прокурорской деятельности по делу «Карла», и за нее я до сих пор сохраняю к Керенскому чувство самой искренней благодарности, и не перестаю сожалеть, что неумолимая жизнь впоследствии потребовала от меня таких поступков, про которые он в своей книге «Дело Корнилова» пишет: «К сожалению, я только слишком поздно узнал, кто был их источником».

* * *

После дела Трауберга нашелся сослуживец, который поспешил разъяснить департаменту полиции, что смягчение генералом Газенкампфом назначенной сигнальщикам смертной казни и отказ его помиловать предателя Масокина находились в связи с моей точкой зрения на эти вопросы.

Уход из Петербургского суда стал неизбежным. Поводом к нему послужило дело баронессы Спенглер106.

Революционное сообщество, судившееся под этим названием, отличалось от десятков других того же рода дел только аристократичностью своего состава. В числе соучастников были офицеры, баронесса и сын помощника Варшавского генерал-губернатора Утгоф107.

Выданные очередным предателем, все члены сообщества были задержаны и посажены в тюрьму, а родственники их стали осаждать меня просьбами о замене для заключенных досудебного ареста денежным залогом. Особенно домогалась этого мать Утгофа, имевшая, благодаря служебному положению своего мужа, возможность склонить военного министра Сухомлинова посодействовать освобождению ее сына. Принципиально против удовлетворения желания министра, переданного мне военным прокурором, я ничего не имел, но указал, что освобождение Утгофа неминуемо повлечет за собой необходимость удовлетворения той же просьбы со стороны остальных обвиняемых, получавших теперь возможность обосновать свое ходатайство весьма убедительной ссылкой на ту же льготу, данною одному из главных виновников. Так оно, конечно, и случилось и всех соучастников, внесших залог в пять тысяч рублей, я из тюрьмы выпустил.

Помню, что с каждым из них я имел беседу приблизительно следующего содержания: «Мы с Вами можем держаться различных политических убеждений, но понятие чести у всех порядочных людей одинаковы. Выпуская Вас из тюрьмы, я беру всю ответственность за это лично на себя и могу это сделать только при условии, если Вы мне дадите слово, что предоставляемой свободой не воспользуетесь и на суд явитесь». Все они утверждали, что хорошо понимают ту служебную ответственность, которую я на себя беру, очень ценят оказываемое им доверие и ни при каких обстоятельствах им не злоупотребят. Не прошло и недели, как департамент полиции сообщил, что все они скрылись. Остался только один Утгоф, но и тот, конечно, потому, что был в достаточной степени забронирован служебным положением своего отца.

Обвинять его и тех соучастников, которые за невозможностью внести залог, продолжали оставаться в тюрьме — мне не пришлось, так как ко времени рассмотрения этого дела я уже был переведен в Финляндию, но во время революции, встретив Утгофа при случайном посещении дома военного министра, я напомнил ему о поступке его единомышленников. Он рассмеялся, цинично заметив, что при обсуждении побега вопрос о нарушении данного мне слова даже не поднимался. «Последствия, которые этот побег мог иметь для Вас, нам были совершенно безразличны».

Макаров оказался правым: «юридический анализ» и прочие «отвлеченности» были, конечно, большой наивностью. Тогда сознавать это было очень огорчительно, теперь, по прошествии двадцати семи лет, воспоминание об этих беспочвенных сектантах неизменно соединяется у меня с чувством величайшей им признательности. Вызванный их вероломством перевод мой в Финляндию стал счастливейшим событием моей жизни108.

Прекрасная страна! Историческая судьба избавила ее от тех катастроф и грандиозных катаклизмов, которые красною нитью проходят через всю историю ее великой соседки. Самоотверженно защищаясь от налетавшей временами политической непогоды, маленький народ этот за сто лет своего полусамостоятельного существования сумел не только усвоить всю мировую цивилизацию, но и создать собственную высокую культуру.

Построить заводы, залить страну электричеством, использовать ее водопады, возвести многоэтажные дома, обогатиться автомобилями и аэропланами, — все это цивилизация, и все это можно сделать в один десяток лет. Культуру в десяток лет не создашь. Культура — это идейные ценности, это идейный фундамент народа, это тот прекрасный цветок, которого не вырастешь без долгого и тщательного удобрения почвы. Культура — это любовь к своей родине, способность к жертвам за нее, культура — это чистые нравы, прочная семья, сила общественного мнения. И глазами, полными зависти, смотришь на эту счастливую страну, где нет обывателей, а есть граждане, где заведомым негодяям не пожимают руки, где преклоняются перед своими героями и чтят их память, где ценят свою историю и не разрушают памятников, хорошо понимая, что у кого нет нити вчерашнего дня, у того нет и не может быть и дня завтрашнего.

И теперь, когда дни моей жизни уже вечереют, я не имею другого желания, как встретить неизбежную ночь среди народа, которому я обязан самыми лучшими и счастливыми годами своей жизни.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Лик умирающего (Facies Hippocratica). Воспоминания члена Чрезвычайной Следственной Комиссии 1917 года предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я