В 60–70‐е годы XIX века Российская империя завершила долгий и сложный процесс присоединения Казахской степи. Чтобы наладить управление этими территориями, Петербургу требовалось провести кодификацию местного права – изучить его, очистить от того, что считалось «дикими обычаями», а также от влияния ислама – и привести в общую систему. В данной книге рассмотрена специфика этого проекта и многочисленные трудности, встретившие его организаторов. Участниками кодификации и – шире – конструирования знаний о правовой культуре Казахской степи были не только имперские чиновники и ученые-востоковеды, но и местные жители. Каждый из этих акторов имел разные мотивы и по-разному представлял себе ключевую проблему кодификации – соотношение адата (обычного права) и шариата (мусульманского права). Почему эту проблему было так трудно решить? Какие дискуссии в империи она порождала? Почему Россия так и не смогла претворить в жизнь ни один из проектов кодификации обычного права – не только в Казахской степи, но и в других регионах, таких как Восточная Сибирь и Северный Кавказ? Авторы книги – специалисты по истории мусульманских обществ: Павел Шаблей – доцент Костанайского филиала Челябинского государственного университета, Паоло Сартори – старший научный сотрудник Института иранистики Академии наук Австрии.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Эксперименты империи предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
ГЛАВА ПЕРВАЯ. РОССИЙСКАЯ ИМПЕРИЯ И КАЗАХСКАЯ СТЕПЬ В XVIII–XIX ВВ.: ИСТОРИЯ, КОЛОНИАЛИЗМ И ПРАВО
Основная задача этой главы заключается в том, чтобы сформировать представление читателя об истории Казахской степи в колониальном контексте. Право в данном случае рассматривается в качестве механизма, с помощью которого формируется имперский опыт по управлению окраинами. Процесс накопления знаний о местном праве при этом непостоянен. Это тактический инструмент — гибкий и манипулятивный, воздействие которого может быть взаимовыгодным (для колонизаторов и колонизируемых) или же отражать интересы лишь одной из сторон. Предложенное наблюдение имеет важное значение прежде всего потому, что во многих научных работах проблемы колониализма все еще ограничиваются понятиями «гегемония», «институциональное регулирование», «цивилизационная миссия», «господствующий правовой режим». Поведение же колонизируемых рассматривается преимущественно в виде адаптации к существующему политическому порядку. Это восприятие генерализирует наше представление о пространстве и времени. Например, для историков характерно утверждение о том, что после присоединения казахских жузов к Российской империи социальные и правовые практики кочевников подверглись незначительному изменению, а сами чиновники без оглядки на существующую реальность стремились реанимировать доколониальные обычаи и правовые нормы казахов. Другое распространенное заблуждение основывается на выстраивании некоего культурного барьера между колонизаторами и колонизируемыми. Однако разные случаи культурных изменений открывают для нас более широкую текстуру колониализма, основанную на сложной социальной динамике, в рамках которой происходила трансформация сознания и поведения не только субъектов колониального управления, но и самих чиновников. Иначе говоря, колониальная ситуация в Восточной, Западной и Средней части Зауральской Орды отличалась от ситуации на нижней и средней Сырдарье. Поэтому колониальный режим каждый раз должен был производить новые конструкции знаний и опыта, позволяющие управлять людьми и территорией.
СТАТУС РЕГИОНА В СОСТАВЕ ИМПЕРИИ: КОНСТРУКЦИИ ИСТОРИЧЕСКОГО ЗНАНИЯ
Вхождение Казахской степи в состав Российской империи — это сложный и неоднозначный процесс, протекавший в течение длительного времени и обусловливавшийся набором разнообразных условий и факторов. Региональная неоднородность Казахской степи, амбивалентность имперской политики, особенности геополитической ситуации, трудности в изучении истории казахских правовых и политических институтов в период, предшествовавший началу XVIII столетия, и другие нюансы позволяют исследователям находить новые горизонты для научных дискуссий. При этом ключевую роль занимает проблема определения статуса казахских жузов/регионов в составе империи[51]. С объективной точки зрения ответ на вопрос, как изменялись формы управления Казахской степью и каким образом такие перемены влияли на трансформацию политического и правового сознания местных жителей, формирует некие концептуальные схемы, которые во многом определяются такими понятиями, как колония, протекторат, вассальные отношения. Как мы увидим, анализ с помощью этих понятий отдельных институтов (особенности ханской власти у казахов, адат, суд биев и др.) не всегда является убедительным и приобретает характер искусственных обобщений. Если имперские власти могли рассматривать свои отношения с казахской кочевой элитой через категории подданства и колониальный контекст, то не исключено, что подходы местной родовой верхушки к восприятию империи были более разнообразны: например, временный политический союз или стратегический альянс, участники которого в зависимости от текущей конъюнктуры способны были менять свои взгляды и тактику поведения. Анализ современных исследований поможет нам понять, что имперскую историю Казахской степи не следует сводить только к принципам линейности. Она включает в себя целый ряд региональных, институциональных, социальных и иных особенностей.
Взгляды исследователей на представленную выше проблематику условно можно разделить на несколько групп. К первой относятся попытки выявить закономерности в политико-правовых отношениях между империей и казахами и показать, что эти взаимодействия развивались по какому-то определенному институциональному сценарию. Большое значение здесь уделяется анализу юридических документов и имперской политики как таковой. Второй подход пытается минимизировать значение политико-правовой терминологии (сюзеренитет, подданство, вассальные отношения и др.), которую историки используют для объяснения процесса вхождения казахских земель в состав Российской империи. Такие выводы делаются на основании утверждения об отсутствии в начале XVIII в. государственности у казахов. Следующая группа исследователей стремится доказать, что сам характер политико-правовых отношений не был облачен на ранних стадиях в форму неопределенности и некоего поэтапного ограничения суверенности казахских земель. Имперская политика с самого начала была колониальной. Другие ученые обращают внимание на комплексность и взаимообусловленность внешних и внутренних процессов, а также на то обстоятельство, что казахи и империя должны были не только ориентироваться на интересы друг друга, но и учитывать влияние других своих политических соседей и конкурентов. В последнее время становится популярным подход, фокус которого смещается от политического контекста к изучению взаимодействия пограничных обществ. В результате этого взаимодействия формируется контактная зона, жители которой не всегда придают большое значение имперской политике, так как руководствуются стремлением к достижению взаимной выгоды и прагматизмом.
Остановимся на каждом из представленных подходов подробнее. Согласно историкам первого направления, после присяги кочевой элиты Младшего и Среднего жузов начался период формально-правового сюзеренитета Российской империи[52]. При этом отношения между казахами и империей были не столько вассальными, сколько союзническими[53]. С середины XVIII в. ситуация меняется — на общеимперском и региональном уровнях формируются попытки по созданию системы управления казахами. Это эпоха так называемого государственно-политического протектората[54]. Следующий этап начинается после отмены ханской власти в Младшем (1824) и Среднем (1822) жузах. Эти реформы заложили принципы колониального управления казахами[55]. Данный анализ изменения политико-правового статуса Казахской степи в составе Российской империи хотя и представляется логичным, однако содержит целый ряд пробелов и положений, аргументированность которых не является убедительной. Прежде всего, понятия вассалитета и протектората по своему содержанию больше тяготеют к средневековой европейской модели вассала и сюзерена, но не к той модели, которую выработали колониальные империи Нового времени, — например, политика Британии и Германии в Восточной Африке[56] или опыт Российской империи по созданию протекторатов в Центральной Азии во второй половине XIX в.[57] С другой стороны, исследования И. В. Ерофеевой, К. А. Жиренчина сосредоточены преимущественно на русско-казахском сценарии, оставляя за пределами внимания читателя подробный анализ других геополитических контекстов. Интересным в связи с этим является вопрос о роли фирманов[58] на ханство, полученных представителями кочевой элиты от правителей центральноазиатских государств[59]. Есть основания полагать, что интенсивность контактов казахов со своими южными, юго-восточными и восточными соседями могла определять важные изменения в политической, общественной и экономической жизни[60]. Пожалуй, одним из самых противоречивых положений, представленных И. В. Ерофеевой, является попытка рассмотреть обычное право через призму понятий «модернизация», «традиция» и «альтернатива». Считая, что древние нормы адата (Касым-хана[61], Есим-хана[62], Тауке-хана[63]), бытовавшие в устной форме, воспринимались некоторыми казахскими правителями как «реминисценция» старины, Ерофеева пытается показать, что хан Младшего жуза Абулхаир, испытав европейское культурное влияние, стал мечтать о реальных властных функциях и прерогативах. Чтобы осуществить это, необходимо было преодолеть указания о формальном статусе ханской власти в обычном праве и ввести его в область «государственного права»[64]. Эта формулировка содержит ощутимые противоречия. Очевидно, что в казахском обществе не было разделения на обычное и так называемое «государственное право». Когда речь идет о модернизации, включая и правовые изменения, историки в основном фокусируются на влиянии Российской империи. Это не совсем верно, так как в XVIII и XIX столетиях и, вероятно, еще раньше местное право испытало сильное влияние мусульманских норм, значительную роль в распространении которых сыграли Кокандское и Хивинское ханства[65]. Важно отметить и то обстоятельство, что адат для казахов не представлялся в виде исторически устойчивой и территориально целостной традиции. Его нормы могли не только иметь региональные различия (в пределах жузов, родовых подразделений и даже отдельных аулов), но и эволюционировать с учетом менявшихся интересов, образа жизни, экономических потребностей[66]. В следующих главах нашего исследования станет очевидным и то, что русские чиновники, в отличие от самих казахов, редко придавали большое значение контекстуальным особенностям адата. Считая, что ориентация на Россию позволяла Абулхаир-хану думать о реформе местного права по своему собственному сценарию, И. В. Ерофеева переоценивает наличие какой-либо значимой автономии в плане принятия решений казахскими правителями. Несмотря на отсутствие строгого контроля, империя могла достаточно жестко реагировать на те или иные факторы проявления самостоятельности, что, по сути, больше отражает формы колониального управления, а не отношения вассала и сюзерена. Одним из проявлений такого контроля было стремление противодействовать попыткам чингизидов[67] самостоятельно кодифицировать нормы местного права. Так, в 1789 г. уфимский и симбирский наместник О. А. Игельстром выступил против обнародованных в Младшем казахском жузе «узаконений» хана Каипа[68].
Близким по содержанию к исследованиям И. В. Ерофеевой и Д. В. Васильева является так называемый формально-правовой подход. Его сторонники основное внимание уделяют изучению правовых актов, закреплявших подданство казахов. Основной аргумент таких работ сводится к тому, что российские юридические документы вплоть до 1780‐х гг. отражали идею вассальных отношений, но не колониальной зависимости, так как не производилось попыток внедрить имперские институты управления и права[69]. Однако буквальное следование языку этих документов не всегда может прояснить контекст конкретных политических ситуаций, тем более сложно утверждать, что в 1780‐е гг., как считают авторы этого подхода, в сознании казахов сложились целостные представления о подданстве и они могли взаимодействовать с империей согласно этим представлениям[70]. Несмотря на закрепление в бумагах положений о вассалитете казахской элиты и официальное признание российского сюзеренитета, те и другие стороны часто выходили за официальные юридические рамки и действовали, руководствуясь разной логикой поведения. В результате появлялись сложные и гибридные формы политического регулирования общественных отношений. Так, в годы протестного движения батыра Срыма Датова (1783–1797) имперская администрация вынуждена была на территории Младшего жуза задействовать в качестве дипломатического посредника первого муфтия ОМДС Мухаммеджана Хусаинова[71]. Он же вошел в состав ханского совета — специального института, который, несмотря на существование ханской власти, должен был решать все важные вопросы управления регионом[72]. Интересно и другое обстоятельство. Отправляя М. Хусаинова в Младший казахский жуз, имперские власти преследовали исключительно политические задачи. Однако часть местного населения воспринимала этого человека прежде всего как муфтия (фактически компетенция ОМДС на Казахскую степь была распространена только в 1820‐е гг.)[73], а не как чиновника, который должен был действовать в интересах Санкт-Петербурга. Подобного рода представления импонировали М. Хусаинову, который в бумагах, адресованных казахам, мог называть себя муфтием, а в документах, направленных в русские канцелярии, выступать совершенно в ином качестве[74].
Противоположную точку зрения представляет А. Ю. Быков. Исследователь объявляет несостоятельными подходы, признающие наличие государственности у казахов в период, предшествовавший их вхождению в состав Российской империи. По его мнению, институциональные представления у местного населения стали складываться только под воздействием колониальной системы управления. В окончательном виде эта картина сформировалась в 1820‐е гг., и связана она была с ликвидацией традиционных институтов. К ним А. Ю. Быков относит ханскую власть, которая до воздействия империи была скорее званием, а не должностью, и обычное право, отражавшее представление о слабости ханской власти (вследствие этого, считает исследователь, хан не мог быть легитимным правителем) и не имевшее письменной традиции[75]. Подобный взгляд содержит определенную генерализацию представлений об институтах и процессах, сформированную благодаря широкому привлечению имперских источников. Прежде всего обратим внимание на недооценку исследователем понятия «легитимность». Источники легитимности казахской элиты не всегда отчетливо прослеживаются в адате. Однако это не означает, что они отсутствуют. Разные контексты формировали и разное восприятие местного права. Если российские монархи и чиновники, говоря о социальной стратификации местного общества, сталкивались с семантической путаницей (в определении функций не только хана, но и бия, например)[76], то для китайских императоров власть казахских ханов носила легитимный характер. Они в официальных документах признавали их потомками Чингисхана (чингизидами)[77]. С этой точки зрения подход А. Ю. Быкова к обычному праву как к механизму, сдерживавшему развитие институциональной системы, является односторонним. Он не отражает ту простую идею, что адат не был «законсервированной традицией», а развивался и видоизменялся вместе с обществом и, следовательно, включал в себя старые и новые представления о функциях и легитимности тех или иных институтов в Казахской степи — например, положение о том, что бий является не только судьей по адату, но и мусульманским судьей (кади)[78].
Некоторые исследователи придерживаются мнения, что уже в первой половине XVIII в. политика Российской империи по отношению к казахам Младшего и Среднего жузов носила колониальный характер. Ее основные проявления — это лишение казахских ханов возможности осуществлять самостоятельную внешнюю политику[79] и казачья колонизация, которая не ограничивалась строительством военно-укрепленных линий, но включала в себя походы вглубь степи, изъятие земель у местных жителей и убийство мирного населения[80]. Нет сомнений, что эти явления достаточно хорошо вписываются в природу колониальных империй и колониальной политики как таковой, однако вопрос о чертах российского колониализма в Казахской степи не разработан на глубоком теоретическом уровне. Проводя подобное исследование, необходимо сделать сравнительный анализ региона с опытом колониальной политики европейских держав в Африке, Юго-Восточной Азии, Океании и на других территориях.
В последнее время делаются попытки комплексного изучения процессов и событий, происходивших в Казахской степи и на сопредельных территориях. В недавно вышедшей в свет монографии японский исследователь Джин Нода справедливо указывает на то, что изучение общественно-политической истории казахов в XVIII — первой половине XIX в. только с точки зрения казахско-русских отношений и на основании соответствующих источников ведет к ограниченным результатам. Он обращает внимание читателей на широкую панораму событий и контекстов, фокусируясь на нескольких векторах развития политического процесса: казахи и Цинская империя, Российская и Цинская империи. При этом казахи пытались взаимодействовать с каждой из вышеназванных империй своим собственным оригинальным способом. В свою очередь Российская империя, учитывая влияние Цинской империи (казахи Среднего жуза признавали себя подданными не только России, но и Китая) на земли современного Восточного и Юго-Восточного Казахстана, вынуждена была проводить на территории Среднего и Старшего жузов более умеренную политику, отличную от той, которая велась в Младшем жузе[81].
Смешение разных форм политического взаимодействия, многообразие региональных особенностей и сложность сопредельных контактов, а также отсутствие какой-либо строгой понятийной верификации правового статуса территорий Казахской степи в XVIII — первой половине XIX в. требует анализа процессов не только на глобальном, но и на локальном уровне. Один из вариантов этого направления исследования — изучение пограничных обществ. К наиболее разработанным моделям такого взгляда относится обращение к истории взаимодействия кочевников с казаками. Недавно эту попытку осуществил Ю. Маликов, взяв за основу взаимоотношения казахов, проживавших на территории современного Северного Казахстана, с казаками Сибирского казачьего войска[82]. Однако, несмотря на всю привлекательность фронтира, его инструментарий следует применять с большой осторожностью. Основные замечания в адрес работы Ю. Маликова заключаются в том, что не всегда инварианты фронтира (в данном случае опора на работу Томаса Баррета по Северному Кавказу и заимствование его идеи «линий неопределенности»[83]) могут быть успешно экстраполированы на другие контактные зоны. Выводы о том, что взаимопроникновение между казачьей и казахской культурами обеспечивалось благодаря отсутствию у каждой из групп «сильной» этнической и религиозной идентичности, также не являются убедительными[84]. Как минимум такое заключение требует анализа разных источников, а не только имперских нарративов, представлявших казахов в качестве «поверхностных мусульман». Идея нашей работы заключается в том, что новая имперская ситуация создает новую фронтирную историю. Ее контекст и характер взаимодействия между пограничными обществами сложно моделировать на основе уже имеющихся аналогов. Особенности этнической, религиозной идентичности, социальный состав пограничных обществ, поддержка властями одних групп в ущерб другим не всегда являются определяющими факторами. Более существенную роль играют возможности и ресурсы (или их отсутствие), которые обеспечивает фронтирная зона.
ДИАЛЕКТИКА ИМПЕРСКОГО РАЗНООБРАЗИЯ: КОЛОНИАЛЬНЫЕ VS «ТУЗЕМНЫЕ ЗНАНИЯ»
Распространяя свое влияние на Казахскую степь, Российская империя сталкивалась с различными проблемами в сфере контроля и управления. Важную роль в решении этих трудностей играл процесс формирования колониальных знаний о своих новых подданных. Необходимо было дать этнографическое описание местных групп, изучить их политические и правовые институты, систему социальных и экономических отношений, религиозные воззрения, т. е. те нормы, обычаи и правила, которые помогли бы империи выработать свои собственные подходы для осуществления реформ и проведения политики русификации. Как формировалась система колониальных знаний о казахах? Каким образом она взаимодействовала с так называемыми «туземными знаниями»?[85] Стремясь найти ответы на эти вопросы, мы признаем несколько положений, которые не исключают, а дополняют друг друга. Одним из подходов к отбору колониальных знаний о туземных жителях было представление о цивилизационной миссии[86]. Поэтому между французскими колониями в Африке[87], Северным Кавказом[88], Казахской степью и другими зависимыми территориями можно найти некоторые аналогии имперского восприятия местного общества и реформ, проводимых в соответствии с этим восприятием. Однако общность тех или иных черт колониальной политики не обязательно указывает на то, что ориенталистский дискурс должен воспроизводиться в истории разных империй по одной и той же схеме. Он может различаться и в рамках определенного колониального опыта. В зависимости от региональных особенностей, текущих целей колониального управления, степени влияния научного подхода, особенностей индивидуального мышления самих чиновников и ученых ориентализм приобретал новые черты и видоизменялся[89]. Чтобы читателю было проще представить себе смысл сказанного, приведем пример. Некоторые исследователи российской имперской истории попытались систематизировать траектории развития ориентализма. Так, по мнению О. Е. Сухих, с конца XVIII до середины XIX в. Казахская степь воспринималась путешественниками и чиновниками как чужое и опасное пространство, а населявшие ее кочевники представлялись разбойниками[90]. Такой подход представляет несколько упрощенную и крайне генерализированную версию ориентализма. Даже в официальных бумагах некоторые колониальные администраторы пытались избежать общего взгляда на Казахскую степь. В инструкции 1851 г., составленной для чиновников оренбургского ведомства на случай их столкновения с жителями степи[91], говорилось, в частности, следующее: казахи, кочевавшие вблизи русских военно-укрепленных линий, благодаря сближению и контактам с казаками отличаются от так называемых «дальних или степных киргиз-кайсаков», которые из‐за удаленности от русских укреплений и столкновений с «кокандцами» и «хивинцами» «приняли характер: дикий, грубый, самобытный, своенравный»[92]. Следует считать, что подобного рода инструкции, подготовленные в соответствии с идеологическими, военными, стратегическими задачами того времени, могли отличаться от описаний иного рода — работ востоковедов, уделявших большое значение местным языкам, культурному контексту и особенностям взаимодействий пограничных обществ. Примечательно, что И. Я. Осмоловский, подготовивший труд по казахскому обычному праву, не характеризовал «дальних» казахов, т. е. не находившихся в прямом контакте с русскими укреплениями и их жителями, как диких или грубых. Наоборот, соседство с кокандцами и хивинцами он рассматривал как важный шаг в сторону развития мусульманской грамотности и эволюции правовой культуры[93].
Теперь обратимся к несколько иному контексту. В последнее время исследователи, пишущие о том, что в имперской ситуации не существовало монополии на производство знаний, больше внимания уделяют так называемым местным или «туземным» голосам. Особый интерес здесь представляет проблема «колониального посредничества»[94]. Ян Кэмпбелл показал, что Российская империя в своем стремлении модернизировать Казахскую степь не могла обойтись без местных представителей (ставших переводчиками, чиновниками, военными и прочими колониальными деятелями), которые, приняв императивы модернизации, тем не менее «сохраняли степень интеллектуальной автономии и деятельности»[95]. Такой подход, адаптированный Я. Кэмпбеллом из работ Бернарда Кона[96] и Кристофера Бейли[97], призван продемонстрировать, что «знание в колониальных контекстах должно неизменно зависеть в некоторой степени от туземных акторов, сетей и пониманий; хотя результаты этой кооперации не всегда предсказуемы и прямолинейны»[98]. Конечно, подобного рода анализ является показательным, если мы представляем колониальное воздействие как широкий круг возможностей и сферу достижения взаимных интересов. С этой точки зрения местные элиты могли рассчитывать на карьерный успех в российских бюрократических ведомствах, а также получали возможность перераспределить ресурсы экономического, политического и иного влияния. Для имперских ведомств услуги местных жителей играют особенно важную роль в тех сферах, которые связаны с текущими политическими и административными задачами: составление карт, перепись, изучение обычного права и др. Однако само по себе колониальное посредничество как разновидность знания (колониальное vs «туземное») идентифицировать чрезвычайно сложно. Поэтому исследователи часто определяют его особенности скорее в условных, чем в строгих понятийных и аутентичных формах. В случае Казахской степи эта проблема осложняется еще и тем, что казахский язык занимал по сравнению с татарским и русским менее привилегированное положение. В XVIII — первой половине XIX в. мало было и местных переводчиков[99]. В колониальных учреждениях в основном была представлена казахская элита, прошедшая русские учебные заведения. Однако данных о том, как такое посредничество функционировало в условиях смешанного опыта и разного интеллектуального фона — например, наличие сразу и мусульманского, и русского образования, — мало. С другой стороны, не проясняется и сам опыт элиты иного качества — мулл, кади, аксакалов, биев, дистанцированных от изучения русского языка, системы знаний и привилегий, обеспеченных империей. Если мы не имеем здесь ясной картины, то возникают только фрагментированные или упрощенные представления о формировании «туземных знаний» в период колониальной зависимости, например рассмотрение казахской поэтической традиции «Зар-заман», усиливавшей исламские элементы, только в виде реакции на колониальную политику[100], не допуская, следовательно, что колониальная тематика могла стать составной частью более древней интеллектуальной традиции, развивавшейся в рамках собственных ориентиров. Сталкиваясь с подобного рода трудностями, мы признаем, что будет заблуждением искать путь к интерпретации «туземных знаний» через дихотомические вариации — например, противопоставление модерности и традиции. Очевидно, что «туземные знания» имели гибридный характер и являлись продуктом многих обменов. При этом «туземные знания» одного региона могли стать колониальными в другом[101]. Подобного рода сравнения можно найти и в истории Российской империи. В 1840‐е, когда обсуждалась идея кодификации обычного права для казахов оренбургского ведомства, в качестве образцовых должны были использоваться сборники адата, предназначенные для народов Восточной Сибири (тунгусов, остяков, самоедов, бурятов и др.)[102], составленные по указанию М. М. Сперанского в 1820‐е гг.[103]
Определенного рода заблуждением является и суждение о том, что «туземные знания» нетрудно вычленить из колониального контекста и с их помощью найти «достоверный» язык описания местного общества. В действительности же это очень сложная задача. Местные жители, описывая себя и свое общество через понятия «традиция», «род», «племя» и другие категории, апеллирующие к прошлому и доколониальному опыту, часто скрывают свои истинные намерения, тесно связанные с современным политическим и идеологическим контекстом[104].
Полагая, что понятие «туземные знания» может смутить читателя этой книги, мы не пытаемся его артикулировать в каком-то узком автономном смысле. Производство знаний в Казахской степи — это не настолько очевидное, как может показаться на первый взгляд, противопоставление разных традиций и эпистем (колониальное vs туземное, адат vs шариат, Казахская степь и центральноазиатские ханства), а скорее их смешение и взаимопроникновение. В связи с этим следует подчеркнуть, что гибридность сознания и разнообразие стратегий поведения проявлялись не только среди казахской кочевой элиты. Имперские чиновники, востоковеды, военные действовали в колониальной истории по-разному. Становление отдельных личностей, особенности их мышления, подходы к изучению реальности развивались в разнообразных и зачастую противоречивых условиях. Стремление к совершенствованию колониальной системы управления и политический прагматизм могли сочетаться с научной рациональностью и щепетильностью, а также с требованиями здравого смысла. Все это в совокупности обеспечивало релятивистское представление о знании, основанное на поиске адекватного для той или иной имперской ситуации языка описания реальности. Очевидно, что И. Я. Осмоловский, рассматривая адат как часть исламской правовой культуры, руководствовался не только научным подходом к делу, но и современным политическим прагматизмом, который учитывал необходимость русификации Казахской степи. Однако этот прагматизм и вытекавшая из него оценка действительности были несколько иного характера, отличными от представлений о них В. В. Григорьева, В. А. Перовского и других администраторов. Поэтому сближение адата и шариата и совершенствование языка и методики изучения кочевников, представлявшихся в качестве очевидного ресурса колониального управления для одних имперских деятелей, не было настолько же очевидным для других — тех, кто, прежде всего из‐за политических рисков и бюрократического формализма, не готов был выйти за рамки единых и линейных схем понимания реальности.
ЗНАНИЕ КАК РЕСУРС ДЛЯ УПРАВЛЕНИЯ ИМПЕРИЕЙ
Рассматривая производство знаний в колониальном контексте, исследователи, как правило, пытаются указать на его позитивистскую составляющую. Иначе говоря, знание — это основа для административных преобразований (с помощью классификации, систематизации, категоризации) и в то же время следствие длительного социального процесса, выделяющегося своей противоречивостью и непоследовательностью в отношениях между империей и ее подданными. Бернард Кон, изучая Британскую Индию, пришел к выводу, что колониальные чиновники представляли себе местное общество как «серию фактов», влиявших непосредственным образом на эффективность управления. Систематизация и категоризация таких фактов посредством статистических отчетов, этнографических наблюдений, правовых кодексов и прочего позволяли более ясно ставить и решать различные административные вопросы[105]
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Эксперименты империи предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
51
Особенно актуальной эта проблема была в советский период, когда исследователи стремились подчеркнуть добровольность вхождения казахских земель в состав Российской империи. При этом отношения между русским и казахским народами, складывавшиеся в ходе этого процесса, характеризовались как дружеские и братские. См.: Бекмаханов Е. Б. Присоединение Казахстана к России. М., 1957; История Казахской ССР (с древнейших времен до наших дней): В 5 т. Т. 3. Алма-Ата, 1979.
53
Васильев Д. В. Россия и Казахская степь: административная политика и статус окраины. XVIII — первая половина XIX века. М., 2014. С. 82, 434.
56
Gjersø J. F. The Scramble for East Africa: British Motives Reconsidered, 1884–1895 // The Journal of Imperial Commonwealth History. 2015. Vol. 43. P. 831–860; Moyd M. R. Violence Intermediaries: African Soldiers, Conquest, and Everyday Colonialism in German East Africa. Athens, Ohio, 2014.
57
Абашин С. Н. и др. Центральная Азия в составе Российской империи. М., 2008; Абдурасулов У., Сартори П. Неопределенность как политика: размышляя о природе российского протектората в Средней Азии // Ab Imperio. 2016. № 3. С. 118–164.
60
Тулебаева Ж. М. Казахстан и Бухарское ханство в XVIII — первой половине XIX в. Алматы, 2001; Абдуалы А. Б. Взаимоотношения Казахстана и Хивинского ханства во второй половине XVIII — 60‐х гг. XIX века. Автореф. дис.… д-ра ист. наук. Тараз, 2006.
63
Применительно ко времени Тауке-хана используется не привычное в широком научном обиходе понятие «Жеті Жарғы», а более емкое выражение, характеризующее благополучие народа: «Қой ұстіңде бозторғай жүмыртқалаған» («На спине овцы жаворонки откладывали яйца»). См.: Ерофеева И. В. Хан Абулхаир. С. 227.
64
«Оказавшись в пределах досягаемости проникающего излучения европейского культурного мира, он осмысливал статус казахского хана в сущностно иных, чем его отдаленные сородичи, мировоззренческих категориях (здесь и далее курсив Е. В. Ерофеевой. — П. Ш., П. С.), а отсюда стремился перевести этот высший символ социальной иерархии кочевников из сферы частно-правовой компетенции (обычное право) в область публичного (государственного) права и наполнить ханский титул реальными властными функциями и прерогативами». См.: Там же. С. 237.
65
В 1888 г. казахские старейшины (аксакалы) Оренбургской губернии и Уральской области подали петицию министру внутренних дел с просьбой вернуть им ОМДС, из ведомства которого они были исключены в 1868 г. Согласно тексту документа, казахи боялись отступить от шариата. Они всегда были мусульманами и пользовались решениями кадиев и муфтиев Коканда, Хивы и других регионов Центральной Азии еще до того, как стали подданными российского императора. См.: Crews R. D. For Prophet and Tsar: Islam and Empire in Russia and Central Asia. Cambridge, Massachusetts; London, England, 2006. P. 236–237. Подробнее об этом см.: РГИА. Ф. 821. Оп. 8. Д. 602. Л. 172.
67
Чингизиды — часть местной элиты, которая обосновывала легитимацию своей власти на основе родства с Чингиcханом. В Центральной Азии правители могли прибегать к двойной легитимации господства — не только указывать на кровную связь с Чингиcханом, но и подчеркивать свою приверженность шариату, так как на территории Золотой Орды еще со второй половины XIII в. был распространен ислам. См. об этом: Кюгельген А. фон. Легитимация среднеазиатской династии мангитов в произведениях их историков (XVIII–XIX вв.) / Пер. с нем. Алматы, 2004. С. 38–39.
68
Сын хана Батыра. После отстранения от власти хана Младшего жуза Нуралы в 1786 г. многие казахские родовые подразделения избрали Каипа своим ханом, но оренбургская администрация не утвердила этот выбор. Умер в 1791 г. См.: Архив Санкт-Петербургского института истории Российской академии наук (Архив СПб ИИ РАН). Ф. 36. Оп. 1. Д. 406. Л. 60–61; Ерофеева И. В. Казахские ханы и ханские династии в XVIII — середине XIX вв. // Культура и история Центральной Азии и Казахстана. Проблемы и перспективы исследования. Алматы, 1997. С. 85, 125–126.
69
Памятники российского права: В 35 т. Т. 5. Памятники права 1725–1762 гг.: учебно-научное пособие / Ред. Р. Л. Хачатуров. М., 2014. С. 1–10.
71
См. об этом: Журнал оренбургского муфтия. Публикация подготовлена М. П. Вяткиным // Исторический архив. 1939. Т. 2.
72
Вяткин М. П. Батыр Срым. Алматы, 1998. С. 306–307. С 1797 г. члены совета назначались военным губернатором. Хотя официально этот институт имел совещательные функции, но фактически разбирал самые разнообразные дела: судопроизводство, экономические вопросы, улаживание пограничных споров и др. Кроме муфтия к деятельности совета привлекались и другие значимые мусульманские фигуры: ахун Габдессалям Габдрахимов (позднее он стал вторым муфтием), ахун Надыр Габдулвагапов, мулла Мухаммадамин Бакиев. См.: Материалы по истории Казахской ССР (1785–1828 гг.). Т. 4 / Отв. ред. М. П. Вяткин. М.; Л., 1940. С. 447–448; Касымбаев Ж. Государственные деятели казахских ханств (XVIII в.). Т. 1. Алматы, 1999. С. 189.
73
См.: Шаблей П. С. Компетенция Оренбургского магометанского духовного собрания в сфере разбора исковых дел у казахов в XIX в. // Отан тарихы (Отечественная история). 2013. № 1. С. 53–58.
75
Быков А. Ю. Ханская власть у казахов: звание и/или должность // Этнографическое обозрение. 2006. № 3. С. 130–132.
76
На такую семантическую путаницу обратил внимание И. Я. Осмоловский. В частности, он критически отнесся к замечаниям своего предшественника Л. д’Андре, в которых говорилось, что «би или бий есть название второй буквы алфавита, а так как киргизский судья, подобно этой букве алфавита, занимает первое место в народе после султана, то название бий и дано этому судье». См.: РГИА. Ф. 853. Оп. 2. Д. 65. Л. 80. О том, что сам И. Я. Осмоловский стремился дать комплексную характеристику понятия бий, см. там же. Л. 81 об.
77
Noda J. The Kazakh Khanates between the Russia and Qing Empires: Central Eurasian International Delations during the Eighteenth and Nineteenth Centuries. Leiden; Boston, 2016. P. 150. Однако известно, что китайские императоры в отношениях с казахской элитой использовали и ряд других титулов и рангов, которые не были связаны с чингизидской легитимацией. См.: Noda J., Onuma T. A Collection of Documents from the Kazakh Sultans to the Qing Dynasty. TIAS Central Eurasian Research Series. Special Issue 1. Tokyo, 2010. P. 127–145.
78
См.: Сартори П., Шаблей П. Судьба имперских кодификационных проектов: адат и шариат в Казахской степи // Ab Imperio. 2015. № 2. С. 70, 96.
79
Кузембайулы А., Абиль Е. А. История Казахстана (с древнейших времен до 20‐х годов ХХ века). Алматы, 1996. С. 27.
80
Абдиров М. Ж. Завоевание Казахстана царской Россией и борьба казахского народа за независимость (Из истории военно-казачьей колонизации края в конце XVI — начале XX вв.). Астана, 2000.
82
Malikov Yu. Tsars, Cossacks, and Nomads: The Formation of a Borderland Culture in Northern Kazakhstan in the 18th and 19th Centuries.
83
См.: Barrett T. At the Edge of Empire. The Terek Cossacks and the North Caucasus Frontier, 1700–1860.
84
См. строгую, но справедливую критику этой работы: Kendirbai G. Review of Yuriy Malikov. Tsars, Cossacks, and Nomads: The Formation of a Borderland Culture in Northern Kazakhstan in the 18th and 19th Centuries. Berlin, 2011 // Ab Imperio. 2012. No. 3. P. 428–434.
85
Как справедливо заметили Дэвид Гордон и Шепард Креч III, слово «туземные» — это не обязательно некий доколониальный опыт или термин, с помощью которого местные народы осмысливают свою культуру. Часто «туземные знания» представляют собой своеобразный палимпсест, т. е. рукопись, с которой стерт первоначальный текст и на его месте написан новый. В этом случае, если внимательно смотреть и задавать правильные вопросы, то сами «туземные знания» представляются продуктом конструирования (как для колонизаторов, так и колонизируемых). Иначе говоря, они указывают на прошлые конфликты, в центре которых находятся интересы разных групп, желающих описать действительность через понятия автохтонности, аборигенности и т. п. См.: Gordon D. M., Krech III Sh. Introduction. Indigenous Knowledge and the Environment // Indigenous Knowledge and the Environment in Africa and North America / Eds. D. M. Gordon, Sh. Krech III. Athens: Ohio University Press, 2012. P. 2.
86
См., например: Вальпиус Р. Вестернизация России и формирование российской цивилизаторской миссии в XVIII веке / Imperium inter pares: Роль трансферов в истории Российской империи (1700–1917): Сб. ст. / Ред. М. Ауст, Р. Вальпиус. М., 2010.
87
См.: Scheele J. Smugglers and Saints of the Sahara: Regional Connectivity in the Twentieth century. Cambridge, 2012. P. 169–198.
88
См.: Арапов Д. Ю., Бабич И. Л. и др. Северный Кавказ в составе Российской империи. М., 2007. С. 307–327.
89
О непоследовательности ориентализма на примере культурной истории медицины в Казахской степи см.: Афанасьева А. «Освободить… от шайтанов и шарлатанов»: дискурсы и практики российской медицины в Казахской степи в XIX в. // Ab Imperio. 2008. № 4. С. 113–150.
90
Сухих О. Е. Образ казаха-кочевника в русской общественно-политической мысли в конце XVIII — первой половине XIX века: Автореф. дис.… канд. ист. наук. Омск, 2007. Сложно согласиться с исследователем и в том, что источники, из которых русские наблюдатели извлекали информацию о казахах, имели какое-то общее усредненное значение, а сама Россия могла осмысленно противопоставлять цивилизационные свойства русского народа другим жителям империи. См.: Там же. С. 10–15. Натаниэль Найт убедительно показал, что даже в середине XIX в. «гораздо труднее было определить, кто дикарь, а кто нет, при сравнении русских крестьян с их соседями: татарами, мордвой или чувашами». См.: Найт Н. Наука, империя и народность: Этнография в Русском географическом обществе, 1845–1855 // Российская империя в зарубежной историографии. М., 2005. С. 168, 173.
91
Этот документ не был опубликован и представляет собой тщательно подобранную систему колониальных знаний, нацеленную на конкретное практическое использование. См.: РГИА. Ф. 853. Оп. 2. Д. 65. Л. 5–24.
94
См., например, работы, написанные на примерах европейской колониальной политики в Африке: Moyd M. R. Violent Intermediaries: African Soldiers, Conquest, and Everyday Colonialism in German East Africa. Athens, Ohio, 2014; Tamba M’bayo. Muslim Interpreters in Colonial Senegal, 1850–1920: Mediations of Knowledge and Power in the Lower and Middle Senegal River Valley. Lanham; Boulder; New York; London, 2016.
95
Campbell I. Knowledge and the Ends of Empire: Kazak Intermediaries and Russian Rule on the Steppe, 1731–1917. Ithaca; London, 2017. P. 8–9.
97
Bayly C. A. Empire and Information: Intelligence Gathering and Social Communication in India, 1780–1870. New York, 1996.
99
Важно заметить, что исламофобские тенденции среди русской колониальной администрации часто уравнивали понятия «ислам» и «мусульманский переводчик». Поэтому не только татары, но и другие мусульмане могли рассматриваться в качестве неблагонадежных передатчиков информации только потому, что все они исповедуют ислам. См.: РГИА. Ф. 853. Оп. 2. Д. 65. Л. 23 об. — 24. В свою очередь сами казахи могли воспринимать татарских переводчиков как проводников имперской политики.
100
См.: Uyama T. The Changing Religious Orientation of Qazaq Intellectual in the Tsarist Period: Shari‘a, Secularism, and Ethics // Islam, Society and States across the Qazaq Steppe (18th — early 20th Centuries) / Ed. N. Pianciola, P. Sartori. Vienna, 2013. P. 95–117.
102
Очевидно, что эти народы, вошедшие в состав Московского государства в XVI–XVII вв., были лучше изучены, чем казахи, и до реформы М. М. Сперанского они не могли рассматриваться в том социально-политическом и правовом контексте, в котором рассматривались казахи. См., например: Скрынникова Т. Пограничные идентичности: буряты между Монголией и Россией // Регион в истории империи: Исторические эссе о Сибири. М., 2013. С. 226–253; Бобровников В. О., Конев А. Ю. Свои «чужие»: Инородцы и туземцы в Российской империи // Ориентализм vs. ориенталистика: Сб. статей / Отв. ред. и сост. В. О. Бобровников, С. Дж. Мири. М., 2016. С. 167–206.
104
Дэвид Гордон и Шепард Креч III заметили, что жители европейских колоний Африки и индейцы Северной Америки по необходимости называли свои «знания» общественными, религиозными или традиционными, используя эти выражения как форму скрытого противодействия индивидуализму, секуляризму и сциентизму, которые ассоциировались с европейским колониализмом. См.: Gordon D. M., Krech III Sh. Introduction. Indigenous Knowledge and the Environment. P. 4–6. Манипуляции местными знаниями в российском колониальном контексте также изучены исследователями. Так, в центральноазиатских ханствах после российского завоевания обострился вопрос о земельной собственности. Местное население, понимая, что российские чиновники, как правило, не углублялись в специфику терминологии, которая характеризует земельные отношения в мусульманском праве, пыталось использовать российскую власть для аннулирования решений кади как якобы не соответствующих шариату. Такой маневр позволял мусульманам объявлять земли — никогда им не принадлежавшие — своей собственностью. См.: Sartori P. Vision of Justice. Shari‘a and Cultural Change in Russian Central Asia. P. 176–210.