Стихи про меня

Петр Вайль, 2006

Петр Вайль – блестящий эссеист, путешественник и гурман, автор «Гения места» и «Карты родины», соавтор «Русской кухни в изгнании», «Родной речи» и других книг, хорошо знакомых нашему читателю, написал книгу в необычном жанре, суть которого определить непросто. Он выстроил события своей жизни по русским стихам XX века: тем, которые когда‑то оказали на него влияние, «становились участниками драматических или комических жизненных эпизодов, поражали, радовали, учили». То есть обращались, по словам автора, к нему напрямую. Отсюда и вынесенный в заглавие книги принцип составления этой удивительной антологии: «Стихи про меня». Содержит нецензурную брань!

Оглавление

Любовный масштаб

Александр Блок 1880-1921

Незнакомка

По вечерам над ресторанами

Горячий воздух дик и глух,

И правит окриками пьяными

Весенний и тлетворный дух.

Вдали, над пылью переулочной,

Над скукой загородных дач,

Чуть золотится крендель булочной,

И раздается детский плач.

И каждый вечер, за шлагбаумами,

Заламывая котелки,

Среди канав гуляют с дамами

Испытанные остряки.

Над озером скрипят уключины,

И раздается женский визг,

А в небе, ко всему приученный,

Бессмысленно кривится диск.

И каждый вечер друг единственный

В моем стакане отражен

И влагой терпкой и таинственной,

Как я, смирён и оглушен.

А рядом у соседних столиков

Лакеи сонные торчат,

И пьяницы с глазами кроликов

“In vino veritas!” кричат.

И каждый вечер, в час назначенный

(Иль это только снится мне?),

Девичий стан, шелками схваченный,

В туманном движется окне.

И медленно, пройдя меж пьяными,

Всегда без спутников, одна,

Дыша духами и туманами,

Она садится у окна.

И веют древними поверьями

Ее упругие шелка,

И шляпа с траурными перьями,

И в кольцах узкая рука.

И странной близостью закованный,

Смотрю за темную вуаль,

И вижу берег очарованный

И очарованную даль.

Глухие тайны мне поручены,

Мне чье-то сердце вручено,

И все души моей излучины

Пронзило терпкое вино.

И перья страуса склоненные

В моем качаются мозгу,

И очи синие бездонные

Цветут на дальнем берегу.

В моей душе лежит сокровище,

И ключ поручен только мне!

Ты право, пьяное чудовище!

Я знаю: истина в вине.

24 апреля 1906, Озерки

Прочел очень рано, как раз в то время, когда увлеченно рассматривал материнский — мать была врач — четырехтомный атлас анатомии. Особенно разворот, где слева изображались “половые органы девицы” — так и было написано под картинкой, а справа — “половые органы женщины”. Слева значилось — 1:1, справа — 4:5. Так я навсегда осознал, что такое масштаб.

Незнакомка мне тоже понравилась, хотя была куда менее конкретной. Портрета нет: перед нами — словно фанерный щит курортного фотографа с прорезью для головы. Но как писал Блаженный Августин: “Я еще не любил, но уже любил любовь и, любя любовь, искал, кого бы полюбить”. У незнакомки синие глаза, тонкая талия и узкая рука. Неплохо, но немного. Немного, но достаточно. Не было и нет сомнения, что она — завораживающая красавица. Портрет дан через впечатления оцепеневшего от восторга наблюдателя.

Как остроумно замечено одним историком, “любовь — французское изобретение XII века”. Речь идет о начале идеализации женщины. В первую очередь об очеловечивании образа Мадонны: от неземного условного образа — к прелестному реалистическому, где материнство соединяется с женственностью. Французские, точнее провансальские, трубадуры много взяли у арабов, с их поэтическим тезисом: только рабы любви являются свободными. Уничижение во имя любви — высшая степень благородства. Объектом обожания для трубадура чаще всего служила замужняя женщина, и то, что шансы сводились к нулю, — возвышало воздыхателя. Высокую поэзию порождала идея недостижимости, которая сочеталась с идеей вознаграждения за подвиги во имя любви, по принципу “она меня за муки полюбила”. Эротическую любовь — spiritus motor, духовный двигатель мира, превращающий хаос в гармонию, — хорошо знали древние. Подробно об этом — у Лукреция. По-русски выразительнее всего у Мандельштама: “И море, и Гомер — все движется любовью”. Даже море!

Время женщин по-настоящему наступило в XX веке. В предыдущем столетии его приход подготовили установки романтизма — личная судьба важнее общественной, эмоции выше разума, порыв плодотворнее познания. Но нужен был XX век, в котором войны, революции и диктатуры окончательно скомпрометировали рациональное мышление, что всегда было прерогативой мужчины. Соответственно возросло значение интуиции и инстинкта — качеств женщины.

Живший на грани эпох Блок, поэт из профессорской семьи, трубадур-позитивист, не только поклонялся Прекрасной Даме, но и проводил опыты по созданию прекрасных дам из подручного материала.

Довольно рано я догадался, что Незнакомка — блядь. Помню, такая трактовка вызывала возмущенный протест девушек, за которыми я ухаживал в свои пятнадцать — понятно, читая стихи и давая по ходу пояснения. Следить, как она проходит меж пьяными, было почти так же возбуждающе, как рассматривать анатомический атлас. Но у моих подруг эта текстология отклика не находила. Хотя в результате привлекала, как любой порок.

В то время я еще не читал блоковских записных книжек и писем, где много об этих Озерках и прочих местах отдыха. “18 июля. Пью в Озерках… День был мучительный и жаркий — напиваюсь… 27 июля. Напиваюсь под граммофон в пивной на Гороховой… 6 августа. Пью на углу Большого и 1-й линии… Пьянство 27 января — надеюсь — последнее. О нет: 28 января”.

Как сказал наш ответственный квартиросъемщик полковник Пешехонов, когда я ночью сшиб с гвоздя в коридоре эмалированный таз: “Где пьянство, там и блядство”. Это прозвучало нелогично в тот момент, но вообще, по сути, справедливо — по крайней мере, в отношении Блока.

“Остался в Озерках на цыганском концерте, почувствовав, что здесь — судьба”, — сообщает он матери. Очередная судьба. “Моя система — превращения плоских профессионалок на три часа в женщин страстных и нежных — опять торжествует”. У Блока — словно пародия на Чернышевского: “Ее совсем простая душа и мужицкая становится арфой, на которой можно извлекать все звуки. Сегодня она разнежилась так, что взяла в номере на разбитом рояле несколько очень глубоких нот”. Герои “Что делать?” усаживали проституток хоть за швейные машинки, поэт — за рояль. По признанию Блока, у него таких женщин было “100-200-300”. Похоже, он не ощущал фальши, когда записывал отчет о сеансе перевоспитания: “Когда я говорил ей о страсти и смерти, она сначала громко хохотала, а потом глубоко задумалась… ” Довлатов рассказывал, как в юности оказался с Бродским в компании двух продавщиц из гастронома. В предвкушении выпивали, Бродский читал стихи, девушки расслабленно хихикали: “Болтун ты, Ося”.

Как гласит сексистская поговорка: “Не бывает некрасивых женщин, бывает мало выпивки”. Выпивки Блоку хватало, так что он мог говорить какой-то “глупой немке” Марте “о Гете и “Faust’e”, на время творя для себя из Озерковской шлюхи прекрасную распутную музу.

Вообще-то шлюхи, только высокого пошиба, — богатый и привлекательный образ. Куртизанки — спецназ любви. Гетеры античного мира, меценатствующие фаворитки Ренессанса, хозяйки салонов XVII–XVIII веков, дамы полусвета Belle Epoque — образованные, изящные, остроумные, собиравшие вокруг себя лучших мужчин своего времени.

С этими женщинами не обязательно стремились вступить в связь. Законом женско-мужских отношений тут была игра. Утрачиванию этой важнейшей категории жизни посвятил целую книгу Жан Бодрийяр. По-русски она называется “Соблазн”, хотя оригинал двусмысленнее: “De la Seduction”, что означает и “О соблазне”, и “О соблазнении” — о процессе.

Горе Бодрийяра патетично: “Наслаждение приняло облик насущной потребности и фундаментального права… Наступает эра контрацепции и прописного оргазма”. Как-то на рижском кожгалантерейном комбинате ко мне в курилке подсела Лариса из закройного цеха: “Хорошего абортмеханика не посоветуешь? Мы с Танькой думали, еще рано, а тут с календарем подсчитали — со Дня Советской армии уже семь недель!” Ареал сексологических знаний расширяется, но все-таки заметно, что Бодрийяр не проводил полевых исследований к востоку от Карпат.

Механистическая “эра контрацепции и прописного оргазма” наступит еще не завтра — не только из-за перепада в уровнях экономики и социального развития. Дело в основополагающих моделях поведения, неизменных с нашего обезьяньего прошлого. Это только кажется, как утверждает другой француз, Жиль Липовецкий, что “когда “все дозволено”, победы над женщинами теряют для мужчины первостепенную важность”. Ценности остаются нетронуто прежними. Власть и деньги — цель и одновременно средство для завоевания женщин. Показатель могущества, как и на протяжении тысячелетий, — появление на публике с юной красивой самкой.

Не так уж безнадежно инструментально наше мышление, и ценность символов не поколеблена, а значит, и таинственность, всегда окружающая символы, в цене. Еще Базаров горячился: “Ты проштудируй-ка анатомию глаза: откуда тут взяться загадочному взгляду?” Но загадочности не убывает, даже наоборот, коль скоро авторитет научного знания с базаровских времен так сильно подорван.

Не забыть и об азарте, побуждающем к любовной игре. Неизбывная тяга человека к рекордам заводит его и на неприступные горные пики, и в кромешную непроглядность микротехники. Наконец, есть просто спорт, в том числе и этот. Мне показывали в Москве журналиста, который делает женщинам в среднем десять нескромных предложений в день и уже превзошел достижения Мопассана, тем более Блока — при том, что немолод, невзрачен и скуп. Он реализовал на практике закон больших чисел. Десять на тридцать — триста, из них примерно двести девяносто восемь отказов, причем сто грубых, двадцать — тридцать с оскорблением действием. Оставшиеся два согласия умножаем на двенадцать месяцев и еще на двадцать пять лет — результат впечатляет. Этот подвижник и даже, с учетом регулярно битой морды, мученик любви довел идею игры соблазнения до абсурда, но что есть бездны Достоевского, пейзаж на рисовом зерне или покорение Эвереста? Нам нужны недостижимые и даже неприемлемые ориентиры: не следовать им, но по ним соизмеряться.

Бодрийяр досадно рационален: “Женщина как эмблема оргазма, оргазм как эмблема сексуальности. Никакой неопределенности, никакой тайны. Торжество радикальной непристойности”. Какой простой, убедительный и оптимистический ответ давно уже дал Ницше: “Одни и те же аффекты у мужчин и женщин различны в темпе; поэтому-то мужчина и женщина не перестают не понимать друг друга”.

К счастью, не перестают. Не становятся и не станут ближе “берег очарованный и очарованная даль”.

Разумеется, перемены в самом интересном назначении человека — отношениях с противоположным полом — происходят. Но, пожалуй, не принципиально качественные, а количественные. Важнейшее — расширение возраста любви и сексуальной привлекательности.

Вниз по возрастной шкале — не то чтобы молодых стало больше, чем прежде, но они сделались заметнее. Омолодилась значимая часть общества. Социальная революция 60-х, прошедшая во всем мире — в Советском Союзе тоже, — по сути отменила понятие стиля. Стало можно по-разному. Например, молодым вести себя по своему усмотрению — не слушаться старших. Рухнула возрастная иерархия.

В начале XX столетия молодые, стремившиеся чего-то достигнуть, рано обзаводились пиджачной тройкой, переживали из-за худобы (известны страдания Кафки), надевали при прекрасном зрении очки с простыми стеклами — чтобы выглядеть солиднее. Молодой не считался.

Начиная с 60-х все в мире меняется. Иной стала звуковая гамма окружающего: ритм потеснил мелодию, резко усилилась громкость. Ускорился под влиянием телевидения темп кино, были заложены основы клипового визуального восприятия — быстрого, отрывочного, динамичного. Понятно, что такие звуки и такие образы проще и легче воспринимаются молодыми гибкими органами чувств. Молодые становятся и авторами подобных звуков и образов — движение встречное.

В закрытом, управляемом советском обществе процессы были затушеваны. Партизаны молодежной революции слушали и играли свою музыку по квартирам, для новой литературы был выделен единственный журнал — “Юность”, стремительную киноэксцентрику выводил на экран едва ли не один Леонид Гайдай. Заметно и наглядно зато омолодился спорт, бывший серьезным государственным делом. Когда Михаил Таль победил Михаила Ботвинника, важнее всего было, что новый чемпион мира по шахматам в два с половиной раза моложе прежнего. Латынина и Астахова побеждали на мировом гимнастическом помосте вплоть до тридцати лет, новые — Петрик, Кучинская, Турищева, потом Корбут — к своим тридцати давно уже были за помостом. Зато чемпионками становились в пятнадцать — шестнадцать.

На бытовом уровне в свободном мире подростковый секс Ромео и Джульетты становился материалом не для трагедии, а для сериала по будням.

Движение шло по возрастной шкале и вверх. Медицина и мода удлинили женский век. Давно уже “бальзаковским возрастом” именуется сорокалетие и старше, но ведь “бальзаковской женщине” в оригинале — тридцать: ее свеча догорает, она уже в заботах о чужом сватовстве. Во второй половине XX столетия тридцатилетняя женщина решительно перешла в разряд девушек. Туда же движется сорокалетняя.

“Чего бог не дал, того в аптеке не купишь”. Эту утешительную философию сменяет императив: “Некрасивых женщин нет, есть только ленивые”. Изменение своего дарованного свыше облика, что возможно только в кризисе религиозности, вызывало на Западе бурные дискуссии. В России на эту тему споров нет и не было — и потому, что подключились к процессу поздно, и потому что атеисты.

В 60-е в “Огоньке” вяло обсуждали: достойная ли профессия — манекенщица. Теперь сам язык вступился за ремесло: прежняя “манекенщица” — нечто пассивное и почти неодушевленное, нынешняя “модель” — образец и эталон.

Видел я как-то на Бродвее Клаудиу Шиффер без косметики — если не знать, не обернешься. Нетрадиционная привлекательность — рост и худоба. Королевы красоты 30-50-х ниже теперешних на пять — восемь сантиметров и тяжелее на десять — двенадцать килограммов. А лицо можно нарисовать, тело вылепить. Как говорила с обидой одна знакомая, глядя в телевизор на Плисецкую: “Конечно, у нее не отекают ноги”. Так и у тебя не должны.

Опыт недельного проживания на Канарах возле нудистского пляжа погрузил меня в тяжелую мизантропию. Как некрасив человек! Как важна, оказывается, одежда. Как узок круг рекордсменов и рекордсменок красоты. Как необходимы запреты и каноны — чем строже, тем лучше, потому что все равно кто-то захочет собраться дружной стайкой и затеять волейбол через сетку без трусов. Отчего те, с обложек, кувыркаются в каких-то других местах, обрекая меня на блуждания в дряблых зарослях целлюлита? С Канарских островов я приехал еще более убежденным сторонником индустрии красоты.

Не говоря о том, что мода и косметика, тем более пластическая хирургия — прикладная разновидность концептуального искусства. Включая дивные названия перформансов: “Лазерная коррекция лопоухости с пожизненной гарантией”! Я обнаружил в себе склонность к чистому искусству, иногда включая круглосуточный телеканал Fashion. При чем тут “что носить” — это же как показывать день и ночь галерею Уффици.

Бессмысленное “апельсинство” — так называл всякое эстетство Блок. Но увлекательное, уточним, и очень доходное: я ведь смотрю, и еще сотни миллионов приникают к тому или другому явлению того же рода, и понятно почему. Как высказался Вагрич Бахчанян: “Меняю башню из слоновой кости на хер моржовый тех же размеров”.

Блоковский Серебряный век некоторое время успешно скрещивал слона с моржом. Те, кто именуется творческой интеллигенцией, начали расшатывание института брака и семьи, которое продолжалось почти весь XX век.

Проповедь свободной любви теснее всего связывается с именем Александры Коллонтай. Но подтверждения приходят отовсюду. Надежда Мандельштам пишет откровенно: “Я не понимала разницы между мужем и случайным любовником и, сказать по правде, не понимаю и сейчас… Мне иногда приходит в голову, что мое поколение напрасно разрушало брак, но все же я предпочла бы остаться одной, чем жить в лживой атмосфере серой семьи”.

Советская власть прибавила к эмансипации женщин физическое изъятие мужей и отцов, а с ним и моральное — требование отказа: либо формального, за подписью, либо фактического, когда об арестованном не упоминалось. Отец же всегда был в запасе, один на всех — отец народов.

Решающий и все еще существующий фактор — прописка. Браки, заключенные только затем, чтобы перебраться в райцентр из деревни, в областной город из района, в столицу из провинции. Союзы, державшиеся лишь на этой основе. Прописка и жилье — побудительные мотивы и категории бытия. Когда российская образованная прослойка возмущалась телепередачей “За стеклом”, стоило подивиться краткости памяти о коммуналках, где все и всё были под стеклом и на виду даже не зловещего Большого брата, а просто соседей, что хуже, потому что неусыпно, добровольно и с энтузиазмом.

Весь этот опыт сводит на нет — по крайней мере пока — общемировые лозунги женских свобод. В России стирание граней между М и Ж объявлено давно. То, что для Запада было целью, здесь — скорее отправной точкой. Освобождение — девиз, в который российские и западные женщины вкладывают разное: скажем, уйти с работы — выйти на работу. “Нам не так странно видеть женщину во главе государства, как женщину-каменщика или водопроводчика; женщина — руководитель предприятия удивляет меньше, чем женщина-маляр”, — пишет Жиль Липовецкий. “Нам” — это “им”. Для начала хорошо бы убрать женщин с дорожных и строительных работ. Чтобы наконец реализовалась столетняя острота О. Генри: “Единственное, в чем женщина превосходит мужчину, — это исполнение женских ролей в водевилях”.

Социальное отставание проявлялось многообразно. Советское общество было целомудренным до изумления, иначе не осознать, например, как могли зрители не насторожиться при виде пылких объяснений в любви, которыми обмениваются Марк Бернес и Борис Андреев в популярнейшей кинокартине военных лет “Два бойца”. Но мужская, да еще фронтовая, дружба ставилась выше женско-мужской любви и пользовалась тем же лексиконом. Так что ничего “такого” ни актерам, ни зрителям в голову не приходило. И вообще, про гомосексуализм если и слыхали, то в него не верили. То-то вся страна распевала чудный романс “Когда простым и нежным взором ласкаешь ты меня, мой друг…”, не подозревая, что исполняет гимн однополой любви (ее автор, Вадим Козин, дважды отсидел по статье за мужеложство).

К изображению любви на страницах и на экране подходили строго. Уже шла послесталинская оттепель, когда ее зачинщик и главный либерал страны Хрущев назвал шлюхой героиню фильма “Летят журавли”, которая пала, не дождавшись с фронта жениха или хотя бы похоронки. Не помогло, что потеря невинности происходила под бомбежку и Бетховена. Тем не менее в первый же год “Журавли” не только собрали по стране тридцать миллионов зрителей, но и получили всесоюзную премию, что, с учетом реакции высшей власти, удивительнее победы на Каннском фестивале.

Попытка взять под контроль любовь — то есть то, что не требовало, в отличие от семьи, контроля и регистрации, — провалилась. Только в безнадежных книжках и фильмах сходились по классовой общности. В хороших — получался “Сорок первый”, с трагедией настоящей любви белого офицера и красноармейки, которых играли голливудски сексапильные Олег Стриженов и Изольда Извицкая.

Тем более вырастала роль любовных отношений в жизни — как единственного, по сути, доступного каждому пути свободного самовыражения. Попросту говоря, в постели только и можно было укрыться от государства и общества. Не вполне, конечно: мне приходилось выбираться через окна из студенческих и рабочих общежитий, когда шел ночной дозор студкома или комсомольского патруля. Но все же постель надолго стала единственным бастионом частной жизни. Дурная метафора “постель — бастион”: неудобная, жесткая, увы.

Отсталость обернулась этнографической чертой, которая придает России прелесть в глазах иноземцев. Когда Жванецкий острил: “Нашу прокатишь на трамвае — она твоя”, — это было насмешкой над женской непритязательностью, но подспудно — самокритикой мужчины, построившего такое общество. Однако иностранец этого не знает и не должен, его стандартная реакция: “Здесь женщины не отводят глаза!”

Округлая мягкость — тоже заслуга “железного занавеса”, из-за которого долго было не разглядеть Твигги и других подвижниц молодежно-сексуальной революции. Хотя худоба должна была бы восприниматься в русле общего отвержения излишеств вроде пышности сталинской архитектуры.

Режим словно законсервировал любовь. Сюда вкладываются все смыслы, как в случае с изделием народного творчества, помещенным в музей: с одной стороны, изъятие из общемирового процесса, с другой — сохранение, спасение. “Женственность станет видна насквозь”, — печалится Бодрийяр. Да нет, не так просто уйдет блоковская Незнакомка, иррациональность с духами и туманами, древними поверьями и траурными перьями. Не так просто и не так скоро даже там, где изменения столь наглядны, а тем более в местах, где масштаб перемен не 1:1 к европейско-американскому, а, к счастью, пока 4:5.

Вот из языка музейных консервов не получилось. Идеология, захватывая хорошие слова, присвоила и любовную лексику. Как в советском анекдоте об уроке полового воспитания: есть любовь мужчины к женщине — об этом вам знать еще рано, есть любовь мужчины к мужчине — об этом говорить стыдно, поговорим о любви к партии. Надолго стало трудно произнести: “Я тебя люблю”. Скорее всего, это прозвучит длиннее: “На самом деле я тебя как бы типа того что люблю”.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я