Защита Ружина. Роман

Олег Копытов

Талантливый молодой преподаватель и ученый за 4 месяца написал кандидатскую диссертацию… Но 10 лет не мог ее защитить. В стране – «проклятые девяностые»… За 10 лет и во внутреннем мире героя происходит немало изменений. Останется ли он верен себе? И защита ли это, на самом деле, диссертации? Или чего-то большего?

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Защита Ружина. Роман предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

© Олег Копытов, 2016

ISBN 978-5-4483-3805-2

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Глава первая

1

Самолет летит по маршруту Этот город — Красноярск — Санкт-Петербург. Самолет — ИЛ-86. Это хорошо. Это надежный самолет. В последнее время стали часто рассказывать по радио, телевидению и в газетах, как падают самолеты. Я стал бояться летать…

Неделю назад мы шли с женой из театра мимо городских прудов, мы редко гуляем вдвоем, в Этом городе наша семья живет третий год, а в театр мы с женой пошли всего во второй раз, — неделю назад мы шли с женой из театра мимо городских прудов, проснулось что-то позабытое, как я за ней ухаживал, мы долго гуляли по Москве, я был в ударе, плел всякую чушь так вдохновенно, так красиво, так умно, мог полчаса рассуждать на тему, почему именно роза зовется царицей цветов, потом остановиться возле цветочного киоска и сказать, выбирай любую, я плел всякую чушь так вдохновенно, так красиво, так умно, что она непонятно зачем вышла за меня замуж… мы проходили мимо второго пруда, заброшенного, неухоженного, но за ним чернел пригорок и на нем березы, небо было синим, фонари желтыми, я сказал, что очень боюсь летать на самолетах, поэтому лучше бы мне не дали эту командировку, ведь так скользко всё сейчас, так бедно, так нищенски живет всё и вся, нужна ли мне эта командировка, пилоты месяцами зарплату не получают, летать ненавидят, упадем. Она завела куда-то поглубже в себя ту девушку, за которой я когда-то ухаживал, заперла её на ключ, снова стала женщиной, у которой едва выжил после затяжной болезни сын, у которой грошовая нелюбимая работа и странный муж — всё суетится, куда-то мчится или сидит сутками за столом, пишет, стучит на машинке, выходит на работу за пять минут до пары, бежит, как студент, к своим студентам… говорят, они его любят, он мягкий и интересный… часто возвращается со своих пар много позже их окончания и не всегда трезвый… и со своих шабашек возвращается не всегда трезвый… защищаться ему надо, защищаться, вся его суета оттого, что нет у этого кораблика чего-то тяжелого в трюмах, вот и носит кораблик по волнам, кидает влево, вправо, вверх-вниз, защищаться ему надо, защищаться.

— Да, брось ты! Что раньше самолеты не падали? Ты же, сам рассказывал, пол-Союза облетал. Тебе нравилось.

— Достань снотворного. Без снотворного не полечу.

— Брось ерунду говорить! Где я тебе достану?!

Когда сидишь внутри «ИЛа восемьдесят шестого» в полете, ощущения, что ты внутри летающего казенного дома. Неуютно здесь. Слишком много пустого пространства. Шумно. Потолки высокие. Страшно смотреть на тонкие крылья за иллюминаторами. Как такие тонкие алюминиевые листы держат сию махину? Крылья покачиваются. Вот-вот оторвутся… Четыре часа. Что делать четыре часа, когда всё время думаешь о смерти?

На коленях лежит «Идеографическая грамматика». Народу в самолете мало. Не то сейчас время, чтобы летать. Только что на кафедре отпраздновали окончание очередного учебного года. Вспоминали, как ещё пару лет назад ничего из продуктов нельзя было купить без талонов. Радовались, как дети, что это прошло. Пили «довоенный» «Рислинг». На кафедре, кроме меня, никто не курит. Я выходил покурить на улицу, смотрел с крыльца в сторону Центральной улицы и думал, у кого одолжить тысяч двадцать. Опять у Степки? Какой папа Карло, каким топором вырубил так грубо его лицо, его фигуру? Он отнюдь не глуп в рамках того скудного общения, что отпустила ему жизнь, но студенты говорят, что он ведет свои пары так же грубо и неотесанно, какое лицо носит. Болотная провинция. Я тоже вышел из неё и в неё вернулся, я не остался в Москве после университета, хотя была куча возможностей, но я прикоснулся… к чему? А черт его знает. На самом деле московские профессора — отнюдь не небожители, отнюдь не титаны, — обычные бабушки и пожилые дядьки: синяя кофта Ёлкиной или скромное пальто В.А., такие носили в конце шестидесятых директора школ, пигментные пятна на руках Михаила Викторовича Панова, отставшая кожица на уголке портфеля Милославского… ах, да «Паркер» Рождественского, английский твидовый костюм, походка лорда, который в прошлой жизни был аистом… «Нет, пересдать можно только с разрешения завкафедрой. Вы бегите, бегите быстро, он только что пошел к лифту, улетает в Оксфорд на месяц, не стойте, бегите…» Я бегу, узким клинком врезаюсь в закрывающуюся дверь, ору так, что субтильные мальчик и девочка, наметанным глазом — истфак, второй курс, — попутчики по спуску с восьмого этажа на первый, прижимаются к пластиковой стенке лифта худыми спинами, ору, глядя прямо в глаза, стою, как сочный лист перед высокой травой: «Юрий Владимирович, разрешите обратиться! — Хм, обращайтесь… — Юрий Владимирович, я слушал ваши лекции два года назад, а потом после третьего курса пришлось сходить в армию. Но я готов. Я помню всё. Там Чертанский принимает. Без вашего письменного разрешения, говорит, нельзя». Двери лифта открываются. Мальчик и девочка убегают поспешно, словно стали свидетелями чего-то взрослого, какого-то взрослого интимного процесса. Рождественский идет по вестибюлю, по «Большому сачку» как английский лорд, в прошлой жизни бывший аистом, в левой руке шикарная папка натуральной кожи, импортная, на ней белый вощеный лист, в правой руке — перо «Паркер», для начала восьмидесятых годов — это знак, отличающий олимпийского бога от черномазых илотов, Рождественский пишет: «Александр Иванович, прошу принять и по возможности зачесть». Размашисто подписывается. Сачки с «Большого сачка» провожают нас, как зрители первого ряда актеров в длинной, через всю сцену мизансцене. За два дня я прочитал конспекты лекций Рождественского и пару учебников. Но мог бы этого не делать. Когда Чертанский увидел мою ксиву, он непроизвольно утвердительно замотал головой, очень легко, незаметно почти, но я видел… Получить «отлично» у Чертанского было невозможно. Я получил…

К чему я прикоснулся там, в Москве? Не знаю. И коллеги по кафедре в Этом городе тоже не знают, к чему именно когда-то прикоснулся Ружин, но они знают, точно, твердо знают, что прикоснулся. А им, при всем том, что они носят такие же кофты, как у Ёлкиной, у самых старых из здешних факультетских преподов, как у Панова, на руках точно так же расползаются пигментные пятна, но в отличие от Панова, молодыми эти руки никогда не жали руки Маяковского; у проректора по науке пединститута Этого города — жуткая противоположность замшелому коммуняке ректору, — у его импозантного зама, у проректора по науке, он спит и видит себя в американской высшей школе менеджмента, говорят, тоже есть «Паркер», — но никто из них не прикоснулся и никогда не прикоснется к тому, к чему повезло прикоснуться мне. К чему именно?..

Как-то золотой московской осенью мне смертельно захотелось выпить. Я обнаружил у себя какие-то истершиеся червонцы, но не нашел никого из испытанных бойцов. Отряд разбрелся кто куда. В «Ленинку», «Горьковку», к троюродным московским тетушкам, к приторно пахнущим московским дружкам и подружкам. Я поставил семисотграммовую бутылку «Лимонной» в тумбочку и пошел бродить по общежитию. Никого не нашел. Вернее, попалась на пути только Ева Иванскайте. По виду — обычная полнеющая русская молодая особа короткой стрижки и весьма неопределенных лет и занятий. Но я приказал себе не пить в одиночку. Я держался очень долго, много лет от искуса пить одному, захлопнув все крышки, все люки, опустившись на самое дно омута… Я не пил один, и мы сели в моей комнате пить с Евой Иванскайте. Водка кончилась быстро. Приятная тупость поселилась мягким рыжим котом в мозгах, свернулась клубком в моей уютной голове. Теперь хотелось одного: поставить на тяжеленький плоский магнитофончик «Электроника-305» кассету с Deep Purple, The Book of Taliesin или кассету с ранним Pink Floyd, прикрыть глаза и о чем-нибудь помечтать — цветно, крылато, без якорей и тормозов…

— Спасибо, Ева, за компанию. Пока!

— Как! А…

— Не могу.

— Почему?

— А у тебя… У тебя изо рта плохо пахнет.

— Ну, ты и сволочь!.. Да я… Да меня пол-Вильнюса пере…..

— Вот езжай в свой Вильнюс, там и…..!

Ева, конечно, поведала об этом в своей «нехорошей» 806-й, нажаловалась на Ружина. Ружин вошел анналы факультетских легенд. А это не так уж и мало. Анекдот — тоже искусство. Скворцов учился на филфаке четырнадцать лет, с перерывом на тюрьму и «химию», за «недонесение», за то, что не настучал на соседа-наркомана — он ни в какие анналы не попал. Просто, без искусства жил. Просто, без искусства страдал. Кому это интересно?.. Может быть, меня тихо, но твердо не любят на кафедре за то, что они живут просто, без искусства и будут так жить до самой смерти?..

Конечно, меня не любят и за идеографическую грамматику и за семантический синтаксис. Для них синтаксис — это раздел школьной грамматики, для меня — глава поэмы о любви и ненависти слов друг к другу. Про поэму не я выдумал — Андрей Белый (Белый А. Поэма слова. — Петербург, 1922). Семантический синтаксис — сын семиотики. Из всей обширной группы объектов семиотики наибольшая общность обнаруживается между языком и художественной литературой, то есть искусством, использующим язык и только язык в качестве своего средства. Из безбрежного моря объектов этого мира наибольшее сходство обнаруживается между человеком и его языком…

Для меня любой косноязычный человек некрасив не только внутренне — обязательно внешне. В моей математике между ментальным и физическим телом не просто знак приблизительного равенства — абсолютного тождества… Когда-то это было очевидной нормой. Моисей был страшно косноязычен. И урод, каких поискать. Злой был дядька. Морил своих евреев голодом. Наказывал за малейшие провинности. Про сорок лет хождения по пустыне источники врут. Точнее — здесь досадное недоразумение при переводе древнего текста. На самом деле он вел свою толпу через перешеек между Африкой и Азией не сорок лет, а от силы полтора месяца, дней сорок. Но достал всех крепко, из египетского рабства бедные евреи попали в жалящее тучей комаров нуднее нудного фарисейство. Туда нельзя, сюда нельзя, черно-бело не берите, да и нет не говорите… В качестве компенсации за долготерпение, евреи придумали миф, что они самые умные. С тех пор любой еврей считает себя самым умным. Ерунда, что евреи жадные или скупые. Скупы французы, жадны датчане, евреи просто считают себя самыми умными… А это неправда. Евреям обидно. Похвастаться им больше нечем. Оттого их знаменитая грусть… О Господи, кажется приземляемся! Внизу — зеленое море сосновых лесов под Красноярском. Чего только не придумаешь, какую несусветную чушь не станешь крутить в своей башке, лишь бы только отделаться от мыслей о смерти…

2

Первые два года в университете, наверное, заложили хребет моей образованности, но были довольно скучными. Зубрежка и картошка. Вот чем были эти два года…

Я обломал зуб мудрости о гиперфонемы Панова, выучил наизусть около ста латинских пословиц (любимая: «De gustibus et coloribus non est disputantum»), в «Слове о Плъку Игореве…», правда, смог выучить только начало:

Не лепо ли ны бяшетъ, братие, начяти старыми словесы трудныхъ повестий о пълку Игореве, Игоря Святъславлича?

Начати же ся тъй песни

по былинамь сего времени,

а не по замышлению Бояню!

Боянъ бо вещий, аще кому хотяше песнь творити, то растекашется мыслию по древу, серымъ вълкомъ по земли, шизымъ орломъ подъ облакы. Помняшеть бо рече, първыхъ временъ усобице…

А вот несравненной Ёлкиной я сдавал старославянский семнадцать раз! Кажется, это был абсолютный рекорд факультета, во всяком случае, когда я приехал через год после выпуска из Атагуля на стажировку и появился в общежитии на Вернадского, меня представляли «поколению младому, незнакомому» именно таким образом: «Это тот самый чувак, который семнадцать раз сдавал старославянский Ёлкиной». Первокурсники после этих слов кончали свои щенячьи визги…

В принципе я мог бы сдать со второго раза. Сам-то считал, что достоин «старослава» с первого. Подумаешь, запнулся на творительном падеже четвертого склонения, а аорист пытался рассказать по Хабургаеву (знающие люди говорили, что сдавать Ёлкиной по Хабургаеву — всё равно, что знакомить жену с любовницей, не надев бронежилета)… Что, не хватит для зачета? — Нет, — сказала Ёлкина. — Придете в следующий раз.

Я пришел в следующий раз, ровным счетом ничего не перечитывая. У меня вообще не было учебника Ёлкиной, только куски чужих конспектов. «Вы решили взять меня измором? — А насколько нам пригодится такое железобетонное знание мертвого языка, если мы, например, будет преподавать в школе? — Э-э, не скажите, молодой человек, — Ёлкина показала пальцем в ту сторону небесных сфер, где, наверное, были прописаны с 988 года Ярила с Велесом. — Сорок лет ко мне приходят бывшие студенты и благодарят, потому что они, прослушав мой курс, сразу могут ответить ученикам, почему мы говорим: „здравоохранение“, а не „здоровоохрана“ и почему „хочу“, но „хотим“! — Понятно, — грустно кивал я и путался в парадигме склонения существительных на «-а». Нина Максимовна мило улыбалась, спрашивала, а правда ли, что в Атагуле вообще нет зимы? — Нет, — говорил я, — зима есть, бывают морозы до минус десяти, но зима очень маленькая, с середины декабря по середину февраля, а то вообще до Нового года может не быть снега, в обед 31 декабря, был такой год, все ходили под солнцем по чистому асфальту в пиджаках и кофтах, первый снег пошел в половине двенадцатого ночи. — Хорошо, — мечтательно произносила Ёлкина. — Конечно, хорошо, — говорил я и добавлял: — Приезжайте! — Обязательно приеду…

Потом я ходил к ней домой. Я пошел на принцип. Ничего не читал и шел, надеясь на то, что она когда-нибудь устанет и поставит мне зачет после двух-трех правильно рассказанных парадигм. Она не уставала. Ёлкина желала услышать всё, что написано в учебнике старославянского Ёлкиной. Слушала напряженно, затаив дыхание, не скрываясь, переживала. Когда я делал ошибку, она с ненаигранной, с натуральной болью восклицала: «Да не «-а» здесь окончание, не «-а», а «-у»!.. — качала головой и шла ставить чайник. Потом мы пили чай с ее очередным тортом или пирожными. Особенно ей удавались слоеные торты. Одних разновидностей «наполеона» она делала семь-восемь. Когда она служила в войну санитаркой, таскала на себе раненых из боя, видела горы трупов и поля, усеянные оторванными конечностями, ей хотелось одного — сладкого…

Когда я приехал через год после выпуска на стажировку и появился в общежитии на Вернадского, меня в некоторых комнатах (а обойти нужно было весь восьмой-девятый филфаковский этаж) иногда представляли «поколению младому, незнакомому» именно таким образом: «Это тот самый чувак, который семнадцать раз сдавал старославянский Ёлкиной»…

Сереже Скупому меня никак не нужно было представлять. Три года мы делили с ним жизнь дворников ДЭЗа в районе метро «Парк Культуры» со стороны Фрунзенской набережной и соответственно улиц имени Тимура Фрунзе, Фрунзенских Первой, Второй и Третьей…

Три университетских года одновременные с дворницкой жизнью шли в полном соответствии с геометрией Лобачевского, доказавшего, что параллельные прямые пересекаются. Никуда так стремительно я не стремился, как из квартиры-коммуналки, шабашек «на стеклах» и «на шурфах», игры на бегах, из ночных попоек, драк и примитивного флирта — в лекционные и семинарские аудитории, тишь библиотек, а из тиши библиотек, из семинарских и лекционных аудиторий — в квартиру-коммуналку на четверо хозяев, свой участок в старом дворе на Третьей Фрунзенской… Вот, как всегда без четверти восемь утра, ты выметаешь последние желтые листочки из-под бордюров, а из третьего подъезда выходит Татьяна Доронина — главреж одного из двух Московских Художественных театров, садится в белую «Волгу», как всегда здоровается первой: «Здравствуйте, Андрей! — Доброе утро!»… Но дворницкая зарплата — пшик, чуть больше стипендии, поэтому — шабашки: протирка стекол — клиника Первого меда на «Спортивной», Министерство сельского хозяйства на «Парке Культуры» и МПС на «Лермонтовской»; шурфы — о эти шурфы, изыскательские ямы под фундаментами очень старых, старых и нестарых московских домов, отрытые нами — мной, Лехой, Колей — в стольких местах Москвы, что прикалывай мы флажки к тем местам карты, где их рыли, мы рисковали бы тем, что за флажками не видно было бы карты, — благодаря вам, дорогим моим шурфам, я понял, что Москва — не город, а целая Вселенная из нескольких эпох, но двух лишь почвооснований, — на шурфах можно было срубить пять, семь, десять дворницких зарплат с одного объекта, то есть за неделю, да, тяжеловатого труда, бетон вскрываешь из подвалов ломами, ломы тупятся через два-три часа адской работы, весь дрожишь, как осиновый лист, ведь каждый твой размашистый удар встречен полным бетонным равнодушием, вскроешь бетон — все руки в кровавых мозолях, перчатки, пластырь, бинты — ерунда, не защитники, — еще не победа, еще копаешь саму яму, сам шурф лопатой со спиленным наполовину черенком, иногда до пяти метров, сверху — «культурный слой»: обломки кирпичей, мусор, шлак, корни деревьев, не продерешься, только потом песочек или суглинок, метрах на двух, редко когда на метре, затем еще замеры и собирание проб в бюксы, хотя это — самое сладкое, таких шурфов на объекте от четырех до двадцати, работка та еще, сказать по правде, одни крысы чего стоят, с ними нужно научиться жить дружно, например, на Митинском рынке, сто лет назад здесь торговали молоком, через три часа торговли, что не продали — на землю: холодильников не было, — земля на Митинском ранке пропиталась молоком на сто лет вперед, крысы на Митинском величиной с кошку, сойдутся штук пятнадцать из разных углов подвала какого-нибудь бывшего мясного ларька, сейчас похожего на бункер Кенигсбергских укреплений вермахта весной сорок пятого, смотрят крысокошки на тебя так выжидающе, ну что, чувак, смерти ищешь, или как? — Или как, — сквозь зубы отвечаешь, и бросаешь в дальний темный угол свой обед им на поживу… После каждого объекта, по закону Архимеда, чтобы вернуться с такими деньгами, вернее, без денег, ну в общем, в некое состояние жизненного равновесия, а главное — в аудитории университета, нужны были бега — метро «Беговая», настоящий игрок ставит в тройном экспрессе и знает, что на Полишкина, пи……, ставить нельзя ни в коем случае, даже если он едет на фаворите с резвостью космической ракеты: обязательно проскачку сделает, аль еще как подоср.., вот на Аллу Ивановну всегда можно поставить, но всё равно в конце всё проиграешь, — ах как славно, проигравшись в прах, до последних пяти копеек на метро, доехать с одной пересадкой до «Парка Культуры», дойти до дома — ровно одна сигарета, нашарить в тумбочке рублей сто заначки, начать пить втроем, окончить целым табором, ночью подраться с таксистами-спиртовозами, потом кого-то снять на Садовом кольце возле любимого книжного «Прогресс», сейчас беспробудно спящего, проснувшись, гнать эту лимитчицу взашей, без малейшего шанса на вечерний звонок и последующую тусовку, а тем более сиюминутный душ и пряник, швырнуть ей факинг юбку, прикрой срам! — две сигареты «Явы явской» и три рубля на тачку — прощай, как там у Палладия Афинского? — «Женщина, в общем-то, зло // Правда, хорошей бывает // Или на ложе любви, // Или на смертном одре…»

Сережа Скупой заканчивал аспирантуру и по-прежнему жил на истоке Комсомольского проспекта, хотя за то время, пока меня в Москве не было, успел жениться, прописаться к жене, правда, в коммуналку, далековато, правда, от цивилизации, от метро «Сокольники» еще полчаса на трамвае пилить, успел и развестись… В ДЭЗе давно не работал — платил и, по его словам, немало за то, что продолжал числиться по метельному ведомству и жить на служебной жилплощади… Скупой, кстати, это не прозвище, а натуральная фамилия, как жаловался Сережа, весьма нерачительная: он никому не мог отказать в просьбе занять двадцать-тридцать-сто до получки, чем все его знакомые всю жизнь успешно пользовались… По этой причине, а также по той, что Сережа был сибарит, жить любил изящно, ему бы лордом Байроном родиться, иль хотя бы Шелли, зарабатывать приходилось Сереже много. Он окончил наш филфак, отделение «Русский как иностранный», хорошее, хитрое отделение, академических знаний оно давало почти столь много и основательно, как и фундаментальное, русское отделение, но, как и на романо-германском, здесь прилично изучали два языка — Сережа знал английский и французский…

Кормил меня Сережа тушеными овощами, долго ждали, пока приготовленные помидоры-баклажаны-перцы охладятся… Я сильно подозревал, что мяса у Сережи в доме давно не водилось, но вот так он устроен: тушеные овощи горячими не едят…

Наконец, Сергей поставил на стол тарелки с ужином и… бутылку «Камю» семилетней выдержки… Для осени 1991-го года, когда овальные сигареты без фильтра типа «Прима» — паслен с соломой пополам, продавались по карточкам, когда пустыми были полки даже в магазинах «Березка» на Киевской и на Сиреневом бульваре, не говоря о заштатных «Кулинариях» и продмагах, когда московские старухи жили тем, что выстраивались по длине всей улицы Горького-Тверской, продавая те же сигареты, которые час назад купили на противоположной стороне на пятьдесят копеек дешевле у такой же бесконечной вереницы московских стариков, когда бутылку водки подозрительного осетинского разлива можно было купить только у спиртоносов, по цене авиабилета из Москвы до Киева, который, впрочем, прибрести по своей цене было невозможно, — это было так удивительно, словно бы в дверь твоей квартиры на окраине Магадана, где ты уж год сидел без копейки денег и надежд на лучшее, злой, голодный и небритый, позвонили, ты открыл, а на пороге стоял Дэвид Бэкхем в футболке «Макдоналдса» и спрашивал: «Пиццу заказывали?»

— Это для начала, — сказал Сережа и сделал паузу. — Это от Коли Удовиченко. Он, как понимаешь, человек занятой, бизнесмен, не чета нам, но прослышал, что ты приехал, вот просил передать по старой дружбе… Ничего, что я на стол поставил?..

— «Для начала»? А что дальше-то будет? Шерон Стоун с воплями: «Андрюша, я ваша на веки»?

— Ну, Шерон Стоун пока не обещаю… Ты ешь, ешь, остынет, — плоско пошутил Сергей, но я принялся откупоривать незнакомую до двадцать шестого года моей отнюдь не скучной жизни бутылку, потом выпили по рюмке, с таким чувством, наверное, Колумб бродил по западноатлантическим островам…

Если бы Сережа Скупой не был так безапелляционно уверен во всем, что бы он ни говорил, он был бы приятным собеседником. Но потерпеть час-полтора его можно, мало того, за это время можно, фильтруя его выводы, конечно, впитать кое-какую полезную информацию. За те три года, когда мы жили в одном подъезде служебного дэзовского дома, я узнал суть философии Герберта Честертона, не прочитав еще его книги, причем в весьма оригинальной формулировке: «Нет ничего хуже служить интеллекту, потому что пока одни служат интеллекту, другие им пользуются». В этой формуле «интеллект» был некоей переменной, допускающей подстановку «культуры» вообще, «искусства» в частности, «науки» и «умения жить». А идею «Заката Европы» Шпенглера я уяснил от Сергея Скупого на вполне доходчивом примере: вот сидит секретарша ректора МГУ — в смысле Молдавского государственного университета (Сережа был родом из Кишинева) — вокруг ума палата, не ей добытая, и красная ковровая дорожка, не ей сотканная, но она-то думает, что во всем, что ее окружает, есть некая ею прибавленная стоимость, потому что без ее техницизма невозможна никакая власть в университете, потому что вся современная цивилизация — это уже не ума палата и не умение ткать ковры, — это лишь ленточный червь власти: президент академии наук — министр образования — класс ректората — класс секретарш ректоров. Всё! На самом деле эта вроде бы безобидная секретарша, перед которой склоняют головы профессора, заглянувшие в микромир и по ту сторону добра и зла, перед которой они безотчетно робеют, — эта секретарша скрывает в себе центр подмены власти культуры на власть воли к власти… Сам текст «Заката Европы» я прочитал через несколько лет после Сережиного объяснения (… Новосибирск: Наука, 1993)…

Другое дело, что Сергей не просто читал всё раньше всех и лаконично обо всем рассказывал, он еще и комментировал… Если язык как коммуникация дан нам, чтобы писать книгу жизни, а язык как искусство — лишь для того, чтобы книгу жизни комментировать, то Сережа Скупой явно злоупотреблял этими комментариями. Например, он не просто заявлял, а доказывал, что все пушкинисты — любители объедков с барского стола, а как-то сказал, что Набоков написал «Лолиту» лишь для того, чтобы не умереть с голоду на берегу Женевского озера. Я не самый ярый поклонник Владимира Владимировича, но так ревновать к классику — по-моему, перебор… Сережа писал. Делал переводы художественной литературы с английского, потому что это во все времена кусок хлеба. Писал статьи для научных сборников, ну да кто ж их не писал. Еще он писал роман. В отличие от первых двух родов написанного, третий он никому не показывал, хотя все о его рукописи знали, судя по его манере мыслить, он считал свой роман чем-то необыкновенно ценным…

— Так! А вот вторая серия, — Сергей вынул из нагрудного кармана джинсовой куртки пачку острореберных банкнот. — Это тоже тебе, тоже от Коли. Там две штуки.

— Шутишь, блин! Пошел ты…

Какие шутки! Бери!

Что это такое, я тебе говорю?..

3

В аэровокзал я не попал: транзитных пассажиров выводили через маленький терминальчик сбоку от здания аэровокзала. Ох уж эта геометрия аэропортов! Портики Древней Греции, порты Британии, порталы Интернета. Семнадцать тысяч лет человечество не менялось в своей любви к узким проходам… Пожалуй, только в Борисполе (по-украински: Бор [ы] споль, по пра-славянски: «стан борцов»), аэропорту под Киевом нет никаких боковых терминалов, там всё цельно, всё вкупе, всё на двух этажах круглого аэровокзала, а через каждые полчаса по широкому проходу между залом ожидания и буфетом идут плечом к плечу семь толстушек-уборщиц в белых халатах и толкают перед собой швабры с мокрыми тряпками по малахитово-серому линолеуму. Когда-то с Женей Скороглядовым (дружеское прозвище — ротмистр Минский) мы просидели в Борисполе шесть суток без копейки денег, ожидая самолета рейса «Киев — Ростов — Атагуль». Лёшка Петров, он же штабс-капитан Чемоданов, улетел алмаатинским рейсом: мы, а главное — он сам, были уверены, что только штабс-капитан сможет добраться из Алма-Аты в Атагуль, не имея ни копейки собственных денег (так оно и получилось: случайный попутчик, сосед по ряду кресел, оказался коренным атагульцем и одолжил Лёшке сто рублей)… Ах, да: меня тогда звали поручик Ржевский… Боковые терминалы, пассажи, накопители есть во Внуково, Быково и, конечно, Домодедово. В Воронеже и Чите. В Новосибирске и Риге. В аэропорту «Парнас» города Атагуля и в аэропорту «Пулково» под Ленинградом-Питером. В Бакинском аэропорту рядом с такими проходами всегда торгуют красными гвоздиками интеллигентные азербайджанцы, азербайджанцы, даже торговцы, даже урки — довольно мягких манер, в отличие от всех других семитских народов, включая не только северокавказский вавилон, но и арабов и тех же евреев…

На привокзальной площади аэропорта Красноярска остались только я, соискатель степени кандидата филологических наук Андрей Ружин, и этапируемый парень в наручниках и с древней яфетической грустью в глазах. Его сопровождали два опера. Ни у меня, ни у подследственного не было чемоданов, нам не нужно было перемещаться в аэровокзал к заедающему конвейеру и бедным чемоданам, бьющимся унылыми углами о тупые углы…

Сосновые леса под Красноярском похожи на сосновые леса под Екатеринбургом…

— Андрей Васильевич, собственной персоной!

— Здравствуйте, Наталья Витальевна!

— Быстро меня нашли? Не плутали по городку?

— Да я бы с удовольствием поплутал. Иду по сосновому скверу, а с деревьев белки спускаются и в глаза заглядывают.

— Да уж, они у нас такие. Предпочитают грецкие орехи, но не отказываются и от печенья «Солнышко»… Ставьте сумку в ту комнату, там и будете жить.

— Наталья Витальевна!

— Всё, решено! Надеюсь, вы не в последний раз, в следующий поселитесь в гостинице, она, кстати, в этом же доме, а пока потерпите мой избыточный дискурс. Значит, так…

В Красноярске, за отелем «Красноярск» есть мостик Цветаевой, ажурная деревянная арка через канальчик, похожий на миниатюру питерского канала Грибоедова… Темно-синие спины Саянских предгорий за Новым городом, широченный мост через Енисей, под которым, на берегу, неизвестно как, примостился между рекой и прибрежными зданиями Нового города стадион специально для игры в русский хоккей, кажется, единственный в мире — обычно для игры в хоккей с мячом просто в ноябре заливают под лед поля футбольных стадионов… Красные дома главного проспекта Старого и всея города, от него идут переулки. Они здесь прямо семантичны. Они действительно пересекают под прямым углом главную улицу и упираются одним концом в безлесые красные холмы, другим — в берег Енисея. И Стрелка здесь прямо семантична. Стрелка — по-древнерусски «встреча двух рек под острым, как наконечник стрелы, углом»… А когда едешь на автобусе с университетской окраины, с окончания проспекта Свободного к центру города, в районе подхода к железнодорожному вокзалу десятка путей видно с моста целое озеро красных и зеленых шагаловских крыш…

Мы идем с Натальей Витальевной по скверику Первого микрорайона, где она жила в однокомнатной квартире раньше, до того, как в более чем сорок лет первый раз вышла замуж, и в ещё более за сорок родила сына Витю. Во всех сибирских и дальневосточных городах, вытянутых вдоль больших рек, есть Южный и Северный микрорайоны, где девятиэтажки, пустыри, гаражи, лопухи и лебеда, а самый старый, утопающий в зелени деревьев микрорайон из пятиэтажных коробочек бесхитростных «хрущевок», иногда по торцам разукрашенных мозаичными панно, зовется Первым микрорайоном. Мы говорим о всякой всячине, почти не думая о том, что говорим, а в центре сознания мысль о том, какую схему диссертации придумать… Навстречу бежит мужчинка с перекошенным от испуга лицом. Встречается с нами, почти кричит: «Что, уже закрыли?!» Рубит рукой воздух и бежит дальше… Наталья Витальевна вдруг заливается рассыпчато-звонким смехом. «Андрей Васильевич, мы с вами, знаете, как идем? Со стороны винного магазина. С пустыми руками. Время около семи… Представляете, пресуппозиция!» Мы смеемся вместе… Пресуппозиция — это знание, скрытое в ситуации и хорошо известное участникам данного речевого акта, поэтому нет необходимости выражать его языковым способом. Вино и водку в те годы продавали только до семи вечера. Мы шли по направлению от винного магазина и с пустыми руками. Для встречного мужчинки любая живая душа, идущая со стороны винного магазина около семи, была родственной душой…

На кандидатском экзамене по специальности мне попались вопросы «лексическое значение слова» (доцент Григорьева), «время глаголов как способ выражения нарратива» (профессор Верескова) и «причастия старославянского языка» (профессор Езеров). Доценту Григорьевой, сразу было видно, больше всего понравилось то, как я говорил про диффузность лексического значения. В слово «синий» каждый индивидуум вместит свой список объектов действительности, столько непоименованных величин световой волны, что располагаются между полюсами «голубой» и «фиолетовый», сколько идентифицирует именно этот индивидуум, список другого индивидуума будет отличаться от списка первого, и так далее. Реальное значение слова «синий» может быть установлено только «закрашенной», общей областью совпадений регулярного множества списков, причем «плавающей», а посему условно, диффузно, а стало быть, с реальностью лексическое значение слова «синий» имеет лишь что-то общее, но отнюдь не тождественно ей (если бы все люди понимали это, они не были столь самоуверенны в массе своей, — хотел было добавить Ружин, но сдержался). Примерно так же обстоит дело с описанием всех объектов действительности, их характеристик, действий, осуществлений, отношений между объектами, а что касается оценки — здесь необходимо говорить даже не о диффузности, а о бесконечности: между операторами оценки «хороший» и «плохой» можно поместить бесконечное множество абсолютных и относительных величин мира действительности, причем попеременно подключая то к одному оператору, то к противоположному, при этом никакая из формул оценки не добавит ни одного бита знания о самом объекте. Если я скажу о воде «водичка», а о суглинке «грязь», это не опишет ни одно из мельчайших свойств самих объектов, а будет говорить только о моем собственном состоянии, причем только в момент речи и ни в какой иной (степень моей искренности необходимо ещё верифицировать)… Чуть склонив голову, спрятав взгляд от собеседников и приглушив обертоны речи, испытуемый добавил, что исследование лексического значения слова, по его мнению, не имеет почти никакого смысла без рассмотрения оного на пространстве текста или как минимум предложения. Ведь только из предложения «Вчера вода была холодна, а сегодня тепла» становится понятно, что объект «вода» обладает свойствами изменения температуры за короткий период времени, а о субъекте можно сказать уже очень много: он обладает чувством осязания, памятью, способностью к анализу, сравнению, сопоставлению, суждению, суждению во времени, то есть рассуждению, и в конечном итоге — имеет определенное сознание.

О морфологии глагола как показателе нарративных свойств речи я говорил на примере текстов нескольких современных красноярских писателей. Передо мной лежала тонкая книжка в мягкой обложке, Наталья Витальевна подчеркивала карандашом глаголы, а я говорил, какой стороной поворачивается повествование в зависимости от видо-временных и залоговых форм глагольного употребления: «Он подошел к её дому без четверти семь. По двору со скучающим видом гулял петух». Совершенный вид прошедшего времени здесь (и обычно) обозначает взгляд со стороны автора-повествователя, несовершенный — взгляд со стороны героя. Совпадение момента чтения с моментом описываемого действия — взгляд со стороны читателя… А в причастиях я судорожно плавал…

Профессор Езеров тщательно вывел в протоколе «отлично» наливным пером. Перехватил мой взгляд, наконец, за весь экзамен в первый раз, улыбнулся и сказал: «Весьма достойно… Правда, о причастиях вы могли бы и поинтереснее рассказать…»

4

Оказывается, мало куда-то благополучно прилететь, как это ни банально — гораздо важнее оттуда улететь. Любое путешествие — та змея, что силится укусить свой хвост. Никогда не укусит: хвост уже не тот, — ну да разве в этом дело?!

Билетов домой не было. Ни в одном агентстве ни в Старом городе, ни в Новом… Нет, в Новом, как раз за мостом, мне предложили лететь во Владивосток, и я чуть было не согласился. Потом подумал: они-то свои 5 процентов за продажу билета получат, и дело с концом, а я то за что должен страдать?! «От Владика до Этого города чуть-чуть, от Владика до Этого города рукой подать…» На языке жангжунг, на котором были написаны книги древней тибетской религии бон, «чуть-чуть» — семь километров, но ведь не семьсот! А потом — денег у меня, прямо скажем, оставалось маловато… Я приехал к Наталье Витальевне и, как родной тете, посетовал на свои трудности. Она вытащила из маленькой тумбочки под большим телевизором пачку денег, похожую на кирпич в миниатюре. Ружин никогда ни до ни после этого не видел таких пачек денег, ни по телику, ни в жизни: обычно пачка денег — это банковская пачка стандартных размеров, сантиметр по ребру, не более, а здесь почему-то вспомнился красноречивый пример из школьного учебника физики, там, где говорилось об атомарном устройстве тел: если просто положить очень гладкий брусок свинца на столь же отшлифованный кусок олова, то примерно через 25 лет они срастутся, как бы приварятся друг к другу, — перемешивание молекул происходит не только на границах газов и жидкостей, но и тел… Увесистый кирпичонок денег вконец переполнил меня желанием поскорей улететь домой: я уже сильно тяготился сверхзаботливым и сверхинтеллигентным гостеприимством Натальи Витальевны — нельзя быть таким правильным, таким интеллигентным человеком: самой двигаться по своим же комнатам, как невесомая тень, и заставлять так же скользить тенью между спальней, ванной и кухней мужа и четырехлетнего ребенка, пока гость — соискатель Ружин ещё спит; предлагать в обед на выбор борщ или куриный суп, а на второе — котлеты по-киевски с овощным гарниром? А к чаю боорсоки? Наталья Витальевна аккурат вернулась из командировки, с научной конференции с юга Киргизии, из города Ош, к боорсокам, к воздушным мучным мячикам, словно три «о» в самом слове, её пристрастила профессор Нургалиева… Откуда деньги, продукты? Ну не из нищей же профессорской зарплаты! Не из полупустых магазинов ведь! Пятидесятилетний муж Натальи Витальевны с давно поломанными ушами профессионального борца руководил красноярскими «качками», «крышевал» казино и ночные клубы. Бывает и так.

Я отрицательно мотал головой так отчаянно, что профессор Верескова предложила не думать уже сегодня о транспортных проблемах, а взять Витю и прогуляться по университетскому городку.

Малыш под академическими соснами был спокоен и вальяжен, не то что в шумном городе, утыканном сетью магазинчиков и киосков с мелкими детским радостями. Белки жарким вечером прятались где-то в кронах сосен. Студенты спали в трех высоких общежитиях в зазоре между жизнью аудиторной и самостийной… Как спал в неурочное время когда-то и я…

Вышли на футбольное поле. Огороженное только соснами. Теплая зелень травы и прохладная зелень хвои. Футбольные ворота казались воротами в рай.

— Наталья Витальевна, а я окончил детско-юношескую спортивную школу по футболу. И даже, верите-нет, сыграл два матча за команду мастеров. Вторая лига. «Текстильщик» Атагуль.

— Андрей Васильевич, филолог — это… ну как сказать… нормальная профессия. Вы ведь об этом подумали?

— Наталья Витальевна, но ведь модус предложения и модус текста — это одно и то же!

— Конечно! Но я просто знаю, а вам нужно это доказать. Причем в диссертации. Доказывать что-либо в диссертации — не просто сложно, но и как бы недальновидно, если честно, обычно диссертация — это мелкие дополнения к давно известному. Иначе ее трудно защитить.

— А зачем тогда она нужна?

— Так вы хотите не просто получить степень, но и что-то доказать?

— Да.

— Так что ж вы сразу не сказали?!

Тут же, в парке университетского городка Красноярского университета, Наталья Витальевна, словно рассуждая сама с собой, за три минуты проговорила схему, план, «болванку» диссертационного сочинения. Вскоре мы вернулись в квартиру с тысячью книг и кухней без окон. Я взял простую шариковую ручку за тысячу двести рублей — бывшие рубль двадцать, и эту «болванку» записал…

А утром радионовости сообщили, что правительство вновь, как это уже было пару-тройку месяцев назад, разрешило авиакомпаниям страны поднять цены на билеты. С первого числа. Сегодня было тридцатое. Но зато в агентствах перестали лгать, что билетов нет, и в этот же день я смог взять билет на самолет, летящий домой. По маршруту Калининград — Нижний Новгород — Екатеринбург — Красноярск — Этот город.

…Оказывается, мало куда-то благополучно прилететь, как это ни банально — гораздо сложнее оттуда улететь. Любое путешествие — та змея, что силится укусить свой хвост. Никогда не укусит: хвост уже не тот, — ну да разве в этом дело?!

О, странный Ружин, наивный Ружин! Разве можно, даже имея билет в кармане, садиться на автовокзале в автобус и, благостно улыбаясь на мягких и зеленых холмах под Красноярском, катить в аэропорт, катить, обнимая сумку, где папка с протоколом о сдаче кандидатских экзаменов, листочек с «рыбой» диссертации — лучшей из рыб?! А позвонить прежде, нет ли задержки рейса? Она есть, она есть неотвратимая, как ночь ровно через три часа, когда раскаленная сковорода солнца окончательно закатится за вон тот холм, за тот вон лес, потому что на дворе конец очч-ень неприятного века не самого приятного из тысячелетий, год тысяча девятьсот девяносто четвертый от Р.Х., когда ещё трудно, почти невозможно купить виниловую пластинку с двойным альбомом The Wall уже погибшей, но всё ещё светящей звезды по имени Pink Floyd, а до эпохи, когда за двадцать минут можно закачать на свой домашний компьютер всё, что ты с таким трудом полюбил за всю свою жизнь, в форматах «doc», «jpg», «mp3» и «avi» закачать, — до той эпохи ещё лет семь-восемь, и их нужно ещё прожить, хотя бы улететь домой, а самолеты без керосина не летают, а керосина нет, хоть ты тресни, в городе Екатеринбурге, бывшем Свердловске, в свою очередь бывшим Екатеринбургом, а когда появится — никто не знает, и дежурный оператор оповещения пассажиров в который раз говорит, с хорошей дикцией, но все же голосом, который вряд ли стоит носить женщине, что рейс номер пятнадцать семьдесят три задерживается в аэропорту Екатеринбурга по техническим причинам. Сутки, двое, трое, четверо… Мне кажется, каждое кресло на втором этаже стало меня узнавать и извиняется, если я пришел с перекура, а оно кем-то занято… Пятеро, шестеро… После «десятеро» русские собирательные числительные заканчиваются… Шестеро… Я дважды прочитал единственную книгу, которая у меня есть — Гессе Герман. Вибране. Збірка / Пер. с нім. — К.: Фірма «Фіта Лтд.», 1993. — 464 с. — Рос. мовою. «Покидая рощу, где пребывал Будда и где оставался Будда и где оставался его друг, Сиддхарта почувствовал, что в этой же роще он оставил за собой всю свою прежнюю жизнь, что он навсегда расстался с нею». О, если бы всё было так просто, как в романах Германа Гессе!.. Наконец, летим. В ночь. Летим на «большой Тушке», «ТУ сто пятьдесят четвертом эМ». Они часто падают. Особенно по ночам. Но сил нет даже бояться. Обычно боишься, не прилагая усилий.

5

Этот мир состоит из четырех. Четыре стихии — огонь, земля, вода и воздух. Четыре стороны света — север, юг, восток и запад. Краеугольных камней всегда четыре. Из четырех времен сложен год. Всего четыре взаимодействия — гравитационное, электромагнитное, слабое и сильное — лежат в основании всего многообразия физических явлений. Из суммы четырех величин, последняя из которых — 4, состоит конечное число Вселенной: 1 +2 +3 +4 = 10. Из четверых — Бог-отец, Бог-сын, Святой Дух и человек — слагается динамика жизни вечной. У Бога всего четыре глагола: появляться, исчезать, стоять, идти.

Всё остальное — производные.

Можно и так сказать: от лукавого.

Четыре месяца я положил впереди, чтобы написать диссертацию. За четыре и написал.

Впрочем, справедливости ради надо бы сказать, что кое-какая подготовительная работа ранее всё же была проведена.

В 1989 году чудесная болгарская девушка Галина Лилова, — болгарки вообще-то чернявы и некрасивы, чаще очень зависимы от мужчин — Лилова сочетала в себе независимость француженки, красоту восточной, а не южной, славянки, блондинистость и кротость северянки — с каким-то, знаете, отнюдь не женским умом, — в 1989 году чудесная болгарская девушка Галина Лилова защитила в МГУ диссертацию «Авторизация и ее выражение посредством глагольных предикатов в предложениях русского языка». Это была одна из первых диссертаций в России по модусу, а может быть, и вовсе первая. Недаром защищалась иностранка. Им можно брать смелые темы. Нам нельзя. Нам можно заниматься серьезными вещами. Грамматикой, к примеру. О которой всё сказал ещё незабвенный профессор Федор Иванович Буслаев (1818 — 1897). А что не успел — довысказал Виктор Владимирович Виноградов (1894/95 — 1969) в труде «Русский язык» и прочих. И кому какое дело, что сидят они теперь на небесах и грустно взирают вниз и ногти грызут от бессилия оттого, что на всем пространстве уходящего под воду истории, как Атлантида, СССР сотни аспирантов и соискателей, подавших в советы заявления с указанием специальности 10.02.01 — русский язык, занимаются, в общем-то, ерундой, тем, что выеденного яйца не стоит, то есть стоит как раз именно выеденного яйца: «Семантика суффикса — к — в отглагольных прилагательных» — ну скажите, кому это нужно?..

Так думал студент-пятикурсник МГУ Андрей Васильевич Ружин, пока не попал на эту самую защиту Лиловой. Если бы он знал, сколько лет пройдет между той защитой и его собственной?! Впрочем, жизнь тем и хороша, что наперед ничего не знаешь.

Большой, в очках Фердинанд — Федя Надеин, аспирант второго года, обожатель балета, вот смеху-то было, когда он в кои-то веки выпил водки и показывал какое-то па своей слоновьей ногой, таскал по аудитории, как каторжанин колодку, небольшой, но, видимо, увесистый катушечный магнитофон, девятая лекционная аудитория, как войдешь в главный вход Первого гуманитарного корпуса МГУ, первая слева от «Большого сачка», была на сей раз заполнена не мальчиками, но учеными мужами, включая ученых бабушек. Ученые мужи и бабушки будто бы спали, когда Лилова читала доклад, но на обсуждении словно поочередно просыпались и задавали вопросы. Я поразился, как можно с таким безучастным видом так внимательно всё прослушать, а главное увидеть узкие места. Вопросы вонзались (глагол «вонзать» от слова «нож») в эти узкие места, казалось, так неотвратимо, что бедной девушке после первого же ничего не оставалось делать, как снять изящные очки (импортные, в собъетиш «Оптиках» таких не купишь), не сдержать слезы, открыть ротик, но ничего не ответить, схватить свои листочки с кафедры, прижать к грудям-пирамидкам и сбежать вниз, с подиума, выбежать из девятой аудитории, роняя листочки, бежать по «Большому сачку», всё плача, не обращая внимания на зрителей первого ряда, головка немного вбок и немного вниз, прочь, на улицу, на проспект Вернадского, бежать по аллее, усаженной яблоньками-райками, мимо высокой черной решетки университетского городка до метромоста через Москва-реку, слыша самую печальную из музык, и броситься с этого моста в мутные воды реки, не останавливаясь, не раздумывая… Но Лилова немного раздумывала после каждого вопроса, очень убедительно играла в то, что записывает вопрос, говорила «спасибо» и отвечала так, что ученые дядечка или тетечка, его задавшие, могли садиться или вконец посрамленными или очень и очень удовлетворенными. Профессора обоих полов предпочитали второе.

Боже мой, я столько раз был на защитах, но никогда ни до ни после не видел, чтобы столько цветов дарили не научным руководителям, оппонентам, председателям, ученым секретарям, а самой диссертантке!

От диссертации Лиловой мне досталась библиография. Я взял увесистый кирпич переплетенной диссертации на кафедре, принес в общежитие и тут же сел переписывать библиографию. Натер на безымянном пальце мозоль. Завидуйте, юноши с ноутбуками! Вам никогда таких мозолей не видать!

Конечно, кое-что я успел прочитать, законспектировать, ещё диплом «пиша», как говаривал Белинский, а в эпоху постмодернизма без указания на первоисточник повторяли Евтушенко и Аксёнов.

Диплом я писал по оценочности, а стало быть, модусу и, хотя это не касалось оценки как категории модуса впрямую, научился без запинки выговаривать слова «эпистемология» (наука о соотношении слов и вещей) и «персуазивность» («оценка говорящим объективного содержания предложения со стороны его достоверности и недостоверности, выражение уверенного или неуверенного знания»). А это не так уж и мало — если вдуматься: говорить чисто. Знавал я одного историка, русофила, который произносил слово «патриотизм», добавляя звук «и» между двумя последними согласными, и одного завкафедрой русской литературы 19 века, азербайджанца, который за 20 лет не смог (не захотел?) избавиться от жуткого кавказского акцента, а также одного министра образования, академика, который часто произносил слова «обеспечение» и «собрались», непременно с орфоэпической ошибкой в каждом — нужно гадать, много ли было у нормальных людей доверия их степеням и званиям?..

Но большую часть тех не достаточных, но крайне необходимых двадцати пяти процентов реально прочитанного из трехсот семи в конечном счете указанных единиц Библиографического списка я читал и конспектировал в серую и очень холодную зиму 1993/94 годов, когда окончательно спиться мешали две вещи — семья и отсутствие денег.

И хорошо, что вначале я получил библиографию, загорелся проблемой, начал читать литературу, а только потом при помощи научного руководителя сформулировал тему и написал план, — иначе мне грозили две неприятности: начать писать на основании всего двух-трех источников или зачитаться и вообще «утонуть в материале».

…Я прилетел из Красноярска в конце июня. Июль, август, сентябрь, не заметив, что начался новый учебный год и три раза в неделю надо что-то там преподавать в пединституте, а также октябрь я писал диссертацию. Без остановки, не перечитывая написанного, не давая тексту «отстояться».

Давать написанному отстояться меня учил Гриша Каменев. Сосед по московской дворницкой коммуналке. Ему было пятьдесят три, он женился на девятнадцатилетней девушке, которая полюбила его из-за одного единственного стихотворения. Они потом расстались, не могли не расстаться: Гриша стал запивать, как десять лет назад, он не имел профессии, к тому же — разница в возрасте, но это не важно, важно, что красивая юная девушка полюбила пятидесятилетнего мужчину, маленького роста, лысого и без квартиры, полюбила из-за одного единственного стихотворения. Гриша очень красивые писал стихи и вообще к литературному сочинительству относился серьезно и толково. У него было золотое правило — дать тексту отстояться. Что бы ты ни написал: стихи, кусок романа, сюжет рекламного ролика, заявление в прокуратуру или письмо матери — дай тексту отстояться хотя бы день-два, лучше три-четыре, спрячь его на это время, забудь о нем, учил Гриша. И тогда и только тогда ты будешь в состоянии оценить сам, чего этот текст стоит (а лучшего оценщика, чем сам автор, Гриша представить не мог). Я поразился справедливости его слов, когда однажды перечитывал Библию. Самое начало. Книгу Бытия. Помните? В начале Бог повелел воде собраться в одно место и явиться суше. Потом назвал соответственно сушу землею, а собрание вод морями. Потом дал своему творению отстояться. И только потом увидел, что это есть хорошо. Точно так же Царь Вселенной поступил со светом, тьмой, рыбами, душами живыми, вскоре разделенными на зверей и скотов, пресмыкающимися и птицами. Дал творению отстояться и только потом сказал, что это есть хорошо. А потом сотворил Бог человека по образу и подобию Своему, сотворил мужчину и женщину. Но времени отстояться именно этому творению уже не было, ибо был уже вечер пятого дня. Конкретно про мужчину и женщину, что это есть хорошо, сказано не было. В день шестый Бог окинул взором уже всё скопом — от суши и вод до человека, и сказал: хорошо весьма. А если было бы всё хорошо безусловно, необходимости в наречии степени не было.

6

В Этом городе удивительный октябрь! Драйва в нем больше, чем в The Road To Hell Криса Ри. Краски — золотые, красные, синие — такие же чистые, как на православной иконе «Благословение детей». Октябрь в этом городе — печь. В ней сгорают депрессии и усталость. Жаль, что у преподавателей никогда не бывает отпуска в октябре. Я поехал бы на Тунгуску ловить сига. Пусть колокольчики на леске, на рогатульках, нарезанных из тальника, торчащих из песка, не шелохнутся: главное в рыбалке — медитация. Смотреть на воду, у берега — коричневую, на середине — синюю, на густо заросший громадной зеленой щетиной остров, угадывать, куда ведет вон та проточка, а куда — лес за спиной, а вон те белые цветы и дарил Христу мальчишка в желтом?..

Жена врывается в комнату и говорит, что Очкастая опять забила унитаз какими-то костями, да сколько можно, мало того, что надменная, не поздоровается никогда, пигалица корявая, мало того, что не убирает, я что — одна должна за всех блок убирать, — Очкастая опять унитаз засорила! Женька Казак хоть иногда вид делает, что убирается, ну ладно, она-то костями унитаз не забивает. Комендантше жаловаться бесполезно: она всё твердит, что эту Очкастую на кафедру МХК из Ленинграда выписали, специалистка великая, видел бы ректор Незванов, какую Очкастая здесь мировую художественную культуру показывает: то сапоги в общей раковине моет, где мы посуду моем, то унитаз забьет, то на детей наорет, а вчера, слышишь, берет так демонстративно, я только в блок из коридора вошла, берет так наше белье от своей двери смачно так отодвинула, я ей по-хорошему говорю, если вам мешает, скажите, я сама подвину, на балконе уже места нет, там все вешают, она — шасть через выход возле Казаков, ни слова не сказала…

Я беру с полки книжку дневника. Она черной кожи, форматом и цветом точно под «Письмена Бога» Хорхе Луиса Борхеса. На переднем форзаце — сетка календаря на 1994 и 1995. На заднем — на 1996 и 1997. На каждой страничке сверху, возле слова «Дата» — серо-зеленые прямоугольники с изображениями Невы, это когда стоишь спиной, правым боком к Эрмитажу, а на той стороне — Петропавловка и шпиль. Низкие питерские облака, конечно… Закладка в прежней жизни была немного похожей на седло для пони этикеткой с темно-зеленой бутылки пива «Жигулевское»… Под словом «Дата» — 21.10.94, в скобках — птн.

Позвонить в 9.05 — 9.10 О.И-чу

Не забыть пошутить на морфологии насчет объектности женского рода, дескать, «женщина, с точки зрения грамматики — объект… внимания»… Ну, додумать…

Подумать над статьей для «Этогородской правды» — «С калькулятором по телепрограмме».

Позвонить К. А. П-ке — в 15—16.

Занести материал М-му. В 16—17.

Попробовать всё же не бегать за второй (получится?)

Сейчас четверг. Вечер. Эти записи я сделал в обед, уже готовясь к дню завтрашнему… Один местный художник, родом с мыса Лазарева, самое узкое место Татарского пролива, между материком и Сахалином — восемь километров, напротив — Погиби, где бывал Чехов, пешком можно переплыть, художник писал интересные пейзажи, Амур, Уссури, Байкал, Этот город, я бы сказал, что он хрипел эти пейзажи голосом Высоцкого, этот художник свихнулся на эзотерике, а крыша у него поехала после того, как он решил написать четыре состояния одного городского здания. Раньше — городская дума, потом Дом пионеров, сейчас — какой-то навороченный универмаг. Но дело не в этом. Дело в том, что это здание похоже на терем, где сказочные персонажи отдыхают от своей вечности. Или гарем, где жены шаха разбрелись по отдельным комнаткам и мечтают выйти замуж. Он решил написать этот терем утром на восходе солнца. Затем днем, в жаркий полдень. Потом — на закате. И наконец, в сумерках… Написал… тут-то крыша у него и съехала. Насколько разными получились эти дома. Четыре осла вечности, блин! Он стал называть себя «контактером» и писать никому не нужный концептуализм с какими-то глазами, глядящими с неба, желтыми иероглифами на женском платье Рериха, нанайскими узорами на египетских вазах и Христом, похожим на заблудившегося в Солнечной системе пьяницу…

…«Попробовать всё же не бегать за второй (получится?)». Эти записи я делал сегодня в обед. Сейчас вечер. Я склоняюсь над дневником и пишу цитату из Бродского (у меня красивый почерк, я очень люблю очень острые кончики шариковых ручек).

Идет четверг. Я верю в пустоту

В ней как в аду. Но более херово.

И новый Дант склоняется к листу

И на пустое место ставит слово.

Сегодня, двадцатого октября 1994-го года, в семь пятьдесят пять утра, я закончил диссертацию «Взаимодействие модусных смыслов в русском тексте (авторизация и персуазивность)».

7

Одних людей не любят сразу же, как с ними познакомятся. Это позволяет сэкономить время. К другим людям присматриваются… В этом прищуривании, конечно, больше иронии, чем смысла. Третьих — любят моментально после знакомства, любят если и не безоговорочно, то уж во всяком случае, выдавая им многолетний кредит доверия… Есть ещё и четвертый тип. Этих людей тоже любят сразу, но вместе с доверием вручают им длинный список обязанностей, где на первом месте, разумеется, стоит ответная любовь, но ещё и требование удивлять — часто, резкими вспышками, какими-то возмущающими повседневность серьезными проявлениями серьезного таланта. Последних, с одной стороны, можно пожалеть: ведь по идее обреченным на постоянное внимание окружающих попросту не должно хватать времени на самого себя, но, с другой стороны, только им и можно завидовать, — ведь только кто-то другой делает нас самих нами, только вне нас лежит единственная причина самосовершенствования…

Вместе со мной, курсом старше учился Корнет, он же Мишка Парамонов. Мишка принадлежал ко Второму типу, а хотел быть Четвертым. Так часто бывает, посмотрите на свое окружение — обязательно найдете взвод Корнетов. Корнет не мог быть Третьим человеком, а тем более Четвертым, хотя бы потому, что имел кличку. Клички, прозвища, псевдонимы — прерогатива людей, которых не любят, к которым, в лучшем случае, вечно присматриваются. Кроме того, Корнет мог разбудить рано утром, сказать, что внизу, под общежитием его дожидается таксист, ему нужно дать сорок рублей, ему Мишка куртку в залог оставил, дай, Андрюха, на два дня, вы даете — Мишка берет и исчезает на месяц, а о сорока рублях забывает, зная, что вы человек не просто интеллигентный, но ещё и гордый, назад не потребуете. Такие люди, как Корнет, к Четвертому типу не могут принадлежать, исходя из наличия хотя бы одного подобного поступка. Но это не мешает им выстраивать собственную PR-кампанию. Где нет серьезного таланта, обязательно найдется несерьезный. Например, в понедельник, как бы между тем, ни с того ни с сего, Корнет говорит, что в четырнадцать лет был таким гибким, что мог… Вставал и уходил, резко потрепав у уха свои блондинистые пряди. Вы тупо смотрели на черный флаг с белым символом… Во вторник он надевает свою куртку, алую, часто стираную, но силу тона не потерявшую, на спине — большой кремовый кленовый лист, на Пятой швейной фабрике такую не сошьют до скончания Русского века, вы едете в Черемушки, пить на халяву пиво у его дружка, москвича, москвича, конечно, не оказывается дома, но в пятом трамвае Мишка знакомится с ещё не совсем потускневшей дамой бальзаковского возраста (а вот сколько это? сам Бальзак умер, кажется, когда ему было чуть за 50, как раз после свадьбы с мадам Ганской…), он улыбается, дама улыбается, они говорят о каких-то пустяках, дорога не очень по московским меркам длинная, да и вообще в трамвае знакомиться не принято, но Мишка уверен в себе, когда мы выходим, дама почти натурально облизывается, стараясь зафиксировать ощущение, что рядом был такой сладкий мальчик… В среду вы идете в пивную «Под кленами», сладкий Корнет с жестоко большим полукругом разбивает кружку о голову кабацкого ярыжки, которых со времен Алексея Михайловича до скончания «перестройки» водилось по Москве во множестве, выклянчить кружку пива или стопарик никто так ловко, кроме этой породы, не умеет… ну и кайф обломать тоже: через пару секунд, как прилипнет, уже кажется, что в твоем пиве сучит конечностями грязная муха… А в четверг заходит часов в одиннадцать, вечер только начинается, к Корнету Ленька Свист, а Корнет и Ружин сидят возле открытого окна, орут в джинсово-синее московское небо песню: «Ален Дело-он гаварит па французски, Ален Дело-он гаварит па французски, А-лен Делон, А-лен Делон не пьет одэ-а-калон!!!..» А перед ними стоит большой опорожненный флакон французского одеколона «Арамис» и надорванная пачка сахару-песку… А в пятницу Корнет заходит к Ружину, скучает с ним полчаса, безнадежно перебирает «варианты», нет вариантов, ни копейки нет, серьезных кредитодателей нет, сегодня — трезвый вечер, и предлагает сочинить стихи-хит в жанре «мягкого дадаизма». Причем на пару. — Это как? — Ну, ты строчку — я строчку. Вот, скажем: «Не плюется в потолок, и баклуш не бьется…» Ну? — «Мысли спутаны в клубок, на ресницах — солнце…» — «День в трудах я проводил, залечил мозоли…» — «Целый день не ел, не пил…» — «Тренирую волю…» — «И плоды своих трудов и железной воли…» — «Отправляю я в Тамбов…» — «Иванову. Толе…» — «Толик пишет, что живет со своей вдовою…» — «И справляет Новый год голый, под луною…» — «Только жмут ему носки…» — «Вследствие изжоги…» — «И по праздникам с тоски…» — «Распухают ноги…» — «Бог с ним, с Толей, он глухой, у него гангрена…» — «Толик бывший папа мой…» — «Мой — и Джо Дассена!»…

Мишка был Вторым человеком, а хотел быть Четвертым. Это похвальное стремление. Тем более что позиционировал себя Мишка довольно грамотно. Хотя, конечно, никакое «позиционирование» не превратит вас из Второго человека сразу в Четвертого. Тут нужна не PR-кампания, а долгие труды, ошибки, взлеты, падения, слезы, кровь, стыд, снова труды и дни, несколько раз полное неверие в свои силы, пока начнет что-то получаться…

Игорь Скворцов недавно прислал письмо. Игорь пока в Москве. Он хочет получить ПМЖ в Канаде, и получит, не сегодня — завтра, я уверен в этом так же, как и в том, что Игорь знает английский лучше доброй половины англичан, а уж американцев — точно. Скворцов пишет, что Доллар ушел с биржи, биржи, по словам Доллара, доживают последние дни. Во всяком случае, доморощенные «толчки» называемые «биржами». Теперь нормальные люди будут делать деньги из воздуха уже не на биржах, а в коммерческих банках. И Доллара нельзя винить в незнании законов физики не только потому, что он — дипломированный специалист по болгарскому языку и литературе. Деньги — это просто эквивалент предметов физического мира, вращающихся в государстве под именем товаров, а не сам физический мир. Но деньги нужны даже тогда, когда никто не производит товаров и практически нет никакого государства. Скорее, именно деньги, во всё большем количестве, в такие периоды и нужны. Хотя бы для того, чтобы вообще не разувериться в человеческом общежитии как таковом… Саня Мотоцикл женился на своей венгерке, уехал с ней в Будапешт, благополучно развелся и осел в Австрии. Его немецкий и знание всех имеющихся на 1994 год языков программирования не могли не вывести именно на такой сценарий. Ленька Свист живет с Ольгой в Чехове. Ольга работает в музее. Конечно, Чехова. А Ленька раз в год ездит в Южную Францию на виноград. Если бы не арабы, из-за которых нужно мотаться по медвежьим углам южных провинций Галлии и выискивать хозяев виноградников, которые берут неумелых русских поденщиков, а не алжирцев, только из-за принципиальной любви некоторых французов к некоторому варианту мифологемы России, было бы совсем худо: Ленька не может работать учителем французского языка по уважительной причине, считает это дело таким ответственным, сложным, что ему, Леньке, с его биографией неудач, лучше за это дело не браться… Мишка Парамонов, Корнет во Франции живет постоянно. Отсутствие — какое там гражданство! — отсутствие даже вида на жительство его немало не беспокоит. Корнет работает библиотекарем в одном православном приходе в Страсбурге. Иногда Корнет, Ленька и Сашка Мотоцикл созваниваются, садятся в автобусы, высокий салон, туалеты сзади, внизу, едут из Лиона, Страсбурга и Вены в Париж, встречаются в кафешке у подножия Монмартра, сидят там с утра до вечера, стараются напиваться только к закату… Я сижу в Этом городе и буду сидеть здесь, быть может, до смерти. Я поверил словам Натальи Витальевны, что филолог — ну, в общем, нормальная профессия. Я написал диссертацию… А потом, хоть кто-то из нас должен остаться филологом? Должен! Пусть даже мир обрушится.

8

— Очкастая опять унитаз засорила! Да сделай ты что-нибудь! Ой, ну ты посмотри, и ещё сапоги в раковине моет! Ну ты что сидишь! Выйди туда! Мужик ты или нет?! Ну, ты представляешь, говорит, кто ты такая, сидишь в своей вонючей лаборатории, и еще я ей, видишь ли, указываю, а потом мыть за нее… — жена всхлипывает и тут же стыдится этого всхлипа. И продолжает говорить быстро-быстро, и каждое слово добавляет ей адреналина, а мне — неверия в разумность этого мира…

Мне очень не хочется вставать и выходить в коридор, воспитывать Очкастую, лучше бы мужик пьяный был, а тут несчастная неадекватная баба… Ну вот, что-то подкатило… Как там, в родной русской прозе? «В висках у него застучало, к лицу кровь прилила»?.. Я выхожу в узкий коридор блока…

— Послушайте, ну нельзя же такие большие куски в унитаз сбрасывать, есть мусоропровод, кто чистить-то будет?

Острый взгляд скользит бритвой, острый взгляд скользит из-под очков, пытается резануть по лицу пока ещё внешне спокойного, пока ещё интеллигентного Андрея Ружина…

— Ты и будешь чистить. Я, что ли?

Почему-то чувствую себя виноватым. Словно оправдываясь:

— Мы с Казаком прошлый раз кое-как трос нашли…

— Ну, ты еще заплачь, ё… — очень тихое, как бы про себя пробурканное, но грубое, похабное, тремя грязными лапками по лицу, тремя… которые, выползши из этих почему-то раньше времени провалившихся в рот губ, словами уже не кажутся, а только лапкой уродца, помеси кошки и горбуна из кошмарных похмельных снов.

Тремя короткими движеньями выдернул из брюк ремень. Шаг вперед. Левой рукой за волосы, выхватил из узкого закутка с раковиной, сунул между своими коленями в синих джинсах эту головку, уже визжащую, уже как зверь завыла, сейчас заплачет, как дитя… Где? Вот. Раз, два, три. Хватит. Кинул ремень на пол. Словно не мой. Не подниму больше. Он свое дело сделал…

Наблюдаю за собой словно со стороны.

Вот вышел Андрей Ружин из блока преподского этажа общаги, вот зашел на кухню со старыми, давно пережженными, давно никуда не подключенными плитами, сел на корточки, облокотившись спиной о стену, как бичи-старатели в романе Олега Куваева «Территория» в соленых вечным морозом бараках, закурил, вот вышел через какую-то минуту из своей комнаты Виталька Казак, который совсем не казак, а так — но он себя «так», конечно, не считает, протянул свою маленькую, девичью ладошку, сказал что-то… Вот ушел Казак, докурил Ружин, тоже ушел… Осталась кухня-инвалид одна-одинешенька, поглядывает немытым окном в серые стены домов-коробок напротив, ничего не понимает…

Я написал диссертацию, сходил, без отрыва от производства, в недельный запой: от рюмки водки, сорока граммов, говорил мне один математик, способность к абстрактному мышлению отключается на две недели, а тут — бутылок восемь за шесть дней, литра четыре, не меньше, как я смог в эту неделю провести свои пары по синтаксису, а особенно по этой оторванной от всего сколько-нибудь осязаемого морфологии, — сам не знаю… Я написал диссертацию. Потом отхлестал ремнем Очкастую. А мир не перевернулся. Да ему, похоже, вообще всё равно, ему до нашей мышиной возни дела нет. А нам самим есть до нас самих дело? Ну погрызла меня пару дней совесть, как мышь кусочек половой деревяшки, пропитанной маслом, стекшим с плиты в старой коммуналке. Ну и что?.. Дальше-то что?..

Вызвал первый проректор Серенко, повертел в руках какую-то бумагу, спросил, зачем я это сделал? — Что? — сказал я. Он прятал глаза в стол, продолжал что-то бубнить, потом опять спросил, и что вы хотели этим добиться? — Чем? — сказал я. Он не поднимал взгляда и говорил о том, что на сегодняшний день она единственная на кафедре МХК, мировой художественной культуры, у кого есть профильное образование, а где брать еще дипломированных культурологов, никто не знает. — Образование еще не есть признак ума, — процитировал я как-то читаную брошюру Солженицына, а потом меня прорвало: ну это же совершенно неадекватный человек, против такого лома нет другого приема, кроме точно такого же лома! — Тяжелый человек, согласен, но зачем же руки-то распускать? Она, знайте, написала заявление в милицию и сняла медицинские показания, может быть, не я бы с вами сейчас беседовал, но из Центрального РОВД почему-то пришла бумага с рекомендацией разобраться в этом инциденте в коллективе…

Теперь я отвел взгляд куда-то в окно и задумчиво произнес: вы знаете, как американцы толкуют слово «неадекватный» при помощи синонима? Ну вот, например, мы говорим «верифицировать», а потом, как бы через запятую, толкуем этот термин словом попроще, «проверить», так вот, американцы толкуют слово «неадекватный» при помощи синонима «неудачник»… Я просто пожелал ей удачи, — добавил я. И пошел прочь…

Нет, миру до всего этого дела не было, ему не было дела до горы трупов русских мальчиков на площади Минутка в городе Грозном, этих лопоухих стриженных узкоплечих мальчиков в больших расхлябанных сапогах послали на глупую смерть четыре самодовольных урода… впрочем, разве смерть бывает умной?.. Мальчишки прощались с мамами на краю сел с раскисшими еще с августовских дождей глиняными дорогами, ехали в город, на призывной пункт, садились в вагоны, ехали в учебки под Ростовом, над ними издевались сержанты, всего-то на год постарше их: кто не выдерживал еженощных побоев, соглашался ночами воровать для сержантов картошку на кухне и жарить на масле из своих паек, бегать за водкой, а то и за девками, стирать сержантам штаны с гуталином на заднице, ушитые «хэбэ» и «пэша» и страшной вони носки; потом мальчишки, за полгода ни разу не поевшие досыта и ни разу не выспавшиеся, сгонялись на станцию «Ростов-2», 11 декабря 1994-го мальчишки поехали в Чечню, они ехали в провонявших калом и нечистыми телами плацкартных вагонах, приехали, доставали из заворотов шапок-ушанок затвердевшие, как деревяшки, окурки сигарет без фильтра, курили, обжигая губы; потом они строились на сырых дорогах — белый снег с черной грязью пополам возле рядов сырых палаток, — испуганно слушали, мало понимая, боевую задачу, неловко лезли на броню танков и, притихшие, смотрели по сторонам, смотрели вверх в черные провалы окон обугленных остовов бетонных домов, из каждого такого гнилого рта мертвого дома мог вылететь выстрел РПГ и поджечь любой танк, как большой коробок спичек от одной маленькой спички, мальчишек сбрасывало с танков взрывной волной, а потом их тела в грязно-зеленом, нелепом обмундировании прошивали очереди из автоматов и пулеметов…

Если мир 31-го декабря 1994-го не отгонял от трупов тысячи мальчишек костлявых собак, которые сгрызали у черных трупов уши и гениталии, то какое дело было этому миру до какой-то диссертации какого-то Ружина и ремня на полу общежитской коммуналки?

9

Когда мне будет сорок лет, я напьюсь так, как никогда не напивался, так, что меня едва откачают капельницами с препаратами нового поколения в дорогой наркологии, — потом брошу пить навсегда. Когда мне будет сорок лет, я заведу и тут же брошу любовницу. Когда мне будет сорок лет, я научусь сдерживать эмоции в любых случаях, кроме тех, когда ты, всё время живущий в окружении близких, друзей и просто хороших знакомых, остаешься наедине сам с собой, читаешь «Отче наш», потом ложишься спать, сон не идет, и ты желаешь изощренного унижения, а потом бесславной смерти своим врагам… Когда мне будет сорок лет, я стану говорить афоризмами примерно раз в неделю… Я скажу дальнему родственнику, который попросит у меня взаймы пятьсот долларов: «Увы, одна репутация, и та подмоченная, — это всё, что я успел скопить за сорок лет». Я скажу одному парню, который, прочитав рукопись моей статьи по ключу персональности в художественном тексте, выскажется в том смысле, что в терминах он ничего не смыслит, но вывода так и не усек: «Ты прав, — скажу. — Здесь не хватает резюмирующего абзаца. Но почему же, черт возьми, если ты такой умный, до сих пор работаешь на телевидении?!» Когда мне будет сорок лет, я наконец пойму, что смысл жизни только в вечной смене поколений, «смысл» по-русски — «вместе с умом», нельзя быть вечно с одной и той же мыслью, быть всегда с одной и той же мыслью — это не «с умом», это — «с мнением», это — сомнение, а не смысл… Нельзя быть долго с одной и той же мыслью, можно — некоторое время, час, тот час, когда ты остаешься наедине сам с собой, читаешь «Отче наш», потом ложишься спать, сон не идет, и ты желаешь изощренного унижения, а потом бесславной смерти своим врагам… Час проходит, ты всё-таки засыпаешь, а наутро просыпаешься с новой, свежей мыслью, ты продолжаешь жить… Каждый новый день — новое поколение твоих мыслей. Каждое новое человечье поколение — новый день Бога, новая мысль Бога. Ему уж точно нельзя иметь сомнения, только — смысл.

10

Я пошел к ректору Незванову просить командировку в Красноярск на обсуждение диссертации и представление к защите. Я был счастлив: наконец, впереди замаячило самое важное, самое главное — защита Ружина! Конечно, я не знал, не предполагал — откуда? — впрочем, мне говорили, но пока не испытаешь сам, какая это на самом деле тягомотина, овцу всё ведут и ведут на заклание, уж лучше бы сразу серпом по яй-… — пока не испытаешь сам, — не поверишь, какая это на самом деле мука, унижение, литьё из пустого в порожнее, несколько лет сизифова труда, танталовых мук, триста бочек апельсинов, все гнилые, но ты их перетаскай вон туда, не знаю куда, все до единого, и думаешь, всё, отдыхать? — ни фига-а! — потом их надо пересортировать, по принципу: самые гнилые в одну кучу, гнилые с левого бока — во вторую кучу, гнилые с правого бока — в третью кучу… а можно вопрос: а где у апельсина-то левая сторона, а где правая, они ведь имеют геометрическую форму шара, относительно меня, конечно, каждый апельсин из этой неподвижной кучи, будет иметь свою левую-правую сторону, относительно кучи совсем другую левую-правую сторону, относительно третьей кучи, куда я буду их складывать, уже третью леву-праву сторону, относительно моей левой руки, если я буду брать их левой, четвертую левую-правую сторону, относительно бочки — пятую, относительно правой моей руки, если я буду брать их правой рукой — шестую, относительно друг друга, сколько их здесь… сто сорок семь, это… самое… — сто сорок семь в квадрате умножить на два… сорок три тысячи двести восемнадцать плюс шесть раз уже было, итак, сорок три тысячи двести двадцать четвертую свою левую-правую сторону, короче, блин, эти апельсины будут иметь: это мне как сортировать, эту вторую кучу — относительно себя самой отмногочленить сорок три тысячи двести двадцать четыре раза, что ли?.. нет, подождите: там уже есть куча самых гнилых апельсинов… так что делать? — а вот не знаем, но ты же хочешь быть кандидатом наук, а не банщиком… впрочем, они иногда бывают довольно милыми людьми… короче говоря, кандидат наук — ученая степень, а не пупсик из пластмассы, так что — как хочешь, так и крутись!..

Я шел к ректору Незванову и был почти счастлив. Было утро, светило солнце, пели птицы, в гармонию им тут и там подщебётывали сачканувшие с занятий студентки.

Он навалился на стол грузный, неопрятный, серые спутанные волосы шмякнулись на голову, красное лицо в канавах морщин.

А куда командировка?

В Красноярск.

Ты знаешь, сколько самолет до Красноярска стоит?

Билет? Знаю, конечно.

Так почему ж ты пьешь по-черному?!

Что?

Пьяный почему ходишь?

Кто это такое сказал?

Были сигналы!

— Виктор Владимирович, ну вы подумайте, как это можно пить… тем более по-черному, и за четыре месяца написать диссертацию? У меня же сложнейшая тема теоретической лингвистики! Мне кажется, у нас о каждом преподавателе-мужчине ходят… ну версии всякие. Просто потому что нас мало.

— Я тебе не следователь… Ладно. Пиши заявление, всё там пройдешь, бухгалтерию… Подпишу.

— А вот ещё, Виктор Владимирович, в общежитии в нашем блоке комната освободилась, с кафедры МХК там женщина уволилась, нельзя ли рассмотреть наше вселение еще и во вторую комнату: Казаки, конечно, тоже когда-нибудь диссертации напишут, но пока я написал, я быстро защищу!

— Ты защити вначале… Ладно, всё… Мекалов!

11

Есть такой датский писатель — Питер Хёг, у него в одном романе фраза: «Всегда интересно погрузить европейца в молчание. Для него это пустота, в которой напряжение нарастает, становясь невыносимым». Хорошо сказано… Хотя, конечно, что-то недодумано… Плюс явно неточность в переводе на русский. Наверное, это пустота не для него, а для них, то есть когда европейцы вдвоем (ведь трудно представить, что в единственном числе европеец, оставшись, допустим, один дома, всё трещит и трещит что-то вслух без умолку, избегая такого невыносимого напряжения молчания).

Если признать за аксиому правильность мысли, что два европейца, находясь рядом, не могут долго не разговаривать, то мы с женой — не европейцы (и впрямь: у обоих в корни закрались экзотические отростки, у Ружина — пермяка, это на Урале, у Ружиной — гурана, не путать с гуроном, гураны — это на Байкале). До женитьбы мы, конечно, разговаривали, причем много, часто, обо всём. Да, наверное, как только надвигалось нечто подобное погружению в молчание, кто-то срывался в разговор, артикулированные вербальные знаки, причем, так, симулякры, ничего не выражающее сотрясение воздуха… пока не находилось темы или лучше события, когда можно было не молчать уже по существу.

Но вот почти сразу после свадьбы стали говорить редко. И сейчас говорим редко. И нет никакого напряжения от молчания, нет. И так хорошо. Провожаю я, допустим, жену на работу — а чего не проводить: пар у меня нет, погода хорошая, осень… Если быть точным: осень в варианте 31 октября не очень тяжелого понедельника 1994 года в Этом городе; асфальт, правда, весь выщерблен, вон дом безглазый, вон строительные кучи долгостроя, ну да это понятно: проклятые девяностые годы России двадцатого века: реформы; разруха на остатках империи, которая умела питаться только собственным телом; «разоружение незаконно вооруженных бандформирований» (а есть законно вооруженные бандиты?), сидящее в кавычках, как в темнице; политические войны. Ощущения, что будет завтра, не в переносном смысле, прямом — нет ни у кого. Нет курса. Где он? Вот в чем вопрос. Абстрактных идей, как всегда, хоть отбавляй, а надеяться не на что. Делать нечего в простом утилитарном смысле. И в том же смысле нечего желать. А что может захотеться, когда зарплата у кого — сто тысяч, у кого — двести, у профессоров и водителей троллейбуса — триста, но какая разница, когда вечное материально-духовное мерило русской жизни — бутылка водки, стоит 7 585 рэ? — и это самая дешевая, палёно-фальшивая, да и сие не показатель, а вот когда дешевенькое, сиротское осеннее пальто пятилетнему сынишке стоит столько, что за него папе сынишки месяц работать — тут задумаешься… И если бы сейчас, когда у меня дома главное богатство — пишущая машинка «Ивица» и коллекция ста виниловых, таких размеров руль у «Запорожца», пластинок, — подошел бы кто и сказал, что через восемь лет я просто и запросто куплю с полуторамесячной шабашки (150 страниц текста в свободное от работы время) компьютер с процессором 1700 MHz, и он будет служить мне библиотекой и фонотекой, бесконечным фотоальбомом и маленьким кинотеатром, студией звукозаписи, шахматным партнером и переводчиком с иностранных языков, местом рождения и хранения всех моих лекций, статей, рассказов, повестей, романов, а также аудиокниг и саундспектаклей, что немаловажно — не самой плохой нянькой и воспитателем для моих детей, — сказал бы кто, что до той эпохи всего-то лет семь-восемь… я… может быть, и поверил…

Но никто не подошел. А я в уме сочинил фразу — национальный афоризм. Вот он. «В России виноватых нет»… Конечно, немного спустя бедный Ружин этот афоризм забудет…

А пока мы с женой идем, просто идем. Переговариваемся редко, почти всё время молчим. Для нас это нормально.

12

Бедный Ружин, странный Ружин… Водки взял себе на ужин!

Выпил. Вытащил соседа, после вкусного обеда, в коридорчик покурить. Сигарет сосед не курит. Водкой голову не дурит. Но — сосед, святое дело. Там поддакнуть, постоять, пусть в душе потом послать. Что? Ты диссер залепил?! Как! Ты ж только водку пил?! Ну, понятно, не запоем. Но ведь — ДИССЕР! Геморроем (мы ж без дам!)… за много лет можно диссер одолеть. Ну а тут, блин, — за полгода… Неужели же природа не поставила предел, чтобы Ружин не балдел?..

13

«Жизнь была бы прекрасной и удивительной штукой, если бы… да нет, всё остальное перенесть ещё как-то можно, но вот утреннее похмелье!» — думал я, идучи следующим утром на работу. «А пара-то какая тягомотная — семинар по синтаксису сложносочиненного, что там говорить два часа, ну, не два, полтора — по синтаксису сложносочиненного! С союзом „и“ — соединение, „а“ — сопоставление, „но“ — противо… О-о-о, блин! Один медик как-то говорил, или я в книжке прочитал: упал мужик-строитель с лесов, подошли, посмотрели, внешне вроде всё цело, царапины какие-то, но мертв; в морге вскрыли, а там! — все косточки — на осколочки, органы, даже мышцы — всё разорвано-раздроблено!.. Так вот и здесь. На станции „Большие Бодуны“… Чего это там вчера Казак говорил? Про стуки какие-то, дверями хлопаешь, молотком стучишь, особенно пьяный, причем по ночам, — когда это я стучу по ночам?! И когда это я пьяный?! В такую-то непогоду социально-общественной… нет, тавтология… в общем, в такую хреновую жизнь, где денег-то наберешься на водку? Так, пару раз в месяц… О-о, блин!.. Еще сегодня бегать с бумажками на командировку. Ненавижу бюрократию пуще Маяковского! В смысле Маяковский — фиг с ним, хоть и конкурент по писательскому цеху. Бюрократию — ненн-а-вижжу!!! В неё идут тупые, неадекватные, бесталанные, подлые, низкие, гнусные… Прости, Господи!.. Глупость моя безгранична… У-у-у, как припирает! Какая-то бритва мозги полосает… Не-э-э-а!.. Так, если бумажку подпишу, командировочные сегодня же дадут? М-м-м… Как подпишу?! Незванов-то, говорили, в Комсомольск должен поехать! Без него, козе понятно — ни копейки не дадут. Самайкин говорил: даже вопрос с порошком на ксерокс лично с Незвановым решают, пока не подпишет — ни копейки! У кого занять? У кого занять? У кого занять?»…

Никуда Незванов не уезжал! Нормальный мужик! Коммуняка — да! Тиран — да! Тупой, как угол в сто семьдесят девять градусов? Профессор кислых щей, написавший, вернее, которому написали центнер дерьма по истории КПСС? Хам? Да, да, да! А где вы коммуняк нетиранов, нехамов, да еще и умных — где вы таких коммуняк видели?

Ректор созвал совещание. Далеко за полдень вышел с совещания проректор по науке, как денди лондонский одет, подошел ко мне, взял листок заявления со всеми визами, которые без последней ничего не стоят, пошел, как второй визирь шаха, с моей бумагой, понес ее и себя самого, не забывшего о собственном достоинстве, назад. К Самому!..

Ждать… Ждать иногда приятно. Не просто приятно, а… Ждать — и видеть сны!.. Покой нам только снится! Нет сна приятнее на свете, чем сон о Роме и Жоржетте!

Вышли. Хочется сказать: веселою гурьбой. Милые такие, приятные, почти все тупые, в парадигму новых времен не впишутся, потому что слова такого не знают, но милые мужички в черных костюмах и костюмищах. Впереди, конечно, зам по науке и Незванов… Чего-то долго какие-то посторонние вещи обсуждают. А, вот! Достал из папки, протянул. А, может, не мое заявление? Как не мое?! А чье же тогда? Маяковского?

О! Кажется, сам-то зам по науке забыл подписать, а его-то виза как бы самая главная, дескать, дать, блин, денег соискателю Ружину на командировку в город Красноярск, столицу Красноярского края, в Красноярский государственный университет, поскольку едет-летит соискатель Ружин не просто прокатиться-развеятья под благовидным предлогом, а первый этап защиты проходить — обсуждение на кафедре, — это вам не гвоздика в стакане!.. О, о! Незванов шутит, мол, на спине моей подпиши. А тот, конечно: логичнее будет наоборот, поскольку у меня папка есть, а у вас нет! Подписал. Пером «Паркер», между прочим. Потом шутливо спину стал подставлять. Тот… О, ничего себе, действительно, что ли, сейчас на спине и подпишет?!.. Нет, на папке. На спине было бы слишком шикарно, слишком красиво. В смысле: не к добру. Мне не к добру не надо…

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Защита Ружина. Роман предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я