В восьмую книгу берлинского поэта, переводчика и прозаика Норы Гайдуковой вошли рассказы, посвященные отдельным периодам жизни автора. С большим вниманием к деталям и чувством юмора автор повествует о жизни в Санкт-Петербурге, Берлине, Нью-Йорке и испанской деревушке Мар-и-Соль. Герои книги – маленькие люди, живущие в сложном многообразном современном мире, счастливые и несчастливые, но каждый достоин внимания и сочувствия автора. Потому что, как сказал Великий Рабби Нахман из Бреслау: «Весь мир – очень узкий мост, и главное – не бояться».
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Таврический сад предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Питерское детство
Бабушка Басенька
В старом доме на улице Войнова, ныне Шпалерной, в семейной коммуналке родилась девочка. Папа захотел назвать ее Норой, но бабушка сочла это имя совершенно нееврейским и попросила в еврейских книгах при Большой хоральной синагоге, где девочку тоже зарегистрировали, записать хотя бы еще еврейское имя Либэ, то есть Люба. С тех пор девочка иногда чувствует себя Норой, а иногда Любой, по настроению.
Она выскочила на свет так быстро, что пуповина обвилась вокруг шейки. Так что девочка могла задохнуться и погибнуть. Но маленькая ручка на горле не давала пуповине ее задушить. Это как будто было случайно, но врачи, подоспевшие на помощь, удивились. Пуповину обрезали — и девочка громко энергично закричала. Но на ручке так и осталось на всю жизнь синее пятно.
Через два месяца в той же квартире родился у другой пары мальчик, Фима.
Мама и папа девочки были врачи, а время было темное — 1953 год, когда уже ходили по домам какие-то люди в штатском и составляли списки евреев, а к ним относились все родственники девочки, да и сама девочка. Не только евреи, да еще врачи. Очень тревожное было время. Но Люба и Фима этого не понимали, они сидели в одной кроватке и наперебой кашляли, у них был коклюш. Мамы и папы, бабушки и дедушки были на работе, а дома оставалась только прабабушка Басенька — маленькая чистенькая старушка, похожая на белую мышку. У нее была кошерная кухня: все ложечки и вилочки, все кастрюльки стояли отдельно мясные и отдельно молочные. Прабабушка родилась очень давно, поэтому она никогда не работала, а как тогда было принято, занималась кухней и детьми. Делала рыбу фиш, покупала живого карпа и сама его убивала лопаточкой, как у евреев положено. Любе это очень не нравилось, и она не хотела есть фаршированную рыбу, которую подавали в огромной светлой гостиной с окнами на Неву, за круглым раздвижным столом, за которым в праздники помещались все родственники. Остальные не понимали Любиного упрямства и оставляли ее сидеть за столом, «пока рыбу не съешь». Еще долгие годы при виде и запахе фаршированной рыбы Любу начинало тошнить, и она не могла на нее смотреть. Зато она очень любила селедку, не считая ее рыбой. Бабушка Басенька с жалостью смотрела на маленькую, худую и бледную Любу, у которой был плохой аппетит, она каждое утро приглашала ее в свою светлую гостиную и несла в руке блюдечко с кусочком черного хлеба с маслом и кусочком селедки. Она говорила:
— Это тебе, Любочка!
Так Люба ее и запомнила, свою любимую бабушку Басеньку: за окном солнце и сверкающая льдом и снегом Нева, и перед ней стоит маленькая чистенькая старушка, фея ее детства с маленьким блюдечком в руке, на котором лежит бутербродик с селедкой.
25.12.2018
Немецкий язык
В нашей семейной коммуналке на Шпалерной улице в Ленинграде родилось двое маленьких детей. Сначала я, потом мой кузен Фима, на два месяца позже меня.
Для нас это было большое везение — было с кем играть и общаться.
Для родителей тоже неплохо — дети вместе и меньше надоедают.
Художник Раис Халилов
Тем более, что в три года мы оба уже умели читать, что очень облегчало жизнь взрослых. Поскольку телевизоров тогда в Питере и близко не было, не говоря уже о смартфонах, многим взрослым приходилось мучиться и изобретать способы общения и увеселения своих чад. Нас учили читать чуть не с рождения, справедливо полагая, что книги отвлекают от вредных шалостей и читающие дети не орут, а сидят тихо. Фимку учили еще и музыке, а меня танцам. Но главное, чего добивались все наши родители — знание иностранных языков. Про английский тогда еще не знали, что он самый главный, нас учили немецкому.
Происходило это в большой прихожей, где стоял огромный письменный стол из карельской березы, покрытый зеленым сукном.
Настоящий югендстиль, как я потом узнала, с орнаментом цветами и декоративными ветками.
Нас с Фимой сажали рядом за этот прекрасный стол (он потом мне достался, и я его за семьсот евро продала) — и начинались пытки.
Руководителем занятий был мой папа. Насчет него Ефим сказал мне лет через сорок, что он его всегда очень боялся.
Откуда-то из старинного книжного шкафа со львами (тоже мне достался, продала за тысячу евро) папа вынимал толстенную старую книгу — это были сказки братьев Гримм. Самое потрясающее заключалось в том, что сказки были написаны еще и готическим шрифтом, который многие немцы с трудом разбирают.
Есть фотография: сидим мы с Фимкой — и эта ужасная книга перед нами. Мало того, что сказочки братьев Гримм вообще не для слабонервных, типа «Родителям стало нечего есть и они решили увести детей в лес, на съедение волкам…» — довольно милая история, если вдуматься, уголовно наказуемая. Но нам тогда было не до философии и размышлений о немецком характере. Нас читать этот ужас заставляли. Фимка был ребенок одаренный, намного способнее меня, хотя его отцу было пятьдесят, когда он родился, а моему только двадцать пять.
Фимка кончил математический факультет университета и съехал в Америку, в Бостон, где в какой-то загадочной фирме по изучению компьютеров зарабатывал двадцать тысяч долларов в месяц.
Но это потом, а пока мы сидим над книгой и мучаемся. Эти замысловатые значки вызывали у меня ужас, даже одаренному Фимке, который в три года уже на скрипке играл, они не нравились.
Точно помню: у меня слезы капали на этих братьев Гримм. Как чувствовала, к чему это приведет.
Вот теперь я в Германии уже двадцать лет живу, да еще с немцем, и целый день по-немецки говорить должна.
Правильно говорят: кто чего боится, то с ним и случится. А готический шрифт я начисто забыла. Зря папа старался, хотя, может быть, где-то в глубинах подсознания бродят детки из сказок братьев Гримм дремучими тюрингскими лесами.
13.01.2020
Берлин
Таврический сад
Улица Войнова, ныне Шпалерная, где я родилась, никогда не была уютной и приятной. Она казалась мне мрачной и пустынной, там не было ни одного кустика или деревца. Хотя я не знала, конечно, что громадное серое здание в конце улицы — это ГПУ, или «Большой дом», за глухими стенами которого творились какие-то страшные вещи.
Пока я не ходила в детский сад, мною занимались няни. Родители были вечно на работе. Тогда ведь полагался всего один выходной. Мама работала врачом скорой помощи, посменно, так что я ее редко видела. Папа писал диссертацию по физиологии и пропадал среди своих лягушек и крыс в медицинском университете. Помню двух совершенно непохожих дам, приставленных ко мне на довольно долгое время. Одна была деревенская девушка Галя, цветущая полногрудая блондинка с русой косой, взятая из деревни и мечтавшая выйти в Питере замуж. Она водила меня гулять на набережную Невы напротив тюрьмы «Кресты». Я не знала, что это тюрьма, и красивые старинные здания красного кирпича представлялись мне старинными замками. Набережная не была еще оправлена в гранит, я сидела около воды и играла в песок своими формочками и лопаточками. Галя в это время флиртовала с солдатами, назначавшими ей там свидания. Она рассказывала, что я ее дочка от китайского студента, который ее бросил и уехал в Китай. Мои слегка раскосые глаза и стрижка каре с прямой челкой и правда выглядели по-восточному. Я все это слышала, но никак не вмешивалась в Галину личную жизнь. Пусть человек найдет свое счастье. В конце концов, Галя была уволена из-за частых свиданий с неизвестными мужчинами и заигрываний с моим папой, проявлявшим к ней какой-то мужской интерес. Или мама, замученная своей скорой помощью, так думала.
На смену Гале пришла Анна Ивановна, сухонькая старушка «из бывших», к которой мужского интереса уж точно не могло быть. Тут началось мое настоящее воспитание, с упоминанием французских слов, «не комильфо», например. То есть быть вульгарной или делать что-то неприличное. Вместо тарелки вкусной пшенной каши от Гали я теперь должна была есть какие-то старушечьи «хрустики», противный гоголь-моголь (яйцо сырое, размешанное с сахарным песком) и на закуску — большую ложку рыбьего жира. Анна Ивановна научила меня правильно сидеть за столом и подносить ложку ко рту, а не нырять в тарелку. Пользоваться салфетками, вынимать ложку из стакана, когда пьешь чай. Интимные туалетные премудрости я получила тоже от нее.
Как ни странно, она мне нравилась. Дело в том, что вместо набережной около «Большого дома» на Литейном проспекте она водила меня в Таврический сад, оказалось — он находится в ста метрах от нашего дома.
Ничего прекраснее в своей маленькой жизни я не знала. Летом мы усаживались на скамейку в тенистом уголке, и Анна Ивановна читала мне толстые книжки сказок Андерсена, этого грустного волшебника, или зловещие истории братьев Гримм. Мы собирали маленькие букетики полевых цветов, ходили на берег пруда смотреть на рыбок, которые там тогда водились. Я на всю жизнь запомнила горбатые мостики и загадочные острова. Зимний сад, засыпанный снегом, где меня возили на санках, а потом я каталась на лыжах. До сих пор обязательно хожу в оранжерею с экзотическими растениями, построенную вроде бы еще при царице Екатерине Второй. Анна Ивановна, у которой, кажется, не было ни детей, ни внуков, хотела сделать из меня воспитанную девочку в том, дореволюционном смысле, когда девочек учили танцевать, вязать крючком, быть скромными и делать книксен. Мне кажется, что-то в моей голове от ее воспитания осталось. Я никогда не чувствовала себя по-настоящему «советской девочкой», немножко мужеподобной и решительной. Нет, наверное, поэтому мне было в детском саду, куда меня потом отдали, так плохо. Я его ненавидела и скучала по моей Анне Ивановне, тихим аллеям Таврического сада, летней сирени и зимнему снегу. Щебету птиц и весенним тюльпанам, первым подснежникам, стаканам газировки за три копейки и кофе с молоком за пять копеек, который мы частенько по секрету от родителей пили с Анной Ивановной в круглом павильоне-бонбоньерке, существующем и по сей день.
Конечно, не в ней дело, что я не стала «коллективным человеком», каких тогда воспитывали детские сады и школы, а осталась неисправимой индивидуалисткой, о чем совершенно не жалею. Но свою лепту в формирование этой плохо управляемой особы она безусловно внесла.
30.10.2019
Испания
Хор девушек
Недавно прочла, что дети — существа, не способные на сопереживание и полностью сконцентрированные на себе. Но дети, как и взрослые, бывают разные. Я была неврастеником, каким, видимо, остаюсь по сей день. Без конца страдала, сочувствуя всем, хотя в первую очередь, конечно, себе.
Предметом моих острых страданий и переживаний была тогда популярная опера композитора Алексея Николаевича Верстовского на либретто Михаила Николаевича Загоскина «Аскольдова могила» с знаменитым хором девушек «Ах, подруженьки, как грустно… Сколько б песен мы не пели, от тоски мы их поем… И зачем мы, горемычные, родились на белый свет…».
Кстати, оказалось, что действие происходит в давние времена царствования князя Святослава Игоревича, как раз в Киеве, бывшем тогда центре Киевской Руси. Почему-то этот хор тогда по радио передавали очень часто, а так как телевизоров еще не было, почти целый день играло радио. Как только я слышала заунывный напев, тотчас начинала плакать.
— Что с тобой, Норенька? — спрашивала моя прабабушка Басенька.
— Скучно, — отвечала я, размазывая по лицу слезы.
Другим предметом моих страданий был кролик. Весело резвящийся на страницах детских книг, он внезапно оказывался в продуктовом магазине, мертвый, уже ощипанный и синий.
Стоил кролик довольно дешево, наверное, не дороже курицы, и его часто готовили на обед.
Никакие уговоры не могли заставить меня его есть. Я плакала и говорила: «Он был живой».
На Разъезжей улице был большой рыбный магазин, где продавали живую рыбу. Мы с бабушкой Марией, мамой моей мамы, которая меня растила в более поздние годы, туда часто ходили.
Большие карпы с серебристой чешуей и грустными глазами смотрели на покупателей через стекло аквариума, как мне казалось, с укоризной, предчувствуя свою несчастную судьбу. Продавщица вылавливала карпов сеткой и стукала лопаточкой по голове, усыпляя рыбу, которая до попадания на кухню была еще жива. При мне карпа покупать было нельзя, а то бы я плакала по нему весь день.
Никакие усилия моего папы, обладавшего поистине железной волей, плодов не приносили.
Папа сжимал мне руку до синевы, а я должна была улыбаться и говорить, что не больно. Что ему мерещилось? Сталинские застенки или гитлеровские трудовые лагеря? Трудно сказать, ясно только одно — так он пытался спасти и подготовить к тяготам нелегкой жизни тех времен своего единственного ребенка.
К сожалению, столь же чувствительна моя младшая дочь, что в условиях современной Германии не такая уж редкость. Помню рассказ про одного мальчика-подростка из обычной немецкой семьи, которого также послали за свежей рыбой.
Он вернулся ни с чем, заявив: «Рыбы тоже имеют право на жизнь».
Эта чувствительность мне всю жизнь изрядно вредила, потому что сочеталась также с некоторым легкомыслием и русским пофигизмом. Имея одну из первых в Питере фирм по недвижимости, я раздавала агентам деньги направо и налево, распивая с ними кофе и непозволительно сокращая дистанцию, необходимую для успешного бизнеса. Поэтому мой муж говорил: «У тебя не агентство, а студенческое научное общество». Вот его и пришлось закрыть.
В то время как мои соплеменники активно расставались со своими квартирами и прочими благами, унося ноги в Америку или еще куда-нибудь, я упорно держалась за свой Питер, не поддаваясь на уговоры умных людей и не находя в себе сил расстаться с родным уголком, от которого пятнадцать минут езды до Седьмой линии Васильевского острова, самого прекрасного места на свете. Ах, этот кофе за тридцать рублей, несравненные пирожки с капустой и пирожные «картошка» в булочной Вольчека на Суворовском проспекте! А после девяти вечера все еще в два раза дешевле.
Вот теперь мы и видим результат: вымышленные доллары и евро в России, которые нельзя купить за виртуально дорожающие рубли. Перекрытые на неизвестный срок маршруты к моему любимому Васильевскому. Несколько утешает, что я не одна такая.
Друзья, не доверяйте эмоциям. Подведут.
05.04.2022
Берлин
Портреты
Когда-то моя бабушка Мария Виноград владела восьмикомнатной квартирой на Разъезжей улице в Санкт-Петербурге. Потом ее «уплотнили» и оставили только одну сорокаметровую комнату. Под ней находилась типография, и гул печатных машин сотрясал дубовый паркет и многочисленные портреты богатой и знаменитой некогда родни, украшавшие стены огромной холодной петербургской комнаты. Несколько месяцев я в этой комнате жила. Бабушка работала медсестрой в больнице, и я часто оставалась одна. Мне было шесть лет.
Бабушка была писаная красавица (я на нее, к сожалению, совсем не похожа).
В пятьдесят пять лет у нее была фигура Венеры, белоснежная кожа, рыжие волосы, уже поседевшие за время блокады, огромные зеленые глаза. Настоящая еврейская женщина. Бабушка была хладнокровным человеком и не очень обращала на меня внимание. А у меня была тайная фобия, о которой я никому не рассказывала. Когда она была не на работе, мы с ней часто ходили в магазин. На Разъезжей был тогда магазин, где продавали живую рыбу. В аквариуме плавали карпы, хлопали своими рыбьими глазами и не знали, что скоро из них изготовят рыбный деликатес. Мне их было жалко. Я также ни за что не ела кроликов, которых тогда продавали в мясных магазинах совершенно свободно. Плакала и говорила: «он был живой». Неврастенический был ребенок. Но главная фобия была моей тайной, и я долго о ней никому не рассказывала. Я боялась портретов.
Мне казалось, что когда я в комнате одна, они сходят со стен и окружают меня со всех сторон, намереваясь утащить в свое царство, где уже не будет ни бабушки, ни полосатой кошки Сусанны, которая тоже жила в этой квартире, ни всегда немного нетрезвой соседки тети Вали, работавшей диктором на телевидении и угощавшей меня шоколадными конфетами «Мишка на Севере».
Родственники с портретов протягивали ко мне руки и приветливо улыбались, в полупустой огромной комнате от них было некуда скрыться. От этих страхов я совсем уж ничего не ела и была такой тощей, что лопатки торчали, как крылья. Кончилось все это воспалением среднего уха. Я сидела на старой тахте с компрессами на обоих ушах и с перевязанной головой, и мне было очень плохо. Бабушка лежала на своей кровати и читала книжку — это было ее любимым занятием, и в этом я ее хорошо понимаю.
Тут в дверь позвонили, и в квартиру ввалился дядя Калман, бабушкин родной брат, военный врач. Сто девяносто ростом — они все были красивые и рослые, эти Винограды — всегда жизнерадостный и шумный, он заполнял собой все пространство, где бы он ни находился.
При нем была маленькая хромая русская жена Маргарита с длинными красивыми волосами, собранными в большой узел. Она смотрела на него снизу вверх, как на Б-га. После войны его послали руководить госпиталем на Урале, какое-то время он жил там один и ни в чем себе не отказывал. Когда приехала Маргарита, ей со всех сторон стали с удовольствием сообщать о неверности мужа.
— Калмуша ни в чем не виноват, — заявила обманутая жена. — эти женщины его сами преследуют. Калману она не сказала ни слова упрека, а его подруг подвергла остракизму, и кажется, некоторых даже собственноручно избила. От любви прибавляется сил.
Дядя Калман подошел ко мне и внимательно на меня посмотрел:
— Ты что это, Норка, совсем расклеилась? Бабка не смотрит за тобой, что ли? Расскажи мне, в чем дело. Не нравится тебе у Маруськи, почему?
Он посадил меня на свои большие теплые колени (чего бабушка никогда не делала, она жила в своем мире), и тут я вдруг расплакалась и сказала:
— Дядя Калман, я боюсь портретов, вдруг они меня к себе утащат! Они каждый день со стены сходят и окружают меня со всех сторон.
Дядя не вздумал надо мной смеяться или упрекать меня в глупости и трусости. Он серьезно на меня посмотрел и сказал:
— Да, хватит им тут красоваться, пора на покой.
Он стал снимать портреты со стен и уносить их из комнаты в довольно просторный тамбур между входными дверями, которые обычно были в старых питерских домах довольно большими. Когда последний портрет был вынесен из комнаты, я почувствовала себя совершенно счастливой. Потом я каждый день ходила проверять, не сбежали ли мои родственники из своего заключения. Нет, все были на месте. А во время переезда все они пропали, наверное, оказались на помойке.
Лет через тридцать мой дядя Калман умирал от рака в военном госпитале на Суворовском проспекте, до последнего дня он верил, что поправится. Я его часто навещала.
Он встречал меня своей широкой улыбкой:
— Норка, я чуть не отдал концы, но операция мне помогла, — говорил он.
Через несколько дней он умер, вся семья собралась в вестибюле крематория. Я очень плакала. Мы ведь не знали тогда, как нужно хоронить еврея. А он был к тому же особенный добрый еврей.
12.04.2019
Берлин
Молочный суп
Я ненавидела детский сад. Утро начиналось с мерения температуры. В нетопленной комнате было полутемно, но радость от долгожданного 37,1 ничем нельзя было омрачить. Тогда не нужно было идти в детский сад, где мне не нравилось все: другие дети, запахи, воспитатели, сам воздух, пропитанный парами общественной кухни с какими-то прогорклыми маслами и ужасной манной кашей. Я ненавидела процесс утреннего одевания в этот пыточный лифчик с резинками и грубые чулки.
Переполненный автобус, куда мы с мамой с трудом втискивались, где меня сейчас же начинало тошнить от вони этих несчастных немытых людей, спешащих на работу. Не было не только ванн с горячей водой, но даже паровое отопление было редкостью. А прошло всего полвека.
Иногда мы с мамой должны были выйти, и меня рвало прямо в пористый серый снег. А ведь это было удачей и привилегией — место в детском саду, да еще в самом центре города, на улице Восстания, откуда до моего дома на Шпалерной, тогдашней улицы Войнова, было всего несколько автобусных остановок.
Поскольку я ненавидела детский сад, он отвечал мне примерно тем же. Самым страшным было то, что из-за стола нельзя было выходить, пока все не съешь. Наверное, это было правильно в Ленинграде, где всего несколько лет назад миллион людей умерли от голода. Но эти высокие мотивы не для шестилетнего ребенка. Есть я не хотела ничего и изобрела довольно неприятный способ выйти из-за стола — я складывала еду в карманы моего фланелевого платьица и все это тащила домой, пытаясь выкинуть по дороге, как можно незаметнее. Мама, конечно, все замечала, но ничего мне не говорила. Зато заведующая детским садом, папина знакомая, благодаря которой мы получили место, была об этом проинформирована нянечками и воспитателями.
В один зимний день у нас в квартире раздался звонок. Вызывали папу.
— Вы знаете, Исаак Соломонович, что ваша дочь ничего не ест?!
— Правда? — удивился папа, который кроме своих подопытных крыс и лягушек почти ничего не замечал, так как дописывал кандидатскую диссертацию по физиологии.
— Это она у вас ничего не ест, а у меня будет, — заявил папа и строго на меня посмотрел. Я сразу решила заплакать, но вспомнила, что это не поможет. Папу детские и женские слезы ничуть не трогали, а только раздражали. Я затаилась, обдумывая свою нелегкую жизнь.
Через несколько дней я обнаружила на папином письменном столе интересную книгу. На ней были изображены три богатыря, зорко смотрящие в даль из-под руки. Я попыталась книгу открыть, но она не поддавалась. Мои усилия были замечены, и книгу отняли. Глубоко обиженная, я удалилась в узкий коридор, ведущий к туалету, где я прогуливалась с моей мышкой на колесиках и отдыхала от надоевшей родни.
На следующее утро папа объявил, что сам поведет меня в детский сад. Меня нарядили в чистое платьице и привязали большой голубой бант. Праздничная экипировка, подготовка к встрече двух важных персон.
Заведующая, дама неопределенного возраста, одетая в пиджак и прямую юбку, согласно дресс-коду официальных особ, встретила нас сияющей улыбкой, и папа вручил ей ту самую книгу, с которой мне не дали ознакомиться. Тогда я поняла, что это вовсе не книга, а шоколадные конфеты ассорти, которые я всегда очень любила.
«Заведующей везет», — подумала я и приготовилась к расправе.
— Исаак Соломонович, не знаю, что делать с Норой, она какая-то замкнутая и ничего не ест, — опять завела начальница.
— Что сегодня на завтрак? — спросил папа.
— Молочный суп с макаронами, — ответила подоспевшая воспитательница.
— Принесите, сейчас мы ее накормим, — уверенно заявил папа и строго на меня посмотрел.
Принесли суп, от него шел отвратительный запах кипяченого молока, которого я и по сей день не выношу.
Папа взял тарелку с ложкой в одну руку, меня в другую и сказал:
— Открой рот и ешь суп!
Одну ложку в меня влили, и тут меня вырвало на папу, на заведующую, на всю эту несчастную жизнь, где взрослые издеваются над маленькими детьми, не дают им жить своей жизнью, есть, что они хотят и не вставать в шесть утра в ледяном городе, пропитанном слезами.
Так что ностальгия по СССР с его сталинскими методами воспитания, которая сейчас входит в моду, меня совсем не вдохновляет.
А своих детей я воспитала в либеральном духе, о чем ничуть не жалею.
11.04.2019
Берлин
Детский сад в Пушкине
Пушкин, или Царское село. Кто же не знает этого магического словосочетания. Конечно! Там Пушкин в Лицее учился и стихи сочинял. «Отечество нам Царское село!» Его еще Жуковский хвалил.
Еще там есть какой-то дворец. Что же еще? Ну, какие-то колхозные поля, куда студентов и всяких там ученых на работу высылали, картошку-капусту растить и убирать. Это чтобы гиподинамии не было. А то сидят целыми днями, это ведь вредно. Пусть потаскают ящики с картошкой или мерзлой капустой — здоровее будут. Правда, один кандидат наук очень старался и перестарался. Поднял пару ящиков. Такой радикулит нажил, разогнуться не мог. Сделали операцию — так вообще в инвалидную коляску пересел. С работы, конечно, выгнали, это вам не какая-то Германия, где с инвалидами возятся, помощь оказывают. А там копеечная пенсия — и никому ты не нужен. Рухнула жизнь молодого перспективного архитектора, жена-красавица куда-то исчезла. Только мама осталась плакать и с голоду не дать умереть. Оказал помощь родному сельскому хозяйству. Но хоть жив пока. А вот одна сотрудница патентного отдела на овощной базе овощи гнилые перебирала и желтуху подхватила. Через неделю умерла. Хоронили всем отделом. Тридцать восемь лет, старая дева. Видно, не жилец была. Вот вам и отечество Царское село.
А у меня, между прочим, там папа работал — физиологию в Сельскохозяйственном институте преподавал. Хорошо, хоть туда взяли, а то с такими именами-отчествами, что произнести неудобно — Исаак Соломонович — куда возьмут? Поменял бы хоть, что ли, как люди делали, на что-нибудь нормальное — Игорь Александрович, например. Так нет же, сионист какой — ничего менять не хотел. А в директорах-то в Пушкине тоже такой был, но поменял на благозвучные, и фамилию тоже — по жене вместо Лифшица Линов стал. И пробился, но к своим симпатии имел и папу на работу взял, доцентом. Тем самым процесс воспитания малолетней дочери затруднился. Далеко этот Пушкин от улицы Войнова. Но в Пушкине детский сад был в старинном особняке, чуть ли не в замке средневековом. И также там холодно было. Не зря эти несчастные князья да герцоги от чахотки как мухи дохли. Попробуйте залу стометровую печками протопить. Короче, отдали меня в этот детский сад. На круглосуточное, чтобы самостоятельность воспитывать «силу духа и силу воли». Днем еще ничего было, а вот ночью, когда почти всех детей забирали домой, эта зала пустая, где пятьдесят кроваток стоит, темно, холодно и хочется в туалет, но страшно идти одной в темноте по пустому длинному коридору, где только в конце тусклая лампочка под потолком. Приехала мама посмотреть, как я там — видит, дело плохо. Ребенок хиреет, плачет, просится домой. Что делать? Папа-доцент хочет силу воли воспитывать, а воспитуемый не дается. Сняли мама с бабушкой угол у старушки неподалеку от детского сада и меня по секрету от папы на ночь забирали по очереди, а в семь утра возвращали и ехали в город на работу. Конечно, папа об этом узнал, настучали добрые люди. Разразился скандал, и царскосельский сюжет на этом завершился. Если не считать колхозных полей и овощебазы. Но там хоть без ночевки было.
Обвинили в срыве проекта, конечно, бабушку Марию Владимировну Виноград, рыжеволосую зеленоглазую красавицу, всю блокаду проработавшую медсестрой в больнице и за три месяца до конца блокады вывезенную по Дороге Жизни в ближнюю эвакуацию в последней стадии дистрофии. Очень ее папа не любил, смеялся вечно над ней, называя ее «все ужасно и опасно», потому что она была против закалки и воспитания силы воли такими зверсковатыми способами. Потом родители, конечно, развелись, и эта бабушка растила меня на жареной на сливочном масле картошке, сырничках с изюмом и грибном супе, в узкой комнатке в коммуналке. Она спала на железной кровати с шишечками и для мягкости подложенной старой шубе из куницы. А я на разложенной на ночь раскладушке. Зато какие сказки она мне рассказывала на ночь! В жизнь мою совершенно не вмешивалась, уроки не проверяла и не спрашивала, где была и что делала. Это и было воспитание «силы духа и силы воли».
16.01.2020
Берлин
Парашют
Мой день рождения 25 мая. Погода в Питере в этот день обычно солнечная, дует свежий ветерок. По Неве идет ладожский лед. Мне исполняется семь лет. Тогда это было воскресенье. Мы с папой едем в Парк культуры и отдыха им. С.М. Кирова — так это называлось тогда, длинно и с претензией. В парке зеленеет молодая листва, широкие чистые дорожки приводят к городку аттракционов. Посреди него гордо возвышается парашютная вышка. Сейчас ее уже нет. Из моды вышла, а может, решили, что опасно, и запретили. Хотя все эти американские горки головокружительные кажутся намного опаснее. Тогда их, конечно, не было, и народ, желая получить порцию адреналина, прыгал с парашютом. Конечно, это был не настоящий парашют, а его имитация. То есть парашют висел над вышкой на стропилах. Прыгуна пристегивали к нему ремешками, и он прыгал вниз с высоты примерно двадцать пять метров, сначала просто падая, а потом стропы натягивались — и он плавно опускался на землю.
Папа был очень дисциплинированный, и пока другие отлеживались в постели, он уже бодро шагал по утренней улице, держа меня за руку. При этом папа не переставал меня воспитывать. Воспитание заключалось в том, что он до боли сжимал мою маленькую руку, а я должна была улыбаться и говорить, что не больно. Это он у меня стрессоустойчивость воспитывал, что было в постсталинские времена совсем не лишним. Зато потом всю жизнь замечали, что у меня крепкое мужское рукопожатие.
Когда мы подошли к вышке, народу было мало. Тогда был один выходной, усталые горожане еще отлеживались в постели и видели сладкие утренние сны. Мы же были готовы к смелым и необычным поступкам. Это было в духе моего папы — врача и физиолога, молодого кандидата наук. Он, как всегда, строго на меня посмотрел и спросил:
— Ну что, Норкин, спрыгнешь с вышки?
Интересно, что я могла ему ответить? Что я еще маленький ребенок, мне хочется сидеть на скамейке и есть эскимо на палочке или валяться на траве с интересной книжкой?
Деваться мне было некуда и отказаться невозможно, хотя уже тогда, да и теперь, а может, именно после той истории, я панически боюсь высоты.
Я кивнула и потащилась к винтовой лестнице, ведущей наверх. Тут к нам подошел служитель и что-то папе сказал. Маленьким детям прыгать с вышки было категорически запрещено. Но тогда законы выполнялись как-то вяло — Сталин-то помер несколько лет назад. Поэтому за умеренное вознаграждение служащий отошел в сторонку, а мы начали взбираться по винтовой лестнице наверх. Голова у меня кружилась, я вся тряслась от страха, но старалась не подавать виду. Спортивный папа взбирался за мной, в какой-то степени меня подстраховывая. Наверху работник вышки, которого я уже от страха не видела, стал закреплять на мне ремни парашюта. Конструкция была явно не рассчитана на ребенка. Достали еще ремни и кое-как закрепили на груди, спине и в подмышках. Я стояла на краю этой прозрачной металлической конструкции в какой-то немыслимой высоте. Вдалеке виднелся парк, фигурки людей, скамейки, фонтаны.
Все маленькое, как в мультике, и туда мне надо было прыгнуть? От страха я уже начала терять сознание, когда почувствовала, что меня толкнули в спину, опора под ногами пропала — и я лечу вниз. Но это было еще не все. Парашютная вышка не была рассчитана на такой малый вес прыгуна, поэтому я повисла на полпути, беспомощно болтаясь на плохо натянутых стропах. С помощью механизма, раскрутившего оставшиеся канаты, меня наконец опустили на землю. Кстати, когда я повисла, страшно уже не было, а было даже любопытно, чем все это кончится.
Потный от страха служитель подскочил и стал судорожно раскручивать ремешки. Наверное, за такую молодую прыгунью ему бы здорово попало.
Папа как ни в чем не бывало подошел ко мне. Кстати, сейчас я вспоминаю, что сам он прыгать не стал, а спокойно спустился по лестнице. Приветливо улыбаясь, что бывало нечасто, он протянул мне руку, я в ответ должна была дать свою. Он ее крепко пожал и твердо сказал:
— Молодец, тебе уже семь лет. Ты уже взрослая. С этого дня рассчитывай только на себя.
Художник Раис Халилов
Между прочим, я недавно узнала, что у евреев действительно принято опекать мальчиков только до шести лет. А девочек все-таки до двенадцати. Тут папа что-то перепутал, будучи атеистом и не имея ни малейшего интереса к Пятикнижию. Но какие-то отголоски веры предков все же осели у него в голове, преломившись таким образом.
Когда я подросла, для воспитания силы духа забиралась по пожарной лестнице на шестой этаж, так что урок не прошел даром. Про то, что мне не на кого рассчитывать, я тоже поняла. Хотя, вопреки папиной теории, так хочется опереться на плечо друга.
11.01.2020
Берлин
Клюквенный мусс
В пятидесятых годах в Ленинграде не было голода. Жили скудно, но все необходимое было.
Хорошо помню семейные обеды на улице Войнова в нашей большой светлой гостиной с окнами на Неву. Управляла всем моя прабабушка Басенька, поэтому вся еда была кошерная.
За столом собиралось человек пятнадцать родни, в том числе мы с моим кузеном Фимой. Он был с детства мальчик уравновешенный, упитанный и ел все, что давали. Поэтому, вероятно, хорошо продвинулся по жизни, уехав в Америку и там став высокооплачиваемым айтимэном. Я, наоборот, была нервозным ребенком и почти ничего не ела. А полагалось в те времена, когда люди еще помнили кошмар блокадных дней, все, что дают, доедать до чистой тарелки. Когда мы все садились за стол, я начинала ощущать одуряюще сильный запах фаршированной рыбы. Меня уже тошнило, и эти серые, сильно пахнущие рыбные котлетки я много лет видеть не могла, не то что есть. (Теперь ем в синагоге иногда, но они не настоящие, а из израильских банок, это немного меня с ними примиряет).
Бабушка Соня, дочь той самой бабушки Баси и мама моего отца, готовить не любила. Она выросла в двадцатые годы, когда все еврейские традиции забывались и им на смену пришли революционные лозунги типа «не спи, вставай, кудрявая, заря встает с заставою». По-моему, кроме фасолевого супа, она ничего готовить не умела, поэтому, когда я подросла, меня часто приглашали в общественное место, где можно было пойти пообедать без домашней готовки и мытья посуды, а тогда ведь не только посудомоечных машин, но и горячей воды почти ни у кого не было.
В Питере были даже знаменитые места, куда можно было пойти вполне прилично пообедать или позавтракать. Одним из таких мест было молочное кафе на Невском проспекте недалеко от Московского вокзала. Там давали очень вкусные молочные сосиски с картофельным пюре. Это даже я ела с удовольствием, хотя сосиски были, конечно же, некошерные. Что меня тогда совершенно не интересовало. В это кафе меня пригласили позавтракать бабушка Соня и дедушка Соломон, которого я звала Соломока. Маленького роста блондин с ясными голубыми глазами, он носил фамилию Бреслав, произошедшую от его предков из Шлезии, добрейший был человек, тоже доктор и даже кандидат наук. Голоса никогда не повышал и был со мной мягок и терпелив. Помню холодный зимний день — Соломока везет меня на санках через заснеженную заледеневшую Неву. Мне было немного страшно, как будто мы одни в этой снежной пустыне и санки могут провалиться под лед. Ничего не произошло, мороз был градусов десять, а подледный лов с прорубленными лунками тогда еще не вошел в моду.
Бабушка была тоже маленького роста, круглолицая, небольшая, с очень красивыми густыми длинными каштановыми волосами. В них, видимо, была ее жизненная сила, и как только она их обрезала, скоро умерла. Это случилось позже. Сейчас мне примерно семь лет, и мы сидим с дедушкой и бабушкой в молочном кафе на Невском, я уже съела сосиски и выпила морс, и тут оказалось, что заказан десерт — клюквенный мусс. Кажется, муссы делают из манной каши, которую я по сей день ненавижу. Выглядел он примерно так же, только красный. Я впала в панику и поняла, что меня будут заставлять это есть. Бабушка Соня сказала:
— Ты должна съесть этот мусс. Мы будем здесь сидеть, пока ты его не съешь.
Я мусс не ела, просто не могла, я чувствовала: если хоть ложку съем, меня сразу вырвет. Время шло. Дедушка молчал. Бабушка смотрела на меня с антипатией. Как поступила бы другая девочка на моем месте? Наверное, так же: я начала молча плакать. Слезы капали на мусс. Бабушка злилась.
Подошла официантка, увидев эту драматическую сцену, и спросила:
— Ты что, мусс не любишь? Другие дети его с удовольствием едят.
Я не отвечала, молча капая слезами на мусс.
— А хочешь компот?
Я помотала головой. Мне хотелось только одного — как можно быстрее уйти из этого кафе и никогда туда не возвращаться.
С тех пор мои отношения с бабушкой Соней, комсомолкой двадцатых годов, которые и раньше не были теплыми, как-то еще больше охладились.
Потом мы с мамой на полгода уехали в Геленджик, к морю.
А с бедной бабушкой случилась трагическая история. Она работала лаборанткой в детской клинической больнице. Часто брала кровь на анализы, всасывая ее через трубочку. Такие тогда были методы. Они с папой и дедушкой только что выменяли маленькую отдельную квартиру на Большой Пушкарской улице, на любимой Петроградке. Квартира была в бельэтаже, полутемная, с газовой колонкой и ванной на кухне и туалетом, встроенным в прихожую. В другой половине некогда барской квартиры с окнами в сад была типичная питерская коммуналка с жильцами-алкоголиками.
Но тогда и эта маленькая квартирка была счастьем: избавиться от соседей и жить своей семьей. Тем более, характер у бабушки был жесткий. В последней коммуналке соседка сказала бабушке: «Вы, Софья Ефимовна, хорошая женщина, хоть и еврейка». После этого бабушка с ней никогда не разговаривала и не здоровалась, лет пять.
Переезд Соню очень утомил, не было тогда этих бодрых молодых ребят, легко перетаскивающих мебель и предметы быта, как тут в Германии, где все часто переезжают, и какие-нибудь молодые и быстрые профессионалы за пару часов все соберут, перевезут и выгрузят, где скажешь. Особенно перевозка старинного французского буфета красного дерева, которым я владела долгие годы, была, видимо, чем-то трудноисполнимым.
На работу бабушка пошла невыспавшейся и нечаянно всосала через трубочку кровь ребенка, заболевшего острой желтухой. В тот же вечер ей стало плохо, вызвали скорую и отправили в инфекционную больницу. Дед с папой растерялись, хоть и врачи. Вместо того чтобы разыскивать везде гамма-глобулин и принимать срочные меры, они вели ее уже полуживую через двор больницы пешком. Билирубин у нее поднялся до размеров, несовместимых с жизнью. Печень ее не выдержала, и она через два дня умерла, ей было всего пятьдесят шесть лет. Дед был на десять лет старше нее. От горя он перестал вставать и не выходил из дома, через год и он умер от остановки сердца.
Папа был так расстроен, что спал на полу целый год.
Когда он мне сказал о смерти бабушки, я как-то не очень отреагировала. Мне было десять лет, и я плохо представляла себе, что такое смерть. Он сказал, что я жестокосердная. Он же не знал про мусс. Хотя теперь мне стыдно.
Бабушка и дедушка похоронены на еврейском кладбище в Петербурге, там стоит красивый белый мраморный памятник. Я туда прихожу и ухаживаю за их могилой. Ведь у евреев нет сроков давности, могилы никто не сносит и денег за продление места не требует. Поэтому еврейское кладбище не такое ухоженное, как христианские кладбища в немецких городах, похожие на парки. Но и наше очень красивое, и какие-то люди из синагоги за ним все же следят.
27.01.2020
День 75-летия снятия блокады
Ленинграда и освобождения Освенцима
Берлин
Барабулька
Моя мама, Нина Залкинд, была красавица. Высокая и тонкая, с темными, слегка вьющимися волосами и зелеными глазами. За ее необычную фигуру ей дали прозвище «глиста на роликах». Такой худенькой она пришла в Первый медицинский в Питере сразу после армии, где служила медсестрой в санитарном поезде, которым руководил мой дед, подполковник медицинской службы Лев Абрамович Залкинд. Дед получил диплом врача в Германии, в Бонне, но из России не уехал, став впоследствии известным врачом-гинекологом.
Мама никогда не рассказывала мне об этих тяжелых годах, ей не хотелось вспоминать пережитое. Это нежелание говорить о трагических вещах наблюдается также у бывших узников концлагерей. Мама была на четыре года старше папы, но из-за войны и службы в армии поступила учиться с ним одновременно.
Училась мама лучше всех в группе и была старостой курса. Родители рассказывали мне о таком эпизоде: в аудиторию привели больного и предложили студентам его обследовать, чтобы определить его врожденные отклонения. Никто ничего не мог найти. Тогда руку подняла моя мама. Она взяла стетоскоп, прослушала больного и сказала:
— У больного сердце справа.
Все ахнули от удивления.
Институт она окончила с отличием, и они оба с папой поступили в аспирантуру.
И тут родилась я. Мама должна была бросить аспирантуру на кафедре анатомии, потому что не могла резать трупы, а потом кормить грудью ребенка.
Так что я испортила мамину карьеру, а то бы она стала профессором раньше папы. Теперь моя дочка говорит:
— Девочки вообще-то умнее мальчиков, но когда появляется ребенок, у них в карьере делается «клик».
Я вынуждена молчать, поскольку чаще всего так и бывает.
Папа продолжал писать диссертацию на кафедре физиологии, а мама работала на скорой помощи, ездила по ночам на вызовы и кормила семью. Помню, как во время наводнения она пришла домой вся мокрая, потому что машина скорой помощи ехала по открытой воде.
Родители, хоть и были коллеги, но люди совершенно разные. Папа был ученым, а мама — врачом от Б-га. Мной она не особенно занималась, работала вечно на полторы ставки, потом руководила большой цитологической лабораторией. Так что растила меня бабушка, а по выходным папа. Но стоило мне заболеть (а болела я простудными заболеваниями и детскими инфекциями очень часто), мама сразу начинала мной интересоваться и активно меня лечить. Много времени моей детской жизни я провела в постели с компрессом на горле и с горчичниками на груди. Самым приятным лечением было намазывание теплой скипидарной мазью. Но все это в целом помогало мало в борьбе с сырым и холодным питерским климатом.
Тогда мама решила взять на работе полугодовой отпуск и вывезти меня на оздоровление к морю. Она написала письмо в курортную поликлинику города Геленджик на Черном море, и ее без проблем приняли на полгода на работу.
Врачи тогда в России так же плохо оплачивались, как и сейчас, но везде требовались.
Геленджик, который теперь приобрел мировую известность благодаря дворцу не то В.В. Путина, не то его друга А.Р. Ротенберга, был тогда невзрачным городишкой, где не было никакой приличной застройки, только пара недействующих церквей, а большая часть пестрого многонационального населения проживала в неказистых собственных домиках с удобствами на дворе, но зато с красивыми южными садами. Фруктовых деревьев, для питерского ребенка прекрасных и сказочных, было много: груши, сливы, абрикосы, грецкие орехи — все это, оказывается, росло на деревьях, а не на полках в «Елисеевском» магазине. Но больше всего мне понравилась шелковица, покрытая синими толстыми гусеницами ягод, которые так и сочились сладким, чуть горьковатым соком. За шелковицей я лазила на старое раскидистое дерево, росшее у нас во дворе, и однажды свалилась с него, довольно сильно расцарапав свою тощую грудь.
Еда там вообще была натуральная и дешевая, первое, что мы с мамой сделали — это купили большую банку черной икры, которую можно было есть ложками или намазывать на страшно вкусный мягкий белый лаваш. Но, так как холодильников тогда в России не было (а в Америке они уже давно были), то икра все же испортилась и полбанки мы выбросили, как ни больно теперь вспоминать.
Три месяца я училась в школе. Никаких национальных проблем в Геленджике не было: здесь мирно уживались русские и украинцы, татары, греки, армяне, и в школе никакого моббинга не было. Поэтому я вполне благополучно закончила учебный год, и наступила полная свобода, которую мама не имела возможности ограничивать, так как в то время работали шесть дней в неделю, и ровно в восемь тридцать утра я оставалась до шести вечера одна. Конечно, я знала, где мама работает, но приходить туда и болтаться у взрослых под ногами без особой необходимости не рекомендовалось.
Поэтому я надевала свое невзрачное ситцевое платьице, брала купальные трусы (о купальниках для десятилетних девочек, без намека на бюст, тогда никто не слышал), полотенце — и отправлялась к морю, в пяти минутах ходьбы от домишка, где мы снимали жалкую полутемную комнатку. До сих пор для меня остается загадкой психология людей того времени: что, вообще не было преступности и мама не боялась, что украдут ее единственного ребенка? Или просто убьют для интереса? Или изнасилуют? Не могу себе представить, как бы я оставляла свою маленькую дочку или десятилетнего внука на целый день одного без присмотра. Наверное, мир так изменился, что мы всего боимся, и неспроста.
Другой опасностью было то, что я могла просто утонуть. Тем более что плавать я не умела. А где мне было учиться? Слишком короткое питерское лето и полное отсутствие бассейнов для детей не давали возможности. А вот в Германии дети такого возраста, которых регулярно водят в бассейн, уже сдают свой маленький экзамен по плаванью, «Морской конек» или что-то в этом роде.
Правда, в Геленджике есть одна особенность — город стоит на берегу бухты с очень большим мелководьем — пока дойдешь до глубокого места, устанешь.
Берег покрыт мелкой галькой, и вода кристально чистая. Там я совершенно одна, без чьей-либо помощи, научилась плавать. Болтаясь в соленой воде, я вдруг почувствовала, что она меня держит, оторвала ноги от дна и поплыла.
Конечно, около берега, но все же. Мама удивилась моим успехам. Иногда она приходила в обеденный перерыв посмотреть, чем я там занимаюсь. А я бродила по берегу, собирала красивые ракушки и радовалась жизни и теплому южному солнцу. Теперь мне дочка объяснила, что ракушки — это часть природной среды и их трогать нельзя, потому что это нарушает экологию. А избыток ультрафиолета вреден и опасен. Но тогда я этого еще не знала, и никто не знал.
Бродила я по берегу в мокрых трусах, которые на мне высыхали, потом я опять лезла в воду — и рано или поздно добром это не должно было кончиться. Я заболела двусторонним воспалением легких.
Мама выписала мне антибиотики, но уйти с работы она не могла, потому что некому было ее заменить. Я лежала в нашей комнатке одна с температурой 39, и мне было очень плохо. Так прошло десять дней, температура не падала, ребенок кашлял, не выздоравливал, и замечательный проект грозил прерваться отправкой в больницу. Мама расстроилась и все-таки взяла больничный. Она сидела рядом со мной и читала мне вслух мои любимые сказки Андерсена. Отправлять меня в больницу, где мне бы начали колоть антибиотики, она боялась, что дальше делать, не знала. Как говорил мой покойный муж Игорь, тоже врач: «Врачи не боги, они те же люди, только больше знают».
Наступил базарный день — воскресенье. Мама пошла на рынок, чтобы купить свежих овощей, деревенского творога и других вкусных вещей для больного ребенка. В это время начался сезон ловли мелкой морской рыбешки, похожей на нашу корюшку, которая называлась барабулька. Дома мама нажарила целую сковороду этой рыбки, и мне вдруг очень понравился ее запах. Мама дала мне целую тарелку рыбы с огромным южным помидором в придачу. Я съела и попросила еще. По-моему, ничего вкуснее этой барабульки я никогда в жизни не ела. Съела целую сковородку рыбы и стала поправляться. К вечеру температура упала, а через пару дней я опять бегала по теплой серо-серебристой гальке и была здорова. Правда, мама строго приказала мне переодеваться после купания в сухое, что я и сейчас делаю. Поскольку, как сказала одна остроумная дама, я — не вешалка для сушки купальников.
Лето закончилось, как заканчивается все хорошее на свете, быстро и внезапно.
Мы вернулись в холодный сентябрьский Питер, я была загорелая и повзрослевшая, мама тоже выглядела получше, хотя для нее это была работа плюс ребенок.
В Питере мы узнали, что как раз в то время, когда я болела пневмонией, моя бабушка Соня, работавшая лаборанткой в детской больнице, всосала случайно на работе желтушную кровь и через три дня умерла от острого гепатита. Ей было всего пятьдесят шесть лет.
Так что все мы ходим по грани, и если бы не барабулька… Спрашивала много раз, где ее можно купить. Никто не знает. Заколдованная рыбка.
Май, 2021
Берлин
Не забывай
В четвертый класс я пошла на Фонарном переулке. Школа стояла на углу Мойки, и мяч с нашей школьной спортплощадки иногда падал в воду. Когда мы выбегали на переменках на улицу, краем глаза видели Исаакиевский собор и площадь с памятником императору Николаю Первому.
Местоположение школы было никак не связано с составом учеников или учителей. Это был обычный район центра Питера, почти все жили в коммуналках и были одинаково бедными. Но социальные различия были очень даже заметны. В то время касты создавались не фирмой, изготовившей одежду, а языком и поведением, количеством прочитанных книг и просмотренных спектаклей. Впрочем, никаких претензий мы друг к другу не имели. Дети дворничихи татарки Фатимы чувствовали себя не менее счастливыми, чем дети инженеров и научных работников. Просто наши орбиты не пересекались. Хотя в восьмом классе, когда девочки уже носили неудобные, жесткие, как панцирь, советские бюстгалтеры и пользовались ватками, завернутыми в бинтик (прокладок в СССР никто не знал), в меня влюбился наш второгодник Боря Михайлов, рослый белобрысый мальчик, явно пролетарского происхождения. Где бы я ни находилась, постоянно чувствовала взгляд его бледно-голубых глаз, полных немого обожания.
Надо заметить, что подростком я была некрасива, и чувствовала это. Лицо у меня было худеньким и длинным, тонкие ноги и бледная кожа дополняли портрет петербургского заморыша. Даже очень густые и длинные волосы не помогали. Коса у меня была такая толстая, что тетки в бане, куда мы раз в неделю ходили с мамой, ахали и смотрели, как мама ее заплетает. Но я была очень спортивная и волевая. Три раза в неделю меня водили на балет в знаменитую студию Молодяшина во Дворце культуры Первой Пятилетки, который недавно снесли в угоду нарядному, оранжевому внутри чуду хай-тека — новому Мариинскому театру. У Молодяшина была железная дисциплина, по два-три часа мы делали большие батманы и плие. Его жена, маленькая сухая старушка, настоящая балерина в прошлом, била нас довольно больно палочкой по ногам, когда мы недостаточно выпрямляли колени или не подбирали попу. Я и по сей день чувствую удары этой острой палочки, когда у меня что-то не выходит. К тому же папа научил меня грести на весельной лодке и правильно плавать.
К учебе я относилась довольно пренебрежительно, хотя в целом справлялась, зато читала запоем. Два предмета всегда вызывали мой интерес, и в них я была одной из лучших — физкультура и литература. Например, я первая из девочек влезла по канату под потолок нашего высокого спортивного зала. Мои сочинения часто читали вслух.
Все эти достижения не оставили бедного Борю Михайлова равнодушным. К тому же, к пятнадцати годам я внезапно поправилась и похорошела. Очевидно, подействовал бабушкин рацион из жареной картошки на сливочном масле, грибного супа и изумительных сырничков с изюмом и ванилью. Больше бабушка, прошедшая блокаду и работавшая всю жизнь старшей медсестрой, ничего готовить не умела. Итак, розовая и плотненькая девушка с длинной косой через плечо — это модная тогда прическа «прощайте, голуби» — уже не походила на тощенькую Норку-Корку, страдающую от насмешек еще и из-за своего имени.
Боря Михайлов учился из рук вон плохо. Может быть, это была не его вина, просто родители, пьющий отец и замученная жизнью мать, совсем им не занимались. Он был самым высоким мальчиком в классе и довольно красивым, с правильным римским носом и большими глазами, но печать происхождения его портила. Непонятно, в чем это выражалось, какой-то неправильный тон речи или движения. Все усилия Советской власти стереть эти различия, многопоколенный тренд людей образованных от «простого народа», не удался тогда. Может быть, теперь, когда электронные игрушки всех уравнивают, это получится. Не знаю.
Боря был влюблен «безмолвно, безнадежно». Он даже не пытался подойти и поговорить со мной, а только издалека следил за мной глазами. И тут вдруг наша классная руководительница, математичка Анна Ивановна, объявила, что мне поручается с ним заниматься и «подтянуть» его хотя бы до какого-то троечного уровня. Возможно, она что-то заметила, потому что Боря, сидевшей на первой парте, куда всегда сажали самых плохих учеников, все время сидел вполоборота и смотрел на меня, а я сидела на последней. Кстати, мне это очень нравилось. Там можно было под партой книжку читать. Я и сейчас, если меня не вынуждают вылезать вперед, стараюсь забиться в дальний угол.
Не могу сказать, что Боря или я этому обрадовались. Любовь на расстоянии — это одно, а вдалбливание алгебры с геометрией — совсем другое. Теперь нам приходилось оставаться после уроков в школе. Он меня к себе не приглашал, да и мне не очень хотелось знакомить его с бабушкой, приводить за мой старинный письменный стол, стоявший в комнате у мамы, где я с удовольствием клала под учебник какую-нибудь интересную книжку и читала вместо делания уроков.
Но теперь в наших отношениях появилась некоторая интимность, усилившая прежде виртуальную связь.
— Ты будешь сегодня со мной заниматься? — спрашивал Боря, и я невольно должна была назначить ему свидание.
Все это привело к тому, что Боря осмелел и уже как бы нацелился на более близкие контакты. Мне это немножко нравилось и немножко раздражало. С одной стороны, все же приятно, что из всех девочек выбрали именно тебя, а не признанную красавицу Таньку Варенникову, похожую на девочку Мальвину из фильма «Буратино», картинно хлопающую голубыми глазками на круглом кукольном лице.
С другой стороны, Борька никак не вписывался в мой образ мысли и жизни, с круглогодичным абонементом в Мариинский театр, посещением филармонии, с папой — доктором наук и экскурсоводческим кружком, который вел наш милейший учитель рисования, одноногий ветеран войны. К тому же, и в нашу школу и ее окрестности стали проникать веяния времени. Кто-то из моих друзей пригласил меня в молодежный клуб на бульваре Профсоюзов. Помню эту серую расклешенную юбочку и туфли с перепонками, и ощущение невиданного счастья, когда я впервые услышала музыку «Битлз». Это, видимо, был альбом «With The Beatles», вышедший в 1963 году с песней «All my Loving», вошедшей в список 500 величайших шедевров всех времен. И сейчас мое сердце замирает, когда я слышу эту мелодию и слова «Close your eyes…». Тогда же длинноволосый юноша в растянутом свитере впервые пригласил меня на танец.
Борька был дворовый парень с Мойки, и ни о чем таком понятия не имел. Может быть, при очень большом желании, можно было его пигмалионить, но в большинстве случаев это безнадежно.
Но роман наш все же потихоньку развивался, подогреваемый Борькиными успехами в учебе, он очень старался.
Тут наступило Восьмое марта, великий праздник всех российских девушек и дам. Учительницы получили поздравления от директора. В классах и на улице пахло свежей мимозой.
Борька пришел в школу с букетиком фиалок и преподнес мне духи «Не забывай», хит того времени. Это было не все: в руке он держал билеты в кино, кажется, это был суперромантический фильм «Человек-амфибия». В кино Борька смущенно и робко пытался взять меня за руку, но я сочла это уже чрезмерным.
На следующий день в классе начался бунт против нашей с Борькой смелости. Все девочки устроили мне обструкцию и перестали со мной разговаривать, а только шипели как змеи. На Борьку смотрели с неприкрытой ненавистью и возмущением.
— Как ты могла с ним пойти в кино! — шипели подружки.
Сейчас это кажется невероятным, но в те времена нам не разрешалось ничего. Нельзя было отрезать челку, и тоненькое бабушкино серебряное колечко на моем пальце послужило поводом для вызова к директору.
Не знаю, чего было больше в этом скандале: зависти, ханжества или все же ощущения, что мы с Борькой — не пара.
Только отношения наши после этого прекратились. Я пошла с моими элитными друзьями после восьмого класса в математическую школу на Театральной площади (тогда все собирались быть инженерами, но только не я, это было просто за компанию).
Борька, кажется, нигде больше не учился, но однажды я его видела, когда приезжала с моим шофером Сашей и московскими заказчиками расселять очередную коммуналку. Борька был коротко подстрижен, с толстой золотой цепью на груди и, вместе с другими, рослыми и похожими товарищами, представлял одну из определенных полукриминальных группировок, которых было в начале девяностых предостаточно. Он обрадовался нашей встрече, я тоже.
Все же лучше, чем спиться и погибнуть под забором. Что дальше с ним произошло, мне неизвестно. Может, в Госдуме заседает или в Финляндию смылся, кажется, он был финн по маме.
29.05.2019
Берлин
Красивое пальто
Когда я была девочка, никакой одежды в Питере купить было невозможно. К тому же все были бедные и старались экономить. Поэтому часто покупали пальто, какие удавалось достать, «на вырост». Чтобы носить подольше.
Мне было лет девять или десять, когда мама купила мне мальчиковое пальто, серого цвета с хлястиком и кроличьим воротником. Кроме того, оно было мне велико.
Это у какой-то ее сотрудницы сынок подрос, и мама купила его очень дешево.
Я упросила купить к нему оранжевый плюшевый капор, чтобы было видно все же, что я — девочка. Но все равно меня часто называли в магазинах и в трамвае «мальчик», хотя косы были ниже попы. Но ведь зимой этого не видно. Мордочка у меня была бледная и тощая, маленький рост, тонкие руки и ноги. Украшали только густые пышные темно-каштановые волосы, какие часто бывают у еврейских детей. Это пальто прибавило мне ощущения, что я ужасно некрасивая, эта травма и ненависть к уродливой плохой одежде остались на всю жизнь. Правда, потом моя мама, видя мои страдания, добыла у какой-то нашей родственницы старую шубу, и мне из нее сшили коричневую цигейковую шубку и шапку с ушами, отороченную даже кусочками белого меха. Помню, как я была счастлива, когда бежала по Фонарному переулку к реке Мойке, чтобы встретиться с подружками, которые из-за мальчикового пальто надо мной нещадно насмехались.
Вот уж теперь в Германии я получила полное удовлетворение, и, к ужасу моего друга, все время покупаю красивые новые вещи, хотя старые девать некуда. Ведь одежда здесь почти ничего не стоит.
Тем временем я подросла и стала уже семнадцатилетней девицей, почти на выданье. По нашим российским понятиям. Папина жена, то есть моя мачеха, очень любила повторять: «После двадцати лет так трудно выйти замуж!».
Девица пополнела и похорошела, нужно было сшить новое пальто. Искали хорошего портного, посоветовали старого польского еврея, пережившего войну и бежавшего от нацистов в Советский Союз. Мы пришли в его убогую полутемную квартирку, бывшую дворницкую в глухом дворе на Мойке, но все же без соседей. В комнате стояла швейная машинка «Зингер» и аккуратно были разложены кусочки разных тканей. Каким-то чудом у него оказались западные журналы с моделями пальто. Маленький сухой старичок в кипе встретил нас у входа, ему было, вероятно, за восемьдесят.
— Ну, майне медхен, — сказал Шломо, так его звали, — как твой имя? Либочка? Какой хороший девочка. Ми сделаем такое мантель, что все на улице будут оборачиваться.
И это была чистая правда. Шломо показал мне несколько моделей.
— Вот это! — закричала я радостно, увидев на картинке пальто, о котором я мечтала.
— Ты знаешь, он подал заявление на выезд в Израиль, — сказала мне мама, когда мы вышли на улицу. Но его туда никогда не отпустят, — заметила она грустно.
Через несколько дней я пришла на примерку.
Серое двубортное пальто с рукавом реглан, с воланом снизу и расширенными рукавами было чудом портновского искусства. Где добыли этот толстый добротный драп, понятия не имею.
— Ну, Либочка, ты настоящий еврейский шенхайт, — сказал Шломо, когда я надела новое пальто. — А у меня большой радость, — и он повернулся к моей маме. — Ниночка, ты не поверишь: я поучил разрешение и уезжаю в Израиль.
— Шломо, дорогой, как я за тебя рада, — улыбнулась в ответ мама.
Она еще не знала, что в девяностом году сама уедет в Израиль, проживет там десять лет и будет похоронена, как положено еврейке, в израильской земле, на кладбище Кирьят-Яма…
Мы принесли пальто домой, и я даже вставала ночью посмотреть на него и постоять перед зеркалом. Это был верх портновского мастерства настоящей польской довоенной школы, так безупречно были сделаны все швы и отделка, а эти огромные пуговицы в два ряда — это было просто чудо.
На следующий день я пришла из университета и застала маму заплаканной.
— Что случилось? — спросила я. — Кто-то заболел?
— Нет, Любочка, сегодня ночью Шломо умер. От счастья. Он так долго ждал этого, что сердце не выдержало.
— Бедный Шломо, значит, мое пальто было его последней работой, и он вложил в него всю душу?
— Выходит, что так, это пальто должно сделать тебя счастливой, — сказала мама и обняла меня.
Не могу сказать, что ее предсказания сбылись, но пальто было просто шедевром, я носила его много лет, с любовью вспоминая старого Шломо.
Иногда мы ходили на еврейское кладбище, прибирали на его могиле и клали на нее камешки. Ведь евреи цветов не кладут. Срезанные цветы скоро завянут, а камни воплощают вечность.
02.11.2020
Берлин
Художник Раис Халилов
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Таврический сад предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других