Фантасмагории о Гоголе и Лермонтове

Павел Румянцев, 2021

Павел Робертович Румянцев – врач-психиатр, член Союза писателей России, автор многочисленных публикаций в журналах и литературных сборниках. В девяностые годы был постоянным автором журнала «Юность», в 2000 году выпустил просветительские книги, ставшие бестселлерами в области психиатрии («В поисках нормы»; «Особенности женской психики», издательство «Генезис», Москва), автор книг рассказов, сборника пьес. В настоящей книге представлены повести-фантасмагории о Гоголе и Лермонтове. Автор переместил великих классиков XIX века в условия современности и проанализировал их поведение с психологической точки зрения. Для широкого круга читателей.

Оглавление

  • Последние вёрсты

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Фантасмагории о Гоголе и Лермонтове предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

© Румянцев П.Р., наследники, 2021

© Оформление. Издательство «У Никитских ворот», 2021

Последние вёрсты

Последние вёрсты

Москва хоронила Гоголя. Гоголь лежал в гробу и думал: «А что если встать сейчас — вот будет зрелище! Почище немой сцены из моего “Ревизора”! Нет, негоже… Вдруг кому-то в толпе дурно сделается, или давка начнётся, или дитя заплачет? Разве воскрешение стоит слезы ребёнка? Красивая фраза! Оставлю кому-нибудь из собратьев…»

— Эй, посторонись! Дорогу его высокопревосходительству!

По узкой Воздвиженке сквозь толпу и сугробы пробирался экипаж с московским губернатором графом Закревским.

— Небось генерала хоронят, раз сам губернатор пожаловал? — полюбопытствовал у соседа один из зевак, что столпились возле университетской церкви.

— Нет, — ответил его сосед, на вид почтенный московский гражданин. — Гоголя!

— А кто это?

— Писатель.

— Неужто из-за него столько народу собралось? Видать, много написал?

— Нет, немного, — ответил почтенный гражданин и снял меховую шапку. — Гений! Гений! — со слезами умиления произнёс он. — Гении — они много написать не успевают… они лишь намётки делают, а далее другие по их намёткам свои таланты проявляют. Ещё одного гения Россия потеряла!

Но любопытствующий зевака уже оставил своего соседа и пытался протиснуться поближе.

Внутри церкви было так же многолюдно, как и снаружи. Профессора и студенты Московского университета, литераторы и актёры, власть имущие и простой люд прощались с Гоголем, быстрая и внезапная смерть которого потрясла всю Москву.

— Святый Боже,

Святый крепкий,

Святый бессмертный —

Помилуй нас! —

упоённо и проникновенно пропел священник.

Начались приготовления к выносу. Решено было закрыть гроб крышкой возле церкви, чтобы народ ещё раз мог увидеть Гоголя. Морозное февральское утро поторапливало организаторов похорон.

И вот гроб с Гоголем медленно поплыл на руках студентов. Несли, бережно передавая друг другу. При выходе из церкви кто-то из молодых людей оступился, гроб покачнулся, и многим показалось, что Гоголь пошевелился.

— Живой! Глядите, и щёки от мороза порозовели! — запричитала одна из женщин.

— Цыц, баба! — прикрикнул на неё стоящий рядом жандарм. — Не вишь, учёные хоронят. Стало быть, того… точно покойник. А ну, подвиньсь!

Люди расступились.

Гоголь в лавровом венке был страшно красив. И эта страшная, непонятная красота манила народ, завораживала и вела за собой. Толпа увеличивалась, и с каждой минутой росло напряжение. Всем казалось, что должно что-то произойти, что-то случиться. Тревога охватывала собравшихся, и ничем её невозможно было объяснить. Одно все понимали: ещё никого в Москве не хоронили так.

— И здесь он первый! — прочувствовав атмосферу похорон, заметил профессор истории Соловьёв. — Кто знает, господа, скольких ещё Москва будет эдак провожать?

— Единицы, Сергей Михайлович, единицы подобной чести удостоятся! — в отличие от суховатого и педантичного коллеги живо откликнулся Тимофей Николаевич Грановский. — Народу-то собралось!..

— А друзья хороши, не пришли на вынос! Даже Аксаковых нет! — возмутился кто-то из профессуры.

— Не любят нас с вами, «западников», вот и не пришли, — ответил Грановский. — Погубит когда-нибудь Россию этакая нетерпимость! Эх, погубит!

— Тимофей Николаевич, что вы, право, в пророчества ударились? — откликнулся Соловьёв.

— Так ведь пророка и хороним! — подытожил Грановский.

И замолкли учёные мужи, и робко взглянули на Гоголя, и потянулись вослед толпе к выносу…

— Господи! Сын бедного малороссийского дворянина из-под далёкой Полтавы — и пожалуйте, весь цвет Москвы перед гробом! — подивился Николай Берг и тут же перекрестился, словно сказал нечто крамольное.

На что его товарищ по гимназии драматург Александр Островский довольно спокойно заметил:

— Это магия гения, Николай! Гений — он во всем гений: и в жизни, а уж в смерти тем паче… вспомни гибель Пушкина!.. Меня другое занимает: говорят, он лестно обо мне отзывался. Выходит, благословил?

— Александр Николаевич, а верно, что Виельгорские приезжали попрощаться? — шёпотом спросил ещё один участник похоронных мероприятий, недавний выпускник университета Евгений Феоктистов.

— Полно… очередные слухи, — ответил Островский. — Помните, про Иосифа Виельгорского наговаривали, теперь про Нози!..

— А может, жалеют, что отказали в сватовстве Гоголю? В лучшей аристократической церкви Москвы отпевание-то!

— Вы никак завидуете, Евгений Михайлович? — съязвил Островский. — Успеете ещё!

— Может, если бы не отказали, был бы жив? — смутился Феоктистов. — Я это имел в виду…

— А-а… — протянул Островский. — Не думаю, что женщина его бы в этом мире удержала… он до них неохоч был. Да и стоит ли, как московские купцы говаривают, «опосля» философствовать. Вы бы лучше господам студентам подсобили!

— Да, непременно! — обрадовался Феоктистов и с готовностью бросился на помощь.

— Ты что, Александр? — спросил Берг.

— Не люблю эту либеральствующую братию! Думаешь, он о Гоголе сожалеет? Себя пришёл показать!

— Но ты резок!

— Волнительно на душе, Николай! Неспокойно!

— И мне не по себе. Да и не только нам. Смотри, наши профессора громко говорят, жестикулируют. И народ, видишь, как напирает… нервозность вокруг, а?

— Это его дух колобродит! Эх, колобродит! Чуешь?

— Чую.

Они ошиблись.

Гоголя не привлекала людская суета. Дух его, хоть ещё и связанный с телом, блуждал то в прошлом, то в будущем. Гоголь и прежде обладал даром перемещения, но узнавал крохи. Да рассказывал маменьке: то о железных дорогах, что вскоре опояшут всю землю паутиной, а то и вовсе о делах необыкновенных, о возможности разговоров и видении на отдалении друг от друга! Он даже пытался с маменькой так пообщаться, и маменька его слышала и однажды видела его, а он её. А над ними с маменькой смеялись! Приписывали несусветное! Что якобы он, Никоша, придумал железные дороги!.. А он их — видел!... Ах, эти упоительные видения! Как хотелось заглянуть туда — за черту — увидеть Россию будущего! И вот настало его время!

С трудом оттеснив народ, актёр и близкий друг Михаил Щепкин закрыл крышку гроба. Шевырёв дал команду, но студенты вновь не позволили положить гроб с Гоголем, возвысили его над толпой и понесли на руках.

— Господа студенты! — обратился к ним профессор Грановский. — До Свято-Данилова монастыря вёрст шесть будет.

Но студенты лишь молча менялись местами, проваливаясь в глубоком снегу.

Накануне была метель, и позёмка намела по сугробам причудливые узоры, словно сама природа дивилась смерти Гоголя. Так же причудливо извиваясь, потекли людские цепочки вослед: кто пеший, кто в санях. Сверху было видно, как далеко-далеко растянулось траурное шествие.

Гоголь всегда обожал дороги, множество сюжетов рождалось у него в путешествиях. А уж скорбная дорога и вовсе открывала просторы необъятные.

Первая верста

— А-a, Николай Васильевич, проходи, гостем будешь!

Иван — хитрый мужичок, с печки прыг, на Гоголя зырк. В усах — усмешка, в глазах — не пойми чего. А изба как изба. Стол да скамья. На лавке — бадья. Ковш расписной.

— Не хошь воды ключевой? — хозяин спросил да сам и испил.

Гоголь на краешек лавки присел, призадумался: «Куда это дорога занесла?» Хотел во двор глянуть, да оконце морозным узором закрыто.

— А ты пальцем тёплым дырочку растопи, — посоветовал хозяин. — Авось чего интересного увидишь.

И всё шутками-прибаутками, ухмылочками. Гоголю мужик забавен.

— Откуда меня знаешь? — спрашивает.

— А читывал! — тот отвечает. — Ты ведь написал: «Знаете ли вы Русь?.. О, вы не знаете Руси!..»

Иван слезу пустил, обниматься полез. Гоголь его отталкивает.

— Я про украинскую ночь!

— Да?! — удивился мужик.

— Про Русь я другое написал! «Русь-тройка, куда несёшься ты?» — гордо продекламировал Гоголь и довольно хмыкнул. — Вот!

— Ишь, лихо-лихо завернул! Вопросик, надо признать… — Иван завздыхал, заохал. — Да куда кучер повернёт, туда и едет твоя тройка! Эй-эй-эй! Из-за тебя на Руси про кучера-то и забыли! Всё и несёмся без управы да без вожжей!

Гоголь было обижаться, да мужик не даёт.

— Ай, пустое, Василич! Зла не держи! Неужто и впрямь веришь? Разве словесами кого удивишь? А вот фантазией крепкой… да! возможно! Почитай мне «Вия»! Ох, люблю!

Иван щёку подпёр, слушать сготовился. Николаю Васильевичу приятность. К тому же любил он вслух читать свои творения. Расправил Гоголь грудь, паузу выдержал.

— Ой, погоди, Василич! — встрепенулся Иван. — Чтой-то мы с тобой не по-нашенски, не по-русски! Давай-ка за бражкой в погреб спустимся. Там наливочка имеется, на меду настоянная!

Гоголь осерчал, не терпел такого перебива!

— Бесплотный я!

Да вёрткому мужику не больно до его обид, знай своё:

— Это ты до кончины бесплотный был: не грешил, вина и женщин не знал! Теперь навёрстывать будешь!

Сам говорит, лаз в погреб открывает.

— Ha-ко, держи свечной огарок!

Гоголю ничего не оставалось, как подчиниться.

В погребе сухо. Пучки трав на лагах висят. Кадушки и бочонки в ряд стоят. Бутыли стеклянные. Короба плетёные.

— Слышь, Иван, — поинтересовался Гоголь. — Как это — навёрстывать?

— Не знал, что ли? Каждому отпущено: сколь погулять, а сколь поплакать. Если в гульбе переусердствуешь, за это Бог наказывает. Все знают. Да немногие догадываются, что и за недобор тоже попадает! Не зря говаривают: не согрешишь — не покаешься! Ну-ка, свети сюда!

Гоголь свечу держит, мужик запасы перебирает.

— Огурчики малосольные, берём!.. Вот кадушка с груздями, а вот с рыжиками… возьмём малость. Шматок солонины вяленой… чуток отрежем. Теперь о питии позаботимся. Подай-ка бутыль, спробую!

Нацедил Иван ковш, отхлебнул. Гоголя потчует.

— Наливка мядовая с травами! Пей, Василич, на здоровье!

Гоголю не отказаться. Пригубил да Ивановым погребом любуется.

— Богатые припасы!

— И ты, Василич, чревоугодником был. Смачно харбузы и халушки описывал!

Гоголь смеётся: то ли от вина, то ли от слов Ивановых. Присел на кадушку, ещё к ковшу приложился. Шутит, игривое настроение к нему пришло.

— А что это у тебя за пучок висит?

— Коренья от сглазу.

— Да ты, Иван, колдун?

— Колдунов и без меня хватает. Ведуны мы, Василич, что ни на есть настоящие.

— Значит, наперёд угадывать можешь?

— Невелика премудрость! Когда родился, когда женился, когда помер! Енто у нас кажная девка сказать может. Ничего другого природой не дадено! Ведать про всё на свете — вот где тяжко! Никто же толком не знает, что на самом деле вокруг творится, что происходит. Эх, разбередил душу расспросами! Любопытный ты, Василич, ох любопытный!

Гоголю беседа занятна.

— А верно! — восклицает. — Хотел я будущее России предугадать, да настоящее-то и то не осилил описать. А если разобраться, то кому это будущее надо?

— Правду говоришь! Зачем нам будущее? Мы же в будущем жить не будем! А проникать в него да описывать — это ж сколько сил и здоровья потратишь! Вот ты, Василич, себя и погубил! Надорвал здоровье зазря!

— Хотел людей предостеречь от ошибок!

— Людскую породу не переделаешь. Да ты не огорчайся! Угощайся наливкою!

Приложились к ковшу, да не по одному разу, да так хорошо стало, да так расчудесно.

— Закусывай, Василич, спробуй огурчика!

Гоголь потянулся, невзначай соседнюю кадку задел. Иван насторожился.

— Эй, осторожнее!

Гоголь же хмельной чуть и вовсе кадку не опрокинул… Иван на что пьян, а ещё пуще всполошился.

— Аккуратнее, говорю!

— А чего у тебя тут?

— Знамо чего: души людские храню. Отдыхают в холодочке!

Гоголь его слова за шутку принял.

— Пускай отдыхают! — смеётся, а сам — раз рукой и подцепил одну. Почти невесомая и прозрачная.

— Положь на место! — засерчал хозяин. — Повредишь чего! Вон давеча от недогляду одна душа с боку прогоркла, так насилу её после пристроил… к Антипу-пьянице в семью.

Гоголь вмиг протрезвел, душу бережно на место положил, дивится:

— Это что же, Иван, ты их здесь хранишь, а потом по всему свету рассылаешь?

— Ну загнул, Василич! Любишь этакое величавое! По всему свету пусть индусы рассылают, а мне свою бы деревню обеспечить, свой родной дух сохранить!

— Любопытно!

— Кому любопытно, а кому работёнка! Уловить да сберечь, да чтобы не попортились, да чтобы пристроить надёжно… эх, милый мой, хлопотное дело. Ой, засиделись мы с тобою! Свеча вон догорает!

Вышли из избы на волю. Домишки по пригорку выстроились. В деревне — ни души, за изгородями — темень. Иван в овчинный тулуп кутается. Гоголю мороз нипочем, хотя и в сюртуке.

Гоголь пошатывается.

— Счас, — говорит, — чёрта словлю, в Петербург слетаем!

— Чего мы там забыли? — удивляется Иван. — Всё тебя по столицам несёт! Лучше нашу деревеньку осмотри, вся-то с версту, а непростая! Вон, вишь, там, вдали, темнота?

— И что?

— А всё! Дальше — конец Света!

Гоголь в усы посмеивается, ехидно так.

— Ах, не веришь! Не веришь! — распалился Иван. — Пойдем!

Схватил и тянет Гоголя за собой, да споткнулись под горой. Иван задом, Гоголь передом — в край неба и врезались! Иван валенки вытягивает, матерится, а Гоголь голову просунул за полог неба и любуется.

— Красотища какая! Звёзд понатыкано! Месяц блестит!

Иван катанки поправляет, на краю Земли усаживается.

— У тебя, Василич, в «Ночи перед Рождеством» не хуже!

— Нет, здесь красивее! — не соглашается Гоголь. — Признаюсь, не ожидал, что и взаправду так! Ой, вон и лестница! Как мечтал: «Лестницу мне, лестницу!» Слышь, Иван, давай полазаем!

Иван отвечает:

— Мне почто! Я посижу, ты забавляйся! Катайся, кувыркайся, карабкайся, только в Бездну не свались!

Гоголь на первую ступеньку поднялся.

— О-го-го! Земля бескрайняя!

— А чем выше залазишь, тем она бескрайнее кажется. Я энто высоко поднимался, аж Америку видать!

— Ишь ты!

— Поди ж ты!

— Ой-ли!

— Гой-ли!

Оба смеются. Веселье пуще прежнего. Гоголь снежок слепил, взял и швырнул вниз.

Вдруг замело по Москве, завьюжило. Налетел ветер, сыпанул снегом.

— Бр-р! — крякнул жандарм и обернулся на похоронную процессию. На санях бы давно домчали до Данилова монастыря! Экое выдумали — на руках нести! Охраняй тут, за порядком следи!

— Поторапливайтесь, господа, непогода!

— Ерунда! — отозвался молоденький студент, нёсший гроб с Гоголем. — Шалость природы! Озорничает кто-то! Сейчас успокоится, солнце выглянет, мороз вдарит!

И впрямь — утихло!

А студенту смешок послышался. Почудилось ему, что будто из гроба смешок-то! Кто знает, кто ведает!

Хорошо, что смена подоспела, другие сотоварищи гроб взяли. Студент поотстал, перекрестился.

Гоголь вволю по лестнице полазил, на мир поглядел, диковин разных повидал, ублажился и успокоился. Вниз спустился, к Ивану на краешек присел. Сидят, ногами болтают, речи ведут.

Гоголь вопрошает. Иван завирает.

— Выходит, любезный, мир всё-таки по Птолемею устроен?

— Як кому треба, так и устроен! — сказывает Иван в ответ. — Мне этот мир поболе нравится — в ём и живу! Тебе, Василич, кажись, такой мир тоже люб был?

— Люб! — соглашается Гоголь.

— То-то и оно! — Иван вдруг зарыдал, запричитал, заохал притворно. — У-у, Коперник проклятый! Такую красотищу порушил! А учёная братия и вовсе доконала! Разбили мирозданье! Прежде я до Сириуса по лесенке за пять минут добирался, с тамошними мужиками погуторить, а ноне… Разлучили нас учёные, книжники треклятые! Расстояний напридумывали: парсеки-сусеки, год святовой! Эх, жалость! Хорошие мужики были — сируяне! Самые близкие соседи! А теперь! Про остальные звёзды и не заикаюсь! Вселенную и ту раздули умами своими запредельно: ни мыслью, ни взором не окинешь! — Иван слёзы утёр. — Хоть и неохота, а супротив науки не попрёшь! Приходится подчиняться!

— Да-а… — соглашается Гоголь. — Наука — дело серьёзное!

— А как, бывалочи, легко путешествовалось! — Иван преобразился, глаза заблестели. — Эх, разбежишься «мыслию по древу»… и полетел со звезды на звезду! Немного счас осталось таких, кто мыслью-то перемещаться могут! Ох немного! А уж вослед мысли телесное перетащить, так и вовсе умельцы наперечёт! Помнишь град Китеж? Лихо они тогда все переметнулись! Я к ним хаживал в прошлом годе. Хорошо живут. Только всё одно скучают! Возвернуться надеются! Да не настала пора!

— Не настала, — подтвердил Гоголь.

— Вот и я им отсоветовал.

Помолчали.

— Слышь, Иван, а как же Бог?

— И не спрашивай, сам страдаю! Отослали фарисеи Бога куда-то аж за пределы Вселенной! Не поймёшь: то ли Он есть, то ли Он уже был? — глубокомысленно заключил Иван. — Да, поди, Богу-то и несподручно из вселенской дали за людьми присматривать, беспорядков-то много стало. Хорошо, Христос с Вифлеемской звезды успел заскочить, верой обнадёжить, а то бы и вовсе осиротели.

— Ой, Ваня! — погрозил Гоголь.

— А что! А что! Я вот думаю — всё это современное учение — и есть дьявольское искушение!

— То есть?

— А чего человек своей дурной башкой ни напридумывает, то дьявол сразу и воплощает, и от Бога нас сим отдаляет! — Иван опять запричитал, заохал по привычке своей. — И кому мешали ангелы в облаках! Как красиво! Как поэтично!

— Прекрати! — незлобно отмахнулся Гоголь. — Идеалист!

— Отчего же, отчего же… не глупее некоторых. Мне любое мирозданье доступно, да и сам насочинять могу, а вот за простоту обидно! Ой как обидно! — Иван зарыдал, голову на плечо к Гоголю склонил, зашептал вкрадчиво: — Простота — она мир спасти может! Слыхал про такое?

— И про красоту, и про простоту… — Гоголь зевнул. — Скучно.

Иван всполошился.

— Ай-я-яй! Опять у тебя хандра! Всё! Давай, подымайся, и айда к Маланье!

— Что за Маланья?

— Бабёнка справная, не боись, не ведьмочка, не съест! К тому же сказывала, что, мол, как Гоголь появится, так непременно к ней привести!

— Зачем?

— Для угощения! Ай какие у Маланьи блины! Ай какие блины! Да и наливки не грех добавить, я вот мёрзнуть начал! Ай какая наливка у Маланьи! Ай какая наливка! Да после ейной наливки — всю Русь разом понять можно!

— Ну, коли так — веди! — Гоголь с краю Земли поднялся, ещё раз на звёзды глянул, вздохнул в умилении, бодрость и весёлость к нему возвернулись.

И отправились они далее. Иван впереди — байки травит, Гоголь позади — знай посмеивается. А путь неблизкий, через всю деревню. Бредут, снегом похрустывают.

Вот видят — избушка стоит на курьих ножках! Кривая! Да ещё крутится, вертится, ходуном ходит! Ну вся из себя!

Гоголь было к ней свернул, Иван попридержал.

— Это Панкрата изба!

— И что?

— Да он у нас наособинку! В иных измерениях живёт и перемещается! Фантазёр, едрит твою!

— Вот и расчудесно! — смеётся Гоголь. — Заскочим!

— Заскочить-то можно, да больно хлопотно! — отговаривает Иван. — Выжидай тут, пока дверь насупротив тебя окажется! Обратно ещё тяжельше выпрыгнуть — чуть промахнёшься, не в то пространство угодишь, ищи потом пятый угол! Всякие эти искривления, завихрения — на трезвую голову не разобраться!

Гоголь же не слушается, прыгать сготовился.

— Ну, хорошо, хорошо, — пошёл Иван на попятную. — Счас скомандую! Эй, избушка-избушка! Стань ко мне передом, к лесу задом!

Только выкрикнуть успел, как из избушки вдруг тарелка вылетает, за ней блюдце, перебранка слышится.

— А-а… — Иван от очередного блюдца увернулся и Гоголя к земле прижал. — Началось! Панкрат со своей ругается. Не до нас им, Василич, да и мне неохота в чужие скандалы встревать. Айда отсюда! Да пригнись, тебе говорят, зашибут ненароком!

Чуть поодаль отошли, Иван ну хохотать.

— Слышь, а когда шибко ругаются-то, когда разойдутся не на шутку, куда только не швыряют что ни попадя и куда только эти ихние вещички не заносит по искривлённому-то пространству! Ой, умора! Всех учёных в путаницу ввели! И поделом им!

Так в весёлом расположении духа добрели они до середины деревни. Глянь — колодец-журавль! Но уж больно странен на вид: ни тропинки к нему, ни водицы замёрзшей возле сугроба. Ведро пустое болтается. В колодце что-то завывает да постукивает.

Иван притих.

— Тс-с! Место проклятое — стороной обходить надо. Человеков засасывает!

Гоголю тоже жутковато стало, за Ивана спрятался. Идут бочком, на колодец косятся, Иван нашёптывает:

— Не про нас это место… не про нас… Ой, сколько там любопытных сгинуло! На мою бытность один лишь возвернулся, Илья несчастный… и то всё бредил-бредил да вскорости и помер.

— О чём гуторил? — прошептал Гоголь.

— А не пойми о чём! О космосе большом, запредельном… о какой-то «чёрной дыре»… Я так разумею: куда-то его там лихо закинуло, что он над всей нашей Вселенной возвысился, всю её враз окинуть взглядом смог… в горячке кричал, что Млечный Путь якобы есть волос в носу, а сама Вселенная — по сути и есть преогромный Нос, из звёзд наших, словно из атомов, состоящий!

— Нос! — вскричал Гоголь.

— Да, Василич! Прав ты был насчёт носа! Жаль, Илья дальше Носа ничего разглядеть не сумел: чихнул тот, его назад и выбросило. А может, сие и есть предел познания? Зачем нам дальше носа-то видеть, а?

— Гм! — закряхтел Гоголь, диву дивясь.

И колодец в ответ: дых-дых!

Наши путники как припустили, ног под собой не чуют, не заметили, как и до Маланьи домчались. А та и впрямь словно ждала — ну блины из печи метать! С пылу с жару! Во рту так и тают! А мёд! А приправы! Наливка густая, хмельная! Морс из морошки! Чай брусничный!

Гоголь с Иваном за столом сидят, на Маланью поглядывают да знай за обе щеки уплетают!

— Вот она — Русь! — восклицает Иван. — Пока идём-бредём — философствуем, а как дошли — всё из печи мечи! Выпили-закусили — покой и благодать, не до философии — лишь бы подремать!

— Ой, Николай Васильевич! — ухаживает Маланья. — Вы Ивана-то не больно слушайте. Он у нас завиральщик известный! Вот счас блинов отведаем, я вам сама деревню нашу покажу. На сытый желудок она вовсе другою вам покажется, ой другою! У нас такие бабёнки проживают! Весёлые, на язык вострые! Вмиг вам по душе определим, окрутим для любви и счастья! Да я и сама не прочь. Дюже вы мне любы… об нас, женщинах, жаль, мало написали! То панночки худющие, то дамочки злющие! А сами-то вы добрый… добрый…

Маланья воркует, боками водит, вокруг Гоголя хороводом ходит. Смотрит Гоголь — и вправду женщина расчудесная! Губы крендельком! Ручки пухлые! Тело дородное! Бёдрышком ненароком коснётся — ух-х!

Гоголь на что холоден да костляв — и то его пробирает. Созорничал, ухватил Маланью за талию! Та смеётся, рядышком присела.

— Ой люб мне, ой люб!

Да вдруг как поцелует, как жаром обдаст!

Гоголь обомлел. Женская ласка, оказывается, бывает не только материнскою. Застонал, заохал, глаза от удовольствия закрыл да век бы не открывал. Притих и успокоился! Казалось, никто его из жарких объятий не вырвет.

Да как на беду поскользнулся студент, что гроб нёс. Гоголя, словно в люльке, и покачнуло. Толчок-то всего ничего был, а поди ты!

Похоронная процессия шла по Моховой.

Вторая верста

Тимофей Николаевич Грановский замедлил шаг. Он вообще стал уставать за последнее время, всё чаще и чаще охватывало его меланхолическое настроение. А тут эти похороны. Смерть Гоголя в сорок два года. «А ведь мы почти ровесники… на два года старше меня. Говорят, у Гоголя тоже бывали упадки сил и меланхолия, но чтобы от этого умирать? Странное дело… странное… Смерть его уж очень похожа на самоубийство. Может, прав Аксаков, что не пришёл? “Я об нём дома помолюсь!” — ответил на приглашение университета принять участие в похоронах. А может, Аксаковы и иже с ними обиделись, что не разрешили власти московские отпевание в приходской церкви Симеона Столпника? Нет, вряд ли… И что же? Выходит, они как бы отторгли Гоголя от себя, как бы отдали его нам, “западникам”? Когда был жив — любили, привечали, а умер… Странное дело… странное…»

Подошёл Сергей Михайлович Соловьёв, взял Грановского под руку.

— Не притомились, Тимофей Николаевич?

— А-а! — очнулся Грановский. — Извините, Сергей Михайлович, просто задумался об этой нелепой смерти.

Глубокий снег затруднял движение. Студенты часто меняли друг друга. Во время остановок к гробу с Гоголем устремлялось множество рук, словно соревнуясь за честь нести прах великого писателя. Только что небольшой отрезок пути шли Островский и Берг, и вот уже вездесущий Феоктистов сменил их. А народ всё прибывал и прибывал. Многие останавливались, спрашивали: кого хоронят? А когда узнавали, что Гоголя, удивлялись ещё более, но не отходили в сторону. Казалось, «вся Москва», что заполнила собою Большую Никитскую и ближайшие переулки, двинулась вниз по Моховой следом за гробом. Траурное шествие продолжалось.

Генерал Назимов, недавно назначенный попечителем московских учебных заведений, остановился возле профессоров-историков.

— Не угодно ли в мои сани, господа! — предложил Назимов. — Путь не близкий, тяжело по снегу.

— Не беспокойтесь, ваше превосходительство, мы пешком эти вёрсты пройдём! Право, нам так удобнее… — ответил Грановский.

— Воля ваша!

Назимов приказал трогать, и сани с генералом медленно двинулись в сторону Кремля.

— Прислали надзирать за нами, а милый, добрый человек оказался! — заметил вслед Соловьёв. — Даже хлопочет, заботится. Мне совестно, что мы над ним посмеиваемся. Генерал, мол, генерал! А ведь мог бы по-военному скрутить в бараний рог весь университет, для того и послан был из Петербурга, а поди ж ты…

— Таковы уж мы, либералы, — нам не потрафишь, любим всё и вся критиковать, — откликнулся Грановский. — А знаете, Сергей Михайлович, наш генерал редкое качество показал: при начальствующей должности, в которой не шибко разбирается, не потерял человеческого лица, самодурства в нём ни на грош… Н-да…

Склонный к полноте, Тимофей Николаевич тяжело передвигался по снегу. Соловьёв с грустью посмотрел на своего коллегу. Грановский, гордость университета, Грановский, на чьи лекции ходила чуть ли не вся Москва, любимец студентов и публики, начал сдавать. Всё чаще и чаще случались с ним приступы непонятной меланхолии, во время которых он мог пропадать из дома и пить горькую, а то, напротив, становился неудержимым, бросался играть в карты… долги делал небывалые… от всех этих похождений репутация и слава Грановского пошатнулись. И сейчас Соловьёв неспроста шёл с ним, хотел уберечь от излишних соблазнов.

— А я вот иду и думаю, — прервал молчание Грановский. — Есть глубокий смысл в этом медленном хождении за гробом. Поначалу покойного вспоминаешь, может, завидуешь. Потом — о себе, что и сам не избежишь. А дальше и эта философия тебя оставляет. Суетное, обывательское в голову лезет: что ноги остудились, что поесть охота, что скоро ли всё закончится? И вдруг — просветление! Мысли успокаиваются, тишина наступает, абсолютный покой — благодать Господня! Сим мы с усопшим и прощаемся…

Н-да… А ведь этот хохол — чертяка! Авантюрист! Хлестаков! — Грановский в свойственной ему манере перешёл от меланхолии в весёлое расположение. — Помните, как Гоголь ловко провёл петербургских профессоров? Те доверили ему читать лекции. Человеку, не имевшему ни трудов научных, ни практики! Надо же! Уступили кафедру Петербургского университета! — Грановский приходил всё в больший восторг. — Кафедру — гимназисту! Мы бы с вами не поддались, Сергей Михайлович! Хотя кто знает? Гении — люди особые, такой магией обладают!

Соловьёв пытался что-то ответить, возразить, но Грановский не давал ему и уже сам, поддерживая Соловьёва за руку, увлёк его за собой, легко преодолевая сугробы. Куда подевались только что бывшие у него вялость и апатия!

Эх, российские дороги! Ухаб на ухабе! Колдобина на колдобине! Несмотря на то что Гоголя несли на руках, он ощущал все дорожные прелести, покачивался в гробу, словно в люльке: туда-сюда. И не мог улететь в дали запредельные, не мог оторваться от земного притяжения. Если только чуть-чуть, самую малость.

От толчка до толчка… на денёк аль на два, назад-вперёд… вперёд-назад…

Гоголя в очередной раз обмыли и уложили в постель. Семён по приказу профессора Овера влил ему несколько капель кагора. Гоголь глотнул. Но от просвиры отказался и сжал зубы.

— Да он всё понимает! — возмутился Овер. — Он отказывается есть!

— Может, попробовать ещё слабительного? — спросил Тарасенков, также приглашённый к умирающему. — Возобновится естественное движение соков.

— И непременно холодное обливание! — поддержал коллегу Клименков. — Отойдёт кровь от головы. Да и пиявки не грех повторить… я уже послал к аптекарю.

Доктора спорили вокруг Гоголя, и в спорах их чувствовалось прежде всего непонимание происходящего с пациентом.

Гоголь таял на глазах. Он уже перестал отвечать на вопросы, лежал на спине с закрытыми глазами.

Гоголь умирал в сорок два года от непонятной болезни. Ум его был ясен и холоден. Рассудок не помрачён. Но жить не хотелось. Не отпускала тоска невыносимая. Окружающее было скучным, блеклым, а хлопоты врачей казались ненужной суетой. Подобное бывало и прежде, но проходило. А если не отпускала болезнь-хандра, то стоило Гоголю уехать в южные края, как там быстро оттаивала душа от тепла и солнца. Но в Москве холодно. Февраль. Лёд под сердцем.

Гоголю не хотелось шевелиться. Будь что будет… Зачем его тело переворачивают? Ставят пиявки, пичкают каломелью? Для чего? Бессмысленно, как и сама жизнь.

«Отчего я занимался литературою? — вопрошал Гоголь. — От страха перед смертью? Хотел увековечить себя славою? Значит, сомневался в Божеском бессмертии? Добился писательством своим успехов небывалых. И что же? Теперь каждый может мой дух потревожить и невесть что насочинять про меня. Вот и болезнь мне вскорости постараются приписать чудную: периодическое помешательство. Хотя какое может быть помешательство! Напротив, ясность необыкновенная и обострённое восприятие жизни. Да такое, что и жить неохота!»

Тело Гоголя опустили в чан и облили сверху холодною водою. Это отвлекло Гоголя, и он застонал, хотел, чтобы оставили его в покое. Гоголя тотчас вытащили, принялись растирать.

Но плоть его не реагировала на старания медиков. Однако и дух его не спешил.

«Обещали лестницу и ангелов! Увы, ничего нет из начертанного словами. Выходит, словеса — обман! И кому, как не мне, знать, что любое писательство есть искушение дьявольское, тщеславие раздутое! Не безобидна игра со словами! Вот они, муки мои, начинаются».

Гоголь вскрикнул. Это ему поставили мушку на затылок.

— Жив! — воскликнул Клименков.

— Не лучше ли будет оставить всё как есть и положиться на волю Божью! — вздохнул Тарасенков и больше для порядка принялся щупать пульс. Пульс убывал и слабел.

Похоронная процессия остановилась. Студенты поменялись. Освободившиеся молодые люди принялись растирать плечи. Тяжела была ноша.

Феоктистов догнал Василия Боткина, известного купца-мецената.

— Василий Петрович, и ты здесь!

— Люду много собралось, неужто и мне не прийти! — с зарецким купеческим говором ответил Боткин. — Слышь, Евгений, народ-то интересуется: не губернатора ли хоронят? А он вон, губернатор-то, здоров-живёхонек разъезжает! Ха, наделал Гоголь шороху своими похоронами!

— Ты груб, Василий!

— Обижусь! — погрозил Боткин. — Ой обижусь! Не будем пикироваться! Не в салоне мадам Салиас! Да и молод ты ещё.

Феоктистов недавно сошёлся с Боткиным, но уже успел заметить, что купец был добродушен, незлоблив, и, как многие, пользовался этим.

— Не будем, не будем, — быстро сменил тон Феоктистов. — Но смотри, Василий, сколько народу собралось! Велик Гоголь! Велик!.. Жаль, мало виделся с ним!

— Да… нелюдим был. Я с ним так и не сошёлся накоротке. Говорят, от голода помер. Неужто я бы не уважил такого человека?

— Эх, Василий! — с укоризной воскликнул Феоктистов. — Всё ты на свой аршин меряешь! О вечном надобно думать! Вот… для меня Гоголь — всё! Я его никогда не забуду. Великий человек!

— Пойдём-ка лучше подсобим господам студентам! — ответил на пафос приятеля практичный купец.

Боткин и Феоктистов взялись за гроб.

— Эх, — крякнул Боткин.

И качнул он Гоголя, хорошо качнул, во всю купеческую удаль.

Деньков этак на пять, может, шесть… вперёд.

На столе у губернатора Москвы графа Закревского лежал томик с произведениями Николая Васильевича Гоголя. Спустя несколько дней после похорон граф решил перечитать кое-что из написанного этим «странным хохлом». Начал читать и увлёкся. «Н-да… едкий был литератор! Но как метко схвачено! — дивился он гоголевскому таланту. — Конечно, я видывал такое общество и типов таких, однако же, нельзя вот так прямо об этом писать! Смело!..»

Закревский закрыл книгу, поправил свой знаменитый набриолиненный завитой клок волос на макушке лысого черепа, провёл рукой по гладко выбритым щекам.

«Поди Гоголь меня тоже бы описал! — подумал он, разглядывая себя в зеркале. — Похож! Бороды вон заставлял Аксаковых сбрить. Чем не повод для сатиры. — Закревский ещё раз провёл по гладким щекам. — Так для пользы отечества сие необходимо, ещё Пётр Алексеевич пример нам давал! Да и как Москвою-то управлять, ежели московские бороды иногда не укорачивать! Зарастут ведь, замшеют. — Губернатор покосился на открытые страницы книги с портретом Гоголя. Казалось, писатель иронично улыбнулся. — Ну, хорошо! — стушевался Закревский. — Ужо скажу Сергею Тимофеевичу — пускай растит! А сын — ни-ни!» — И довольный таким соломоновым решением генерал-губернатор велел секретарю запускать первого из виновников.

Феоктистов вошёл в кабинет, робко поклонился и замер в ожидании.

Губернатор отодвинул в сторону гоголевский том, чтобы тот более не смущал его в делах государственных, взял бумаги со стола.

— Евгений Михайлович! — строго произнёс он. — Я получил депешу из Петербурга от их превосходительства графа Орлова. Так вот, петербургское начальство недовольно публикацией статьи господина Тургенева в «Московских ведомостях» на смерть… — Закревский поморщился, приблизил к себе бумаги и прочёл: — На смерть… этого лакейского писателя.

— Ваше сиятельство! — пролепетал Феоктистов.

— Крайне недовольно! — повторил граф. — Настолько, что попросили меня, губернатора, разобраться. А мне известна ваша неблаговидная роль в публикации сего пасквиля! Вы отнесли заметку Тургенева в газету?

— Я… вместе с Боткиным. Тургенев мне из Петербурга прислал. Я ничего не знал о её запрещении… — попробовал оправдаться Феоктистов.

— И это нам известно, — перебил Закревский. — Однако, прежде чем совершать поступки, надобно думать. Тургеневу грозит ссылка в деревню. А вам? Он, кажется, ваш ДРУГ?

— Нет! — быстро и легко отказался Феоктистов.

— Полно, полно! — пожурил граф.

— Мы… в приятельских отношениях, — поправился Феоктистов.

— Надо же! — Закревский взял том Гоголя. — Ну, а к господину покойному литератору вы как относитесь? Я приметил вас во время похорон.

— Даровит, ваше сиятельство! Все участвовали в похоронной процессии… я в том числе. Хотя должен заметить вашему сиятельству, что весь этот шум с его похоронами, сожжением второго тома «Мёртвых душ» — полнейшее безумие. Только беспорядки в народе вызывают.

— Здравая мысль! — ответил губернатор, невозмутимо листая страницы книги.

— Я глубоко сожалею о случившемся… о моём невольном участии.

— Похвально, похвально… как говорится: не пройдёт и трёх дней, как ты отречёшься от меня. — Закревский взглянул на Феоктистова.

Феоктистов молчал. Противоречивые чувства охватывали его: с одной стороны — страх, а с другой — ему льстило, что его вызвал и принимает сам губернатор Москвы. Когда ещё представится такая возможность! Только бы угадать, потрафить начальству.

Феоктистов был готов на всё. Закревский знал это, но не спешил.

— Мы давно за вами наблюдаем, Евгений Михайлович, и ваш образ жизни нам не нравится: болтаетесь по московским салонам, общаетесь с либералами, неблагонадёжными лицами, литераторами… и наконец, словно почтальон, таскаете сомнительного рода писульки по редакциям. Нехорошо! Надо вас примерно наказать, как и господина Тургенева. Да-с!

— Ваше сиятельство, прошу простить меня! Я не помышлял! — Феоктистов покорно склонил голову, чувствуя, как бьётся в страхе его сердце.

— Евгений Михайлович! С вашими-то талантами и умом… и такие сомнительные знакомства! — Голос Закревского стал мягче. Феоктистов заметил перемену и поднял голову. — Полиберальничали — и будет! — Губернатор поманил Феоктистова. Тот подошёл поближе. — Евгений Михайлович, вам необходимо поступить на государственную службу. Полагаю рекомендовать вас… — Закревский сделал паузу и после продолжил: — Рекомендовать в Министерство внутренних дел… по надзору за литераторами.

Феоктистов нервно сглотнул слюну. Такой поворот разговора был для него полной неожиданностью.

— Вы много знаете, а славу пострадавшего либерала мы вам создадим. На Руси любят пострадавших. К тому же настала пора и на отечество поработать, а?

— Я согласен! — выпалил Феоктистов.

— И прекрасно! — ответил Закревский. — Я и не сомневался в вас! Идеалы идеалами, а служба службой! Не правда ли?

— Так точно! — по-военному отрапортовал пришедший в себя Феоктистов. Он уже понимал, что гроза миновала, и что всё, кажется, обойдется, и что, похоже, у него появилась возможность сделать карьеру, о которой втайне давно мечтал, что ему, можно сказать, даже повезло.

— Правда, наказания вам не избежать, — вернулся к началу разговора Закревский. — Поначалу мы поставим вас под негласный надзор… хорошее словечко «негласный». Надеюсь, вы не будете скрывать это от своих друзей? Да и вообще, неплохо бы вам куда-нибудь удалиться на время… это тоже придаёт некий шарм в глазах общественности.

— У меня есть родственники в Крыму.

— Договорились. Будем считать, что аудиенция окончена. Ступайте! И пусть пригласят вашего приятеля по этому делу — купца Боткина. Ах, забыл! Ведь вы с ним не друзья и даже не приятели! — не удержался и съязвил Закревский.

Феоктистов в очередной раз смолчал.

— Напрасно, Евгений Михайлович, вы так легко отказываетесь от дружеских отношений! — продолжил губернатор. — Напрасно… Ну, ладно с живыми, а с покойным Гоголем за что? Покойный — он беззащитен. Всякий и по всякому поводу может его истолковать. Вот, к примеру, «Выбранные места из переписки…» — очень благонамеренное произведение, защищает государственность и порядок. Как вам известно, Гоголь отказался от своих сатир на Россию. Вот и вам надо взять подобную сторону. А теперь идите!

В коридоре Феоктистов встретился с Боткиным. Провинившийся купец был бледен.

— Ну как? — спросил он Феоктистова.

— Под надзор полиции и ссылка… в Крым!

— О Господи! Хорошо бы меня в Пермь или Вологду! А вдруг в Сибирь?! Слышал о чистых бланках, что государь нашему губернатору выдал в знак полного доверия?! Стоит ему вписать имя провинившегося, и… без суда и следствия загремишь.

— Не робей, Василий! — самодовольно усмехнулся Феоктистов. — Откупишься!

— Так не берёт! — перешёл на шёпот Боткин. — Представляешь, давеча поручил откупщику Кокорину дом, что в Петербурге остался, продать за семьдесят тысяч. Кокорин дом осмотрел и в сто тысяч оценил. Он в этих делах толк знает. Арсений Алексеевич на него так орал, будто бы тот тридцать тысяч как взятку накинул… Слушай, я вот тут на благие цели града московского припас. Как думаешь, уместно будет?

Однако Феоктистов не слушал купца. Другое его занимало.

— Почему ты хочешь в Пермь или в Вологду? — перебил он приятеля. — У тебя там родственники?

— Нет. Всё же губернские города, не захолустье. Я в Москве привык к обществу.

— А-а-а, — протянул Феоктистов. — Я думал — родня.

…Оставшись один, граф Закревский вновь взял томик Гоголя со стола.

«Гм-м, — вспоминал он беседу с Феоктистовым. — Прелюбопытный тип… Гоголевский! Поди, карьеру сделает головокружительную! А уж братьев-литераторов погоняет — это точно! — Закревский поморщился. — Холуй! Впрочем, как раз такие-то власти и нужны! Преданные. Правда, до тех пор, покуда власть сильна! А у нас в России власть не слабая. Что ж, отпишу в Петербург».

Неведомая сила оттолкнула Феоктистова. Он запнулся и упал в снег.

Нёсшие гроб с трудом удержали равновесие. Боткин и студенты помогли Феоктистову подняться.

— Простите, господа! — извинился Феоктистов. — Не заметил кочку, поскользнулся!

— Ничего, Евгений, бывает! — ободрил его Боткин. — Да ты что-то побледнел!

— Зябко мне! Пожалуй, я дальше не пойду! — Голос у Феоктистова дрожал, да и сам он был явно чем-то напуган.

— Ну, как знаешь! — невозмутимо ответил Боткин. — А ну, господа студенты, взяли!

Гроб с Гоголем поплыл над головами.

Гоголю захотелось перевернуться в гробу. Так тяжко было ему.

Он вспомнил, что, когда умирал его друг Виельгорский в далёкой любимой Италии, Гоголь расспрашивал его: что там?. Что он чувствует? Страшно ли?

Тот, ослабевший и обессиленный болезнью, отвечал, что состояние приближающейся смерти — необыкновенное! Перед ним за секунды пролетает вся его жизнь: и ошибки, и радости, и многое, многое, о чём, казалось, позабыл, вдруг всплывает в подробностях необычайных, ярких, красочных. «Вся моя суть в мгновение ока проносится, словно время сжалось», — шептал умирающий Виельгорский. И Гоголю было жутко от этих откровений, и он ещё тогда поймал себя на мысли, что завидует этому бедному юноше.

И вот теперь он на пороге в иной мир, но что же с ним происходит? Где всё из обещанного? Время сжалось, но не на его судьбе, а на множестве других жизней! «Вот идёт возле гроба студент… У него чахотка, он погибнет через год… жаль молодого человека. А вон невдалеке идут профессора… Грановский — он повторит мою судьбу… Те же приступы меланхолии и смерть на роковой цифре сорок два! Фатальная неизбежность! Он и не подозревает сейчас, что всего два года осталось. Но что я могу поделать? Соловьёв… В душе считает меня сумасшедшим. Но вот ирония жизни. Через год у него самого родится полусумасшедший сын, гениальный философ Владимир Соловьёв. Ужо намучается с ним… и в корне поменяет своё представление о сумасшествии… Но мне-то что от этого! Ой, тяжко!

А этот Феоктистов, которого я подтолкнул. И вовсе мне не нужен, не интересен…» Но перед Гоголем в мгновение пронеслась очередная чужая жизнь: стремительная карьера благодаря флирту хорошенькой жены, высокий пост заместителя министра… разрыв с Тургеневым, цензура, притеснение журнала Островского… и вот уже почётная пенсия с всевозможными государственными наградами… домочадцы у смертного одра… «И что из этого? Мало ли таких было и будет? Персонаж для сатирика! Но разве всех опишешь, да и есть ли в этом надобность? И неужели так скучно на том свете? Неужели так же ничего интересного, что и в жизни? Не ожидал! А может, это в наказание мне? За то, что чужие жизни описывал и выдумывал? За что, Господи! Нет, прочь! Не хочу!.. А смею ли не хотеть?»

Боткин резко подкинул гроб плечом. Гоголь накренился и… улёгся на ложе.

— Что, господа! — Купец приободрился. — Давайте дружнее! Чай уже две версты отмахали? Не устали?

— Нет! — ответил примеченный Гоголем чахоточный студент. — Никакой усталости… я думаю, оттого, что день сегодня особый! — добавил он и вдруг смутился.

Но все с ним согласились.

24 февраля 1852 года — день похорон Николая Васильевича Гоголя — один день из смерти гения.

Третья верста

Похоронная процессия поравнялась с Пашковым домом. Строгий, с бельведерами и лестницами «волшебный замок», возвышавшийся на насыпи, казалось, бросал вызов самому Кремлю с его византийскими башнями. Словно в этом месте Москвы, благодаря причудам архитектуры, соперничали Восток и Запад, Москва и Петербург. А между ними открывался спуск на Каменный мост через Москву-реку, резкий и крутой, словно тот самый особый российский путь, споры о котором то затухали, то возобновлялись с новой силой в московском обществе.

Только местным мальчишкам, облюбовавшим для катанья на салазках горки, всё нипочём! Лихо мчались они от кремлёвских стен и от ограды Пашкова дома навстречу друг другу, соединялись на повороте и ещё с большей скоростью неслись вниз к реке.

— Эй, посторонись!

И свистит ветер, и дух захватывает, и щиплет щёки мороз! И смех, и визг! Толкотня!

Похоронная процессия остановила детский гвалт. Наступившая тишина, казалось, прервала саму жизнь. Но это длилось мгновенье.

— Эй, покойника везут! — крикнул кто-то из ребятишек.

— Тише, Микитка!

— А чево?

— Разбудишь! Будет шляться, ночами пугать!

— Ой-ой! — храбрился мальчуган. — Не боюсь! Не боюсь!

И он стремглав спустился с горы, срезав на салазках перед самым гробом.

— Вот пострелёнок! — незлобно погрозил жандарм.

— Александр, посмотри! Не правда ли, какая глупая спекуляция эта литография? — Николай Берг подал листок Островскому. — Ты только глянь: Гоголь — перед камином, в халате… мрачный, с впалыми глазами… позади Семён. Одно все твердят, что Гоголь сошёл с ума! И этот жалкий рисунок, прямо издевательство!

— Да, карикатура прескверная! — согласился с приятелем Островский. — И всё же странная болезнь с Гоголем вышла. Я его несколько дней назад видел, был вполне здоров… и вдруг… Невольно подумаешь о сумасшествии. Говорят, он умертвил себя постом и воздержанием.

— Я слышал, что у него случился очередной приступ малярии. Он и прежде страдал ею.

— Отчего же прежде не умирал от приступов? И зачем сжёг второй том «Мёртвых душ»?

— Может, предчувствовал смерть? Минута просветления нашла перед кончиной! Такое бывает, говорят. Понял, прозрел. Великий художник в нём, умирающем, проснулся. «Сожги! — сказал он себе. — Это не то, что нужно!»

— Красиво! Романтично! Ты, Николай, — поэт! — улыбнулся Островский. — Ну, а зачем он оставил множество черновиков? Мне Шевырёв показывал. Чтобы все знали, что был второй том! Был и сгорел! Теперь по Москве только все и сожалеют о сгоревшей рукописи. А может, он и умер из-за того, что рукопись сгорела? Во всяком случае, этот его поступок — загадка на века, я тебе скажу.

Островский скомкал литографию, хотел выбросить, но увидел неподалёку костёр. Возле костра грелись мальчишки. Островский подошёл и бросил бумагу в огонь.

— Как просто, сгорело, и всё! А от второго тома такие следы остались! Что-то в этом сожжении есть дьявольское. Наверное, тяжело ему будет там!

Берг и Островский перекрестились.

— Господи, упокой его душу!

— Александр Николаевич, ау!

Возле Островского и Берга остановилась повозка. Актриса Любовь Павловна Косицкая помахала рукой. При виде молодой женщины Островский заулыбался и бросился к саням.

— Александр! — пытался удержать его Берг. — Если ты сейчас с ней поедешь, — зашептал он, — то скомпрометируешь её в глазах общественности… Опомнись! Как вы оба будете выглядеть? Она — замужняя женщина, ты — также женат. И на виду всей Москвы!

— Ты ж сам и разрешил возможные сплетни, — ответил Островский. — Мы оба несвободны! Значит, можем быть вместе. Ничего предосудительного и драматического. Вот если бы она была замужем, а я холост — это бы, брат, действительно была драма! Поверь мне!

— Александр! — Берг ещё раз попытался удержать друга.

— Я к Данилову монастырю подъеду! — решительно произнёс Островский и устремился к саням Косицкой.

Разгорячённая от быстрой езды и мороза, Косицкая была удивительно хороша.

— Рад вас видеть, Любовь Павловна! — сказал Островский.

— А я вас, Александр Николаевич! — игриво ответила Косицкая. — Извольте подвезу!

— За счастье почту! — также игриво и многозначительно ответил Островский и по-молодецки прыгнул в сани. Косицкая велела трогать. Сани помчались по мосту и вскоре скрылись в переулках Замоскворечья.

— Чёрт побери! — в сердцах воскликнул Берг. — Ах, Александр! Я вот так не могу увлечься, сломя голову! Не дано. — Берг вздохнул, затем бессмысленно начал разглядывать появившийся вдруг гроб с Гоголем, словно недоумевая: а это ещё что такое? И зачем это? И что это за мрачность? И как всё это неуместно, если только что здесь были красивая женщина и полный сил и энергии его друг.

— О чём задумались, Николай Васильевич? — спросил подошедший Шевырёв.

— Степан Петрович, — воспользовался Берг встречей с Шевырёвым. — А правда, что у вас остались черновики второго тома «Мёртвых душ»? Мы с Островским сейчас спорили. Выходит, ничего не сгорело? Не горят, выходит, рукописи?

— Что вы, Николай Васильевич! — добродушно протянул Шевырёв. — Всё уничтожено! Передал мне граф Александр Петрович Толстой кое-какие бумаги… да несерьёзно всё это. Не верьте слухам!

— Знаете, — ответил Берг, — я рад, что нет второго тома, что от него только легенда останется. Сам не пойму, отчего такое отношение у меня к этому поступку Гоголя.

— Скажу по секрету, — Шевырёв нагнулся к Бергу и покосился на гроб с Гоголем, словно боялся, что покойный его услышит, — я тоже рад. Хотя многие принуждают меня к публикации оставшихся набросков. Я, право, в затруднении. Да-с! А где ваш приятель, господин Островский?

— Отлучился! — смутился Берг. — В Свято-Даниловом будет.

— Нехорошо! Суетливость вокруг… Публика то сойдётся, то разойдётся. Надо бы в церкви всё сделать и без промедления захоронить. Все эти путешествия, а точнее, прогулки с гробом ни к чему хорошему не приведут. — Как один из организаторов похорон и близкий поверенный в делах Гоголя, Шевырёв явно нервничал. — Смотрите, народ растекается по переулкам. А вон Чаадаев вообще идёт по набережной! — Шевырёв указал на одинокую фигуру опального философа. — Ах, как скверно, что все расходятся!

— Да не волнуйтесь, Степан Петрович! — успокоил его Берг. — Всё идёт своим чередом. Это же похороны! Отлучайся, не отлучайся — всё свершится в срок.

— Метко вы подметили! Действительно, всё свершится в срок. — Шевырёв держался наособицу от своих коллег, вольнодумствующих профессоров Московского университета. И сегодня на похоронах, на которые он, в отличие от Аксаковых, не мог не прийти, Шевырёв чувствовал себя неуютно. Но скорбь по Гоголю не позволяла ему отвлекаться на постороннее, суетное. Шевырёв тяжело переживал кончину писателя, и чуткий Берг взял своего недавнего учителя под руку и не отпускал боле, и шли они вместе за гробом до самого Данилова монастыря.

А похоронная процессия медленно взбиралась на дугу Каменного моста. Пронизывающие ветры с Москвы-реки гуляли на просторе: ни стены Кремля, ни Боровицкая башня не могли сдержать студёные порывы. Сопровождающие гроб с Гоголем заторопились. Господа кутались в меха, студенты да простой люд подтыкали одежонку. Говор притих, шаг ускорился.

Возле Каменного моста стоял трактир. Небольшой деревянный форпост купеческого Замоскворечья. Именно сюда, ловко улизнув из-под опеки Соловьёва, зашёл Грановский. Он заказал рюмку водки.

— Тимофей Николаевич, разрешите и нам.

За столик к Грановскому сели два прилично одетых господина. Вели себя они нервно. Один слащаво улыбался, его приятель, в противоположность, был хмур и постоянно оглядывался. Грановскому общество их не понравилось, хотя показались они ему знакомыми, где-то он уже встречал их.

— Тимофей Николаевич! — начал «слащавый». — Мы с Потапом Евсеевичем за вами наблюдаем всю похоронную процессию. И вот улучилась минутка спокойно переговорить.

— Чем обязан, господа? — с раздражением спросил Грановский. «Господи, в этих трактирах всякая публика шляется, куда запропастился половой?»

В это время принесли водку. Грановский выпил рюмку, закусил. На душе потеплело, и он позабыл о двух неприятных типах. Те терпеливо ждали.

Наконец Грановский поднял голову и уже без прежнего недовольства повторил:

— Так чем обязан, господа?

— Дело у нас деликатное, Тимофей Николаевич!..

— По картёжной части мы! — резко произнёс «угрюмый».

Грановский насторожился.

— Как бы мягче сказать, — вёл разговор «слащавый», — мастера карточной игры.

— Шулера то есть! — Грановский выпил ещё водки. «О Боже, до чего я докатился, раз позволяю подобное общение!»

— Вы не волнуйтесь, мы специально улучили момент, чтобы никого рядом не было, — продолжал «слащавый», не обращая внимания на оскорбительный тон Грановского. — Тимофей Николаевич, выслушайте нас. Карточным искусством, к которому и вы неравнодушны, мы с Потапом Евсеевичем сколотили приличный капитал. Мы тут, в Замоскворечье, живём. Сами понимаете, публика не та-с… особенно для такой умственной игры. А в приличные дома пробраться трудно.

— Я попрошу меня оставить! — возмутился Грановский.

— Погодите, Тимофей Николаевич, не спешите! — невозмутимо продолжил «слащавый». — Нам известно, что вы крупно задолжались-с при игре в карты, что долг ваш очень велик. Поэтому выслушайте наше предложение, будьте добры.

Грановский подчинился. «Угрюмый» налил себе водки.

— Вот так-то лучше, господин профессор!

— Тимофей Николаевич, в обмен на ваше протеже и ввод нас в лучшие дома Москвы мы с Потапом Евсеевичем берёмся оплатить ваш долг. И немедленно!

— Хоть сейчас! — «Угрюмый» достал пачку купюр и положил на стол.

Грановский молча смотрел на деньги и на своих собеседников.

— Даже больше, — обрадовался его молчанию «слащавый», — не только нынешний долг, но все последующие мы обязуемся оплачивать незамедлительно. Можете впредь играть в своё удовольствие без опасений.

— Н-да! — прервал паузу Грановский. — Никогда не предполагал, что моё имя и честь, оказывается, продаются. Московские шулера в друзья набиваются! До чего я опустился! Даже прогнать не смею! Боже, какой сегодня тяжёлый день!

— Да вы не торопитесь, Тимофей Николаевич! Мы понимаем, что нелегко сразу-то решиться… мы вас не торопим. Если кредиторы ваши подождут, то и мы обождём.

«Слащавый» и его компаньон поднялись из-за стола, «угрюмый» сгрёб деньги. Они молча откланялись и вышли.

И тут Грановский вспомнил одного из них. Да, точно… встречались за карточным столом… было дело. Ужас охватил Грановского. Как низко он пал! Ещё никогда не был он так близко к пропасти, к бездне. Что делать? Где выход? Грановский не знал. Он вышел из кабака и медленно отправился догонять похоронную процессию.

«Хорошо Гоголю! — Грановский остановился на середине Каменного моста возле перил. — И мне бы за ним вослед! Опять тоска мучает! Разрешить бы разом все свои проблемы. Заманчивое, дьявольское, метафизическое во мне сидит. Вон, дьявол искушает: прыгни вниз с моста! О жене своей доброй, о детишках позабудь! Тебя не будет — и всё кончено! Манит… манит нечистый!»

Грановский склонился с моста. По льду кто-то протоптал тропу, но снежная позёмка перекрывала её, и только где-то вдали тропа вновь выныривала из-под снега. Грановский усмехнулся: «Вот и жизнь моя так же: то закроется снегом, то вынырнет к солнцу. У других людей ровно течёт, а у меня как эта тропа. А что в конце, за горизонтом», — Грановский прищурился от солнца, глянул на ту сторону Москвы-реки и… увидел гроб с Гоголем.

«Ну да! — мрачно согласился он. — У всех один конец, который можно и… ускорить». Грановский всё ниже и ниже свешивался с перил. Апатия и безразличие к жизни настолько овладели им, что уже перешли черту, называемую здравым смыслом, и, казалось, забыто всё: не только обязательства перед близкими, но и те жизненные невзгоды, которые, собственно, и толкали на самоубийство, — они тоже позабылись, и влёк в бездну уже азарт неизвестности, пропасть расширялась… снег внизу насыщался красками и чернел, ещё мгновение и…

— Тимофей Николаевич! Голубчик! Что с тобой! — Василий Петрович Боткин схватил Грановского за рукав. Бледное лицо профессора и отрешённый взгляд поразили его.

— А… а… это ты, Василий, — наконец очнулся Грановский. И сразу же ему стало мучительно стыдно за минутную свою слабость. — А я… вон тропу разглядываю… Видишь?

Боткин всё понял. Он бережно обнял Грановского за плечи.

— Тимофей Николаевич, ты о глупостях-то не помышляй! Расскажи-ка лучше, как старому другу: что случилось?

Грановский словно ждал этого. Он всё рассказал: и про долг, и про шулеров московских, и про состояние своё, безысходность. Боткин слушал внимательно, не перебивал.

— Да-а, Тимофей Николаевич! — наконец произнёс он после рассказа Грановского. — Я вот что скажу: это на тебя так похороны воздействуют… мрачные мысли наводят. Покойничек-то, поговаривают, с чертями знался… Вот его дух в прелесть тебя и вводит. Не бывает, дорогой, безысходных положений, есть только временные трудности. Время пройдёт, и невзгоды вместе с ними. Оплачу я твой долг!

— Вася, сколько можно у тебя одалживать. Ты — добрая душа! Но у тебя малолетние братья на попечении.

— Ах, оставь, всем хватит! И давай так, по-христиански, без всяких условий, чтобы никто не знал… между нами. И волен ты дальше жизнью распоряжаться как вздумается.

— Тебя, Василий, ангел ко мне послал! Ей-Богу! — перекрестился Грановский.

— И вот, без восхвалений. Жене твоей, Елизавете Богдановне, мой нижайший поклон! — прервал разговор Боткин.

По мосту ехала чья-то повозка. Боткин по-купечески властно остановил её, усадил Грановского, а сам сел рядом с возницей, и отправились они догонять процессию.

Сено вперемешку со снегом обдало неповторимой смесью запаха зимы и лета. Грановский вздохнул полной грудью, и жизнь ему представилась не такою уж мрачной.

Четвёртая верста

Пётр Яковлевич Чаадаев одиноко брёл вдоль Москвы-реки. Он не любил скопления народа и поэтому решил подойти к Свято-Данилову монастырю со стороны Пятницкой. Набережная была пустынна. Да и какая это была набережная! Всего лишь жалкая тропка, тянущаяся от одного дома к другому. Всюду валялись доски, тряпки и прочий мусор. Москва — не Петербург, в ней, как в любом российском городе, всё рядом: величие Кремля и убогость замоскворецких домишек. Но невзрачный пейзаж не отвлекал Чаадаева от дум.

«Что было бы, если бы Гоголь не умер, а выжил после своей странной болезни, да ещё после сожжения второго тома “Мёртвых душ”? Гм-м… Его непременно объявили бы сумасшедшим! В России принято всё непонятное и неординарное причислять к умопомрачению». Чаадаев вспомнил Пушкина, дружбой с которым он по прошествии лет всё больше и больше гордился.

Не дай мне Бог сойти с ума.

Нет, лучше посох и сума…

«А если ты не сумасшедший, а только объявлен таковым! И кем! Самим государем! И должен жить с этим ярлыком, и вынужден постоянно доказывать обратное. Нет, никто не поймёт моих мучений! Что может быть ужаснее, чем слыть светским юродивым… и что бы ты ни говорил и ни думал, всюду натыкаться на снисходительные взгляды и улыбки. Бр-р! Уж лучше смерть! Хорошо, что Гоголь умер! Прости, Господи, мои грешные мысли!»

Чаадаев остановился и перекрестился на купола ближайшего храма.

Чаадаев хотя и призывал Россию к объединению верою с Европой, в душе трепетал перед православными российскими храмами. Приземистые, по-бабьи пузатенькие, церквушки вызывали в нём умиление и восторг, и он осознавал, что это выше его, что это идёт не от холодного разума, а от его русской души, и ничего он поделать с собой не мог, да и не было в этом необходимости.

В одном из переулков Чаадаев увидел экипаж. Рысью промчались кони, распугивая прохожих. Невольно вспомнилась гоголевская тройка: «Эх, Русь, куда несёшься ты?» А может, ошибся Гоголь, и несётся тройка-Русь не в величии своём? А чтобы со временем преподать какой-нибудь великий урок миру… страшный урок… и оттого шарахаются от неё остальные народы? Кто знает? Не хотят вместе с ней участвовать в этом.

Чаадаев ещё раз перекрестился.

— Избави нас, Господи, от напасти!

Возле Чаадаева остановилась баба, шедшая по воду на реку.

— Эй, барин… господин! — поправилась она на городской манер. — Вы, случаем, не заплутали?

— Нет, — ответил Чаадаев розовощёкой бабёнке. — Я в Свято-Данилов монастырь иду!

— A-а… тады поторапливайтесь! Обедня скоро начнётся! — Баба подхватила вёдра.

— А ты водицы набрать? — спросил Чаадаев.

— Ага! — ответила баба, довольная, что господин её не обругал, как это бывало у них в деревне, а даже изволил поговорить с ней.

— И что ты недавно в Москве? В прислугах?

— Ага! — подтвердила баба, расплываясь в улыбке.

— И хороший у тебя хозяин?

— Хороший! Не дерётся!

— Вот и славно! — похвалил Чаадаев. — Когда хозяин хороший — и прислуга, смотрю, здоровьем пышет!

— Не жалуюсь! — засмеялась бабёнка.

— Оно и видно… И ничего тебя не беспокоит?

— Не-а!

— И мысли никакие не мучают?

— Чево?

— Это я так. Ступай! — ответил Чаадаев.

Баба послушно отправилась дальше.

«Святая простота! — подумал Чаадаев. — Но как она близка к Богу! И как её мигом может испортить плохой хозяин. Нет, нашему народу нужен хороший руководитель, чтобы всё решал, заботился… обо всех… тогда и нация наша будет такая же здоровая, крепкая, как эта деревенская, не испорченная ещё городом баба!» — глубокомысленно заключил философ, по обычаю своему из простой встречи сделав далеко идущие выводы.

«Да-да! — повторял Чаадаев. — Россия — она такая же наивная, как эта бабёнка! Ей нужен хороший ум, ей нужны свои мыслители, которые возбуждали бы разумение нации и заставляли её двигаться вперёд!» Чаадаев увлёкся своими рассуждениями. «Гоголь был подобным мыслителем… жаль его, умер, не понятый своим народом…»

А бабёнка, которую оставил философ, долго смотрела ему вслед, и ей было жаль этого чудаковатого барина, она даже почему-то по-бабьи всхлипнула несколько раз, а потом всё же взялась за вёдра и отправилась по воду.

«А ведь баба-то с пустыми вёдрами — плохая примета! — вдруг вспомнил Чаадаев. И почему-то засмеялся: — А ну их всех к лешему!» — и ускорил шаг.

Вновь перед ним промелькнула мчавшаяся по Замоскворечью тройка!

В тройке сидели Островский с Косицкой.

— Господи, хорошо-то как! — Быстрая езда захватывала женщину, и она плотнее и плотнее прижималась к своему спутнику, крепышу Островскому. Сани подпрыгивали на ухабах, грозя перевернуться, но возница ловко управлял, коней не придерживая, и сам увлёкся гонкой.

— Эй, поберегись! — кричал он.

— Давай, гони! — подзадоривал Островский и на каждом ухабе ещё крепче прижимал Косицкую.

Но вот сани выехали на широкую улицу, возница натянул вожжи.

— Куда едем, барин?

— На Пятницкую езжай! — ответил Островский. Кони замедлили шаг.

— Отчего люди не летают? — вдруг мечтательно произнесла Косицкая.

Островский не сразу заметил перемену настроения своей спутницы.

— Я говорю: отчего люди не летают? — повторила Косицкая. — Я бы сейчас взяла и полетела! Куда угодно, лишь бы было чувство полёта… хоть с обрыва в реку! Знаете, Александр Николаевич, я люблю Волгу! Там у нас, под Нижним, такие высокие берега! Я сколько раз представляла себя птицею. Разбегусь и замру на краю, боязно, обрыв внизу. Мне сказывали, одна замужняя женщина бросилась эдак с обрыва… и насмерть! От несчастной любви. Ой, простите! Видимо, похороны мрачные мысли навеяли.

— Отчего же! — откликнулся Островский. — Вы так проникновенно рассказывали, Любовь Павловна… Готовый образ для пьесы, скажу вам!

— Ну вот, — разочарованно произнесла Косицкая. — Что вы за народ, мужчины! Вам о чувствах, а вы только свой деловой интерес блюдёте. А я всё ту женщину представляла, себя на её месте. Смогла бы вот так полюбить, чтобы… в пропасть?

— Да! Да! Вы правы! Вот это любовь! — Островский с силой прижал к себе Косицкую. Та не стала уклоняться от поцелуя.

— Уф! — выдохнул Островский. — Однако вы ароматная женщина! — и тут же вернулся к прежнему. — Но пьесу я непременно напишу! Для вас! Вы будете в ней играть главную роль, клянусь! Я сделаю из вас великую актрису!

— Ах, оставьте! — смутилась Косицкая.

— Я даже представляю финальную сцену, ваш монолог…

— Островского, как это не раз с ним бывало, заносило всё больше и больше. — И как вы замечательно сказали: отчего люди не летают! Прямо гоголевская фразочка! Он любил такие обороты!

Вспомнив покойного, Островский притих и перекрестился. И Косицкая, которая слушала его с закрытыми глазами и представляла себя на сцене: как она стоит на краю обрыва с распростёртыми руками, готовая взлететь, и зал замер в ожидании… — также очнулась, открыла глаза. Оба почувствовали неловкость от своих фантазий. Но это было лишь секундное замешательство. Островский первый пришёл в себя и вновь обнял молодую женщину.

— Ах, Александр Николаевич! Потише! Поспокойнее! — останавливала Косицкая ласки Островского. — И куда мы едем? Я хотела просто вас подвезти!

— У меня здесь… неподалёку… приятель живёт… едемте туда… мне откроют… — шептал Островский, — ни о чём не беспокойтесь!

— Александр Николаевич! Мы оба безумны! — слабо сопротивлялась Косицкая. — Ну хорошо! Пусть будет по-вашему! — наконец и вовсе уступила она. — Побудем на миг вольными птицами! Едемте!

— Нет, летим! Летим! — воскликнул Островский, радуясь жизни и счастливым минутам.

За Каменным мостом процессия остановилась. Студенты возложили гроб на повозку и принялись растирать от мороза щёки, притоптывать ногами. Февральское солнце набирало высоту, разгорался день над Москвою.

Подъехали Грановский с Боткиным.

— Отдыхаем? — спросил профессор студентов и обратился к своему спутнику: — Ты, Василий Петрович, распорядился бы чаю подать молодым людям!

Боткин послал в ближайший трактир.

И вскоре студенты, обжигаясь, пили горячий чай и со свойственной молодости забывчивостью смеялись и шутили и дерзко поглядывали на гроб с мёртвым телом, в то время как их юные тела наливались приятною живительною силой.

Народ потихоньку подтягивался. Люди останавливались, переговаривались, ожидая продолжения шествия, а кто-то не выдерживал, шел вперёд.

Гоголь обиделся оттого, что интерес к нему утрачен, и, воспользовавшись паузой, воспарил над Москвой.

— Отчего люди не летают? — проворчал он, поднимаясь всё выше и выше. — Да оттого, что это удел душ! Если не летать после смерти, то и сама смерть тогда теряет смысл!

Гоголь расправил чёрный сюртук, вытянулся и прикрыл собою половину Москвы.

«Ах, оказывается, какая это прелесть — свободно парить! — увлёкся он полётом. — Ах, какая прелесть — разглядывать город сверху!»

Сюртук Гоголя зацепился за колокольню Ивана Великого. Ветер раздул фалды и затемнил ими солнце. Тень пала на Замоскворечье.

Чаадаев заметил перемены на небе, остановился, поднял голову. Он так пристально разглядывал Ивана Великого, что Гоголю почудилось, что Чаадаев видит его. Гоголь даже махнул философу рукою сверху. И показалось ему, что и Чаадаев кивнул в ответ и вновь погрузился в свои невесёлые думы.

А Гоголю, наоборот, стало необычайно весело!

Вон промчались сани с Островским и Косицкой. Перед Гоголем мелькнули их радостные лица. А вон студенты пьют чай возле его гроба.

Разрумянившиеся от мороза, о чём-то говорят, смеются!

Гоголь окинул взглядом Москву, дивясь всё более и более.

Ах, какие маленькие домишки и удивительно ровные улицы! Это там, внизу, ухаб на ухабе, а отсюда, сверху, — ровные, как по линеечке! А московские церквушки! Какое их множество! И какие они аккуратненькие! А люди! Люди! Как чёрные букашки! Забавно! А поди мнят из себя — венец природы! А из космоса, даже такого ещё недалёкого, всего-навсего крохотные точки!

Гоголя умиляли московские виды, он с любопытством разглядывал город. А ветер теребил его одежду, словно приглашая за собой. Гоголь отцепил сюртук от колокольни.

— Лечу! — крикнул он ветру.

И в неповторимых виражах, поворотах, то поднимаясь, то опускаясь, закружился над Москвою.

— Хорошо-то как! Красотища-то какая! — упивался он полётом. — Как жаль, что люди не летают!

Вдруг внимание Гоголя привлекла взлетающая с земли тень: прозрачная, словно дым, с большой головой и маленьким туловищем, похожая на православную икону.

— Ты кто? — спросил Гоголь.

— Душа новопреставленной рабы Божьей Екатерины! — ответила та и стремительно взмыла вверх.

— Постой! — попытался задержать её Гоголь.

— Не могу! Сороковой день пошёл… возношусь я! — только и успела крикнуть душа Екатерины, как скрылась в облаках.

Гоголь было расстроился, но пригляделся и обнаружил, что далеко не одинок. На крыше одного из домов заметил он похожий дымок. Гоголь пронёсся над ним, сделал круг, затем ещё один.

— Ну, чево порхаешь, туды-растуды! Помер и веселишься! А я вон горюю!

Гоголь приблизился к крыше.

— Я говорю, не мешай скорбеть! — отшила его чужая душа и вновь погрузилась в созерцание, стелясь еле видимым дымком по кровле.

— Подумаешь! — обиделся Гоголь.

— Да вы не серчайте на него, господин Гоголь! — вдруг раздался рядом детский голосок.

Гоголь огляделся и увидел, как к сюртуку его прицепилась маленькая, похожая на мыльный шарик, душенька.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • Последние вёрсты

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Фантасмагории о Гоголе и Лермонтове предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я