Фабрика жестов

Оксана Булгакова, 2021

Появление кино породило несколько утопий, одна из которых была связана с тем, что этот аппарат по записи движения обостряет подражательные способности зрителей в отношении моторных реакций. Эта книга пытается проследить, как менялось телесное поведение, каким его запечатлело кино, в течение двадцатого века – в России между двумя мировыми войнами, в послевоенной Европе и в Китае на переломе к ХХI веку. Модернизация и урбанизация русского общества (отход от аристократической этикетности, от крестьянской, монархической и церковной ритуальности) были неотделимы от утопических проектов создания нового антропологического типа – советского человека, подвергнув национальную традицию радикальному переосмыслению. После 1945 года перевоспитание немцев в духе демократии было сознательной программой, над которой работали американские политики, психологи и антропологи, и фильмы играли в ней огромную роль. Страна рассматривалась как социальная лаборатория, что сближает американский послевоенный эксперимент с советским опытом. Китайское кино на протяжении ХХ века колебалось между национальным каноном и универсально понятным киноязыком. Оксана Булгакова – киновед, профессор Майнцского университета имени Иоганна Гутенберга.

Оглавление

Из серии: Кинотексты

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Фабрика жестов предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Глава первая. Киноэкран как учебник манер. 1898–1916

1. Телесные коды социальных различий

Общество уже с давних времен изображается как тело, в котором разные социальные группы (аристократы, духовенство, крестьяне, купцы, студенты) представлены разными органами[76]. Эти группы образуют особые «жестовые сообщества». Их телесный язык создает основу для групповой идентификации и одновременно выражает иерархию, существующую между группами. Выправка или ее отсутствие, характерная походка, заученные позы, четкие понятия о допустимости или недопустимости определенных физиологичных или эмоциональных проявлений, манера есть и формы контакта отражают социальные, гендерные и возрастные отличия. Театр, живопись, фотография, кино создают рамку для этой градации жестового языка, классифицируют выражение социальной иерархии в телесных проявлениях, подчеркивая культурную разницу, существующую в обществе. Искусство маркирует пространство (частное/публичное), предназначенное для тех или иных жестов, и нарушение границ между этими пространствами четко указывает на оценку поведения героев. Часто это подчеркнуто жанром: в комедии утрированный стиль исполнения делает различия телесных техник разных социальных групп более очевидными, а связанную с этим оценку — более воспринимаемой. Моделируемые в искусстве техники тела опираются чаще всего на установившиеся ритуалы (патриархальной деревни), правила этикета, театральную традицию и учебники манер. Так создаются клише жестового поведения «крестьянина», «рабочего», «барина» и героев, пытающихся изменить свою социальную и тем самым «жестовую» принадлежность.

На рубеже XIX — ХХ веков возникают новые публичные пространства, которые ранее не относились к коммуникативным: трамваи, пассажи, холлы гостиниц, кинотеатры или общение по телефону, исключающее тело. В этих новых условиях кино становится — наравне с педагогическими инструкциями о плохих и хороших манерах, куда эти пространства еще не включены, — институтом, который устанавливает нормы жестового поведения в новых сферах, усиливает или смягчает разницу между полами и рангами. Появление новых социальных групп на общественной арене ведет к расширению жестового запаса, в то время как натурализм и декадентство разрабатывают в литературе, живописи, на сцене и экране телесный код для нового героя. Кино актуализировало предложенную когда-то Джоном Стюартом Миллем науку «этиологию» — чтение характера через сиюминутное поведение: не только одежда, строение тела и лица (черепа, носа, расположения морщин) стали значимы, но и движения тела превратились в часть социальной физиогномики «публичного человека».

Учебники хороших манер и театральное воспитание

Наиболее ясная демонстрация авторитета и власти при помощи тела в движении выражается осанкой, выправкой, манерой стоять и походкой. По походке можно определить женщину, ребенка, иностранца, государственного мужа. В литературе военный или проститутка чаще всего характеризуются через походку. Например, широкий шаг уже в античной Греции считался признаком большого полководца[77]. Спокойная, размеренная походка с гордо поднятой головой выделяла аристократа — он никогда не торопится. Спешащий или бегущий мужчина воспринимался чаще всего как человек низкого социального статуса (раб, слуга). Герой одного из романов Эдварда Бульвера-Литтона Пэлхам с ужасом наблюдает, как благородный, но заблудившийся в Париже человек делает то, что джентльмен не сделает никогда: «„Он бежал, — воскликнул я, — совсем как простолюдин!“ Видел ли кто-нибудь когда-либо вас или меня бегущим?»[78] Однако слишком медленная походка у мужчины была объектом насмешек и воспринималась как признак гомосексуальности. Принятый идеал женской походки требовал, в первую очередь, умерить ширину и решительность шага: женщинам было предписано ходить маленькими шажками (а есть — маленькими кусочками), ступать на носках (а не всей ступней) и избегать резких движений («плыть»). Любое телесное проявление, которое указывало бы на территориальные претензии (широкий шаг, широко расставленные ноги или выставленный локоть, напоминающий о былой военной стойке — о руке, поддерживающей меч), в исполнении женщины читалось как нарушение канона «женственности».

Петр Житков. Плакат к фильму «Туман». 1917. Эта противоречивая — «парижская» — поза соединяет старое представление о грациозности (полу-склоненная голова, косое движение) и неженскую агрессивность (прямой взгляд, выставленный локоть)

Качание бедрами при ходьбе, подчеркивающее округлость женских форм, со времен Античности считалось признаком женщин легкого поведения (гетер и бассарид[79]). Точно так оно оценивалось и в европейской культуре: «Женщины, имеющие угловатое движение, большей частью бывают добродетельны; те же из них, которые впадали в заблуждение, отличаются излишне приманчивой округленностью движений», — замечал Оноре де Бальзак в эссе о походке (1833), которое он написал под влиянием физиогномических этюдов Лафатера[80]. У подобной дамы в гоголевском описании «всякая часть тела была исполнена необыкновенного движения»[81]. Походка проститутки начала века описывается в тех же сравнениях. Понятие округлости распространялось даже на пар из ноздрей: «шла… осторожным шагом, вертелась, поеживалась и пускала ноздрями тонкий, кудрявый пар»[82].

Важно было не только положение спины, головы и бедер, но и рук. Греки считали, что походка с вывернутыми наружу ладонями — признак подмоченной сексуальной репутации, и спартанская молодежь должна была при ходьбе прятать ладони в одежде, потому что руки — орган действия, и открыто они могут быть показаны только настоящими мужчинами. В итальянском ренессансном обществе молодым женщинам советовали складывать руки на поясе, накрывая левую правой[83]. Марсель Мосс замечал, что девушки, получившие воспитание в монастырской школе, ходят с зажатыми кулаками. И театральные пособия рекомендовали держать пальцы сложенными и чуть загнутыми.

«Правила светской жизни», цитируя эссе Бальзака, предписывали:

Походка хорошо воспитанной дамы должна быть не слишком поспешна и не слишком медленна; легкий и умеренный шаг наименее утомляет и наиболее нравится. Туловище надо держать прямо, а голову наверх, без жеманства и надменности. ‹…› Медленные и плавные движения существенно заключают в себе некоторую важность; они отличают человека, имеющего время и вполне свободного, следовательно, богатого или знатного, мыслителя или мудреца. Кто идет слишком скоро, тот отчасти обнаруживает свою тайну; именно про него можно подумать, что он непременно куда-нибудь спешит ‹…›. Каждое опрометчивое движение или из стороны в сторону переливающая походка обозначают дурное воспитание, недостаток образования и непривычку к светскому общению[84].

Правила хорошего тона вырабатывали телесный код не только для публичной сферы, но и для поведения дома: «Стоя нужно избегать наклонного положения вперед, опускать голову, облокачиваться небрежно о стенку, мебель, в особенности о чей-нибудь стул, не трястись, не ломаться, не переносить тяжесть всего тела на одну ногу»[85].

Предлагаемая осанка определяла два класса. В своем требовании к людям более высокого социального положения она предполагала контроль над мускулами тела, т. е. более напряженные спину, шею, колени; равновесие, осмысленное эстетически. Одновременно с этим негативно оценивались бытующие техники тела людей низкого социального происхождения, не умеющих стоять прямо, вертящих головой, ногами и руками. Только они (крестьяне, мастеровые, прислуга и т. п.) могли стоять, расставив ноги и согнув колени. Воспитанные же мужчины и женщины, принадлежащие социальной элите, должны были держать голову прямо и опускать лишь в знак траура, стыда или отчаяния. Согнутая спина, выпяченное бедро или опущенный взгляд у мужчины могли быть интерпретированы как знаки низкого происхождения, социального подчинения, сервильности или андрогинности[86]. Нидерландский дипломат и философ XVII века Константин Гюйгенс, принадлежавший к влиятельному роду, пришел в отчание, заметив, что голова его старшего сына чуть наклонена влево из‐за анатомической особенности шеи. Мальчику была сделана операция, иначе его карьера была бы в опасности[87]. Михаил Кузмин описывает андрогинного римского патриция, стоящего «играя изумрудом на тонкой цепочке и склоняя голову набок, как Антиной, походить на которого было главнейшей его мечтой»[88].

Фотография из коллекции патологических типов Чезаре Ломброзо (1880–1892)

Вульгарная поза. Иллюстрация из книги Иоганна Энгеля «Идеи о мимике»

Наклоненная голова выражает томность и ассоциируется с женственностью, поэтому в тех же правилах светской жизни описывался такой идеал: «…у всех прекрасных и грациозных женщин мы встречаем легкое наклонение головы к левому плечу, это потому, что естественная привлекательность не любит прямых линий»[89]. Наклон тела — жест отвращения, внимания или желания[90] — избегается. Предметом социального нормирования становится также взгляд. Женщины, особенно девушки, должны избегать прямого взгляда и не поднимать глаза выше уровня груди старшего.

Сидение — наиболее ритуализированная техника тела, указывающая на контраст между сидящим (более низким) и стоящим (более высоким). Царские троны были подняты, репродуцируя иерархическую структуру, пространственно по-другому оформленную. Позже сидение женщины и стояние мужчины, принятое правилами хорошего тона, хотя и кодировалось как вежливое почтение, но сохраняло, в сущности, структуру иерархии, перенесенной на гендерные характеристики. Сидение на земле — самая низкая позиция — была позой самоунижения, отмечавшей нищего или человека в аффекте (трауре, отчаянии).

В частном пространстве аристократам разрешено было сидеть прислонившись к спинке кресла или развалившись. Рим и Греция заимствовали эту позу с Востока: она кодировала изнеженность патриция, расстающегося с этосом воина[91]. Но, пребывая в обществе и соблюдая правила хорошего тона, следовало:

Не сидеть криво, не облокачиваться локтем о спинку своего стула или свешивать через нее руку, не закидывать голову назад с целью опереться головой о спинку стула, не наваливаться всем корпусом на стол, опираясь на него локтями, не разваливаться на сиденье, не качаться на стуле, не закидывать ногу на ногу, словом, избегать всех неприличных поз[92].

Рассматривая фотографии и жанровую живопись конца XIX — начала ХХ века, можно, однако, заметить, что не только художники из среды разночинцев (как на фотографии Товарищества передвижников 1881 года) и студенты могли позволить себе сидеть расставив колени, откинувшись на спинку стула, опираясь локтями о стол, закинув ногу на ногу или развалившись на земле. Среди людей высших сословий и даже царских особ это было также возможно, но только в определенной обстановке: в обществе слуг, за карточным столом (как на картине Павла Федотова «Игроки»), на охоте.

Эти правила поведения совпадали с требованиями, описанными в уже упомянутых мной учебниках актерской игры Ланга, Энгеля, Сиддона и Дельсарта, созданными в три разные эпохи: абсолютной монархии, периода буржуазных революций и модернизма, то есть во времена, когда этикет представляется меняющимся. Однако радикальные социальные потрясения существенно не повлияли на установившиеся в походке и осанке знаки авторитета и величия, подчинения, вульгарности и грациозности.

Франциск Ланг в «Рассуждениях о сценической игре» (1727) замечает, что ступни и ноги никогда нельзя держать параллельно, симметрично и прямо, иначе актер выглядит безжизненной статуей. В положении стоя и во время ходьбы ступни должны быть развернуты сценическим крестом: одна обращена пальцами в одну сторону, а другая — в другую[93]. При этом одна нога должна быть выдвинута вперед, колено — чуть согнуто и слегка выдаваться наружу, как у греческих статуй. Тогда корпус никогда «не будет сохранять прямого фасового положения, но будет более или менее повернут к зрителю в профиль»[94]. Если откидывать голову назад, то нельзя выпячивать живот. Движение бедер и плеч должно соотноситься друг с другом. Руки и локти не должны быть прижаты к корпусу, кисти — опущены ниже пояса, пальцы — вытянуты и растопырены[95]. Выдвинут может быть только указательный палец, остальные — сгибаются в направлении к ладони[96]. При сидении колени и ступни надо держать так же, как и в положении стоя, опускаться лишь на передний край скамьи и не садиться всем корпусом[97]. При коленопреклонении мужчины опускаются на одно колено, женщины — на оба.

Особые предписания существовали для сценической походки. Ступать надо было сохраняя позицию сценического креста и, начиная движение, отводить несколько назад ту ногу, которая стояла впереди; если после четвертого шага актер не уходил со сцены, пятый шаг он делал назад, после чего повторял предыдущую фигуру[98].

Популярная в начале XIX века книга Энгеля и ее английский вариант Сиддона также закрепляют за прямой напряженной спиной, вытянутым корпусом, жестким затылком и поднятой головой знак величия. Скромность и стыд выражаются опусканием головы и глаз[99]. Утрируя прямую осанку для передачи гордости, актер отбрасывает голову назад, упираясь рукой в бедро[100]. Вульгарность и тупость передаются корпусом, который не может держаться прямо, а подается вперед; ноги, не соблюдая изящную позицию креста, повернуты носками внутрь, голова опущена, ступни стоят широко и параллельно друг другу[101]. Открытость и закрытость рук связана с мужественностью, флегмой или вульгарностью. Женщины складывают руки на груди. Мужчина, сложивший руки за спиной, производит впечатление характера флегматического, в то время как тереть руками поясницу и зад свойственно слугам и лакеям[102].

Непринужденно сидеть, прислонившись к спинке стула, сложив руки на груди и скрестив ноги, разрешено на сцене только мужчине-аристократу и только в частном пространстве. В обществе эта поза запрещена[103].

Размеренные шаги воспринимаются как знак гармонии. Сомнения передаются через нерегулярность шага, нестабильность его темпа (замедленного или убыстренного)[104]. Чтобы подчеркнуть раздумья или внутренние терзания, актер должен прерывать движение неожиданными остановками[105].

Век спустя Франсуа Дельсарт ввел новый словарь и свои определения (концентрического, эксцентрического и нормального положения в разных комбинациях), но ничего не изменил в конвенциональной интерпретации походки и положений корпуса. Поза, при которой стопы стоят параллельно, а колени остаются негнущимися, понимается как выражение вульгарности, усталости или солдатской (витальной) разминки. Эта поза никогда не может быть принята джентльменом и допустима лишь в частном кругу. Напряженные ноги, пятки вместе, носки врозь характеризуют осанку человека либо слабого, либо выказывающего почитание (ребенка, слуги, солдата, подчиненного). Позиция одной ноги перед другой при сохранении прямых коленей выражает неуверенность (между шагом вперед или назад). И лишь за позицией сценического креста (задняя нога напряжена и выпрямлена, передняя — расслаблена и чуть согнута в колене) признается — как у Ланга, Энгеля и Сиддона — грация, выражающая спокойную, уверенную в себе силу и контролируемую эмоцию; это осанка джентльмена и философа[106].

Так же описана у Дельсарта походка: гармоничная — с регулярными шагами, «напряженная» (походка «гладиатора»), с выдающимся вперед торсом; женственная — с качающимися бедрами. Актрисам предлагается тренировать «походку пантеры» и использовать чуть согнутые колени как пружины.

Все три системы обнаруживают много общего с правилами хорошего тона. Сценические корректуры не меняют ничего в представлении о волевом контроле над телом, сохраняя за прямой спиной и размеренным шагом старые представления о величии[107]. Театр, таким образом, служит зеркалом одобряемого и порицаемого жестового поведения. Канон подобных элементарных техник тела, закрепленных в своде манер и классицистической эстетике, в России начала ХХ века был все еще в силе. Станиславский замечает в автобиографии: «Хочешь в театр, быть актером? — Иди в балетную школу: прежде всего необходимо выправить артиста. ‹…› Если не танцевать, то в шествии ходить… (курсив мой. — О. Б.[108].

Различие между прямой и согнутой спиной, опущенной и поднятой головой становится моментально узнаваемым знаком социальной иерархии и в живописи, и в фотографии, и в литературных описаниях, и на киноэкране.

Согнутая спина и метафора угнетения

Натуралистическая живопись передвижников предлагает богатую галерею согнутых спин у людей низкого социального статуса и выпрямленных — у людей более высокого[109], разрабатывая простейшую оппозицию прямой — горбатый как угнетатель — угнетенный. Согнутая спина и опущенная голова становятся не просто знаком социальной дифференциации, а метафорой угнетения. Прачки, юные вдовушки, крестьяне и рабочие никогда не стоят прямо. Не важно, показаны они в ситуации унизительных просьб, ожидания чиновника, в очереди на биржу труда[110], изможденные тяжелой работой[111] или в интимном общении друг с другом (свидание родителей с сыном или влюбленных[112]), помещены ли они в «свое», частное пространство (избы, спальни[113]) или публичное (городская улица, бульвар), положение согнутой спины не меняется. Также ничего не меняет в этой осанке профессия, возраст, пол (согнувшись стоят женщины[114], дети[115], мужчины и старики[116]) и эмоциональное состояние (радость и горе[117]).

Прямая спина и поднятая голова зарезервированы для парадных портретов царей, дворян, чиновников, красавиц (ср. парадные портреты Репина[118]). Склоненная набок головка девушки — знак грациозности. Он действителен для монахини Нестерова, фольклорной девы Васнецова, дам Борисова-Мусатова, красавиц на плакатах и рекламных анонсах и неорусского стиля, и стиля модерн. После революции первое, что изменяется в плакатной графике (а позже — в живописи и скульптуре), — появляется выпрямленная спина у рабочих и выкаченная вперед грудь у работниц[119].

Михаил Нестеров. Постриг (деталь). 1898

Сергей Виноградов. «Москва — русским воинам в плену». 1915

Кадр из фильма «Девушка с характером». 1939

Это простое разделение «прямой — согнутый» использует литература любых направлений (модернистская, бульварная, реалистическая). Герой ходит по комнате «чересчур правильными размеренными шагами старого военного»[120]. Аристократ в бульварном романе «не сгибая головы и стана», «берет руки девушек и подносит к своим губам»[121]. Крестьянин замечает женщине из интеллигенции: «И спина у вас пряма для рабочего человека»[122]. В книгах, написанных после революции, князь «сидит по привычке, выработанной еще в Катковском лицее в Москве, прямо и твердо, не сгибаясь в талии»[123]. «Он выходит покойно и высоко подняв голову». Слом в характере дается через слом в выправке: «В коридоре никнет его голова, дрябнет походка». Литература и кино как бы не замечают бытующей молодежной моды, отличающей тело и походку студента от осанки взрослого, на которую указывает в своих воспоминаниях Вересаев: «В пятнадцать лет я гордился своей сутулостью. ‹…› Я шел спешащим широким шагом, сгорбившись и засунув руку за борт шинели. ‹…› А в пятьдесят я старался держаться прямее и мне противно было глядеть на крючком согнутые спины»[124].

Эту простую маркировку социальных различий через осанку разрабатывают и фильмы начала века, передавая закрепленные клише. В «Немых свидетелях» Евгения Бауэра (1914) сталкиваются два класса: аристократы (молодой барин, его мать, его невеста, любовник невесты) и прислуга (горничная — временная любовница барина, ее жених, швейцар — ее дед, их родственники из деревни).

Кадр из фильма «Немые свидетели». 1914

Швейцар ходит переваливаясь с одной ноги на другую, аристократ — подчеркнуто прямо. Горничная Настя стесняется своего тела и всячески прячет его. Ее плечи, вогнутые или поднятые, скрывают грудь; голова наклонена к плечу или опущена; в течение всего фильма она почти никогда не стоит прямо. Через эту позу играется неуверенность и виноватость. При разговоре она не просто опускает взгляд или голову, но закрывает лицо руками или передником. Аристократка-невеста, роль которой в фильме исполняет танцовщица Эльза Крюгер, отличается в первую очередь осанкой и походкой: ее спина выпрямлена, голова откинута назад, грудь развернута, плечи опущены, шея вытянута — это настолько подчеркнуто, что напоминает не просто требование к воспитанницам аристократических институтов Tenez-vous droite! но выправку балерины. Навыки Эльзы Крюгер «держать спину» используются режиссером не как профессиональная мета, а как моральная оценка (эротическая осознанность тела у «продающей» его аристократки и зажатость, «угловатая» добродетельность, стыд у соблазненной горничной) и указание на распределение социальных ролей. У прислуги поза всегда выражает приниженость (= унижение): колени присогнуты, спина сгорблена, голова втянута. Поза аристократки говорит о доминировании: прямая спина и гордо поднятая голова. Исключение представляет сцена, в которой горничная указывает на дверь циничному барону, любовнику хозяйки; здесь она преступает свои «социальные» полномочия и на один момент меняет осанку из подчиненной в повелительную.

Жестикуляция и формы телесного контакта

Умеренность в движениях — знак определенного класса и контролирующей себя индивидуальности. Уверенный жест ассоциируется с военной силой и высокой социальной позицией. Начиная с Античности утверждается правило, сохраняющееся и в классицистическом театре XVII и XVIII веков, и в водевиле XIX века: аристократы производят мало жестов, активная жестикуляция отличает рабов, слуг, крестьян — людей, принадлежащих к низшим сословиям. Только они могут качать головой, щелкать языком, скалить зубы, шлепать себя по ляжкам, стучать кулаками в грудь. Все эти жесты недопустимы и для ораторов.

Жестикулировала только правая рука, левая лишь иногда вторила ей, но чаще всего оставалась неподвижной, опираясь на бедро[125]. Сцена делилась на подвижную (левую) и устойчивую (правую) части. Слева появлялись «подвижные» герои (слуги, гонцы, пришельцы), чью жестикуляцию правой рукой в профильном положении должны были видеть зрители, а знатные лица занимали место на правой части сцены. Их благородное спокойствие не требовало чрезмерных движений[126].

Ланг подчеркивал, что лицо актера должно быть обращено к публике. К собеседнику обращаются его жесты[127]. Жест должен предшествовать речи. Актер сначала выражает все в движении тела и лишь потом — в слове[128]. Кроме случаев сильнейших аффектов, руки не должны были подниматься выше уровня плеч, висеть или вскидываться, как копья[129]. Следовало избегать движений рукой на уровне глаз, чтобы не закрывать лицо. Нельзя было засовывать руку за пазуху или в карман. «Никогда не следует сжимать руку в кулак, кроме тех случаев, когда на сцену выходит простонародье, которое только и может пользоваться таким жестом, так как он груб и некрасив»[130]. Только в случае сильного гнева герой может пригрозить кулаком.

Вульгарная поза по Сиддону и Энгелю. Иллюстрация из книги Иоганна Энгеля «Идеи о мимике»

Кадр из фильма «Немые свидетели». 1914

Нельзя допустить, чтобы актер воспроизводил подражательно упоминаемые в тексте движения — рубка дерева, стрельба из лука, битье палкой, копание земли, бросание мяча[131]. Некрасиво потирать руки, обтирать их, рассматривать, чистить ногти, чесать голову или какую-либо другую часть тела. Нельзя делать жесты одной левой рукой, грубо хлопать обращенными друг к другу ладонями или повторять один и тот же жест. Щелканье большим и средним пальцами для выражения досады или презрения допустимо лишь изредка, так как обозначает чванную спесь, неуважение, поверхностность в досаде[132].

Эти ограничения ведут свое происхождение от предписаний ораторам[133], что должно было представлять для актера определенные затруднения, так как подражательные жесты запрещались, и нижняя часть тела ораторов не была задействована. Большинство этих советов сохраняются и в учебнике Энгеля, и в лекциях Дельсарта. Только в водевилях или комедиях слуги или кухарки могли принимать вульгарные позы и демонстрировать плохие манеры (ковырять в носу, сморкаться, рыгать, бить себя по ляжкам). До XVIII века и в русском театре подобные роли могли исполнять только мужчины, так как они считались оскорбляющими женское достоинство[134].

Как и в случае с другими техниками тела (походкой, стоянием, сидением), жестикуляция, условности которой определялись театральным наследием, вошла в принятый код поведения, совпадая с правилами хорошего тона:

Существуют еще другие недостатки в манерах и осанке: вот главнейшие из них — поворачивать часто с одной стороны на другую голову во время разговора, протягивать ноги на каминную решетку, смотреться с самодовольством в зеркало, постоянно поправлять свое платье, класть руку на своего собеседника, водить во все стороны глазами, поднимать их кверху с аффектацией, барабанить в такт ногами или руками, вертеть стулом, подмигивать глазами, пристукивать ногой[135].

В обществе начала века, как уверяют учебники хороших манер, эксцессивная жестикуляция неприемлема, она становится отличительной характеристикой сумасшедшего, истерички, неврастеника, человека в состоянии аффекта, не владеющего собой. В русской книге по этикету, изданной на рубеже веков, замечалось: «Одни только сумасшедшие жестикулируют, декламируют или же распевают на улице»[136]. Подтверждает это и литература.

«Холмс, — говорит доктор Ватсон, — вот бежит сумасшедший. Как это родственники пускают его одного».

Это был человек около пятидесяти лет, высокий, плотный, внушительного вида ‹…› хорошо одет. ‹…› Но поведение его странно противоречило его лицу и внешнему виду; он бежал изо всех сил, по временам подскакивал, как человек, не привыкший много ходить. На ходу он размахивал руками, качал головой и делал какие-то необыкновенные гримасы[137].

В рассказе Честертона «Странные шаги» (The Queer Feet из сборника «Неведение отца Брауна», 1911) наблюдательный священник определяет самозванца-вора по разнице между внешностью элегантного джентльмена и звуком его чересчур быстрых шагов («торопливых», «скачущих»), которые предваряют его появление.

«Постоянно поправлять свое платье, класть руку на своего собеседника», то есть прикасаться друг к другу или трогать свое тело считалось неприличным и невозможным в образованном обществе, в то время как внутри патриархальной крестьянской общины избегание телесного контакта воспринималось как недружелюбное выражение дистанции.

Эти жестовые различия демонстрирует фильм Петра Чардынина «Крестьянская доля» (1912), выпущенный Британским киноинститутом в видеопрокат под названием Class Distinctions — вместе с «Немыми свидетелями». Фильм служит своеобразным учебником по различию телесного языка двух классов — крестьян и буржуазии. Героиня, крестьянская девушка, вынуждена переселиться в город и пойти в горничные. Актриса меняет техники тела, подчеркивая два резко отличающихся друг от друга «жестовых сообщества», и играет два романа — с крестьянским парнем и с барином.

Фильм следует старому правилу театральной эстетики, отвечающему принятым нормам жестовой социальной дифференциации (чем ниже социальное положение, тем больше движений). У крестьян активны все жестовые выражения горя, отчаяния, радости, ужаса: и женщины и мужчины раскачиваются всем туловищем, хватаются за голову обеими руками, бьют себя кулаками в грудь. Чтобы подчеркнуть внимание к собеседнику, слушающий наклоняется всем корпусом в сторону говорящего. Во время общения крестьяне постоянно касаются друг друга руками, хлопают друг друга по плечу и спине, прижимаются друг к другу всем телом. В «крестьянском романе» парень позволяет себе обнимать девушку, и такое заявление прав на ее тело не оскорбляет ее. Старик гладит ее по голове, как ребенка — жест, не принятый среди взрослых в богатом доме. Хотя девушка прикасается к своему любимому, при разговоре с мужчинами она не просто опускает глаза, а закрывает лицо рукавом или фартуком[138]. Так же подчеркнуто герои касаются своего тела — рука подпирает голову, ладонь прижата к щеке (независимо от пола и возраста) или ощупывает живот. Подчеркнутая жестикуляция выдает принадлежность к низшему классу: мужчины и женщины бесконечно поправляют рубаху, ремень или платье, приглаживают волосы, мнут платок, мужчины гладят лысину и бороду, качают головой не только в раздумье, но и при нейтральном разговоре.

Это обилие жестов кодируется не только как мета низкого сословия, но и как крестьянская ритуальность, сохраняющая старые формы приветствия: поклоны в пояс с прикладыванием руки к груди; тройные поцелуи и объятия, принятые среди мужчин и женщин. Жесты крестьян очень широкие: они поворачиваются всем корпусом, при отказе или указании вытягивают руку в полную длину, при этом актер, увеличивая амплитуду жеста, сначала отводит руку в противоположную сторону. Часты и подчеркнутые рукопожатия при приветствии с ударением руки об руку. Руки движутся по дугообразным кривым (чему помогают широкие рукава, скрывающие «углы» локтей), и это создает впечатление округлости и плавности.

Мужчина-крестьянин чаще всего использует обе руки в ситуациях, когда можно обойтись одной, что придает обыкновенному действию — передаче вещи или указанию пути — дополнительную значимость. Подношение кубка обеими руками раньше выражало почтение к гостю, на что гость отвечал взаимностью и так же принимал кубок двумя руками. И в «кинодеревне» начала ХХ века актеры сохраняют эти формы: приветствие двумя руками, указание обеими руками, подношение еды и питья обеими руками. Когда в фильме «Немые свидетели» барин предлагает горничной Насте выпить бокал вина, она принимает его двумя руками и пьет из него, как из чаши, что воспринимается и как указание на ее деревенские корни, и как почтение перед барином, и одновременно — в рамках общей инфантильности ее поведения — как неспособность (ребенка) удержать чашку одной рукой. Эти симметричные «параллельные» жесты от плеча перенимает советское кино как знак крестьянского, простонародного происхождения. Актеры, играющие крестьян, не крестьяне, демонстрируют крестьянский «телесный костюм» как конвенциональную социальную и национальную характеристику.

Набоковский герой будет пытаться повторить эти особенности русского «амфорического» жеста перед камерой своего американского коллеги-антрополога и сорок лет спустя[139]. Однако внутри эстетики натуралистического театра, утверждающейся в России на рубеже веков, эти знаки «славянства» воспринимаются как «фальшивые»:

Наихудший из всех существующих штампов — это штамп русского богатыря, витязя, боярского сына или деревенского парня с широким размахом. Для них существует специфическая походка с развалом, однажды и навсегда установленные широкие жесты, традиционные позы с «руками в боки», удалое вскидывание головы и отбрасывание спускающихся на лоб молодецких кудрей, особенная игра с шапкой, которую беспощадно мнут ради механического усиления страсти, удалые голосовые фиоритуры на верхних нотках, певучая дикция в лирических местах и проч. Эти пошлости так сильно въелись в уши, глаза, тело, мускулы актеров, что нет возможности от них отделаться[140].

В русском дореволюционном кино этот конвенциональный «телесный костюм» должен создать образ патриархальной деревни: физический контакт и увеличенная амплитуда жеста, его симметричное (параллельное) удвоение дает представление о культуре более архаичной по сравнению с модернизированным городом. Разница между жестикуляцией городского и сельского населения заявлена в «Крестьянской доле» с первой сцены, когда деревенская девушка в городе расспрашивает дорогу: полицейский, к которому она обращается, почти неподвижен по отношению к ней, она же часто кланяется и машет руками. Если крестьянин, жестикулируя, использует обе руки, то полицейский лишь кивает, поворачивая голову в указываемом направлении. Господа, к которым крестьянка попадает в услужение, формируют другую жестовую группу. Их жесты сдержанны, они стоят прямо, ладони не подпирают щек, руки мужчин заняты шляпами или сигарами, заложены за полу сюртука или спрятаны в кармане; женщины держат руки ниже талии. Городские дамы не закрывают лица ни платком, ни рукавом. Мужчины и женщины при разговоре избегают касаться друг друга. Касания допустимы лишь при обращении господина с горничной — он может потрепать ее за щеку, а ее традиционная реакция на этот контакт — опустить голову. Жестовая сдержанность не соблюдается лишь истеричной хозяйкой. Героиня, попадая в эту среду, меняет свою жестовую манеру: из ее репертуара выразительных средств исчезают подпрыгивания, наклоны, качания, ее руки перестают двигаться, и тело застывает. Эта неподвижность передается ее мимике, замирает смех.

В этом контексте жесты швейцара в «Немых свидетелях» — широкие, от плеча — указывают на его крестьянское происхождение. Иногда широкие мужские жесты передаются пожилым женщинам: кухарка в «Немых свидетелях» — типичная комическая роль прислуги, в театре часто исполняемая мужчиной. Она стоит подбоченившись, поворачивается всем корпусом и выражает негодование всем телом. Любой жест, обычно выполняемый кистью, она делает всей рукой — утирает нос чуть не локтем. Она может стоять по-мужски широко расставив ноги, сидеть раздвинув колени, пить закидывая голову и крепко схватив стакан обеими руками. Эти особенности телесного поведения низшего социального слоя еще больше утрируются в пародийной травестии: в дуэте кухарки и приехавшего из деревни родственника все эти жесты демонстрируются сначала им, худым мужичком, а потом передаются ей, крупной женщине.

Социальные различия выражаются и в темпе движений. Медленность и статика худощавого героя-аристократа придают ему величественность, в то время как бурные движения грузного швейцара обозначают его низкое происхождение и театральное амплуа (комического слуги): он всплескивает обеими руками, хлопает себя по животу, сотрясается всем телом при смехе и плаче. Аристократ, страдая, переплетает только пальцы. Он не хватается за голову, а касается лишь висков. Плечи его неподвижны, и движения рук идут не от плеча, а от локтя, в них участвуют лишь кисть или пальцы. Набоковский Пнин пытается осознать эти «кистевые» отличия[141]. Постукивание пальцами по столу в рамках хороших манер считается неприличным, но в кино этот жест достается аристократам (барину в «Немых свидетелях» или Виктору в фильме «Дитя большого города», 1914), в то время как крестьянин или пролетарий хлопнет по столу кулаком («раззудись, плечо!»).

Несмотря на то, что кино создает четкую градацию между телесным языком низших и высших социальных слоев, оно не совсем следует этикетным правилам и «пролетаризирует» аристократов. Они могут, нарушая правила хорошего тона, трогать при разговоре своих партнеров за руки и плечи, грозить в гневе кулаками и удерживать женщин обеими руками. Обилие в кино любовных историй, персонажи которых происходят из разных социальных слоев, мотивирует дополнительные касания и телесный контакт героев в этом этикетно ослабленном пространстве.

Рука и нога. Еда и объяснение в любви

Кино закрепляет жестовую коммуникацию за отдельными частями тела, которые становятся не только метонимиями, но часто и метафорами. Поэтому неудивительно, что деление на активные и пассивные части тела у женщин низшего и высшего сословий семантически продолжают социальную дифференциацию. Руки у крестьянок спрятаны под длинными широкими рукавами, их покрой не позволяет обнаружить подвижность локтя и выразительность гибкой субтильной кисти. Амплитуда жеста, в котором участвует вся рука от плеча, увеличена и подчеркнута, сближая женские движения с широким мужским «славянским» жестом. Большие платки и свободные сарафаны с поднятой талией скрывают грудь и линию талии и бедер. Их покрой делает возможным подвижность только верхней части туловища, ноги у крестьянок не только не видны, но и не угадываются под широкой юбкой. Тело крестьянской девушки трудно эротизируемо в принятом коде репрезентации, где нога — эротический объект. Для этого девушка должна мыть полы и подоткнуть подол юбки — эта ситуация становится клише в романах о соблазненной прислуге (ее использует Анастасия Вербицкая в «Ключах счастья», описывая взгляд аристократа Нелидова на загорелые ноги моющей полы прислуги Наталки).

Узкие юбки аристократок, актрис и танцовщиц позволяют выделить и плывущую походку с покачивающимися бедрами, и форму ног, которые действуют как сексуальные приманки, и изгиб талии и спины. Бульварная литература начала века закрепляет эти клише, акцентируя внимание на груди, бедрах и ногах. Наделение многих героинь XIX века чахоткой связано не только с данью главной болезни натурализма — туберкулезу, но и с тем, что актрисы могли кашлем привлечь внимание к сотрясающейся груди. Красавицы в романе «Санин» движутся так: «ходила, на каждом шагу подаваясь вперед высокой и красивой грудью…» (145); «медленно, слегка волнуясь на ходу всем телом, как молодая красивая кобыла, спустилась с крыльца» (13); «подняв обе руки к голове, отчего выпукло обрисовалась высокая упругая грудь, стала откалывать шляпу…» (14); села «на качалку и вытянула маленькие ноги в желтых туфельках на просвечивающих черных чулках» (191). Ноги выделены и у (красивых) мужчин: офицер, гусар — традиционный эротический герой, и Михаил Арцыбашев объясняет эту атрибуцию военной формой: «путаясь шпорами и преувеличенно ими позванивая, за нею шли два молодых, красивых офицера, в блестящих сапогах и туго обтянутых рейтузах» (13). Станиславский, описывая эффектные костюмы, которые рисуются его воображению, когда он «инсценирует» свою фигуру на маскарадах и в спектаклях, не упускает упомянуть туго обтягивающие рейтузы, которые он стремился надеть в любой роли.

Разница в подчеркивании руки у горничной и ноги у женщины более высокого сословия примечательны и в «Немых свидетелях»: у аристократки подвижна нижняя часть тела, у горничной — верхняя. Руки актрисы Эльзы Крюгер не поднимаются выше уровня груди, зато на ноги сделан акцент — на них прозрачные чулки и изящные туфельки. Аристократка требует от горничной, чтобы та сняла с нее боты, и камера спускается к щиколоткам Крюгер, переводя все внимание на ее ноги. Облокачиваясь на стол или упираясь в бок согнутой в локте рукой, актриса демонстрирует линию талии, подчеркнутую тесно прилегающим костюмом. У нее гораздо больше эффектных профильных планов, рисующих ее силуэт, нежели у горничной Насти, тело которой скрыто не только платьем, но дополнительно и передником. Верхняя часть тела Крюгер неподвижна, но ее грудь и спина либо обнажены, либо полуприкрыты прозрачными блузками. Она движется синкопированно, то скользя, то замирая, имитируя кошачью пластику. Она не касается руками лица, лишь слегка поправляет кончиками пальцев волосы на висках, поэтому лицо ее никогда не скрыто за руками. Кокетничая с мужчинами, она играет подвижной кистью. Она не производит мелких движений «оправления» (предоставленных крестьянке и прислуге), в этом случае ее руки заняты муфтой, мехом, ожерельем и не активны. Но движения ее рук от плеча стилизованы и геометричны. Поднося выпрямленную руку для поцелуя, она следует балетной второй позиции. Поднимая руки, чтобы поправить прическу, она сознательно инсценирует свое тело как эстетический и эротический объект: этот жест эффектно подчеркивает грудь, а согнутые в локтях руки служат естественным обрамлением для лица — поза, издавна принятая в живописи для лежащих Венер, а потом перенятая открытками «парижского жанра» и постерами в стиле пин-ап.

Служанка Настя — ее полная противоположность. Она часто закрывает лицо руками или передником. Ее ноги и бедра скрыты юбкой, грудь — платком, в который она кутается в интимных сценах. Петр Чардынин одевает героиню-горничную «Крестьянской доли» по-другому: попадая в город, девушка меняет широкий сарафан на узкое, облегающее платье горничной с маленьким темным передником, подчеркивающим ее талию и бедра, что превращает ее тело в эротический объект для барина. Ее промежуточное положение между эротическим и неэротическим объектом определяет верхняя часть — без декольте, скрывающая грудь и плечи.

Кадры из фильма «Немые свидетели»

Прямой показ эротики на экране избегается (поцелуи и объятия инсценируются, как в балете).

В поцелуе мужчина, если он выше женщины по социальному положению, доминирует; при равном социальном положении доминирует женщина: мужчина склоняется к ее руке или плечу. В «Немых свидетелях» в сцене поцелуя аристократа и горничной — она у его ног; в сцене поцелуя аристократа с аристократкой — он у ее ног. В принятой в то время мизансцене объяснения в любви «юноша должен стать перед девушкой на колени, а девушка должна отвернуться… Это — женский демонизм»[142]. Собственно, такова мизансцена в средневековой поэзии (дама в башне, поэт у ее подножия), смягченная в сцене на балконе «Ромео и Джульетты» и еще более упрощенная в мизансцене Гамлета и Офелии: юноша у ног девушки.

Станиславский, разрабатывая первую сцену между Ниной и Треплевым в «Чайке», предлагает достаточно традиционно девушке сидеть, а мужчине встать перед ней на колени (31, 151). Эту же мизансцену перенимают Лидия Зиновьева-Аннибал («Я стала на колени у ее постели. Целовала их <ноги> богомольно»[143]) и Анастасия Вербицкая («Он бросает ее руки и падает лицом на землю, у ее ног», 2: 440).

В объятии корпус женщины непременно должен быть отклонен назад, а потом вперед, что создает на русском экране своеобразную хореографию поцелуя, делая его событием «балетным» и малобытовым. Актриса может при этом демонстрировать гибкость тела, поэтому избрано такое неэкономное перепроизводство изгибов (ср. Зиновьева-Аннибал: «Закинув мне голову, она прильнула губами к моим губам», 28). Объятия и поцелуи часто танцевальные. Франческа Бертини, популярная и в России дива итальянского кино, не раз увлекает своих возлюбленных в поцелуи, хореография которых следовала фигурам танго. Юрий Цивьян описывает объятие между героем и героиней в «Немых свидетелях», как шаги из танго[144]. В мемуарах Нины Серпинской барышня начала века замечает, что к «тангистской „развратной“ походке» надо было найти подходящего спутника[145].

Франческа Бертини в фильме «Федора». Поцелуй в стиле танго

Эротика также связана с едой, и обе техники — наиболее важные характеристики гротескного карнавального «низкого» тела. Не случайно сцена в ресторане часто предшествует соблазнению, а глоток вина — поцелую. Но при обрисовке благородных героев режиссеры избегают показывать, как те едят. Жевание, чавканье, питье — физиологичные характеристики — используются чаще всего для обрисовки простонародных или вульгарных персонажей (соблазняемой прислуги, комических двойников героя). Деревенский родственник, которого потчуют в господском доме на кухне, харкает и плюет на пол, после того как залпом выпил стакан водки («Немые свидетели»). Евгений Бауэр заставляет подчеркнуто жевать с открытым ртом обманутого мужа (в комедии «Тысяча вторая хитрость», 1915) и вульгарную эротическую модистку Маню-Мери, «дитя большого города».

«Шехерезада бульварного романа». Пикантная смесь вульгарного и этикетного

«Дитя большого города» (1914) повторяет фабулу «Немых свидетелей»: девушка из низшего сословия становится любовницей аристократа. Но в «Немых свидетелях» ни социальное положение, ни жестовый язык горничной не меняются. В фильме «Дитя большого города» модистка, становясь кокоткой, перенимает осанку и телесный язык, атрибутированные в «Немых свидетелях» аристократке.

Актриса играет два тела. Маня-модистка производит много мелких суетных движений. Даже когда ее руки заняты большой шляпной коробкой, она ухитряется и одной рукой всплескивать, утирать слезы, отмахиваться, касаться своего платья и лица. Попав в отдельный кабинет ресторана и освободившись от коробки, она всплескивает уже обеими руками, заламывает их, защищается, вытягивая их перед собой. Педалируя ее низкое социальное происхождение, режиссер показывает, как она жадно ест обеими руками и хватает еду с разных тарелок. Скучающий аристократ, уставший от манерных светских девушек, воспринимает все это как «неиспорченную природу».

В буржуазных салонах 1914 года так же шокирующе-притягательно действует на публику телесное поведение молодого Владимира Маяковского, определяемого Лившицем как «ходячий grand guignol», «персонаж кукольного театра ужасов». За столом в гостиной петербургских меценатов он «красными от холода руками вызывающе отламывал себе кекс, а когда Д., выведенная из терпения, отпустила какое-то замечание по поводу его грязных ногтей, он ответил ей чудовищной дерзостью»[146].

Бернард Шоу, переведший в 1912 году сюжет «Пигмалиона» из мифологического пространства в социальное, сделал основной упор на произношение и язык, изменение которых влечет трансформацию и духовного мира, и техник тела Элизы Дулитл. В немом кино этот сюжет оформлен (и ощутим) лишь через жест. Когда Маня становится Мери и переходит на положение кокотки, она перестает на экране есть и только пригубливает кофе или шампанское, держа бокал не как горничная Настя — двумя руками, — а небрежно, пальцами одной. Ее контакт с собеседниками отвечает принятым формам телесной коммуникации более высокого социального слоя — она не падает перед любовником на колени (как Настя перед барином), а протягивает ему руку для поцелуя, что дает ей возможность подчеркнуть наготу плеч и продемонстрировать балетную гибкость локтя — как аристократке в исполнении Эльзы Крюгер. В своих соблазнительных позах, прогибая стан, откидываясь назад, кокетливо играя кистью, Мери имитирует модели ранних (soft) порнографических открыток. В финале фильма эротизацию ее тела завершает исполнение танго.

Но режиссер и актриса сознательно сохраняют в телесном языке героини рецидивы ее плебейского происхождения. При первом появлении на экране в новом статусе и новом платье, в сцене с любовником в кафе-концерте, Мери суетится, хихикает и постоянно одергивает на себе одежду. Позже эти жесты убираются в «свете», но в частном пространстве Маня остается вульгарной дочерью низов. Сидя в будуаре, она «не держит спину», зевает, потягивается и опирается головой на руку, как делала это в мастерской. В бурной сцене ревности она, дергаясь, с «растопыром конечностей», как сказал бы Гоголь, отпрыгивает в сторону, утрачивая плавное, замедленное скольжение и грациозную томность, которые отличали ее пластику до «аффекта».

Особенно любопытен финал фильма, в котором режиссер разделяет монтажом ее тело на эротизированную ногу и архаизированно-вульгарную руку. Когда Мери перешагивает через труп покончившего собой аристократа, ее разорившегося любовника, Бауэр дает крупный план ее изящной ступни в прозрачном чулке и танговых туфельках. Этому плану противопоставлен ее выразительный жест отвращения — выставленная вперед ладонь с растопыренными пальцами, который возвращает героиню в область жеста не этикетного, но заклинательного, фольклорного. Это принятый магический жест отпугивания нечистой силы или плохой приметы.

Подобная пикантная смесь фольклорного, вульгарного и этикетного, низкого и высокого телесных языков отличала манеру игры первой европейской кинозвезды Асты Нильсен. Она, «плоскогрудая Венера», то «мещанская, то циническая», стала идолом масс и одновременно идеальной героиней декадентов, воспевающих ее андрогинное тело, «божественное в худобе»[147]. В мемуарах она писала: «Одни считали, что секрет успеха — в моих говорящих руках, другие — в „демоническом одухотворенном эротизме, который проистекает из моей абстрактной худобы“, третьи — в выразительности рта»[148]. «Абстрактную худобу» торса Нильсен подчеркивали длинные тонкие руки и ноги — «копытца в сандалиях», «ноги, в которых есть порода и вырождение»[149]. «Твои движения как цифры», — писал Юрий Анненков в своем стихотворном обращении к Нильсен, не уточняя, что он понимал под этой «цифровостью» (зашифрованность?). Телесный язык Нильсен действительно воспринимался как необычный: играя часто женщин низкого происхождения (служанок, артисток цирка, цыганок, дикарок), она воспроизводила пластику эротизированной дивы, которая действует в рамках поведения леди, то есть поведения стереотипно грациозного. Но, вводя узнаваемый «грациозный» стереотип, Нильсен одновременно разрушала его, пользуясь в то же время вульгарными, мужскими, комическими, детскими, нецивилизованными, «дикими» жестами, недопустимыми в кодах хорошего поведения. Она хлопала себя и своих собеседников по коленям, животу и заду, демонстрировала полное отсутствие навыков обращения с ножом и вилкой, сидела на столе и на полу, ходила на скрюченных ногах с вывернутыми ступнями и коленями, упиралась в бок обеими руками, курила не как леди, а как кучер и т. д. Она перешла границу приличий, став «Шехерезадой тысячи и одного бульварного романа»[150], что хорошо ощущали ее почитатели, воспринимавшие ее игру как «неожиданную», «естественную», «драматичную».

Эротический фетиш — нога; Магический жест руки. Кадры из фильма «Дитя большого города». 1914

Андрей Белый в «Петербурге» в поисках телесного языка новой женщины создает образ Софьи Петровны из смеси вульгарности, истеричности (знака вырождения) и манер леди. Как декадентка, она осваивает «мелопластику». Но автор дает ей смех (истерический или демонический) как примету «неприличного» и физиологичного тела: «молодой, не светский хохот» удивлял, она «хохотала без устали», так что становилась пунцовой и «испарина выступала на крохотном носике» (65). Смех совпадает с другими признаками истерии: «она грохнулась на пол, царапая и кусая ковер; вдруг вскочила, простерла в дверь руки» (69); упала на стул и «на всю комнату разрыдалась» (112)[151].

Моделирование пролетария. Безжестие и анимальность

Максим Горький в романе «Мать» (1904) впервые вывел в качестве главных героев людей нового для России класса — рабочих — и выделил этот новый класс через особые техники тела. Хотя речь в романе идет о массовых движениях (фабричный труд и демонстрации, спонтанные и организованные) и о прямом физическом насилии (побои, истязания, пытки, когда «рвут тело, ломают косточки» (56); «крепко» бьют по лицу или «лениво» по голове), жестовый язык героев подчеркнуто аскетичен. Горький избегает упоминания любого физиологичного проявления: его герои-рабочие не едят, а лишь пьют чай или водку; они не икают, не рыгают, не совокупляются и т. д.

Роман населен людьми из разных социальных слоев (рабочими, крестьянами, интеллигенцией, дворянами, служащими), но автор дифференцирует их телесный язык лишь по двум-трем критериям (на которые я укажу позже), оставляя им для выражения эмоций одинаковую жестикуляцию: растерянность — «разводя руками» (55), виноватость — наклонив голову (рабочий «виновато улыбнулся» (71); девушка-интеллигентка «улыбалась, наклонив голову» (33)); грусть — «вздохнув, опустила глаза в землю» (83); нервность — смена темпа движения («быстрым жестом обеих рук взбил волосы на голове» (57), радость — «приложила руку к сердцу и ушла, бережно унося ласку» (75). Даже жесты матери, Ниловны, чье развитие составляет сюжет романа, стереотипно «записаны» в текст.

Зато социальная дифференциация четко разработана через принятый код неравенства в осанке и походке, через темп движения, через технику касания/некасания, подвижность кисти, пальцев и ноги (высший класс) — широкий жест всей рукой от плеча (низший класс).

Прямой — сгорбившийся. Основное социальное различие между господином и рабочим, акцентированное в романе, — это прямая и согнутая спина. Рыбин бросает Софье: «И спина у вас пряма для рабочего человека» (34, 223).

Мать охарактеризована движениями бытовыми и рабочими (моет посуду, топит и чистит самовар, стирает), которые должны были бы придать ее фигуре активность и силу. Но в первой половине романа через манеру стоять и сидеть, в которой проступают покорность, бессилие и приниженность, Горький выделяет ее социальную подавленность: она закрывает лицо, ее спина лишена напряжения, голова опущена, корпус не прямой. Мать стоит, «прижав руки к груди», качает головой и всхлипывает, «утирая лицо фартуком» (19); «бессильно опустилась на лавку» (20); «ткнулась лицом в подушку и беззвучно заплакала» (45); «медленно опустилась на стул с опустошенной головой» (46); «выла, закинув голову» (76); «боком, осторожно, прошла» (91). Придуманная ей Горьким мимика повторяет «согнутость» спины: шрам на лице искривил, «согнул» бровь; у матери выражение лица было, «как будто она всегда пугливо прислушивалась» (11). Она заимствует «прямую выправку» господ как маску, скрывающую ее неуверенность: «Стараясь подавить свой страх, она двигалась не боком, как всегда, а прямо, грудью вперед, — это придавало ее фигуре смешную и напыщенную важность. Она громко топала ногами, а брови у нее дрожали» (52); испытывая ненависть — «она выпрямилась» (54). Выпрямленность у угнетенных связывается с открытым выражением протеста: избитый Рыбин «выпрямился, поднял голову» (295).

Нога — рука — кисть — палец. Активная часть тела, выделенная для жеста, у господ — нога (топает) или разработанная кисть; у рабочего — рука, действующая от плеча, а основной жест — удар кулаком по столу (в нормированной театральной эстетике закрепленный за вульгарным персонажем низкого происхождения). Михаил Власов в гневе ударил кулаком по столу (7); Павел пришел пьяным и «ударил кулаком по столу, как это делал отец» (9). Вариация: Рыбин ударил ладонью по столу (222). Офицер же «топнул ногой» (191); избивающий Рыбина жандарм «затопал ногами» (295).

Офицер производит движения пальцами и подвижной кистью: «быстро хватал книги тонкими пальцами белой руки, перелистывал их, встряхивал и ловким движением кисти отбрасывал в сторону» (49); «хрустнул пальцами тонких рук» (50); «мигнул правым глазом, оскалив мелкие зубы» (51). У революционера-интеллигента действуют ладони и пальцы («крепко потирая руки» (81); «подняв палец кверху»; «крепко пожимая руку»).

В контакте господа подчеркнуто не касаются тела, рабочие же трогают друг друга. Сизов «потряс руку. Взял мать за плечо» (57); «схватили, толкнули вперед» (67); «толкнув мать в плечо, сказал» (69); «она двигалась, расталкивая толпу» (68); Рыбин при разговоре легонько ударяет Власову по плечу (219). Крестьяне постоянно трогают себя: «солидно погладил бороду» (101, 105); забрал бороду в кулак, (303); выпустил бороду из кулака, расчесал ее пальцами (303).

Директор фабрики, наоборот, дает пример культуры некасания, которое, в первую очередь, распространяется на «нечистых»: «отстраняя рабочих со своей дороги коротким жестом руки и не дотрагиваясь до них» (71); перед ним снимали шапки, кланялись ему — он шел, не отвечая на поклоны (71); кто-то сверху протянул ему руку, «он не взял ее» (71). Его поведение указывает на отношения асимметрии между неравными, поэтому он не касается рабочих.

«Безжестие» и анимальность. Рисуя «новых людей», революционеров-пролетариев, Горький наделяет их сдержанной жестикуляцией. В отличие от крестьян и рабочих, они не касаются своего тела, темп их движений размеренный, как у господ, и их руки «не действенны» как знак владения собой, они спрятаны или зажаты: Павел ходит «заложив руки за спину» (59) или «стоит, стискивает руку» (18). Даже на политической демонстрации и в аффекте «Андрей пел, руки у него были сложены за спиной, голову он поднял вверх» (181). Эта сдержанность («безжестие»), отличающая «новых рабочих» — признак городской цивилизации по отношению к крестьянской культуре подчеркнутого широкого жеста и касания себя, — противостоит грубым жестам насилия («анимальности») «старых» рабочих на первых страницах романа. Телесный контакт в интимной сфере «анимальных» героев — между женами и мужьями, родителями и детьми — построен на насилии: ссорились с женами «не щадя кулаков». Молодежь, устраивая вечеринки, «танцовала», но истомленные трудом люди быстро пьянели, и во всех грудях пробуждалось непонятное раздражение, они «бросались друг на друга с едким озлоблением зверей»; возникали «кровавые драки», которые кончались увечьями и убийствами (4). Отец «оттаскал за волосы» ребенка; мальчик (четырнадцати лет) взял в руки тяжелый молоток и пошел на отца, «взмахнул молотком» (7).

Агрессивные жесты — принуждения, угрозы, нападения — перенимаются в сцены любовного контакта между мужчиной и женщиной. Так показано сватовство старшего Власова: «он поймал ее в темных сенях и, прижав всем телом к стене, просил глухо и сердито: — Замуж за меня пойдешь? — Ей было больно и сердито, а он грубо мял ее груди, сопел и дышал в лицо, горячо и влажно. Она попробовала вывернуться из его рук, рванулась в сторону. Задыхаясь от стыда и обиды, она молчала…» (28). Горький подчеркивает «анимальность» Михаила Власова и мимикой (на его лице «страшно сверкали крупные желтые зубы» (7)), и особенностями конечностей («спрятал за спину свои мохнатые руки» (7)), и голосом («зарычал» (28)).

«Безжестие» революционеров смягчено по сравнению с отчужденной выдержанностью господ тем, что пролетарии-аскеты снабжены интимной сферой и робкими проявлениями нежности. Хотя контакт Павла с матерью крайне сдержан (редки объятия, отсутствуют поцелуи), они касаются друг друга — в основном это пожатие ладоней. В том же тоне сдержанности описана ласковость материнских жестов: «села рядом и обняла сына, притягивая голову его к себе на грудь» (9), «гладила рукой его потные, спутанные волосы» (10), «молча похлопала его по руке» (45).

Разрабатывая ораторскую жестикуляцию Павла, Горький закладывает клише нового героя, которые развиваются после революции. Оратор Павел дается в перспективе, издалека, из толпы («глядя на знамя вдали, она — не видя — видела лицо сына, его бронзовый лоб» (178)), поэтому из этой перспективы воспринимаются только подчеркнутые жесты: «широко взмахнув рукой, он потряс в воздухе кулаком» (70)[152]. Лишая героя активного жеста (фабричный труд не присутствует в повествовании), Горький описывает единственное поле его деятельности — чтение и политические споры — в глаголах хаотического движения, сообщая характеру обращения со словом моторную агрессивность: «Порою ей казалось, что ‹…› оба ослепли: они тычутся из стороны в сторону в поисках выхода, хватаются за все сильными, но слепыми руками, трясут, передвигают с места на место, роняют на пол и давят упавшее ногами, задевают за все, ощупывают каждое и отбрасывают от себя» (64).

Революционера Андрея Горький снабжает инфантильными жестами, они работают на характеристику обаятельного комика с украинским говором. Телесный образ «хохла» строится на несоответствии большого роста и шаловливо-неловких движений: он «тяжело возил ноги по полу», как делает ребенок (43), и трет голову руками; «качается на стуле» и «зевает» (21) (крайне редкая физиологическая характеристика). Горький дает и правильное чтение этой телесной пластики: в его «угловатой фигуре, сутулой, с длинными ногами» было что-то забавное (22). Он совмещает широту жестов «славянского богатыря» (34) («широко шагнул», «тряхнул головой» (49)) и эксцентрику, заставляя двигаться «не те» части тела: он «дрыгнул ногами и так широко улыбнулся, что у него даже уши подвинулись к затылку» (23).

Менее приемлемо для Горького смешение мужского и женского жестовых языков, которое он наблюдает в нервных эмансипированных и поэтому ненатуральных революционерках. Роль отрицательного индикатора играет темп

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

Из серии: Кинотексты

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Фабрика жестов предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

76

Наиболее известный пример этой метафоры — «Левиафан» Томаса Гоббса (Leviathan, or the Matter, Form, and Power of a Commonwealth, Ecclesiastical and Civil, 1651), в котором верховная власть государства — его искусственная душа, судейские чиновники — сочленения, награды и наказания — нервы и т. д. Но подобной метафорой пользовался и Герберт Спенсер, рассматривая земледелие и промышленность — как органы питания, торговлю — как социальное кровообращение, полицию и армию — как экзодерму. Альберт Шэфле, немецкий экономист и социолог, перечислял в своем труде «Строение и жизнь социального тела» (Bau und Leben des socialen Körpers, 1881) разумные «органы» общества, его «центры», «ткани», «нервные узлы» и т. д.

77

Bremmer J. Walking, standing, and sitting in ancient Greek culture // A Cultural History of Gesture: from Antiquity to the Present Day / Ed. by J. Bremmer and H. Roodenburg. Cambridge, UK: Polity Press; Cambridge, Mass.: B. Blackwell, 1991. Р. 15–35.

78

Bulwer-Lytton E. Pelham oder Abenteuer eines Gentlemans (1828). Band 1. Stuttgart: Verlag der J. B. Metzler’schen Buchhandlung, 1840. S. 100.

79

Bulwer-Lytton E. Pelham oder Abenteuer eines Gentlemans. S. 21.

80

Бальзак пишет ряд эссе под общей рубрикой «Патология социальной жизни» (на которые Фрейд отзовется своей «Психопатологией повседневной жизни»), куда входит «Теория походки» и «Трактат об элегантной жизни». Бальзак отбирает знаки, которые раскрывают социальные коды; семиотика одежды и социальная антропология становятся новым полем анализа. См. Balzac H. Théorie de la démarche (1833) // Balzac H. Œuvres complets. Dirigée par Jean-A. Ducourneau. Vol. 19. Paris: les Bibliophiles de l’originale, 1965. Р. 210–251. Русский перевод приводится по кн.: Правила светской жизни и этикета. Хороший тон: Сборник советов и наставлений. СПб., 1889, репринт: М.: Рипол, 1991. C. 77.

81

Гоголь Н. Шинель // Гоголь Н. Собр. соч.: В 6 т. / Под общ. ред. С. И. Машинского, А. Л. Слонимского, Н. С. Степанова. Т. 3. Повести. М.: Худож. лит., 1959. C. 147.

82

Беляев Ю. Плеяды (1913) / Републикация Ю. Цивьяна // Киноведческие записки. 1998. № 40. C. 282.

83

Decor pellarum (1471). Цит. по: Baxandall M. Painting and Experience in Fifteenth Century Italy. Р. 70.

84

Правила светской жизни и этикета. C. 77–78.

85

Там же. C. 219.

86

Там же. C. 123.

87

Ср. Roodenburg H. The Hand of Friendship: Shaking Hands and Other Gestures in the Dutch Republic // A Cultural History of Gesture. Р. 160.

88

Кузмин М. Римские чудеса (1919–22) // Кузмин М. Проза. Т. IX. Несобранная проза. Berkeley: Berkeley Slavic Specilities, 1990. С. 293.

89

Правила светской жизни и этикета. С. 79.

90

Siddon H. Practical Illustrations or Rhetorical Gesture and Action Adapted to English Drama. P. 85, 95.

91

Bremmer J. Walking, standing, and sitting in ancient Greek culture. P. 25.

92

Правила светской жизни и этикета. С. 219.

93

Ланг Ф. Рассуждения о сценической игре. С. 141–142.

94

Там же. С. 143.

95

Там же. С. 142.

96

Там же. С. 150.

97

Там же. С. 148.

98

Там же. С. 144. Ланг указывает, что не он один заметил эти правила постановки ног и сценического шага; предшествующие ему и «более сведущие хореги, отмечая углем, мелом и известью на полу сценический крест, заставляли молодежь много и долго упражняться ‹…› зная, что от природы никому не дано правильно ходить по сцене. ‹…› Если же однажды высказанный способ сценической походки будет применен, то я уверен, хорег убедится в том, сколько красоты прибавится сценической игре…»

99

Siddon H. Practical Illustrations or Rhetorical Gesture and Action Adapted to English Drama. Р. 5–6.

100

Ibid. Р. 50–51.

101

Ibid. Р. 53, plate VI.

102

Ibid. Р. 51.

103

Ibid. Р. 54, plate VII.

104

То же относится и к манере жестикуляции: чем неотчетливее идеи, тем нерегулярнее жестикуляция.

105

Ibid. Р. 59.

106

Stebbins G. Delsarte System of Expression. Р. 64–66, иллюстрации Р. 74–75.

107

Bremmer J. Walking, standing, and sitting in ancient Greek culture. P. 78–81.

108

Станиславский К. Моя жизнь в искусстве // Станиславский К. Собр. соч.: В 8 т. Т. 1. М.: Искусство, 1954. С. 65.

109

Спинами интересуются не только натуралисты. Дега заверял своего друга Дюранти: «Через спину, как представляется нам, я раскрываю темперамент, возраст, общественное положение» (Rivière G. Mr Degas, bourgeois de Paris. Paris: Floury, 1935. С. 67).

110

«Земство обедает» Григория Мясоедова (1883); «Биржа труда» Владимира Маковского, (1889).

111

«Прачки» Абрама Архипова (1890), «Кочегар» Николая Ярошенко (1878).

112

«Свидание» (1883) и «На бульваре» Владимира Маковского (1887).

113

«Свидание» Владимира Маковского и «Вдовушка» Павла Федотова (1851–1852).

114

«Приезд гувернантки в купеческий дом» Василия Перова (1866).

115

«У двери школы» Николая Богданова-Бельского (1897).

116

«Любители соловьев» Владимира Маковского (1872–1873), «Все в прошлом» Василия Максимова (1889).

117

«Последнее прощание» Василия Перова (1865), «Больной муж» Василия Максимова (1881) или «Свидание» Маковского.

118

«Портрет баронессы Икскуль фон Гильдебрандт» (1889); «Заседание Государственного совета 7 мая 1907 года» (1910).

119

Плакаты А. Аспита «Год пролетарской диктатуры. Октябрь 1917 — октябрь 1918» (1918), плакат неизвестного художника «Что дала Октябрьская революция работнице и крестьянке» (1920), Н. Кочергина «1 мая 1920 года» (1920), А. Маренкова «1 мая — залог освобождения мирового труда» (1921); картины М. Грекова «В отряд к Буденному» (1923), Е. Чепцова «Заседание сельячейки» (1924), Н. Касаткина «Комсомолка-рабфаковка» (1924) и др.

120

Арцыбашев М. Санин. Ницца: русская типография Я. Е. Клейдерман, 1909. С. 31. Все дальнейшие цитаты, приведенные в тексте, даются по этому изданию с указанием в скобках страниц.

121

Вербицкая А. Ключи счастья (1913). Т. 1. СПб.: Северо-Запад, 1993. С. 146. Все дальнейшие цитаты, приведенные в тексте, даются по этому изданию с указанием в скобках тома и страницы.

122

Горький М. Мать (1904). Нью-Йорк: издание кн. магазина М. Н. Майзеля, 1919. С. 223. Все дальнейшие цитаты, приведенные в тексте, даются по этому изданию с указанием в скобках страниц.

123

Пильняк Б. Красное дерево (1929) // Человеческий ветер. Романы, повести, рассказы. Тбилиси: Мерани, 1990. С. 52, 54. Все дальнейшие цитаты, приведенные в тексте, даются по этому изданию с указанием в скобках страниц.

124

Вересаев В. Воспоминания. М.: Гос. изд-во худож. лит., 1946. С. 144.

125

Ланг Ф. Рассуждения о сценической игре. С. 149, 155.

126

Евреинов Н. История русского театра. С. 193–194; Всеволодский-Гернгросс В. История русского театра. Т. 1. М.; Л.: Теакинопечать, 1929. С. 457. Также иерархично было определено размещение героев в глубь сцены, на авансцене стояли наиболее знатные и ранг уменьшался по удалению в глубь (Евреинов. С. 197).

127

Ланг Ф. Рассуждения о сценической игре. С. 172.

128

Там же. С. 164.

129

Ланг Ф. Рассуждения о сценической игре. С. 149.

130

Там же. С. 156.

131

Там же. С. 157–158.

132

Там же. С. 155.

133

Подробнее о влиянии ораторского кода — в третьей главе.

134

Евреинов. История русского театра. С. 197.

135

Правила светской жизни и этикета. С. 220.

136

Там же. С. 227.

137

Цит. по: Шкловский В. О теории прозы. М.: Федерация, 1929. С. 129.

138

Барышня-крестьянка у Пушкина, примеряя крестьянскую обнову, репетирует другой «телесный костюм», но не перенимает допустимые у низшего класса техники касания: «Она повторила свою роль, на ходу низко кланялась и несколько раз потом качала головою, наподобие глиняных котов, говорила на крестьянском наречии, смеялась, закрываясь рукавом и заслужила полное одобрение Насти». Однако, когда «привыкнув не церемониться с хорошенькими поселяночками», он [Алексей] было хотел обнять ее ‹…› Лиза отпрыгнула от него и приняла вдруг на себя такой строгий и холодный вид, что это его рассмешило». (Пушкин А. Барышня-крестьянка // Пушкин А. Полн. собр. соч.: В 10 т. Т. 6. М.: Academia, 1957. С. 152, 154.

139

«Пнин ‹…› с улыбкой Джоконды на губах, демонстрирует движения, лежащие в основе таких русских глаголов (употребляемых применительно к рукам), как махнуть, всплеснуть, развести: свободный, одной рукой сверху вниз, отмах усталой уступки; драматический, обеими руками, всплеск изумленного отчаяния; и „разъединительное движение“ — руки расходятся в стороны, означая беспомощную покорность» (Набоков В. Пнин. С. 41).

140

Станиславский К. Моя жизнь в искусстве. С. 128.

141

Набоков В. Пнин. С. 41.

142

«Чайка» в постановке Московского Художественного Театра. Режиссерская партитура К. С. Станиславского. Редакция и вступ. статья С. Д. Балухатого. Л.; М.: Искусство, 1938. С. 142. Все дальнейшие цитаты, приведенные в тексте, даются по этому изданию с указанием в скобках страниц.

143

Зиновьева-Аннибал Л. Тридцать три урода // Зиновьева-Аннибал Л. Рассказы. М.: Аграф, 1999. С. 31. Все дальнейшие цитаты, приведенные в тексте, даются по этому изданию с указанием в скобках страниц.

144

«…the very body language of film actors reveals how much Russian cinema owed to the tango. In „Silent Witnesses“ Kriuger is never shown dancing, yet we can tell that she is a tangistka by the way she moves. She comes to the house of her rich admirer to say that she accepts his marriage proposal (she needs money). She approaches him, takes his hand (the tango ethos entails the equality of sexes), makes a step and freezes, looking at him (intertitle: „Yes, I agree“), makes another step, so that their joint arms are now bent and their legs crossed, and freezes again, her eyes looking straight into his. We do not need to add tango music to know that the scene has been choreographed to give the impression of a dance». [Сам телесный язык фильма свидетельствует о том, что русское кино многим обязано танго. В «Немых свидетелях» Крюгер ни разу не показана танцующей, но то, что она тангера, можно понять по тому, как она движется. Она приходит в дом богатого поклонника сообщить ему, что принимает его матримониальное предложение (ей нужны деньги). Она приближается к нему, берет его руку (этика танго закрепляет равенство полов), делает шаг и замирает, смотря на него (титр «Я согласна»), делает еще шаг, теперь их соединенные руки согнуты и ноги скрещены, и опять замирает, продолжая смотреть ему прямо в глаза. Нам и не надо добавлять мелодии танго для понимания того, что хореография сцены должна была вызвать в зрителе впечатление танца.] (Tsivian Y. The Tango in Russia // Experiment. A Journal of Russian Culture. Vol. 2. Los Angeles, 1996. Р. 318).

145

Серпинская Н. Флирт с жизнью: Мемуары интеллигентки двух эпох. М.: Молодая гвардия, 2003. С. 107.

146

Лившиц Б. Полутораглазый стрелец. М.: Худож. лит., 1991. С. 102–103.

147

Анненков Ю. Аста Нильсен // Киноведческие записки. 1998. № 40. С. 260.

148

Нильсен А. Безмолвная муза. Л.: Искусство, 1971. С. 171.

149

Беляев. Плеяды. С. 267.

150

Там же. С. 267.

151

Здесь и далее роман цитируется по изданию Белый А. Петербург. М.: Худож. лит., 1978.

152

Об ударе кулаком как универсальном жесте, меняющем значение после революции, см. вторую главу.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я