Мой Тургенев

Полина Ребенина

4. Берлинские университеты

В 1838 году Иван сдал в Петербургском университете экзамены на кандидатскую степень и на семейном совете было решено, что он продолжит свое обучение в Берлинском университете.

Перед самым отъездом в Петербург в Спасском случилась неприятная история. Иван и дворовый Порфирий возились во флигеле — хохотали и кидались друг в друга диванными подушками. Привлеченная шумом в комнату вошла мать, вошла, как раз в тот момент, когда подушка, пущенная Порфирием, летела прямо в лицо Ивана Сергеевича. Тотчас она отдала приказание — проучить холопа и высечь его на конюшне плетьми. Никакие заступничества, никакие просьбы и мольбы со стороны сына не помогли и не заставили ее сменить гнев на милость и отменить решение… Это был еще один тяжелый эпизод, который укрепил Ивана в его ненависти к крепостному праву, означавшую беспредельную власть одних при полном бесправии других.

В мае 1838 Тургенев отправляется в Германию. Одним из побудительных мотивов к этой поездке оказалась четко сформировавшаяся к этому времени ненависть к крепостному строю: «Надо было либо покориться и смиренно побрести общей колеей, по избитой дороге, — писал впоследствии Тургенев, — либо отвернуться разом, оттолкнуть от себя «всех и вся», даже рискуя потерять многое, что было дорого и близко моему сердцу. Я так и сделал… Я бросился вниз головою в «немецкое море», долженствовавшее очистить и возродить меня, и когда я наконец вынырнул из его волн — я все-таки очутился «западником», и остался им навсегда. Мне и в голову не может прийти осуждать тех из моих современников, которые другим, менее отрицательным путем достигли той свободы, к которой я стремился… Я только хочу заметить, что я другого пути перед собой не видел. Я не мог дышать одним воздухом, оставаться рядом с тем, что я возненавидел; для этого у меня, вероятно, недоставало надлежащей выдержки, твердости характера. Мне необходимо нужно было удалиться от моего врага затем, чтобы из самой моей дали сильнее напасть на него. В моих глазах враг этот имел определенный образ, носил известное имя: враг этот был — крепостное право. Под этим именем я собрал и сосредоточил все, против чего я решился бороться до конца, с чем я поклялся никогда не примиряться… Это была моя аннибаловская клятва; и не я один дал ее себе тогда».

15 мая 1838 года 19-летний Тургенев садится на пароход «Николай I», который следует из Кронштадта в Любек. Но по пути произошло страшное и непредвиденное, в ночь с 18 на 19 мая на пароходе случился грандиозный пожар, в результате которого погибла часть пассажиров, а корабль полностью сгорел. Никто не смог бы описать этого события ярче, чем это сделал сам Тургенев. Правда, сделал он это много позднее, в июне 1883 года, за 2,5 месяца до смерти.

«…Началась ужаснейшая суматоха, которая уже и не прекращалась. Беспорядок был невообразимый: чувствовалось, что отчаянное чувство самохранения охватило все эти человеческие существа и в том числе меня первого. Я помню, что схватил за руку матроса и обещал ему десять тысяч рублей от имени матушки, если ему удастся спасти меня. Матрос, который, естественно, не мог принять моих слов за серьезное, высвободился от меня; в это время я приблизился к левому борту корабля и увидел нашу меньшую шлюпку, пляшущую на волнах, как игрушка; два находившиеся в ней матроса знаками приглашали пассажиров сделать рискованный прыжок в нее — но это было не легко… Наконец я решился… Женщина уцепилась мне за шею и недвижно повисла на мне…Толчок чуть не сбросил нас обоих в море, но, к счастью, тут же, перед моим носом, болтался, вися неизвестно откуда, конец веревки, за который я уцепился одною рукою, с озлоблением, ссаживая себе кожу до крови… потом, взглянув вниз, я увидел, что я и моя ноша находимся как раз над шлюпкою и… тогда с богом! Я скользнул вниз… лодка затрещала во всех швах… «Ура!» — крикнули матросы. Я уложил свою ношу, находившуюся в обмороке, на дно лодки и тотчас обернулся лицом к кораблю, где увидел множество голов, особенно женских, лихорадочно теснившихся вдоль борта. «Прыгайте!» — крикнул я, протягивая руки. В эту минуту успех моей смелой попытки, уверенность, что я в безопасности от огня, придавали мне несказанную силу и отвагу, и я поймал единственных трех женщин, решившихся прыгнуть в мою шлюпку, так же легко, как ловят яблоки во время сбора…»

Те, кому посчастливилось добрались до берега, а пароход «Николай 1» полностью сгорел: «…Наш пароход медленно догорал. Я именно говорю «догорал», потому что я никогда бы не поверил, что такая «махинища» может быть так скоро уничтожена. Это было теперь не более, как широкое пылающее пятно, недвижимое на море, изборожденное черными контурами труб и мачт и вокруг которого тяжелым и равнодушным полетом сновали чайки, — потом большой сноп золы, испещренный мелкими искрами и рассыпавшийся широкими кривыми линиями уже по менее беспокойным волнам».

«…Я добрался до Любека на заре; тут я встретил своих товарищей по крушению, и мы отправились в Гамбург. Там мы нашли двадцать тысяч рублей серебром, которые император Николай, как раз находившийся тогда проездом в Берлине, прислал нам со своим адъютантом…»

* * *

Берлин тридцатых годов был небольшим, довольно тихим, скучным и весьма добропорядочным городом. Король смиренно благоговел перед российским императором Николаем; жители города вставали в шесть утра, работали целый день, а в десять ложились спать, и одни «меланхолические и нагруженные пивом ночные сторожа скитались по пустым улицам, да какой-нибудь буйный и подгулявший немец брел из Тиргартена, и у Бранденбургских ворот тщательно гасил свою сигарку, немея перед законом». То есть жили немцы согласно протестантскому учению Лютера: «Работа предполагает здоровье и благополучие».

Но здесь процветала наука. Берлинский университет был хорошо организован и привлекал студентов из разных стран. В то время сохранялись еще романтические отношения между учащими и учащимися: профессор считался учителем жизни, как бы ее духовным вождем. Ему разными способами выражали поклонение и восторг. Студенты, например, исполняли серенады, то есть нанимали музыкантов, вечером собирались у дома любимого профессора и после увертюры пели песни в честь науки, университета и преподавателей. Профессор выходил и в горячей речи благодарил поклонников. Подымались крики, студенты бросались с рукопожатиями, слезами и т. п.

Тургенев приехал в Берлин вместе со своим дворовым Порфирием.

Он вспоминал свое с Порфирием житье в Берлине (в записи Л. Н. Майкова. 1880 г.): «В конце 1830-х годов матушка, уже тогда бывшая вдовою, послала меня за границу. В менторы или дядьки ко мне был приставлен один из наших дворовых, бывший у нас фельдшером. С ним я явился в Берлин и тут только убедился, какую обузу мне навязали в этом служителе при совершенном его незнании немецкого языка. Сколько припомню, я, несмотря на свои 21–22 года, был еще совсем мальчуган. Судите сами: то я читал Гегеля и изучал философию, то я со своим дядькой забавлялся — и чем бы вы думали? — воспитанием собаки, случайно мне доставшейся. С собакой этой возня у меня была пребольшая: притравили мы ее к крысам. Как только, бывало, скажут нам, что достали крысу, я сию же минуту бросаю и Гегеля, и всю философию в сторону, и бегу с дядькой и с своим псом на охоту за крысами. Впрочем, с дядькой я жил полным приятелем, и, бывало, строчил ему на немецком языке любовные письма к его возлюбленной. Отправились мы потом с ним в Швейцарию, и всюду он поражал меня необыкновенным своим аппетитом. В Швейцарии я его оставил в одном городке, а сам купил себе блузу, ранец, палку, взял карту и отправился пешком в горы, не наняв себе даже гида. Это, впрочем, привело к тому, что путешествие мое обошлось весьма и весьма недорого и было не в пример приятнее».

В Берлине Тургенев усиленно штудировал философию Гегеля под руководством профессора Вердера. В эти годы Тургенев сблизился с Тимофеем Грановским, который, в свою очередь, в 1838 году познакомил его с Николаем Станкевичем — молодым поэтом, писателем, просветителем. Станкевич объединил вокруг себя передовую молодежь того времени, в созданный им кружок вошли М. Стахович, А. Герцен, М. Бакунин, И. Тургенев и другие. Тургенев восхищался Станкевичем, он представлялся ему «царским сыном, который не знал о своем происхождении».

Возвышенность мышления Н. В. Станкевича, его умение направить беседу в нужное русло, способность вникнуть в самую суть спора вместе с подкупающим обаянием делали его несомненным лидером. Одной из центральных тем его рассуждений была любовь. Он полагал, что в мире всё движимо любовью: начиная с человека и заканчивая неодушевлёнными предметами. Однако в миросистеме Станкевича любовь не заменяла Бога, она являлась посредником между Богом и миром, связующим агентом, благодаря которому Творец привносил жизнь в каждый объект природы.

Еще больший интерес для Станкевича представляла любовь человеческая, обращённая не к Богу, а к человеку. Во-первых, это чувство, по мнению мыслителя, способствует полному самоотвержению человека. Именно благодаря ему он избавляется от эгоизма, начинает «жить в Боге». К такому выводу философ приходит на основании положения о том, что человек и есть подобие Божие, то есть когда он испытывает любовь по отношению к другому, он испытывает любовь к Богу, живёт ради Бога, при этом любовь в этом случае проявляется в нём в своей высшей, наиболее осознанной форме.

В кружке Станкевича обсуждалось гегелевское учение, а также искали ответы на волнующие вопросы о Боге, о правде, о поэзии. В начале Станкевич держался несколько отчужденно, и Тургенев робел перед ним. Но очарование этого болезненного (иногда впрочем, и очень веселого) юноши было огромно. Тургенев в него просто влюбился.

Атмосферу этого времени Тургенев описал в романе «Рудин». «Вы представьте, сошлись человек пять-шесть мальчиков, одна сальная свеча горит, чай подается прескверный и сухари к нему старые-престарые; а посмотрели бы вы все на наши лица, послушали бы речи наши! В глазах у каждого восторг, и щеки пылают, и сердце бьется, и говорим мы о боге, о правде, о будущности человечества, о поэзии… А ночь летит тихо и плавно, как на крыльях. Вот уж и утро сереет, и мы расходимся, тронутые, веселые, честные и трезвые (вина у нас и в помине тогда не было), с какой-то приятной усталостью на душе… Помнится, идешь по пустым улицам, весь умиленный, и даже на звезды как-то доверчиво глядишь, словно они и ближе стали, и понятнее… Эх! славное было время тогда, и не хочу я верить, чтобы оно пропало даром! Да оно и не пропало, — не пропало даже для тех, которых жизнь опошлила потом».

Истины немецкого идеализма русская молодежь осваивала с упорством, доходящим до самозабвения: с бою действительно брался каждый параграф гегелевского учения. Уход в отвлеченное мышление не мог не повлечь за собой отрицательных последствий: умозрительность, слабое знакомство с практической стороной окружающей действительности, некоторый отрыв «чистого мышления» от национальных корней, чрезмерное развитие интеллекта и логического мышления в ущерб другим сторонам духовной природы человека. «Все в самом деле непосредственное, всякое простое чувство было возводимо в отвлеченные категории и возвращалось оттуда без капли живой крови, бледной алгебраической тенью, — вспоминал Герцен. — Во всем этом была своего рода наивность, потому что все это было совершенно искренно. Человек, который шел гулять в Сокольники, шел для того, чтобы отдаваться пантеистическому чувству своего единства с космосом; и если ему попадался по дороге какой-нибудь солдат под хмельком или баба, вступавшая в разговор, философ не просто говорил с ними, но определял субстанцию народную в ее непосредственном и случайном явлении».

Однако не одним наукам посвящал свое время молодой Тургенев, оставалось у него время и на балы, маскарады, театры и на связи с женщинами. В это время он близко сошелся с Тютчевой, матерью 4 детей. Мать узнала об этой связи и в очередном письме к сыну цинично ее приветствовала: «Я тебе советовала прочитать «Сорокалетнюю женщину». Это мой ответ на письмо о Тютчевой. Я прошу тебя взять эту книгу и прочитать ее. Я тебе искренне желаю такую женщину, старую… Для мужчины такие женщины — состояние. Слава Богу, если ты соединишься с такой на некоторое время» «. Однако госпожа Тютчева вскоре умерла. Тургенев, конечно, погоревал, но недолго и вскоре постарался забыться в обществе других женщин, более доступных, хоть и менее уважаемых.

Окружающие были уверены, что Иван Сергеевич был избалован и богат, а на самом деле был он в полной зависимости от матери и почти постоянно без денег. Ведь Варвара Петровна была очень расчетлива и баловать своего любимца не собиралась. Не в ее это было характере. За те суммы, которые она ему посылала, требовала она предоставлять ей строгий отчет, а иногда просто измывалась, чувствуя денежную зависимость Ивана. Так, как-то находясь в Европе, он получил от матери большую посылку, наполненную кирпичами, вместо обещанных денег.

Мать часто писала и требовала от Ивана ответа, а если он не приходил во время, то грозила она карами: «Три недели я не получала от тебя писем, mon cher Jean. Слава Богу, что не получала оттого, что ты не писал! Теперь буду покойна. Повторяю мой господский деспотический приказ. Ты можешь и не писать. Ты можешь пропускать просто почты, — но! — ты должен сказать Порфирию — я нынешнюю почту не пишу к мамаше. Тогда Порфирий берет бумагу и перо. И пишет мне коротко и ясно, — Иван С., де, здоров, — боле мне не нужно, я буду покойна до трех почт. Кажется, довольно снисходительно. Но! — ту почту, когда вы оба пропустите, я непременно Николашку высеку: жаль мне этого, а он прехорошенький и премиленький мальчик… Что делать, бедный мальчик будет терпеть… Смотри же, не доведи меня до такой несправедливости».

Наверняка понимала Варвара Петровна то, в какой ужас повергают ее любимого сына ее самодурские замашки. Но для нее они были нормой жизни, одним из способов повседневного барского существования. Расчет она делался верный — на сердобольный и мягкий характер Ивана. Приходилось писать регулярно, так как знал, что матушка слов на ветер не бросает, и что ею сказано, то и будет сделано, — станет плакать и кричать на конюшне от боли и обиды ни в чем не повинный крепостной мальчик.

* * *

В 1839 году получил Тургенев письмо от маменьки с горестными воплями о приключившемся в Спасском несчастии — пожаре, в результате которого барский дом сгорел. Уцелел от огромного дома на 40 комнат лишь флигель, в котором раньше была ткацкая, где когда-то ткали ковры, холсты и домашние сукна. Варвара Петровна спешно вызывала сына Ивана приехать в Спасское.

Воспоминания В. Колонтаевой: «Когда пожар был уже совсем потушен, начали кое-как приготовлять помещение для Варвары Петровны, потому что, несмотря на советы и просьбы сыновей и всех ее окружающих переехать на время в какую-нибудь другую деревню или, наконец, в Москву, она и слышать не хотела. Не более как через неделю, когда помещение для нее было приготовлено, ее перевезли в неузнаваемое Спасское, где, впрочем, с поспешностью начали переделывать флигеля и приводить все в порядок…»

Дом Варвара Петровна решила не восстанавливать, а переселилась со всеми чадами и домочадцами в уцелевший от пожара флигель. Здесь были сделаны необходимые пристройки и помещение получилось достаточно просторным: 13 комнат внизу и 2 на антресолях, балкон наверху и 2 крытые террасы внизу, ступеньками в сад на юго-восток и юго-запад. Когда-то флигель этот составлял как бы крыло старого господского, тоже деревянного дома и соединен был с ним каменной и доныне уцелевшей полукруглой галереей; другой такой же флигель, где, по преданию, жили крепостные музыканты, сгорел вместе с домом.

Здесь нелишне описать то помещение, которое занимала Варвара Петровна после пожара в обширном барском доме. Теперь помещение стало значительно меньше, но оно оставалось по своей обстановке в своем роде оригинально и замечательно. Интересным является его описание, так как многие годы Иван Сергеевич жил сам и принимал своих друзей именно в этом перестроенном флигеле.

Внутреннее его расположение было следующее: передняя, зал, потом кабинет Варвары Петровны и вместе приемная и рядом с ним рабочий кабинет, где на покрытых зеленым сукном подмостках стоял стол с письменными принадлежностями, в строгом симметрическом порядке расположенными. Все, что находилось в этой комнате, было весьма красиво и богато, даже хлыстик, который лежал у подножия вазы с цветами, и тот был с яшмовой рукояткой. Прекрасные портьеры из тяжелой шелковой материи скрывали вход в комнату, походившую скорее на теплицу или оранжерею, вследствие множества дорогих растений, которыми она была убрана. Пол в ней был кирпичный, усыпанный песком, а стена на солнечной стороне сверху донизу стеклянная; к ней был приделан стеклянный улей, покрытый занавеской из зеленой тафты. Одно время Варвара Петровна, сидя перед ним с лорнеткой в руке, следила за работой пчел. На противоположной стороне комнаты стоял диван, обшитый шелковой материей в турецком вкусе, по одну сторону которого находился аквариум, а по другую — белая мраморная тумба с портретом ее мужа. На нем он был изображен в гусарском мундире, красивым молодым человеком, с лицом, цветущим молодостью и здоровьем. Над диваном висел другой его портрет большего размера, снятый во время болезни Сергея Николаевича, уже незадолго перед его кончиной. Здесь он был изображен с исхудалым, страдальческим лицом, со впалыми глазами и длинной бородой. Портрет этот всегда был завешан черной тафтой. Его окружала какая-то таинственность… Над входом в эту с оригинальной обстановкой комнату была прибита черная дощечка с надписью золотыми буквами «Казино». Это название дано в память путешествия Варвары Петровны по Италии. Такие дощечки были, впрочем, прибиты всюду, где только представлялась возможность. По усадьбе они беспрестанно попадались на глаза с разными надписями: «Контора села Спасского», «Полиция села Спасского», «Людская», «Столярная» и пр.»

Тургенев вынужден был спешно выехать в Россию, в Спасское, и прожил здесь с матерью почти целый год, ведь Варвара Петровна нуждалась в поддержке и утешении. В Спасском застал Иван Сергеевич все то же: все дрожали перед его матерью — и многочисленная прислуга и приживалки. Все панически ее боялись, и из страха повиновались. Случилось, что как-то шла Варвара Петровна по саду и двое парней, работая в саду, вероятно по рассеянности, не поклонились ей. Расплата последовала немедленно. «Вот у этого окна, — вспоминал позднее Иван Сергеевич, — сидела моя мать; было лето и окно было отворено, и я был свидетелем, как эти ссылаемые в Сибирь накануне ссылки подходили к окну с обнаженными, понурыми головами, для того, чтобы ей откланяться и проститься с ней. Это было уже после того, как сгорел наш большой дом».

Жить с матерью было тяжело, она контролировала каждый шаг, по малейшему поводу и без оного закатывала истерики. Даже брат Николай удивлялся долготерпению Ивана и писал ему из Петербурга: «Если бы я был на твоем месте, я бы не поехал, чтобы вновь переносить эти муки, эти крики и скуку, я бы ежедневно благодарил бога за возможность жить на свободе».

* * *

В январе 1840 года Тургеневу удалось вырваться, и, с позволения маменьки, он снова уехал за границу, на этот раз в Италию. Здесь он встретился с другом Станкевичем и еще ближе с ним сошелся. И они жили светлой, разнообразной жизнью итальянских паломников. Главная прелесть жизни римской была, конечно, вне дома, в их совместных блужданиях и экскурсиях по вечному городу. Тургенев со Станкевичем много интересного высмотрели, посещали Колизей, Ватикан, катакомбы. Тургенев был очарован восхитительными панорамами, но еще больше своим другом. Вдохновленный красотой итальянских пейзажей, Тургенев стал брать уроки живописи. Сильно огорчало лишь то, что Станкевич был тяжело болен, страдал тяжелой и «модной» в то время болезнью — чахоткой.

Расстались они поздней весной. Тургенев направился дальше — в Неаполь, Помпей, Геную, а затем с небольшими остановками через озеро Лэго-Маджори, перевал Сен-Готард, Люцерн, Баль, Мангейм, Мэйнц, Лейпциг и, в конце концов снова оказался в Берлине. И во все время странствий и путешествий не покидают Тургенева мечты о большой любви, чудится ему, что витает она в воздухе и он нетерпеливо ждет с ней встречи. Он пишет Т. Н. Грановскому 16 декабря 1839 года: «И всё не перестаю читать Гете… Эти элегии огнем пролились в мою кровь — как я жажду любви! Но это томленье бесплодно: если небо не сжалится надо мной и не пошлет мне эту благодать. А — мне кажется — как я был бы добр, и чист, и откровенен, и богат, полюбив! С какой радостью стал бы я жить и с ней. Грановский, Вы это понимаете — Вы нe станете надо мной смеяться, нe правда ли?»

Вернувшись в Берлин, Тургенев получил печальное известие: на севере Италии, в городе Нови, по пути к озеру Комо, в ночь на 25 июня 1840 года от чахотки скончался Николай Владимирович Станкевич… Потрясенный этим известием Тургенев писал другу Грановскому 4 июля 1840 года: «Нас постигло великое несчастие, Грановский. Едва могу я собраться с силами писать. Мы потеряли человека, которого мы любили, в кого мы верили, кто был нашей гордостью и надеждой… Отчего не умереть другому, тысяче других, мне, например? Когда же придет то время, что более развитый дух будет непременным условием высшего развития тела… зачем на земле может гибнуть и страдать прекрасное?…Или возмущается зависть бога, как прежде зависть греческих богов? Или нам верить, что все прекрасное, святое, любовь и мысль — холодная ирония Иеговы? Что же тогда наша жизнь? Но нет — мы не должны унывать и преклоняться. Сойдемтесь — дадим друг другу руки, станем теснее: один из наших упал — быть может — лучший. Но возникают, возникают другие… и, рано ли, поздно — свет победит тьму».

Через месяц после смерти Станкевича Тургенев сблизился с Михаилом Бакуниным. Даже поселились они вместе и целый год прожили душа в душу. Новый друг только то имел общее с прежним, что был гегельянцем. Во многом был он полной противоположностью Станкевичу — здоровенный, с румянцем во всю щеку, темной шевелюрой и огненным взглядом. Был он не только красив, но необыкновенно речист, сплошной натиск и командирский тон. Вместе они сидели на лекциях, привлекая общее внимание, оба видные, безупречно одетые, вместе кутили в кафе.

Анненков, приехавший в Берлин в 1840 году, вспоминал, что в первые же дни по приезде он встретил однажды вечером в одном из берлинских кафе на Унтерденлинден «двух русских высокого роста, с замечательно красивыми и выразительными физиономиями, Тургенева и Бакунина, бывших тогда неразлучными». Главным в этом союзе был Бакунин, Тургенев следовал за ним и держался несколько в тени, он никогда к крайностям пристрастия не питал. Однако при всем своем шуме и грохоте Бакунин в то время вовсе не «разрушал основ» — напротив, с русскою яростностью защищал и оправдывал все существующее, как разумное, доводил Гегеля до последнего предела. Именно Бакунина, Тургенев позднее изобразит в романе Рудин. Его литературный герой, как и Бакунин, был блестящим, искрометным оратором, который умел потрясти собеседника, сдвинуть его с места, перевернуть до основания и зажечь силой своего убеждения.

Тургенев и Бакунин поселились в одной квартире, они работали буквально целыми днями, с утра до позднего вечера. Отдыхая, усаживались за шахматную доску и с головой уходили в игру или проводили время в разговорах на самые разнообразные темы — серьезные и смешные, трогательные и грустные. Заспорят, бывало, и не замечают, как летят часы. Тургенев любил устраиваться у печки, а Бакунин — на диване. С жадным вниманием слушал Иван Сергеевич рассказы Бакунина о встречах его с Белинским, Станкевичем, Грановским, Герценом.

Иван Тургенев одевался по моде того времени и отличался необыкновенной чистоплотностью — он каждое утро протирал тело одеколоном или туалетной водой и менял нижнее белье. Друзей поражал его особый ритуал расчесывания волос: «Видишь, я беру эту щетку… теперь я начинаю чесать ею вправо: раз, два, три… и так до пятидесяти раз; теперь начну чесать влево, и тоже до пятидесяти… Ну вот, теперь со щеткою кончено… Беру этот гребень, — им я должен до ста раз пройтись по волосам… Чему ты удивляешься? Постой, это еще не все… Погоди, погоди!.. За этим гребнем есть еще другой — с частыми зубьями…». Он любил окружать себя красивыми изящными вещами, на рабочем столе и вокруг у него был всегда идеальный порядок…

Перед возвращением Тургенева в Россию Бакунин написал своим родителям и сестрам письмо, в котором рекомендовал своего нового друга Тургенева с лучшей стороны: «Примите его как друга и брата, потому что в продолжение этого времени он был для нас и тем и другим и, я уверен, никогда не перестанет им быть. После вас, Бееровых и Станкевича он — единственный человек, с которым я действительно сошелся. Назвав его своим другом, я не употребляю всуе этого священного и так редко оправдываемого слова. Он делил с нами здесь и радость и горе… Он не может быть вам чужим человеком. Он вам много, много будет рассказывать об нас и хорошего и дурного, и печального и смешного. К тому же он — мастер рассказывать, — не так, как я, — и потому вам будет весело и тепло с ним. Я знаю, вы его полюбите».

Татьяна Бакунина, сестра революционера-анархиста

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я