Звезда над сердцем

Павел Гушинец, 2023

Книга, написанная Павлом Гушинцом в соавторстве с Борисом Денисюком, «Звезда над сердцем» включает собранные ими свидетельства участников и очевидцев страшной трагедии – расстрела в Борисовском гетто. В основу её легли материалы из архива Борисовской центральной районной библиотеки им. И. Х. Колодеева, а также интервью «маленьких людей» – детей военного времени из городов и деревень Беларуси и России. Это о них были написаны Валентиной Леви пронзительные строки: «По глазам, по сердцам, по душам, / По мечтам, уходящим ввысь, / Мир еврейский пулей разрушен / И отобрано право на жизнь». 22 июня 2024 года мы отметим День памяти и скорби – очередную годовщину начала самой кровопролитной и страшной войны в истории. Именно поэтому книга адресована, прежде всего, молодому поколению. Ведь сохранение исторической памяти – гарантия того, что мир никогда не содрогнётся от подобных злодеяний.

Оглавление

Из серии: Дети войны

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Звезда над сердцем предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Истории борисовского гетто

Скрипач

Семья Абрама Залманзона — Абрам, Анна, Илья, Лев, Миша

(Борисов, 1941 г.)

Отец приходил с собраний поздно вечером, почти ночью. Молча садился на единственный в комнате табурет, обхватывал голову руками и сидел так, покачиваясь из стороны в сторону. Мать ставила перед ним жалкий ужин — тарелку с одной или двумя оставшимися картофелинами, тоненький, почти прозрачный ломтик хлеба.

— Что делать, что делать? — повторял отец, качаясь на табурете, пугая этим хриплым шёпотом своих и чужих детей.

Мать всхлипывала, вытирала глаза кончиком платка.

— Поешь, поешь, всё будет хорошо.

— Что делать, что делать? — хлипкий табурет издавал какой-то придушенный писк, казалось, он вот-вот развалится под долговязым телом отца, исхудавшего за считанные дни.

— Абрам, да сколько можно? — ворчал сапожник Яков, занявший со своей огромной семьёй другой угол комнаты. — Завтра поднимут ни свет ни заря нужники чистить, а тут ты скрипишь. Ешь и ложись спать!

Отец переставал раскачиваться, медленно, словно нехотя, брал с тарелки картофелину, жевал её, раздавливая языком каждую крошку, прокатывая по нёбу, стараясь продлить миг наслаждения пищей. Остальные отворачивались, не в силах смотреть на то, как другой человек ест. По всей комнате разносилось бурчание голодных животов.

Абрам доедал, облизывал пальцы, потом вытирал их платком. Он всегда был аккуратным, следил за собой. Провизор, окончивший с отличием медицинские курсы, ещё и скрипач, постоянно следивший за своими руками. За несколько недель, проведённых в гетто, его словно подменили. Да и всех подменили. Мыться было негде, одежду стирать негде. Еды всё меньше. Появились вши, было несколько случаев тяжёлых отравлений.

Отец, казалось, опускался быстрее всех. Под ногтями у него появилась несмываемая траурная кайма, лицо заросло неряшливой клочковатой бородой. Изо рта неприятно, кисло пахло. Он мало ел, ещё меньше спал, непривычно тяжело работал. А неделю назад начал ходить на какие-то непонятные собрания, которые устраивал бывший меламед Лейб Чернин. О чём они говорили на этих собраниях, отец никому не рассказывал. Приходил поздно, сидел на табурете, раскачивался. И говорил, будто стонал:

— Что делать? Что делать?

— Зачем ты туда ходишь? — ворчала мать. — Целый день немцы гоняют тебя по всему городу, заставляют чистить нужники, мусорные ямы. И у тебя ещё хватает сил на то, чтоб трепать языком?

— Говорят, скоро нас куда-то повезут, — шептал в ответ Абрам. — Немцы не хотят жить рядом с нами, поэтому, как только возьмут Москву, отправят нас куда-то на юг.

— Ты в это веришь? — голос Анны становился злым, и она с силой прикусывала край платка. — Ты видел, что они сделали с теми, кто не стал их слушать?

— Меламед Лейб Чернин говорит, что надо молиться. Что всемогущий Бог образумит немцев.

— У меламеда от голода размягчение мозга, — снова подавал голос из своего угла сапожник. — Молитвами делу не поможешь. Надо быть храбрыми, надо быть сильными, надо показать этим немцам, что мы тоже люди.

— Бома Кац был храбрым, — отзывался отец. — Он был сильным. Когда к Боме Кацу подошёл полицай Ерепов и назвал его жидом, что сделал Бома? Он ударил его кулаком так, что полицай покатился по земле, поливая её кровью из своего длинного носа. Где теперь этот храбрый Бома? Его расстреляли в первый же день. А Ерепов заклеил расквашенный нос и ходит, воруя сало из наших домов.

Сапожник приподнимался с пола, освобождаясь от объятий, вцепившихся в него детей.

— Так что, так и сдохнуть? Сложить лапки и молиться? Или плясать перед ними, как Хацкель Баранский?

— Хацкель не хотел становиться главным.

— Не хотел — не стал бы, — рубил воздух кулаком сапожник. — Нам не нужны полицаи и немцы. Мы сами отлично справляемся. Такие, как Хацкель, не дадут нам поднять головы. А такие, как меламед Лейб, будут уговаривать молиться.

— Что ты предлагаешь? Бежать, прятаться у русских?

— Русские тоже не помогут. Они боятся. У них тоже есть дети, и у многих мужчины на фронте. Они сейчас молятся о том, чтоб немцы про это не узнали. А некоторые нас ненавидят. Они всегда нас ненавидели. Ревекку Эдель, врача, которая спасла десятки жизней в этом городе, выдали немцам соседи. А помнишь Аню Татарскую? Хирурга, которая лечила Лёве грыжу? Добрейшая женщина, хорошие руки, золотое сердце. Она никому никогда не отказывала в помощи. Выдал немцам её же пациент.

— Не говори так. Вчера к забору приползал мальчишка Фроловых, принёс Мише кусок хлеба, — вмешалась Анна.

— Сколько таких, как Фроловы? — горячился сапожник. — Шесть, семь? А сколько таких, как Ерепов? Десятки, если не сотни. Но больше всего запуганных, молчащих. Они прячут глаза и просят только о том, чтоб не трогали их.

— Говорят, в лесу собираются какие-то остатки красноармейцев. У них оружие, они будут сопротивляться.

— Что они могут? Они уже разбиты, многие наверняка ранены. Немцы пройдутся по ним катком. И даже если в лесу их будет много, куда ты с детьми? Им в лесу нужны взрослые мужчины, способные держать в руках оружие. А твои дети будут лишним ртом. Разве не так?

Абрам замолкал, отодвигал в сторону опустевшую тарелку, ложился на пол рядом со старшим сыном Ильёй, который старательно жмурился, притворяясь, что он спит. Сапожник некоторое время ещё пыхтел, пытаясь что-то донести, доказать свою правоту. Но усталость брала своё, он тоже укладывался. Комната затихала.

Когда дыхание родных и чужих становилось ровным, Илья позволял себе немного поплакать. Не хотел, чтоб его слёзы видели братья и родители. Он в семье старший, после отца — главный мужчина. Должен держаться. Но именно ночью Илья вспоминал их жизнь до войны. Ворочаясь на твёрдом полу, в душной, забитой людьми комнате, он вспоминал свою постель, чистые простыни, счастливую улыбку отца. И засыпал в слезах.

До 1941-го Залманзоны были счастливой семьёй. Отец — известный провизор, не менее известный скрипач. Его звали на все праздники, везде угощали. Был желанным гостем на свадьбах и у белорусов, и у поляков, и у русских. Илья и Лёва часто приходили вместе с отцом, помогали ему, а если отца угощали слишком щедро, то и приводили его домой, аккуратно охраняя от царапин скрипку. Не жизнь, а сплошной праздник. Залманзоны жили в большом и светлом доме, на первом этаже которого располагалась аптека. Где отец превращался в какого-то волшебника-алхимика. Надевал белый халат и колдовал над ступками, пробирками. Что-то перетирал, готовил, кипятил. Со всего города приходили люди, покупали у Залманзона лекарства. Илья рано научился читать, сидел рядом с отцом, стараясь понять, что написано в толстенных книгах, страницы которых были покрыты длинными формулами и надписями на непонятной латыни.

— Учись, учись, сын, — смеялся Абрам. — Станешь известным врачом, будем с тобой лечить весь город.

Анна тоже улыбалась, глядя на них.

А в один день счастье закончилось. Радио страшным голосом диктора объявило, что немцы напали на Брест. На следующий же день военные собрали борисовских мужчин, торопливо раздали им оружие, повезли куда-то. Через станцию один за другим стучали составы. Их уже никто не считал, не контролировал.

Ещё через день началось бегство. Уже было понятно, что это не просто стычка с немцами, а война не на день, не на два, на несколько недель, возможно, месяцев. И враг прёт вперёд. А значит, нужно вывозить станки, документы, людей. На восток потянулись длинные обозы беженцев.

Залманзоны остались. Им некуда было ехать. В Борисове была их жизнь, их судьба.

— Немцам тоже нужно будет лечиться, — рассудил Абрам. — Переживём.

Фронт приближался стремительно. От близких разрывов задрожали стёкла в оконных рамах. С самолётов бомбили завод и центр Борисова. На подходах к городу немцев встретили курсанты танкового училища. Но они не смогли сдержать натиска железного вала. И 2 июля по улицам застрекотали мотоциклы с вооружёнными людьми в чужой форме.

Новые хозяева сразу же показали, кто тут главный, кто лишний. Старика Шимшу Альтшуля выволокли из дома и пристрелили прямо на улице. Вскоре убили девушек Хаю Гликман, Басю Тавгер и Риву Райнес. Подростки Гиля и Фима Бакаляры оказались не в том месте и не в то время. Немцам не понравилось, что мальчишки ошиваются рядом с техникой, и они утопили их в реке.

Назначили новое начальство. Комендантом города выбран Розенфельд, так же во главе Борисова стали оберштурмфюрер Краффе, начальник управления безопасностью Эгоф, бургомистр Станкевич, начальник полиции Кабаков, начальник районной полиции Ковалевский. Посыпались приказы, один другого страшнее.

Евреев переписали, обязали нашить на одежду жёлтые звёзды. Остальному населению приказали:

«При встрече с жидом переходить на другую сторону улицы, поклоны запрещаются, обмен вещей также, за нарушение — расстрел».

Город притих. Все с ужасом ждали, что будет дальше.

Однажды в аптеку зашёл немецкий солдат, осмотрелся, прошёлся вдоль полок, поскрипывая новыми сапогами, потом указал пальцем на несколько флаконов.

— Господин желает купить? — спросил его Абрам.

Немец что-то раздражённо буркнул в ответ.

Провизор поспешил снять требуемые флаконы с полок, протянуть их «покупателю». Немец прищурил глаз, разглядывая этикетки, потом удовлетворённо кивнул.

— Какими деньгами рассчитываться будете? — уточнил Абрам.

Вместо ответа немец сильно и точно ударил его кулаком в челюсть. И пока скрипач со стонами приходил в себя, посетителя и след простыл. Жаловаться идти было некуда. В принципе, позиция новой власти стала понятна.

* * *

В конце августа руководство города объявило, что все евреи должны явиться на площадь. С собой брать только то, что могут унести в руках. Деньги и драгоценности заранее сдать.

Отец запер аптеку, взял в обе руки чемоданы, скрипку доверил Илье. И они пошли. Огромная толпа собралась на площади. Мужчины стояли молча, женщины тихо плакали. Ждали чего угодно. Площадь окружили немцы с карабинами, полицаи с повязками на куртках, возле бывшего исполкома стоял пулемёт.

Ближе к полудню к толпе вышел бургомистр Станкевич. Он был в белой рубашке, модном гражданском костюме и галстуке, но за спиной маячил оберштурмфюрер Краффе, поэтому было понятно, от имени кого говорит бургомистр.

— Евреи! — Станкевич поперхнулся, вытер потный лоб белым платком, раздражённо затолкал платок в карман пиджака. — Евреи! Наше новое правительство приняло ряд приказов, которые я вам сейчас зачитаю.

Достал бумажку. И при первых словах евреи выдохнули. Всего лишь переселяют. Для их жизни отведено несколько кварталов на окраине. Дадут жильё, работу, позволят растить детей. То есть уберут с глаз долой. Брезгуют ходить с евреями по одним улицам. Ну и пусть не ходят. Это же хорошо. Совсем не страшно.

Их отвели к чужим кварталам, к Загородной улице, где уже сооружались ворота, отгородившие эту часть окраины от всего города. У ворот толпились люди, русские и белорусы, только что выгнанные из собственных домов. Две толпы настороженно смотрели друг на друга.

— Чего стали? — рявкнул на евреев кто-то из полицаев. — Заселяйтесь!

— А нам куда идти? — подал голос кто-то из славянской толпы.

— Идите в их дома, — кивнул на евреев полицай. — Выбирайте любые. Учтите — все вещи принадлежат городу. Вам лишь временно разрешено ими пользоваться.

— Да зачем нам их дома! Наш дом ещё батька мой строил, — снова тот же голос из толпы.

— Поговорите у меня тут! — полицай поднял винтовку, угрожающе повел стволом. — Пошли, пока и вас не устроили!

Разошлись.

Залманзонам ещё повезло. Абрама быстро выхватил из толпы знакомый хитрый сапожник Яков Михельсон, потащил занимать комнату. Удалось устроиться так, что места на полу хватило с избытком. У других и этого не было. Ночевали сидя, упираясь ногами в бока друг друга.

В первый же день полицаи прошлись по кварталам, отбирая теплые вещи, и то, что понравилось. Объявили, что евреи должны сдать в казну города триста тысяч рублей. Выбрали Хацкеля Баранского старшим над гетто. Ему и поручили собрать контрибуцию.

Потянулись дни ожидания.

Каждое утро мужчин из гетто выгоняли на работу. Заставляли делать самые трудные и грязные дела, чистить уличные туалеты, вывозить мусор, копать канавы, разгружать вагоны. За это Абраму давали 150 грамм хлеба. И ещё 200 грамм на оставшуюся семью. Так прошёл сентябрь.

* * *

— Вчера ещё один умер, — сапожник рывком стянул с ноги остатки ботинка, критически осмотрел подошву и бросил обувь в угол. — Маялся животом три дня, а утром встать не смог. Рувима Никольского знаешь?

— Да, — кивнул провизор.

— Сын его. Десяти лет не было.

— Мы тут скоро все передохнем, — огрызнулся Абрам. — Тиф так и гуляет. Они бегут ко мне, а чем я лечить буду? Никаких лекарств нет. Ничего нет. Вышли из дома, как дураки, с одними чемоданами.

— Кто ж знал, — вздохнул сапожник.

Миша захныкал, начал просить хоть какую-то игрушку. На самом деле ему хотелось есть и было очень скучно в этой забитой взрослыми комнате. Он требовал внимания и не понимал, почему ему так плохо.

Мужчины молча покосились на хнычущего малыша, отвернулись.

Миша захныкал громче, тогда Илья достал платок, свернул из него какое-то подобие куколки, протянул брату.

— Возьми.

— Это что? — удивился Мишка. — Я же не девочка. Зачем мне кукла?

— Это не кукла, — улыбнулся брат. — Это солдат в специальной форме.

— Какая же это специальная форма, — не поверил младший. — У солдат форма зелёная или серая. А этот белый.

— А это зимняя форма, — ответил Илья. — Наступит зима, солдат ляжет в снег и его видно не будет.

Миша взял свёрнутый платок, поверив объяснению. Или сделал вид, что поверил.

— Интересно, скоро они нас увезут отсюда? — спросил Абрам. — Чего они ждут? Зима скоро, а у нас никакой одежды нет. И болеем.

— Никуда они нас не повезут, — огрызнулся сапожник. — Ицхак Яшин утром говорил с одним деревенским из Разуваевки. Немцы пригнали к ним военнопленных, заставили выкопать две ямы возле аэродрома. Как думаешь, для чего?

— Для чего? — испуганно спросил Абрам.

— Да уж не капусту на зиму прятать будут. Бежать надо, я же говорю!

— Куда бежать?

— В лес. К красноармейцам этим.

— Но ты же говорил…

— Мало ли что я говорил. Бежать надо. И драться вместе с ними. Иначе сдохнем покорно, как овцы.

— Но меламед…

— Пусть меламед свои молитвы себе в…, — сапожник запнулся, посмотрел на детей. — Короче, не помогут нам молитвы.

— А про ямы ты точно узнал?

— Точнее некуда.

— Мне надо подышать, — провизор встал.

Его шатнуло, лицо побледнело так, что даже при тусклом свете единственной свечи это было заметно.

— Куда ты на ночь глядя? — всполошилась Анна.

— Пройдусь немного. Душно.

Скрипач вернулся поздно ночью. Молча лёг рядом с женой, толкнул её в бок и зашептал на ухо.

— Я ходил к Лейбу. Яков правду сказал. И про ямы, и про Разуваевку.

— Абрам, что с нами будет? — всхлипнула Анна.

— Это всё, — Абрам прижал к себе жену, зарылся лицом в длинные чёрные волосы.

От волос неприятно пахло, мыла не было, горячей воды тоже, но Абрам помнил, как зарывался в эти волосы лицом сразу после свадьбы: они пахли душистыми травами. И бешено колотилось сердце от любви к этой женщине.

— Я знаю, что Ривка Аксельрод бегает через ограду в город. Добывает там еду. Упроси её завтра взять тебя с собой. Проберись к нашей аптеке, думаю, у немцев пока не нашлось специалиста, чтоб торговать там. Вот ключ. За кассой есть шкафчик с бутылочками из тёмного стекла. Выбери ту, что побольше. Я бы написал тебе название, но поди достань сейчас листок бумаги. Запомни так.

* * *

— Я подожду тебя, но чтоб одна нога здесь, другая — там, — Ривка в цветастом платке, в каком-то нелепом зипуне, так непохожая на ту смеющуюся девушку, которая ещё в июне отплясывала на свадьбе Лёвы Мирончика, воровато выглянула из-за угла. — Давай.

Анна, задыхаясь от быстрого шага, поспешила к аптеке. На окна дома постаралась не смотреть. Больно было думать, что там, за занавесками, которые сама старательно вышивала, живёт какая-то другая женщина. С другими детьми. Спит на их кровати. И платья хранит в их шкафу.

Вот и аптечное крыльцо. Анна на секунду застыла от ужаса. Ей показалось, что дверь выломана и приоткрыта, но нет. Это просто тень так упала. Замок на месте. Она осторожно, стараясь не скрипнуть, повернула ключ.

Из аптеки знакомо пахнуло смесью лекарств. На спинке стула висел брошенный мужем халат. Анну шатнуло, она прислонилась плечом к стене. Всего полтора месяца, как они покинули дом. Каких-то полтора месяца, а как будто целая жизнь прошла. Вот сюда, в эту светлую комнату с запахом лекарств, приносила мужу обед. Здесь, на этом стуле, сидел маленький Илья и с серьёзным лицом выдавал покупателям лекарства. В этот халат путался Лёва, воображая, что он провизор, как и отец.

— Анна, ты где? — сдавленный шёпот.

Сестра Ривки, Лида Аксельрод, толкает жену провизора в бок, приводит в чувство.

— Там немцы уже по улице шастают, а ты застыла. Бери скорее лекарства!

Анна вздрагивает. Действительно, тут так опасно, а она слёзы льёт. Услышат нынешние обитатели дома или кто-то из полицаев заметит, что замок открыт, поинтересуется. И пропало всё. Надо быстрее.

Анна опустилась на колени за кассой, распахнула заветный шкафчик. Так, самая большая бутылка из тёмного стекла. Вот она. Всё на месте. Дрожащие пальцы сомкнулись на горлышке.

— Быстрее.

— Уже бегу! — Анна сунула бутылку за пазуху, вытерла рукавом слёзы и заторопилась к двери.

* * *

Вечер. В заполненной людьми комнате негромкие голоса. Семья сапожника забилась в угол, с ужасом смотрят на Залманзонов. Яков с Абрамом сидят за столом.

— Ты точно решил?

— Да, Яков. Лучше так, чем в яму.

— А в лес?

— В какой лес? Кто нас там ждёт?

Помолчали.

— Прости, если что не так было, — сказал Абрам. — Вот, возьми. Сегодня дали, а нам уже не надо.

Он протянул Якову самое дорогое. Несколько ломтей хлеба.

— Спасибо, — сапожник сжал зубы так, что заходили желваки.

— Если есть что-нибудь там, то встретимся, — попытался улыбнуться Абрам. — Гаси свет. И помолись за нас.

Абрам прикоснулся огрубевшими кончиками пальцев к лежащей на столе скрипке. Хотел на прощание взять её в руки, провести смычком по струнам. Но побоялся, что потом не хватит духа. И решительно оттолкнул в сторону жалко тренькнувший инструмент.

* * *

Абрам достал бутылку тёмного стекла, разлил по кружкам, добавил воды. Вздохнул и первым опрокинул в себя получившуюся жидкость. Протянул кружку жене.

Старшие дети выпили молча. Миша захныкал, отворачиваясь, не хотел пить. Мать, сдерживая слёзы, уговаривала его. Наконец Миша сдался, сделал большой глоток, снова захныкал.

— Горько.

— Пей, маленький, пей. Это лекарство. Так надо. Так будет лучше.

Миша, кривя губы, выпил ещё.

Анна уложила детей в углу, укутала одеялом и легла рядом. Абрам, не раздеваясь, устроился с другой стороны. Протянул свою длинную руку и обнял всю семью.

— Мама, мне плохо, — снова захныкал Миша.

— Потерпи, — шепотом ответила ему мать. — Сейчас станет хорошо. Надо только немного потерпеть. Всё будет хорошо.

Сёстры

Лида и Рива Аксельроды, Нохим и Гинда Аксельроды

(Борисов, 1941 г.)

— Здравствуйте, тётя Ирина.

Женщина вздрагивает, торопливо переходит на другую сторону улицы.

— Передавайте привет Мишеньке, — хохочет ей вслед Ривка.

Ирина Николаевна, бывшая соседка Аксельродов, вжимает голову в плечи, торопливо переступает ногами, переходя почти на бег. Ривка хмыкает, поправляя на кофточке жёлтую звезду, победно обводит взглядом мигом опустевшую улицу.

— Перестань их дразнить, — вздыхает Лида. — Они просто боятся.

— Я тоже боюсь, — фыркает в ответ Ривка. — Но это же не повод трястись как осиновый лист. Вон та же тётка Ира, сколько она к нам ходила? То сахара попросит, то соли, то яйцо. Половину погреба перетаскала, и всё без возврата. И Мишка этот её толстый. Вечно придёт в лавку, стоит и клянчит карамельки. А теперь что? Вместо благодарности — голову в плечи и бежать?

— Рива, время такое, — Лида с упрёком смотрит на сестру. — Ты же знаешь, что немцы указ выпустили, помнишь? «При встрече с жидом переходить на другую сторону улицы, поклоны запрещаются, обмен вещей также», а за нарушение — расстрел».

— Да помню я! — огрызается Ривка.

— Так если помнишь, чего пристаёшь к людям?

— Обидно мне, Лида! — отзывается сестра. — Столько лет жили вместе. И при царе, и при Советах. Бывало, что по пьянке кто-то обзовёт жидом или в морду даст. Так и наши в ответ в морду давали. Тот же Бома Кац ни одной драки не пропускал.

— И последнюю тоже не пропустил. Не с тем драться полез.

— Вот и я про это. Столько лет жили вместе. Соседи, друзья. А теперь пришли немцы — и всех как подменили. Попрятались, глаза закрыли. А некоторые, как тот же полицай, из-за которого Бому расстреляли, побежали служить новой власти.

— Не все поменялись. Не все, Ривка. Ты про Марию и Зину Рольбиных слышала? Как нас в гетто собирали, они пропали и не видно их совсем. Кто-то же их прячет, кто-то спасает. А где Шахраи, Люся Бейнинсон? Тоже ведь в подвале у кого-то.

— Или в овраге, — зло бросила в ответ Рива. — Под листвой лежат.

— Ты слышала, что в лесу отряд собирается? — пропустила её слова мимо ушей Лида. — Остатки разбитых частей, кто-то из местных парней. Хотят с немцами воевать. Вот бы и нам к ним, а, Ривка?

— Навоюют они. Оружия нет, жрать нечего, зима на носу. Посидят, замёрзнут и выйдут, лапки вверх.

— Дура ты, Ривка, — не выдержала Лида. — Как с тобой разговаривать!

— Сама ты дура! — не осталась в долгу сестра. Вроде старшая, а рассуждаешь, как дитё горькое. Вон дом тёти Нюры. Давай стучи.

* * *

— Вы что, совсем дуры? Так и топали по улице в лапсердаках с этим украшением? — тётка кивает на жёлтые звёзды, пришитые к плечам сестёр.

— Тёть Нюра, мы сегодня с разрешением. У Хацкеля бумагу выпросили, — Ривка в подтверждение своих слов тянет из кармана смятый клочок.

— Засунь его себе… обратно, — зло говорит тётя Нюра. — Бумажка бумажкой, а ходить надо осторожнее. Ничему вас жизнь не учит!

— Но у нас же разрешение?

— Вы Хаю Гликман помните? Басю Тавгер? Риву Райнес? Девки молодые были, смешливые. Вроде вас. Тоже всё хохотали. Где они теперь хохочут?

— Мы поняли, тётя Нюра, — опустила глаза Ривка.

— То-то же! Идёте в город — тише воды, ниже травы. Головы опустили, лица спрятали. Увидели патруль или полицая, хоронитесь в переулок. А они лаются на всю улицу, всем соседям слышно. И на себя беду накличете, и на меня.

Тётя Нюра, подруга Гинды, матери Ривки и Лиды, аккуратно укладывает в корзинку несколько узелков.

— Так, что достала — то даю. Вот здесь — пшена немного, пусть мать кашу сварит. Масло отдельно кладу, глядите, чтоб не растаяло. Яйцо только одно, не раздавите, косолапые! Немчура дюже до яиц охоча. Прямо не достать нынче. Вчера к церкви ходила, так сама видела. Сидит солдат на паперти, у него целая шапка яиц сырых. Десятка два, не меньше. Так он чего удумал. Тюкнет яйцо о карабин, выпьет, скорлупу под ноги бросит. И сидит, лыбу давит. Снова тюкнет и сёрбает шумно на всю площадь. Тьфу, паразит! А в десяти шагах пацанята стоят. Мишка Свойский и Казимир, сын учителя Болеслава. Смотрят на этого солдата голодными глазами. У Свойских на прошлой неделе полицаи корову со двора увели, так им совсем жрать нечего. А учитель и при советах не богат был, теперь вообще непонятно чем питается. Ребятишки есть хотят, а солдат это видит и понимает. Поэтому жрёт напоказ. Двойное удовольствие, чтоб его глисты задавили!

— Тётя Нюра, нам бы лекарств каких, — просит Лида. — У отца с сердцем нехорошо.

— У меня тоже с сердцем нехорошо на всё это глядеть! — ворчит тётка Нюра. — Где я лекарств достану? Залманзон свою аптеку закрыл, во всём городе даже йода не достать. Попробую в больнице выпросить. Молоко туда ношу медсестричке одной. Но не обещаю!

— Что бы мы без вас делали, тётя Нюра. Мать велела в ноги поклониться.

— Идите уже, клуши. Не дай Бог кто увидит у меня. Осторожнее там!

Тётка Нюра утирает глаза краешком платка, неуклюже чмокает в макушку Ривку, торопливо, неловко крестит обеих сложенными щепотью пальцами.

— А-а, чего это я. Ну да ладно, лишним не будет. Топайте уже.

— Спасибо, тётя Нюра.

Сёстры выскакивают за дверь, слыша за спиной старательно заглушаемые рыдания.

* * *

До гетто пробираются перебежками. Бумага-бумагой, но теперь у них в руках драгоценная добыча — корзинка с узелками. Хлеб, пшено, масло. Несколько дней жизни для семьи Аксельродов. Потому страшно, чтоб встречный полицай не отобрал эту корзинку, эту жизнь. Отцу Нохиму за целый день тяжёлой работы немцы дают крошечный кусочек хлеба, сто пятьдесят грамм. На неработающих сестёр и мать достаётся и того меньше. Если бы не их вылазки в город, давно бы ноги протянули. Ещё бы лекарств достать.

Рива первой замечает в сумерках размашисто шагающую фигуру с карабином на плече. Сёстры юркают в крапиву за чьим-то палисадником, таятся. Полицай, пошатываясь, проходит мимо. От него за версту несёт самогоном, табаком, дёгтем, которым он, очевидно, смазывает сапоги. Новый хозяин жизни идёт широко, никого не боясь, вольный забрать то, что приглянётся, сделать то, что пожелает с каждым встречным. Особенно, если у этого встречного нашиты на одежде жёлтые звёзды. И люди в домах крестятся, когда он проходит мимо.

В гетто пустынно, тихо. На улицах никого нет. Все спрятались по домам, набились как сельди в бочке. По 5–6 семей в одном доме. Слышно тяжёлое дыхание уставших за день мужчин, детский плач. Чувствуется запах. Бани не было уже несколько недель. Отовсюду слышен кашель, стоны больных. В гетто тиф, пневмония. В гетто голод.

Сёстры становятся ещё осторожнее. Встречные могут звериным чутьём оголодавшего человека распознать, что у них в корзинке. Броситься, отобрать, разломать корзинку с жалкими, но такими драгоценными крохами. И что тогда принести домой?

Плачут дети, но сёстры проходят мимо, хоть сердца их сжимаются от жалости. Дома мать, голодный отец. Да и сами они с утра съели только по прозрачному ломтику хлеба. А значит — прочь, прочь. Домой!

На робкий стук открывает мать Гинда.

— Вернулись.

Порывисто обнимает сначала младшую Ривку, потом Лиду.

— Я все глаза проглядела.

— Тише, мама. Тише. Тётя Нюра привет передаёт. И вот, — Лида тычет матери в руки корзинкой.

— Храни Бог тётю Нюру, — шепчет Гинда. — Храни их всех Бог.

Утром Аксельроды пируют. Делят на четверых сваренное вкрутую яйцо, огромную луковицу. Каждому достается по несколько ложек пшённой каши. А ещё хлеб. Роскошное пиршество на зависть соседям.

— Ну, будем жить! — Нохим поднимается из-за стола, перед этим аккуратно собирает и стряхивает в рот крошки, упавшие на штанины. — Пора мне.

Идёт на улицу, где уже толпится его бригада. Третий день они чистят уличные туалет, поэтому запах от отца тяжёлый. Но Ривка с Лидой улыбаются ему, охотно подставляют щёки, когда тот наклоняется их поцеловать.

А через час сёстры уже у забора со стороны Слободки. Там заветная доска, заранее выбитая и поставленная на место. Лида упирается плечом, сдвигает её, лезет первая в образовавшуюся щель, Рива следом. Невдалеке проходит полицай, сёстры привычно падают в траву, утыкаются носом в мокрую землю.

— Ушёл?

— Вроде ушёл.

Ривка не выдерживает, поднимается. Отряхивает испачканную землёй юбку.

— Пошли, трусиха.

— Сама ты трусиха.

Лида тоже поднимается, внимательно осматривает одежду.

— К Фроловым зайдём и молока попросим?

— Ага. А по дороге к Фросе Гренко. У них на огороде картошка хорошо уродилась. Дадут несколько штук, не пожадничают.

И сёстры Аксельрод перебежками направляются вдоль улицы. За новыми крохами жизни.

* * *

В октябре стало совсем плохо. Похолодало, а в гетто не было тёплой одежды. Всё, что успели взять с собой при переселении, забрали полицаи. Печи в домах нечем было топить. Уже сгорела каждая щепочка, каждый клочок бумаги и соломинка. Согревались, плотно прижавшись друг к другу. Каждую ночь болезни уносили всё новые жизни.

Рива и Лида стали уходить из гетто на два-три дня. Это было опасно, если бы в дом пришла проверка со списком жителей, то родителям не поздоровилось бы. Но другого выхода не было. В городе стремительно кончалась еда. Даже ушлая и хлебосольная тётя Нюра могла достать едва ли горсточку пшена или несколько картофелин. Сестры уходили в деревни за черту города, просили еду у сельчан. Те делились неохотно, чаще прогоняли. Сёстры не обижались. В деревенских домах хныкали голодные дети. Каждый старался выжить и сохранить семью.

19 октября им повезло. Обойдя соседние деревни, Аксельроды набрали полкорзинки добычи. Картофелины, лук, две порченые полевыми мышами репки. Настоящее сокровище. В город вошли уже затемно, поэтому решили переночевать у тётки Нюры. В темноте идти по городу было очень опасно.

— Обовшивели все, — ворчала тётка Нюра, перебирая сальные Ривкины космы. Мыла бы достать, а лучше постричь вас наголо.

— Нет уж, — Ривка гордо тряхнула головой, и её красивые волосы рассыпались по плечам. — Пусть лучше вшивые, но стричь не дам.

— Перед кем форсить будешь? С кем женихаться? Вы там все голодранцы.

— Вот перед голодранцами форсить и буду, — хихикнула девушка.

— Пейте чай, вот вам по куску хлеба. И спать ложитесь. Находились небось.

— Находились, — согласилась Лида. — Ног не чувствуем.

— Я вам возле печки постелила, — сказала тётка. — И не трясите тут мне вшей. Своих полно.

— Они подружатся с нашими, — хихикнула Ривка. — У них детки будут. Суп сварите. Наваристый.

— Тьфу, гадость какая! — плюнула тётка Нюра. — Тебе лишь бы глупости нести. Ешьте и ложитесь спать.

* * *

Посреди ночи их разбудил рев грузовиков. Колонна шла по улице. Ревущие чудовища с огненными глазами сотрясали стену один за другим. И посуда звякала в шкафах. И дети прятались под кровати.

— Что там? Солдаты? — всполошилась Лида. — Облава?

— Одевайтесь, — выскочила из своей комнаты тётя Нюра. — Будьте готовы. Я сейчас узнаю, что там творится. Кроме меня никому не открывать, сидите тихо, как мышки.

Тётка накинула на голову платок, вышла за дверь.

— Лида, что это? Чего они шумят? — Ривка прижалась к сестре, и та обняла её.

— Может, это советские наступают, — зашептала она на ухо Ривке. — Сейчас соберутся, как ударят, немцы и побегут. И полицаи следом. А мы снова будем жить дома. Вшей всех у тебя повыведем, Мойша Бердич больше не будет над тобой смеяться.

— Если будет смеяться — получит в лоб, — пообещала Ривка, зарываясь Лиде под руку.

Лида вспомнила, когда Ривка была маленькая и, увидев страшный сон или просто испугавшись тени от занавески, приползала под одеяло к сестре. Хныкала и просила спрятать её от ночных кошмаров. А потом засыпала, успокоенная её близостью. И, пакостница такая, разбрасывала по всей постели свои костлявые руки-ноги, одеяло на себя наматывала. А один раз вообще надула сестре под бок из благодарности.

Лида улыбнулась, погладила Ривку по голове.

Стукнула дверь.

— Что там, тётя Нюра?

— Ой, горе-то, — тётка без сил рухнула на скамеечку у самого порога.

— Что там?

— Ложитесь, девки. Утром разберёмся.

— Тётя Нюра, на вас лица нет! — Лида подошла к тётке, взяла её за руку. — Что там?

Нюра закусила губу, подняла глаза на сестёр.

— Плохо дело, девки. Вывозят вас. Нагнали кучу грузовиков к гетто. Уже всех мужиков загрузили. Сейчас за баб, детишек и больных примутся.

— Мама! Там мама! — взвизгнула Ривка и бросилась на улицу.

— Куда-а-а, дура! — тётка стала в дверях, обеими руками толкнула Ривку в грудь. — Они ведь не на курорт везут! Яма для вас всех уже выкопана.

— Пусти! — Ривка нырнула под руку тётки, та только цапнула девушку за рукав, но пальцы соскользнули. — Мама!

— Ну хоть ты послушай! — Нюра обернулась к Лиде — Хоть у тебя мозги есть?

— Пустите, тётя, — твёрдо сказала Лида. — Мы пойдём. Спасибо вам за всё.

Она осторожно поставила на стол заветную корзинку, погладила тётку по плечу.

— Лида… — тётка спрятала лицо в ладони, плечи её затряслись.

— Спасибо, — повторила Лида, вышла за дверь и бросилась догонять сестру.

* * *

На улицах, примыкавших к гетто, было шумно. В темноте грохотали грузовики, слышались лающие немецкие команды. Топали сапоги, рвались с поводков собаки. Темноту разрезали яркие лучи прожекторов, кое-где горели костры и факелы.

Сёстры бросились к входу.

— Куда, девки? — пожилой полицай схватил их за воротники, потянул назад. — Что, не видите, тут такое творится!

— Дяденька полицай, мы отсюда, — заголосила Ривка. — Мы евреи, там мама наша. Пустите.

Полицай посмотрел на них недоверчиво.

— Куда пустить? Туда?

— Да, туда. Нам к маме нужно, к отцу.

— Шли бы вы отсюда, девки! — зло, сквозь зубы процедил полицай. — Придумали тут.

— Нет, дяденька. Нам туда надо, — замотала головой Лида.

— Что тут у тебя, Федченко? — раздался из темноты молодой голос.

— Да вот, девки какие-то рвутся. Говорят — местные.

— Так чего ты с ними разговариваешь? Давай к остальным.

Из темноты показался второй полицай. Посветил фонариком на плечи девушкам, увидел жёлтые звёзды и рявкнул:

— Федченко, тебе два раза повторять надо? Видишь же, что жидовки! Давай их внутрь, там разберутся.

— Слушаюсь, — пожилой толкнул сестёр к воротам гетто. — Ну, идите, дуры!

— Спасибо, дяденька, — пискнула Ривка.

И Аксельроды бросились вдоль по улице. Рядом с их домом уже стоял грузовик. Полицаи, ругаясь, грузили в него лежачего соседа, дядю Абрама. Абрам был больной, тяжёлый, почки не выпускали из него воду, поэтому тело соседа страшно раздуло. У жителей дома не было сил поднять его, несмотря на крики и удары, сыпавшиеся на них. Полицаи торопились, поэтому взялись сами. Лида поблагодарила небо за болезнь дяди Абрама, которая задержала грузовик у их дома, позволила им найти родных.

— Мама! — Ривка, словно кошка, сиганула с земли в грузовик.

— Доченька, — послышался голос Гинды. — Зачем? Зачем вы…

— Пустите, — Лида толкнула полицая, преграждавшего ей дорогу к грузовику. Тот от неожиданности отступил.

— Кто такие? — рявкнули из темноты.

— Аксельроды, — отозвалась Лида. — Рива и Лида Аксельроды. Дочери Гинды и Нохима. Проверьте по своим спискам.

— Сходится, — донеслось из темноты. — Все на месте.

Борт грузовика металлически лязгнул закрываясь.

— Поехали!

— Мама, — шептала откуда-то из глубины Ривка. — Мама, мы успели.

Лида протолкалась через плотно стоящих в кузове людей, нашла по голосу сестру и мать, стала рядом.

Грузовик с рёвом выруливал на Полоцкую улицу, встраиваясь в колонну, которая медленно тянулась к аэродрому. Лиде не было страшно. Они были вместе.

Полина

Полина Аускер

(Борисов, 1941 г.)

Полина его до смерти боялась. Он никогда не кричал на неё, не ругался, даже почти не разговаривал. Когда Полина стучалась в его комнату с ведром и тряпкой, молча вставал и выходил на крыльцо курить. Обходил девушку по дуге, словно опасаясь или брезгуя дотронуться даже до краешка потрёпанного платья.

Иногда Полина ловила на себе его пугающий, пронзительный взгляд. К примеру, позавчера ползает она по кухне, оттирает от половиц чёрные сапожные царапины и вдруг словно кто-то холодными пальцами берёт её за затылок. Обернулась — стоит в дверях. Смотрит. Кривит губы то ли в улыбке, то ли в презрительной гримасе. У Полины всё внутри заледенело, тряпка из рук выпала. Где была, там и села прямо на мокрый пол. А он отлепился от дверного косяка и пошёл к себе в комнату, старательно обойдя помытый участок.

— Снасильничает он тебя, Полинка, — говорила умудрённая жизненным опытом тётя Роза. — Как есть снасильничает. Они тут всё могут. Ты, если что, — молчи. А то прибьёт.

Полина мотала головой, не спала по ночам, плакала. Но утром снова тянулась по проклятой улице к дому, где квартировал Курт. Потому что другой работы в городе не было. Потому что закрыты магазины и мать отнесла на рынок последнюю тарелку из подаренного на свадьбу сервиза, обменяла на горсть пшена. А у Полины два маленьких брата, которые каждый день с надеждой смотрят на мать и сестру. Не просят, не клянчат. Они знают, что в доме нет ни крошки. И тают на глазах.

* * *

В августе Полина с другими женщинами пошла в город на заработки. Брали их неохотно. Горожане боялись даже приближаться к серой кучке женщин с пришитыми к одежде жёлтыми звёздами. Им было приказано не общаться с евреями. При встрече — переходить на другую сторону. И всё же им помогали. Сердобольные старушки совали в руки узелки с едой, отчаянные мальчишки подбегали и бросали под ноги деньги. Всего этого было мало. Полина старалась есть поменьше, отдавала лишний кусок младшему пятилетнему братику. Старший, одиннадцатилетний, обижался.

Однажды Полине повезло. Она постучалась в очередной дом, а когда дверь открыли — замерла в ужасе. На пороге стоял высокий мужчина в белой рубахе с закатанными рукавами. И смотрел на неё чужим страшным взглядом. Немец! Полина скорчилась, стараясь сделаться как можно менее заметной и начала отступать, пятясь к калитке.

— Стой! — рявкнул хозяин. — Имя?

— П-полина, — прошептала девушка.

— Юде? — поморщился тот. — Еды?

— Я не просто так. Мне бы работу какую, — торопливо заговорила Полина. — Братики дома голодные, господин. Мамка больная.

Хозяин дома помолчал, рассматривая девушку с головы до ног. И под этим взглядом ей было одновременно страшно и стыдно. Она уже поверила в то, что сейчас немец крикнет что-то обидное, оскорбительное. Может, даже ударит. Но он внезапно посторонился, кивнул Полине внутрь дома.

— Ведро на кухне. Вода — в колодце. Мой пол.

Так Полина стала работать у австрийского офицера по имени Курт. Работа нетрудная. Два раза в неделю помыть полы, протереть везде пыль, перестирать одежду. Питался Курт вне дома, поэтому готовить не требовал. И не свинячил особо. Накурит, конечно, разбросает пепел по комнате, ещё приятели его придут, натопчут сапогами. Но в доме не пьянствуют компании чужих солдат, никого не рвёт во дворе, никто не мочится в углу кухни. Уже хорошо. Платил щедро, не издевался, не ругал. Вот только смотрел. Так страшно смотрел, что у Полины всё внутри переворачивалось.

Ещё и тётя Роза со своими прогнозами. Да и одна ли тётя Роза. С конца июля любая девушка боялась пройти по улице, попасться на глаза немцам или полицаям. Хватали прямо на глазах соседей и родственников, тащили в ближайшие кусты. И хорошо, если отпускали потом живой. Хаю Гликман, Басю Тавгер и Риву Райнес убили. А за что? Просто так, ради забавы.

Полина боялась. Боялась выходить из дома, показываться на улице. Боялась идущих навстречу людей в чужой форме. Боялась своего хозяина и его страшного взгляда. Думала: «Ну, сегодня точно дождётся, когда пол домою, и коротко кивнёт в сторону койки. Что тогда делать?» Но Курт молчал, только равнодушно смотрел на девушку.

* * *

Прошлая жизнь казалась Полине сном. Второй курс мединститута в Минске. Группа из смешливых девушек, красивых и юных, мечтающих лечить и спасать. Лето, экзамены, старомодные седые профессора в пенсне. Вопросы и билеты. 21 июня Полина приехала на каникулы к родителям в Борисов. Хотела погостить, а потом собиралась в пионерский лагерь вожатой. Но наутро услышала близкие разрывы бомб. 2 июля в город вошли немецкие части.

Две недели Полина пряталась, не выходила из дома. Оккупанты праздновали, пили водку из разграбленного магазина, катались по улицам на машинах, врывались в дома. Потом притихли. Жители вздохнули было свободнее, но тут один за одним посыпались приказы. Не выходить на улицу после наступления темноты, не общаться с евреями, не собираться в группы более трёх человек. И за всё — расстрел, расстрел, расстрел…

По домам ходили вооружённые люди, переписывали жителей. Постучали и к Аускерам. Два наглых и мордатых полицая сопровождали немца в пыльной форме, с усталым равнодушным лицом. Немцу уже надоела вся эта тягомотина, он страдал от жары и постоянно вытирал платком лысину. Полицаи забавлялись.

— Жиды? — хохотнул один.

— Русские, — попыталась соврать мать.

— А соседи говорят — жиды, — рявкнул второй. — Аускеры. Жиды и есть. Пишите, герр Шульц. Юде.

Немец записал. Задал ещё несколько вопросов, потом довольно кивнул. Полицаи пошли в комнаты. Не разуваясь, загрохотали сапогами по полу спальни, детской. Выворачивали полки, сбрасывая на пол барахло Аускеров. Выбирали самое ценное, то, что понравилось. Тащили добычу немцу. Тот кивал, забирая, или отрицательно мотал головой, тогда полицаи распихивали отвергнутое им по своим карманам. Отобрали тёплые вещи, отцовский портсигар, цепочку матери, даже монеты, которые собирали братья.

Через час наконец ушли. Полицаи, хохоча и хвастаясь друг перед другом добычей. Немец молча. Равнодушный чиновник. Высшее существо, разорившее гнездо недолюдей.

* * *

В конце августа Полина в последний раз пришла к Курту. Австриец сидел на кухне, курил, смотрел в окно. Полина отскоблила пол, привычно прошлась тряпкой по полкам. Сложила выстиранную одежду.

— Я пойду, господин?

Офицер кивнул, не поднимая на неё глаз. Какой-то он был сегодня странный. Даже не смотрел в её сторону. И курил уже пятую сигарету подряд. Скоро из ушей полезет.

— В четверг как обычно?

Плечи Курта дрогнули. Он с какой-то злостью раздавил окурок в пепельнице, указал на дверь.

— Иди.

Полина ушла. А 27 августа всех жителей Борисова, отмеченных в списках, согнали на окраину города и увели в гетто.

* * *

Теснота, голод, страх. Общение с внешним миром запрещено, выход только по спецпропускам, которых почти никому не давали. На всех улицах и воротах висели вывески: «Жидоуски равноваход заборонен».

Повсюду полицаи. Чужие и, что самое страшное, свои. Несколько десятков молодых евреев под командованием Хацкеля Баранского следили за порядком, выслуживались перед новыми хозяевами.

В шесть утра построение на площади. Немцы распределяют серую толпу на группы, полицаи ведут на работы. Никто не знает — вернётся ли он вечером домой. На днях старик Хаим устал таскать обломки кирпичей, присел на минуту. Подошёл полицай, ударил его в затылок прикладом. Старику хватило.

Паёк для работающих — 150 грамм. Для тех, у кого работать нет сил — и того меньше. Никакого мыла, про горячую воду давно забыли.

Немцы приказали сдать оставшиеся тёплые вещи, всё золото и серебро. Угрожали расстрелять сначала 500 человек, потом 1200. А какое золото? Всё забрали ещё в августе.

Дошло дело до нижнего белья. Немцы приказали сдать весь шёлк. Когда жители гетто остались голые и босые, на них наложили контрибуцию в 300 тысяч рублей.

В девятитысячном гетто свирепствовали голод, болезни от скученности и грязи. Один за другим умирали самые слабые.

20 октября в шесть часов утра отряды полицаев окружили гетто. Полина жила в центре, проснулась от криков, выстрелов, детского плача. Грузовики шли вдоль по улице, полицаи врывались в дома, выводили жителей, загоняли их в машины и увозили. Дом за домом, шаг за шагом. Всё ближе и ближе.

— Вот и всё, — вздохнул отец. Сел на табурет, сложил руки на коленях.

— Надо бежать. Надо спасаться, — крикнула ему Полина.

— Куда? — безнадёжно махнул рукой отец. — Они со всех сторон идут. Не убежишь.

Тем не менее родители сделали попытку спасти детей. Полину с братьями спрятали на чердаке, мать укрыла их каким-то ветхим тряпьём и досками. Шум грузовиков всё ближе. Всё ближе крики людей. Снова выстрелы. Кто-то пытается бежать, но его догоняют и убивают прямо на месте.

В четыре часа ворвались в дом, где жили Аускеры. Полина слышала, как кричала мать, как просила о помощи. Кого? То ли Бога, то ли ещё какую-то неведомую силу. Немцы торопились, поэтому в тот день на чердак не полезли. Грузовики прошли мимо. Плач стал удаляться.

Полина с братьями тряслись от холода и страха. Младший беззвучно плакал. Слёзы текли и текли у него по щекам. Старший скорчился, прижимаясь к сестре. Они не верили, что им удастся спастись. Они просто ждали.

Три дня продолжался расстрел. Немцы попытались спрятать своё преступление, сохранить его в тайне. Людям, которые жили в домах рядом с гетто, запретили выходить на улицы. На кожевенном заводе, который тоже стоял рядом, объявили три дня выходных. Город замер. Все понимали, что происходит что-то страшное.

Ещё день. Полина с братьями слышит, как пьяные полицаи шарят по домам в поисках хоть чего-то ценного. Находят прячущуюся девушку, выволакивают её на улицу, долго над ней измываются. Она кричит, молит о пощаде, но её тоже убивают.

На третий день Полина слышит шаги, скрип лестницы. Полицай поднимается на чердак. Им приказали лежать с поднятыми вверх руками, потом выгнали на улицу. Почти раздели, отбирая одежду, шаря по карманам. Согнали на соседнюю улицу, где стояла мрачная толпа выживших. Больше полусотни человек. В основном дети, старики. Тех, кто не мог идти, пристреливали на месте.

Их затолкали в грузовик и повезли в сторону деревни Разуваевка. Поле рядом с аэродромом напоминало ад. Оно было всё перекопано, из свежевырытых могил торчали руки, ноги и даже головы убитых. Немцы работали как машины. Выгружали людей из грузовиков, тут же ставили рядом с ямой, стреляли. Следующие. Конвейер.

Полину с братьями тоже выгрузили, снова обыскали. У кого-то нашли документы, фотографии. Полицай напоказ, прямо перед носом владельца порвал их на мелкие кусочки. Братья не плакали. Они двигались как маленькие роботы с белыми пустыми лицами.

Вдруг послышался шум, ругань на немецком и русском. Оказалось, что все ямы заполнены, и новую партию некуда складывать. В работе конвейера произошёл сбой. Откуда-то притащили лопаты, велели копать новые ямы. Над душой стояли немцы, фотографировали копающих, смеялись. Полине несколько раз досталось прикладом по спине. Она отставала. Ей приказали копать яму пошире. Для себя и младшего брата. Мальчик сидел тут же, на куче земли и молча наблюдал, как углубляется его могила.

— Хватит! — скомандовал кто-то со стороны. — Лопаты в сторону, жиды. Становитесь лицом к ямам.

Девушка медленно отложила лопату в сторону. Ну, вот и всё. Она прижала к себе брата, погладила его по голове. Зашуршали ремни карабинов, которые полицаи снимали с плеч.

Полина зажмурилась.

И тут жёсткая рука в кожаной перчатке схватила её за шиворот, выдернула из толпы. Полина споткнулась, чуть не упала, потеряла руку брата, хотела крикнуть, но её уже безжалостно волокли куда-то в сторону, прочь от страшных ям, от гибнущих людей. Кое-как устояла, засеменила, подстраиваясь под широкий шаг похитителя. В голове промелькнули страшные мысли: «Куда ведут? Зачем? Что ещё страшное придумали?»

Но тут её отпустили, и Полина смогла рассмотреть владельца кожаной перчатки.

Перед ней стоял Курт. Как обычно, смотрел равнодушно. И губы его кривились в презрительной, брезгливой ухмылке. А рядом с Куртом переминался начальник полиции Ковалевский.

Полина сжалась в ужасе.

— Что это? — Курт ткнул пальцем Полине в грудь.

— Жидовка, герр офицер, — недоуменно пожал плечами полицай.

— Это не есть жидовка, это есть моя служанка Полина. Почему она здесь? — рявкнул Курт.

— Так в списках же. Всех евреев.

— Это не еврейка! Я сказал — моя служанка. Полы мыть! Понял?

— Понял, герр офицер! — вытянулся в струнку полицай.

И повернулся к Полине.

— Как твоя фамилия, девка?

— Она русская! — с нажимом сказал Курт. — Ты понял?

— Понял. Чего тут не понять, — Ковалевский пожал плечами и отвернулся. У него было много других забот.

— Иди, — Курт грубо толкнул Полину в плечо. — Иди отсюда.

— Куда? — растерянно спросила девушка.

Во взгляде австрийца впервые промелькнуло что-то кроме равнодушия.

— Дура! Иди отсюда! Жди меня вон там!

И снова толкнул её прочь от толпы, от темноты и неминуемой смерти.

И Полина пошла. Курт догнал её через несколько шагов, взял за локоть и поволок к дороге. Там стояла его машина, курил и поглядывал в сторону расстрельных ям солдат-водитель.

— Садись, — скомандовал офицер.

Бросил что-то водителю на немецком. Тот с удивлением посмотрел на начальника. Но спорить не стал, вытянулся, задрав подбородок к чёрному небу. Курт сам сел за руль. Когда машина выезжала с гравийной дороги на асфальт, из темноты послышались первые выстрелы и истошные крики убиваемых людей.

Он вёл машину, не глядя на Полину. Постоянно курил, до скрипа сжимал руль. Километрах в двадцати от Минска остановился у обочины.

— Выходи.

— Куда же мне идти? — прошептала девушка.

— Куда хочешь. Спасайся как можешь.

Курт отвернулся. Полина выбралась из машины.

— Спасибо.

Австриец грубо выругался, надавил на газ. Машина с визгом умчалась прочь. Она осталась одна.

Некоторое время Полина Аускер жила в Минске. Жители белорусской столицы прятали её, подкармливали. Нашлись связи с минским гетто. Этим людям Полина рассказала о том, что произошло в Борисове, о том, что ждёт и Минское гетто. Ей верили. В Минске происходило почти то же самое.

Когда находиться в Минске стало слишком опасно, Полина направилась на восток. К ноябрю 1942-го добралась до Смоленска. Под осенним холодным ветром она стояла на мосту через Днепр и не знала, куда идти. Потом стала расспрашивать прохожих. Ей подсказали, что Смоленское гетто находится в Садках, указали дорогу. В гетто Полина узнала о еврейской семье Морозовых, которой удалось избежать угона в гетто. Морозовы жили в деревне Серебрянка, в двух километрах от города, обещали приютить девушку.

В Серебрянке Полина прожила всего один день. За Морозовыми следил немец-переводчик с льнозавода. Оставаться у них было опасно.

Морозовы передали Полину русской семье Лукинских, которые рисковали своей жизнью, выдавая её за свою дальнюю родственницу. Познакомили с русскими девушками, одна из новых подруг по фамилии Печкурова пошла в паспортный стол, достала документы на имя Ольги Васильевны Храповой. Так Полина стала Олей.

10 ноября немцы арестовали Морозовых. Лукинские успели спрятать их детей, укрыли их вместе с Полиной. Долго не рассказывали им, что родители были почти сразу же расстреляны.

Весной 1942-го Смоленское гетто было уничтожено. В одну страшную ночь немцы убили больше двух тысяч человек.

В 1943 году смерть дышала Полине в затылок. Разозлённые поражениями на фронте немцы, обыскивали дома, искали прячущихся евреев и расстреливали их на месте. Убивали и русские семьи, которые их прятали. Полина с другими молодыми парнями и девушками ушла в лес.

25 сентября 1943 года на их лагерь наткнулись разведчики Красной Армии.

Полина Аускер дожила до 1973-го. О судьбе спасшего её австрийского офицера она ничего не знала.

3 февраля 1997 года организация «Яд Вашем» удостоила Евгения и Евдокию Лукинских почетного звания «Праведник народов мира».

Рема

Рема Асиновская-Ходасевич

(п. Зембин рядом с Борисовом, 18 августа 1941 г.)

Всё происходящее казалось Реме каким-то ужасным сном, который никак не хотел заканчиваться. Брат, которому едва исполнилось четыре года, сжимал её руку, громко кричал и плакал. Рема стояла как парализованная, не в силах пошевелиться. А чужие страшные люди закидывали яму, в которой лежала их мёртвая мать Хася Ходасевич, землёй.

По краю огромной могилы, заполненной трупами, вышагивал учитель Давид Эгоф. Поглядывал на детей с недовольством. Наконец двинулся в их сторону:

— Ну, чего стоите? Вам же сказали — идите домой.

Рема посмотрела на него с недоверием. По лесу ещё разносилось эхо выстрелов. Между вершинами деревьев, словно чёрные птицы смерти, кружились последние крики людей. Все жители гетто — большого белорусского посёлка Зембин — лежали сейчас в этой яме. Куча земли быстро росла. И из всего гетто оставало всего двое живых. Рема и её маленький брат.

— Куда же нам? — прошептала Рема.

Бывший учитель немецкого языка, а теперь бургомистр, равнодушно пожал плечами:

— Не моё дело. Идите, пока живы. Или тоже в яму захотели?

Рема отчаянно замотала головой и потащила брата в лес. Тот упирался, не хотел идти, просился к маме. Рема не могла объяснить ему, что мамы больше нет. И никогда не будет. Что они теперь одни на целом свете.

Немцы заняли Зембин с ходу, в первые дни июля. Фронт не успел толком прокатиться по окрестностям. В лесу слышали выстрелы, мальчишки нашли полдесятка брошенных винтовок и остатки окровавленной советской формы. А уже через неделю фронт откатился и громыхал так далеко, что о нём напоминали только чужие серые солдаты, хозяйничавшие в домах, словно у себя дома.

Почти сразу жителям Зембина объявили о том, что всех евреев переселяют в дома вдоль Рабоче-крестьянской улицы по приказу начальника службы безопасности (СД) города Борисова Шенемана. Люди подняли было ропот, не хотели переезжать с насиженных мест, но им тут же объявили, что все, кто не послушается приказа, будет расстрелян.

Переселенцам не дали толком собраться. Гнали по улице пинками, прикладами. Люди бежали, теряя вещи, спотыкаясь и падая. Кричали и плакали дети.

В дома вдоль Рабоче-крестьянской улицы набились как селёдки в бочку. Из всего населения Зембина евреи составляли большую часть, а тут их затолкали на окраину. Спали на полу, на чердаках и в подвалах. Спали сидя, вжимаясь спинами в углы хат.

Появилось новое начальство. Глава службы безопасности (СД) города Борисова Шенеман, служащие гестапо Берг и Вальтер, комендант города Борисова Шерер, комендант Зембина Илек, переводчик Люцке, бургомистр Зембина Давид Эгоф, начальник отделения полиции Зембина Василий Харитонович, его заместитель Феофил Кабаков и полицейские из местных жителей: Алексей Рабецкий, Константин Голуб, Григорий Гнот, Константин и Павел Анискевичи, Яков Копыток.

Полицаи ходили по домам, выгоняли на улицу жителей, обыскивали. Если находили то, что понравится, забирали себе. Григорий Гнот заглянул в дом, в углу которого с двумя детьми ютилась Хася Ходасевич.

— Ну-ка, жиды, выворачивайте карманы!

Григорий был сильно пьян, его покачивало. Глаза белые, почти невидящие. И от этого винтовка в руках была ещё страшней. На сбившихся в плотную кучу людей словно смотрело три глаза. Два слепых, залитых алкоголем, и один мелкий, чёрный, хищный, несущий смерть.

— Кому сказал! — Гнот выхватил из кучи старика Шендерова, потащил его за собой во двор. Ветхий дед даже не сопротивлялся, повис на руке полицая и только громко, протяжно вздыхал. Видимо, боялся даже вскрикнуть.

— Гоните деньги, иначе застрелю старого козла! — заорал Гнот.

Швырнул старика на землю, пнул сапогом.

— Даже до трёх считать не буду. Пристрелю и всё тут!

— Нет у нас денег, — подала голос одна из женщин. — Вы же всё уже забрали.

— А вы пошукайте получше! — захохотал Гнот и протянул к женщине трясущиеся лапы. — Или мне самому пошукать?

Ему отдали пук из платков, какой-то одежонки.

— Тряпки? — поморщился полицай. — Зачем мне ваши тряпки?

— Ничего больше нет, — ответил тот же голос.

— Ладно, — смилостивился Григорий. — Давайте хоть это. С паршивой овцы шерсти клок.

Он сгрёб жалкую еврейскую одежонку и пошёл бандитствовать к соседнему дому.

Брат Ремы плакал половину ночи, вздрагивая и прижимаясь к матери. Никак не мог успокоиться. Так его напугал страшный человек с ружьём. Тяжело дышал старик Шендеров. От удара у него что-то оборвалось в груди, и он выдыхал с присвистом. Невестка рукавом вытирала пот со лба старика.

В середине августа 1941-го полицаи отобрали среди жителей гетто восемнадцать мужчин покрепче и приказали выкопать на северной стороне посёлка огромную яму. Евреи зароптали, в голос зарыдали женщины.

— Дурачьё! — сплюнул себе под ноги полицай Голуб. — Кому вы нужны? Видите, по полям техника сгоревшая стоит. Будет мешать работать на поле. Надо её убрать.

Евреи немного успокоились, принялись за работу. Вскоре яма была готова. Огромная, почти пятьдесят метров в длину, с земляными ступеньками, спускающимися на самое дно.

Утром 18 августа полицаи Гнот и Голуб ходили вдоль по Рабоче-крестьянской улице с криками:

— Жиды, эй, жиды! Все на выход с документами! Брать с собой документы! Всем собраться у базара! Выходите, выходите!

— Что-то не так, — прошептала Хася, прижимая с себе сына и дочь.

— Бежала бы ты, баба, — синюшными губами произнёс старик Шендеров. — Детей бы спасала.

— Куда бежать? — чуть не плача, спросила Хася. — Кругом они.

— Может, ещё обойдётся, — сказал кто-то. — Проверят документы и домой отпустят.

Голуб с Гнотом выгоняли людей из домов, пинали их, направляя толпу к базару. Вдоль всей улицы стояли другие полицаи и немцы. Неподалёку прохаживались офицеры, переводчик в гражданском пиджаке и бургомистр Зембина Давид Эгоф.

Евреев группами выводили на базарную площадь, ставили на колени. Полицаи шарили по карманам, отбирали документы. Старик Шендеров переступил порог дома и тут же упал, он задыхался, лицо у него совсем посинело.

— Поднимите эту падаль! — крикнул полицай. — Нечего тут валяться.

Кто-то из родственников подхватил старика, помог подняться.

— Пусть Бог примет мою душу, — прошептал Шендеров.

Его тоже заставили стать на колени. Но через минуту старик не выдержал и упал лицом вниз. Голуб подскочил к нему, ткнул винтовкой.

— Готов, — равнодушно заключил он. — Сам подох.

Немцы отобрали двадцать самых сильных мужчин.

— Идите, надо работать! — крикнул переводчик.

И группа потянулась к лесу, а точнее, к яме.

— Что там? Куда их? — завопили бабы.

— Стоять тихо! — рявкнул Гнот. — Сейчас прикладом получите! Стоять, я сказал!

Через несколько минут от леса донеслись выстрелы.

Толпа взревела, люди начали подниматься. Полицаи бросились вперёд, работая кулаками, ногами, прикладами.

— Сидеть! Сидеть!

Отбили ещё одну группу в пятнадцать человек. Отвели к лесу. Выстрелы! И ещё одну! Выстрелы!

Толпа быстро таяла. И вот уже поднимают Хасю с детьми. И ведут к лесу, к страшной яме, заваленной телами. Ставят на краю. Поднимаются винтовки.

Офицеры с переводчиком стоят в стороне, наблюдают. Один фотографирует.

За минуту до смерти, охваченная какой-то безумной надеждой, Хася толкнула дочь и сына к немцам.

— Скажи им, что вы не евреи! Скажи, что у тебя русский отец, значит, вы тоже русские!

— Мама!

— Иди, я сказала! Иди!

Не было времени даже попрощаться, даже обернуться на мать. Рема сжала покрепче ладошку брата и двинулась к переводчику, стоявшему чуть в стороне от немцев.

— Дяденька!

Переводчик с удивлением глянул на пару детей, возникшую у его ног.

— Дяденька, — чуть не шепотом сказала Рема. — Это ошибка. Мы не евреи. Мы русские.

Переводчик поморщился, но почему-то не стал прогонять настырную девочку. Стоявший рядом с ним немец спросил что-то у него. Тот ответил. Немец бросил короткую фразу.

— Кто может подтвердить твои слова, девочка?

Рема растерянно оглянулась. Сзади грохнули первые выстрелы. Закричали люди. Переводчик начал терять терпение.

— Ну? Кто может подтвердить?

Взгляд Ремы вдруг упал на Давида Эгофа, бургомистра. Совсем недавно этот человек был учителем. Он знал их семью, отца.

— Вот, господин Эгоф может подтвердить, — Рема указала рукой на бывшего учителя.

Переводчик подозвал Эгофа. Предатель чуть ли не рысцой подбежал, оскальзываясь на отвалах сырой земли.

— Да, господин переводчик?

— Эта девочка утверждает, что вы их знаете. Что их отец русский, а значит, они тоже русские. Это так?

Эгоф оторопел. За его спиной Гнот и Голуб добивали партию евреев. Тела падали в яму, глухо стукаясь о предшественников.

— Так что скажете?

Эгоф посмотрел на Рему. Девочка закусила губу и посмотрела на него в ответ. Только одно его слово сейчас решало жить им с братом или умереть.

— Эгоф, вы тратите наше время, — недовольно выпалил переводчик.

И бывший учитель кивнул.

— Да, это дети Асиновского. Мать у них еврейка, Хася Ходасевич, но отец и вправду русский.

Переводчик тут же сказал несколько фраз немцам. И один из них сделал движение кистью.

— Идите, — сказал переводчик брату и сестре. — Идите домой.

В этот момент у ямы грохнул очередной выстрел, и мать Ремы упала к другим жителям Зембинского гетто.

18 августа 1941 года, спустя всего месяц после образования, Зембинское гетто было уничтожено. Полицаи расстреляли более семисот (по другим данным 927) человек, в основном стариков, женщин и детей. К трём часам дня яма была заполнена и её начали засыпать.

Рему и её маленького брата спасло чудо. Только чудом можно назвать то, что предатель и палач Давид Эгоф подтвердил их происхождение.

Отец

Алексей Разин

(Борисов, ноябрь 1941 г.)

— Они должны нас выслушать, — горячился Алексей. — Это какая-то огромная ошибка. Мы же не в средневековье живём, середина двадцатого века на дворе.

Его приятели угрюмо молчали. Только старый меламед Лейб Чернин начал говорить о том, что всё совершается по воле Господа, что он не даст народу своему погибнуть, надо только молиться и верить. Но его слова словно падали в пустоту. Люди устали, они потеряли надежду.

— Не убьют же они нас, в конце концов! — в отчаянии закричал аптекарь Залманзон. — Мы же можем работать, приносить пользу. Тот же Хацкель, кажется, неплохо устроился. Управляет нами от имени немцев.

— Хацкель везде пролезет, — проворчал Алексей. — Мне кажется, если из ада полезут черти, он и с ними сможет договориться.

— Нас не нужно убивать, — вздохнул сапожник Янкель. — Мы сами скоро передохнем от голода. Я уже ноги еле таскаю. Дети постоянно плачут, просят есть. И мыло. Никогда не думал, что во сне мне как самое большое счастье будет сниться обычный кусок мыла.

Мужчины снова замолчали, соглашаясь с Янкелем. Каждый чувствовал, что силы заканчиваются. Саднит и чешется исхудавшее, немытое тело. Дети с каждым днём тают, как свечки. Жёны смотрят на своих мужчин с надеждой, верят в них, но надежда эта пустая.

— Вчера в город вернулся Эгоф, — поделился новостью Лейб Чернин. — Его назначили каким-то большим начальником по безопасности.

— Какая же скотина! — снова повысил голос Алексей. — И этакая тварь всё время ходила рядом с нами, учила детей.

— Тиши, тише, — замахал руками Лейб. — Услышит кто твои крики, донесёт немцам. Пропадём все.

— Эгоф — это плохо, — произнёс Янкель. — Люди говорят, что там, где Эгоф, будут расстрелы. Он был и в Зембине, и в Бегомле. Проклятый человек.

Янкель в сердцах хватил кулаком по колену.

— Да тише вы! — снова зашипел Лейб.

Он поднялся со своего места, подошёл к щелястой стене сарая, в котором они сидели, выглянул наружу.

— Кажется, никого. Раскричались тут! Господь всё видит, поможет нам.

— Мне иногда кажется, что Господь помогает не нам, а немцам, — огрызнулся Янкель. — Они и русских погнали, и Москву скоро возьмут. На каждом углу об этом кричат.

— Пока ещё не взяли.

— Вопрос времени. Через сколько дней они были в Минске? То-то и оно. Немцы — сила, мощь, железо. А мы — масло. Где это видно, чтоб масло победило железо?

— Идёт кто-то, — зашептал Лейб.

Мужчины замерли, стараясь не дышать. Тяжёлые шаги прогрохотали мимо сарая, скрипнул ремень винтовки. Полицай остановился совсем рядом, прислушиваясь. Евреи словно превратились в каменные статуи. Полицай оглушительно чихнул, высморкался себе под ноги и потопал дальше.

— Пора расходиться, — сказал Лейб. — Поймают — беда будет. Давайте послезавтра в то же время.

* * *

Через два дня Алексей пришёл в сарайчик как только стемнело. Внутри было пусто. Он немного подождал, но никто не появлялся. Холодный ноябрьский ветер задувал через щели. Алексей, одетый в худую, рваную одежду, начинал зябнуть. Наконец в конце улицы показалась тень.

— Кто здесь? — прошептала тень голосом Янкеля.

— Это я, Разин, — ответил Алексей. — Где все? Почему никто не идёт?

— Ты разве не слышал? — отозвался из темноты Янкель.

— Что случилось? — помертвел Разин.

— Абрам отправил в город жену, та влезла в аптеку, взяла каких-то порошков. И сам отравился, и всю семью отравил.

— Да как он мог? Детей?

— Именно, детей. В городе творится неладное. Эгоф собирает полицаев со всего района. Приехали какие-то из Плещениц, а ещё полно эсэсовцев, только не немцев, а прибалтов. Что-то будет, Лёша. Я уверен, мы — приговорены. Лейб собрал вокруг себя баб, они днём и ночью молятся. Но мне кажется, что молиться поздно. Господь уже закрыл на нас глаза.

— О чём ты говоришь, Янкель. Разве может Бог.

— Прощай, Лёша. Сегодня попробую перебраться в город, а там пойду в лес.

— Опомнись! Тебя убьют!

— Меня и так убьют. Нас всех скоро пустят в расход. Эгоф не зря целую армию собирает. Бежал бы и ты.

— Я не могу, — чуть не заплакал Алексей. — У меня дети маленькие. Куда им в ноябре в лес? Замёрзнут.

— Тогда прощай.

Янкель без дальнейших разговоров скрылся в темноте, а Разин поплёлся домой. До самого утра он просидел в углу, глядя на лица своих спящих детей, замечая, как они похудели, осунулись некогда круглые личики, как тени легли под глазами. Наутро Алексей решительно встал и направился к известному немногим выходу из гетто — расшатанной доске в заборе. Он шёл по улице в сторону комендатуры и имел такой уверенный, решительный вид, что даже встреченный полицай ничего ему не сказал.

Алексей остановился в десятке шагов от дверей комендатуры. «Попроситься внутрь? Но кто же его впустит. Он грязный еврей в рваной одежде. Немцы даже не станут с ним разговаривать. Надо подождать, когда-то они соберутся в комендатуре, и тогда он найдёт слова, упросит кого-нибудь из начальства пощадить хотя бы детей. Эгоф — палач, ему никого не жалко. Но комендант Шерер кажется интеллигентным человеком. Он должен понять, у него самого, наверное, есть дети».

Разин ждал. В комендатуру стягивались чиновники разных рангов. Торопились секретари, появился переводчик. Наконец у входа затормозила красивая чёрная машина, и на крыльцо вылез комендант Шерер. Алексей тут же кинулся к нему.

— Герр офицер! Герр офицер, выслушайте меня.

Немец с удивлением посмотрел на грязную фигуру, бросившуюся к нему.

— Герр офицер!

Удар приклада сбил Алексея с ног. В голове словно бомба взорвалась. Он упал на землю, но продолжал ползти в сторону коменданта, пытаясь говорить:

— Герр офицер, выслушайте! Герр офицер. Они же дети, они ни в чём не виноваты!

Ещё один удар пришёлся прямо в затылок, мысли Разина спутались, рот наполнился кровью. Он полз, видя перед собой только одну цель — высокие блестящие сапоги коменданта.

— Они совсем маленькие, Янке всего годик, он, когда спит, так смешно чмокает губами. Чистый ангел, герр офицер. Видели бы вы его. А Анечка, свет не видал такой красивой девочки. И умница. Из неё вырастет настоящее чудо.

Шерер с каменным лицом смотрел на человека, который полз к нему и лопотал что-то неразборчивое. Он не понимал, чего хочет этот мужчина. И ему, собственно, было всё равно. Судя по жёлтой звезде, нашитой на одежде — ещё один еврей из гетто. Пара-тройка дней — и их всех не станет. Не зря Эгоф второй день поит в казармах целую армию полицейских. У них уже есть приказ.

Полицай поднял винтовку, чтоб ударить ползущего ещё раз, но комендант внезапно поднял руку. Ему стало интересно — доползёт или нет.

Алексей дополз. Кончиками пальцев коснулся блестящего носка сапога.

— Герр офицер. Мои дети. Мои маленькие дети. Они ни в чём не виноваты.

Шерер кивнул, соглашаясь со своими мыслями, и подал знак охране.

Полицаи оторвали Разина от сапог немца, поволокли прочь от комендатуры. Поставили на колени у соседнего дома, дуло винтовки больно упёрлось в затылок. Последнее, что увидел Алексей, это как немец с брезгливой миной достаёт из кармана платочек и оттирает сапог от капель его крови.

Потом была тьма.

Кассир

Пётр Людвигович Ковалевский (Кавальский)

(Борисов, Беларусь)

Пётр Людвигович в последний раз провёл тряпочкой по носкам сапог, наводя на щеголеватую обувь особый глянец. Тряпочку аккуратно сложил, опустил в ящик, стоявший справа от двери. Щелкнул каблуками. Уж чему-чему, а ухаживать за сапогами он научился. Сколько лет отработал кассиром в сапожной артели. Кажется, насквозь пропитался запахами клея, гуталина, кожи.

Глянул на себя в захватанное пальцами зеркало, висящее на стене. А что, ещё вполне ничего. Не молод, конечно, виски совсем седые и картуз приходится надвигать поглубже, чтоб лысина не блестела под солнцем. Но человека ведь красит не возраст, не прожитые годы, а должность. Что-что, а уж должность у него отличная.

Ещё год назад думал, что всё, конец Петру Ковалевскому, всю жизнь просидит простым кассиром в сапожной артели, среди жидов и пьяниц. Каждый день до самой пенсии будет видеть эти рожи, выслушивать пошлые шуточки необразованного быдла. И благодарить судьбу за то, что ему ещё повезло. Его товарищи по прошлому были бы благодарны и этому. Многие из них закончили жизнь далеко на севере. А Ковалевский выкрутился, спасся, пересидел.

В царское время так всё хорошо начиналось. Петя Ковалевский служил жандармом, ходил по улицам в высоких сапогах с глянцем, в заметной издалека фуражке. Шашка на боку, огонь во взгляде. Государственный человек, представитель власти. Берегись ворьё и всякий нежелательный элемент. Пётр Людвигович за всем присмотрит, всё у него под контролем.

Отсюда и уважение от людей было. И шапку перед ним ломали, и подносили по праздникам. А Петру не сколько подношения те нужны были, сколько поклоны, страх в глазах горожан. Унижение, когда обращались к нему с просьбами.

— Уважь, Пётр Людвигович.

— Подсоби, Петр Людвигович.

— Поспособствуй, уж мы в долгу не останемся.

Ковалевский сдвигал косматые брови, грозил пальцем. Прикрывал, кого надо. А кого не надо — подносил на блюдечке начальству. Не стеснялся пускать в ход кулаки, выбивая признание. Получал и за это поощрение. Если случалось дело, то вперёд не лез. Гибнуть под пулями «товарищей» ему вовсе не хотелось. Однако шёл сразу во втором ряду. Чтоб видели его рвение те, кому надо. Они и видели. И снова поощряли. К пенсии, глядишь, и вышла бы ему хорошая должность с домиком на окраине. В общем, правильным жандармом был Ковалевский, ценили его и те, что выше, а те, что ниже, — боялись.

А потом война, революция, большевики краснопузые всё с ног на голову поставили. В начальстве нынче вчерашняя голытьба, а те, кому он прислуживал, от кого ждал покровительства, либо в расход пущены, либо бежали. А ему куда бежать? Капиталов больших не нажил. Чуть уцелел в этом сумасшедшем доме. Чудом спасся. Удалось пристроиться кассиром в сапожную артель. А там хоть и близко к деньгам, да ведь к чужим деньгам. И никакой власти. А по власти душа тоскует.

Когда в 1941-м пришли новые хозяева, Пётр Людвигович дома сидеть не стал. Тут же предложил свои услуги. А что, и опыт в нужной сфере имеется, и рука ещё крепкая, и город он хорошо знает. Где жиды проживают, где жёны-дети офицерья, где коммунисты отъявленные. Всё у него в памяти, всё ждало своего часа. За порядком в городе он уж присмотрит.

Немцы «специалиста» оценили. Назначили заместителем начальника городской полиции. А значит — снова сапоги с глянцем, спина выпрямилась, усы вверх. Не узнать бывшего кассира сапожной артели. Высоко взлетел. А то, что шашки на боку нет, так это ничего. Времена уже не те.

* * *

Пётр Людвигович вышел на крыльцо и сразу же заметил у калитки бывшего товарища по артели, бригадира Никиту Иосифовича. Потрепала жизнь старого сапожника. Отощал, одёжка поизносилась. На груди, на самом видном месте, — звезда жёлтая. Чтоб каждый встречный видел, кто перед ним. А ведь совсем недавно сидел гордый, помахивал своим молоточком над подошвами, шуточки поганые шутил. Пусть теперь пошутит.

Услышав стук двери, сапожник встрепенулся, бросился к кассиру.

— Пётр Людвигович, здравствуй.

— Ну? — недовольно поморщился Ковалевский.

— Как поживаешь?

— Некогда мне с тобой разговоры вести, — огрызнулся начальник полиции. — Говори, чего надо?

— Просьба у меня к тебе.

— От вас только и дождёшься, что просьбы.

Ковалевский шагнул в сторону, обходя бывшего коллегу стороной и двинулся вперёд по улице.

Никита Иосифович растерялся, но, спохватившись, засеменил рядом, затараторил быстрее:

— Погибаем, Пётр Людвигович. Детишки с голоду плачут. Запасы все подъели. Да и что там подъедать было, почти всё немцы забрали.

— Не забрали, а реквизировали для нужд великой Германии, — процедил сквозь зубы Ковалевский.

— Конечно, конечно, — торопливо согласился сапожник. — Нам не жалко, если для нужд. Мы же всё понимаем. Но самим-то есть нечего, Пётр Людвигович. В доме ни крошки.

— Так что ты от меня хочешь?

— Нам бы работу какую, — заместитель начальника полиции взял слишком быстрый темп, и голодный сапожник начал задыхаться и отставать. — Какую хочешь работу сделаем. И платить нам можно немного, лишь бы на хлеб хватало. У солдат сапоги чинить станем, хомуты всякие, сёдла. Мы же умеем, ты знаешь. А за нами не заржавеет, Пётр Людвигович. Мы уж отблагодарим.

Ковалевский остановился так резко, что зазевавшийся сапожник чуть не врезался ему в спину.

— Ты что, взятку мне предлагаешь?

Лицо Никиты Иосифовича исказилось в плаксивой гримасе.

— Дети от голода хнычут. Нам бы хоть как, хоть на хлеб.

— Нет у меня для вас работы! — ответил Ковалевский. — Будет на ваш счёт приказ — всё решим. А пока сидите и ждите.

— Досидим ли, Пётр Людвигович, — опустил голову сапожник.

— А чем недовольны?

— Помнишь Шимшу Альтшуля? Старик к нам ходил, всё байки рассказывал.

— Не помню я всех борисовских стариков. Делать мне больше нечего!

— Убили Шимшу Альтшуля. Походя убили, ни за что.

— Ни за что — не бывает. Значит, было за что. Вы и про Бому Каца ныли, что ни за что, а этот пьяница моего служащего кулаком ударил. Представителя законной власти, между прочим!

Никита Иосифович отвернулся.

— Помоги, Пётр Людвигович. Ты наша последняя надежда. Ты хоть свой, близкий. Сколько раз мы тебя выручали.

— Какой я вам свой? — разозлился Ковалевский. — Нечего меня в жидовскую кодлу записывать! И чем это вы мне помогали? Рубль до зарплаты ссужали, так я всегда вовремя отдавал.

За занавесками ближайшего дома мелькнула тень, и Ковалевский понял, что вся улица прильнула сейчас к окнам, слушает их разговор. И от осознания этого ещё больше разозлился.

— Чего ты за мной ходишь? Неужели не видишь, что другое время нынче! Это раньше я был Пётр Ковалевский, кассир сапожной артели. Мог ты ко мне запросто обратиться. А теперь кто? Кто, я спрашиваю?

Он шагнул к сапожнику, поднял над головой кулак, занося его для удара. И почувствовал, что возвращается всё. Словно молодеет он, становится выше ростом. И шашка невидимая хлопает по бедру. Как и не было проклятых двадцати четырёх лет унижения. Будто плохим, липким сном они промелькнули.

— Кто я? — рявкнул Ковалевский.

Никита Иосифович вжал голову в плечи, зажмурился.

— Ты заместитель начальника полиции, Пётр Людвигович.

— Вот и помни это, и своим скажи! — внезапно остыл Ковалевский.

Для острастки ткнул кулаком в лицо просителя, но уже не со злостью, а так, для порядка. И зашагал дальше. Сапожник остался с тоской поглядывая вслед бывшему сослуживцу.

* * *

Пока шёл к зданию полиции, все встречные кланялись ему, снимали шапки. Люди с жёлтыми звёздами на груди покорно переходили на другую сторону улицы. От этих поклонов, почтительных взглядов настроение у Ковалевского слегка поднялось. У входа он встретил бургомистра Станислава Станкевича, протянул ему руку.

— Здравствуй, Пётр Людвигович, — кивнул полицаю бургомистр. — Чего хмурый такой?

— А-а, — пожал плечами Ковалевский. — Жиды надоели. Шастают по всему городу, раздражают. Когда уже приказ будет?

— На конец августа обещают, — важно ответил бургомистр. — Как переселим их в гетто — мигом шастать перестанут. Оттуда только по пропускам выходить будут. В городе дышать станет легче.

— Скорей бы уже.

— Поедешь сегодня туда?

— Обязательно.

— Матовилов на месте?

— Пётр Денисович? Землемер? Где ж ему ещё быть. Без него всё дело встанет.

— Хорошо работает?

— Старается. Сразу видно учёного человека.

— Смотрите. А то скоро комиссия туда приедет от городской управы, Стругацкого Иосифа Антоновича знаешь?

— Знаю.

— Вот он и приедет. И ещё инженер один, Соловьёв фамилия. Проверять будут, чтоб к концу августа всё готово было. Может, нужно чего? Проволоки хватает?

— Было бы неплохо добавить.

— Так не стесняйся, проси. Для хорошего дела ничего не жалко. Ладно, побегу. Весь в хлопотах сегодня.

Станкевич сунул Ковалевскому свою вялую интеллигентскую руку и заторопился прочь.

Пётр Людвигович презрительно сплюнул ему вслед.

— Гимназист, учителишка. Всё на меня свалил. Не хочет сам ручки марать. Со старых времён привыкли всё чужими лапками.

Однако комиссия — это лишние хлопоты, перед ней надо показать работу. Ковалевский развернулся и двинулся в сторону Красноармейской и Слободки, где с 25 июля окружали забором из колючей проволоки несколько кварталов — будущее Борисовское гетто.

* * *

27 августа 1941 года приказ пришёл.

Ковалевский стоял немного позади шеренги полицаев и с ленцой поглядывал на угрюмую толпу, тянущуюся по улице в сторону Слободки. Евреям запретили брать с собой тёплую одежду, мебель, запасы. По одному чемодану да по узелку в руки.

— Им и этого будет много, — уверял «товарищей» Ковалевский. — Они же как тараканы. Выживут, ещё и плодиться начнут.

Над городом стоял крик, плач. Полицаи выгоняли семьи, попавшие в списки, из домов, щедро раздавали удары прикладами и сапогами, не стеснялись на глазах у хозяев засовывать в карманы приглянувшееся добро.

— Всё растащат, подлецы, — расстраивался Ковалевский.

Прямо чувствовал, как мимо его рук проходят драгоценности выгоняемых семей, оседая в карманах подчинённых. И ведь никто не поделится, не уважит начальника. Вор на воре.

— Стой здесь, — приказал Ковалевский своему помощнику, полицаю Михаилу Морозевичу. — Смотри, чтоб всюду порядок был. Я отлучусь ненадолго, пригляжу за процессом.

Морозевич равнодушно пожал плечами. С самого раннего утра он был сильно пьян и вряд ли понимал, что вокруг происходит. Сказали стоять, смотреть. Будем стоять.

Пётр Людвигович рысью направился к дому богатого аптекаря Залманзона. Не раз видел в ушах Залманзонихи золотые серёжки, а сам аптекарь щеголял с хорошими часами, давно приглянувшимися Ковалевскому. Им уже без надобности, а уж он-то пристроит, не даст добру пропасть.

Не успел пройти и двух сотен шагов, как под ноги ему выкатился серый кричащий ком.

— Пётр Людвигович, спасите!

Ковалевский шарахнулся в сторону. У ног его рыдала жена молодого сапожника Ёськи Лившица. Волосы растрёпаны, на щеке царапина, платье порвано. За женщиной следом выскочили два полицая, братья Иван и Николай Петровские, остановились, тяжело дыша и растерянно оглядываясь.

— Что тут у вас? — поморщился Ковалевский.

— Да вот, господин начальник, — пожал плечами один из полицаев. — Жидовка бежать пытается.

— Они, они… — запищала женщина.

Всё и так понятно. Баба смазливая, всё при ней, а парни молодые. Пока батька их Фёдор Григорьевич шарит по закромам, решили развлечься. Ковалевский взял рыдающую жену сапожника за шиворот, рывком поднял, толкнул в сторону Петровских.

— Уберите.

— Пётр Людвигович! — завопила дурная баба.

Снова вырвалась из рук полицаев, попыталась рухнуть начальнику в ноги. И тут зло взяло Ковалевского. Внезапно, как уже не раз бывало. Елозит руками своими жирными по его сапогам, пятна оставляет, чуть не целует глянцевые носки, сопли по ним размазывает. Противно и гадко.

Ковалевский поднял свой пудовый кулак и с размаху опустил на склонённый затылок. Женщина охнула, осела на мостовую. Этого Петру Людвиговичу почему-то показалось мало. Он выхватил из кармана пистолет, ударил женщину по голове раз, другой. Под рукоятью что-то хрустнуло, брызнуло в разные стороны. Лившиц распласталась по мостовой лицом вниз, пошло раскорячив ноги. Ковалевский оттолкнул её сапогом в сторону полицаев.

— Уберите, я сказал!

— Да что уж тут, — мрачно отозвался тот, что постарше, кажется, Иван. — Чего уж теперь с ней делать?

Пётр Людвигович рявкнул на него и заторопился прочь. Опоздал. Залманзонов уже выводили из дома. Впереди ковылял сам аптекарь Абрам, за ним жена с детьми тащили узелки. Аптекарь, дурак, прижимал к груди свою скрипку. Старший из полицаев, довольно придерживал плотно набитый карман, где явно лежали и часы аптекаря, и золотые серёжки его жены. Ковалевский сплюнул от досады, развернулся и пошёл обратно к Морозевичу.

Полицай с трудом сфокусировал на начальнике взгляд.

— Справился, Пётр Людвигович?

— Не твоего ума дело, — огрызнулся Ковалевский. — Всё тут в порядке?

— В наилучшем виде, — Морозевич достал из кармана бутылку, отхлебнул.

— Ты бы хоть на моих глазах не пил, — высказал ему Ковалевский.

— Я немножко. Только один глоточек, для ясности. Пётр Людвигович, ты испачкался немного, — полицай ткнул начальника пальцем в грудь. — Что это у тебя?

Ковалевский скосил глаза. На лацкане пиджака красовалось жирное пятно с остатками чего-то серого, напоминавшего свиные помои.

— А-а, — небрежно отмахнулся он. — Одна жидовка мозгами забрызгала.

Двумя пальцами стряхнул ошмётки под ноги подчинённому. Морозевич вытаращил глаза на пиджак Пётра Людвиговича и попятился. В его мгновенно протрезвевших глазах мелькнул ужас.

Ну и хорошо. Должны бояться.

* * *

К вечеру Петру Людвиговичу повезло. Немецкое начальство устало от зрелища и удалилось, появилась возможность и ему набить карманы. Тут уж Ковалевский своего не упустил. Выбрал для себя дом богатого еврея Шейнемана и не позволил подчинённым взять оттуда даже ложки. В тот же день перетащил свои пожитки в новое жилище, развалился на мягкой перине Шейнемана и закурил.

— Жизнь-то налаживается! — с усмешкой сказал Ковалевский, разглядывая сваленные на столе кучки монет, часов и женских украшений. — Петя Ковалевский вам ещё покажет!

И погрозил в темноту за окном.

* * *

Вскоре привык Пётр Людвигович к хорошей жизни. Жена его ходила в дорогой и красивой одежде, не стеснялась украшать себя золотом. Не смущало её и то, что серёжки были вырваны из ушей других женщин. Протерла водкой и носит. Обленилась, не захотела больше полы мыть, так завели послушную домработницу Ольгу Бойченко. С Ольгой в дом пришёл её двенадцатилетний сын, но его сразу предупредили, чтоб не было не видно и не слышно. Он и прятался в углах от хозяев. А если нужно было кому-то сообщение передать или мелкое поручение исполнить — только кликни его. Очень удобно.

Закончилось лето, наступил сентябрь, потом и октябрь 1941 года. Фронт окончательно ушёл куда-то на восток, со дня на день ждали новостей о взятии Москвы. Город замер в ужасе перед новыми хозяевами, летучие полицейские отряды мигом пресекали даже самые мелкие очаги сопротивления. А если этих очагов не было, придумывали их сами. При разгроме «опасных» людей можно неплохо поживиться. Кто же от такого откажется.

Петр Людвигович приятельствовал с непосредственным начальством, главой службы безопасности города Михаилом Гринкевичем, бывало, что выпивал и с начальником безопасности уезда Давидом Эгофом. Его ценили, уважали, выделяли. Что ещё нужно человеку для счастья. Хороший дом, хорошая работа.

О том, что творилось в кварталах на улицах Красноармейской и Слободки, Пётр Людвигович, конечно, знал. Работа у него была такая — всё знать, за всем наблюдать. Евреи в гетто мёрли, как мухи. С наступлением осенних холодов так и вовсе началась эпидемия. Мыла им не давали, селили в одном доме до полусотни человек. Отсюда и сыпнячок появился. Глядишь, без особых усилий сами перемрут.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

Из серии: Дети войны

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Звезда над сердцем предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я