Иосиф

Павел Богучаров, 2021

Родина моих предков как по отцу, так и по матери – Нехаевский ныне район Волгоградской области. Хоперский лесостепной ковыльный край, прекрасный край, некогда входивший во Всевеликое войско Донское. О них – родителях моих, дедах, бабках, соседях – книга «Иосиф». О времени по-детски наивном, уходящем и, к сожалению, безвозвратно ушедшем со многими хуторами, станицами, песнями… О времени двадцатого столетия родного казачьего края.

Оглавление

Из серии: Библиотека журнала «Российский колокол»

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Иосиф предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Иосиф

…В слуховое окно выставилось свиное рыло и хрюкнуло так, что у него мороз подрал по коже.

Н. В. Гоголь. «Вечера на хуторе близ Диканьки»

Рассказ этот, еще «перестроечный», давно просился наружу, и время его, кажется, приспело. В юбилейные торжества Михаила Сергеевича Горбачёва история, когда-то рассказанная моим отцом и имеющая отношение к планетарному юбиляру, ну… просто требует выплеска!

Но сначала — о моем отце.

Родился он в Хопёрском округе Всевеликой области войска Донского в 1908 году 22 сентября — на Иосифа Волоцкого. И нарекли его Иосифом. Нас — троих сыновей и дочь отца нашего Иосифа — имя его в разных ситуациях не раз выводило на определенные пути-дорожки. Иосифович! — это же звучит! Но об этих путях-дорожках другие истории. Сначала — о самом Иосифе.

Место географическое, где прошло детство отца, — нынешняя Волгоградская область — граница с Воронежской областью и Ростовской, с Вешками. Хутор Водины. Его уже нынче нет. На месте прадедовского подворья — заброшенное уже и забытое кладбище. По рассказам отца и тетки нашей Серафимы, прапрадед Осип переехал на Водины из станицы Тишанской.

Жил отец в семье своего деда — Богучарова Ивана Осиповича. Подворье было большое и огороженное частоколом. Отец говорил, что жили как в крепости.

Лет в десять или одиннадцать — он сам об этом не мог точно сказать — его… подстрелили. Какой-то лихой человек прострелил мальчишке коленную чашечку. Попал прямо в средину. Пуля прошла навылет. И навсегда остался отец хромым. Но всю жизнь он скрывал настоящую причину своего увечья. И если мать обучала нас школьным наукам, то отец — житейским ремеслам и самой жизни.

Однажды, это еще в школьные годы было, колол я дрова в своем дворе. Вечерело. В хате уже горел свет. Отец — за своим сапожным верстаком, который выходил к окошку, а окошко — во двор: нет-нет да и наблюдал за мной, улыбался. Я наколол большую кучу, лихо вонзил топор в плаху и пошел в хату. Шел по-взрослому, размахивал натруженными руками, думал, отец сейчас похвалит, скажет: «Хорошую ты нынче кучечку дровец набухал!».

Только я через порог.

— Убери топор в катух! — приказал он.

Я редко видел отца таким строгим. Топор убрал, но губы надул — не понял, за что он так на меня… Уже за ужином отец подмигнул и сказал:

— А кучечку дровец хорошую ты нынче набухал. Но вот я тебе расскажу! И ты на всю жизнь запомни! Ты знаешь, у нас на Водиных история какая вышла? В революцию. Власти тогда уже никакой не было или она уже пришла, новая? Ну так вот. Недалеко от нас Харламовы жили. Оставили вот так топор в дровосеке, а этим же топором их всех и порубили. Зашли во двор эти, в кожаных тужурках с бантами красными, взяли хозяйский топор — он тут же им на глаза попался! Взяли и всех — и старого и малого… А семья знаешь какая большая была — человек двадцать! Снох, детей — всех! Так что нарубил — и убери топор подальше от греха.

— А они чего, белые были? — спросил я.

— Кто?! — не понял отец.

— Ну, Харламовы?.. Белогвардейцы?

— Какие белогвардейцы?! Они родственники наши были! Грудные дети остались! Бабки! Я же тебе говорю — снохи. Аким там еще был, ровесник мой, и мы с ним еще дружили. И его — всех! Подчистую! А взрослые воевали…

— В тужурках, между прочим, и с бантами красными ходили чекисты, па! — заносчиво проинформировал я отца и огородил чекистов от несправедливых нападок: — И зачем им топор, они с маузерами ходили! Может, бандиты какие-нибудь переодетые зашли?

Отец долго и в упор «понимал» меня и свирепо выдавил:

— Ты, «маузер», слухай отца своего и не болтай, что не надо! Они у меня — вот! В глазах стоят! «Переодетые»! На всю жизнь остались! Они, эти «переодетые», знаешь сколько в тот раз в нашем хуторе почикали, «чикисты»?! Не болтай лишнего нигде и никогда!

— А зачем же они их тогда? — не унимался я.

— Табе, комсомольцу, пока это не понять! — взорвался отец. — Чикист еще мне тут!

Не помню, чем закончился тот диалог наш с отцом. Наверное, я еще больше стал дерзить, заступаться за «чикистов». В то время я действительно в комсомол вступил. И больше всего любил историю. А отец вообще-то очень редко затрагивал политику и все то, что было с ним. Я же, отличник по истории, с тайным и грустным неудовольствием считал тогда, что ничегошеньки он, отец мой безграмотный, и не знает. Ни про благородных чекистов, ни про настоящих красноармейцев…

Прошло не одно десятилетие. Имею свой дом, баню с дровами. Живу на выглядке, где с одной стороны путь-дорожка пролегает, по которой ходит и шастает всякий люд. И в последнее неспокойное время стал чаще вспоминать эту историю, рассказанную отцом. Вспоминать и за топором присматривать.

Но про коленную чашечку.

До восьмидесяти лет нам, детям своим, рассказывал про какую-то горочку:

— Да вот, катались мы с горочки на коньках. А у меня такие хорошенькие были коньки — СНЕГУРКИ! Завернутые такие… носики. — При этом отец умилялся, говоря про носики. — А внизу канавка была. И как я ее не заметил… и кэ-эк!.. Об канавку. И вот вышло как…

— А горочка большая была? — спрашивали мы.

— О-о-о, крута-ая! — важно тянул отец.

Я представлял горку, но почему-то свою, канавку, на которой я как-то запнулся и больно стукнулся. Но горка моя была так себе, не такая уж крутая. Но было больно. А отцовская? Ведь он так стукнулся, что нога не стала гнуться!.. Выходила ужасная картина.

Года за два до своей смерти он рассказал про настоящую «горку».

— Какие там коньки! Я даже не понял, с какой стороны стрельнули — спереди или сзади! Коленку обожгло — и все. А на горочке мы стояли. Это точно! С братом Тишкой. Петро еще малой был, а Иван — грудной. Спереди — лесок, а сзади — яр…

Примерно в то же время, когда его подстрелили, умерла его мать Варвара Григорьевна. А был это 1919 год. В семье осталось пятеро детей. Еще сестра у отца была, тетка наша — Серафима Павловна. Отец, Иосиф, был старшим. Дед наш Павел Иванович, как вспоминал отец, в это время рядился во все одежды! Был и белым, и в бандах ходил, а потом стал красным и раскулачил своего отца — Ивана Осиповича. Он раскатал дом, в котором сам когда-то жил, и вывез его в станицу Шумилинскую. Отец рассказывал, что из этого материала выстроили школу в Шумилинской… Вскоре умер Иван Осипович, а дед Павел Иванович потом переехал в соседний хутор, Кривой. Кстати, хутор Кривой упоминается у М. А. Шолохова. Здесь была расстреляна «банда» Фомина. Сейчас в Кривовском тоже никто не живет. Ни одного человечка, а вот крест там недавно поставили — «банде» Фомина. Вышло так, что в 1919–1920 годы до отцовской простреленной коленки никому не было дела. И отдали Иосифа в селение Солонка хохлам как негодного к строю казака, на обучение сапожному делу. Весь социализм отец видел и испытал от начала его и до конца. А начало построения социализма для Иосифа было довольно оригинальным.

— Я не могу точно вспомнить, — рассказывал отец, — в каком году это было. Но было это до женитьбы. А женили меня на Нюрушке в восемнадцать. Я не умел ни читать, ни писать, но руками и головой много чего делал и соображал. В то время отец наш, Павло, перевез семью в Кривой. Потом уж этот хутор стал называться Кривовский. Так вот, приехали к нам в Кривовский два чекиста с винтовками. Отца почему-то не было. Приехали! Заходят в хату. Ага.

— Богучаров Иосиф?

— Богучаров Иосиф…

— Бери все свои отмычки и собирайся с нами!

— Какие отмычки?!

— Какими сейфы открывают!

— Нет у меня никаких отмычек.

— Но-но! Нет у него отмычек! А замки чем вскрываешь? Подлец такой! Собирайся! Советская власть ему доверяет, а он еще кобенится! Живо!

Откуда они узнали, что я замок открывал?! Сложный, правда. Отец меня возил в Нехаево, и я одной бабке сундук открывал. Она была богатая и жила одна — вдова. Я таких сундуков сроду не видел: замудреный! И со сложным механизмом-замком. Долго я с ним возился, открыл все же. Во-от. Взяли эти чекисты меня и повезли не знаю куда. Я ничего не понимаю и дрожу как заяц. С винтовками шутки не шутят. Какой сейф? Привозят в нехаевский сбербанк. А хозяин сбербанка уехал или сбежал, не знаю. И, понятное дело, ключи с собой взял. Подводят к сейфу. Но это сейф не тот, какой в уголочке стоит в нашей конторе, в клубе. Этот — здоровенный, со сложным механизмом.

Спрашивают:

— Жить хочешь?

— Хочу! — говорю, а чего тут скажешь?

— Открывай! — приказывают. — Не откроешь — расстреляем! — говорят как в шутку, а там что у них на уме?! Тогда человеческая жизнь ничего не стоила.

Ну, я немного успокоился, понял хоть, за что расстреливать будут. Ха-ха…

Говорю:

— Мне нужна тугая проволока, стальная!

Достали, встали сзади с винтовками, смотрят, что я делаю. Не сразу я сообразил, что тут в чем. Не спеша работаю. А они, как эти, сзади толкутся.

Я:

— Не дышите мне в спину и отойдите подальше, — говорю. — Я так не могу работать!

— Но ты, работник, сейчас ты додышисси у нас! Мы тебя хлопнем, с проволокой стальной, и все тут табе! Отдышисси! — лаются, а отходят дальше.

— Открыл?

— Открыл!

Но они все пальцы мои потом перемазали — отпечатки брали. А потом заставили расписаться. А я говорю:

— Так я же писать не могу!

— Ставь крестик!

— Какой крестик?! — Я и вправду не знал, что нужно где-то расписываться! И как расписываться! А они подумали, что я дурака валяю!

В общем, чуть не расстреляли. Ха-ха! Нужен был еще. Оставили. Потом эти же чекисты опять к нам приехали:

— Богучаров Иосиф?

Я говорю:

— Сами видите, Богучаров Иосиф я! Вы же один раз брали меня!

Один другому говорит:

— Гляди, какой разговорчивый!

Другой:

— Собирайся и поехали!

— Куды?

— На кудыкину гору! Собирайся! Подлец такой! Спрашивает он еще!

А это был 1924 год. Это я запомнил. Мы еще относились к станице Тишанской! Голод начинался, и полная разруха стояла. Все моторы, дизеля, вся техника была собрана со всех хуторов на Бык-гору. Они там стояли и мокли под дождями. Зачем это сделали? Технику всю угробить? А дальше что? И людей?! И вот на горе этой комсомолки собрались, а дождик лупить — страсть! А там же ни одного кустика нет, где спрятаться. И стоять эти комсомолки как мокрые курицы и щ-щастливые!

— А зачем они на гору залезли?

— А почем я знаю? Комсомольцы! Везде голод, холод, а они гогочут! Зубы скалят! Весело им, понимаешь?! Социализьму они строють! Я вот обратил внимание — каждое время выбирает своих чудаков. Тогда были комсомольцы. Смешные — до упаду! Они ведь никто ничего делать не мог! Только — языком!

— Они были местные?

— Были и местные, и всякие! Их поначалу было мало, но были. — Отец вздохнул. — Там же среди них и Пашаня была, жана моя вторая, с какой я до тюрьмы да и после двенадцать лет прожил. Уж как она на собрания любила ходить! Медом не корми!.. Да. Комсомольцы и комсомолки! Горлопаны — до упаду! Один гармонист у них был — Иван Пунцов. Да лучше бы он эту гармошку в руки не брал, не мучил ее. Рвет меха, тянет изо всех сил, а музыки никакой путевой нету.

— Пап! — решил я пошутить. — Признайся, может, ты сам комсомолец был? Тайный?

— Кто?! — Отец не понял моего «тонкого» юмора и продолжил дальше: — Мне приказывают выбрать из всех двигателей наилучший и запустить его. Опробовать, а там будем строить мельницу! Привезли-то меня в одной холщовой рубахе. Надеть нечего было, и холод был, и я уже промок, но я был, Паша, без портков!

— Без штанов?!

— Да нет, на мне, стыдно признаться, но на мне ничего нижнего не было! Я нагнуться не мог! Там же сзади стояли веселые и зубастые! Комсомолки эти — Пашани! И Ваня с гармошкой! А я решил свой двигатель отыскать, я его хорошо знал. Ну и свой он! Понимаешь? Свой, родной! Его Иван Осьпович выбирал, привозил! Я иду, а комсомольцы за мной, и Ваня Пунцов наяривает! Пашаня потом рассказала, что они мне так силы придавали! Им приказали — петь и плясать вовсю! Искал-искал я движок свой и нашел. И деда вспомнил, и баз наш, полный живности, и мать-покойницу вспомнил! Слезы как полились!.. Хорошо, дождик шел. Комсомольцы эти…

Эту историю отец вспоминал не раз и каждый раз горько плакал… Таким жалким и страдающим я его не видел…

— Мельницу запустил?

— Запустил, Паша, запустил, — вздыхал отец.

Вышло так, что на нем социализм в лице Михаила Сергеевича и закончился. До самой смерти отец лудил, паял худые, «латаные-перелатаные» предперестроечные совхозные радиаторы тракторов.

Если бы не коленка простреленная, куда бы повернул его Всевышний?..

Отец был сапожником, мельником, портным, столяром. На похоронах отца… А умер он 5 августа… До смерти неделю лил ужасный дождь. А как умер — дождь прекратился. Выглянуло солнце. За три дня до похорон подсохло. И уже к вечеру на поминках за столами, накрытыми во дворе, было сто человек. Ровно сто! Старики, старухи, кто любил и уважал Иосифа Павловича (в страшный голод 1947 года, когда отец работал в Нижней Речке на мельнице, он спас не одну семью), собрались со всех близлежащих забытых, разрушенных хуторов. И кто-то заметил:

— А глядите! Мы ведь все пришли в чириках, какие пошил нам Иосиф Палыч!

И все сто человек поглядели вниз под столы на свою обувку. И все закивали, согласились, а мама громко заплакала…

Когда заканчивались летне-осенние сезонные работы, заготовленное сено стояло в стогу, корова и овцы с козами определены были в свои катухи, а огород был уже вспахан под зиму, отец садился за сапожный верстак и шил на заказ тапочки-чирики всех размеров. К следующему лету. Каких только колодок у него не было — от ноги на годовалых ребятишек и до сорок шестого размера! Заказывали семьями. Подошва тапочек была ременная, а верх — суконный. И сносу им не было — по росе, по стерне, по грязи!..

В родительском пятистенке — и в хате, и в горнице — висели старинные часы. Например, фирмы «Мозер и Ко». Отцу привозили хлам, а он восстанавливал его. И такая была причуда, что часы звенели у отца по порядку: сначала, мягко шипя, начинали отзванивать старинные резные, подточенные древесными жучками темно-вишневые часы, потом те самые — «Мозер и Ко», секунды через три-четыре начинали бить следующие — восьмигранные, тоже старинные. Они звенели громче. В конце всего этого перезвона вдруг выскакивала нахальная кукушка из часов, что висели у печки, — часы мамы нашей. Кукушка по-хозяйски отсчитывала, сколько положено ей было, без всяких там шипений (она была уже советской), и прекращала весь перезвон. Обычно отец проверял часы в двенадцать дня. До того сидел в своем маленьком кабинете, заваленном колодками, тапочками, выкройками, и уж машинально посматривал на свои ручные часы, ждал боя… В двенадцать, как известно, передавали новости по телевизору, и я, беззаботный отпускник, если не сидел где-нибудь с удочкой на пруду или на речке, и если не косили мы сено с отцом, и если не гребли, не сушили, не копнили, то, бывало, смотрел-слушал новости. А это было начало правления генсека Горбачёва — беспечное время. Люди и не предполагали, что на них надвигается.

Вспоминается смешная и грустная история. В то время я заочно учился во ВГИКе, на сценарном факультете, и работал в котельной в деревне Брехово. Да, есть такая в Одинцовском районе. Котельная была маленькой, находилась на территории сельскохозяйственного участка, значит, и отапливала его. А еще мы отапливали молочно-товарную ферму. Мы, кочегары, работали по системе «сутки — трое». Сутки работаешь, трое отдыхаешь. Все наше хозяйство относилось к знаменитой Петелинской птицефабрике, на которой в то время я уже отработал четыре года. В культуре. Народу в сельскохозяйственном участке было… человек около пятидесяти. Чудилы и балагуры — трактористы, слесари, сварщики. Они были такие наивные и по-детски доверчивые. Удивительно! Как и вся птицефабрика, это был приезжий со всех уголков Советского Союза сельский люд — «хрущёвские ошметки», как мрачно обозначил себя и свое окружение один из работников птицефабрики.

И вот однажды утром я уже отстоял двадцать четыре часа, умылся, переоделся и ждал смену. И пришла она — ввалилась целая толпа с бригадиром Семёном. Шустрый, худой и жилистый, рыжий Семён — явленный харизматик. С порога поставил мне вопрос перпендикуляром:

— А ответь ты нам, студент! Ты у нас во втором институте учишься. А имею ли я право стать депутатом Верховного Совета СССР?!

— М-мг… — Поскольку я не спал уже больше суток, то, вероятнее всего, был слегка приторможен, и не исключаю того, что имел глуповатый вид.

Веселая глумливая компания за спиной Семёна делала всяческие знаки: «Дай добро! Дай!».

А лет ему тогда было около сорока, и имел он, бригадир Сеня, высшее техническое образование и талант к технике имел, а характер — неизлечимый, не со всеми уживчивый. Хвастал, что дед его был революционером из еврейско-польских «ошметков», носил маузер и в свое время стрелял крепко. А внук революционера был ужасный спорщик и любил, чтобы все было по его разумению. Такое положение, мягко говоря, не всех в сельхозучастке устраивало…

— Фактически каждый гражданин имеет право быть избранным, — ответил я ему как-то так.

— Фактически! — Семён торжественно пожал мне руку и стремительно двинулся на территорию участка.

С этого же дня он развил бурную деятельность по сбору подписей в «первичной» организации… Каждому трактористу, в случае если его выберут депутатом в Верховный Совет, он обещал новый трактор. Кузнецу Лёне — новую кувалду, наковальню и горно с новыми мехами. Даже доверчивому простаку Алексею, дворнику по участку, пообещал привезти с Юга густые, крепкие сибирьковые веники! Не то чтобы продвинуть по службе, а веники… Где тут правда, а где выдумка, я не мог разобрать. И допускаю, что выдумка тут была! Днем в котельной проходило много народу. Со всеми я был хорошо знаком, все знали, где учусь, и каждому хотелось рассказать что-нибудь невероятное и смешное. Тема выборов в тот момент оказалась самой востребованной. Забегали при случае, рассказывали про веники, трактора и прочее. Все приняли участие в этой комедии, и все ждали конца ее. Настал день, когда в ленинской комнате агроном собрал своих работников для решения Сениного вопроса. Удивительно, но почти все поставили свои подписи в поддержку своего бригадира. Одни придерживались такой линии:

— Да на кой он нам нужен?! Забодал всех!

— Без него спокойнее будет! Пусть куда хочет идет!

— Хоть в РОНО, хоть в ООН!

Было и другое течение, но близкое к этому. Не знаю, кто, но вспомнили известный старый анекдот про генерала, к которому пришел его денщик и говорит: «Товарищ генерал, табе пакет!» «Не табе, а вам!» — поправляет генерал. «Да на кой он мне нужон? — противится денщик. — Табе пакет!» «И прислали же ко мне такого гольного дурака!» — бурчит генерал и принимает пакет. «Так, товарищ генерал, умных — к умным, а дураков — к дуракам!» — весело ответствует денщик.

При этом трактористы себя за дураков уж не считали… В выступлениях же многих депутатов по телевизору ума не наблюдали. Поэтому и предлагали «послать» своего бригадира туда — к депутатам.

А Лёшка Солдатов, грустный романтик и тракторист, тот придерживался иной линии.

— Всю жизнь мечтал увидеть знакомого человека в большой власти! — в мечтаниях беззлобный Лёшка тянул слова. — Представля-я-яете? Выбирают нашего Сеню депута-атом и дают ему какую-нибудь должности-и-ишку! М-м-м, — умилялся Лёшка. — И посадят его рядом с Горбачё-о-ом! А мы смотрим все по телевизору и диву даемся: «Так это же наш Се-еня! Из наших рядов!.. И рядом с Горбачё-о-ом!».

Но линия Лёшки, как я догадываюсь, выходила из вещего сна слесаря участка дяди Сани Золотанина. О-о-о, дядя Саня… Царство им всем Небесное. Почти все участники тех событий уже померли. Но все они были такие разные, такие жизнелюбивые и в общем-то беззлобные люди. Но о дяде Сане. Это… сначала дядя Саня был фронтовиком. И имел награды боевые. Прошел всю Великую Отечественную разведчиком. Помимо всех достоинств дядя Саня был великий фантазер. В отличие от других с ним мы не были знакомы. И он «поймал» меня в первый день моей работы в сельхоз-участке. В столовой за обедом мы встретились с ним глазами — сидели за разными столами. Он смотрел на меня как-то пронзительно, даже строго, а потом подсел с вопросом:

— У тебя старший брат есть? — Дядя Саня имел благородный вид. Длинноволосый блондин, да еще и с сединой, высокий, подтянутый. Слегка удлиненное лицо с тонким хищным носом, с пронзительными серыми глазами придавало значение. О, дядька особый!

— Есть! Два брата!

— Старший?

— И старший есть! Он сорок седьмого года! Музыкант он.

— А-а-а, нет. — Дядя Саня собрался уходить, но добавил, указывая на меня: — В войну такое лицо помню — копия! — Встал уже и спиной ко мне повернулся.

— Но у меня дядька родной был! Пётр, — остановил я его. — И он погиб.

Дядя Саня резко повернулся, подсел вновь.

— А где он воевал?

— На Финской! Там и погиб!

— На Финской и я воевал! Но ладно, я к тебе вечером зайду. Ты сегодня на сутки заступаешь?

— Заступаю!

Я не успел опомниться, как дядя Саня вышел из столовой. Помню, сердце у меня в тот раз забилось, заколотилось — ужас. О родном дядьке, который погиб на Финской войне, отец наш да и мы все, родные, ничего почти не знали. И тут вдруг! Вечером дядя Саня не зашел, и утром его не было. И трое суток до своей смены я мучился неизвестностью. И опять мы встретились в столовой. Тут я уже сам к нему подсел решительно:

— Дядя Саня, расскажи про дядьку! Вы знакомы с ним были?

— Нет, — вяло ответил тот. — Просто я помню, мы шли в штыковую, и помню, рядом со мной упал вот такой боец, как ты. Один в один! Я к нему: «Браток!» А он уже все! Грудь вся в крови уже была! Я его вот так взял на руки, голову держал его… А там надо же было идти в бой! Дальше! Оставил его и пошел… Но лицо — твое…

Я почему-то поверил тогда дяде Сане и сейчас верю, что именно так оно и было. Отцу рассказывал эту историю. И, помню, после того мы долго и молча сидели с ним. Отец, видать, сам представил ту картину, картину смерти своего родного брата. Потом он просил передать привет дяде Сане. Я передал, и мы с дядей Саней стали дружить. Он мог принести мне яблок. Целое ведро один раз принес! А однажды зашел и молча подал мне конфетку — карамельку. Одну. Улыбнулся и молча ушел.

И все же дядя Саня был великий фантазер. Да, там, в нашем сельхозучастке, была могучая «кучка» фантазеров. Когда же начинал говорить дядя Саня, все замирали и ждали грани, которая плавно, а то и сразу, скачком, переходила в ту самую потрясающую выдумку, какую, можно сказать, и не выдумаешь. Но зачем она ему нужна была? Ну, например, дядя Саня был охотником, поэтому у него была масса историй про охоту. И вот одна из них, свидетелем которой я был.

Летом наша котельная не топилась, стояла на ремонте, так что все кочегары ходили каждый день на работу. И как-то раз после обеда мы — кочегары и слесари, человек пять-шесть — по пути в котельную забрели в аккумуляторную. Дядя Саня находился там, а «погонялы» — бригадира Семёна — рядом не было, так что мы затормозили на какое-то время у аккумуляторщика Леонида. Не помню, как разговор вышел на тему охоты, но слово взял дядя Саня Золотанин:

— Когда я жил в Тульской области, был у меня кобель Трезор! Таких кобелей уже нету! О-о-о, не-а! Умный, гад! Только не говорил!

— А какой же породы был твой Трезор? — вкрадчиво спросил аккумуляторщик Леонид.

— Породы? — Дядя Саня задумался на одну секунду. — Да обыкновенный кобель и обыкновенной породы! И не гончая, и не борзая. Я же в собаках разбираюсь. А Трезор был обыкновенный. Правда, такой костистый! — Дядя Саня показал, каких размеров был Трезор.

— Да это прям теленок, — ехидно засомневался аккумуляторщик.

— Теленок! — воскликнул дядя Саня. — Вот я тебе и хочу рассказать, как с ним мы на кабанов ходили… Мы, — рассказчик таинственно усмехнулся, неспешно достал сигареты, неспешно прикурил. И все курящие вокруг дяди Сани тоже задымили. — Выходили мы с ним рано утром, — дядя Саня посмотрел на часы, — в три сорок пять. Но вот так мы с ним выходили — ровно в три сорок пять. Так заведено у нас с ним было.

— С Трезором?

— С Трезором.

— А он чего же, в хате с тобой жил? — опять тот же вкрадчиво-ехидный голос.

— В чулане, — резал дядя Саня. — В чулане он жил и на волчьей шкуре спал.

Так вот, я открывал ворота нараспашку, — рассказчик посмотрел всем в глаза, а дольше всех — аккумуляторщику, наверное, чтобы тот не лез с глупыми вопросами. А смотрел дядя Саня так, будто хотел сказать: «Вы даже не представляете, как это — открыть дверь нараспашку!» — Открывал я ворота нараспашку и говорил: «Трезор! Фас!» — и Трезор мой тут же уходил в лес, а я… — дядя Саня выдержал мучительную паузу. — Правильно ты думаешь. — Рассказчик ткнул пальцем в аккумуляторщика. — В чулан. В чулан, повторяю! Садился на эту самую волчью шкуру и закуривал. А ружье-то — вот оно, рядом, курки взведенные. Жакан! Все как положено!.. Курил я тогда… самосад. Сам его выращивал, намешивал туда дойничку — изумительный был, душистый самосад!

— О, я тоже отцу так делал! — обрадовался я.

Дядя Саня поднял в мою сторону руку: мол, тебе слова не давали.

— Я искуривал пару, ну от силы… — рассказчик опять посмотрел на часы, — три цигарки. И тут, брат, не шути. Дикий кабан — зверь страшный! Вепрь! Я брал ружье и тихо-тихо спускался с крыльца. — Дядя Саня тихо-тихо показал, как он спускался с крыльца, и замер. И мы все замерли и перестали дышать. Кто-то даже поперхнулся дымом.

— Ха! — неожиданно громко выдохнул дядя Саня, так, что все вздрогнули, кроме аккумуляторщика. Оказывается, аккумуляторщик Лёня уже слышал эту историю про Трезора. — Ха! — выпалил дядя Саня. — Мой Трезор не любил задерживаться, он приходил как по часам! С левой стороны шел вепрь, а с правой — мой Трезор. В зубах Трезор держал клык этого самого дикого вепря и вел его за клык! И где он находил таких здоровых кабанов?! Я теряюсь в догадках. Шли бок в бок. Ха! А хвостиком его Трезор еще и подгонял!.. И прямо в ворота и ко мне во двор!.. Мы встречались с ним глазами — вот так! — Дядя Саня стремительно рисовал прямые линии. — Глаз в глаз! Я давал головой ему знак, мол, сигай, Трезор! И Трезор мой сигал в сторону метра на два… и становился как вкопанный: мол, Саня, я свое дело сделал, теперь ты лупи!..

Боюсь, моя мысль свернула куда-то в сторону. Буду краток. Итак, накануне голосования дяде Сане приснился сон: столы, столы, а за ними сидят два человека — генеральный секретарь ЦК КПСС М. С. Горбачёв и наш бригадир Семён. Дядя Саня решил, что это вещий сон, что Сеню нашего надо срочно выбирать в депутаты и что Сеня может стать у Горбачёва секретарем. Не генеральным, а просто секретарем. Снился ли сон на самом деле дяде Сане, никому, сами понимаете, не известно. Тогда же кто-то заметил, что столы снятся к покойникам и как бы наш Семён, но еще хуже — сам генеральный, а еще страшнее — оба в один день, как бы не того… ага… «лапки не отбросили».

В общем, выражаясь словесным багажом Михаила Сергеевича, — «плюрализма» в нашем сельхозучастке перла, как опара из квашни!..

Один из немногих, тоже тракторист, Михаил Иваныч Камешков, противостоял таком у легкомысленному действию своих сотоварищей:

— Да что же вы делаете, ребята?! Вы кого хотите во власть подсунуть? — Михаил Иванович был передовиком, а еще и коммунистом. И для него высшее начальство в лице Горбачёва было недосягаемым.

Но помню, как он страшно возмущался по другому поводу. После популярной в то время передачи «Взгляд», где режиссер Марк Захаров публично сжег свой партийный билет, Михаил Иваныч пришел в котельную крайне возбужденный и стал мне выговаривать, будто ближайшему родственнику этого самого Захарова:

— Ты же ведь тоже, Паша, там, в культуре! Да как он мог?! Как он мог, подлец такой, жечь перед всем миром партийный билет?! Где совесть у таких людей?! Ты мне ответь! Где? Они же и страну так продадут! А?!

— Михаил Иваныч, а я чего? Я беспартийный, и Захаров мне, слава богу, ни сват ни брат, — оправдывался я.

— Знаю, что не брат! Ему партия доверила, допустила его до этой работы! А кто бы он без нее был?! Партия ему имя дала! Он же предатель! А?!

Не буду пересказывать всех деталей и тонкостей, но выборная кампания для Семёна закончилась неудачно. Дальше сельхозучастка она так и не двинулась. Хотя хуже какого-нибудь выбранного в то время депутата типа Николая Ильича Травкина наш Семён не выглядел бы. Говорун он был хороший. И с Горбачёвым бы сошлись. Но мысль другая. Тогда меня поразила легкость, с какой наши трактористы выбирали своего бригадира в Верховный Совет. А резюме местным выборам подвел кузнец и сварщик Лёня (Леонидов у нас почему-то было много)… Как-то вечером, уже после рабочего дня и уже по осени, зашел он в котельную, грузный такой, колченогий — Лёня хромал, присел на тахту мою, пару раз вздохнул громко и сощурился в хитрой улыбке:

— Пишешь? Про че?

Я не успел ему ответить, а Лёня продолжил:

— А ты слыхал, чего тут наш Сеня отчубучил? Слыхал?.. Вот чуда-ак! Я ведь тоже на гармошке играю, Паша. Ты слыхал, как я играю? Не слыхал?! Как же ты, в культуре и не слыхал, как я играю?!

— Да нет, не слыхал…

— Да и не надо слухать. Хе-хе… Я, Паша, играю, но не на каждой свадьбе отважусь сыграть. Я же знаю, как играю! А он — рядом с Горбачём! О-о-о! Вот бывают гольные чудаки!.. Про че пишешь-то?

Да, с приходом Миши Меченого в огромной нашей, «необъятной» стране подул ветерок… С ядовитым запашком, как потом оказалось. Все начали просыпаться. В телевизоре появились молодые шустрые ребята. На радио образовались новые программы с гогочущими, как лошади, ведущими женского пола. В общем-то, в спокойной, установленной временем и определенными порядками жизни вдруг выскочили, как из известных табакерок, нахальные, юркие личики. Они — совсем малое количество их — быстро определили дальнейшее русло лениво текущей огромной реки и с нарастающим грохотом пустили ее по своим порогам… Старухи зашептали, что вот он и конец всему скоро! Михаил Меченый пришел, значит, скоро — труба. Давно, мол, все это было известно…

Отец, в очках, с клейстером в стакане или с выкройкой тапочки, приходил к двенадцати, слушал часы. А потом снимал очки, становился в дверном проеме в горницу, где стоял телевизор, как бы мимолетно, не присаживаясь и с повышенным интересом, как чудо негаданное, рассматривал Горбачёва в телевизоре, который, каждый день все более вдохновляясь, начинал говорить о перестройке, гласности… И как только картинка менялась, появлялись иные лица, отец терял всякий интерес к другому происходящему на экране и уходил к себе. И вот однажды отец воскликнул:

— Может, это его сын?!

— Чей сын? — не понял я. — Это наш генсек!

— Генсек! Я-то понял, что он генсек! А кто у тваво генсека отец? Вот в чем вопрос!

— Пап, ну, ответ простой: какой-то Сергей!

— Мг! — хмыкнул отец. — А может, он нагульный, генсек твой? Ты знаешь, как он похож?!

— На кого?

— На Гришку, на Гришку! А вот фамилию я его забыл. Хоть убей — не могу вспомнить… Звали Гришка, как деда нашего. А фамилия… Какая-то чудная фамилия у него была! Но не Горбачёв! А Гришка — вылитый! И пятно на лбу — точь-в точь!.. И руками — так же! — Отец обозначил жесты Михаила Сергеевича.

— Может, это не Мишка, а твой Гришка? — посмеялся я.

— Мой Гришка. — Отец странно на меня покосился и ушел с клейстером в стакане.

И как-то косили мы с ним внизу луга в вишнях. Почему-то мы были вдвоем. Без братьев и зятя. И мамы с нами не было. А косарь мама была искуснейший!..

Ну вот опять! Как тут не отступить от главного? Расскажу интереснейший эпизод из жизни моих родителей. Примерно в эти годы, о которых идет наше повествование, чуть ранее, приехал к нам в хутор мой тесть к сватам своим в гости. А тесть был самый настоящий перс. В то время он жил в Душанбе и был известен в СССР как актер Латфи Атаула сын Мехти. По-русски — Анатолий Михалыч. Анатолий Михалыч являлся еще и режиссером, драматургом, знал до десятка восточных языков. В известные времена был репрессирован и отсидел в Сибири десять лет. В молодости Михалыч, как говорят в народе, имел бычью силу! В цирке даже силовиком работал… Встретили его родители мои хорошо, перс остался очень даже доволен. И больше всего его сразила сваха — Нина Дмитриевна. Царство им всем Небесное. И не тем, что мама прекрасно пела, — а пела она действительно прекрасно, — и не тем, что была замечательная хозяйка, а тем, как она умела косить траву. Смотрел, смотрел перс Атаула, как хоперская казачка однажды на семейном покосе машет косой, да и решил тоже попробовать:

— Сваха, много чего я в жизни повидал, много чего умею делать, но всегда думал, что косьба — чисто мужское занятие. А ты это так легко делаешь! Дай попробую!

— О, да, а то чего же, сваток! На-на, попробуй! Тут особого ума и не надо. — Мать охотно передала косу своему свату.

Перед тем, правда, отец любезно подвел жало косы. Помню, как вся наша семья умиленно застыла в момент рождения нового косаря. Сын Мехти даже засмущался, как на премьере перед выходом на сцену. Мама, конечно, проинструктировала, как махать, на что налегать, и Атаула понял. Первый решительный взмах — и коса наполовину воткнулась в землю.

— Ой, сваток, да ты полегше, полегше! — мягко всколыхнулась мать. — Ты пяточкой-то к земле, пяточкой! И полегше. Вот, гляди! Отец, дай мне. — Мать отняла косу у отца. — Р-раз! И все! Р-раз! И все!

Это «р-раз, и все» продолжалось минут десять! Коса Михалыча никак не хотела косить! Она то птицей взмывала к небу, то колом втыкалась в землю. Пару раз косье опасно хрястнуло, и отец слегка приуныл. А мать оптимистически продолжала вдохновлять дорогого гостя:

— Сваточек, сваточек! Да ты не рви дуриком-то! Пупок сорвешь! Смотри вот, пяточкой прижимай, а носок-то не задира-ай! И легше, легше — р-раз, и все!

Словно в обострение данной ситуации появился Сашок, племянник. Он ездил на велосипеде купаться на пруд. Приехал, взял свою косу и влился в смущенное общество. Учился тогда Сашка в четвертом классе, косил же как взрослый косарь. А учили его косить дед с бабкой, а косу — пятерку — дед ладил специально для внука.

— Вот, Сашочек! — обрадовалась бабушка. — Покажи деду Толе, как ты легко косишь! — В другую минуту бабушка Нина подумала бы, что она предложила, баба Нина была тонкий человек, но сегодня… — Смотри, сват, смотри, как он пяточкой прижимает!

Взъерошенный, с красными от купания глазами и с облупленным носом, Сашок не косил, а брил. Так искусно у него выходило.

Крайне смущенный, большой, грузный Анатолий Михалыч, обливаясь потом, обратился к отцу:

— Веришь, сват, я на сцене никогда так не позорился! У меня есть шанс еще раз? Дай попробую!

— Шанец есть! Хучь два! — Мать сознательно, для смягчения ситуации, поменяла буквы. — Глянь, сколько травы!

«Два» не вышло. На первом же косье хрястнуло, и тесть мой едва не рухнул с обломком в руках.

— Слава Табе, Господи! — спешно и облегченно перекрестился отец. — Пойдем, сват, и выпьем!

Надо отдать должное упорству Анатолия Михайловича. Он вставал каждое утро рано-рано, снимал одну из кос с клена у крыльца и шел один на луг. А на лугу он долго не задерживался — крайне удрученный, возвращался быстро с обломками. Он сломал три косовища, но так и не научился косить. За порчу имущества предлагал деньги. Отец, конечно же, отказывался и даже придумал оправдание поломкам:

— Да они же старые, сват! Косья! Я их как раз и хотел поменять. Глянь, они какие! Хрясть — и все!

Мне до отъезда тестя пришлось на велосипеде съездить в ближайший лесок и срубить штук пять кленков для новых косовищ. Тестю же очень по душе пришелся наш хуторок, и он даже присмотрел себе заброшенную хату, в которой когда-то жил немой пастух Петя. Михалыч серьезно намеревался переехать к нам на постоянное место жительства. Но, как говорится, мы предполагаем, а Господь Бог располагает.

Но возвратимся к нашим с отцом вишням. Тут я выкосил птичье гнездо.

— Пап, смотри! Наверное, соловьиное, — позвал я его и начал философствовать. Время шло к обеду. А косить мы начали с раннего утра. Со двора нашего, от летней кухни, вился легкий дымок: мама что-то готовила. Надо было заканчивать дообеденный сенокос. — Прошлогоднее, па, а может, и позапрошлогоднее…

— А с чего ты решил?

— Да труха, смотри! Кладка несвежая — одна труха!

Отец пальцем ткнул мне в грудь и как можно шире открыл узкие щелочки глазные:

— Точно, Паш! Перетрухин! Пе-ре-трухин… Гришка! Ну какой похож на Горбачёва! Точно — Гришка Перетрухин! Голову сабе сломал! Садись, покурим! И я табе расскажу.

Я всегда радовался своему приезду домой! За плечами отца и матери, хоть уже и стареньких, на две-три недели невольно становился беззаботным дитем. Даже самый тяжелый труд — сенокос, уборка сена, огород — приносил радость. Эти две-три недели отпуска со стариками родителями остались в жизни самыми радостными. Я отказывался от льготных путевок, различных путешествий, брал в фабкоме лодку резиновую двухместную и ехал домой. Рядом был пруд Кулиновский с красными карасями, раками, с карпятами и карпом до пудовых размеров… А еще во время учебы во ВГИКе темы для своих рассказов, сценариев я брал здесь, на родине. Мои герои поют песни наших дедов, говорят их языком: табе, сабе, солнца… Как там сказано? Плох тот кулик, который не хвалит своего болота.

— И как ты меня надоумил вспомнить про этого Гришку Перетрухина?! Давай присядем! — Отец зачикилял к заросшей колее, где стояла наша банка с водой. Присели, попили. Вода уже стала теплой, но, сдобренная лимонной кислотой, показалась наивкуснейшей! Все тело приятно ныло и гудело.

Накосились мы нынче славно! И отец, будто поймав мою мысль, продолжил ее:

— Сколько сенца будет, а? Прям хорошо! А ты знаешь, как у нас на Водиных этот Перетрухин на Смоленскую сено собирал? О-го-го! Я тебе расскажу! Не знаю, откуда он к нам в хутор попал, но был ненашенский, не из казаков.

— Молодой он, что ли, был? — поинтересовался я.

— Перетрухин? — Отец задумался, по-своему что-то высчитывал. — Не знаю, не знаю! Может — тридцать, может — сорок. А может, и… не знаю.

— Ну, пап, у тебя и прикид!

— Не могу точно сказать, не могу. Но с ним всякие чудные истории приключались! Поэтому, наверное, я его так хорошо запомнил. Ну, вот про сено!.. Мать наша всегда меня ругает, когда я тапочки по воскресеньям шью. А ведь нельзя! До обеда — точно нельзя. А уж в такие праздники церковные — тут и не говори! На моей жизни столько примеров! У этого Гришки Перетрухина, не помню, жана была, дети? Убей — не помню! Хату помню, на краю стояла хутора… Ну вот! Как-то накосил он сена, сено высохло. Это был уже второй покос — отава. И стал он собирать, да не на какой-то там простой день, а на Смоленскую. Она — Смоленская — когда? После Ильи? Оно и раньше, и сейчас говорят: на Илью Пророка, на Смоленскую — отдыхай! А он — хоть бы что! Гребет и посмеивается. Люди ему: «Гришка, да ты чего делаешь? Смоленская присмолит!». А он и байдюже! Сложил стожок. Стожок хороший получился. Не помню, почему, но он успел поставить его недалеко от наших. Мы же там, детишки, потом смотрели!.. А наши стога были — о-о-о, не шути! Знаешь, сколько скотины прадед твой Иван Осьпович держал?! Быков, лошадей, коров, не говоря уж об овцах и козах…

Отец перешел на приятные детские воспоминания. А уж как мне приятно было все это слушать… Но — о Перетрухине с его стожком.

— Ага! Ты, Паша, не поверишь! Пока Гришка сено греб, на небе не было ни тучки. А как стал собирать в стожок, образовалась одна — ма-аленькая, черная, правда. И повисла над Гришкиным стогом! Гришка то-олько закончил, грабли свои собрал и вилы и отошел, ну, полюбоваться сеном своим. Хорошо, что вовремя отошел! Из тучки — гром, и молонья бьет прям в его стог! Ты, Паш, когда-нибудь видел, как сено горит?

— Видел, пап!

Теперь я припомнил. Однажды летом мы, около десятка школьников, после пыльной работы на нашем хуторском току ехали на речку купаться. Ехали на машине, в открытом кузове, и видели, как в сотне метров от дороги занимался пожар. Загоралось совхозное сено — пять огромных прикладов! Это была жутко красивая картина! Сюрреализм! При полном безветрии огромное пламя, оторвавшись от первого загоревшегося стога, перелетало на пятый стог. Поднялся огромный огненный вихрь, и все пять прикладов вспыхнули, как порох. Моментально! Это страшно!

— Сено горит — а-а-а, не дай бог! А Гришкино, Паша, — отец от удивления как-то помолодел, — горело как свечка! Ни один скирд не пострадал. Весь хутор сбежался смотреть на чуду! Бежали тушить, а увидали чуду!.. Вокруг — сена, скирды! Они должны были пыхнуть тут же! Ни один не пострадал, а Гришкин так свечкой и догорел дотла! Во-от, тут и подумай, как с Богом играться. Говорили уж тогда, что Гришка черную магию почитывает, а это уже дело темное. Не от Бога. Как дед наш, Иван Осьпович, сказывал.

Но я тебе другую историю хочу рассказать про этого Гришку. Уж какой он говорун был — до упаду! Но беззубый!

— Как, беззубый?

— Ну, зубов у него не было! Два клыка торчало!

— Беззубый говорун!

— О-о-о, говорун каких поискать! Не знаю, почему, но он вместе с нами, ребятишками, в ночную стерег быков, лошадей. Может, его нанимали? Бывало… хе-хе… и по головке погладит, и цыбарку табе скрутит, табачку туда и в рот ее сунет, да еще и спичку черканет: «Ну-ка, ну-ка, — подзадорит, — набери поболее дымку и скажи в себя: “Эх, мама!”»… А опосля деду Ивану донесет, что внук его, Оська, покуривает и покашливает! И все со смешком, все со смешком. Ну, мы ему тоже устраивали! Он был страшно трусливый! Особо змей боялся. А змей у нас было!..

— Змей?!

— О-о-о, Паша! У нас столько всякого дикого зверья было! И зайцев, и куропаток, и диких уток и гусей. Дудака мерено-немерено! А уж змей! Раз весной я быка одного искал и в ложбинку спустился, а нога у меня как-то подвернулась. И я — падать! А луна полная была, светло так! И вот я лечу, вот-вот рукой коснусь земли! Гляжу, мать честная, а он, клубок, катится, живой! И прям на меня! А этот клубок в диаметре примерно метр или больше!

— Какой клубок?

— Змеиный! Представляешь, из него головы торчат и шевелятся! А он сам шипит и катится на меня, как верблюжья колючка! Медленно катится. Как я в него головой не воткнулся, не знаю! Рванулся!

— Какой-то ужастик!

— Чего-чего? Ну, я ж тебе и говорю! У деда нашего Ивана батраки были — Жуковы. Молодая пара. Муж с жаной. Воронежские они были. Эта жана, она вообще змей не боялась! Идет, например, вдоль обрыва, а змеи головы из норок повысунут, а она поймает ее, змею, и шею свою обмотает или грудь. И две змеи могла поймать, тогда две груди обмотает и идет по хутору. Змеи сипят и язычки высовывают. Люди стали жаловаться деду Ивану:

— Иван Осьпович! Что это у вас за революционерка такая?! Детей пугает!

Иван Осьпович ей запретил так по хутору ходить. Во-от, а ты говоришь «змей»! А Гришка, он вообще боялся ночью ходить! И пропади они пропадом, хоть все быки! Он ложился в свою телегу и засыпал, а лошадь свою он путал, и она возле нас стреноженная и ходила. Спал как убитый! Мы его, сонного, вместе с телегой, в яр спускали. Бывало, проснется и не поймет, где и че с ним! Как начнет дуриком орать! А лошадь у него была старая и смирная. Один раз старшие ребята взяли и обмазали ее откидным молоком. Ну, кислым!

— Знаю-знаю, пап! Откидное — знаю!

— Ага! Не поленились же! Всю ночь, пока он спал, мазали ее! Ха-ха! Рано утром Гришка проснулся, а мы тут все рядом! Ждем не дождемся, когда он пятно свое высунет!

— Пап, ну неужели уж так похож на Горбачёва? — сомневаюсь я.

— Как в зеркале! — без тени сомнения заверяет отец. — Я его, Горбача, когда первый раз увидал, аж присел: Гришка! А фамилию вспоминал-вспоминал. Ты вот помог. Хе-хе!.. Ну вот. Из телеги голову поднял, пятно свое почесал, глядь, а лошади нету! Туда-суда — нету лошади!

— Рябятки! А вы мою лошадку не видали?

— Лошадку? — отвечаем мы. — Какую такую лошадку?

— Мою лошадку! Вы че, лошадку мою не знаете?

— А-а-а, твою, дядя Гришка! Знаем…

А кто-то и скажи:

— Да тут татары проежжали!

— Какие такие татары?! — Гришка аж из телеги выпрыгнул.

— Какие лошадок любят на колбасу пускать!

Эх как спохватился наш Гришка.

— На какую такую колбасу?!

— На кониную, дядя Гришка!

— Да куды ж энти татары поехали?

— А вон туды! — показывает один.

— Да нет, туды! — показывает другой в другую сторону.

— А может, и цыгане, — третий льет масло в огонь.

— Цыгане?!

А до этого вышла история: цыгане лошадь у нас из хутора украли.

— Ой! Да чаво жа вы, нехорошие рябята, меня не разбудили? — носится наш Гришка туда-суда.

— Дядя Гришка, да мы тебя будили-будили! Но тебя же не разбудишь!

— Тряхнули бы покрепше!..

Мы уж тут за животы все ухватились — как бы в голос не засмеяться. Гришка-то вокруг своей лошадки бегает и не поймет: была лошадь гнедая, а тут какая-то пегая перед его носом. Она же лупиться стала. Солнце вылезло. И он тут прям уткнулся в нее.

— Ой! А чья жа эта лошадка, чужая и страшная какая?

А лошадка: «И-го-го!» — зубы ему оскалила: мол, и какая же я табе чужая, Гришаня?! Я жа, подлец ты такой, родная твоя!

Тут Гришка признал ее и аж всплакнул.

Конечно, приходилось ему ночами темными ходить. Не все лежал. И вот раз наш Гришка забрел — сам не понял, куда забрел, — далеко. Быка искал. А ночь это была, Паша, особая. Она бывает один раз в году, когда папоротник цветет!

— Пап, это у Гоголя есть, — посмеялся я.

— Ну вот, опять ты про своего Гоголя! — обиделся отец. — Сто раз я табе говорил и говорю: не знаю я тваво Гоголя! И книжек его не читал, и никто и ничего мне не рассказывал…

Отец и раньше рассказывал истории из своего детства, удивительно похожие на истории классика. И каждый раз я пытал его: «Кто рассказал тебе, где услышал?». С годами я удостоверился, что действительно отец не мог знать произведений Николая Васильевича. Откуда?! Грамоты не знал, Арины Родионовны под боком у него не было, не те времена были. Не до сказов и сказок — лихие времена! А история с пастухом Перетрухиным уж… «очень» оригинальная!

— Пап, пап, — поспешил я, — рассказывай! Я буду молчать.

— Ага! — легко отошел отец. — И вот в ту ночь, когда папоротник цветет, Гришка потерял быка и пришел один. Злой и какой-то не такой! Мы к нему:

— Дядя Гришка, где бык, какого ты искал?!

Гришка молчал-молчал и вдруг ощепырил свои два зуба и захохотал:

— А я вижу: он в Каменском яру!

Мы аж все содрогнулись от его хохота!

Я табе рассказывал, как в тридцатых годах я работал на мельнице в хуторе Павловском? Это перед МТСом…

— Да… пап, что-то рассказывал, но про что ты хочешь рассказать?

— Слухай. Мельница стояла в конце Павловского, а жил я в начале Нехаевского. И чтобы попасть домой, надо по мостику было переходить речку. Уже, наверное, месяц ноябрь был, ледок на Тишанке. А там такая гущина, где мостик! И терин, и верба, и тополь, и грушеньки, яблоньки. Место неспокойное. И про энтот мостик дурные слухи ходили. Мол, ведьма там появляется и за мущщинами охотится!

— Как охотится?!

— Да вот так и охотится! Откуда я знаю? Охотится — и все. А молодой, иду и думаю: «Да какая ведьма? Сказки какие!». Иду, и земелька уже схватилась морозцем. Веточки похрустывают, а тишина-а. Уже ночь, а луна светит вовсю. Ага. То-олько я на энтот мостик — под ноги же смотрю — и чую: что-то не то. Голову поднимаю вот так, а с той стороны тоже на мостик — баба голая…

— Совсем голая, что ли?

— Совсем! С длинными седыми волосами. Я, вот веришь, Паша, как говорят, чуть в штаны не наложил! Ноги стали ватными, ну не владею ими! Но все же как-никак двинусь чуть влево, а она там тоже двигается, только вправо. Я — вправо, она — влево, как в зеркале. И я даже вижу, как она жутко лыбится. В голове тут все вертится, сразу история в башку темяшится. А про нее так и говорили: голая и с длинными седыми волосами. Говорили также, что она одного уже защекотала…

— Как защекотала?!

— Насмерть!

— Как это она могла его защекотать?

— Да откуда же я могу знать, Паша? Я че, смотрел, что ли, как она его щекотала? Чудной ты какой. Защекотала — и все. Я тут смекаю: «Оськя, заднюю включай». Но главное, талы-то я прошел, все эти заросли, и мне никак назад нельзя. «Маханет за мной, — думаю, — и Царства Небесная табе, Оськя!»

А за мостиком, на той стороне, где эта баба, вон они — хаты виднеются. Во-о, Паша, путя она мне отрезала! Ну, я задом, задом. Тут и молитву вспомнил. Перекрестился и как заорал: «Господи! Спаси и сохрани!». И как с этого мостика на лед сиганул, а он — хрясь! Ледок-то тоненький, прогнулся. А я опять: «Господи, помилуй, Господи, помилуй!» — и наискосок. Ногой своей хромой, как стеклорезом по стеклу. Жуткий треск стоит! Оно хоть я и молодой был, да не такой скорый. Ты же понимаешь? Под мостиком там мелко, а куда я бегу — на яму, а она глубоченная! Как я ее перебег, Господь знает! Только слышу за спиной: «Оськя, не попадайся боле!». И хохот.

Она когда захохотала, я тут же Гришку с быком вспомнил, как он хохотал. Ужас! Точь-в-точь!

— Спасся?

— Ну видишь, сижу перед тобой! — посмеялся отец. — И вот слухай ты про Гришку. С ним такие чудеса стали происходить — уму непостижимо! Ну, бык точно в Каменском яру был. Это от нашего хутора далеко. Но не бык главное. Хотя как он, Гришка, мог узнать, что бык туда забрел? Дальше. У нас была дальняя родственница тетя Клавдя. Я даже не помню, кем она и как приходилась, знаю, что родственница. А муж у ней… кажется, его звали Николаем. Оставим Николай, ага. Муж Николай в Германскую погиб. Не вернулся. Это ж сколько лет прошло! И все смирились: погиб — и все тут. Наш Гришка в этих же днях после папоротника заходит к тетке Клавде в хату да и говорит ей:

— Клавдя, накрывай столы, Николай твой завтра должон возвратиться из Германии!

А тетя Клавдя была грозная такая. И голос у ней был мущщинский, да и сама не мелкая. Как вскричала:

— Ты что это, шутки со мной пришел шутковать?!

Схватила его за шкирку.

А Гришка:

— Постой, постой, Клавдя, погоди, погоди! — орет.

Клавдя замешкалась, а Гришка к столу подбегает и пальцем указывает:

— Завтра я вот тут тоже буду сидеть и винцо с тобой попивать!

— Что-о?!

— Завтра я… О-о-о, Клавдя, Клавдя!..

Говорят, кубарем летел из хаты Гришка из Клавдиной. А назавтра Николай пришел из плена германского! Так веришь или нет, Клавдя на коленях перед этим Гришкой стояла со слязами:

— Прости, Григорий!

И сидел Гришка на том самом месте, где сам пальцем указал, когда народ собрался на встречу с Николаем. Сидел и винцо с Клавдей попивал. И с тех пор, Паша, стал наш Гришка жить как кум королю и сват министру. Он знал все, что завтра будет или что было, да никому не было известно. Тогда же ужасная война стояла! Враги меж собой в семьях были. Дядьки мои, матери нашей Варвары братья: Семён, Карпо, Анисим, Костя — вечером собираются у отца своего, сидят за столом душа в душу. И песни вместе играют, и шуткуют, а утром разъезжаются и друг дружку предупреждают: «Ну, браток Карпо (или там Семён), лучше не попадайся! Голову снесу! Не пожалею!». Вот как. Кто им втемяшил, что они враги?! Я всю жизнь об этом думаю и не могу понять. Люди гибли почем зря! За идею! Какая такая идея?! И где она, эта идея? Где хутора, станицы? Зачем гибли?! Да-а…

И стали к Гришке нашему обращаться: где наш брат, а где сват? И Гришка все знал.

Была и такая история. У одной бабенки муж пропал, а сказали ей, что муж погиб. Ну, бабенка платок черный надела, ходит, тоскует. А тут такой человек объявился! Все про всех знает! Приходит к Гришке узнать, где костушки разлюбезного мужанька покоятся, чтоб земелюшке их предать по-христиански. А он ей с порога:

— Сними ты, дурочка, платок! Живой твой мужанек!

— Как, живой?! Что с ним?! Где он?! — несказанно радуется бабенка.

— Да лучше табе бы и не знать, что с ним и где он.

— Как так?

— Да так. В хохлах он, в Собацком!

— Это в Воронежской? — перебиваю я отца.

— Ну да, в Собацком, — говорит Гришка.

— А что же он там делает, в Собацком?

— В плену!

— В каком таком плену, Григорий? Собацкий вон, под Калачом. Рази ж там враг находится?

— Для тебя энтот враг — хуже любого врага! У жалмерки твой мужанек, усы свои распушил на подушке пуховой.

— Да что ты такое говоришь?!

— А то и говорю! — разошелся Гришка. — Хошь, я табе и хату подскажу, где она находится в Собацком?

— А подскажи, подскажи! — не уступает бабенка.

И что ты думаешь? Описал ей Гришка путь-дорожку, хату, где ее законный мужанек потяшается на чужих подушках. И пошла та бабенка в Собацкий, и нашла сваво подлого мужанька в объятиях той самой жалмерки…

Как он мог знать, Паша, до мелочей?! Со всех хуторов к нему стали ходить. Он стал как эта слепая в Болгарии!

— Ванга?

— Ага-ага. Я у себя по радио иногда слухаю про нее, Вангу эту, и Гришку нашего вспоминаю. О-о-о, как он выпрямился! Покрикивать стал, ногой топать. Я вот все жду, когда твой Горбачёв затопает. А-ха-ха! Ага. С пастухов Гришка ушел. Ему же платить стали, кто чем. Видать, и денежку давали. Он сабе в Калаче рубаху новую купил, картуз с лаковым козырьком. И вслух заявил, что скоро наденет сапоги с напуском и с рыпом. А знаешь, что это за сапоги с рыпом да с напуском? Они дороже коровы стоили! Что там корова — как добрый конь! Я потом шил такие. О-о-о, это труд, материал! Но пока Гришка наш в чувяках своих ходил, в каких за быками с нами бегал. Командовать стал! Идет по хутору, бывало, к какой-нибудь одинокой бабе пристанет:

— Это поч-ч-чиму у тебя плетень покосилси, а?!

И вышло тут вот что. Как-то раз к нему пришли два его товарища. Они тоже из мужиков были, ненашенские. Пришли и говорят:

— Гришка, ты же у нас вон какой человек стал! Все люди тебя в округе почитают. Картуз ты сабе купил с козырьком с лаковым, рубаху расшитую, а на ногах… Что у тебя на ногах? Да табе в наилучшей обувке ходить надобно! Чтоб тебя миллионы людей видели и говорили: «Кто это идет в сапогах рыпучих?» — «О-о-о, это идет великий человек! Григорий Перетрухин!». На! От наилучших дружков!

И подают ему совсем новые и блескучие сапоги с напуском и с рыпом. Картиночку! Гришка аж растерялси. Ему бы, дураку, сообразить: откуда у его бедных наилучших товарищей такие сапоги богатые? Но, видать, похвала все замстила. И он принял подарок. Примерил. Сапожки оказались ему точь-в-точь!

А товарищи ему:

— Вот, Гришаня, как мы тебя любим и ценим! Хо-хо-хо, ха-ха-ха! — похохатывают. — Отдавай-ка нам свои чирички, а то будешь жалеть новые, так и не снимешь старые!

Посмеялись-посмеялись, да как-то сразу и ушли, и чирички прихватили. А Гришаня остался да притопывать стал сапожками новыми, блескучими, с напуском да с рыпом! Шажок мелкий сотворит, а сапожок у него: «Рып», а он: «Ха-ха-ха-ха-ха!» — порадуется вслух, погогочет. Рыпнет другой, пуще прежнего гогочет. Скольки уж там он рыпел и гоготал, никому не известно. Вдруг сапожок один стал у него поджимать. А носок у другого в сторону куда-то повело. Как он об этом сам рассказывал:

— Повернулси на моих глазах в левую сторону и рыпнул!

Конечно, он сразу понял, кто к нему приходил, но на всякий случай на улицу — шасть. Чтоб друзей-товарищей своих догнать да и сказать: что за подлецы, мол, какие друзья вы мои наилучшие? Что за шутки и за подарки такие?! А на крыльце каблуки у него так и отлетели! А как вышел на божий свет во двор, они и вовсе рассыпались. В труху!

— Сапоги?

— Сапоги!

— Как это — в труху? — недоумеваю я. — Они же были новые, «блескучие»! И рыпели!

— Э-э-э, Паша, погоди, рыпеть-то они, можа, и рыпели, — останавливает меня отец. — Дослухай до конца. Он, Гришка, до своих товарищей искать. А их и нету. Нашел же одного в поле и с кулаками на него: подлец ты, мол, какой! Что же ты со мной такие шутки шуткуешь?

— Отдай чирики мои старые! Видишь, я разумши? Подлец ты окончательный!

А товарищ его:

— Ты че лаисси на меня, друг Гришка? Какие чирики? Я цельный день нонча в поле!

Нашли другова, тот тоже ни слухом ни духом про обувку. И не были они у Гришки, товарища свово наилучшего!

— А кто же тогда был? — вновь выступаю я уже в полном недоумении.

Отец огляделся по сторонам…

— Ребяты! — неожиданно донеслось от нашего дома. Мать позвала. — А ну марш домой! Я уже блины стала печь.

— И вот так, Паша, всегда, — вздохнул отец. — Только до самого главного добираисси, Нина Димитриевна тут как тут!

— Мам, ну сейчас идем, — прошу я.

— Никаких «щас»! А щас у меня уж поджижки прогорають! — категорически заявила мать.

Ну что же, дорогой ты мой читатель, родителей надо слушаться. Да и блинов, честно говоря, очень хочется. Прошу всех в наш двор! Я опишу его с великой радостью.

И живность его перечислю. Тем более что отец с матерью гостей нынче ждут! Бог даст, может, в конце сего дня и песню казачью услышим! Ну а Гришка Перетрухин — он на закуску.

Оглавление

Из серии: Библиотека журнала «Российский колокол»

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Иосиф предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я