За одним столом

Ольга Исааковна Полякова, 2021

Благодарю всех моих дорогих Учителей – и ангелов, и людей, и ныне здравствующих, и ушедших домой, и тех, кто учил любовью, и тех, кто учил болью. Благодарю всех, в частности, за то, что нашими совместными усилиями великий возраст, который принято называть старостью, открывается мне как счастье, как прекрасная свобода и ясность понимания жизни.

Оглавление

  • ***

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги За одним столом предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Войдя, не сможешь выйти,

Но, погоди, — привыкнешь.

Не зная, как сказать —

Другому путь укажешь.

Не ведая труда —

Страну свою построишь.

Забудь, зачем пришла, —

И птичкой улетишь…1

Предисловие-Объяснение

Уже много лет знаю, что должна написать эту книгу. Она о множестве встреч с живыми во плоти и живыми без плоти, которые все учили, кто кнутом, кто пряником, и кроили из меня то, что я есть. Они все продирались к моим чувствам и разуму сквозь упрямство, леность и тупость, сквозь все препятствия вечно сомневающегося сознания. Может быть, эта книга — то главное, ради чего были все эти встречи, ради чего все они, один за другим, приходили ко мне.

Наша жизнь и состоит из встреч: столкновений, совпадений, сближений, слияний, а также расставаний: уходов, отклонений, разрывов, забвений. Она вьется, поднимаясь и падая, ходит кругами, много раз повторяя основные драматические сюжеты на следующих витках своей спирали, сама с собой рифмуется и сама в себе отражается. Когда отсюда гляжу назад, кажется, что весь пройденный путь — один долгий танец, кружение, то в парах, то в одиночестве, то целыми хороводами. Наверное, поэтому названия некоторых глав этой книги начинаются словом «вокруг».

Это можно как-то понять, когда речь идет о телесно присутствующих. А как быть с теми, бесплотными? Да, и они то приближаются, то удаляются, они тоже кружатся каким-то своим инопространственным ходом. Иногда говорят и действуют неустанно, а потом молчат и бездействуют. Молчат долго… И появляются вновь, на новом витке этой танцующей жизни. Или, может быть, это мы сами молчим и бездействуем, укрываясь от их вечного присутствия, а потом пробуждаемся снова…

Как началась связь с бесплотным?

Да как у многих — как взаимное откровение. Когда те, другие, открываются нам, то под внешним слоем нашей собственной наглядности сразу проступают новые измерения — другие слои нашей личности, другие возможности, другие глубины. Сначала они проявляются как разбросанные во времени внезапные интуиции, удивительные случайности, необъяснимые совпадения, чудесные события. Потом однажды — обязательно через катарсис — открывается прямое общение: становится видно, слышно, осязаемо и еще как-то по-особому чувствительно для тела. Сколько тогда испугов, недоумений, потрясений, восторгов и ожиданий! Потом, много позже, приходит понимание, осознание событийных связей и смыслов… И, наконец, из психического вороха простраивается некоторое цельное представление о происходящем по ту сторону и о его связи с этой стороной. По крайней мере, так это было у меня, так мне это видится на данном этапе. Потом, наверняка, все повернется-переменится.

Последнее время замечаю, что разница между происходящим в материальности и чисто ментальными контактами постепенно стирается — все яснее проступает логическая последовательность всех событий текущей жизни в их единой ретроспективе и перспективе, все яснее проявляется глубинный смысл чередования всех встреч-расставаний, кружений-поворотов, опытов-уроков. Проступает Закон, раскрываются правила Игры. Все ярче догадки о прошлом-будущем и о Целом.

Собрала здесь все самые важные на сегодняшний день воспоминания… Не все, конечно. Утаила многое, что «слишком» — слишком страшное, слишком горькое, слишком непонятное. Или то, что могло бы ранить других. Но все же, наконец, сложила в книгу главное, что сердце хранит, как чудеса и откровения, что время от времени записывала и чего не записывала никогда прежде, потому что незабываемо.

Очень надеюсь, что по мере работы над этой книгой, заново переживая события моей жизни, смогу яснее понять Промысел, который есть у Всевышнего обо мне, как и о каждой живой душе. Думаю, что осознание высшего Промысла и соединение с Ним — главная задача любой человеческой жизни.

Понимаю, что многим эту книгу читать не стоит, а некоторым даже вредно ее читать… (Пока не стоит, пока вредно.) Стоит или нет, каждый для себя может определить с легкостью: достаточно открыть наугад и бегло прочесть любую страницу. Если она вызовет раздражение, неприязнь и возмущение — дальше точно идти не надо. Думаю, открой я сама эту книгу лет тридцать назад, наверняка, отвергла бы ее с негодованием. Потом все изменилось.

Заранее прошу прощения у всех, кого упоминаю в этой книге, если им почему-либо не понравится то, что я написала. Эта книга обо мне, обо всех других пишу лишь постольку, поскольку нас сталкивала жизнь. Но ведь рассказывая о событиях собственной жизни, невозможно не упоминать других ее участников. Рёскин называет это «дружеской бесцеремонностью воспоминаний». Ей богу, изо всех сил старалась не вторгаться в личную жизнь других людей, не нарушать границы «частных владений» и не раскрывать чужих тайн.

Я бы вообще не стала писать книгу обо всех этих странных — всегда очень личных, иногда интимных до неприличия — событиях моей жизни. Ведь молчала же о них столько лет!

Но времена сейчас меняются. Все больше чудес открывается людям. Все больше людей начинает чувствовать не только присутствие, но и деятельное участие в своей жизни существ, которые успешно обходятся без плоти. Некоторые предчувствуют и уже осознают, что для Земли настает время больших перемен. И вот этим — новочувствующим и осознающим — такая книга будет полезна как опыт индивидуального психического баланса разных уровней бытия. Такие опыты при всей маргинальности всегда обладают некоторым сходством — их связывает общий Источник информации. Да и мне самой эта книга, вероятно, пригодится лет через… семьдесят.

Предисловие-Воображение

Мечтаю собрать за одним столом всех моих Учителей, и тех, которые живы, и тех, кто уже ушел. Маму, папу и всех моих родных, которые были со мной в детстве, а теперь их нет, и я тоскую о них. За тем столом я бы перезнакомила всех моих мужчин, которых любила и люблю, несмотря на прежние обиды и разлуки. Может быть, их обиды еще остались, мои — все в прошлом. Сейчас только благодарность и радость, что все они — мои любимые. Но разлуки все же остаются. А им было бы так интересно друг с другом! Как и мне было интересно с каждым из них. Я посадила бы за тот стол всех подруг, которых любила и люблю. Одних уже нет, других отнесло течением на крутых поворотах жизни, но кто-то все еще — слава Богу! — со мной.

Кого зову Учителями? Да всех, с кем повстречалась в этой жизни.

Вот картинка, которая всегда волнует. Из многомиллиардной толпы людей, населяющих нашу Землю, ко мне навстречу выступили в этой жизни немногие. Кто-то подошел совсем близко, кто-то держал дистанцию. Но каждый одарил словом, взглядом, мыслью, протянул руку, поделился частью своей жизни, что-то взял, что-то дал. Наверное, и я, получая, как-то отвечала на эти дары. И теперь, несмотря ни на что, все эти люди со мной со всеми своими богатствами.

Смотрю на этот стол, полный моих воспоминаний, трепетных чувств и любви ко всем, ко всем, кто вышел мне навстречу, чтобы пройти со мной часть моего… нашего пути. Уже нет никаких сомнений, что все эти люди были мне нужны, важны и жизненно необходимы, что каждый научил меня себе, научил своей мудрости… И немудрости тоже. Но в том-то и мудрость, что нам необходим опыт и того, и другого.

Да, конечно, мне хотелось бы, чтобы все они сделались вдруг добры и мудры настолько, чтобы забыть наши несогласия, обиды и раны, нанесенные друг другу. Я вижу их прекрасные вдохновенные, открытые лица, изливающие на все вокруг свой неповторимый свет. Я вижу их души, переливающиеся всеми цветами, гармонично сияющие без всякого изъяна.

И я пригласила бы тех моих Учителей, с которыми никогда не встречалась в этой жизни. Но я читала их книги, слушала их музыку, через их картины их глазами смотрела на мир. Среди них есть те, которые заставили вздрогнуть и восхититься лишь раз, и есть те — драгоценнейшие — которые сопровождают по жизни каждую минуту, чье мировосприятие стало частью моего.

И еще я хочу видеть за моим праздничным столом тех высоких Учителей, кто приходил ко мне во снах и медитациях, кто учил меня шепотом и криком, коротким словом и глубоким прозрением. Как же я хочу увидеть и услышать их — увидеть глазами и услышать ушами, потому что, пока я тут, мне мало только внутреннего зрения и слуха.

И вот представляю, что все они собрались и теперь знакомятся…

— Позвольте, представить вам, дорогие, моего папу и мою маму. Родные души — они так чудесно играли свои роли в моей нынешней жизни…

— А ты, любимый, познакомься с моими любимыми…

— Мой друг и Учитель, хочу представить Вас моему Учителю…

И все громче гул речей и смех радости, восклицания, песни. Над нами нездешнее небо, и в каждом сердце торжествует Любовь…

Вот такая чудесная, жгуче-сентиментальная картинка. Как неловко от нее нашим прагматическим культурным оболочкам — как все это раздражает, возмущает! Даже как-то саднит от досады. Что тут за сладкая патока, что за претенциозная высокопарность?!

…Только маленькая душа сидит в своем детском уголочке, сочувственно улыбается нашей заскорузлой взрослости, наслаждается встречей и, улыбаясь, тихонечко плачет.

Предисловие-Размышление

Как-то слышала от одного рава замечательное объяснение смысла кашрута. Все множество сложностей и ограничений по части еды Всевышний заповедовал евреям, чтобы отделить их от других людей и не дать соединиться с ними в застольном веселии. Совместное поедание пищи сближает, и есть опасность для еврея во время такого удовольствия потерять себя, забыть о своем непрерывном служении.

Однажды праотцы современных евреев взвалили на себя груз служения Всевышнему. Ну, или это Он взвалил на них такой груз, что по результату одно и то же. С тех пор каждое свое жизненное действие, — в частности, а может быть, и в особенности, еду, — евреи осознают как часть этого служения, как ритуал, как литургию, как жертвоприношение. Их потомки тысячелетиями несут свое избранничество, которое со стороны может показаться невыносимым бременем, даже мазохистским отказом от нормальной жизни и всяческих удовольствий. Некоторым это представляется безумием. Но нет, это только взгляд постороннего. Свое служение евреи сделали бесконечным источником радости и веселия. Вот именно потому и не должны они смешиваться с другими народами, которые не ведают о таком высоком накале радости непрерывного служения. Именно потому евреи избегают соблазна застольной близости с другими.

Итак, соблюдающие евреи не едят за одним столом с неевреями. Так это было, и, наверное, это было правильно. Но…

Невозможно не заметить, что, охраняя древние знания в оболочке традиций, именно евреи чаще всего становятся наиболее радикальными нарушителями — проводниками нового. Это так и в науке, и в искусстве, и в политике, и в душевной жизни, и в религии. Во всех сферах бытия пылание подвижнического сердца и многовековой навык утонченного интеллекта (а также древние связи с интеллектом других уровней бытия) делают еврея незаменимым орудием общечеловеческого прогресса.

Сразу оговорюсь, что под прогрессом понимаю не научные или технические новшества, а постепенное откровение Божьего промысла, который проникает в человеческую среду путем нашего сотрудничества со структурами бестелесного мира. В этом процессе человек — не просто канал и орудие, но именно сотрудник, сознающий, желающий и активно действующий проводник, корректирующий своей субъективностью всю непреложную мощь объективного процесса. Как раз на эти роли проводников-сотрудников чаще всего попадают евреи, отказываясь — по крайней мере, внешне — от своей функции стойких хранителей своих же традиций. Евреи-хранители обычно подвергают евреев-нарушителей остракизму как предателей и отступников. Но это не меняет дела, и в этом один из высоких смыслов еврейской жестоковыйности.

Таким проводником-сотрудником Всевышнего был, например, еврей по имени Иеошуа, согласившийся в очередной жизни на роль адаптора еврейской идеи служения для неевреев. Сейчас трудно сказать, что на самом деле происходило две с лишним тысячи лет назад, да и о дальнейших человеческих искажениях проникшего через Христа послания мы судим, пытаясь рассмотреть их сквозь призму искажений нынешних. Но очевидно, что еврейская — по многим психологическим признакам мужская, суровая, аналитическая, опирающаяся на закон — религиозность сдвинута в христианской адаптации в сторону надзаконного всепрощающего милосердия, нежной сердечности и объединяющей любви. Эта адаптация адресована всем людям, чья психическая структура построена на доминанте не столько разума, сколько, в первую очередь, чувства. Условно говоря, в противоположность классическому иудаизму, она адресована женской психике, настроена на ее вибрации. Понятно, что, употребляя здесь понятия мужское и женское, я имею в виду не физиологические признаки, а именно архетипические свойства человеческой психики — это примерно, как качества инь и ян в китайской философии.

Но, помимо мужского и женского начал, существует еще одна разновидность психики, которая нуждается в идее единобожия. Назовем ее условно юношеской. Именно условно, потому что пылкость и энтузиазм, свойственные этому архетипу, с возрастом не переходят ни в мужское, ни в женское качество. Это люди ислама — третьей аврамической ветви. Именно пылкость сердца, сродни юношескому максимализму, провоцирует в исламе его крайности. Одна из них — неистовая влюбленность в Бога, породнившая ислам с великой культурой суфизма. Другая — неистовая гордыня невежества, породившая террор и безграничное насилие. Можно сказать, что фрейдовские эрос и танатос, то есть стремление к жизни и стремление к смерти, с особой яркостью проявляют себя именно в этой психической структуре.

Несмотря на все различия, иудаизм, христианство и ислам остаются ветвями одного корня, и, как бы далеко они ни отошли друг от друга, сейчас начинается их сближение. Понимаю, что для многих это совсем неочевидно. Собственно говоря, кроме редких проблесков такого сближения в физическом мире и некоторых древних пророчеств, основанием для столь уверенного утверждения является только предчувствие, интуиция, да еще один мой сон. Все это — материя зыбкая и субъективная. Впрочем, как и вся эта книга, в которой, помимо всего, речь пойдет о моих встречах с представителями разных конфессий и духовных течений, так или иначе повлиявших на мою жизнь.

Сон-связка

Вот история того сна, который заставил меня многое пересмотреть в своей жизни и дал название этой книге.

Это было в 2002 году, в Москве, в Институте Самовосстановления Человека. Тогда я работала там личным секретарем основателя этого института, Мирзакарима Норбекова.

Мирзакарим Санакулович искал священника, чтобы тот на каждом десятидневном курсе служил водосвятный молебен для православных, которые ходили в Институт, а их тогда было подавляющее большинство.

Московские батюшки появлялись один за другим, но быстро отказывались, мне кажется, из соображений материальных. Наконец, нашелся некий отец Павел из подмосковного Пушкино. Он принадлежал к Греко-римской церкви, и потом, говорят, стал чуть ли не епископом. Человек он был желчный, с тайными страстями, красиво говорил, но людей явно недолюбливал. Некоторое время повитийствовал с нашей сцены, а потом обиделся, что за ним не прислали машину, и он должен, как простой смертный, ехать в пригородной электричке вместе со всяким сбродом, который не дает ему сосредоточиться на высоком и прекрасном… Короче, христианин этот обиделся на нас и исчез.

На его место пришел отец Алексей. Он добирался к нам не то, что из под Москвы, а из под Рязани, так что поездка в один конец брала у него шесть часов. Огромный детина с голубыми глазами и рыжей косичкой. У него приход был в Чучкове — гиблом месте, где жительствовало множество пьяниц и наркоманов. Те пять тысяч рублей, что платила ему наша дирекция, он вез на восстановление своего огромного чучковского храма. Очень нежный и светлый человек, дай ему Бог здоровья.

Так получилось, что приезжая в институт, он оказывался на моем попечении, и раз в десять дней мы проводили с ним вместе по нескольку часов за беседами, в зале на молебне и еще потом, когда к нему приходил народ с вопросами и просьбами. Мы подружились, нам было чего интересного порассказать друг другу. И до такой степени мы думали и говорили в унисон, что эти встречи стали для нас важны. Думаю, взаимно важны. Однажды, после очередной такой душевной беседы, отец Алексей спрашивает с некоторым удивлением:

— Почему Вы не христианка, почему не креститесь?

А я не знаю, что ему ответить. В юности у меня был соблазн принять христианство, но этого не случилось. Как и почему, расскажу в другом месте. В Институте меня несколько раз звали стать мусульманкой, принять суфийское посвящение, «взять руку» и прочее. Но и это каждый раз почему-то не случалось. Сначала думала, что это все недоразумения, потом поняла, что какая-то сила меня отводит — не мое это.

Теперь отец Алексей спрашивает про христианство. В тот раз честно сказала, что не готова ответить, и надо мне подумать. Не о том подумать, что, может быть, все-таки стать христианкой. А подумать, почему я не могу стать ни христианкой, ни мусульманкой, ни даже иудейкой в смысле традиционного соблюдения. Что это так, я в глубине души уже знала наверняка, хотя потом еще долго пыталась это опровергнуть. Ну, что делать? Я так устроена.

Через несколько дней мне приснился сон, и в нем был ответ на мой вопрос.

Мне снилось, что я стою у подножия стола. Это буквально, как у подножия трона. Видела себя в торце высокого стола, поверхность которого помещалась на уровне моих глаз и уходила в необозримую «туманну даль». Моего роста хватало, чтобы увидеть только, что стол накрыт белоснежной скатертью и на нем стоят стеклянные фужеры в два ряда с каждой стороны.

— Странно, причем тут фужеры?

Этот вопрос слышу в себе во сне. Странно, потому что пространство, где стоял стол, было, несомненно, небесным пространством, и слишком материальные фужеры тут выглядели профанацией. Стол, тоже, вроде бы, материальный, казался, тем не менее, вполне уместным.

Мой внутренний вопрос о фужерах тут же получил ответ: по обе стороны стола вдруг обнаружились — проявились — высокие фигуры, чья плотность и прозрачность была несравнимо бесплотней и прозрачней, чем у стекла. Стало быть, фужеры очутились здесь для сравнения и контраста.

— Понятно, логично, — это я так во сне сама себе думаю.

Вытянутые эти фигуры слегка колыхались под непонятным ветром, стоя в два ряда, и ряды эти уходили в ту же «туманну даль».

Две ближние фигуры отделились от остальных и повернулись ко мне. Тот, что оказался справа, прошептал неслышно молитву и перекрестил меня несколько раз, а тот, что слева, прочел короткую гортанную, видимо, арабскую молитву и сделал дуа. В следующее мгновение услышала в себе новый вопрос:

— А где евреи?

И тут мороз прошел по коже, а потом бросило в жар, да так, что пот прошиб, и холка, как у собаки, встала дыбом. Не оглядываясь, точно знала, что все евреи — ВСЕ! — стояли у меня за спиной. Стояли таким же бесплотным рядом, уходя в бесконечность.

И вот теперь увидела, что сложился аврамический треугольник, в котором я оказалась связкой между всеми тремя ветвями. Так это и запомнила: я — связка.

Когда в институт снова приехал отец Алексей, рассказала ему свой сон. Слушал внимательно и серьезно, вещие сны ему были не в новинку. К чести его надо сказать, больше он не звал меня в христианство.

Странности

Здесь собрала некоторые чудесные обстоятельства и события первой половины моей жизни. Они происходили в разное время, и в суете житейской я сначала даже не пыталась их связать. Больше того, долго и успешно их забывала, то есть вытесняла из сознания, поскольку совершенно не могла вписать все это в тогдашний — вполне горизонтальный, прагматический — контекст моей жизни. Они, как внезапные вспышки, прорывались ко мне сквозь плотную пелену суетливого делового течения, прочерчивали свои короткие траектории и гасли без следа. Так продолжалось лет сорок.

Как раз накануне сорокалетия в очередной раз заболела, утонула в очередной депрессии и резко расхотела жить. На фоне этого кризиса и произошли события, которые заставили меня повернуться лицом к «другой реальности». И тогда я стала вспоминать всякие странности своего прошлого — все эти случайные необъяснимые вспышки. И они вдруг сами собой нанизались на новую нить, связались в новый контекст. Хаос случаев сложился в любопытную мозаичную картинку, которая возбуждала воображение и призывала заново исследовать и прошлое, и настоящее. Оказалось, многие из детских и юношеских «странностей» потом так или иначе повторялись, рифмовались эхом новых событий.

Описываю наиболее яркие составляющие этой вспышкообразной мозаики в их более или менее хронологической последовательности.

Даренка

Было кое-что странное в самом моем рождении.

Мой отец провоевал всю войну. Каждый год — ранение, госпиталь, потом повышение в звании и возвращение на фронт. Последний осколок попал в пах, и врачи сказали, что у него никогда не будет детей.

После победы его не отпустили из армии, и он написал заявление с просьбой о демобилизации. Кто жил в России, понимает, что значило тогда написать такое заявление. Отца отдали под трибунал. Одно из чудес папиной жизни: в «тройке», которая и составляла трибунал, оказался друг его отца, который «отмазал» его от расстрела. В 46-м, разжалованный до капитана, мой отец вышел на волю. Видеть его изможденное лицо на фотографиях того времени — страшно.

В 48-м в возрасте 44-х лет отец начал дневник, назвав его ИТОГИ. На первых страницах он пересматривает всю свою жизнь, перечисляя короткими назывными предложениями события, имена людей и названия городов. В конце фраза: «И светлая Яся, что не для меня».

Светлая Яся — моя мама. Тогда это была худенькая девушка, голубоглазая альбиноска в очках с толстыми линзами. Она была на 20 лет младше отца, и он звал ее «девочка из детского сада». Их познакомила Лиза, сокурсница мамы по Истфаку МГУ. Лиза жила в одной квартире с вдовой папиного брата, Лёни, и там часто встречалась с папой. Она влюбилась в него, но вскоре поняла, что ее желаниям не суждено сбыться. И тогда она решила, что сама найдет ему подходящую жену.

— Я ни с кем из подруг его не знакомила, только с твоей мамой познакомила, — так сказала восьмидесятилетняя Лиза, уже совсем слепая, когда мы сидели летом на террасе нашей дачи в последний год ее жизни.

Маму по паспорту звали Унга, но это угрюмое имя настолько диссонировало с внешностью, что за ней прочно и на всю жизнь закрепилось имя Яся, которое было ей впору. Понятно, почему папа написал «Яся, что не для меня», ведь ему сказали, что детей не будет, и он, как честный человек, сообщил об этом той, которую полюбил. Мама очень огорчилась, потому что тоже его полюбила и хотела от него ребенка. И тогда она пошла советоваться к Зайцу.

Зайцем в Историческом музее, где мама тогда уже работала, звали Зою Александровну Огризко. Когда-то в комсомольской молодости она отреклась от своего отца-священника, а потом, потеряв маленького сына, вернулась к вере. В доме у нее стоял шкаф, в котором был иконостас, и многие в ГИМе про это знали, но никто ее не выдал. Наверное, она была мудрой женщиной, поэтому мама и пошла с ней советоваться. Заяц сказала, что никто не знает, что будет, и рождение ребенка — дело божеское.

— Если любишь, выходи за него замуж, а я помолюсь, чтобы у вас родился ребенок, — так, или примерно так, она сказала моей маме.

Наверное, она хорошо молилась, потому что в 52-м, когда папа и мама поженились, мама была уже беременна. Тот факт, что я родилась, очевидно, надо считать первым чудом моей жизни. Таких детей, я слышала, в народе называют «даренками» от слова «подарок». Это слово неожиданным эхом отозвалось в 2011 году, когда я переехала в Израиль2.

Восточный сон

Самый ранний из странных снов приснился мне, кажется, еще до детского садика. Но помню его всю жизнь, и в своем месте расскажу, как он вернулся ко мне при весьма чудесных обстоятельствах.

Мне снилось, что я-младенец лежу на земле, завернутая в какие-то пеленки, которые по ходу дела сами собой разворачиваются, освобождая мое тело для движений. Метрах в трех от меня кру́гом стоит толпа причудливо одетых людей. Яркие, по-восточному просторные, шальвары, перепоясанные шарфами, пестрые рубахи, халаты и накидки. Здесь только мужчины — в тюрбанах, фесках и головных платках, усатые и бородатые, вооруженные мечами, кинжалами, плетками и ятаганами. Все они показывают на меня пальцами и переговариваются громким шепотом на непонятном языке. Они разглядывают меня, а я разглядываю их. Ими движет какое-то необъяснимое восхищенное, опасливое любопытство — они хотят как следует рассмотреть меня, и при этом не решаются подойти слишком близко. Но все же подходят, неумолимо сужая круг.

И вот, когда их огромные, усатые, слишком мужественные лица со всех сторон уже нависают надо мной и между ними виден лишь маленький просвет неба, я начинаю орать и барахтаться в своих пеленах… И просыпаюсь в страхе и слезах.

Не понятно, откуда моя детская психика взяла такой обильный и яркий строительный материал для этого сна. Не помню, чтобы у нас в доме было что-то восточное, книжек я точно еще не читала, да и телевизора тогда еще не было…

Денежный сон

Вот еще один из совсем ранних снов, не совсем понятный, но запомнившийся.

В моем дошкольном детстве мы с мамой и папой жили в большой коммуналке на Хохловском переулке, который упирался в Иоанно-Предтеченский монастырь. Напротив монастыря на нашей стороне при повороте на Старосадский стояла церковь, тогда служившая каким-то хранилищем.

И вот мне снится, что выхожу я одна-одинешенька поздним вечером из дома и бреду по каким-то неопределенным ночным делам сначала по Хохловскому, потом сворачиваю на Старосадский. Как раз на повороте, напротив монастыря замечаю, что под ногами у меня крутятся под ветром какие-то… нет, не листья, а бумажки. Наклоняюсь рассмотреть их — а это деньги… И, оказывается, тем же денежным ветром к кромке тротуара намело множество монет. Они разбросаны тут и там, лежат блестящими кучками, шуршат и позвякивают, посверкивают в лучах ночных фонарей. Загребаю их ногами, как снег. Зачерпываю горстью, чтобы получше разглядеть отчеканенные рельефы. Прихватываю несколько бумажек и тоже разглядываю под фонарем. Интерес к деньгам у меня явно эстетический, коллекционный — они красивые, и мне любопытно, что там на них изображено…

И тоже эта тема потом откликнулась через много лет во время одной из медитаций3.

Синий или зеленый?

Помню себя в детском саду во время дневного сна. Лежу макушкой к окну, оттуда сквозь занавески пробивается солнце, там — весенняя жизнь. А я тут валяюсь без дела, и нельзя вскочить и побежать на улицу. Одно мучение! Ворочаюсь и страдаю.

И тут кто-то невидимый спрашивает:

— Ты какой цвет больше всего любишь?

Интересный вопрос. Принимаюсь ответственно и обстоятельно обсуждать его сама с собой и сравнивать цвета. Понимаю, что на этот вопрос надо обязательно ответить, что очень важно ответить именно сейчас, и главное, ни за что нельзя ошибиться.

Представляю себе зеленые деревья. Боже, как я люблю этот густой, шевелящийся на ветру, щебечущий и живой зеленый. Обожаю! Но небо — оно синее, и в него можно уходить, уходить, уходить бесконечно, и никогда не достичь дна… Синий! Или все-таки зеленый? Конечно, синий! Да, я точно выбираю синий — точно-преточно!

Вот с тех пор мой цвет — синий. Интересно, что все остальные цвета даже не были допущены на конкурс.

Думаю, что этот детский выбор многое определил в моей дальнейшей жизни. Синий для меня — бесконечность неба и вечность. Некоторых людей в своей жизни я позже определяла как «синих», то есть моих. Один видящий как-то сказал, что в моем поле постоянно находятся «синие», которые мне помогают.

Старше или младше?

Довольно рано заметила у себя странный алгоритм общения с людьми, практически, со всеми.

С кем бы я ни повстречалась, всегда чувствовала себя младшей по возрасту, ожидающей услышать от собеседника что-то, мне неизвестное, важное и значительное. Это такое ученическое желание информации, урока, наставления, ответа на все вопросы. Потом этот человек как-то себя проявлял, обнаруживал свои качества, выдавал порцию информации о себе, и я начинала его «видеть», то есть понимать. И видела его сразу насквозь — откуда-то бралась такая абсолютная уверенность, что вижу его целиком и до конца. Ситуация неизменно переворачивалась: вдруг чувствовала себя более опытной, знающей больше, видящей глубже и полнее — старшей. Откуда бралось это чувство? Где помещались эти неведомые знания?

Осознав регулярность этих превращений из младшей в старшую, испугалась, решила, что я ужасная зазнайка и гордячка, категорически осудила себя за это. Но мои самоедские рефлексии ничего не изменили.

С годами привыкла. А потом и осуждать себя перестала, потому что поняла причину своих ощущений. Слишком много доказательств моей душевной взрослости подсовывала жизнь. Потом узнала, что по психотипу я, оказывается, «судья»4, и это многое объяснило. Теперь уже и реальный возраст заставляет чувствовать себя старшей в большинстве контактов. Хотя… И сейчас часто бывает: забываю о реальном возрасте и снова с надеждой и радостью устремляюсь к новому Учителю — становлюсь учащейся душой.

Царица обезьян

В возрасте трех-четырех лет меня посещали разные видения и фантазии, в которых проводила тогда немало времени. Некоторые из них обладали удивительным постоянством появлений, развертывались, как сериалы — с продолжением одной сюжетной линии и антуража. Даже и сейчас такого рода «сериалы» часто вижу во снах и медитациях. Конечно, с другими сюжетами и персонажами.

Вот, одна из моих устойчивых детских фантазий. Это был целый мир, населенный маленькими человечками, которые сильно смахивали на обезьян и вели себя соответственно. Но дело происходило совсем не в джунглях, а в цивильных пространствах комнат и залов, даже, я бы сказала, в дворцовых покоях.

Среди этого народа я была очень большой, во много раз больше каждой особи. Чувствовала себя среди них принципиально другой породы и почти всегда сидела на троне. Общий цвет этих видений — золотисто-желтый, он окрашивал все вокруг и сиял.

Возвышаясь над суетой этих существ, я была, конечно, царицей, видела все, что они творят, мирила их между собой, судила, казнила и миловала.

Не знаю, любили ли они меня, но относились почтительно и с некоторым страхом. Да и я, по правде сказать, не испытывала к ним особо нежных чувств. Просто такая у меня была должность, такая работа.

Чему-то я тогда, в этих играх воображения, усердно училась. Не помню точно, когда закончилась эта игра.

Конек-Горбунок

Однажды папа повел меня на балет «Конек-Горбунок» по сказке Ершова. Было мне тогда года четыре. До сих пор вполне ясно помню некоторые эпизоды той постановки, костюмы персонажей и декорации, хотя музыки не помню совсем. А балетные движения актеров казались мне каким-то дурным кривляньем. Да, пожалуй, и сейчас, кажутся таковыми за очень редкими исключениями…

Сложности начались в финале, когда на сцене появились чудовищных размеров котлы, из которых валил пар. Почуяв, что эти кривляки сейчас начнут туда прыгать, я-маленькая, видимо, испытала какие-то очень острые и нехорошие чувства, которые, за давностью событий, не берусь описывать. Во всяком случае, доподлинно известно, что я молча сползла с бархатного сидения и без всяких объяснений направилась к выходу, энергично пробираясь в темноте между множеством больших и маленьких коленок. Папе ничего не оставалось, как последовать за мной, сгибаясь в три погибели и шепча на ходу извинения.

Будучи вполне послушным, как мне помнится, ребенком, я иногда оказывала решительное сопротивление внешнему миру. Такие ситуации потом повторялись много раз, и в них всегда было нечто общее: внезапность решения, уверенность в правильности этого решения, энергичность действий, полное игнорирование мнения окружающих, никаких угрызений совести после.

Музыка

В отношениях с музыкой были свои странности. Всегда завидовала маме и ее сестре — у обеих был абсолютный слух. Мама при этом хорошо пела, а тетя свистела и могла таким образом исполнить любое сочинение, отдавая предпочтение немецкой классике.

В школе начала регулярно ходить на концерты в московскую Консерваторию и Филармонию, куда были куплены абонементы. Много лет продолжала туда ходить уже безо всяких абонементов. Потом резко прекратила отношения с этими заведениями и перешла на музыкальные «консервы», тогда еще в виде пластинок.

Перестала слушать живую музыку, потому что очень уставала. С любого концерта возвращалась, еле волоча ноги, как будто вагоны разгружала. Если слушала вокал, выходила к тому же с больным горлом и осипшим голосом, хотя когда успела простыть — непонятно. И это повторялось с такой регулярностью, что решила остановиться.

Позже знакомая пианистка объяснила мне мои «болезни» по части вокала. Оказывается, я весь вечер беззвучно пела с вокалистами, и у меня с непривычки садились связки. А когда стала наблюдать за собой во время симфонических концертов, поняла причину и своих инструментальных усталостей.

Слушая оркестр или солистов, я каждый раз, безо всякого со своей стороны осознанного усилия, слышала в себе другое, параллельное звучание — некое идеальное исполнение того, что играли. И эта работа перманентного слушания сразу двух звучаний, возведения в абсолют и сравнения с реальностью, отнимала все мои силы. Делала это бессознательно, но даже, когда поняла, чем занимаюсь, не смогла остановиться.

С годами это прошло, осталась резкая — до зубной боли — реакция на плохое исполнение и навязчивую «попсу». Если попадаю на такое, стараюсь сразу уйти, чтобы не мучиться.

Симхат Тора

В старших классах школы возник интерес к религии. Думаю, что основным двигателем в этом направлении была музыка. Тогда много слушала Баха, особенно часто его «Страсти по Матфею». Музыка настолько каждый раз потрясала, что решила прочесть Евангелие от Матфея. Мамина сестра Нина, переводчица с немецкого, часто ездила в Германию, и однажды привезла оттуда Библию по-русски в черном переплете с красным обрезом — лютеранскую, как я сейчас понимаю. Прочла все четыре Евангелия. Мало что поняла, но впечатлилась отдельными темами, даже, скорее, отдельными фразами.

Как-то вечером после школы моя подруга, Роза-Валентина, потащила меня на улицу Архипова. Там играла удалая музыка, перед харальной синагогой еврейская молодежь танцевала в круге по случаю праздника Симхат Тора. О празднике, как и о самой Торе, я не имела понятия, Ветхий Завет в тетиной Библии как открыла, так и закрыла. Теперь понимаю, что веселый дух диссидентства изрядно подогревал танцующих и всю собравшуюся толпу, будоража и заражая, — мероприятие было, скорее всего, несанкционированное, хотя тогда мне это не пришло в голову.

Валя бросила сумку на землю и тут же включилась в круг танцующих. По возбужденному блеску глаз и румянцу было видно, что ей все это доставляет огромное удовольствие. Кивками и жестами она приглашала меня присоединиться. Но я стояла у стенки и смотрела. И не могла пошевелиться. Не думаю, что это была стеснительность — хотела, рвалась, но не сдвинулась с места. Физическая неподвижность рядом с общим движением, плюс, нереализованность желания — в голове и во всем теле начался кошмарный вихрь.

— Это же мой народ, мои соплеменники! Они должны быть мне ближе, чем все остальные люди в этой стране, с которыми я общаюсь. Тогда почему я не могу войти в их круг, танцевать с ними, веселиться и быть вместе? Но я не могу… И это не страх, тут что-то другое… Не понимаю…

От этих мыслей все внутри рвалось на части, сердце ныло — среди всеобщего веселья я рыдала, подпирая стену синагоги. Откуда-то пришло знание, что так будет всегда. И как ни старалась отделаться от этого знания, оно непререкаемо висело, среди кипящих мыслей, окруженное непонятной безмятежной пустотой.

Как я не стала христианкой

Первого августа 1968 года мне исполнилось 16. Мы с друзьями отмечали это событие в арбатском кафе, напротив театра Вахтангова. В нашей компании был молодой человек по имени Алеша, в которого я тогда была страстно влюблена. Алеша играл на скрипке, мечтал стать хоровым дирижером и время от времени — мне кто-то сказал — лежал в психушке. То есть это был точно мой вариант — я тогда выбирала невротиков. Кроме прочего, Алеша был сыном православного священника, и мы иногда разговаривали с ним на «божественные» темы. Меня это сильно волновало.

В тот вечер в кафе мы пили вино, и, когда Алеша пошел меня провожать, мы оба были в легком подпитии. Мне шестнадцать, теплый вечер, голова чуть кружится, и рядом со мной человек, в которого я влюблена… Мне показалось… Нет, не показалось, точно знала, что сейчас произойдет все, чего я захочу. Мы могли обниматься, целоваться, говорить о любви… Но что-то меня тогда остановило. Наверное, не хотелось, чтобы наши отношения сложились только потому, что сегодня мой день рождения и мы под кайфом. И я увела нас обоих в другую сторону, точнее, вверх — перевела разговор на какие-то отвлеченные и возвышенные темы.

Мы шли по Калошину, свернули на Сивцев-Вражек, а потом несколько часов бродили по арбатским переулкам и бульварному кольцу. Мы говорили о Боге. С Алешей на эту тему было интересно разговаривать.

В тот раз, помимо прочего, он рассказал мне, что в Загорске (бывшем и нынешнем Сергиевом Посаде) иногда собирается группа христиан, чтобы обсуждать религиозные темы, и там есть люди, которые смотрят на все несколько иначе, чем ортодоксальная православная церковь. (Как будто я разбиралась в постулатах ортодоксального православия…) Алеша был членом этой группы и предложил мне поехать с ним в Загорск, чтобы поучаствовать.

С любимым человеком по божескому делу — конечно, я тут же согласилась! К тому же август я должна была провести с родными на даче, в Заветах Ильича, что на полпути к Загорску. И мы тут же решили, что через неделю в такое-то время я буду стоять на платформе Заветы Ильича в сторону Загорска и ждать, когда Алеша из последнего вагона помашет мне рукой. И тогда я вскочу к нему в электричку, и дальше мы поедем вместе.

Вдохновленная этой волнующей перспективой в назначенный день и час я стояла у края заветинской платформы, вглядываясь в окна последних вагонов всех проезжающих электричек. Мобильников тогда еще не было, да и на даче ни у кого телефонов тоже не было, так что отредактировать нашу договоренность не было никакой возможности. И я просто ждала.

Электрички одна за другой причаливали к платформе и отъезжали, но никто мне не махал из последнего вагона, но я продолжала стоять. Упрямства и надежд хватило часа на полтора. Наверное, хватило бы и на больше, а потом произошло фантастическое событие, которое положило конец не только этому ожиданию, но и моей влюбленности. А заодно и всем моим поползновениям в сторону христианства.

Подошла очередная электричка, я бросилась к ее окнам, чтобы не пропустить заветное махание рукой, пробежала вдоль вагона и снова остановилась в самом его конце. Поезд захлопнул двери, свистнул и тронулся. Из окна последнего вагона вылезла голова мужского пола. Голова смачно харкнула по ветру, и этот плевок попал мне прямо в глаза…

Потом много раз, возвращаясь к этой ситуации, пыталась представить себе, как это могло произойти. Мужик ведь не целился мне в глаза, значит, имел место так называемый «случай». Да, но в контексте моей жизни эта ситуация совсем не выглядит случайной.

Непосредственным следствием, конечно, был шок: слезы, истерика — бродила несколько часов, прежде чем смогла вернуться на дачу. Слишком резкий контраст: слишком мерзкой и грязной оказалась реальность, пришедшая на смену моим высоким эйфорическим ожиданиям. Депрессия продолжалась почти весь август и порядком испортила мне окончание каникул. С Алешей мы потом несколько раз виделись в разных компаниях, но почти не разговаривали и никогда не обсуждали тот день.

По прошествии многих лет поняла, что мое тогдашнее увлечение-стремление, окажись оно осуществленным, легко привело бы меня в лоно христианства. В том возрасте я была пылким максималистом, и если бы попала в религиозный кружок и увлеклась христианской темой, все могло пойти не по плану… Ну да, сейчас мне уже виден общий план этой моей жизни, и понятно, почему в ней я не должна была стать христианкой. Вот потому меня и остановили на всем романтическом скаку. Надо сказать, довольно чувствительно остановили.

Это далеко не единственный случай, когда мои порывы, как будто, пресекались кем-то в самом начале, не давая мне отклониться от основного курса, но тот случай, кажется, был первым, который я осознала. Сейчас я благодарна тем, кто направил в меня этот плевок — они знали наверняка, что я это переживу.

Зося

В начале семидесятых, учась на первых курсах института, летние каникулы я проводила в Литве вместе с родителями и нашими друзьями. Так сложилось, что все мы жили на разных хуторах, объединяясь для совместных походов и развлечений.

Я поселилась у бабы Зоси — одинокой пожилой крестьянки, в ее маленьком деревянном домике с земляным полом и беленой печкой. Электричества не было, так что вечером зажигали керосиновую лампу и рано ложились спать. Моя кровать помещалась за грубо сколоченной из досок перегородкой, а кроме кровати, кажется, там ничего и не было. В какое-то лето я вообще перебралась спать на сеновал под крышу, и спалось там сладко…

Зося целый день работала в огороде, доила корову, гоняла коршунов и шашкусов — разновидность выдр, вылезавших из озера возле дома, чтобы воровать, как и коршуны, зосиных цыплят. Зося готовила для нас нехитрую еду в печке, а в отдельно стоящей баньке, как в холодильнике, у нее хранились сливки в тазике и масло в деревянной лоханке, которое она сама же и взбивала. Как-то я попробовала помочь ей в этом деле, но минут через пятнадцать уже и выдохлась.

Зося жила одиноко, с соседями общалась только возле продуктовой лавки, приезжавшей раз в неделю, и ей было приятно мое нешумное соседство. Но, может быть, общения ей хватало и без меня. Мне кажется, Зося разговаривала со всеми своими животными и даже деревьями. С тайной гордостью она как-то поманила меня, приложив палец к губам, чтобы показать косулю, стоящую на горке возле ее дома. Зимой Зося подкармливала эту косулю, а теперь та привела с собой косуленка, чтобы познакомить кормилицу со своим чадом.

Как-то я писала акварель на берегу нашего озера. Стоя на крыльце, Зося позвала меня в дом, крича, что пришли родители со мной повидаться. Пришлось прервать работу, собрать этюдник и пойти домой. Никаких родителей там не оказалось, а Зося сидела на лавке у стола и хитренько улыбалась. Сказала застенчиво и как бы извиняясь:

— Олитя, покаштувай сметанки — све-ежая, только сегодня приготовила.

Это она меня прикармливала, как ту косулю. Ну, что тут скажешь! Знала же, что ради сметанки я нипочем не брошу свое занятие. А потом сидела напротив, подперев голову рукой, и с улыбкой смотрела, как я уплетаю сметану с хлебом.

В последнее лето, когда я жила у нее, было уже известно, что многие хутора будут сносить, потому что тянут линию электропередач, а разводить электричество на каждый хутор — слишком дорого. Людей с упраздненных хуторов предполагалось объединить на территории какого-то нового совхоза. Никто из хуторян этого не хотел. Не хотела и Зося — как-никак у нее было свое хозяйство, в которое она много лет вкладывала силы. Она там всё и всех любила. Да и не в том возрасте она была, чтобы начинать новую совхозную жизнь.

И тут у нее нарисовался жених. Это был пожилой сосед с какого-то дальнего хутора. У него недавно умерла жена, а хозяйство было большое, вот он и приискивал себе новую хозяйку.

— Дал мне триста рублей, — шепотком сообщила Зося, — мы с ним уже и за руки держались…

Короче, она попросила меня поехать с ней к жениху, чтобы оценить его дом и хозяйство. На самом деле, я думаю, хотела удивить его своими «столичными связями». Ну, мы с ней и поехали на местном автобусе. Встретили нас там честь по чести, показали весь большой дом, амбар, еще побольше того дома, и совсем уж огромный огород. В огороде я застряла попастись на клубничных грядках, а невеста пошла в дом, знакомиться с прочими домочадцами. Ну и как-то там у них все потом сложилось, но это было уже после моего отъезда.

Рассказываю так подробно, чтобы самой вспомнить эту атмосферу расслабленной неспешности и приятной заземленности, которая окутывала нас в Литве среди озер и лесов, спокойных хуторян и теплых радостей сельской жизни. В 2010 году на даче, вспоминая об этой поре, написала эссе, которое начиналось как раз этим литовским «погружением».

Зеленая-зеленая трава, ну такая зеленая, что просто «вырви глаз». Или, лучше сказать, «утони глаз», а то «вырви» — как-то неэстетично. И такая она ровная, расчесанная, как будто карандашом вся аккуратно заштрихованная — стоит на ярком солнце, излучая простую радость, поднимается вверх по склону холма и уходит сразу в сверкающее синее небо. И от этого захватывает дух и хочется плакать. А деревья вокруг огромные, нетронутые, бурые, стоят полукругом, как старики, тихо шепчутся, головами неспешно кивают. И я здесь стою в их тени — одна из всего человечества на их совет допущенная, в их тихую жизнь опущенная. Просто стою и смотрю, стою и слушаю, наблюдая, как угасает во мне смутно-пестрое человечье и проступает чистое древесное, травяное зеленое, земное и небесное — тонкое, спокойное, вечное…

А то важное, ради чего я сейчас мысленно нырнула туда, случилось уже в Москве, примерно через год после Зосиного сватовства.

Проснулась утром в странном состоянии тревоги и грусти: перед пробуждением увидела Зосю, она смотрела на меня с открытки, улыбалась и махала мне оттуда рукой. Только вокруг той открытки была траурная кайма, и где-то в глубине себя я твердо знала, что Зося умерла. Этот сон так меня обескуражил, что тут же рассказала о нем маме. Мама подивилась, но что тут скажешь. А вскоре ее подруга получила от своих знакомых из Литвы письмо, в котором сообщалось, что Зося умерла, не прожив на новом месте и года.

Если бы тогда не рассказала маме свой сон, наверное, решила бы, что этого не случилось вовсе.

Пламя отца

Чтобы хоть как-то объяснить себе удивительные события, связанные со смертью отца, пытаюсь восстановить обстановку моей жизни — внешнюю и внутреннюю — этого времени.

В 1984 году мы с мужем остались без жилья. Он вернулся в квартиру своей матери, а я уехала к родителям на Матвеевскую. Семейной жизнью мы жили по выходным, когда на полтора суток сбегали из Москвы на дачу в Заветы.

На даче тогда стоял домик, обозначенный на плане как кухня, с засыпными дощатыми стенами и потрескавшейся печкой. Летом в нем жили мои родители, а в остальные сезоны — мы с мужем. Зимой он гудел всеми ветрами и промерзал насквозь, но для нас это была единственная возможность побыть вдвоем.

Приезжали туда вечером в пятницу после работы и еще гуляли часа два-три по узким тропинкам соседних улиц среди высоких сугробов под светом экономных и нерегулярных дачных фонарей. Тем временем набитая дровами печка хоть как-то согревала ближайшие к ней кубометры нашего убежища. Тогда наступало время курицы, запеченной в той же печке и бутылки вина. К середине ночи тепло поднималось метра на полтора от пола, и потому можно было организовать гнездо из кучи матрасов, одеял и подушек, чтобы провалиться в сон до полудня следующего дня. Потом мы совершали еще одну прогулку, доедали курицу и возвращались в Москву.

Куриные косточки доставались меховой дворняге по имени Скамейка, прозванной так нами за широкую плоскую спинку, на которую хотелось невзначай присесть. Она появлялась, невесть откуда, как только мы отпирали калитку, и жила на нашем крыльце все время, пока мы были на даче. Она же сопровождала нас во всех прогулках.

Вот стих, написанный неожиданно по-немецки, который довольно точно передает состояние тех прогулок. Тогда я занималась немецким в какой-то группе, и мне часто снились немецкие сны.

Die lange Schatten auf dem Schnehe, das Sonnenlicht,

Ein rotes Pferd mit seinem Jeger, mit seiner Pflicht.

Mein Got, mein Hund, mein Shornsteinfeger, und ich5.

Итак, я жила теперь на Матвеевской. Квартира родителей была трехкомнатной, но крошечной, как все в тех «хрущобах». Мне выделили в ней девятиметровую комнату, где я и поместилась со всеми своими книгами и картинами. Получилось нечто вроде купе с кроватью, затиснутой между шкафами и столом, сооруженным из книжных полок с положенной на них чертежной доской.

Матвеевская тогда была окраиной Москвы, а работала я в центре, на Садовом кольце. Ежедневная дорога на работу занимала полтора-два часа: две остановки автобусом до платформы, две остановки электричкой до Киевского вокзала, потом на метро до Маяковки, потом троллейбус до Садовой-Самотечной, плюс, ожидания в каждом пункте пересадок. Обратно, понятно, то же самое. Не понятно, как хватало энергии еще и на немецкую группу.

В электричках, особенно зимой, было мучительнее всего. На подъезде к городу народ в шубах уже давился и потел во всех проходах и тамбурах. Много раз с удивлением замечала, что, невольно слушая речь подмосковных жителей, не понимаю ее. Как будто мы говорили на разных языках. Они точно говорили по-русски, они матерились по-русски, но, кроме мата, я не понимала почти ни слова — не могла связать изредка мелькавшие смыслы. Не знаю, чему приписать это странное обстоятельство: своему невниманию или душевному смятению. Но это повторялось регулярно: я вслушивалась, пыталась вникнуть, и не понимала. Странно. Помню, что такая «дислексия» меня тогда изрядно угнетала.

Несмотря на все внешние трудности, я была почти счастлива. Во мне была ясность, как будто я понимала, зачем все это. Одно из больших удовольствий того периода — налаживание отношений с папой.

По жизни мы с отцом не очень-то ладили, часто ругались и спорили по любым вопросам до хрипоты. Наверное, мы были очень разными. Или, наоборот, слишком похожими. Но в этот, самый поздний, период наших отношений прошлые страсти вдруг улеглись, и мы вошли в состояние взаимного приятия и тихой нежности, немного грустной в предчувствии близкой разлуки.

Однажды папа попросил его подстричь. Он сидел посреди комнаты на стуле, закутанный в простыню, а я вертелась с ножницами вокруг, отстригая кусочки его седины. И вдруг почувствовала, что ему бесконечно приятны мои прикосновения, что он млеет, наслаждаясь таким нашим немым общением. Его чувство передалось мне, и я запомнила эту сцену как танец, в котором мы кружимся с ним, очень нежно и бережно обнимая друг друга.

Папа в тот период уже страдал старческой эпилепсией, мама то и дело вызывала «скорую», чтобы вывести его из судорог и удушья. Часто это начиналось рано утром. Однажды я проснулась на рассвете в своем купе, проснулась от маминого крика. Она звала меня, и я сразу поняла, что папе плохо. Вскочила, ринулась к двери, схватила ручку и дернула… Дернула, наверное, слишком сильно, потому что ручка осталась в моей руке, а на ее месте между двух картонных листов, раскрашенных под древесину, образовалась круглая дыра, и, сколько я не билась, не могла ни высадить, ни открыть эту чертову дверь. Звала маму, чтобы она повернула ручку с другой стороны, но ей было не до меня. Помню свое задыхающееся, трясущееся от бессилия, еще не проснувшееся тело, которое стучит и орет, колотясь о запертую дверь.

В тот раз папу спасли. Но видно было, что он слабеет с каждой неделей. Как-то раз сидела у себя и вдруг услышала рядом его голос. Приоткрыла дверь: папа шел по коридору, придерживаясь руками за стены, и пел. Это было за несколько дней до последнего приступа.

В следующую пятницу мы с мужем поехали на дачу. Во время дневной прогулки дошли до почты, где был телефон-автомат. Позвонила родителям. Мама сказала, что папу забрали в больницу, и я помчалась в Москву.

По глазам врача из реанимации поняла, что папа умирает. Слова тоже мало обнадеживали, но мама хотела верить, что и на этот раз все обойдется. Не стала ничего говорить ей раньше времени. Да и откуда я знаю? В реанимацию не пускали, мы сидели в каком-то тесном белом предбаннике. Написала папе записку, что мы его любим, что мы здесь. После долгого ожидания принесли ответ — несколько строчек почерком почти неузнаваемым, что все в порядке.

Через два дня я только пришла на работу, как позвонили из больницы. Папа умер. Это было 11 октября 1985 года. Поехала в больницу. Мамы там еще не было — ей вообще не позвонили. Но она ходила в больницу, как на работу, и в то утро я пошла ее встречать. Мы шли навстречу друг другу вдоль больничной ограды, мама плелась медленно, неся какие-то банки с едой для папы. Увидела меня и сразу все поняла.

Дальше было несколько часов, как в тумане: стояние в каких-то очередях к каким-то окошкам для оформления каких-то бумажек… Вокруг все чужое и дребезжит. Внутри все немо и ломит, ломит…

Мама затихла и сникла. Я занялась обзвоном родственников и знакомых, организацией похорон. Мой муж не общался с моей родительской семьей, и не принимал участия в этой стороне моей жизни, мама была в глубокой и глухой депрессии, а потому я должна была все делать сама.

Началась раздача боли. Слова «папа умер», сказанные в телефонную трубку, как будто откалывали каждый раз кусочек от моей боли, но не уменьшали ее, а, наоборот, обостряли. И этот кусочек отправлялся к тому, кто был на том конце провода. А потом возвращался обратно — это чувствовалось физически, когда трубка охала или вскрикивала в ответ.

Как бы там ни было, мы дожили до дня похорон. Малоприятный и малоопрятный похоронный автобус загрузил гроб и тех, кто пришел в морг, чтобы везти нас всех на дальний конец города в крематорий. И вот тут начались странности, ради которых я и пишу эту не самую веселую главу.

В автобусе ко мне подсел Митя — мой друг детства. С ним и его братом Алешей когда-то водили детские компании: летом жили по соседству в деревне, зимой ходили друг к другу на дни рождения. Много лет не виделись, и я была благодарна Мите, что он поехал с нами — нужны были мужчины, чтобы нести гроб, а их было мало в нашем окружении. Митя о чем-то говорил, и вдруг я почувствовала, что он ко мне, что называется, «клеится». Женщины такое сразу чувствуют — волна мужской энергии проходит по телу. В ответ во мне закипела не просто злость, а прямо-таки ярость:

— Ну, на кой хрен мне это вообще и сейчас, в частности?! Господи, я так устала…

Примерно так я могла бы выразиться словесно, если бы могла. Не знаю, что из этого отразило мое лицо, но только Митя, видно, мой отклик поймал, потому что вдруг спросил:

— А помнишь, как твой папа водил нас собирать мармелад?

— Не помню… — И тут же начала вспоминать.

Митя принялся что-то об этом рассказывать, но я его уже почти не слышала — смотрела внутренним зрением замечательное кино из моего детства.

Мы едем куда-то на электричке. Мы — это два семейства с тремя детьми, включая меня. Потом карабкаемся вверх по сыпучей песчаной насыпи и, наконец, взбираемся на пути, которые блестящими змеями скользят вдаль, стремительно сужаясь и утягивая за собой взгляд. Теперь съезжаем по той же сыпучей насыпи вниз, на другую сторону железной дороги.

Новая сцена: синее одеяло на зеленой траве. На одеяле термосы, бутылки с дюшесом, какие-то овощи и бутерброды с плавлеными сырками.

Папа заранее готовился к таким походам: брал компас, перочинный нож, защитного цвета выгоревший рюкзак с потертыми кожаными ремнями, панамку и батон. Этот батон белого хлеба он предварительно резал пополам вдоль, прижимая его одним концом к груди и держа нож лезвием на себя. Каждую половину затем намазывал маслом и выкладывал на масло плавленые сырки. Когда половинки склеивались обратно, получался огромный бутерброд, который можно было резать или просто разламывать на маленькие бутерброды.

И вот, мы все сидим на синем одеяле, поджав ноги, болтаем и жуем папины бутерброды. Солнце светит, облака плывут, деревья разбрасывают тени по всей картинке и кто-то чирикает над нами.

А потом папа зычно вопрошает:

— Ну, други, кто пойдет со мной собирать мармелад? — Подмигивает и лихо закручивает несуществующий ус.

–???

Это мы с Митей и Алешей так удивляемся. Бежим за папой в сторону каких-то зарослей, источающих медовый аромат, за которыми открывается солнечная поляна, поросшая мармеладом. Он растет желтыми засахаренными кусочками на множестве травинок — глаза разбегаются. И мы пасемся на этой поляне, засовывая мармелад за щеки, а когда щеки уже полны, собираем его в кульки, свернутые папой из газеты… А потом несем свои трофеи к синему одеялу, чтобы взрослым тоже досталось немножко от нашего волшебного счастья…

Боже мой! Как он додумался это сделать, сочинить эту живую сказку?! Ведь он заранее все продумал: надо было купить мармелад, а потом улучить время и нанизать его на множество травинок, свернуть кульки… Он хотел, чтобы у детей было чудо. И он его просто создал. Оно так и осталось во мне как чудо, как папин подарок. Значит, и у Мити тоже, раз он вспомнил о нем сейчас.

Дорогой Митюша, ты даже не представляешь, что ты тогда для меня сделал! Все изменилось в одно мгновение. Моя ярость тут же испарилась, чудесное воспоминание унесло меня из тяжелого контекста этого дня в огромный свет того детского чуда. За несколько секунд, прежде чем вернуться в здесь и сейчас, я успела отдохнуть в той вечности.

Сразу подумала, что это отец посылает мне свою любовь — говорит со мной через Митю. Мысль, надо сказать, совсем не характерная для той поры моей жизни. Но да, я была уверена, что это так. Бывают мысли и ощущения настолько очевидные, настолько несомненные, что сознанию остается только регистрировать их.

Сейчас, в который раз вспоминая все это, догадываюсь, что нужен был именно Митя, чтобы вызвать во мне ту ярость, и разрушить с ее помощью марево боли, в которое я тогда была замурована наглухо. И только в эту брешь смогло просочиться утешительное мармеладное воспоминание.

Тем временем мы доехали до крематория, и я снова побежала с какими-то бумагами что-то оформлять. Все внутри снова заполнилось туманом и болью.

И вот мы все стоим в зале с высоким потолком и стрельчатыми окнами. Откуда-то звучит подвывающая музыка, которая должна отжать из наших глаз слезы, что она и делает с большинством присутствующих. Только не со мной. Я не плачу, как не плакала и все предшествующие дни. Просто стою и смотрю. Люди подходят к гробу, кладут цветы, говорят какие-то слова, мама гладит папино лицо. Я не могу и не должна прикасаться к мертвому телу. Почему? Откуда я знаю. Мне нельзя — и это все, что я знаю. Поэтому просто смотрю.

Теперь смотрю за окно. Там растут сизые пирамидальные елки, как у кремлевской стены. На каждой елке сидит по сороке. Они как-то странно себя ведут, эти птицы: вот одна поднялась с ветки и полетела в сторону соседней елки, застыла в воздухе — зависла с распростертыми крыльями и висит. Вот, опять полетела. Теперь другая решила поменять елку, и тоже зависла на полпути, позволяя рассмотреть переливы своих перьев. Что тут такое творится?

Тогда время первый раз обнаружило свою прерывистость. Может, и не первый, но тогда я впервые это осознала. И в этот момент вся моя тяжесть ушла, растворилась, накрыл необычный блаженный покой.

Изнутри этого покоя я увидела пламя. Большой прозрачный огонь в форме пламени свечи стоял над головой отца. Этот огонь был, несомненно, живой, очень ясный и теплый, он слегка колебался, то и дело склоняясь в мою сторону, как будто его направляло невидимое дуновение. С ним можно было общаться без слов и мыслей, одним только чувством. И это чувство не было печальным, скорее просто тихим, как звук струны. Этому звуку не мог помешать ни громыхающий с потолка Шопен, ни речи, ни рыдания. Мне было хорошо в моем покое, в этом струнном общении с отцом, с этими зависающими птицами. Я снова покоилась в вечности, где не было места страху и печали.

Не знаю, как долго это продолжалось в привычном времени. Панихида закончилась, служительница в черном платье и траурном лице попросила закрыть гроб крышкой. Пламя над папиной головой дернулось, затрепетало и вытянулось в мою сторону почти горизонтально, как стрелка компаса. Гроб закрыли, но пламя осталось и над крышкой, оно уехало вместе с гробом за занавеску, где в глубине горел огонь.

Потом много раз боль и тоска по отцу настигали меня, были и слезы, и страшные сны, и тяжелые мысли, и горькие сожаления. Но забыть тех сорок и то пламя живое — уже невозможно.

Потом много раз спасалась моей незабвенной мармеладной полянкой. Однажды даже сочинила про это стих. Стих не ахти, как и все, что рифмуется на заданную тему, но все же:

Ненастный день — и мокро, и безлюдно…

В такой тоске не жалко умереть.

Иду домой, и мне сегодня трудно

Дышать и даже на небо смотреть.

…Прозрачная перевернулась склянка

Каких-то очень внутренних часов:

Опять в глаза нездешняя полянка

Под шелест позабытых голосов.

Я там ползу среди цветов и буду

Ползти всегда! Мы ищем древний клад:

Моим отцом придуманное чудо —

Желтеющий на стеблях мармелад…

Нашла! Взорвался свет, звенит и дышит,

Касаясь рук, висков и губ…

Воистину, и мертвой я услышу

Гром этих труб!

…Уже темнеет — мокро и безлюдно.

Пускай умрет, кто должен умереть!

А я иду, и мне совсем не трудно

Дышать и жить, и на небо смотреть…

04.09.1994

Италия

Да, наверное, об этом событии тоже стоит здесь рассказать. Бывает, что обстоятельства восхитительным образом, как бы сами собой, складываются, их прихотливые пазлы с легкостью срастаются и приводят нас к результату, совершенно невероятному, о котором только что нельзя было и помыслить. И это тоже одна из форм проявления чудес в нашей жизни. Вся эта итальянская история, как раз, и была от начала до конца скреплена цепочкой чудесных случайностей.

Лето 1986-го. Работала тогда в музее театра Образцова. Напротив дверей служебного буфета — доска объявлений, которых я никогда не читаю. Краем глаза замечаю, что каждый день в обеденный перерыв у объявлений кто-то задерживается, и потом, стоя в очереди и сидя за столом, оживленно обсуждает что-то, кивая на доску. Наконец, решила прочесть, что там написано.

А написано там было нечто сказочное: ВТО6 собирает группу театральных работников для туристической поездки в Италию. Ну и внизу значилась немыслимая сумма, которую надо заплатить за эту девятидневную поездку по маршруту: Милан — Флоренция — Венеция — Реджо Эмилио — Рим. Сейчас, конечно, трудно себе представить, кто бы согласился на столь стремительный галоп по городам, каждый из которых набит до отказа сокровищами истории и искусства. Но тогда сами эти названия звучали волшебной песней и пахли несбыточной мечтой. Международный туризм для граждан СССР, как правило, ограничивался Болгарией, хотя и эту роскошь могли себе позволить единицы.

Сказка про Италию ударила в самое сердце. Несколькими днями позже я пересказала ее маме: мол, представляешь, кто-то сможет своими глазами…

Мама отреагировала мгновенно:

— Поезжай!

Абсолютно нереально — таких деньжищ у нас отродясь не бывало.

— Деньги есть, — сказала мама. — Разбирала вещи отца и нашла у него в секретере. Откладывал на черный день. Тебе как раз хватит. Поезжай, я знаю, он был бы очень рад…

Вот так мама и папа отправили меня в Италию.

До этого я однажды уже была за границей — ездила в Восточный Берлин делать доклад на международном коллоквиуме по изучению кукольного театра. В те времена мне нравилось как-то сложно теоретизировать на простые темы, а это как раз то, что немцы очень любят. Потому меня и послали. Плюс, мой скромный, но все же немецкий.

В самом начале той первой поездки со мной приключился некий казус, обнаруживший любопытную особенность тогдашнего состояния моей психики.

Девушка, обязанная встретить московского докладчика в берлинском аэропорту, опоздала. В результате я вышла с чемоданом на улицу и осталась стоять в дверях, потому что понятия не имела, куда направиться, а мобильных средств связи еще не существовало. Ситуация не из приятных. Стою, оглядываюсь по сторонам и… как-то внутренне столбенею. Где-то тут должна начинаться таинственная «заграница», а ее нет. То же небо, те же деревья, те же машины, люди снуют туда-сюда. Разве что запах другой — слегка пахнет дымом, довольно приятно. Ну, да, Восточный Берлин тогда топился углем. Но где же, все-таки, искомая заграница?

А вот нет ее! Ошеломляющее открытие: люди везде одинаковые, по крайней мере, с виду. Небо — одно на всех! И земля — тоже. И это всех и всё объединяет.

Понятно, что советских граждан от рождения постоянно зомбировали насчет опасной чужести любой «заграницы», но то, что я, при всем внутреннем диссидентстве, до такой степени оказалась подвержена этим предрассудкам… Такое открытие дорогого стоит.

Зато теперь летела в Италию, чувствуя себя опытным путешественником, не ожидающим от заграницы особых чудес. Но и на этот раз тоже ошиблась.

Прилетели в Милан. Несмотря на оплаченные путевки, мы, оказывается, были официальной делегацией деятелей театрального искусства СССР, а потому нас сначала несколько часов инструктировали в советском консульстве. Пара КГБистов с испитыми рожами живописала все ужасы, которые настигнут любого советского человека, ежели он отделится от группы и начнет самостоятельное передвижение. Стоял очень жаркий август, мы тоже стояли, истекая потом, выслушивая весь этот бред. Воды в консульстве нам так никто и не предложил. Потом потащили на кладбище возлагать венки на какие-то героические могилы. Короче, поизмывались вволю, прежде чем повезли в Миланский собор.

И вот тут я начала плакать. И плакала потом все девять дней.

Почему плакала? Наверное, потому, что все оказалось правдой. Оказалось, все эта красота, которую я знала по картинкам в книжках, — существует. Она лежала на солнце, толпилась колоннами, била фонтанами, вздымалась куполами, валялась в руинах — она была на самом деле! Она струилась водопадами цветов, свисая с оград, врезалась в небо башнями зАмков на каждом холме вдоль дороги, по которой несся наш автобус, краснела черепичными крышами сбившихся в стаю сельских домов, пахла пиццей из двери каждой уличной забегаловки и звучала на всех площадях под пальцами уличных музыкантов. А эти пинии с шарами плотно сбитой хвои… А эти черные кипарисы, выстреливающие точно вверх… Это был оглушительный другой мир, абсолютно живой, настоящий и роскошный.

Посреди этого пиршества лениво слонялись или деловито бегали какие-то странные местные жители. Не поднимая глаз, они сновали мимо всех сокровищ европейской культуры и богатств южной природы. Они небрежно опирались о постаменты скульптур Донателло и — о, Господи! — гасили о них окурки сигарет…

Девять дней бо́льшая часть нашей группы не спала по ночам. Дефицит времени гнал нас ночью на улицы, и мы бродили и бродили, время от времени присаживались на какие-то парапеты или прямо на землю, изнемогая от усталости. Лишь бы насытиться этой незнакомой прекрасной жизнью, которая так контрастировала с нашей обычной. Боюсь, всю силу этого контраста может понять лишь тот, кто жил в ту пору в России.

Мои несчастные глаза, красные от бессонницы, переполненные уроками итальянской красоты, принялись заново переоценивать весь мир классической живописи, что стало еще одной причиной для слез. Этот мир, который я знала по репродукциям и отчасти по экспозиции Пушкинского и Эрмитажа, рушился с катастрофической скоростью. Почти все, с чем я встретилась в залах Питти и Уфицци, в музеях Ватикана, было мне знакомо. Но в оригинале картины и фрески оказались не теми, и не такими, как я ожидала. Обострившееся зрение выдвигало какой-то новый критерий качества, оно требовало гармонии и совершенства, которых не находило в общепризнанных шедеврах. Микельанджело и Рафаэль рухнули сразу, при первом прикосновении глаз к стенам Сикстинской капеллы и Стансам. Пьедестал Леонардо едва удержался за счет рисунков, но живопись вся казалась не то зареставрированной, не то как-то еще испорченной. Ботичелли, Тициан — даже не хочу говорить, что это было. Ходила по залам в состоянии тихого внутреннего воя.

Счастье, что на руинах моих несбывшихся ожиданий сразу выстроился новый пантеон художников, которых привычная история искусств не то, что совсем не чтит, но все же числит где-то в третьем-четвертом ряду, среди малопопулярных. Фра Анжелико, Филиппо Липпи, Учелло, Джованни Беллини — вот мастера, которых непосредственный контакт категорически ставил теперь на первые места.

Тогда впервые почувствовала многих великих, о которых знала, что велики, но не могла по-настоящему понять их специфические гармонии — Джотто, Пьеро делла Франческа, Веронезе, Караваджо.

Здесь не место для искусствоведческих рассуждений или психологического анализа причуд моего «итальянского зрения», может быть, успею написать об этом в другой книге. Как бы там ни было, живописных переживаний было в избытке. И всю дорогу мне остро не хватало присутствия моего мужа, который один мог понять и разделить эти мои страсти.

Через долгих девять дней мы прилетели назад, в Москву. Боже, какой контраст!

Из аэропорта приехала к мужу и с порога говорю:

— Как жаль, что тебя не было со мной!

А он смеется и вынимает из нагрудного кармашка полоску бумаги, оторванную от газеты. Там его рукой написано:

— Как жаль, что тебя не было со мной.

Выход из тела

В 1990 году мы с мужем и свекровью переехали на улицу Остужева, которой позже вернули ее исконное гордое имя: Большой Козихинский переулок. Тут начался один из самых тяжелых в моей жизни периодов.

На самом деле, он начался еще раньше, в трехэтажном белокаменном доме на 1-м Колобовском, где мы жили до этого. Помню себя в этой квартире усердно читающей по вечерам детективы, а также вяжущей шарфы и безрукавки, чего не случалось ни до, ни после этого — верный признак глубокой депрессии.

Однажды мы с мужем вернулись поздно с какого-то спектакля (тогда мы часто ходили к Левитину в театр Эрмитаж). Свекровь уже спала, а из-под входной двери текла вода — прорвало трубу в ванной. Полночи мы черпали эту воду, ожидая приезда аварийной команды. Но заплатка на отдельной проржавевшей трубе не решала проблемы ветхой сантехники в целом. А у нас по стенам висели картины Владимира Вейсберга, учителя моего мужа. Муж покупал их у разных случайных владельцев, чтобы потом передать в музеи. Для холстов такая влажность могла оказаться губительной, и это пугало.

К этому первому испугу вскоре добавилось известие, что наш дом на Колобовском продали какой-то венгерской компании. Нас и наших соседей по лестничной площадке позабыли при этом переселить. Это был период перестроечного хаоса в России, когда все механизмы власти ломались, и бывшее государственное добро продавалось неизвестно кем неизвестно кому. Надвигалась осень, а в нашем проданном доме никто и не собирался включать отопление. Открывалась веселая перспектива зимовки в полуразрушенном доме, который согреть можно было только костром из дубового паркета.

Долго бегала по инстанциям, пыталась связаться с неизвестными венграми, подать в суд на тех, кто нас продал, даже выступала на телевидении — случайно подвернулась возможность. Все было тщетно, пока откуда-то не появился волшебник Сережа, который за некоторые деньги вписал нас в список жильцов только что построенного дома на улице Образцова. Квартира, в которой нам предстояло поселиться, была новая, чистая, трехкомнатная и все прочее, но в ней не было места ни для мастерской моего мужа, ни для нашей обширной библиотеки. Тот же Сережа предложил нам сразу, не въезжая, обменять эту квартиру на старую, бывшую коммуналку, где жили его знакомые, которым по каким-то причинам нужна была эта новая, с лифтом. Та старая квартира оказалась огромной, больше 120 квадратов, с потолками 3.20 и 30-метровым коридором. Но ей нужен был столь же огромный ремонт.

И вот в декабре 90-го года мы сбежали из развалин Колобовского и внедрились на четвертый этаж бывшего доходного дома на улице Остужева. Со всеми коробками и шкафами мы втиснулись в одну из комнат, чтобы ремонтировать остальные. В довесок ко всем приключениям нам попалась бригада жуликов, которых пришлось выгнать посреди ремонта, и срочно искать кого-то, кто закончит работу. Помню себя во время одной из разборок: стою посреди кухни и ору матом на подрядчика. Не характерно, но было.

Для психики моего мужа такая эскалация напряжения была чревата многими проблемами. Несколько месяцев ему негде было работать, и, стало быть, нечем было компенсировать невротические состояния. Это вылилось в тяжелую депрессию с истерическими приступами, которые доставались мне. Я тоже была не в лучшей форме, и мне все труднее становилось их переносить. Тело быстро отреагировало: на фоне постоянных психических перегрузок начались боли в животе и анемия.

Для наших с мужем отношений это время оказалось поворотным. Для моих отношений со своей душой — тоже. И эти процессы медленно, но верно принялись набирать обороты. Ключевое событие, о котором здесь рассказываю, произошло года через два после достопамятного ремонта.

Помню, что сидела в кресле посреди комнаты, а муж стоял передо мной. На самом деле, он все время двигался, а я следила глазами за его перемещением. Не помню, за что он меня в тот раз ругал, но его слова и волны бешеной нервной энергии летели в меня, как камни. Становилось все больнее, все тяжелее — эта психическая боль была хуже любой физической. Когда судорога боли окончательно сковала тело, и стало трудно дышать, все вдруг прекратилось. Видимо, есть какой-то порог для такого состояния. Во всяком случае, для меня это было так.

Довольно быстро осознала, что вишу в левом углу потолка, пребывая в блаженстве абсолютного покоя. Увидела всю картинку сверху. Там внизу в кресле неподвижно сидело мое сжавшееся тело, а тело мужа как-то странно синкопами дергалось, перемещаясь вокруг моего. Они там оба страшно нервничали, переживая что-то, до чего мне тут не было никакого дела. Было хорошо и ясно, совсем не страшно. Я отдыхала в моем укрытии. Да, понятно, моя душа для того и вырвалась из тела, чтобы отдохнуть, потому что не могла больше вынести этого кошмарного напряжения. Все правильно. И все нормально. Хотя немного странно…

Не знаю, сколько это длилось. Момента возвращения в тело не помню.

После этого происшествия основательно заболела. То есть физически сильно страдала и болела еще в течение года, а в психической жизни наступил перелом. Сначала глубокая депрессия: нежелание жить, страх открытых окон, в которые хочется выпасть, попытки самолечения, которые мой врач потом назвал «латентным самоубийством». Но, видимо, тогда же открылся какой-то новый информационный канал, потому что мне в голову стали приходить мысли, совершенно неожиданные для меня прежней.

Тело тоже стало многое ощущать по-новому, в нем проснулся непонятный трепет. Этим трепетом оно откликалось на то, что видели глаза — землю и небо. Еще оно совершенно иначе реагировало теперь на музыку, запахи, отдельные строки в книгах, на мои собственные новые мысли. Поменялась вся сенсорика. Эти перемены понемногу стимулировали новый интерес к жизни, и на каком-то этапе я стала искать врача, который бы вылечил тело.

Есть большой соблазн объяснить описываемые здесь события как сумасшествие. Мол, у женщины от переживаний поехала крыша. Да я и сама сперва так думала. Но жизнь принялась расставлять на моем пути людей еще более «сумасшедших», которые знали, видели и чувствовали еще более невероятные вещи. Так что идею сумасшествия пришлось похоронить довольно быстро. Все же я честно попыталась ее подтвердить, прежде чем отвергнуть.

Первым человеком «со странностями» на моем пути оказался врач, о котором расскажу в следующем разделе.

Слова

Никогда не думала, что стану писать книги. Радость писательства первый раз неожиданно накрыла во время сочинения казенной искусствоведческой диссертации. Поначалу дело двигалось медленно и со скрипом — слова из меня вылезали канцелярские, да и складывала их через силу. И вдруг — от отчаяния, наверное, — что-то внутри щелкнуло: началась игра. Казалось, я подключилась к какому-то словесному потоку, из которого горстями зачерпывала нужные смыслы и переливала их на бумагу. Так вот оно что: слова — это весело!

Много раз пыталась понять, как это получилось, что, помимо вполне понятных книг на русском языке, я вдруг занялась еще «автоматическим письмом» — стала записывать тексты на языке, никому неизвестном7. В этом разделе пытаюсь хоть как-то ответить на этот вопрос, роясь в памяти, скользя туда-сюда по шкале времени, вглядываясь в собственные отношения с разными авторами, их сочинениями и словесностью как таковой.

Чтение

Из детских книг ярче всего помню «Кошкин дом» Маршака, сказки Андерсена и «Винни Пуха» в пересказе Заходера. В школьные годы, как и многие дети, беззаботно читала взахлеб по многу часов подряд, забывая поесть и поспать. Гёте, Стендаль, Дюма, Диккенс, Лермонтов, Толстой, Достоевский, Пруст, А.Грин, Войнич, Сэлинджер — все в кучу, не слишком разбираясь в качестве читаемого. Интересна была почти любая книга. В каждую ныряла и неслась по ее течению, не стараясь выплыть.

Помню себя сидящей весь день до заката на дачном подоконнике с «Войной и миром» Толстого. Помню, как зимой, пытаясь согреться возле облупленного радиатора, скрючившись в три погибели, рыдала над «Идиотом» Достоевского. Помню, как в перерыве между лекциями медленно бродила по институтским коридорам, роняя какие-то карандаши-тетрадки и читая на ходу «В поисках утраченного времени» Пруста.

Лет в шестнадцать появился интерес к научным текстам, в частности, к философии. Читала Платона и Аристотеля, Канта, Гегеля, Кьеркегора, Ницше. И тут много раз ловила себя на такой странности: с трудом продираясь сквозь сложные логические умопостроения, вдруг вылетала куда-то, откуда все читаемое было видно насквозь. Особенно часто это повторялось с Гегелем. Гегель мне попался в переводах Густава Шпета, что тем больше затрудняло процесс. И тем скорее приводило к состоянию турбулентности сознания, выбрасывая за грань логического восприятия. В этом новом состоянии сознания все понятийные связи становились видимыми, геометрически построенными, прозрачными, как архитектурный макет или, скорее, кристалл. Хотя вряд ли смогла бы вербализовать это свое новое ви́дение-знание. Если такой «выброс» случался уже в начале книги, то теперь, как будто, знала всю ее до самого конца и сразу теряла интерес к последовательному продвижению по тексту.

Дедушки-Учителя. Гёте

С некоторыми авторами чувствовала особую близость, своего рода душевное родство. Собственно, их было и есть трое: Гёте, Фрейд и Соломон (Шломо аМэлех). Всегда знала, что эти — из главных моих Учителей. Про себя называла их «дедушками». Наверное, потому, что никогда не встречалась со своими родными дедами, и хотела заполнить пробелы в родовых связях. На самом деле, «дедушек-учителей» у меня потом оказалось еще больше.

Гёте в юности был главной путеводной звездой и великим Учителем. Из-за него учила немецкий, пытаясь осилить тексты в подлиннике. Карманного «Фауста», подаренного когда-то моей тетей-германисткой, много лет возила с собой, чем несказанно поразила одного надменного немца, с которым оказалась в музее Фауста в Книттлингене. Для кандидатского минимума по философии написала реферат на тему Театрального Пролога к «Фаусту». Позже ездила в Ваймар, чтобы пообщаться с Гёте в его доме.

С Гёте проходила многие периоды своей жизни, сравнивая жизненные ситуации и возрастные реакции. И «Фауст», и некоторые стихи оказывались психологически полезными на разных этапах жизни. Особенно сонет 1806 года — этот сопровождает меня всегда.

Sich in erneutem Kunstgebrauch zu üben,

Ist heil‘ge Pflicht, die wir dir auferlegen;

Du kannst dich auch, wie wir, bestimmt bewegen

Nach Tritt und Schritt, wie es dir vorgeschrieben.

Denn eben die Beschränkung läßt sich lieben,

Wenn sich die Geister gar gewaltig regen;

Und wie sie sich denn auch gebärden mögen,

Das Werk zuletzt ist doch vollendet blieben.

So möcht‘ ich selbst in künstlichen Sonetten,

In sprachgewandter Maße kühnem Stolze,

Das Beste, was Gefühl mir gäbe, reimen;

Nur weiß ich hier mich nicht bequem zu betten:

Ich schneide sonst so gern aus ganzem Holze,

Und müßte nun doch auch mitunter leimen8.

В этом сонете когда-то разглядела методическую подсказку для многих своих жизненных действий: внутренняя решимость и готовность к эксперименту при понимании закона; соотношение свободы и самоограничения при обязательном стремлении к цельности результата. А гетевская «смелая гордость взвешенного красноречия» каждый раз приводит в состояние почти экстатическое. И готовность без стыда «клеить» там, где не хватает сил на окончательную гармоническую цельность. Ведь если даже великий Гёте… Много раз в жизни спасалась и укреплялась этим сонетом, творящим внутри какой-то непонятный взрыв, во́лны которого наполняют блаженной силой и разум, и чувства, и каждую клетку тела.

Дедушки-Учителя. Шломо аМэлех

Летом 1982 года мы с мужем жили на даче, где он писал мой портрет с книгой. Большого дома тогда еще не было, была только комната с террасой, где мы с бабушками жили когда-то во времена моего детства. Портрет писался на террасе, на фоне окон. Не помню, кто из нас выбрал в качестве книги Экклезиаст, но помню, что к тому моменту уже давно хотела его перечитать. Позируя, читала вслух, дочитывала до конца и начинала сначала. Работа продолжалась несколько дней, и прочесть весь текст я успела раз двадцать, если не больше. И каждый раз ловила себя на мысли, что почти ничего не понимаю. То есть отдельные слова и фразы, даже большие куски текста были вполне внятны, но целое из них удивительным образом не складывалось. Что-то важное ускользало от меня. Зачем он написал это?

На Экклезиасте меня, что называется, заело. В Москве потом купила общую тетрадь и от руки переписала туда весь текст. Подумала, что эта медленная работа по складыванию чужих слов, возможно, позволит понять что-то еще. Наверное, так и было, сейчас уже не помню подробностей всех этапов своего вхождения в этот текст.

Библия на немецком у меня тоже была. Вклеила между страницами той своей тетради чистые листы и так же от руки переписала туда немецкий вариант. Получилось два параллельных перевода — русский и немецкий, которые теперь можно было сравнивать между собой. И снова я немного продвинулась в понимании текста. Потом мне подарили еще английский перевод, который я тоже начала было переписывать, но это оказалось слишком трудоемко, поскольку английского я тогда совсем не знала. И я бросила это дело.

Ту тетрадку возила с собой во все свои поездки, тогда еще, правда, немногочисленные. В 1994 году отправилась с ней в командировку в Эрфурт — сопровождала выставку из Музея театра Образцова, где я тогда работала. Когда вернулась в Москву, вдруг не обнаружила своей терракотовой тетради с Экклезиастом и очень огорчилась. Искала ее по всем шкафам и полкам, даже в театре перерыла все ящики с вернувшимися музейными экспонатами. Могла ведь случайно запихнуть туда тетрадку, когда паковала. Все напрасно — не нашла. Но через пару месяцев увидела ее дома в книжном шкафу — стояла себе преспокойно на полочке среди разных книг… Вот чудеса!

Все эти приключения с книгой Шломо аМэлех вспомнила в 1995 году, когда начала записывать второй текст на неизвестном языке. Текст этот назывался Хабора — Радость, и начинался он словами: Сит рабаИ шлоhамА цАрим от монА — Так говорит Шломо, царивший на Земле.

Такие странные метки иногда расставляет жизнь. А может, мое настойчивое любопытство к Экклезиасту и притянуло этот новый текст Шломо…

Дедушки-Учителя. Фрейд

Фрейда во времена моей юности в СССР не издавали, его можно было читать только в самиздатских перепечатках, что я и делала. Фрейд оказался не только великим Учителем, он сразу стал и врачом, который лечил своими текстами. Самый строй его неспешных профессорски-обстоятельных разборов приводил в парадоксальное состояние напряженного покоя, а их содержание заставляло снова и снова пересматривать события и отношения собственной жизни с более отвлеченных позиций. В процессе чтения его книг ушли многие мои комплексы и страхи. В свете Фрейда по-новому открылись люди вообще и совершенно конкретные персонажи моей текущей жизни. Его квартира в Вене не дала почти ничего, зато его дом на Мерисфилд в Лондоне произвел впечатление настолько сильное, что позже вызвал сновидение, о котором стоит рассказать.

Мне снилось, что я лежу на каком-то тюфяке в прихожей фрейдовского дома на Мерисфилд под лестницей, ведущей на второй этаж. Лежу и не могу пошевелиться от слабости. Тем не менее, каким-то образом я вижу все, что происходит в доме на всех этажах. Фрейд уже старый и больной. У него рак, он умирает, он пережил вторжение фашистов в Вену, потерял часть семьи в еврейском гетто. Сейчас он угрюмо бродит по дому. Домочадцы стараются не попадаться ему на глаза, тихо выскальзывая из комнат, в которые он входит. Фрейду нестерпимо блуждать по этому дому, так и не ставшему своим, ему нестерпимо блуждать в собственных мыслях. Ему хочется уйти. Он вдруг решительно берет авоську и собирается в магазин. (Так я это видела в том сне, и во сне это не казалось смешным.)

Он выходит из столовой на первом этаже, направляется к выходу и тут видит меня на тюфяке под лестницей. Спрашивает, в чем дело. От слабости я едва могу произнести несколько слов, да я и головы-то поднять не могу. Тем не менее, мы начинаем разговор, содержания которого я не знаю — ни тогда не знала, ни сейчас. Но, видимо, речь шла о чем-то веселом, потому что, спустя какое-то время, мы оба улыбаемся, смеемся, а потом уже хохочем.

От этого хохота к нам обоим возвращаются силы. Я уже сижу, раскачиваясь, на своем тюфяке, а Фрейд стоит напротив, трясет авоськой и хватается за бока, корчась от смеха. Мы оба не можем остановиться.

На этом месте проснулась.

Только сейчас, записав этот сон, вдруг поняла, его дальний прицельный смысл — сложился еще один кусочек моей мозаики. Поездка в Лондон и сон — это было в 1994 году. Через 13 лет первый раз попала в Умань, где на могиле раби Нахмана у меня случился приступ немотивированного смеха, о чем расскажу в своем месте9. Позже это случалось еще дважды на могилах святых праведников. Возможно, сон про Фрейда — на ту же тему. Повторяющиеся ситуации заставили, в конце концов, присмотреться к смеху и увидеть необыкновенную терапевтическую важность этой психической реакции, почувствовать ее глубоко очистительное действие. Потом некоторое время занималась смехотерапией и пыталась освоить тему чисто теоретически. Даже когда-то сделала доклад «Смех, плач, молитва и медитация» на конференции в Институте Штайнзальца в Москве. Если после всех обязательных к написанию книг останется время, хотела бы вернуться к этой теме.

Русский язык

Не только Экклезиаст, не только Гете и Фрейд. Были и другие лечебные, целительные для души, тексты. Иногда мне трудно понять в точности, как они работают.

Например, много лет носила в ежедневниках листок бумаги с переписанным от руки коротеньким рассказом Пу Сунлина, который назывался «Сюцай из Ишуя». С удовольствием привожу его полностью в волшебном переводе Василия Михайловича Алексеева — одного из любимых моих Учителей.

Некий сюцай из Ишуя давал уроки где-то в горах. Ночью явились к нему две красавицы; вошли, полные улыбок, но ничего не говоря. Затем каждая из них смахнула длинным рукавом пыль с дивана, и обе, одна за другой, уселись. Платья были у них так нежны, что не производили шороха.

Вскоре одна из красавиц поднялась и разложила на столе платок из белого атласа, по которому было скорописью набросано строки три-четыре. Студент не разобрал, какие там были слова. Другая красавица положила на стол слиток серебра, лана в три-четыре. Сюцай подобрал его и сунул себе в рукав. Первая красавица забрала платок и, взяв другую за руку, вышла с нею, захохотала.

— Невыносимый пошляк! — сказала она.

Сюцай хотел пощупать серебро, но куда оно делось — неизвестно.

На стуле сидит изящная женщина; дает ему ароматом пропитанную тонкую вещь. А он ее в сторону — не обращает внимания. Серебро же он берет! Все признаки нищего бродяги! Кому, действительно, вынести такого человека.

А лиса — прелесть! Можно себе представить ее тонкие манеры!

Вот этот текст доставала и перечитывала несколько раз подряд во время любой депрессии, замешательства, внутренней смуты и даже простой усталости. Сначала только глазами, потом со смыслом, и снова, и снова — до полного восторга. И каждый раз обязательно наступала разрядка — смех, нежность, счастье до слез. Текст работал, как душевный массажер, что ли. А почему?

Скорее всего, из-за языка — непривычного русского языка, который звучал здесь как-то очень по-китайски. Странно, но именно при передаче китайского мне вдруг открылся родной язык. Гениальные алексеевские переводы учили игре, свободной пластичности, обнаруживая другой русский, которого, казалось, совсем не знала прежде.

Ну и конечно, эта «лиса-прелесть», которая в конце стремительно вместила в себя двух утонченных нежно-мудрых красавиц! Даже сейчас, когда пишу этот текст, рот расплывается в улыбке, и внутри — щекочущий фонтанчик наслаждения…

Отношения с русским языком выясняла долго. Наслаждаться его общепринятыми вершинами, в том числе Пушкиным, получалось редко. Уж скорее, Тютчев, Анненский, Хармс. На фоне строгого немецкого «великий и могучий» казался расхлябанным: раздражало обилие префиксов, которые слишком много на себя брали, и бесконечное дребезжание суффиксов — все эти «оньки» и «ечки». Органично это звучало только у Достоевского. Но в писатели я тогда не собиралась, и такие мелочи жизни до поры не слишком волновали. Потом, когда пошли свои тексты, пришлось пересмотреть отношения с этим предметом.

Может быть, еще раньше русский язык привел меня в трепет, когда взялась читать Зощенко. Что-то в нем было такое, что задевало до боли. Или во мне самой к этому времени уже начиналось какое-то словесное воспаление? Вот он тоже — из великих Учителей.

И еще, в связи с языком, не могу не сказать о Хармсе. Однажды он выстрелил в меня зарядом невероятной силы, чудесным живым ароматом, которой разлил, совершенно непонятным — «неконвенциональным» — способом, в этом своем стихотворении.

Выходит Мария отвесив поклон

Мария выходит с тоской на крыльцо

а мы забежав на высокий балкон

поем опуская в тарелку лицо.

Мария глядит

и рукой шевелит

и тонкой ногой попирает листы

а мы за гитарой поем да поем

да в ухо трубим непокорной жены.

Над нами встают золотые дымы

за нашей спиной пробегают коты

поем и свистим на балкончике мы

но смотришь уныло за дерево ты.

Остался потом башмачок да платок

да реющий в воздухе круглый балкон

да в бурное небо торчит потолок.

Выходит Мария отвесит поклон

и тихо ступает Мария в траву

и видит цветочек на тонком стебле.

Она говорит:"Я тебя не сорву

я только пройду поклонившись тебе".

А мы забежав на балкон высоко

кричим: Поклонись! — и гитарой трясем.

Мария глядит и рукой шевелит

и вдруг поклонившись бежит на крыльцо

и тонкой ногой попирает листы,

а мы за гитарой поем да поем

да в ухо трубим непокорной жены

да в бурное небо кидаем глаза.

12 октября 1927

Мой доктор

Неожиданное развитие отношений с языком стимулировал человек, никакого отношения к писательскому делу не имевший, которого я про себя называю «мой доктор». С этого общения начался новый период в моей жизни, поэтому расскажу все по порядку.

В 1993 году поняла, что тело разваливается на части, и что дальше так жить нельзя. Все попытки как-то решить мои проблемы с помощью официальной медицины потерпели фиаско. Тогда в моей жизни и появился этот, важный для меня, человек — доктор-гомеопат, назовем его А.А. Не хочу называть его настоящего имени, тем более, что потом выяснилось, что разные люди знали его под разными именами. Еще оказалось, что врач — последняя его специальность, а до того он был математиком. Уже после его смерти узнала, что ко всему прочему он был вполне известным в соответствующих кругах экстрасенсом.

Итак, подруга дала мне телефон доктора-гомеопата А.А., и я позвонила. Мужской голос поинтересовался, кто я и зачем звоню. Сказал, что может меня записать к доктору, но прием будет только через месяц. Я ответила, что рассчитываю протянуть еще месяц, записалась и повесила трубку. Во время этого короткого разговора как-то очень ярко вспыхнуло тело. Подумала: если такая мощная энергия у секретаря, то каков же его шеф?! Позже догадалась, что со мной в тот раз сам доктор и разговаривал — он не был богат, и не было у него никаких секретарей.

В назначенный день приехала на прием. Сидела в коридоре, ожидая своей очереди. Дверь кабинета открылась, вышел высокий мужчина лет сорока в строгом костюме при галстуке. Был не то чтобы красив, а как-то необыкновенно значителен, даже величественен, при этом двигался не спеша, очень расслабленно. Пригласил очередного пациента. «Загордившийся ангел», — такое фантастическое определение выстрелом прозвучало в голове как спонтанная реакция на первый контакт. И да, в каком-то смысле, это так и оказалось.

Этот человек диагностировал своих пациентов, не требуя никаких анализов и справок, внутренним зрением, различая их недуги. В тот раз он сидел за столом напротив, смотрел не то на меня, не то сквозь меня и все мне про меня рассказывал, где у меня что болит. И главное, почему болит, и что с этим делать. Было такое чувство, что при этом он перебирал все мои внутренности — тело откликалось на перемещение его взгляда.

Конечно, я рассказала о чудо-докторе маме и тете, когда в очередной раз приехала их навестить.

— Знаешь, у кого ты была?! — воскликнула тетя.

И тут выяснилось, что она тоже знает этого доктора. Больше того, три года назад она и мне предлагала с ним познакомиться. Тогда она назвала его «экстрасенсом», а поскольку я не верила ни в каких экстрасенсов, то знакомиться с шарлатаном наотрез отказалась.

Что же это получается? «От судьбы не уйдешь» получается?

Позже я ездила на приемы к доктору домой, и каждый раз в метро, минут за двадцать до назначенного времени, тело вдруг как будто спотыкалось, наткнувшись на невидимую преграду, отчего на мгновение становилось очень жарко. Это доктор, сидя у себя за столом, проверял, не опаздываю ли я на прием.

Кроме того он знал кучу всяких языков. Однажды мы встречались в метро — он должен был передать мне какой-то рецепт. Рядом оказались женщины, говорившие на непонятном языке. Доктор прислушивался несколько секунд к их речи, потом сказал:

— Говорят по-сербски…

Дописав до этого места, подумала, что надо бы спросить моего доктора, хочет ли он вообще, чтобы я о нем писала. Он умер, а потому прямо задать этот вопрос, скажем, по телефону, уже невозможно. Но я в этой жизни столько раз общалась с людьми, которых уже нет, не считая существ, которые по этой земле никогда и не ступали… Так что я поставила фантом моего доктора перед собой, для надежности взяла в руки маятник и позвала А.А. Не сразу, секунд через тридцать маятник показал мне твердое ДА. Поздоровалась, сказала благословение его душе, спросила, могу ли написать о нем. Да, могу. И даже с восклицательным знаком, очень настойчиво. Поэтому продолжаю.

Мой доктор оказался человеком, во многих отношениях чудесным, но почему в ту первую встречу я услышала «загордившийся ангел»? Долго не могла найти ответа, пока однажды он сам ни ответил. Между прочим, он сказал:

— До всего в этой жизни я дошел сам.

И вот на этих словах во мне снова вспыхнуло то: «загордившийся ангел».

Что значит «сам»? Кто в этой жизни бывает сам? Неужели, при всей своей сверхчувствительности, он не ощущает связи с великим множеством людей, ныне живущих и бывших до нас, которые учили и учат нас всем, что сказали и сделали. А наши предки, которые продолжаются в нас, в каждой хромосоме нашего тела?! А связь с бесплотными мирами, которые интересуются нами и сотрудничают с нами? Что это так, я тогда уже не сомневалась. Подумала: какая страшная отделенность!

Не посмела сказать ему об этом. Кто я, чтобы учить его? И много раз потом жалела, что не посмела. Особенно корила себя после его смерти. Он потому и умер, что «сам». Хотел справиться со своей болезнью в одиночку, а когда все же обратился за помощью — было уже поздно.

Маятник

Во время одного из первых приемов доктор А.А. спросил, кто я по профессии, кто мой муж, чем занимается. Наблюдая за работой мужа и разговаривая с ним о картинах, я пыталась сформулировать для себя некоторое понимание живописи, и в ответ почему-то решила изложить эту концепцию доктору. Послушав несколько минут мои философские выкладки, он остановил меня странным резким восклицанием:

— Погодите, погодите… Вы кто?

Не думаю, что его заинтересовала теория живописи, скорее, он не ожидал от меня суждений такой степени абстрактности. С этого момента стал наблюдать за мной с некоторым интересом. Потом признался, что именно тогда увидел мои возможности, на которые прежде не обратил внимания.

Так вот, этот А. А. — экстрасенс-математик-доктор-гомеопат — вытащил меня почти из всех моих болячек и попутно объяснил мне, кое-что про мои способности. При этом мы с ним почти всегда находились в противофазе: он меня куда-то направлял, а я шла не туда. Но в результате всегда получалось интересно.

Однажды А.А. посоветовал мне с помощью маятника подбирать себе дозировку лекарств, которые я тогда принимала — обычные дозировки мне не подходили. Так я и делала. Раскладывала свои коробочки и спрашивала:

— Мне сегодня-сейчас надо это лекарство пить? Пить одну таблетку? Пить полтаблетки? Четверть? — И так далее.

Спрашивала до тех пор, пока не находила нужный ответ. Иногда до одной шестнадцатой доходило, а иногда вообще совсем другое мне надо было.

У человека, взявшего в руки маятник, неизбежно появляется соблазн задавать ему вопросы не только о лекарствах. И я, конечно же, немедленно принялась это делать — «упражняться в наиновейшем употреблении Искусства…» Началась пора сумасшедших открытий, откровений, сомнений и потрясений. Именно это вернуло мне интерес к жизни. И мой доктор постоянно подливал масла в огонь.

Книга — лучший подарок

В тот период по понятным причинам начала интересоваться анатомией и физиологией — надо же было налаживать отношения с телом, а для этого хоть как-то понять, кто оно такое и из чего состоит. Сейчас, конечно полезла бы в Интернет и накопала там все, что нужно. Но тогда Интернета не было, а потому я решила купить учебник по физиологии. В суетливой текучке все никак не могла доехать до МедКниги на Фрунзенской, продолжая время от времени думать, что хорошо было бы…

И вот как-то утром отправилась из дома на работу. По ходу моего движения, почти сразу за нашим домом, стоял старый двухэтажный домик, окна которого, по мере накопления слоев асфальта, оказывались все ближе к земле. На подоконнике первого этажа этого домика в то утро лежал здоровенный потрепанный том в пожелтевшей обложке. Прочла название: «Физиология, учебник для медицинских ВУЗов». Поняла, что специально для меня эта книжка тут оставлена — все внутри вспыхнуло от радостного, опьяняющего, непреложного знания. На ходу поблагодарила кого-то, положила учебник в сумку и пошла своей дорогой.

Все-таки приятно вот так получить книгу в подарок…

Мантра

Как-то раз в процессе реставрации моей душевно-телесной жизни доктор А.А. рассказал мне про мантры: есть, дескать, такие волшебные слова, которые лечат и вообще меняют жизнь к лучшему, если их регулярно произносить. Но для этого надо, мол, найти свою — сугубо свою личную — мантру. Только тогда поможет.

— А где ж ее взять? — Спрашиваю.

— А вот, — говорит, — есть в Ленинской библиотеке закрытое хранилище, в котором лежит книга мантр. Надо туда как-то попасть, ту книгу как-то добыть, и в ней среди прочих как-то отыскать свою мантру.

— А как отыскать свою среди прочих?

— Надо, — говорит, — листать эту книгу и чувствовать каждое ее слово, вот тогда можно нащупать свое. А иначе никак не найти.

Короче: «пойди-туда-не-знаю-куда, принеси-то-не-знаю-что».

Да, мантра мне позарез нужна — надо же свою жизнь как-то выправлять. Мысленно бродила несколько дней вокруг этой идеи с закрытой библиотекой, тайной книгой и неуловимой мантрой… Но это какие ж препятствия надо преодолеть, чтоб хотя бы до книги той добраться! А где гарантия, что я найду там свое слово, лично мне адресованное и подходящее? Нет такой гарантии.

Мне было лень проделывать все эти сложные телодвижения, и поэтому я придумала, как найти свою мантру, не выходя из дома. У меня же есть маятник! Вот я и решила: раз маятник знает мои «да» и «нет» до такой тонкости, то пусть он мне поможет и с этой мантрой. Он же может определить какая буква в ней первая, какая вторая, какая и т.д. Правильно?

И вот как-то вечером написала на листочке алфавит, разделила его на гласные и согласные, а потом сидела до ночи и составляла свою мантру. В ней, по счастью, оказалось всего пять букв. Правда звучала она как-то уж очень странно: хгдАа. Даже и не выговоришь. Но я стала ее повторять и прислушиваться: что во мне от нее меняется? И да, что-то менялось! При всей глупости, невероятности и странности — что-то она такое делала в моем теле…

Пришла в очередной раз на прием к доктору А.А. и рассказала про свои подвиги. Он так и подпрыгнул! При всей своей учености, человек он был непосредственный.

— Как, — говорит, — вы до этого додумались?!

Я страшно загордилась, совсем осмелела и пропела ему свое гнусавое хгдаа.

— А вы знаете, — говорит, — невероятно, но это, действительно, ваша мантра!

Ну, тут я совсем ошалела и поперхнулась от гордости.

Этот удивительный доктор, удивил меня окончательно, подтвердив, что эта невероятная мантра имеет-таки ко мне отношение. Оказывается, на том этапе моей жизни она хорошо помогала мне избавиться от… одной болячки. И он видел своим проникающим зрением, как это работает.

Специально так уклончиво пишу, чтобы ни у кого не возникло соблазна применить это хгдаа к себе. Это все очень личные, индивидуальные настройки, они только для меня годятся.

Конечно, эта хгдаа, вовсе, наверное, и не мантра, а просто такое лечебное звукосочетание, которое (по принципу звукотерапии, или, что то же, тонотерапии) вызывало резонанс в определенной части тела. А резонанс, в свою очередь, усиливал кровоток, то есть циркуляцию крови. А усиление циркуляции приносило выздоровление… На самом деле все немного — а, может, и намного — сложнее, но пока успокоимся на этом.

К этому времени доктор А.А. лечил уже всю нашу семью. С мамой и тетей он общался по телефону, а моего мужа наблюдал по фотографии.

В 95-м году, когда мама попала в Боткинскую с инсультом, и я с ней там сидела, он несколько недель каждый вечер консультировал меня по телефону. Говорил: завтра купите в аптеке то-то и то-то, давайте так-то. Я точно знала, что могу позвонить ему в любое время дня и ночи — он сам так сказал10. Это был настоящий доктор.

Молитва

После первой «мантры» хгдаа я находила еще много разных полезных-лечебных звукосочетаний, да и сейчас занимаюсь этим, когда припрет. Но теперь речь пойдет не об этом, а о вещах гораздо более таинственных и непостижимых.

Однажды, во время очередного приступа депрессии, от которой вышеозначенное хгдаа не помогало, во мне промелькнуло что-то про молитву. Наверное, я слышала это в каком-то разговоре: у каждого человека есть, мол, своя молитва, и когда он ею молится, то ему легчает. Похоже на мантру, только для других, более душевных, целей.

Молилась ли я до того случая, точно не скажу. Может, когда и взывала, то есть взвывала: «Господи, помоги!» Но это именно на уровне волчьего воя, без всяких мыслей о молитве. А тут вдруг подумала конкретно о молитве.

Но, опять же, как найти свою молитву? В голове мелькнула шальная мысль: а может, и молитву свою с помощью маятника записать можно?

Здесь мы подходим к началу того языка, которым с тех пор занимаюсь много лет, записывая разные интересные тексты. О них расскажу в отдельной книге.

Следующую неделю я ходила, как в бреду. Я записывала свою молитву! Только все пошло не так, как я ожидала. Внезапно мне в башку стали падать какие-то непонятные слова. В отличие от предыдущих звуковых комбинаций — коротких и неуклюжих одиночных «мантр» — эти слова совершенно очевидно составляли ТЕКСТ!!! И если мои «мантры» мне никогда не приходило в голову переводить, то после записи двух первых строчек этого текста мысль о переводе преследовала неотступно. Интересно, что я с самого начала знала, что строк в моей молитве будет одиннадцать, а слов — ровно сорок.

Ну, ладно, текст молитвы я записала. Но перевод?! Как можно перевести с незнакомого языка без словаря? Это же нереально, да?

Сначала я решила, что нужно понять хотя бы общую тему молитвы. А это — без вопросов! — была именно она. Решила, что лягу спать, задав себе эту задачку на ночь, а утром обязательно буду знать ответ. Такое стихийное самопрограммирование пришло мне на ум. Сказано — сделано!

Утром просыпаюсь: где ответ? Нету во мне никакого ответу. Но жить-то как-то надо. Наверное, это было воскресенье, потому что я занималась уборкой. Мету себе пол, собираю пыль и замечаю, что мои глаза постоянно натыкаются на синий корешок в книжном шкафу. Просто спотыкаюсь я внутри себя об эту синюю палку. Надо посмотреть. Достала. Оказался это еврейский молитвенник, Сидур, который мне незадолго до того в Германии подарила одна моя подруга.

Молитвенник?! Это же в кассу! Еврейский? Тоже в кассу, поскольку мои предки, кажется, были раввинами. Наверное, сейчас сработают мои гены, и я сразу открою нужную страницу, на которой найду перевод моего волшебного текста…

Ну да! Как бы не так! Ничего я не открыла. Точнее сказать, сколько ни открывала, ничего похожего не нашла.

Да и не могла найти. Во-первых, в моем тексте, помимо слов с явно ивритскими корнями, были и слова с корнями санскритскими. А были и со славянскими, и еще Бог знает с какими. (Я не лингвист, это просто звуковые ассоциации.) Во-вторых, у меня-то всего сорок слов, а в том Сидуре меньше чем на полстраницы ни одного текста нет. Что-то ничего у меня не выходит. Но зачем-то же он выстреливал в меня, этот синий корешок?

Пришлось поменять тактику. Открыла оглавление и прошлась по нему рукой. К тому времени мой доктор уже объяснил мне, что при некоторой чувствительности так можно нащупать нужную информацию.

Действительно, одна строчка меня уколола. Открыла указанную страницу. Там оказалась длиннющая молитва под названием Г̃аллель. Из перевода молитвы было понятно, что слово это означает «хвала», «восхваление». От него происходит «аллилуйя», что иногда переводят как «Славься!», или просто «Слава!».

О! Вот тут меня осенило! Даже не осенило, а прямо мурашками все тело покрылось и дыхание остановилось. Короче, меня так тряхануло, что сразу понятно было — попала в яблочко. Моя молитва — молитва Славы Господней! И не важно, сколько в ней строк, слов и прочего.

Ну и дальше стала переводить. Как-то так слово за словом. Думаю-думаю, что бы это значило — и вдруг падает ответ, то есть само собой появляется в голове нужное слово. Сначала, конечно, очень это долго и мучительно было, да и перевела в первый раз коряво. Теперь всю жизнь допереводить буду, потому что разные жизненные ситуации открывают все новые ошеломляющие смыслы этих 11 строчек = 40 слов.

Так с этой молитвой и живу. Мне помогает.

Переводчик?

Но ведь и молитвой дело не обошлось. Началась страда, в самом буквальном — страдательном — смысле этого слова. Хотя страдания эти были такими сладкими! Просто уставала очень…

Короче, я стала записывать новый текст, о котором мне сразу было известно, что в нем 78 стихов. Стихов! А не слов и не строчек! И с первой строки я поняла, что записываю текст книги Иова. Только не тот, который всем известен, не канонический, а какой-то другой. А потом еще был текст, и еще…

Тогда, а это был уже 1995 год, я показала свои писания доктору А.А. Это, конечно, было вне сферы его интересов — он был далек от всяких молитв и религиозных текстов. Но меня поразило, как он, взяв в руки мой исписанный лист, переменился в лице.

— Ох! Это серьезно, это очень серьезно…

Вот все, что он тогда произнес. Но мне достаточно. И дело здесь не в моей гордыне: вот, мол, какие со мной чудеса происходят, вона я чего понаписала! Ей-Богу, тут ставки куда крупнее.

На каком-то этапе этой языковой истории я спросила у того, кто диктовал мне тексты:

— Кто я?

Он сказал:

— Переводчик.

Я удивилась. Никаких особых познаний в языках у меня не было. И спросила снова:

— С какого языка?

Ответил:

— Со всех.

Тогда я решила, что этого не может быть, что он смеется надо мной, что это ошибка моего восприятия и т.д. А что бы решил любой другой на моем месте? Ну, правильно. Если совсем честно, я тогда подумала, что у меня снесло крышу. Испугалась, даже перестала на некоторое время заниматься этим языком. А потом еще хорошенько подумала и решила: ладно, если мой разум выдает такую странную информацию, то почему бы не посмотреть, что в нем еще припасено. Санитаров позвать всегда успею. Тем более, что эти маргинальные занятия успешно вытесняли все депрессии и делали мою жизнь интересной и стремительной.

И вот, чем дольше я занимаюсь этим странным языком, тем больше понимаю, что нету тут никакой ошибки. В нем переплетаются корни множества человеческих наречий. Может быть, действительно, всех? Ему оттуда виднее.

Этот язык я долго называла heмa. Почему heмa? Потому что на каком-то этапе мне захотелось понять, как все это записывается. Оказалось, что буквами иврита, так что мне пришлось срочно выучить ивритский алфавит. Но в этом языке, помимо основных 22-х букв, есть еще 23-я — вот она-то и называется heмa=закрывающая. (Она здесь, вместо «heй» современного иврита, добавляется в окончания слов, которые заканчиваются на гласную.) Именем этой буквы я стала называть весь язык.

Однажды мой собеседник сказал, что мое имя на этом языке — Сафанат, что значит облако, туча, легкость, летучесть, легкие (в анатомическом смысле) и еще ясность. Тогда мне трудно было приложить к себе и само это имя, и все его смыслы, но теперь уже вполне ощущаю себя этим. Между данной родителями Ольгой и этой Сафанат ( (שפנת потом встала еще Аллель הלל)) — имя, которое я получила в Умани от раби Нахмана. Это имя привело меня в Израиль. Об этом расскажу отдельно11.

Стихи

В тот же период обнаружила свои стихи. Именно обнаружила: писала их в разное время по случаю, складывала листы в папочку и забывала — а тут нашла и прочла. Прочла, как чужие, потому что за давностью лет потеряла с ними всякую связь. И увидела, что человек, писавший их — чистейшей воды мистик. И как я раньше этого не заметила?! То есть мой рационализм, которым я, надо признаться, тогда немало гордилась, периодически грешил мистическими вспышками. И эту «неправильную» продукцию стеснительно запихивал в стол, чтобы закопать ее среди прочих бумаг и забыть о неприличных своих порывах.

Вот кое-что из этого. И откуда только бралось?

Принцессе маленькой по случаю субботы

мы завязали новый белый бант.

Устроившись у дальнего окна,

она тихонько что-то напевала

и наблюдала, как сновали люди

и проносились мокрые машины.

Задумавшись, неведомо о чем,

она погладила пушистый кактус

и две колючки вынула из пальца

и снова посмотрела за окно.

Там сыпал снег. Один пустой троллейбус

рассыпал искры в воздухе вечернем,

запутавшись в поводьях проводов…

И белый бант растаял в простынях,

обласканный луны лучом случайным.

И сонной сказки призрачную нить

прервать уже не в силах утро…

1973

Как бабочка в рассветное окно,

Душа стучится в переборки тела.

Когда бы ни свеча, потухшая давно,

Давно б на волю улетела.

1980

Когда нельзя уже спросить

И некому уже ответить,

И навсегда захлопнул ветер

Калитку в глубине души…

Калитку, за которой сад

Был полон вечного движенья

И ласкового наважденья —

Там пахло детством невпопад…

Тогда душа моя двоится

И новой горечи полна,

В себя, как в зеркало, глядится,

Сама с собой не хочет слиться

И бьется, опустошена,

Душа о запертые двери,

Припоминая, но не веря,

Что дальше — только тишина.

Окт. 1988

Сидит на древе птица,

Качаясь, перья чистит.

А я лежу в больнице,

Причесываю мысли.

Над нами ходит небо,

Очерчивая круг…

Как бесконечно немо

Всё в нас и всё вокруг!

И древу без названья

Нас с птицею качать —

Одно у всех дыханье,

Одна на всем печать.

26.09.1993

Переход

Здесь описываю события, которые открыли новый период жизни и привели меня в состояние перманентного осознавания чудес. В этом состоянии нахожусь до сих пор.

Приступ

Во время очередной встречи доктор А.А. во всех подробностях описал мне симптомы приступа гипогликемии и рассказал, как из него выйти. И сам себе удивился:

— Зачем я вам это говорю? У вас нет предпосылок к диабету…

На том и расстались.

Через неделю у меня случился гипогликемический приступ. Хорошо помню всю его последовательность.

Стою на кухне, мою посуду. Вдруг накатывает слабость. Прислоняюсь к стенке, ползу по ней вниз и сажусь на пол. Пытаюсь сообразить, что происходит, и сразу понимаю, что это гипогликемия. Сижу на полу и сама с собой рассуждаю: вот сейчас мне дают удобный случай тихо, без всяких эксцессов, без боли и страданий уйти из жизни. И я должна решить прямо сейчас, хочу ли я этого…

Уже все в тумане, сознание уплывает. За несколько мгновений перед глазами развертывается целый сюжет о проснувшемся драконе. И этот дракон — я. И я-дракон хочу жить. Слышу свой голос, который откуда-то издалека зовет моего мужа. Муж приходит на кухню, и я пальцем показываю ему на рот. Он кормит меня мясом, накалывая на вилку кусочки прямо со сковородки, которую держит передо мной. Чувствую запах жареного мяса, ощущаю во рту его вкус и одновременно прихожу в себя — выхожу из приступа.

Потом лежу на кровати, еще слаба. Заново, во всех подробностях переживаю всю ту, промелькнувшую за несколько секунд, драконью историю.

Теперь точно знаю, что хочу жить.

В 2006 году записала эту историю в виде медитации.

Дракон

Мне хочется уйти. Уйти насовсем, остановить эту бессмысленную боль, эту затянувшуюся муку. О, Господи! Как мне хочется уйти, прервать все это и уйти, уйти! Сейчас что-то случится, и я уйду. Все остановится, отойдет от меня, останется без меня. И я отдохну.

Мое тело обмякло, ползет вниз по стене. Я сижу на полу, наслаждаясь приготовленьем… Мысль так ясно-спокойна: могу просто и тихо уйти, ускользнуть незаметно — мне не страшно совсем и не жаль. Никто не узнает, почему и как это вышло. Искушенье покоем. Поднимается легкий туман, голова тяжелеет, уплывает сознанье… Боль уходит — мне легче, легче… Я улыбаюсь…

Я плыву без движений, плыву, чуть пульсируя, погружаясь на дно океана — мягко и плавно — на дно океана, на дно океана…

…………………………………………………………………………

Я лежу в темноте, в тяжелой холодной дремоте. Как давно я здесь? Тишина, немота. Веки сомкнуты — да, я сплю…

Чувства медленно входят, вползают, возвращаются одно за другим, приоткрывая со скрипом позабитые двери.

Мое тело вплывает в мое сознанье… Какое огромное тело! Нагроможденье затекших мышц, окаменевших суставов. Я хочу шевельнуться, но тело не слышит — все оглохло, оцепенело. Может быть, я камень?

Что-то сладкое, пряное проникает внутрь, тянется спереди, наполняет гортань. Давно небывшее, чреватое слезами, оно щекочет память. Это запах прелых листьев, укрывших, засыпавших мое огромное тело. Откуда их столько, когда намело, нанесло? Как давно я сплю? Может, год, может, тысячу лет…

Тихий шорох касается слуха. Тишина… и опять. Еле слышно, неровно, настойчиво, чутко. Где-то там, впереди. Я не знаю, что это.

Я пытаюсь, пытаюсь… И вдруг! О, как больно это впервые! Впервые? Тусклый свет остро режет глаза и затылок… Значит, все-таки мне удалось разомкнуть неподатливо толстокожие веки. И теперь эти иссохшие щели наполняются влагой, с трудом привыкая снова видеть и знать.

Почему я здесь? И… кто я?

Снова свет, но уже внутри. Пробуждается память. Я гляжу на себя изнутри — все так ясно теперь в этом холодном серебряном свете.

Мое тело стелется по камням, занимая все логово длинной пещеры. Оно выгнулось и топорщится вверх красноватым гребнем, подчиняясь уступам. Мои лапы смиренно подогнуты, как у жалкой собаки. Мой… хвост? О, Господи! Да! Мой огромный чувствительный хвост упирается в своды, дервенея, как корень, проросший сквозь землю. Моя… чешуя… Моя чешуя заржавела…

Ожившая память вдруг вспыхивает, как ворох сухих пожелтевших листьев и мгновенно расширяет зрачки. Я — дракон!? Я — ДРАКОН!!! Я — могучий и страстный, веселый и мудрый. Я — великий и древний, бесстрашный и вечный. Я один, как небо, вода, земля и огонь! Я — единственный во Вселенной!

И от этой внезапно открывшейся тайны тело вздрагивает, напрягается, приходит в движенье. Страшный скрежет моей чешуи, боль в суставах — непослушные мышцы…

Первый опыт движенья меня истощает. Как мешок с требухой, я валяюсь снова без сил. Как я голоден! Пи-ить! Веки смыкаются снова. Я снова во тьме. Один, неподвижен…

Тот же шорох откуда-то сверху… А может, он впереди? Тихо-тихо, настойчиво, еле слышно. Он срастается с запахом свежего ветра и теплой земли, разбуженной солнцем. Где-то капает тоненько, звонко. Где-то тенькает и щебечет…

О, я вспомнил, я знаю! Так весной прорастает трава, раздвигая, пронзая осенние листья, расшевеливая тело земли. Этот шорох и теньканье, запах… Открываются двери весны…

Меня тянет туда, что-то больно внутри натянулось и тащит… И я так хочу жить!

В новом мощном порыве я опять собираю себя. Я встаю на трясущихся лапах, вонзаясь когтями в камни, гремя чешуей, разметая хвостом наслоение листьев и пыли. И я делаю шаг, первый шаг в направлении света. Шаг, другой, и еще…

Вот, моя голова уже вышла на свет… И я слепну в нахлынувшей ярости-яркости этого мира, я тону в сияньи небес, я запутался весь в пестроте этих утренних бликов. Мои ноздри топорщатся, жадно вбирая тысячи влажных потоков — всю сочную смесь ароматов весенних гор. Мои уши оглохли в рассветном грохоте птиц. Я стою и дышу, и вдыхаю, вдыхаю, вдыхаю, как будто сто лет не дышал. И я, кажется, плАчу…

Я стою на ногах! И слежу, как гордое солнце поднимается медленно и неуклонно. И с каждым дыханьем сила жизни входит в меня и пронзает насквозь мое тело.

Сумасшедшая радость с привкусом боли несется по моему хребту, достигает железного пика. Эта радость разносит по телу силу, она сотрясает и оживляет ткани. И все тело дрожит, наполняется жаждой жизни — ее трепетный зов разливается, ходит внутри, напрягая каждую жилку, насыщая каждую клетку! Реки силы, ручьи и потоки силы — бесшабашная песня весенних струй!

Я стою, я дышу, я живу! Я наполнился силой. И теперь я хочу движенья!

Моя сила уже несется по телу обратным потоком, достигает гортани, горла. Вот она на подходе, совсем уже близко — и она вырывается из меня огнедышащим ревом! Этот рев новорожденного дракона заполняет собой все первозданное небо. Разбиваясь о горы, множится, полнится, отражается эхом, возносится к невидимым звездам и падает вниз, мощью своей сотрясая всю землю!

Мой хребет топорщится в небо. Из ноздрей вырываются искры. Хвост мотается, бьется, железным шипом рассекает со свистом воздух. Я вытягиваю мою могучую шею и свожу лопатки. Еще раз, ещще, ещщще…

Наконец! Я расправил и встряхиваю мои драгоценные, полупрозрачные, мои легчайшие, чуть розоватые, мои перепончатые, безумного размаха… Я слегка напрягаю тело и, не спеша, простираю огромными стрелами мои могучие крылья.

Как давно я не чуял себя во всей своей мощи!

Как давно не смотрел с высоты на всю эту бренную землю!

Вдох. Щекотка под сердцем… Вдох…

Шаг! И я срываюсь с уступа в пропасть. Удар воздуха в грудь… Вверх! Быстрее, быстрее! Брызги солнца в глаза… Я — в небесах! Тьма сгустилась внизу — смешались все горы, долины и реки. И теперь их туманная карта, не спеша, покрывается облачными слоями, покров за покровом.

Тишина. Только свист моих крыльев и трубные звуки дыханья. И бескрайнее поле сверкающих белых холмов… Моя тень разлеглась по холмам облаков, пораскинулась синим крестом, извиваясь, течет подо мною…

Я лечу! Я дышу! Я живу!

О, ни с чем не сравнимое, о, величайшее из наслаждений!

О, вечное!

Лестница и колодец 1

К тому же периоду открывания (не хочу сказать «откровения») относится один из удивительных снов, который получил продолжение и подтверждение много лет спустя12.

Стою перед уходящей вверх широкой лестницей, сложенной из больших белых камней. Из этой позиции оглядываюсь и внутренним круговым зрением вижу позади себя большой колодец, или, может быть, водоем, правильной многоугольной формы. Лестница ведет к какому-то величественному строению незнакомой архитектуры — не то храм, не то дворец. Здание видно плохо, только невнятный силуэт. Оно все засвечено — солнце поднимается прямо за ним. Это странное солнце уже поднялось до середины, но дальше никак — зависло, я вижу только его огромную сверкающую верхнюю половину.

На фоне солнца, чуть справа от меня, стоит человек в длинных торжественных одеждах. Сразу во сне понимаю, что это — молодой царь. У него вьющиеся волосы и белые зубы, ярко блестящие по контрасту с черной бородой и усами. Он улыбается мне, делает несколько шагов вниз по лестнице, останавливается и манит к себе рукой. Он очень веселый и ясный, и я устремляюсь к нему — карабкаюсь по высоким ступеням ему навстречу…

В этом сне было что-то, меня ошеломившее: остановившееся солнце, и этот человек, который сам был, как солнце, и зачем-то он звал меня к себе…

Географически дело происходило — несомненно! — в Израиле, о котором у меня были очень смутные представления, куда я и не мечтала когда-нибудь попасть. Но одна моя тогдашняя сослуживица как раз собиралась туда в гости к родственникам, и я нарисовала ей план моего сна — колодец, лестницу и неопределенное здание — с просьбой сфотографировать любое место в Израиле, которое покажется ей хоть чуточку похожим. Конечно, ничего из этого не вышло. На том дело тогда и закончилось.

Некоторое время гадала, кто этот, стоявший на лестнице. Вдруг — с той же несомненностью — узнала в себе, что это Шломо аМэлех. Так иногда бывает.

Сейчас понимаю, что тот сон своим еще неясным призывом открыл тему, которая развивалась еще лет двенадцать в России, а потом переселила меня в Иерусалим. Она до сих пор остается одной из главных движущих сил моей текущей жизни.

Год открытых дверей

В 1995 году у меня начался период, который я про себя назвала «год открытых дверей». На самом деле это продолжалось не год, а полтора или два. Тогда ко мне, практически, каждый день, приходили разные существа из параллельных миров. Кажется, приходили все, кому не лень. Чувствовала, что с каждым из приходящих должна пообщаться, независимо от комфортности такого общения. Иногда от пришельца исходила агрессия, вызывая чувство опасности, иногда пришелец пытался обмануть, скрыть свои истинные намерения. Хотя были и прекрасные существа — нежнейшие, любящие и чистые.

Обычно такие контакты начинались вечером на кухне, когда я готовила, убиралась или мыла посуду. Стала заранее класть на стол тетрадь и ручку, чтобы сразу записывать.

Позже догадалась, что, во-первых, это была именно практика контакта — тренировка способности различать невидимо присутствующих. Во-вторых, я постепенно узнавала, кто такой ЧЕЛОВЕК среди других существ, каковы его полномочия и возможности. Возможности колоссальные и полномочия громадные.

Когда приходил кто-то хитрый, недобрый, врал о себе и пытался морочить, стоило сказать ему: «именем Всевышнего!», — как все сейчас же выходило на чистую воду, и он называл свое настоящее имя. Иногда, если я была достаточно проницательна, показывал свое лицо.

Существа эти были самые разные: души людей, эльфы, какие-то домовые и другие, которым не знаю и названия. Прежде думала, что все эти персонажи — сплошные сказки, выдумки и страшилки народные.

Тогда же сложились наши отношения со Шломо аМэлех.

Вот дневниковая запись одной из важнейших встреч «года открытых дверей». Разговор вела с помощью маятника: записывала свои вопросы к гостю, а вместо ДА и НЕТ ставила соответственно плюс или минус.

1995.05.26. Встреча с Лэваном

Утром несложная и даже грубая мысль, но все же важная: есть люди, которые работают в системе поиска с заранее заготовленными параметрами, как компьютер. У них матрица, образец, стандарт, модель и т.д. Другие работают по принципу идентификации, позволяя неизвестному наполнять себя и проявляться в себе, пока не образуется тождество, сродство. Тогда только возможна внутренняя оценка прирощенного, ставшего частью меня. Хотя и сам критерий уже изменен пришельцем. Это — модель игры, ее начальная точка. Это — потенция саморазвития.

Вчера А.А. упомянул по телефону «Розу о тринадцати лепестках» Штайнзальца. Уже читала, но потянуло, и стала читать снова. Увидела, как переменилась за это время (с первого прочтения года полтора-два прошло). Все вижу иначе, все понимаю практически, как собственный опыт и переживание.

Сейчас 19.46, немного кружится голова, изменение зрения, все слегка вибрирует.

— Придет кто-то искушать +

— Искушать будет всезнайством +

Я это поняла, отметив свою реакцию на то место Штайнзальца о «знании всего сущего», которое открывается стоящему на перекрестке, где пересекаются различные миры. Но быть гадалкой или оракулом — не мое дело. Это ловушка: имена и числа вместо смысла и чувства.

— Слева уже кто-то стоит +

— От тебя ли кружится голова +

— Или это от мятного чая —

— Тебе очень надо со мной говорить +!

— Мне-то не очень хочется…

— У тебя задание…+

— Ты надеешься, что я помогу +

— Попробую понять, в чем твоя проблема…

— Сон (слышу в себе) +

— Разве там, где ты, спят —

— Страх (слышу в себе) +

— Тебе страшно +!

— Твое нынешнее состояние похоже на страшный сон +

— Твое имя… ЛэвАн13 (слышу в себе) +

— Здесь связь с левой стороной +

–Ты был плэу (человеком)14 +

— Было много скорби +

— Много ошибок +

— Все это следует за тобой сейчас +

— Это и есть страшный сон —

— Ты узнал последствия +

— Они разрастались в геометрической прогрессии +

— Они настигли тебя самого уже здесь +

— Но ведь эта волна не бесконечна +

— Тебе надо за что-то зацепиться, чтобы она не унесла тебя с собой +!

— Ты думаешь, я смогу удержать — +

— Ты уже пробовал с кем-то еще + —

— Но ведь ты приходил не за этим +

— А теперь передумал —

— Ты хочешь мне что-то предложить +

— Свет (слышу в себе) +

— Но я вижу только светящуюся точку +

— Вот ее ты и предлагаешь +

— Ты, наверное, волшебник, оккультист +!

— Скажи мне самое главное обо мне +

— Творчество (слышу в себе) +

— Нет, это глупость гордыни —

— Ты не согласен, потому что ты Лэван, и твои импульсы по левую сторону +!

— Творчество — пустое слово, потому что и потенция, и процесс как ее реализация изнутри, и процесс как совпадение внешних обстоятельств, и самая радость от результата — все не твое, а Его. «Увидел я, что и это от руки Божией, ибо кто может есть с веселием, и кто — наслаждаться без Него». Ты согласен…+ — +!

— Скажешь теперь, что главное во мне —

— Видишь, ты делаешься смиренным +

— От этого немного легче +

— Что-то еще у тебя в запасе +

— Вера (слышу в себе) +

— Ты спрашиваешь, верю ли я —

— Ты спрашиваешь, что такое «вера» +

— Вера — это предзнание тех людей, которым не дано знать. То есть тех, у кого недоразвит орган знания, как неполноценное зрение или слух. Это — радость скорбного, это — посох немощного, это — свет слепого. Это саваоф есту ежпонт (благо будет и скорбному). Ты согласен — … ++!

— Теперь тебе следует спросить, что такое знание +

— Знание — это совпадение, это — отзвук согласия нашего с высшим, это — органическое пребывание отдельной сущности в структуре hофра (Того, кто Всё).

— Видишь, ты чуть не поймал меня на крючок всезнайства +

— Я пока еще не знаю, что такое «знание» +

— Тебе интересно со мной —

— Ты выполнил свою задачу +

— Ты поймал меня +

— Ты прав, всезнайство — мое слабое место +

— Спасибо, что напомнил +!

— Тебе теперь легче +

— Или тяжелее +

— Вот и разгадка: у Него нет однозначных ответов, все парадоксально +

Амир! (Спасибо!) +

— Теперь доволен…

— Ты здесь, ЛэвАн +

— Ты по-прежнему парадоксально доволен-недоволен +

— Твой сонный страх прошел +

— Хоть этим-то ты доволен +

— Но до смирения мне так же далеко, как тебе —

— Ты мне льстишь —

— Не дай Бог мне тебе поверить +!

— Ты ЛЭван, ударение на Э +

— Теперь совсем другое ощущение… +

Словесная канва, полная вранья, похожая на светскую беседу, не передает сопутствующего внутреннего состояния. На самом деле, чем дольше мы говорили, тем больше я погружалась в страх. Обнаружила это, когда уже совсем заледенела и стала задыхаться15. Что-то было неладно с этим существом. Тогда и переспросила его имя, ударение на э — ЛЭван — все изменило. Сразу поняла, с кем говорю.

От этого понимания страх, как ни странно, отступил. Страх — это туман и смутность, он всегда уходит, как только наступает ясность, какова бы она ни была. Теперь я знала, кто мой гость.

И я захотела его увидеть. Приказала: покажи лицо! И тут же увидела. Увидела юношу, почти мальчика с едва пробивающимися усиками. Это тот несчастный возраст, который все отрицает — период тотального нигилизма. Подумала, что это существо, в отличие от живых мальчишек, никогда не вырастет и никогда не изменится. Он будет таким всегда, до конца времен! От этого пришел сначала ужас, потом огромная жалость. Заплакала о нем. Сказала ему, чувствуя себя матерью всего сущего: я тебя люблю. Этого он не смог вынести, свернулся в точку и вмиг улетел.

Запомнила этот опыт. Позже осознала его как метод работы с любым нечистым. Любовь — великая защита и непобедимое оружие. Но надо поднять себя до состояния глубочайшего сочувствия, сострадания и подлинной любви. Только тогда работает.

На другой день Феникс — так я тогда называла Шломо — подтвердил мои ощущения. Вот запись в дневнике об этом.

1995.05.27. Разговор со Шломо аМэлех

— Хочу поговорить о вчерашнем разговоре +

— У меня осадок страха +

— Голова кружилась от него +

— Он что, очень высокой категории +

— Его, действительно, зовут ЛЭван +

— Страх всегда ошибочен, чреват ошибкой +

— Надо ли мне знать, как его зовут по-русски +

— Сатана +

— Действительно, он +

— И все же я не должна была пугаться —

— Надо было испугаться, чтобы увидеть свои ошибки +

— Все-таки, это был очень полезный разговор +

— Он придет еще +

— Теперь я узнАю его + —

— Он не может мне ничего сделать +

— Пока ты со мной +

— И я с тобой +

— И Он с нами +!

Амир +

Вскоре после той встречи в каком-то магазине увидела книжку с описанием иерархии нечистых сил. Поняла, что должна прочесть, хотя испытала колоссальное сопротивление. Все же купила и прочла эту книгу, до сих пор не знаю, зачем. Потом сразу она куда-то пропала. Сейчас ничего из нее не помню, но, наверное, нужно было познакомиться — где-то во мне хранится эта информация.

Позже услышала от Норбекова суфийскую поговорку: будь благодарен учителю, даже если твой учитель — сатана.

Первая встреча с Иисусом

Это случилось вскоре после описанной выше встречи. Снова вечер, сидела на кухне за столом, прислонившись к стене. Внезапно ощутила сильное, нарастающее давление. Справа, чуть сверху ко мне направился кто-то, чьего лица не видела — он был в коричневом монашеском одеянии, лицо закрыто капюшоном. Тело парализовало, двинуть пальцем невозможно, слезы и дрожь — огромная надвигалась сила. Приблизившись, встал напротив, сказал:

— Я тебя люблю, — и удалился влево, забирая чуть вверх.

Не знаю, сколько все это заняло времени. Наверное, секунды, хотя мне казалось, вечность. Еще не успел уйти, поняла, что Иисус. Удивилась: почему пришел ко мне, ведь я не христианка?

Это был еще один урок любви. Теперь поняла, что любовь — огромная сила и для физического тела. Но у людей редко получается так любить. Он приходил, чтобы дать почувствовать силу любви в ее полноте — это его стихия.

Потом было еще несколько встреч, о которых расскажу в своем месте.

Квадрат гипотенузы

В тот период, обычно осенью, я брала на работе маленький отпуск, сбегала ото всех, и уезжала из Москвы, чтобы пожить дней десять на даче в полном одиночестве. Ехала отдыхать, а вместо отдыха каждый раз начинался марафон. Что это было? Точно не могу сказать. Больше всего это было похоже на запой при полном отсутствии спиртного и колоссальной активности. Как будто просыпалось во мне второе «я» с незнакомыми мыслями, чувствами и возможностями.

Не знамо откуда, обрушивался шквал стихов, которые еле успевала записывать. Сами собой сочинялись трактаты о сферах пространства, складывались сложнейшие философские умопостроения, которые потом, в Москве, я сама с трудом понимала. Приходили удивительные идеи о структуре психики, и даже падали в голову иногда химические формулы, в которых я ничегошеньки не смыслила еще со школьных времен.

Тут мое второе «я» разгуливалось на всю катушку — работало, не покладая рук, и при этом часами пело. Иногда я заставала себя поющей ночью. Могла почти не есть, больше всего любила бродить и сочинять на ходу. Чувствовала себя гениально, свободно и возвышенно. Какой же это был кайф!

Однажды в такой именно период проснулась с двумя числами в голове, и привязанной к ним картинкой трехгранной пирамиды. Мое умное второе «я» сразу догадалось, что нужно срочно построить пирамиду. В задачке говорилось, что одно число — это высота пирамиды, а другое — высота треугольника ее основания.

Но для построения пирамиды не хватало третьей величины, которую можно запросто вычислить, если знаешь нужную формулу из курса школьной геометрии, и которой я, конечно, не знала. Принялась трясти свою память, но тщетно. Ну, не помню я ничего из школьной геометрии! А уже заело — жить не могу без этой пирамиды.

Помню, что в тот день перерыла все дачные книжные полки, надеясь отыскать случайную тетрадку в клеточку — там на задней обложке иногда печатали разные школьные формулы. В ближайшем магазине такой тетрадки тоже не оказалось. Не достигнув успеха на поприще шпаргалок, обзвонила всех своих знакомых, у которых дети ходили в школу. И тоже ничего не получилось. Мне катастрофически не везло в тот день. Наконец, приказала себе: чтоб к вечеру формула была! И отправилась гулять в осенний лес.

И что же? На обратном пути в голове раздается свисток и… О-ля-ля! «Квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов!» Эта лучезарная формула вспыхнула сама собой. Боже, сколько радости и ликования может подарить найденный в осеннем лесу квадрат гипотенузы, если ищешь его целый день! Мне оставалось только повторять, как лучшие в мире стихи, и на все лады распевать этот волшебный квадрат-квадрат-квадрат гипотену-узы, чтобы в целости и сохранности донести его до дому.

А там…

Всю ночь я высчитывала, вычерчивала и выклеивала пирамиду. К утру в мою голову были вброшены новые данные — для четырехгранной пирамиды. Новый «запой» продолжался еще полдня. Наконец, передо мной стояли две пирамиды, с которыми я совершенно не знала, что делать. В сущности, для чего они мне?

Ответ пришел почти мгновенно, он состоял из загадочных слов «эмиссия формы».

Вообще-то я уже знала тогда, что всякая форма, совершенно не зависимо от материала и размера, что-то излучает. Моя чувствительность вполне позволяла это проверить. Излучение формы напрягает прилегающее к ней пространство, и принимающая информацию рука улавливает перемену напряжения.

Следующие двое суток я вымеряла и зарисовывала эту самую эмиссию — то есть излучение — структуру энергетического поля моих пирамид.

Оказалось, что каждая выбрасывает вверх сгусток энергии, в точности похожий на нее саму. Над каждой пирамидой висит ее симметричное отражение. Эти две зеркальные пирамиды всегда существуют вместе, располагаясь этаким стоячим бантиком. А вокруг них дыбятся откосы и контрфорсы всяких энергетических лучей, так что в целом получается громоздкая, но довольно красивая конструкция.

Самое интересное, что вся эта конструкция излучений полностью сохраняется даже тогда, когда никакой пирамиды, в сущности говоря, и нет. То есть нет ни камня, из которого она сложена, ни даже картона, из которого она выклеена — а есть только контур ее ребер, сооруженный, например, из проволоки или простых натянутых веревочек. Только каркас, разрезающий воздух, а сила в нем и вокруг него гуляет немереная.

И тогда, и теперь лечу некоторые свои проблемы пирамидами.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • ***

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги За одним столом предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я