Переходный период: цели изучения, теория и практика

Олег Яницкий, 2019

Монография представляет результаты непосредственного и «вторичного» теоретического и эмпирического исследования переходного периода к современной научно-технической революции в России как комплексного феномена и его экологических и социальных последствий. В исследовании использованы работы ведущих российских и зарубежных теоретиков в данной области междисциплинарного и проблемно-ориентированного знания. В какой научной парадигме необходимо исследовать этот период, какие вызовы он порождает? Что говорит об этом история геополитики и экосоциологии предшествующего исторического периода? Какова должна быть социальная и «зеленая» стратегия ответа на этот вызов современной глобализации? Особое внимание уделено проблеме российских мегаполисов как центров концентрации населения и научно-технического потенциала страны, сохранению их стабильности через развитие. Предлагаемая работа – размышления автора над уже начавшимся переходным периодом российской науки и практики «на цифру» и их социально-экологических последствий. Для научных работников, преподавателей вузов, а также студентов и аспирантов, интересующихся вопросами теории и практики современного геополитического, междисциплинарного и проблемно-ориентированного знания.

Оглавление

Из серии: Россия. В поисках себя…

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Переходный период: цели изучения, теория и практика предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Глава 3

Теоретические характеристики переходного периода

3.1. Теория о переходе СССР/России от социализма к капитализму

Прошлое детерминирует настоящее, и оно еще долго будет предопределять будущее — таков основной тезис Ю. А. Левады, высказанный им почти 20 лет назад [Левада, 2000]. Поэтому он называет десятилетие 1988–1998 гг. «эпохой вынужденных поворотов». Почему?

Во-первых, говорит Левада, вынужденные перемены осуществляются «чужими» руками, то есть старыми институтами и людьми. Во-вторых, лидерами перемен становятся приспособленцы, утилитаристы. В-третьих, перед сменой курса и в его ходе ощущался хронический дефицит вперед смотрящих, то есть тех, кто предлагал бы модели будущего. В-четвертых, «врожденный» порок вынужденного процесса — его хаотичность, неуправляемость. Однако этот хаос «является на деле необходимым условием формирования определенного баланса разнородных тенденций, позволяющих избежать катастрофического распада общества» [Левада, 2000: 167].

Здесь есть над чем подумать. Прежде всего, перемены всегда осуществляются старыми институтами и теми людьми, которые живут в переходную эпоху. Иначе быть не может, даже если это не переходный период, а социальная революция или тем более государственный переворот.

Я не знаю, каких именно приспособленцев имел в виду Левада, но Е. Т. Гайдара, А. Д. Сахарова и Б. Н. Ельцина, равно как и всю группу сторонников либеральных реформ в СССР/России, приспособленцами назвать никак нельзя.

Да, вперед смотрящих действительно было мало, но они все же были. Не могу не назвать акад. Л. И. Абалкина, Т. И. Заславскую, Г. С. Лисичкина и ряд других советских экономистов. А также таких социологов, как Н. И. Лапин и Н. Ф. Наумова, работавших в указанный Левадой период над проблемой системной динамики российского общества. Вообще в период 1980–1990 гг. в СССР был выполнен целый ряд исследований по теории системной динамики. К сожалению, И. В. Бестужев-Лада не смог закончить свои работы по прогнозированию российского общества, но опять же эти работы уже были. А знаменитый доклад Т. И. Заславской, который на Западе назвали «Новосибирским манифестом»? Но если отступить еще назад, всплывает в сознании так называемая косыгинская реформа 1965 г., когда группа экономистов под руководством председателя Совета министров СССР А. Н. Косыгина предложила ввести в плановое хозяйство элементы рыночной экономики, и этот проект был бесславно похоронен.

Непонятно, о каком «врожденном пороке вынужденного процесса» идет речь? Действительно, всякий переходный период отмечен хаотичностью и неуправляемостью. Но политологи и социологи до сих пор спорят, был ли этот хаос нормой переходного процесса или же он был сконструирован за бугром и осуществлен как первая «цветная революция»?

Наконец, является ли хаос необходимым условием для того, чтобы избежать катастрофического распада общества? Не уверен. Если речь идет о хаосе времен перестройки, то он был не таким уж всеобщим и критическим. Другое дело, что переходный период был слишком резким и коротким, обремененным огромными потерями людей и материальных ценностей, — это действительно так.

Следующая проблема — это социокультурные основания и логика перехода. «Вынужденная демократия versus вырожденный политический режим — такова формула этого «перехода»» [Левада, 2000: 167].

Иной подход к изучению переходного периода предложила Н. Ф. Наумова. Ее подход исторический и даже историософский. Наумова связывает этот период как поиск ответа на вызов российской цивилизации, находящейся в кризисной и даже катастрофической переходной ситуации. «Российская цивилизация рассматривается нами как системный результат “ответов” человека на продолжительные стрессовые ситуации в обществе, связанные прежде всего с запаздывающими модернизациями». Их повторяемость позволяет накапливать, передавать из поколения в поколение опыт жизни в кризисных ситуациях, осмысливать и обобщать его. В культуре возникает некоторая особая подсистема вполне осознаваемых установок, образцов поведения, ситуационных реакций и долговременных жизненных стратегий. Она включается человеком в “узнанных” критических ситуациях, позволяя ему быстро и эффективно сформировать свой адекватный, даже опережающий, ответ на очередной вызов исторической судьбы» [Наумова, 1999: 25].

Согласен, что такой цивилизационный период, как переход от НТР-3 к НТР-4 с множеством сопутствующих изменений, носит критический характер. Верно, что опыт пребывания в критических ситуациях со временем накапливается, и такие критические “переходы” становятся узнаваемыми и что ответы на них, как свидетельствует исторический опыт, рациональны и системны. Но вот дальше данный подход к рассматриваемому нами переходу практически не применим.

Во-первых, этот подход к переходу от НТР-3 к НТР-4, понимаемому здесь как движение к качественно новому способу производства и образу жизни, для целей «узнавания» и понимания, что делать и как себя вести, здесь неприменим. Мы сейчас имеем дело не просто с очередным, даже глубоким кризисным периодом, а с изменением способа человеческого бытия.

Во-вторых, прошлый опыт, если и применим в интересующем нас переходном периоде, то только именно в случае все время повторяющихся и поэтому «узнаваемых» ситуаций, как бедность, безработица, плохое жилище, холод и голод. Но дело в том, что переход к НТР-4 есть транзит к совершенно новым условиям жизни, с которыми индивид ранее был не знаком, и поэтому он не знает, как с ними справиться.

В-третьих, и это самое главное, течение времени все ускоряется и сжимается. Поэтому новые ситуации возникают столь стремительно, что человек и даже целые сообщества не только не могут к ним адаптироваться, но как-то их воспринять и осмыслить. Индивид живет сегодня и будет жить завтра в среде обитания, состоящей из побочных эффектов уже произошедших перемен. А причины, приведшие к кризисной ситуации, столь сложны, что индивид не может их рационально освоить.

Поэтому методология их изучения как форм целенаправленного и рационального поведения здесь также неприменима. Скорее, речь должна идти о поиске способов адаптации к новым условиям и образу жизни, налагаемых на индивида «сверху», то есть теми, кто создает эту качественно новую среду обитания. «Интернет — это фабрика нашей жизни сегодня», что сравнимо с ролью электричества в индустриальную эпоху, говорит М. Кастельс [Castells, 2004: 1]. И наше общество как раз находится в фазе перехода от первого ко второму.

В-четвертых, этот переход осуществляется в основном «сверху — вниз», то есть от создателей и разработчиков «информационной галактики» к ее участникам и потребителям. Западные коллеги не раз обращали внимание на тот факт, что ведущую роль в этом транзите играют сфера военно-промышленного комплекса (ВПК) и масс-медиа. То же происходит и у нас. Я сравнил количество публикаций по информационным войнам, вышедших в военно-технических и сугубо гражданских изданиях, получилось соотношение ста к одному, максимум к двум.

В-пятых, из этого можно сделать несколько выводов. Мотором развития нового способа производства является, как и ранее, ВПК. Именно ВПК играет роль лидера в междисциплинарных исследованиях и разработках. Посредством открытой печати и массовых дискуссий именно специалисты ВПК выступают в качестве интерпретатора современных информационных структур и процессов (гибридных войн, хакерства и др.). Это означает, что социология и другие общественные науки или следуют в фарватере военно-технической интерпретации перехода к НТР-4, или же вообще не обращают внимания на этот переход как на социальное явление. И именно этот факт является причиной преобладания технократической интерпретации исследуемого нами переходного периода.

В-шестых, мировые СМИ все менее информируют человека о надлежащих образцах поведения в быстро меняющемся мире, а все больше навязывают человеку и массовому сознанию мнения и стереотипы поведения, выгодные то одной, то другой группе глобальных стейкхолдеров. Эти мнения и стереотипы суть не отражение действительности и тем более не ее критическое осмысление, а социально-сконструированная реальность в целях дезинформации вероятного противника и подавления способности к критическому мышлению его лидеров. Самый распространенный способ — это инсценировка (dramatizing) не существующих в реальности событий с целью все более глубокого и последовательного подавления критического мышления людей, их «переселения» в мир мифологизированной реальности. Английский социолог и антрополог польского происхождения Б. Малиновский был прав: «символическое поведение» все более берет верх над реальными поступками. Поэтому восстановление понятия реальности и ее современной динамики, какой бы сложной она ни была, равно как и ее адекватного научного отображения, — актуальные задачи гуманитарных наук.

В-седьмых, вопрос о том, в какой степени мы все еще советские люди, остается по-прежнему актуальным и требует специального исследования. Остановлюсь лишь на уже произошедших переменах. Старшее поколение россиян все еще опирается на советские нормы общежития, тогда как молодое поколение (посредством медиа) уже включено в новый информационный мир с его собственными нормами. Возникает разрыв в ориентациях: старшие продолжают следовать одним нормам и правилам, молодые — другим; старшие предпочитают стабильность — молодые подвижность; первые привязаны к «отеческим гробам», — молодые не имеют такой точки отсчета, предпочитая следовать нормам, продуцируемым ad hoc сетевыми сообществами, и т. д.

В-восьмых, сегодня организации и институты нашего общества ориентированы на исполнение президентских указов и национальных проектов. С точки зрения ближайшей перспективы нашего общества этого достаточно. Но для «окончательного» перехода от социализма к капитализму, причем к капитализму информационной эпохи нужно гораздо большее, а именно — модель нашего будущего. Или по крайней мере дискуссия по возможным траекториям перехода от НТР-3 к НТР-4. Дискуссия, подобная той, которая была в Советском Союзе на рубеже 1920–1930-х гг. о социалистическом городе [см., например: Хазанова, 1980; Kopp, 1967]. Причем нужна не «окончательная» модель нашего будущего, а вероятностная, то есть некоторый набор возможных сценариев развития российского общества в контексте глобальных перемен.

3.2. Западная социология о «переходном периоде»: У. Бек и Э. Гидденс

Западные социологи согласны с российскими коллегами в том, что теория должна быть связана с практикой, изучать ее, обобщать и делать выводы на ближайшее и более отдаленное будущее. Мы в целом сходимся в том, что за долгие годы сидения на «нефтяной игле» власть и рядовые граждане привыкают к тому, что надо просто работать, а все необходимое можно будет купить за средства от импорта нефтепродуктов. То есть их и наш «нефтяной» капитализм, так или иначе, ориентирует основную массу населения на «делание денег».

Сегодня, когда назрела необходимость перехода к новому способу общественного производства и социального воспроизводства, эта ситуация оказалась серьезным препятствием, потому что более чем за два поколения население России утеряло важнейшую черту своей культуры: умение жить в сложных и меняющихся обстоятельствах. А именно это умение нам сегодня необходимо для переходного периода. Замечу, что в течение многовековой истории русского народа далеко не все измерялось рублем или долларом.

Кроме того, все разнообразие природных и культурных ландшафтов и ситуаций в конечном счете оказалось сведенным к деньгам, за которые можно получить любые блага от доступа в культурную элиту общества и до покупки доходных мест в экономической или административной системе. Личные контакты или сократились до минимума, или приобрели сугубо деловой характер. «Общения индивидов как индивидов», о котором мечтал К. Маркс, так и не случилось. Напротив, «общение человек — компьютер» приобрело главенствующее значение. Наконец, мы как-то не заметили, что контакты информационных систем стали вытеснять собственно социальные контакты в их различных формах. К. Шваб нам доходчиво объяснил, что в «информационном обществе» нас не ждет ничего хорошего [Schwab, 2016]. То есть проблема переходного общества не в том, что развиваются информационные технологии, а в том, что они становятся новым инструментом эксплуатации природы, человека человеком и геополитического доминирования глобальных игроков.

Социология англо-саксонского мира скорее фиксирует ситуацию перехода от модерна к постмодерну, нежели ищет способы ее оптимизации. Понимание переходного периода как транзита от модерна к постмодерну само по себе ничего не объясняет, поскольку большинство западных авторов рассматривают и определяют этот процесс в рамках привычной для них парадигмы «развитый западный мир — остальной мир». Вместе с тем лидеры западной социологии осознают всю сложность перехода от модерна к постмодерну.

Введенное У. Беком понятие «рефлексивной модернизации» (reflexive modernity) акцентирует внимание исследователей переходного периода на существующем в теоретической социологии смешении или отождествлении двух ключевых в данном случае понятий. А именно, между «рефлексией», то есть знанием и пониманием характера деятельности интересующего нас процесса, и «рефлективностью» (reflexivity), под которой Бек понимает процессы трансформации или саморазрушения «индустриальной модернизации», то есть той, которая сложилась в ходе Индустриальной революции и вызванных ею процессов модернизации.

Более того, Бек указывает, что когнитивная теория рефлективности делает невозможным исследование данного переходного периода без трансформации базовых понятий и принципов, характеризующих «индустриальную модернизацию» [Beck, 1994: 176–177]. И далее, делает важное замечание, «теория познания рефлективной модернизации имеет оптимистический обертон: больше рефлексии, больше экспертных оценок, самооценок и самокритики», подчеркивая, что этот оптимизм не разделяется другими критиками «индустриальной модернизации». И вот здесь Бек констатирует: теоретики той предшествующей индустриализации абстрагировались от проблемы ее последствий вообще и экологических угроз в частности. Есть прямая связь между абстрагированием теоретиков той модернизации от экологических последствий предшествующей индустриализации и самими этими последствиями [Beck, 1994: 177]. Это не теория кризиса или классовой борьбы, не теория упадка, а теория неожиданной и скрытой реструктуризации индустриального общества вследствие успеха модели западной модернизации [Beck, 1994: 178].

Далее, Бек выделяет несколько ключевых положений теории рефлективной модернизации. Это глобализация «побочных последствий» (side-effects) и ползучей экологической катастрофы. «Побочные последствия» имеют кумулятивный и обратный эффект, они обесценивают капитал, разрушают существующие рынки сбыта, намеченные планы и программы, дезорганизуют менеджмент, политические партии и профсоюзные организации, временные объединения и семейные связи. Индивиды возвращают эти «последствия» на свои предприятия и организации, экологические проблемы становятся в глобальную повестку дня. На первый план выходят «экспертные системы». Теперь, никакой «линейной модернизации» как результата прямого воздействия научного знания на практику больше не существует. Поэтому, утверждает Бек, современное общество изменяется не так, как мы видим или предполагаем, а посредством невидимых нам и неожиданных побочных эффектов. Соответственно, такие риски очень трудно предвидеть и подсчитать их возможный эффект. Иными словами, заключает Бек, не «инструментальная рациональность», а побочные эффекты становятся мотором социальной истории.

Пятое, проблематика функциональной дифференциации «автономных» сфер деятельности замещается проблемами функциональной координации, сетевых связей и слиянием или смешением ранее отдельно существовавших систем. Линейные модели модернизации замещаются самоизменяемыми и саморазрушающимися структурными образованиями. И, наконец, политические, идеологические и теоретические конфликты разворачиваются на осях «вероятное — неопределенное», «внутреннее — внешнее» и «политическое — аполитичное» [Beck, 1994: 181, 183].

Как видно из последующих работ Бека, он все более сомневался в правоте своих тезисов и хотел (но, к сожалению, не успел) проверить их на практике в ходе разработки глобального проекта переходного общества [Beck et al., 2014; Beck, 2015]. Э. Гидденс, во многом соглашаясь с позицией Бека, предлагает все же не абсолютизировать феномен риска. Гидденс предлагает анализировать феномены риска и доверия совместно в контексте позднего модернизма. Он полагает, что сегодня возникает явление «активного доверия» как начало новой эпохи социальной солидарности, которую он называет «организационной» (organizational solidarity). Показательно, что Гидденс практически ставит знак равенства между «выживанием» и «глобальной безопасностью», в конечном счете приходя к необходимости борьбы за «глобальную справедливость» [Beck et al., 1994: 186–187, 189].

С. Леш настаивает на переходе от индивидуальной к коллективной рефлективности, в форме оппозиции возникающих демократических организаций и низовых институтов. Это коллективная рефлективность должна быть демократичной, ответственной и рациональной. Институциональная рефлективность действует на некоторой дистанции времени и пространства, распространяя на всю его ширину экспертное мнение. Далее, Лэш пишет, что эти институты должны стать более культурно-ориентированными, хотя и не раскрывает, в чем именно и каким образом.

Лэш выделяет принципиально важный для нашего анализа пункт: структурный анализ должен быть замещен структурно-сетевым, агентами которого являются не только индивиды и группы, но также артефакты, технологии и символы. Сегодня, по его мнению, самый главный вопрос это социальная конструкция реальности. В условиях перехода к рефлективной реальности все большее число интеракций уже происходит и будет происходить за пределами социальных институтов. Наконец, «язык» экологической политики будет все более «изоморфным» общему языку бизнеса, политических деятелей и экспертов [Beck et al., 1994: 200–201, 203, 207, 208, 209, 211]. Иными словами, онтологическое и гносеологическое разделение агентов действия будет становиться все более условным, то есть сами агенты будут все более интегрированными и многозначными.

3.3. Концепция «переходного периода» З. Баумана

Как было отмечено выше, главный вызов современной эпохи это трансформация способа производства, то есть переход от НТР-2 и НТР-3 к НТР-4, основанной на информационно-коммуникационных технологиях. Переходный период, или период «между» — важная теоретическая категория, указывающая на изменение всех других систем общества в целом и параметров мегаполисов как его основных «опорных» пунктов. При этом любой переходный период чреват новыми рисками и опасностями, так как старые правила игры уже не работают, а новые еще только формируются.

Бауман полагает, что сегодня быстро формируется поколение отверженных (outcast generation), то есть фактически изгнанных из общества ближайшего будущего. Такие люди есть в любом обществе, но, говорит Бауман, велика вероятность, что такая «селекция» скоро охватит все слои общества [Bauman, 2017: 3].

Всякий переход из поколения в поколение, так или иначе, есть результат травмирующих событий, обычно связанных с перерывом постепенности идущих перемен, а также — с необходимостью весьма болезненных усилий по адаптации к новым условиям. Особенно травмирующим является факт невозможности удовлетворения растущих ожиданий молодого поколения, который Бауман образно называет долгим и темным путем в туннеле неудовлетворенных надежд. Бауман подчеркивает, что оно не было готово к пришествию неприветливого и негостеприимного нового мира деградации, обесценивания уже обретенных заслуг и достоинства, мира «закрытых дверей» и постоянной безработицы [Bauman, 2017: 4–5].

Впервые после Второй мировой войны, продолжает Бауман, сегодня целый класс молодых людей, получивших высшее образование, с высокой долей вероятности может получить только временную и плохо оплачиваемую работу, а характер требуемых знаний и труда будет много ниже того, что он получил в университете. Бауман подчеркивает, что «сегодня капиталистическое общество ориентировано, в первую очередь, на защиту и сохранение существующих привилегий и только в отдаленном будущем — на извлечение остальных из их депрессивного состояния». И что же тогда, спрашивает Бауман? «Возможно ли согласие между поколениями? Или же мы — накануне новой войны между поколениями?» [Bauman, 2017: 6–7].

Транзит от общества производителей благ к обществу их потребителей или от общества устойчивого модерна к обществу текучего постмодерна заслуживает особого внимания. Мы находимся в переходном периоде от устойчивого и предсказуемого общественного порядка ХХ в. к хрупкому и неустойчивому XXI в., в котором каждый ощущает себя как нечто временное и нестабильное, подчеркивает Бауман.

Он фокусирует наше внимание на проблеме политического баланса между левыми и правыми силами, утверждая, что социальная демократия утеряла свой конституирующий контрбаланс, то есть значение своих крепостей и крепостных валов (social fortresses and ramparts). И поэтому социальный порядок теперь будет «рассеян» в виде агрегата эгоистичных и на себя центрированных индивидов (self-concerned and self-centered individuals), конкурирующих за работу и продвижение по службе, мало или совсем не осознающих общность своей судьбы и еще меньше — в необходимости солидарных действий. Соответственно, солидарность была явлением, внутренне присущим обществу производителей, сегодня ушедшего в небытие.…Агенты этого «нового бравого мира» пользуются дурной славой толпы, осаждающей магазины в одно и то же время, направляемой невидимой рукой рынка. Как налогоплательщики они не имеют общих интересов. Поэтому и нет разницы между «правыми» и «левыми» [Bauman, 2017: 9].

Бауман, будучи социологом, а не технократом, специально не занимался проблемой перехода от НТР-3 к НТР-4, хотя цитированные выше мысли как раз свидетельствуют о его интересе к ней. Однако Бауман подчеркивал, что ценность информации возрастает и снижается не столько из-за качества контента, но и от того, кто был автором данного сообщения или послания. Однако в нынешнем обществе вся или почти вся коммуникация основана на искаженной информации. Чтобы не быть таковой, коммуникация требует действительного равенства ее участников, равенства не за круглым столом, но в реальной, офлайн жизни ее участников. И заключает, «реализация этого условия потребовала бы ни больше ни меньше как полного равенства общающихся сторон», но также и ответственности, причем не «плавающей», то есть изменяющейся, а реальной и всеобщей, и не в онлайн, а в офлайн социальном пространстве [Bauman, 2017: 26].

Далее Бауман анализирует два ключевых вопроса перехода от модерна к постмодерну. Речь идет о взаимоотношениях локальных и глобальных агентов и между принципами управления в эти два исторических периода. По мнению Баумана, в эпоху модерна стратегия менеджмента (управления персоналом) была сосредоточена на максимальном регулировании поведения подчиненных с тем, чтобы исключить всевозможные воздействия на него со стороны. Поведение работников измерялось и оценивалось по единственному критерию «работа должна быть выполнена согласно распоряжениям менеджера». В фазе «текучей модернити» стратегия менеджмента стала иной: ответственность за результаты работы была целиком переложена на плечи исполнителей. Соответственно ответственность менеджеров резко сократилась. По мысли Баумана, произошла индивидуализация отношения «руководитель исполнитель» [Bauman, 2017: 114–116].

Обобщая происходящие перемены, Бауман трактует понятие «переходного периода» как промежуточное состояние социальной системы, когда старые методы управления (the old ways and means of getting things done) уже плохо работают, а новые в лучшем случае находятся в стадии проектирования или эксперимента. Называя настоящий период переходным, мы говорим о периоде времени неизвестной протяженности, когда эта система находится в состоянии максимальной неопределенности, когда темпо-ритмы самого процесса перехода также неизвестны.

Кроме того, Бауман отмечал, что сложившаяся ранее «морфология» изучаемой системы, то есть структуры и характера человеческого общежития, также нарушается. Старые социальные структуры и связи распадаются, их элементы становятся частью новых социальных структур без должной апробации и т. д. Все это признаки слабеющей системы [Bauman, 2017: 119].

Это означает, что эпоха постмодерна есть период перманентной перестройки больших комплексных систем, которые становятся все менее стабильными и более рискованными. Так как главной их функцией было служить катапультами и управляющими структурами для социального действия, эта ситуация неопределенности есть главный вопрос концепции переходного периода и возможно даже «метавопрос» нашей переходной эры.

Далее Бауман переходит к актуальному для нас вопросу о месте и роли мегаполисов в процессах глобализации и трансформации национальных государств в частности. Он полагает, что этот мезоуровень социальной интеграции будет оптимальным для «примирения» управления сверху — вниз с самоорганизацией и самоуправлением на местах. Понятно, что речь идет об уровне политики в отношении семьи и индивида.

Однако в этом пункте Бауман противоречит сам себе, говоря чуть ниже, что источником современных противоречий и конфликтов является процесс «диаспоризации» мира [Bauman, 2017: 121]. Этот процесс действительно идет, но именно он является одной из причин разрушения индивидуальных планов семьи как социального института. Напомню, что я также не согласен с Бауманом, который, ссылаясь на работу Б. Барбера (‘Dysfunctional Nations, Rising Cities’), утверждал, что сегодня город как место обитания человека снова становится главной надеждой и опорой демократии [Bauman, 2017: 122, 123].

Но какой именно демократии? — Уличных протестов и «желтых жилетов»? Или новых форм борьбы правых и левых, которая сегодня тоже выплескивается на улицы европейских городов? Или, наконец, «демократии» фейковых новостей и социально-сконструированных фактов? Одно очевидно: современная институциональная система подвергается серьезной эрозии. Поэтому утверждение, что мы, homini sapienti, зажаты между все более нерелевантным прошлым и непонятным будущим, представляется вполне справедливым. Этот переход сопровождается дальнейшей де-институциализацией, индивидуализацией и приватизацией условий нашего существования, а также индивидуальной «политикой жизни» и переходом от общественной к индивидуальной ответственности. Бауман заключает, что «мы сегодня живем на минном поле, о котором мы знаем (или думаем, что знаем), что оно усеяно взрывчаткой. Однако взрывы случаются здесь и там, и мы не имеем возможности предсказать, где и когда именно» [Bauman, 2017: 127, 129].

3.4. Вопросы теории социальных сетей: М. Кастельс и другие

Бытующее сегодня утверждение, говорил Кастельс, что социальные сети есть продукт информационного общества, сформировавшегося в ХХ в., ошибочно. Социальные сети, то есть сети, созданные или используемые человеком, были, есть и всегда будут непременным условием существования и развития человеческого общества во всех его формах, мирной, военной или в случае природных аварий и катастроф. Другое дело, что их структура и функции изменялись в ходе истории. По образному выражению Кастельса, «интернет — это фабрика нашей жизни» [Castells, 2004: 1].

Сеть, согласно Кастельсу и другим западным теоретикам, — это не только связи и коммуникации, сеть — это пересечения, на которых образуются «узлы» (nodes), имеющие множество функций: они и территории взаимовыгодного обмена, и столкновения и борьбы интересов, а сегодня еще и элементы системы информационного производства.

Пространственные перемещения и столкновения природных объектов и социальных и агентов сопровождают всю человеческую историю, поскольку доступ к ресурсам есть ключевой момент существования и развития человеческих общностей. Между обществом и природой всегда существовала связь, поскольку человек не только пользовался морями, реками, тропами и другими естественно возникшими путями перемещения в среде обитания, тем самым расширяя пространство собственной жизни, но и чем дальше, тем активнее прокладывал или конструировал другие пути, дороги и средства сообщения и коммуникации. То есть сеть или иная форма взаимосвязи человека и природы или человека с человеком есть непременный атрибут всякой социальности.

Однако с развитием производительных сил эта социальность также развивалась, меняя свои формы и характер. Если поначалу человеку был необходим только систематический доступ к ресурсам жизнеобеспечения «здесь и сейчас», то постепенно сеть как инструмент социального взаимодействия приобретала все новые формы и характер. Гонцов и почтовых голубей сменили телефон и телеграф, а сам природный ландшафт с его реками и горами стал оцениваться одновременно как ресурс или препятствие развитию общества. Так постепенно сеть из инструмента непосредственной связи превращалась в социальный институт, становясь тем самым еще одним социальным ресурсом. И чем быстрее росло народонаселение земли, чем меньше становилось ресурсов, пригодных к непосредственному потреблению, тем быстрее социальные сети становились инструментом экономической, политической и социальной борьбы. То есть инструментом геополитического доминирования.

Каким образом? Главным образом посредством силового давления развитых стран и сообществ с использованием существующих политических и социальных институтов в интересах меньшинства против большинства менее развитых и отсталых. Причем чем меньше становился объем доступных ресурсов, тем ожесточеннее становится эта борьба, которая постепенно приобретает комплексный (гибридный) характер. Между первым и вторым ее типами есть существенное различие. Первый означает одновременное использование разных мер, экономического, политического и иного характера. Второй означает специально сконструированную стратегию их использования, которая, как правило, учитывает их воздействие друг на друга, а также синкретический эффект их совокупного воздействия.

Еще одно методологически важное замечание. Если теория системной динамики, как правило, исходит из постулата саморазвития некоторой системы (с учетом ограничений, налагаемых на нее другими агентами, вовлеченными в процесс развития), то теория социальных сетей имеет главным образом дело с экономически или социально сконструированными человеком агентами функционирования и развития, включая интересующие нас мегаполисы.

У современных социальных сетей есть также внутренне противоречивая «механика». С одной стороны, эти сети должны подчиняться социальным и политическим институтам и прежде всего международным и национальным. С другой стороны, всякая социальная сеть — тоже социальный институт, и потому она действует в своих интересах. В этом отношении ускорение и сжатие социального времени — на ее стороне, потому что одно дело — принципы и декларации международных организаций и совсем другое — все быстрее изменяющаяся действительность, к темпо-ритмам которой нужно приспосабливаться.

Эта «механика» — прямая дорога к междисциплинарному анализу и гибридному действию, которое пока, однако, рассматривается политической теорией скорее как эффективный инструмент подавления вероятного противника, нежели как «мост» к преодолению междисциплинарных барьеров и размежеваний. Наконец, до недавнего времени политическая социология тяготела к типологическому, то есть к структурно-функциональному анализу [Патрушев и Филиппова, 2018]. Однако растущая подвижность, изменчивость и неопределенность динамики современного мира заставляет нас сфокусировать исследовательский интерес на динамике современных социальных сетей и способах управления ею.

Следует различать (но не абсолютизировать) сети обмена материальными ресурсами и продуктами производства, собственно информационные сети как инструмент управления, науки и образования и силовые социальные сети. Последние используются двояким образом: как «сети развития» и как «силовые сети», как инструмент и оружие для достижения собственных геополитических целей и подавления сопротивления так называемой «пятой колонны».

Сегодня социальные сети — это общественный организм, используемый не только как инструмент для других агентов, но требующий постоянного притока ресурсов. То есть сеть из средства связи и доступа к ресурсам сегодня превратилась в относительно автономную сферу общественного производства, требующую ресурсов. Откуда они берутся? Из самых разных источников, но прежде всего от системы бизнес — власть, но она не просто «берет» их из этого источника, сегодня общество и его рынок устроены таким образом, что ни один социальный институт или организация не могут существовать, если они не платят «дань» масс-медиа.

Современные экономические и политические санкции суть силовой инструмент давления на вероятного противника посредством лишения его доступа к «сетям развития», включающим производство, распространение и установку новых технологических продуктов, которые сегодня нужны России и многим другим странам, вступающим в «переходный период». Западные идеологи утверждают, что это давление касается только олигархической верхушки РФ и не затрагивает интересов рядовых граждан. На деле, как показывает ежедневная экономическая практика, происходит ровно наоборот: отдельные олигархи РФ выпрашивают у США некоторые послабления, а рядовые граждане страдают.

Сегодня гибридная война есть главный инструмент динамического экономического, политического и психологического противоборства глобальных игроков. На производство этого продукта в мире брошены лучшие интеллектуальные ресурсы, гражданской и военной науки. Однако остается нерешенным вопрос принципиальной важности: как идея гибридной войны соотносится с необходимостью поддержания хотя бы относительного мира и согласия во всем мире? Куда испарилось движение за мир, созданное еще в 1955 г. выдающимися учеными? И уже совсем трудный, но необходимый вопрос: каким будет переходный период от гибридной войны к всеобщему миру?

Люди суть одновременно создатели и подчиненные социальных сетей. Это отнюдь не означает, что горы, реки и моря утеряли свое коммуникативное значение для людей. Чем дальше, тем больше человечество, преодолевая законы природы — в данном случае законы биосферы, — в то же время становится все более зависимым от нее, о чем Ф. Энгельс неоднократно писал в «Диалектике природы». Например, Китай, создавая свой новый «Шелковый путь», постепенно трансформировал программу его создания в «Пояс и путь», акцентируя внимание на необходимости учета в этом трансконтинентальном проекте сопротивления не только других государств, но и ограничений, налагаемых на этот проект существующими природными условиями.

Наконец, как пишет М. Кастельс [Castells, 2004: 17], «интернет родился на почти невероятном пересечении Большой науки, военно-технических исследований и культуры свободы» (в западном ее понимании). То есть Кастельс фактически подтверждает мой тезис о необходимости междисциплинарного взаимодействия. Все социальные сети этих институциональных структур взаимодействуют со «встречными» потоками вещества и энергии, вступая с ними в противоречия и конфликты, что естественно, так как любое современное производство, включая и производство культурных ценностей, содержит в своих структуре и функциях как материальный, так и информационный сетевой элемент. Это означает, что мы сегодня живем в двух мирах: материальном и информационном.

3.5. Некоторые выводы

Итак, современный переходный период — это эпоха формирования сетевого общества, охватившего все стороны общественной жизни. Человеческие сообщества все более осознают свою включенность и потому зависимость от той комплексной (интегрированной) системы, которую я называю социобиотехносферой. Всякий переходный период от одного способа производства к другому чреват негативными экологическими и социальными последствиями и общим ростом глобальной социальной напряженности. Трактовка этого периода как перехода от модерна к постмодерну — слишком общая и не раскрывающая его механизмов и противоречий. Между тем переходный период — это, в частности, транзит от общества, живущего уроками от последствий уже случившихся событий (кризисов, войн, природных и техногенных катастроф), к обществу непрерывных и все более ускоряющихся глобальных изменений. Теоретическое осмысление этих критических событий есть важнейший инструмент познания сетевого общества. Однако пока весь мир находится в состоянии «между» двумя и даже несколькими способами общественного производства, это указывает на необходимость построения многомерной модели переходного периода, в котором весь мир, и мы в том числе, сегодня находимся. Это, в свою очередь, указывает на тот факт, что эпоха существования обособленных социальных миров закончилась, их взаимозависимость растет. Следовательно, сегодня изучение социальных общностей любого масштаба должно вестись в контексте глобальной динамики.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Переходный период: цели изучения, теория и практика предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я