Укус ангела

Павел Крусанов, 2000

Роман «Укус ангела», как византийская мозаика, собран из разноцветных кусочков. Однако предъявленный автором мир получился осязаемым, цельным, завораживающим и живым. Историей блистательного воцарения в России священного императора Павлу Крусанову удалось задеть самые глубокие и сокровенные струны русского читателя постимперской эпохи. Не только Арктика и Северный морской путь – в пространстве романа Босфор и Дарданеллы тоже наши.

Оглавление

Из серии: Магистраль. Главный тренд

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Укус ангела предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Глава 4

Старик

(за двадцать один год до Воцарения)

Кабы к нашей доброте ума-разума понадбавить, хорошая бы тюря вышла.

С. Федорченко. Народ на войне

Летний лагерь кадетского корпуса располагался в четырех верстах от сельца Нагаткино, что близ Старой Руссы. Вокруг, пробитые звериными тропами, залегли сосновые леса с вересковыми прогалинами, душным багульником на сырых мхах и непугаными комарами. Неподалеку текла рачья речка Порусья, лизала глину берегов, намывала перекаты.

Никто в лагере толком не знал о старике ничего путного. Кроме того, разве, что был он нездешний, старовер из Керженских скитов. Как объявился года два тому, косматый, с котомкой, в кирзовых, точно откатанных из асфальта, сапогах, так и прижился у кухни: за хозяйственную помощь — то поднесет с родника воды, то раков наловит, то притащит из бора кузовок грибов — сердобольные поварихи подкармливали его с кадетского стола. Офицеры против ничего не имели — им шла добавкой к казенным харчам грибная солянка и пунцовые раки.

Был старик изжелта-сед, худ и не то чтобы сутул, но такого телесного устройства, при котором голова у человека глухо всажена в самые плечи. Лоб его был сплошь составлен из вертикальных морщин, словно по нему сверху вниз прошлись частыми граблями. Немало побродил старик по свету и рассказами о своих странствиях мог надолго увлечь как доверчивую стряпуху, так и бывалого каптенармуса. Иван приметил старика сразу, еще с прошлого лета, когда тот начал мягко, но настойчиво выделять его из толпы стриженых курсантов — взглядом, улыбкой, неизменным вниманием и внятной для Некитаева, но едва ли заметной для остальных готовностью к услуге. Какой ни потребуется. Порой вечерами, в часы, свободные от стрельб, марш-бросков, занятий рукопашным боем, возни с бронетехникой и уроков военного красноречия, Иван приходил в сторожку старика при кухне и слушал его удивительные истории. В сторожке пахло овчиной, сухими травами и дымом от слегка чадящей печки. Там тринадцатилетний кадет Некитаев узнал, что лоси отменные пловцы и без страха одолевают водою десятки верст; что с врагом они бьются не столько рогами, сколько копытами, причем не по-лошадиному, лягаясь задними ногами, а гвоздят передними, и не обеими разом, но попеременно, — здорового молодого лося не одолеть ни волкам, ни медведю: волки загоняют сохатого лишь по насту, в глубоком снегу, где он вязнет и, выбившись из сил, становится добычей стаи. Там узнал он про кумжу — знатную рыбу, проходную морскую форель, что идет осенью на нерест в бурные карельские реки; длиною она бывает до полусажени и до пуда весом, спина у нее черная, брюхо — золотое, бока — рябые, точно у озерной пеструшки; не всякий рыбак ее видывал, а кому посчастливилось — знает: на берегу кумжа, как оборотень, на глазах становится белой, и лишь когда совсем уснет, вновь принимает прежний облик. Там он услышал о племени днепровских русалок, что обитают в низовьях за порогами: примечательны они тем, что живут в придонье, отчего вся их физика, и без того занятная, по образцу палтуса вывернута на одну сторону; было время, русалки эти за свое уродство, точно придворные карлы, вошли в моду, и едва ли не во всяком ресторане заведено было держать аквариум с днепровской диковиной; оттого, должно быть, поголовье придонных русалок целиком почти извелось, и теперь племя их заповедано.

Часу в одиннадцатом к крыльцу сторожки приходил матерый еж, где неизменно ждало его блюдце с молоком, и Иван отправлялся в барак своей роты. А следующим вечером опять шел к старику и слушал рассказы о якутской тайге и яно-индигирской тундре, где в лучшие времена помещался Эдем — люлька человечества; о богатых протеином кормовых шведских тараканах; о потаенных и до исследователя Розанова неведомых миру людях лунного света, чья кровь была белой, как сок одуванчика; о державе и Удерживающем — хранителе страны от беззакония, дающем ей оправдание перед лицом Слова; о двух архонтах тьмы и света из страны Арка — один с обликом быка, другой — орла, соединяясь же, они становятся одним существом о двух головах, — зовут их Африра и Кастимон, утром они ныряют в бездну и плывут по великому морю, а добравшись до берлоги Узы и Азазеля, бросаются на них и будят ото сна, тогда Уза и Азазель спешат в темные горы, думая, что Святой, будь он благословен, зовет их на суд, архонты же вновь переплывают великое море и с наступлением ночи прибывают к Нааме, матери демонов, но, когда архонтам кажется, что они настигли Нааму, та совершает скачок в шестьдесят тысяч локтей и является перед людьми в разных обличиях, понуждая их блудодействовать с ней, а архонты, поднявшись на крыльях, облетают вселенную и возвращаются в Арку…

Иван не знал почему, но слушать старика ему было едва ли не приятнее, чем седого подполковника, преподававшего кадетам в корпусе теорию воинской доблести. На этих уроках Некитаев всегда садился за первую парту, сгоняя оттуда близнецов Шереметевых с одним лицом на двоих, и не сводил глаз с подполковника, который чарующе чеканил с кафедры:

— Воин Блеска ни на что не сетует и ни о чем не жалеет. Воин Блеска знать не знает, что такое петь лазаря. Потому что его жизнь — бесконечный, непрерывный вызов. А вызовы не могут быть плохими или хорошими. Вызовы — это просто вызовы. — При этом он делал жест, который мог означать что угодно.

Подполковник прекрасно формулировал и пленял душу холодным восторгом отваги, но в старике было то мягкое, почти материнское обаяние, которого Некитаев никогда не знал прежде. После вечеров, проведенных в сторожке, он чувствовал себя так, будто нежные руки достали его, маленького, из теплой ванны и обернули в махровую простыню, будто кто-то родной молился за него и вымолил покой…

— Откуда? — однажды спросил Иван старика. — Откуда ты все это знаешь?

— Милок, я много пожил. — Старик готовил в кастрюльке, над которой колебались завитки мимозового пара, какой-то хитрый травяной чай. — И много по земле хаживал.

— Я тоже хочу обойти мир, — сказал Некитаев. — Я обойду его и все увижу своими глазами, хотя мне и кажется, что ты не врешь. Скажи, есть на свете счастливые земли?

— Скажу, — вздохнул старик. — Слушай: есть счастье на земле, но нет к нему путя.

Иван помолчал.

— Так не бывает.

— Правильно, — сощурился старик. — Вот и ищи свою путь-дорожку к счастью. Которой все равно нет.

— Совсем нет?

— Совсем.

— Никакой?

— Никакой.

— Если нет пути, так я его проторю, — решительно заявил Иван.

— Вроде толк в тебе есть, да, знать, не втолкан весь, — улыбнулся гуттаперчевыми морщинами старик.

— Отчего же?

— Когда захочешь рассмешить Бога, поведай Ему о своих планах.

Иван не смел обижаться на хозяина сторожки, да в словах его и не было никакого посрамления — только добрая насмешка, с какой поучают несмышленого и потешного, но породистого и дорогого щенка. Потом они пили травяной чай, горьковатый и терпкий, с медным холодком в послевкусии, и — то ли от чая, то ли от трели сверчка в запечье, то ли от ворожащей, нелепой улыбки старика — голова кадета вдруг сделалась чистой и легкой, мысли исчезли, и безмятежная пустота затопила его изнутри. Не то чтобы сразу, но, кувыркнувшись в плавном скачке, мир преобразился — Иван увидел сущее иным. Реальность вокруг потеряла непринужденную цельность, единство вещей распалось — в мельтешении изменчивых сумерек перед Некитаевым теперь существовало только то, на что он бросал свой взгляд, и эта новая явь была не менее осязаема и реальна, чем прежняя, хотя она, несомненно, являлась созданием его взгляда. Ивану открылись чудесные виды — он парил в синеве неба, нырял в прозрачные водяные глуби, на неведомом лугу погонял травинкой божью коровку, и душа его переполнялась таким счастьем, что от кадета, казалось, исходил призрачный свет. Ничего подобного с ним не бывало прежде. Он не узнавал увиденного, но он все знал о нем. И это знание таило в себе невыразимое блаженство — то самое, что, по детской вере, скрыто в красноречивом умолчании за последним словом волшебной сказки. Где-то следом за «и теперь у них было все, чтобы стать наконец счастливыми». Или за «удалец на той царевне женился и раздиковинную пирушку сделал». И еще был голос, странный голос…

Когда вбил Хозяин последний гвоздь в кровлю неба и отделил мир от наружного смятения, то помыслы его освободились от забот и ход их стал легким. Вслед за кровлей неба наладил Хозяин светила, чтобы развести друг от друга цвета, дать блеск камню таусень и назначить цену тени, но взглянул на землю и увидел, что она гола и безурядна и цвета в ней нет. Тогда задумался он лесами и травами, мхами и скалами, водами чистыми и водами горькими от соли, и так стало. Потом задумался рыбами в пучине, зверьми в чаще, пчелами в дуплах, червями и пестрыми гадами в недрах, и так стало. Еще раз взглянул Хозяин на землю и понял, что сотворил себе соблазн. Тогда, воспылав, пролил он в землю свой мед, не зная, что будет. Земля же, приняв мед Хозяина, родила двух братьев, и одного звали Палдобар, что значит Бел-Князь, а другого Модрубар, что значит Тьму-Князь, — они стали одни, кого Хозяин создал вполволи. Поскольку же их было двое, то досталось каждому от его полволи половина, а от всей его воли по четверти, и еще по четверти было в них воли от земли и по две четверти собственной. Но Бел-Князь родился прежде, потому четверть воли Хозяина была у него больше.

Как вышли братья из земного чрева, то посмотрели друг на друга, и Палдобар сделал снег, лук со стрелами и горнило, собрал скот в стада, а шляпки гвоздей в кровле неба назвал звездами; Модрубар же сделал саранчу, мух и всех кровоглотов, а одно ухо себе завернул так, чтобы слышать не речь, но кривое эхо. И посмотрели братья снова друг на друга и отвернулись. А были они таковы: Бел-Князь повелевал камню, огню, ветру, радуге и воде верхней, знал имена вещей, имел облик и видел, когда смотрел, но также сквозь веки. Тьму-Князь, напротив, обонял тонко и ходил по чутью, повелевал дыму, пыли и воде нижней, знал эхо имен, чтобы извращать вещи, и не имел вида, но мог стать что угодно, даже претвориться ветром Бел-Князя. Еще в духе Модрубара была черная луна, и служил ему крокодил, а в духе Палдобара было солнце, служил ему лев, и взгляд его проницал брата в любом обличии, но только не при черной луне. Таковы они были.

И стал Бел-Князь делать дела для радости, и что ни творил, тому Тьму-Князь тут же портил нрав по своей любви к худу. Сделал Палдобар дождь, а Модрубар подслушал его имя, перекосил эхом, и потек сверху гнилой сок, который дал начало болотам и жабам. Сделал Палдобар грибное племя для леса, а Модрубар кривотолком склонил его к дурному, и одни из грибов наполнились ядом, а другие вышли из земли с червями. Сделал Палдобар сны, чтобы видеть и при черной луне, но Модрубар привел в них тень и населил ужасом, чтобы взор Палдобара при черной луне плутал и узнавал страх, а дороги бы не ведал. И тогда разгневался Бел-Князь и подумал: «Запру Тьму-Князя камнем в скале, но обернется он водой нижней и проточит камень». И не запер. Подумал: «Сожгу огнем Тьму-Князя, но дым — раб ему и укроет от пламени, и ничего ему не будет». И не сжег. Подумал: «Поражу Тьму-Князя стрелой из лука, но знает он имя лука, и стрела его не достигнет». И не поразил. Тогда положил Бел-Князь в горнило настоящее железо и сковал меч, но имя меча утаил, не сказав. Увидел Модрубар меч Бел-Князя и понял, что не имеет против него силы, ибо не вошло эхо его имени в скверное ухо Тьму-Князя. И побежал Модрубар от Палдобара, но не мог убежать. Палдобар же не мог настичь, потому что были братья равны силой, и когда Бел-Князь настигал, то Тьму-Князь призывал черную луну, и тьма скрывала его.

Увидел Хозяин, что нет у братьев согласия, но вражда, и узнал печаль. Тогда поделил он мир: Палдобар получил в удел половину, а Модрубар — другую, но и порознь не стало у них друг для друга терпения, а была распря и дрожь земли. Понял Хозяин, что не может примирить братьев, ибо владеет не всей их волей, а судить их силой не захотел, ибо оба были ему удивительны. Тогда велел им:

— Сделайте каждый по человеку и научите тому, что знаете.

И Бел-Князь сделал человека из глины, замешенной на воде верхней, и жену ему от тела его, а Тьму-Князь сделал человека из глины, замешенной на воде нижней, и жену от его тела. Хозяин же вдохнул в них жизнь.

Палдобар в своем уделе научил человека тому, что умел, наказав:

— Не называй то, чем дорожишь.

И Модрубар в своем уделе научил человека тому, чем владел, обязав:

— Бойся вещей без изъяна.

Тогда Хозяин сказал братьям:

— Мир этот ваш, но вместе вам не ужиться, ибо хотите покорить друг друга, но покорить не можете. Люди ваши решат за вас, и чей народ победит, того призову, и будет царить, другой же сгинет.

И вынул Хозяин один гвоздь из кровли неба, а в дыру изринул обоих братьев. Но прежде чем вбить гвоздь на место, пустил в мир из наружной смуты младшее время, чтобы с этих пор люди стали смертны и могли убивать друг друга. И пожелал Хозяин, чтобы было так до тех пор, пока не вернется призванным один брат, а иной пропадет. Отсюда взялось время. Отсюда взялись люди и их век на земле…

Кажется, кто-то тряхнул Ивана за плечо, когда он разом, точно из минутной дремы, вернулся из своего забытья в сторожку. Ему представлялось, что он провалился в этот странный полусон на один-единственный окомиг, однако небо за окном уже было черно, и на нем качалась белесая луна, как наполовину облетевший одуванчик. Иван лежал на жестком топчане поверх пестрого лоскутного одеяла, а над ним склонялся старик, в руках которого качалась глиняная плошка, где курился тяжелым ароматным дымком какой-то фимиам.

— Что ты видел? — спросил старик, и его морщинистый лоб сжался и расправился, как гармошка.

— Я видел Беловодье и хрустальную гору. — Угли ярких видений еще не потухли в мозгу Некитаева. — Я видел сплетение трав, усыпанное горицветом, кузнечиков и белоголовых муравьев. Вода в студенцах там пузырится, как сельтерская, а в перьях у птиц — радуга.

— Кем ты был в том краю?

— Владыкой, — сказал Иван и, подивившись собственной решимости, добавил: — Я наследовал эту землю со всеми ее насельниками.

Старик поставил плошку на приступок печи, улыбнулся и сухой рукой потрепал кадета по волосам.

В ту ночь Иван уже не смог уснуть в бараке — он вспоминал тающие образы, пытаясь оживить их напряжением ума. Получалось скверно, совсем не то, и от бессилия он кусал подушку.

Раз в неделю старик отправлялся на бричке в Нагаткино — за водкой для офицеров. Случилось, на Троицу, кадета Некитаева отрядили ему в помощь.

Слепней в лесу не было, и пегий жеребец Буян (имя выглядело насмешкой — судя по всегдашней медитативной просветленности этого коняги, в будущем воплощении Буяна мир вполне мог обрести Майтрею), свесив хвост мочалом, неспешно перебирал ногами. На круп жеребцу садились серые мухи, и Некитаев сгонял их прутиком. Дорога была крепкой, с прибитой травой посередине и ровными, выстеленными хвоей, как войлоком, колеями. Иван сидел на козлах рядом со стариком и, находясь в неомраченных чувствах, хорошо думал о жизни. Он представлял себя лошадью, которой правит умелый, мудрый возница, и это не казалось ему обидным, — наоборот, несмотря на некоторую архаичность и неполноту, такой образ добавлял кадету веры в осмысленность жизни. И пусть осмыслена жизнь не им, а возницей, но цель у нее есть, ибо запрягать без умысла и цыган не станет. «Конечно же — не будь возницы, человек не смог бы жить, — возвышенно думал Некитаев. — Зачем ему жить, если известно, что это ненадолго». Как будущему воину, в свои тринадцать лет Ивану уже доводилось размышлять о смерти.

— На вожжах и лошадь умна, — сказал старик и, понукая Буяна, звонко чмокнул пустоту. — А как насчет того, к кому кучер всегда сидит спиной?

Кадет вздрогнул, и сердце его сомлело: как открылись старику его мысли? Растерянность Ивана была сродни той, которую он испытал однажды в петербургской подземке, увидев, как человек, сидящий на скамье рядом с ним, смотрит в партитуру и лицо его при этом удивительно меняется, будто где-то в мозгу у него встроена мембрана, переводящая крючки на линейках в чистые созвучия. «А и вправду, — смущенно подумал Иван, — кто сидит за спиной возницы в той бричке, куда впряжен я?» На всякий случай он обернулся — позади никого не было.

— Чист ты умом, Ваня, — сказал с улыбкой старик, — аки младенец от крещальной купели.

— А ты? — холодея, спросил Некитаев. — Кто ты такой?

— Я-то? — сощурился дед. — Я — пламенник. Порода такая — на чудеса способная и шибко живучая. Не слыхал о нас?

— Не слыхал. А говорили — раскольщик ты из Керженских скитов.

— Что ж, был и в скитах… — Старик чуть помолчал, потом еще раз протяжно чмокнул. — Оттуда ходил ко граду Китежу, чье земное укрывище ныне в холмах у озера Светлояр. Летом, в ночь на Купалу, если кто со свечкой вкруг Светлояра обойдет, тому это как хождение богомольное в Киев зачитывается, а если трижды осилить — будто паломничанье по всем уделам Богородицы на земле совершил. Ну а кто двенадцать раз обернется, тот и вовсе как в Святую землю на поклон сходил. Под Владимирскую там вся бродячая ради Христа Русь собирается, колокола китежские, подземные слушает. Само собой, и разрыв-траву сыскивают…

Лесная дорога вывела к большаку, протянувшемуся вдоль кромки бора, и бричка потащилась по солнцу, оставляя за собой содовое облачко пыли. Слева мирно топорщился лес. Справа голубело огромное поле долгунца. Впереди играли с Буяном в салки глазастые жуки-скакуны — проворные и азартные, они отлетали на три сажени вперед, дожидались в горячем дорожном прахе неторопливого жеребчика и вновь неслись взапуски.

— Там, у Светлояра, возле ключа лесного, где сгибнул князь китежский Георгий Всеволодович, случилась у меня одна встреча, — сказал старик. — Я-то сам в летах был, когда уж не колеблются, да сошелся с одним из наших — совсем стародавним. Годов ему было девятьсот шестьдесят, пожалуй. Как есть самые аредовы веки.

— Из каких «из наших»? — не понял Иван.

— Известно — из пламенников. Он уже исход земного века чуял, оттого и раскрыл мне, что передал ему последний, супостатами убиенный государь завещальную привеску. Самому ему не посчастливилось наследника сыскать, так пламенник ее мне отдал — чтобы я вручил помазаннику, если он на моем веку уродится. «У тебя, — сказал, — все впереди, поезди по свету, посмотри города, веси, обители. Талисман этот сам преемника укажет».

— Какой государь? — недоуменно спросил Некитаев.

— Не знаешь ты его. То был государь истинный и по той поре тайный. — Старик немного помолчал, уставясь на оживший хвост Буяна, которым тот разгонял объявившихся на солнце слепней. — Царство истое, не оплошное, не иначе родиться может, как от иерогамии, священного брака меж землею и небесами. Жених, помазанник небесный, и есть тайный государь, а невеста — держава земная со всеми ее обитателями. Вот только не всякий раз им повенчаться суждено: много на пути к алтарю терний. А если государь до алтаря дойдет, то через тот священный брак благодать небесная и земле передается. Земля без царя есть вдова.

— А что же консулы? Чем не властители державе?

— И на крапиве цветок, да не годится в венок, — усмехнулся старик. — Государя вымолить надо. Сам собою он не родится.

— Ну а как того государя узнать? — Не то чтобы Иван поверил старику, но ощутил в его выдумке какое-то очарование. Так порой западает в сердце голос певца — не потому, что певец речет истину, и не потому, что голос его особенно могуч, а потому, что, имея волновую природу, голос этот способен срезонировать, вступить в тонкие отношения со зрителем, который, возможно, по природе своей тоже не более чем волна.

— Знающему человеку это однова дыхнуть, — сказал старик. — Государь завсегда меченый. Только отметина та простому глазу не видима. Как бы тебе… Точно ангел его поцеловал — вот. Да не печально, а со страстью — с прикусом. К тому же у меня и привеска есть: она тайного государя точно укажет — чем он ближе, тем в ней жару прибывает. — Старик легонько похлопал ладонью по груди — так щупают карман, проверяя, на месте ли спички. — Помазанника того я и сыскиваю. Затем и землю русскую всю наискось исходил. Надо талисман ему передать. Силы-то в привеске никакой нет, кроме той, что хочет она быть при хозяине. А раз так, то пусть государь ее и преемствует. Наше дело чуточное — принять да вручить, а дальше ему самому через буревал к алтарю дорогу торить.

Тем временем бричка обогнула невысокий лесистый косогор, и вдали, меж яблоневых куп, показались крыши первых деревенских домов. Старик молчал. Прикрыв веки и отпустив вожжи, он, казалось, задремал на полуденном припеке. Некитаев помахивал прутиком и, елозя на козлах отсиженным задом, обдумывал слова старика. Воображение рисовало ему престранную картину: Георгий Победоносец в ангельском чине, широким веером, точно кречет над зайцем, распустив крыла, кусал за кадык не то Александра Ярославича, не то артиста, сыгравшего его в кино.

На въезде в пустое сельцо (бабы доили на выгоне у Порусьи буренок, мужики тоже чем-то черт-те где занимались) Буяна дружно обтявкали две собачонки. Жеребец в ответ даже не фыркнул. В канаве у деревенской улицы среди зарослей лабазника возились три поросенка, в которых лишь понаторевший в адвокатской казуистике английский ум мог заподозрить трудолюбие. Возле пруда тяжко топтались рыжелапые гуси. Миновав опрятную часовенку с чудной гонтовой луковкой, бричка встала у дверей продовольственной лавки. Старик, театрально кряхтя, сполз на землю и поковылял к крыльцу. Иван, еще пребывая под впечатлением помстившегося наяву кошмара, тоже было спрыгнул на дорогу, но тут его отвлек странный писк на соседнем дворе. Кадет привстал на козлах: двое белобрысых мальчишек лет семи стояли возле проволочной огородки с цыплятами-переростками и увлеченно наблюдали, как прожорливые твари заживо расклевывают подброшенных им истошно верещащих лягушек. Развеяв зрелищем этого детского Колизея нелепый образ хищного ангела, Некитаев поспешил за стариком.

Внутри, облокотясь о деревянный прилавок, вполоборота к дверям стоял мужичок в пиджаке и картузе, явно из сельских разночинцев — не то телеграфист, не то землемер, не то учитель астрономии. Глядя на него, Иван вспомнил потешные истории о повыведшихся ныне социал-демократах, которые на своих конспиративных пирушках принципиально ели одну селедку. Приказчик отвешивал мужичку в бумажный фунтик грушевую карамель. Похоже было, что старика в деревне неплохо знали — разночинец уже о чем-то с ним оживленно спорил, а приказчик глупо и вовсе не по обязанности спору их улыбался.

–…Ибо такова структура нашего подсознательного с его базовыми устремлениями — эросом и танатосом, — услышал Иван заключительный пассаж разночинца.

— Дался тебе Фрейд со своим матриархальным эросом, — сказал старик, и Некитаев удивился внезапной перемене его лексики, совершенно не вязавшейся с привычным обликом кержака, — старик, словно трикстер Райкин из телевизора, поменял маску, вмиг углубясь в иное амплуа.

— Но кто еще столь внимательно отнесся к проблемам человеческой психики? Кто первый осмелился лечить психику через сознание? — удивился собеседник.

— Признаться, мне странно это слышать. — Старик щурился на полки за прилавком, разглядывая этикетки выставленных там бутылок. — Фрейд усматривает в эротике последнее объяснение человека, саму ее расшифровывать явно не желая. Но что он понимает под эросом? Смутное влечение без конкретного объекта, ясной ориентации и даже без личности, переживающей это влечение. Подобное описание вовсе не универсально. Наоборот, оно отображает совершенно особый тип сексуальности, свойственный сугубо женскому эротизму, симптомы которого внятно описаны еще Иоганном Бахофеном. Эрос у твоего дорогого доктора — это калька с психологического фона древних матриархальных культур, воспоминания о которых действительно сохранились в виде неуловимых теней в бессознательном. Однако Фрейд проводит странную идею, что матриархальный эрос угнетен, подавлен патриархальным комплексом, напрямую связанным с самосознанием и нравственными принципами. Иными словами, лукавый ве́нец как бы отказывает мужской сексуальности с ее этическим императивом в том, что она является вообще какой-либо сексуальностью, описывая ее в терминах «подавление», «комплекс» и «насилие». Конечно, мужская эротика подавляет донные хаотические импульсы, привносит в их разнузданное буйство волю и порядок, что причиняет этим психическим силам некоторые неудобства. Но подобное насилие над матриархальным эросом не есть танатофилия и источник комплексов. Напротив, это — акт созидательный, направляющий внутреннюю энергию на героическое действо, в чем бы оно ни проявлялось — в религиозной аскезе, в страстной любви, в духе воинственности или творческом усилии. — Старик показал сухим пальцем на бутылку с серебристой этикеткой: — «Кристалл» московский?

— Московский, — кивнул приказчик. — Будешь брать?

— Два ящика. — Старик достал из кармана заколотую булавкой тряпицу, в которой хранил офицерские деньги, послюнил большой палец и вновь обратился к разночинцу: — А что касается танатоса, то весьма характерно, что доктор Фрейд понимает смерть как предельный материалист. Для него смерть есть полное и окончательное уничтожение, безнадежная гибель человека, который представляет собой сугубо телесный и однозначно временный психофизический организм.

— На тебя, я смотрю, не угодить. — Разночинец расплатился с приказчиком и взял свой фунтик с карамелью. — Эрос для тебя слишком женский, танатос — слишком мертвый, а Фрейд — слишком материальный и к тому же, поди, жидовин.

— Спасибо. — Старик взял предложенную карамельку. — Меня удивляет та самозабвенная страсть, с которой нынешние молодые умы отдаются этой холере. Ведь сам непристойный характер фрейдистских толкований мог бы послужить указанием на печать дьявола и врата адовы, если бы люди не были так слепы и безразличны в наше темное время. Что говорить — Юнг в комментариях к «Тибетской книге мертвых» ясно дает понять, что фрейдизм взывает только к самым низменным областям бессознательного, связанным с вожделением соития, оставляя всю полноту психической жизни, все архетипы и высокие образы за гранью окоема.

— Ну вот, добрался и до архетипов, — катая за щекой карамель, обрадовался разночинец.

— Любопытна драматургия ссоры Фрейда с Юнгом, — заметил старик. — Однажды ехали они вместе в поезде по каким-то пустячным делам, как вдруг сделалось профессору Зигмунду нехорошо — тараканы в голове побежали наискось. Карл Густав ему и говорит: пожалуйте, мол, дорогой учитель, на кушетку — я вас сейчас проанализирую. «Не могу, — говорит Зигмунд, — есть во мне такие заповедные тайны, такие стыдные мемории, что, если откроюсь, тотчас подорву свой незыблемый авторитет». Тут Юнг его и срезал: «В таком случае вы его уже подорвали».

Приказчик принес из кладовки ящик водки и удалился за следующим.

— Кстати об эдипке… — сказал старик.

— Как-как? — переспросил нагаткинский почитатель Фрейда и рассмеялся, сообразив.

— Известно, что ни единого русского пациента твой доктор не вылечил.

— Это почему?

— А потому, — пояснил старик. — Эдипов комплекс, описанный им как растянувшийся в истории детский невроз, в русском человеке места себе не находит. Нет его в нашем человеке, и все. Вернее, он в нем как бы перевернутый: здесь не сын на отца посягает, а наоборот — родитель дитятю гробит. Вспомни царя грозного Ивана Васильевича. Да и Петра с Алексеем, с русским нашим Гамлетом… Или хоть крестьянина того, Морозова — помнишь, когда нашествие Бонапарта с армией двунадесяти языков на Русь случилось, он сына своего убил за то, что тот указал французским фуражирам, где отец овес от ворогов укрывал. Опять же Гоголь Николай Васильевич когда-а-а еще сердцем эту тему понял и начертал пером благословенным: «Я тебя породил, я тебя и убью». Так что над отечеством нашим комплекс Морозова витает, комплекс Бульбы его точит, а психоанализ русский — наука, которая ждет еще своего создателя…

— А и вправду, — почесал под картузом затылок разночинец, — наш-то Сулькин намедни так своего Митьку граблями отходил, что его едва в Старой Руссе коновалы откачали.

— Так то ж за дело, — встрял приказчик, выставляя на прилавок второй ящик водки. — Митька ж мачехе проходу не давал.

— Это еще надвое сказать, кто не давал! — азартно возразил разночинец. — Клавка сама Митьку в койку тащила — приспичило ей пацанчика безусого… А то ты не знаешь, что она за камелия? Когда Сулькин в прошлом годе на Ильмень в путину пошел, не ты ли огородами к Клавке шастал?

— Я?! — зыркнул шальными глазами приказчик. — Ах ты колода ушастая! Блядин сын! А кого у сулькинской бани под дымволоком застукали?!

Обратно Буян тащился так, словно бричка отяжелела не на два ящика водки, а по меньшей мере к ней подцепили целый винокуренный завод. Впрочем, Иван не замечал дороги. Он видел и чувствовал мир по-новому, но как-то странно — словно ему поведали тайну, а он ее не расслышал.

— Я изучал медицину в Зальцбурге, богословие в Киеве и математику в Казани, — говорил старик, когда неторопливая бричка сворачивала с большака на лесную дорогу. — Только это было давно, так что и вспоминать нечего. Словом, всякого отведал: торговал лесом и писал премудрые статьи, поворовывал и служил в жандармерии, воевал и проповедовал, трепал лен и кормил в зверинце мартышек… Сказать по совести, я был единственный, кого они держали за ровню. — Некитаев беспечно фыркнул. — Не смейся — я был рад этому. У пламенника должна быть тьма личин: за долгий век он сменяет уйму мест, и всякий раз ему приходится становиться иным… Становиться иным и при этом не внушать подозрений.

Кругом стояла тишина, звенящая от редкого лесного звука, словно она была налажена из тончайшего льда, в отличие от прочего вещества скрытного, всегда нацеленного мимо взгляда. «Ведь это не глаз видит предметы, — осенила кадета догадка, — это предметы швыряют мне в глаза свои образы».

— И все же — кто ты? — Иван чувствовал, что спрашивает невпопад, но молчать, казалось, было бы еще глупее.

— Я тот, кто чтит монастыри и тех, кто туда никогда не заходит, — вздохнул старик, и Некитаев не понял: сокрушается ли он по поводу его глупости или по иной причине. — Я говорю обители: не надевай маску печали на лицо свое и не разыгрывай театр скорби с балаганом в душе. И я же говорю беззаботному мирянину: брат, будь в удовольствиях прекрасен, как эллин, но не переходи нигде в свинство. Однако завтра я стану иным: я нашел тебя и больше меня здесь ничто не держит.

За поворотом вот-вот должна была показаться ограда кадетского лагеря, но тут старик внезапно натянул вожжи, и Буян покорно встал, лениво тряхнув рыжей челкой. Старик пригнул голову, закинул руки на зашеек и снял с себя золотой кругляшок с ушком, в отверстие которого был продет цветной шелковый гайтан. Кругляшок был не то литой, не то печатный, с рельефным солнышком на аверсе и тугощекой мордой льва на тыльной стороне. Старик протянул амулет Ивану. Кадет подставил ладонь, и кругляшок, ярко сверкнув в солнечном луче, упал ему в руку. От неожиданности Иван вздрогнул и едва не выронил подарок: золотое солнце было горячим, словно его подержали в кипятке, как английскую тарелку.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Укус ангела предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я