Ледяной смех

Павел Северный, 1981

История, описанная в романе, – это трагический рассказ об исходе армии адмирала Колчака из Екатеринбурга до Байкала. Автор сам был непосредственным участником этих событий, их мрачного и жуткого окончания – Великого Сибирского Ледяного похода через замерзший Байкал в январе – феврале 1920 года. Из более чем стотысячной армии до другого берега дошло всего около пятнадцати тысяч…

Оглавление

Из серии: Сибириада

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Ледяной смех предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Глава пятая

1

В Омске на обрывистом берегу Иртыша березовая роща с трех сторон обступала приземистый двухэтажный каменный дом, принадлежавший мукомолу и пароходчику Родиону Федосеичу Кошечкину.

Дом в городе считался старинным. По преданию, был сложен в 1718 году, то есть через два года после основания города по указу Петра Первого.

Кладку дома вели под приглядом флотского капитана Егора Кошечкина, присланного царем в сибирскую сторону. В молодые годы Егор Кошечкин вместе с царем побывал в Голландии и стал мастером кораблестроения.

Отсылая Егора Кошечкина в сибирский край, царь напутствовал его строго и кратко, хотя с лукавой улыбкой при суровом взгляде.

За два прошедших столетия в роду Кошечкиных царские слова напутствия, вышитые на шелку в золоченой раме, до сих пор висят в парадном зале второго этажа и гласят следующее: «Поучай Иртыш пребывать по трудолюбию всем Российским рекам подстать».

Егор Кошечкин, выполняя наказ царя, со всеми горожанами обживал реку не без напастей, детей своих научил шагать по ее берегам поступью без страха, но все же для покоя осеняя себя крестным знамением.

Нынешний хозяин дома, потомок рода Кошечкиных, Родион, был, по свидетельству омичей, обликом точно срисованным со своего родителя, Федоса, и только, пожалуй, бородой был чуть-чуть богаче отца, и отливали волосы в ней в половине седьмого десятка старинным серебром.

Родион Кошечкин богат. Владел в городе доходными домами. По сибирским городам стояли его пароходы и водяные мельницы. Держал в своих руках вожжи торговли сибирским хлебом, а воды Иртыша во всех направлениях вспенивали колеса его буксирных пароходов, чаливших за собой баржи с ценными грузами.

В городе Родион был личностью уважаемой, хотя от всего политического старался быть в стороне, ссылаясь на занятость торговыми делами.

Революция и Гражданская война кровно задели Кошечкина. После Октября семнадцатого года пароходы и мельницы были конфискованы советской властью. После чешского мятежа и освобождения Сибири от большевиков мельницы и часть пароходов опять были в его руках, а пароходы, взятые войсками Колчака, были военизированы и хранили власть сибирского правительства на Иртыше.

Не изменяя своей привычке, Кошечкин и при колчаковской власти был в стороне от политики, хотя щедро жертвовал деньги на нужды правительства, понимая, что власть Колчака охраняла его от полного лишения своего достояния.

У отца Родион был единственным сыном. Женатый на дочери купца, рыбника, народившей ему пятерых дочерей и одного сына.

Детям Родион дал хорошее образование. Трех дочерей повыдавал замуж в сибирские города Новониколаевск, Красноярск и Иркутск, а две младшие были пока дома. Сын Никанор помогал отцу во всех делах.

По наказу мужа жена Клавдия Степановна, женщина воскового характера и богомольная, в оба глаза глядела, чтобы возле младших дочерей на правах женихов не крутились в доме офицеры, ибо к ним и в царское время Родион уважения не испытывал.

Жизнь в доме Кошечкиных шла хлебосольно, мирно и пристойно. Но совсем недавно в доме появились новые люди. Семья адмирала Кокшарова, прибывшая в Омск на «Товарпаре».

Все произошло случайно, и, не окажись этой случайности, кто знает, как бы устроилась жизнь адмирала в Омске, до отказа переполненного беженцами.

А случилось вот что. В момент прибытия «Товарпара» к омской пристани Никанор Кошечкин оказался на пристани. Он узнал среди пассажиров адмирала Кокшарова, ибо, отбывая воинскую повинность, служил матросом на Балтийском флоте на миноносце под командой капитана первого ранга Кокшарова.

Произошла их трогательная встреча, и адмирал с дочерью и мичманом Суриковым оказались в гостеприимной семье.

Сведя знакомство с Родионом Федосеевичем, Кокшаров быстро с ним сдружился и от него постепенно узнал о становлении в Сибири с помощью чехов и белых власти адмирала Колчака.

Родион Кошечкин рассказчиком был хорошим. В его памяти хранились мелочи всего происшедшего в Омске после революции семнадцатого года.

Кокшаров узнал подробности переезда в Омск Уфимской директории во главе с Авксентьевым. Назначение адмирала Колчака военным и морским министром директории. Через две недели пребывания ее в Омске ее заправилы были арестованы, а горожане удостоились прочтения правительственных афиш, расклеенных по городу, что всю полноту власти после директории на территории Сибири принял на себя адмирал Александр Колчак.

В доме Кошечкиных Кокшаров ежедневно знал все городские новости, а сам имел возможность наблюдать хаотично-безалаберную жизнь Омска.

Улицы города кишели военными, особенно офицерами в разных чинах, перемешиваясь с обывателями и беженцами, с солдатами чешского легиона, чинами французской, английской, американской и японской миссий.

Город, население которого до революции не превышало ста тысяч, теперь был настолько переполнен, что численность его населения уже превышала полумиллион.

Казалось, Омск, став столицей колчаковской Сибири, расположенный на судоходной реке, узел Великого сибирского железнодорожного пути в крае, благополучном по сытости, должен был собравшихся в нем беженцев располагать к желанию отыскать оседлый покой их тревожной жизни, но в городе этого не было. Бросалась в глаза резкая неприязнь старожил к пришельцам, а среди беженцев недоброжелательность их состоятельной части к тем, кто был крайне стеснен в средствах. Все вновь жили во власти подозрительности. Всех пугала разнобойность мечтаний о будущей судьбе России. Очень мало кто искренне верил, что на фронтах произойдет перелом в военных успехах и войска Колчака обретут вновь способность наступать, отвоевывая у большевиков отданные им города.

Свивали гнезда всевозможные землячества, враждовавшие друг с другом. Разумы охватывал мистицизм, выливавшийся в увлечение спиритическими сеансами, а среди офицерства и обеспеченной молодежи росла тяга к кокаину и другим наркотикам.

Омск снова, как и Екатеринбург в последний период, жил настоящим днем. Люди переставали верить в имена своих недавних военных и политических кумиров.

О России открыто говорили как о потерянной для них стране, в которой для них скоро не будет места. Где и в какой стране они смогут отыскать для себя место для жизни, никто не знал, не мог знать, понимая, что нигде не будет так хорошо, как в своем Отечестве, которого они лишатся благодаря непониманию происходящих в нем перемен в жизни народа, в жизни простого народа: рабочих, мастеровых, крестьян, о которых сбежавшиеся в Омск беженцы раньше мало думали и добрыми словами вспоминали только тогда, когда этот народ необходимо было наряжать в солдатские шинели, совать в руки винтовки и гнать на фронт для защиты страны во имя Веры, царя и Отечества, для благополучия дворянства и купечества, награждая выживавших медалями и крестами, а павших смертью героев земляными холмиками, которые вешние воды выравнивали на земле.

Кокшаров видел в Омске коренных сибиряков. Во всех взглядах, с которыми встречались его глаза, он не находил сочувствия ко всем, кто без приглашения переполнил город. Сибирякам было безразлично чужое горе бездомных бродяг. С появлением чужаков сибиряки осознавали, что подобная участь может постигнуть и их, а все сытое сибирское благополучие для них может также рухнуть и им придется покинуть родные места.

Уже знакомый Кокшарову страх ютился в сознании каждого, кто читал омские газеты, ожидая несбыточных побед колчаковского воинства. Но вычитывал туманные объяснения причин отступления по стратегическим соображениям. Читая, не находил для себя в этих объяснениях утешения, а потому старался заглушить в себе отчаяние, если позволяли средства, водкой, а если таковых не было, то молитвами.

Церкви города, в которых служили беженцы — архиереи, были всегда переполнены молящимися всех возрастов. Все ждали полного утешения в молитвах. Все, обливаясь слезами, молили своих угодников о спасении. Слушали проповеди священников о скором свершении желанного чуда гибели большевиков. Все всенародно пели в церквах знакомые молитвы, воскрешая мистическую историю православия.

Все ждали чуда повторения в Сибири знамения дивного града Китежа, но знамение не осуществлялось, но зато город наводняли мрачные слухи, что Колчак скоро скроется, что его место займут генералы, что формируемые профессором Болдыревым крестоносцы принесут на фронт ожидаемую победу.

С каждым днем увеличивалась в городе ненависть к иностранцам, втянутым в Гражданскую войну. Ненавидели чехов за то, что они не хотели больше воевать плечом к плечу с армиями Колчака. Ненавидели всех союзников, приславших свои воинские подразделения для самозащиты от тех, кому должны были помогать. Высмеивали особенно едко англичан, приславших свое обмундирование для белых армий, благодаря чему даже конвой Колчака щеголял в мундирах, на пуговицах которых были британские львы, а не привычные для русских двуглавые орлы.

Кокшаров вскоре после появления в Омске несколько раз пытался добиться свидания с Колчаком, но безрезультатно, хотя дважды передавал на его имя письма. И в конце концов понял, почему его постигала неудача, когда узнал, что генерал Случевский, попутчик по «Товарпару», получил в Омске видную должность в Осведверхе при штабе Колчака.

Поражала Кокшарова малочисленность в Омске морских офицеров, а среди беженцев редко приходилось встречать петроградцев, ибо, видимо, большинство из них оказались на юге России или перебрались во Францию и Сербию.

Родион Кошечкин старательно посвящал Кокшарова во всю трясину политических дрязг. В Омске плели интриги с иностранцами и казачеством эсеры, монархисты и просто политические махинаторы без всяких идей, но ловко греющие руки возле тех или иных политических группировок.

Кокшаров уже знал о непопулярности Колчака среди коренного населения Сибири. Эту непопулярность создавали ему особенно усердно братья Пепеляевы, не желавшие расстаться с заветной мечтой стать законными хозяевами Сибири.

Кокшаров, бывая в городе, читал на тумбах и заборах среди театральных и цирковых афиш агитационные плакаты против советской власти, особенно едко высмеивающие главковерха Троцкого, и часто слышал от знакомых сплетни политические и обывательские, связанные с именем Колчака.

Особенно популярна была сплетня о купце Жернакове, в доме которого была личная резиденция Верховного правителя Сибири.

Рассказывали, что купец, продавший дом правительству, не переставал уверять, что расстаться с домом его заставило божественное видение. Будто бы явилась ему во сне Богородица и, благословив его на долгую жизнь, повелела верить, что именно в его жилье и явится исстрадавшемуся под игом большевиков русскому народу чудо спасения России от безбожной антихристовой власти.

Молва о небесном знамении купцу бродила по городу, все время приукрашаясь подробностями беседы купца с Богородицей. Молва лезла в уши, застревая в разных по развитию людских рассудках, но все чаще и чаще вызывала пересуды о том, что у купца просто не все дома, что он просто церковная кликуша, а главное, рождала насмешки в адрес Колчака, что в благословленном доме адмирал обитает почти год, а чуда спасения России явить не может.

2

В березовой роще Кошечкиных беседка-ротонда стояла на маковке холма. Вели к ней выложенные из кирпича пятьдесят ступенек. Подошву холма окружали березы, а несколько особо плакучих укрывали своими кронами беседку.

Стоял август.

В беседке в лучах заходящего солнца в плетеном кресле сидел адмирал Кокшаров и любовался игрой солнечных бликов в водах Иртыша.

На город с заречной стороны наплывали низко висящие густые облака, похожие по цвету на дым, а потому казалось, что заречная степная даль горела.

Внимание Кокшарова привлек донесшийся кашель. Он встал, увидев шедшего к беседке Родиона Кошечкина.

Старик шел босой. На нем была холщовая рубаха, расшитая по вороту, подолу и обшлагам рукавов замысловатым рисунком из двух шелковых ниток, синих и черных.

Поднявшись в беседку и увидев адмирала, старик довольно заулыбался и сел в кресло.

— Вот ведь как ноне. Не поверишь, задохся сейчас на лесенке, а еще по весне одолевал ее без одышки. Выходит, сдал за лето. Прости, что пришел босой. На обеих ногах мозоли огнем горят.

Внимательно осмотрев Кокшарова, Кошечкин, сокрушенно покачав головой, причмокивая, заговорил:

— Ты, ваше превосходительство, седни на лик хмуроват. А ведь я к тебе спешил с новостью.

— Сказывайте.

Кокшаров всегда с удовольствием созерцал могучее тело старика. Весь Кошечкин походил на скульптуру, грубо вытесанную из гранита. Скульптор, выявляя характер своего произведения, не старался в оттачивании ее деталей, но на лице чеканность линий была отшлифована до предела. Крупное лицо с широким лбом. Мясистый нос с крутой горбинкой, а потому лицо в профиль походило на свирепого барана. Упрямый квадратный подбородок под нижней губой чисто выбрит, и его с шеи охватывала борода, вытягиваясь клином до половины груди.

— Новость ноне у меня, Владимир Петрович, для нестойкого по нервной части человека, прямо скажу, потогонная. Для нашего правителя эсеришками, а может, какой другой сволочью опять политическая закавыка излажена.

— Именно?

— Ты меня, сделай милость, не торопи. Поэтому должен поставить тебя в известность с точностью, кою мне подсказал мой разум. Ведь у меня какой в жизни на этот счет порядок укоренился. Услышу какую новость либо сплетку и, сохранив в памяти, полегоньку на свой манер ее обдумываю.

Услышал я седни на пристани от пароходчика Ивана Корнилова следующее. Будто в забайкальской Чите объявился новоявленный атаман Семенов. По чину будто только есаулишко, но с превеликой амбицией. Собрал возле себя подстать офицерскую бражку, заручился поддержкой япошек и объявил себя главой всего Забайкалья с заявлением, что не признает над собой власти сибирского правительства Колчака.

— Не может быть!

— Ноне все может! Новость эту Корнилов узнал от министра Михайлова.

— Это ужасно. Особенно когда на фронте неудача за неудачей.

— Да и без фронтовых неудач это нехорошо. Урон единству власти. Но подумав на свой манер, Владимир Петрович, Кошечкин Родион не шибко огорчился. А почему не огорчился? Сейчас все опять без спешки растолкую, а после спрошу тебя, так это али не так.

Этот атаман Семенов, видать, мужик с царьком в голове. Знает он, что у Колчака золота избыток и за свое непризнание его власти можно кое-что выторговать. Одним словом, по-моему, так рассуждает. Все возле русского золота руки греют, так почему его казачьим ручкам оставаться не согретыми. Как думаете, Владимир Петрович, есть резонный смысл в моей догадке?

— Но это же подлость?

— На вот тебе. Да все, милок, в наши дни в Омске и в Сибири на подлости зиждется. Ты думаешь, Родион Кошечкин не подличает? Подличаю. И знаешь на чем?

— Да будет вам.

— Нет, ты послушай — и тогда согласишься, что подличаю я, беря пример с окружающих. В чем моя подлость? В том, что на наши омские колчаковские денежки, именуемые в народе «коровьими языками», да и на золотишко скупаю у беженцев брильянты. А почему? Потому золото тяжелое, когда его много, а брильянты прятать легче. Зачем, думаешь, сына Никанора в Харбин услал? Повез он туда камешки да в надежные заграничные банки положит на сохранение, чтобы моей старухе и девкам с голоду не помереть, когда из родимого Омска придется пятками сверкать. Я, Владимир Петрович, в святоши не выряжаюсь. Во мне все купеческое накрепко угнездилось. Правда, скупая у людей камешки, в цене их не обижаю. Плачу честно. Но все одно грешу перед Господом, пользуясь людским несчастьем. Но на этот счет у меня с Николой Угодником рука. Освещаю его лики на иконах в церквах не копеечными восковыми свечками. Кажись, об этом понятно сказал?

Теперь сызнова возьмусь за подлость атамана Семенова. Хотя он, не признавая Колчака за власть, подлостью это не считает. И правильно рассуждает: об захвате власти в Чите. Потому знает, что братишки славянские чехи в чужой стране захватывали власть. Захватывали. Ихний вояка одноглазый Ян Сыровой был главой Уфы? Был. Гайда генерал аж до русской службы добрался. Директория была? Эсер Чернов рычал на Урале свои заповеди. Колчак воцарился. Так почему ему, есаулу Семенову, не потянуть ручку к власти возле золота? А ведь его, ваше превосходительство, не пуды какие, а десятки товарных вагонов. Я это золото удостоился повидать. Золотой запас всей бывшей Российской империи. Сколько же его, Господи.

— Надеюсь, Верховный может легко подавить семеновское самоуправство в Чите?

— Может, но сдается мне, не захочет. Во-первых, зачем ему в своем и без того неспокойном тылу недовольство забайкальского казачества? Во-вторых, какой ему смысл портить отношения с японцами? А вдруг придется… Сохрани Господи от такой напасти. Поняли, о чем подумал сейчас? Ведь случись что, все мое достояние, нажитое родом с благословения царем Петром, большевикам достанется. Они обращаться с купеческим добром умеют. Ихнюю грамотность в сем деле я уже испытал. Хотя тогда обходились со мной по-хорошему. Но теперь все будет по-иному, потому дознаются, да уже поди и знают, как я белую армию хлебушком подкармливаю.

Так и сужу о Семенове, что выманит он за свое самоуправство золотишко, ибо мое предчувствие подтверждает своими делами сам адмирал Колчак.

— Какими делами?

— Отдал Колчак вчерась приказ произвести Семенова в генералы.

— Ерунда.

— И вовсе не ерунда. Понимаю! Считаете такое возведение в высокий чин незаконным?

— Безусловно.

— Адмирал Колчак взял власть от директории, будучи в чине вице-адмирала. А его же правительство сразу произвело его в полные адмиралы при трех черных орлах на погонах.

Неправильно! Незаконно! Но времена-то какие? Посему такие и порядки.

Атаман Семенов, став генералом, начнет водить с Омском дружбу, а там, глядишь, с помощью Ваньки Михайлова позолотит себе ручку, да и все, кто возле него, не останутся в накладе.

— Чем больше слышу о министре финансов Михайлове, тем все больше убеждаюсь, что это чрезвычайно черная лошадка.

— Личность крапленая. Народ прозвища у нас в Сибири дает меткие. У него оно Ванька-Каин. Но если поглядишь на него, то прямо симпатией к нему проникнешься. Уж больно по обличию приятный из себя господинчик. Держит себя скромно. Но скромность его до ужасти обманчива. В его скромности и таится та сила, коей свои министерствие дела в правительстве проворачивает, умея всем и вся угождать. Самородок, но со стезей жулика.

Итак, участь Семенова перед тобой, Владимир Петрович, Кошечкин определил. Станем ждать, как на самом деле все обернется. А теперь о другом речь.

Накажи дочке да и сам приглядывай, чтобы мичман Суриков в ночное время по набережной Иртыша возле рощи не прогуливался.

— Разве он гуляет?

— Обязательно гуляет. Разве можно, да еще слепому, в такое тугое время. Почему речь про это завел? Пошаливают в городе плохие людишки. Убийствами офицеров балуются, то ли большевички в отместку за недавние расстрелы рабочих, то ли просто варнаки, у которых за душой ничего святого.

— Спасибо, Родион Федосеевич. Неужели Настенька знает о прогулках жениха и позволяет ему это?

— А может, и не знает. Только упреждение мое сурьезно…

3

По четвергам в доме Кошечкиных принимали гостей. Очередной прием был особенно многолюдным.

Хозяйкой на приемах была дочь Калерия, окончившая Московскую консерваторию по классу рояля за год до революции.

Причиной, вызвавшей наплыв гостей, послужила певица Мария Каринская, а главным образом — обещание княжны Ирины Певцовой читать новую поэму Александра Блока. Поэма в рукописных списках появилась в Омске недавно, найденная на фронте каппелевским офицером, приехавшим в город лечиться от ранения.

В этот четверг среди гостей, состоявших из представителей купечества, промышленников и интеллигенции, были учащиеся. Младшая дочь хозяев Руфина — гимназистка восьмого класса. Зная, что княжна будет читать поэму Блока, она позвала подруг. В Омске о поэме ходило много разноречивых споров. Монархические круги и духовенство настаивали на объявлении поэмы не подлежащей гласности…

Парадный зал в доме Кошечкина был обставлен мебелью николаевских лет и благодаря обилию на ней позолоты поражал крикливой роскошью.

Белый рояль стоял на шкуре белого медведя, а над ним, на стене, над камином в тяжелой позолоченной раме висел портрет Петра Первого.

Зал пока пуст. Из него по обе его стороны было шесть дверей в другие покои, которые после возвращения в родительский дом из Москвы Калерии назывались гостиными по цвету в них обоев.

Сегодня в красной гостиной собралось многолюдное дамское общество. Гостьи, хвастаясь друг перед другом нарядами, были одеты со вкусом, а потому среди них хозяйка дома, все еще миловидная старуха, Клавдия Степановна, одетая в черное муарового шелка платье, походила на монахиню. На ее указательном пальце левой руки искрился в кольце большой брильянт, вызывавший всегда и у всех завистливое восхищение.

Седая дама, в платье с брюссельскими голубыми кружевами, Глафира Топоркова, жена казачьего полковника и сестра атамана Анненкова, полушепотом передавала свежий скандальный слушок об известной певице Каринской. Рассказывала она с удовольствием, а слушательницы, удивляясь, издавали привычные в таких случаях восклицания.

Наконец госпожа Кромкина, молодая брюнетка с красивыми линиями рта, категорично произнесла:

— Это просто немыслимо. Просто плохая и злая сплетня завистниц Каринской.

— А если сущая правда? — с удивлением на грани возмущения спросила Топоркова.

— Наш адмирал слишком предан госпоже Тимиревой.

— Но, голубушка, все же не забывайте, что он мужчина. У Каринской есть чем остановить на себе внимание.

— Что в ней особенного?

Топоркова, только что передавшая сплетню о якобы интимных отношениях Каринской с Колчаком, не спуская с Кромкиной холодного взгляда, тотчас ответила на вопрос:

— Если хотите, Каринская прелестна своей женственностью. В ней есть та изюминка, которая способна остановить на себе любое мужское внимание.

— Может быть, не слишком требовательное мужское внимание?

— Вы не правы, голубушка. — Топоркова с удовольствием бы сказала Кромкиной что-нибудь для нее обидное, но, к сожалению, была безоружна: собеседница — обворожительная и изящная женщина.

— Ну а что дальше? — задала вопрос Топорковой слушательница, по-купечески крикливо одетая.

— Говорят, — ответила Топоркова, обводя пытливых дам прищуренным взглядом, и, перейдя на шепот, продолжила: — Говорят также, что вот-вот по министерству, в котором служит супруг Каринской, будет отдан приказ о производстве его в генералы.

— И только-то?

— Вам этого мало?

— Я ожидала, госпожа Топоркова, узнать от вас подробности необычного романа.

— Господь с вами! — делано ужаснулась Топоркова. — Кто же осмелится?

— Но кто-то все же осмелился пустить эту грязную сплетню. А что, если она дойдет, — спросила Кромкина, почувствовав, что интерес дам переходит на ее сторону.

— Дойдет до адмирала? — уже по-настоящему испуганно спросила Топоркова.

— Нет, хотя бы до Анны Васильевны Тимиревой. Бедняжка. Из-за нашей бабьей зависти один Бог знает, что она переносит в Омске.

— Что именно переносит?

— Оскорбления.

— Но она же на самом деле всего-навсего адмиральская любовница, и не больше. Ведь у нашего адмирала есть законная жена и сын. Их разлучила революция. Семья Колчака в Совдепии.

— Не находите ли вы, госпожа Топоркова, что из-за сплетен в Омске становится страшно жить?

— Вы правы, — согласилась Топоркова. — Нынче такие времена, когда любая красивая женщина может стать мишенью для сплетен.

— Неужели вы, госпожа Топоркова, действительно верите в возможность подобного?

— А почему бы нет? Повторяю, наш адмирал — мужчина, а они все в любом положении, в любых званиях остаются мужчинами, способными на интрижки. А главное, я знаю Каринскую. Она, несомненно, хорошая певица, но и карьеристка.

Кромкина порывисто встала, прошлась по гостиной, достала из редикюля зеленый флакончик и, открыв его, понюхала душистую соль.

— Даже голова сразу заболела.

— Но надеюсь, голубушка, вы, рассказывая, не будете никому говорить, что слышали новость именно от меня, — попросила Топоркова.

Кромкина повернулась к сплетнице, но не успела ничего сказать, так как в дверях появились хозяйская дочь Калерия и певица Каринская.

Улыбаясь, Каринская оглядела дам, заметив растерянное выражение на их лицах, и, засмеявшись, обратилась к спутнице:

— Каля, мы, кажется, помешали интересной беседе.

— Вы правы, — поспешно произнесла Топоркова. — Мы только что о вас говорили.

— Надеюсь, не ругали?

— Мария Александровна, голубушка наша драгоценная, да за что же ругать вас? Вы всем нам доставляете своим пением такое удовольствие.

Каринская, не слушая Топоркову, расцеловалась с Клавдией Степановной.

— Рада, дорогая хозяюшка, что вижу вас во здравии. Надеюсь, ни на что не жалуетесь?

— Да жалуйся не жалуйся, Мария Александровна, все равно старческие немочи не оставят в покое. Давненько у нас не были. Не скрою, даже соскучилась по вашему пению. Сегодня, надеюсь, побалуете?

— Обязательно. Спою романс Корнилова «Спи моя девочка».

Каринская, лукаво поглядывая на дам, спросила:

— А все-таки что говорили обо мне? Лица у вас у всех были, как у заговорщиков. Неужели уже слышали про меня новую сплетню?

— Какую? — спросили хором дамы.

— Какая-то дрянь нашего пола пустила слушок, что я привлекла к себе внимание.

Топоркова горячо перебила Каринскую:

— Голубушка, умоляю, не продолжайте! Мы не поклонницы сплетен, особенно о вас. Кто поверит какой угодно сплетне?

— Хорошо. Пусть будет по-вашему. Но если услышите, все же знайте, что это клевета на человека, которого я боготворю.

Каринская села в кресло, откинувшись к спинке. Певица в темно-синем платье, сильно декольтированном. Ее красивая шея обвита широкой бархоткой с бликом броши из сапфиров.

— Каля, поэт Муравьев будет?

— Трудно сказать, Мария Александровна. Я просила Настеньку Кокшарову пригласить его. Кажется, обещал. Но, как все поэты, он непостоянен, а теперь особенно, ибо буквально купается в славе.

— На днях слышала, как он читал стихи в офицерском собрании, и буквально была очарована им.

— Но сегодня у нас обязательно будет княжна Певцова.

— Тогда мы пропали. Княжна заставит мужчин забыть о нас, многогрешных. Всегда ею любуюсь. Вся женская греховность воплощена в ее облике.

— Находите княжну такой красивой? — спросила с усмешкой Топоркова.

— Простите. Считайте, что мы не слышали вашего кощунственного вопроса.

— Ей-богу, Мария Александровна, спросила вас без тайной мысли, ибо не поклонница греховности в женщине.

— Глафира, перестаньте оригинальничать. Ну кто вам поверит, что живете без мыслей о своей греховности. Все мы, женщины, лишь этим и живем, только, к сожалению, не все из нас умеют сохранять в наших телесах эту желанную бабью греховность.

Смотрите на меня. Разве я не сама виновата, что позволила себе потерять греховность, обзаведясь в неположенных местах жирком. А княжна Ирина — прелесть. Сама женщина, а глядя на нее, холодею от удовольствия, когда представляю…

Каринская, махнув рукой, засмеявшись, замолчала.

— Что представляете, Мария Александровна?

— Будто не знаете, Глафира, о чем я сейчас думала.

— О чем, Мария Александровна?

— Хотя бы о том, как княжна танцует танец Соломеи.

— Вы видели?

— Да. Ишь, как у вас у всех глазки грешком заблестели. У вас, Глафира, особенно, хотя и считаете себя женщиной без греховности.

— Это что же за танец такой? — спросила Клавдия Степановна.

— О нем трудно рассказать. Его надо видеть.

— А он пристойный?

— Грешный, Клавдия Степановна. У вас в зеленой гостиной висит копия с картины Семирадского «Танец невольницы».

— Так на картине она совсем нагишом. Неужели княжна?

— Представьте, Клавдия Степановна.

— Господи! Да что же ноне даже с такими знатными девицами приключается. Калерия, сходи узнай, как обстоят дела на кухне.

— Дочь ваша, Клавдия Степановна, вместе со мной видела танец княжны.

От удивления старуха Кошечкина перекрестилась.

— Да разве дозволительно девушке на такое глядеть?

— Даже обязательно. Дочь ваша — артистка.

— Да музыкантша она.

— Артистка. А потому должна смотреть на любую красоту, даже в облике обнаженной женщины.

— Ох, Мария Александровна, простите меня, старуху, за правду, кою сейчас вам выскажу. Певица вы просто сверхзамечательная, но женщина, по греховным рассуждениям, просто несусветная охальница.

— Ничего не поделаешь, если себя такой воспитала, отбившись от материнских рук. Со мной судьба не больно цацкалась, на подзатыльники не скупилась, вот и стала Каринская грех со святостью путать.

— Да будет вам на себя напраслину наговаривать. Может, и впрямь надо на все глядеть, а запоминать только нужное…

— Вот ваша Калерия так и делает. С моей помощью на все смотрит, а запоминает только нужное. Но танец княжны нельзя не запомнить.

— Где же она его танцует? — спросила Топоркова.

— А этого ни от меня, ни от Калерии не узнаете даже под пытками. Давайте лучше попросим Калю «угостить» нас музыкой Чайковского.

— Именно Чайковского?

— Да, да, Каля. Его «Временами года», потому что в вашем исполнении это шедеврально.

— Воля гостей — закон. Пойдемте в зал…

В «табашной» гостиной со стенами вишневых обоев с золотыми брызгами удобные мягкие кресла из синего сафьяна, в которых приятно утонуть тяжестью своего тела. Расставлены они полукругом около камина, на котором стоит бронзовый бюст Петра Первого, отлитый по заказу хозяина со скульптуры Антокольского.

Окна гостиной в красочных витражах на библейские темы. Привезла их Калерия из Италии, купив в католическом монастыре.

В комнате собрались адмирал Кокшаров, композитор и пароходчик Иван Корнилов. Он автор модных романсов, распеваемых в России. Во время войны особенно большим успехом пользовался его романс «Спите, орлы боевые», а теперь колчаковская Сибирь распевает недавно написанный им романс «Спи, моя девочка».

В кресле особенно вольготно расположился золотопромышленник Вишневецкий. У камина стоял полковник Звездич. Хозяин Родион Кошечкин в вишневой поддевке поверх синей шелковой рубахи, заложив руки за спину, ходил по комнате. В кресле сидел инженер-путеец Турнавин, начальник движения омского железнодорожного узла.

Беседой руководил Вишневецкий и говорил, как обычно, с присущим ему непререкаемым апломбом.

— Смею заверить вас, господа, что у большевиков среди военного командования идет такая же, как у нас, чехарда и грызня. У них ведь тоже водятся бывшие царские генералы, которые не в ладах с господином Львом Троцким. Вот недавно перед оставлением нами Екатеринбурга Троцкий сместил Каменева, но ему по лапе стукнул Ленин. Ибо в Советах он вождь и непререкаемый авторитет. Какого у нас, к сожалению, в обиходе не имеется. А жаль. Трудно без авторитета. Когда любой наш генерал считает себя, по меньшей мере, если не Суворовым, то Кутузовым непременно.

— Я вас не совсем понимаю, господин Вишневецкий.

Растягивая слова, Звездич спросил:

— Разве авторитет адмирала Колчака у нас пререкаем?

— Конечно.

— Кем?

— Всеми, кому не лень рассуждать о политике. Даже вы сейчас, говоря об адмирале…

— Не понимаю вас.

— Вы же считаете…

— Но это мое, и при этом сугубо личное, мнение.

— Разве оно возможно у офицера колчаковской армии?

— Я высказал свое мнение о том, что не верю в способности генерала Лебедева занимать пост начальника штаба Верховного правителя и главнокомандующего. Говорю об этом на основании фактов. Мне пришлось быть на фронте свидетелем военных операций, стоивших нам большой крови и разработанных в штабе под руководством Лебедева. В Омске не у дел генерал Андогский.

— Давайте спросим у его превосходительства, почему Колчак не взял к себе в начальники штаба морского офицера?

— Видимо, только потому, что в Омске нет морских офицеров, годных для такого поста, — ответил Кокшаров и, подумав, продолжал: — А также допускаю возможность, что адмиралу Колчаку пришлось посчитаться с желанием правительства при выборе себе начальника штаба.

— Но, ваше превосходительство, адмирал Колчак Верховный правитель Сибири. Нужно ли ему в военное время считаться с мнениями штатских министров, подбор которых не совсем удачен, а главное, кое-кто из них все еще пляшет под дудку эсеров.

— Не смотрите, полковник Звездич, на меня так испуганно. В омской контрразведке меня уже спрашивали, почему я так фривольно сужу об омском правительстве. Донес на меня один екатеринбургский земляк-протоиерей. Я начальникам разведки на все вопросы ответил вразумительно, просил меня не пугать, не следить за мной и предупредил, что сам неплохо стреляю и в Омске не расстаюсь с браунингом ни днем ни ночью. Конечно, блюстители порядка меня просили держать язык за зубами, но язык мой, как видите, продолжает зубы разжимать, когда это мне надобится.

Кстати, полковник, правда, что вы учились вместе с Тухачевским в Александровском училище?

— Да, я с ним одного выпуска в 1914 году.

— И каково о нем ваше мнение?

— Разрешите на этот вопрос не отвечать.

— Очень жаль. Потому, насколько я понимаю, этот самый командарм пятой армии из молодых, да ранних.

— Надо признать, что в Красной армии смелость молодых приветствуется.

— А у нас?

— У нас предпочтение старичкам вроде Сахарова и Дитерихса.

— Слышал, господа, что у Дитерихса молодые офицеры легко продвигаются в чинах, если вовремя, учитывая настроение генерала, набожно целуют на груди у него офицерский Георгий.

— Вы, господин Вишневецкий, всем интересуетесь и не боитесь многое запоминать.

— А как же. Мне ведь тоже хочется возле омской упряжки не без прибыли бежать. От неудач на фронте я после потери остался почти в подштанниках. Кроме того, знаю, трусить теперь опасно. Время теперь революционное. В Омске осиное гнездо всякой эсеровской нечисти, она к нам, монархистам, не ласкова.

— В этом вы правы, господин Вишневецкий. Уверен, что именно эсеровская отупелость особенно мешает нашему адмиралу.

— Признаться, господин Турнавин, политические эсеровские тонкости — для меня орешки не по зубам. Но в моем понятии партия эсеров — самое большое зло в русской революции, хотя они и носят славу бомбометателей. Уж больно у них вязкие идеи, как дурно пахнущий столярный клей. Но, видимо, и без них нам нельзя бороться против большевизма. Эх, революция, революция… Началась в России в девятьсот пятом баррикадами и запрещенными песенками, а обернулась сейчас какими кровавыми реками.

— Уже во многих городах страны революция оставила для истории свои вечные следы. В Петрограде выстрелы «Авроры» начали эру социалистической революции. Москва благодаря революции в Октябре вновь обрела титул столицы. В уральском Екатеринбурге закончилась жизнь последнего из династии Романовых. В нашем Омске…

— Почему замолчал, Турнавин?

— Потому что пока рано говорить о следе, который останется от революции в Омске.

— Но лошадок, пока суть да дело, надо закупать, — задумчиво и для всех неожиданно произнес Иван Корнилов.

— Ты о чем, музыкант? — особенно удивленно спросил Кошечкин.

— Говорю, что пора подходит закупать лошадок, и как можно больше, ибо именно на них можно будет неплохо заработать. Сами говорите, что революционное время неустойчивое. Вспомните, где летом были наши белые армии, а теперь куда спятились? Вот и пора нам думать о лошадках. Лично я от слов уже перешел к делу. У нас с тобой, Родион, капиталы в пароходиках. Их от большевичков под мышкой не унесешь. Генералы, коих мы сибирским хлебушком кормим досыта, воюют хреново, и от них нам плохая защита, не при полковнике Звездиче будь сказано. Иван Корнилов нищим жить с детства не обучен.

— Господа, Корнилов о лошадках дельное говорит. Вот додумался дошлый мужик. Музыкальные романсы сочиняет для слезливых бабенок, а сам про лошадок мечту в разуме лелеет. Лошадок в Сибири много, и у китаев в Маньчжурии они водятся. Лошадки при случае всем понадобятся. Дельные мысли у Корнилова.

— Да только беда, Родион Федосеич. Ведомый нам дорогуша Турнавин, коего мы всячески ублажаем, вагонами оскудев, жмется.

— А моя в том вина? — вспылив, спросил Турнавин. — Побывайте на узле и полюбуйтсь, как мне приходится работать. Товарных вагонов у меня действительно в обрез, потому что самые лучшие из них заграбастаны чехами и поляками. Этими иржиками, прости меня господи, все запасные пути и тупики забиты. Кроме того, водятся еще всякие иностранные миссии, кои желают жить в вагонах. Все чего-то от нас, железнодорожников, хотят. Комендант перед иностранцами на задних лапках, да еще и на цыпочках. Министр наш Устругов после всякой нахлобучки Верховным издает свирепые приказы, требуя от чехов освободить Омск от своих эшелонов, а они и в ус не дуют.

— Почему не отнимете у чехов вагоны силой?

— То есть как отнять у них вагоны?

— Да просто вытряхнуть их из них. Не хотят с нами воевать, заодно пусть пешочком на Дальний Восток топают.

— Да вагоны, в которых чехи живут, отвоеваны ими у красных, вот и есть у них право пользоваться ими по своему усмотрению.

— Дожили, слава богу. У всех есть право на все, кому что выгодно, только мы, русские, у себя дома лишены самых элементарных прав ради благополучия иностранцев.

— А чего вы удивляетесь, господин Вишневецкий? — спросил, закурив папиросу, Кошечкин.

— Удивляюсь, что лебезим перед иностранцами.

— А мы всегда этим занимались. У русских в крови восхищение перед всем чужестранным. Есть у нас все свое отечественное, но мы все одно эмалированную немецкую кастрюлю хвалим больше своей.

Шибко легко расстаемся со своей национальной гордостью.

Из зала донеслись звуки рояля. Корнилов расстался с креслом. Огладев себя в зеркало, приоткрыв дверь, посмотрел в зал.

— Дочка твоя, Родион, очаровательная Калерия, сейчас всем нам вернет нашу русскую гордость от сознания, что у нас есть Чайковский.

Корнилов, скрестив руки на груди, слушая музыку, ходил по гостиной.

Мелодии Чайковского в разуме каждого из бывших в «табашной» комнате пробуждали свои мысли.

— Подумать страшно, господа, что происходит в нашем отечестве, — заговорил Кокшаров. — Русский народ, этот трудолюбивый народ с такой исторической и трагической судьбой, сейчас со звериной ненавистью истребляет себя в Гражданской войне.

Но ведь это у русского народа рождались и будут рождаться, несмотря ни на что, светлые гении его величественной по своей необъятности души.

Неужели же действительно ради классовой ненависти русских друг к другу и ради чьих-то чужих интересов нужно лить потоки своей крови и разорять страну? Теперь же почти ясно, что никакие потоки крови не способны смыть с сознания простого русского народа классовую ненависть. Значит, кровь наша льется совершенно напрасно.

А из зала все неслись звуки музыки Петра Ильича Чайковского.

Пальцы холеных рук Калерии Кошечкиной, перебегая по клавишам рояля, наполняли зал каскадами чарующих звуков.

Вот уже ожила мелодия лирической и задушевной «Баркароллы».

Тишину неожиданно разбудили звонкие голоса учащихся, а с ними в зале появилась княжна Ирина Певцова.

Калерия недовольно обернулась, а увидев гостью, прекратила игру и пошла ей навстречу.

Певцова, виновато прижав руки к груди, раскланивалась с присутствовавшими в зале дамами. Затем расцеловалась с Калерией.

— Ради бога, простите. Но вы же знаете, что я всегда появляюсь не вовремя и вношу только беспорядок.

— Мы вас ждали, княжна.

Певцова, увидев среди дам Клавдию Степановну, подойдя к ней, поцеловала ее в щеку.

— Здоровы ли вы?

— Да дышу пока без страха задохнуться. Сами-то как, ваше сиятельство?

— Вот видите, прыгаю.

— Ну и прыгайте, потому что молодость — недолгая гостья в женской доле. Хоть и редко к нам наведываетесь, но старуха все одно от людей о вашей жизни все знает.

— Редкую гостью, Клавдия Степановна, ласковей приветят.

— Тоже верно. Но вам всегда рады.

Певцова в малиновом платье с высоким воротником до самого подбородка. На грудь свисает нитка жемчуга. Увидев среди дам Каринскую, княжна помахала ей рукой, хотела подойти к ней, но гимназистки, окружив ее, подняли крик:

— Княжна, прочитайте поэму. Вы обещали.

— Хорошо. Спросим у хозяйки, в какую гостиную мы можем пойти.

— А зачем вам уходить из зала? — спросила Клавдия Степановна. — Мы тоже хотим сию поэму послушать, потому как всяких разговоров о ней наслышаны.

— Право, не знаю.

— Конечно, читайте здесь, ваше сиятельство, — попросила Каринская.

— А что со мной будет, если дамы неправильно поймут смысл прочитанного? Ведь поэма, сказать по правде, уже запрещена для чтения в Омске. Она слишком смелая для тех, кто…

— Ваше сиятельство, прошу вас, читайте. От имени всех прошу, — настаивала Каринская.

— Хорошо!

Певцова села к роялю. Взяла несколько бравурных аккордов, и когда в зале наступила тишина, она, откинув назад голову, начала читать:

Черный вечер.

Белый снег.

Ветер, ветер!

На ногах не стоит человек.

Ветер, ветер —

На всем божьем свете…

В полумраке «карточной» гостиной стояла специфическая тишина, нарушаемая только возгласами игроков и их покашливанием.

За шестью столами шла игра в преферанс по крупным ставкам. За одним столом в компании купцов играл беженец — уфимский архиерей Андрей, в миру князь Ухтомский.

В красном углу комнаты в золоченом окладе большой образ Нерукотворного Спаса, и перед ним шевелились лепестки огоньков в трех лампадах с разноцветными стаканчиками для масла.

Около стола, за которым играл епископ Андрей, стоял изящный круглый столик на изогнутых ножках, а на нем на белоснежной салфетке лежала снятая монахом позолоченная панагия, усыпанная самоцветами.

Игра у епископа Андрея спорилась, и они с партнером были в солидном выигрыше. Как говорится, карта шла легко. Довольный таким обстоятельством, сделав очередной ход, епископ, мурлыча, подпевал мелодии, доносившейся из зала.

Когда музыка смолкла, епископ сделал неверный и просто опрометчивый ход. Увидев на лице партнера удивление и неудовольствие, нахмурившись, огорчился.

Из зала донеслись бравурные аккорды. Прислушавшись к ним, епископ с возмущением произнес:

— Кто это там дозволяет себе такую отсебятину? У Чайковского нет таких аккордов во «Временах года».

Один из партнеров за столом, пожав плечами, виновато высказался:

— Прошу простить, ваше преосвященство, но я лично в музыкальном понятии не больно силен.

Доносившаяся теперь из зала мелодия мешала епископу думать о картах. Он старался припомнить, в какой композиции и у какого композитора могли быть отрывки этой музыки.

Игра в карты продолжалась. Его партнер неожиданно сделал буквально непростительную ошибку, сходив не той картой. Это обстоятельство дало возможность епископу фыркнуть и бросить карты на стол.

— Давайте минутку передохнем, а то все дело прошляпим.

Священник встал из-за стола, подошел к двери в зал, приоткрыв ее, увидел в щель сидевшую за роялем княжну Певцову, читавшую стихи под собственный аккомпанемент. Услышанные слова его заинтересовали, и он приоткрыл дверь пошире.

Кто там машет красным флагом?

Приглядись-ка, эка тьма.

Кто там ходит беглым шагом,

Хоронясь за все дома?

В этот момент среди игроков за ближним к двери столом возник громкий спор, и епископ не расслышал дальнейших строк стихов.

Обернувшись к спорившим, он повелительно попросил:

— Тише, господа!

— Простите, ваше преосвященство, но понимаете…

— Понимаю. Спорьте вполголоса. Мешаете слушать. Княжна Певцова читает.

— Извините, ваше преосвященство, будем молчать.

Епископ вновь слышал строки стихов.

Трах-тах-тах!

Трах-тах-тах…

…Так идут державным шагом,

Позади голодный пес,

Впереди — с кровавым флагом,

И за вьюгой невидим,

И от пули невредим,

Нежной поступью надвьюжной,

Снежной россыпью жемчужной,

В белом венчике из роз —

Впереди — Исус Христос.

Епископ Андрей, распахнув дверь, вошел в зал, произведя своим появлением среди слушательниц замешательство. В группе учащихся раздались нестройные хлопки, но тотчас смолкли.

Монах подошел к княжне, сидевшей у рояля с низко склоненной головой. Увидев перед собой епископа, княжна встала, приняла благословение, коснувшись губами холеной руки монаха.

— Ваша светлость, впереди кого идет Сын Человеческий?

— Не спрашивайте, ваше преосвященство. Узнав, упадете в обморок.

— Чье произведение изволили читать?

— Поэму Александра Блока «Двенадцать»…

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Ледяной смех предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я