Спасибо одиночеству (сборник)

Николай Гайдук, 2016

Повести известного сибирского писателя Николая Гайдука – о добром и светлом, о весёлом и грустном. О любви, о преданности. И здесь же – повести, в которых автор исследует природу жестокого современного мира, ломающего судьбу человека. А, в общем, для ценителей русского слова книга Николая Гайдука будет прекрасным подарком, исполненным в духе современной классической прозы. «Господи, даже не верится, что осталась такая красота русского языка!» – так отзываются о творчество автора. А вот что когда-то сказал Валентин Курбатов, один из ведущих российских критиков: «Для Николая Гайдука характерна пьянящая музыка простора и слова». Или вот ещё один серьёзный отзыв: «Я перефразирую слова Германа Фейна, исследователя творчества Л. Н. Толстого: сегодня распространяется пошлое, отвратительное псевдоискусство. Произведения Николая Гайдука могут быть противоядием этому – спасением от резкого, жуткого падения…» – Лариса Коваленко, учитель русского языка и литературы. Книга адресована широкому кругу читателей, ценителей искромётного русского слова.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Спасибо одиночеству (сборник) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

© Гайдук Н.В., 2016

***

Время смеяться и время плакать

Глава 1

Осенний ветер за окошком голосил и причитал, обдирая последнее золото с мокрых, словно бы заплаканных берёз. Ставня за окном поскрипывала широким деревянным крылом — заунывно курлыкала, не в силах улететь под небеса, заваленные перьями холодных облаков.

После кошмарной новости, громом ударившей по телефону, Полынцев закаменел возле окна. И долго так стоял — сутулым изваянием. И точно так же, как мелькали рваные листочки за окном, — мелькали рваные мысли: «Как же это так?..

И почему?..»

Затем кто-то пришёл, зашараборился в тёмных сенях. Это был сосед Семён Самоха, человек жизнерадостный, шумный.

Самоха, разбогатевший в тот год, самодовольный до ушей, в гости любил приходить не один, а с подругой своею, блондинкой — так он называл поллитру водки.

— Извини, что поздно, — заговорил сосед, поздоровавшись. — Вижу, свет горит…

— Поздно, — не поворачиваясь, многозначительно согласился Полынцев. — Поздно. И никто не извинит.

Самодовольная улыбка у Самохи укоротилась. — Не понял. В каком это смысле?

Хозяин не ответил. Правая, горделиво вскинутая бровь его, подрагивала чёрною подковкой.

— Проходи, — уже погромче пригласил хозяин. — Чего там расшиперился.

Услышав странный голос — ледяные, низкие регистры — сосед насторожился.

— Так я, может, не вовремя? — Нет, в самый раз. Присаживайся.

Сосед увидел бледное лицо, обрамлённое чёрно-серебристой каймой бородки.

— А что случилось?

Полынцев погонял по скулам желваки — бородка запрыгала. Глубоко и надсадно вдохнув и выдохнув, как человек, только что вынырнувший из воды, он хрипловато проговорил:

— Звонили… Бывшая моя…

— Жена, что ли? — Самоха отчего-то улыбнулся. — Ну и что она?

— Да ничего. — Полынцев опустил тяжёлые глаза. — Сказала, чтоб ты меньше скалился.

Покусывая верхнюю губу, похожую на заячью, сосед в недоумении пожал плечами.

— Ну, извини. — Сосед собирался уходить.

— Постой! — Полынцев подошёл к нему. — Ты что хотел? Чего сияешь?

— Да ладно, в другой раз…

— Другого раза может и не быть. Я уезжаю.

— Да? И с чего это вдруг? — Сосед бестолково похлопал глазами. — И далеко?

— В Ленинград.

И опять Самоха улыбнулся — заячья губа растянулась под коротким, но широким носом.

— Ты хочешь сказать, в Петербург? — Он поллитровку поставил на середину пустого стола. — А я контракт сегодня подписал. Американцы дали «добро».

— Ну, вот и славненько. Давай отметим. — Полынцев стаканами звякнул, выставляя на стол. — Значит, сельское хозяйство будет на подъёме?

— Будет. Куда денется? — Самоха присматривался к нему. — А что случилось-то? Можешь сказать?

Известково-бледное лицо хозяина стало ещё бледней. — Давай сначала врежем…

— Лады! — Сосед проворно скинул верхнюю одежду и подсел к небольшому самодельному столу.

Через минуту-другую на клеёнчатой скатерти мерцала трёхлитровая банка с огурцами, банка с мёдом, баночка с горчицей; хлеб нарезан по-мужицки — ноздревато-крупными ржаными ломтями.

— Отличный мёд, алтайский, — равнодушно похвалил хозяин, разливая по стаканам.

У Самохи глаза увеличились вдвое, когда хозяин выпил, забывая чокнуться и, перепутав банки, стал на хлеб намазывать горчицу и уплетать её в качестве мёда.

— Видно, сильно по мозгам шарахнуло, — вслух подумал сосед и скривился так, словно тоже горчицы налопался.

— Шарахнуло, так шарахнуло! — Полынцев губы вытер рукавом. — Ну, давай по второй.

Семён покачал головой.

— И за что же мы пьём такими ударными темпами?

— За твой контракт.

— Да брось! Ты что как маленький?

— Да нет, я, кажется, сегодня повзрослел. — Мысли в голове Полынцева продолжали метаться как рваные листочки за окном. — Значит, говоришь, тебе дают «добро»?.. Ну, это хорошо… А ты займёшь мне денег?

Сосед поправил галстук, которым недавно стал себя хомутать — хлебная крошка с галстука упала.

— А сколько тебе? И зачем?

— Мне надо срочно лететь. — Полынцев угрюмо посмотрел за окно. — Хочу разобраться с козлами…

— Сельским хозяйством тоже заняться решил? — не без ехидства спросил Самоха, недовольный тем, что с ним играют в прятки.

— Да-да. — Полынцев ухмыльнулся. — Капусту для козлов буду сажать на асфальте.

Почуяв что-то неладное, Самоха насторожился:

— А самого не посадят?

Глаза хозяина, блуждавшие по комнате, будто по тёмному лесу, остановились на охотничьем остром ноже, мерцающем посредине стола.

— Не исключаю такой возможности.

Сделав губы трубочкой, Самоха присвистнул.

— И как же после этого я тебе займу?

— Элементарно. — Полынцев твёрдо посмотрел ему в глаза. — Я расскажу — и ты займёшь. Если не козёл…

— Слушай! — Самоха резко поднялся. — Ты следи за базаром! А то ведь можно и схлопотать…

И Полынцев поднялся, только не спеша, лениво. Распрямившись, он демонстративно подставил скулу, отороченную бородкой.

— Бей, — произнёс равнодушно. — Чего рот разинул? — Да пошёл ты!.. — Сердито сверкая глазами, Самоха тяпнул водки, хотел что-то сказать, но промолчал.

Дверь за ним с тихим скрипом закрылась, будто всхлипнула.

Глава 2

Звали его Фёдор Поликарлович; такое удивительное отчество в документы по ошибке влепили — вместо Поликарповича. Какое-то время отец Поликарп пороги околачивал в разных «инстанциях», исправить хотел, но вскоре убедился в правоте нехитрого суждения: что написано пером, чёрта с два потом вырубишь топором. Так сынку и пришлось по жизни идти — Поликарловичем. «Ну, а что? — позднее подумал сынок. — Звонко звучит!» Отцу, может быть, и обидно, а ему оригинальное отчество даже понравилось, потому что сам большой оригинал.

После того, как сосед ушёл, Фёдор Поликарлович долго сидел в пустой нетопленой избе, напряжённо глядя в дальний угол, который прежде назывался «красный» и в нём когда-то находилась тёмная от времени, потрескавшаяся икона, возле которой по праздникам зацветал огонёчек лампадки. А потом, когда не стало матери, он взялся делать ремонт и куда-то заныкал святого Угодника — теперь не припомнит.

Бесцельно блуждая по комнате, Полынцев опять посмотрел в красный угол, испытывая жгучее желание перекреститься. Правая, горделиво вскинутая бровь его чёрной подковкой подчеркнула мутный глаз. «А где же она есть?» — подумал про икону.

Книжные полки, которые сварганил своими руками, были грубоваты, но зато крепки — держали кирпичную кладку отечественной классики и зарубежной.

Дрожащими руками он начал вынимать какие-то альбомы, папки с бумагами. Всё это в беспорядке растарабарилось на полу возле кровати и под столом. Забывая, что ищет икону, Фёдор Поликарлович глазами стал цепляться то за одну страничку, то за другую. Все они исписаны мелким убористым бисером, а кое-где виднелись почеркушки на полях — рисунки. Полынцев даже вздрогнул, когда наткнулся на старый косматый набросок, под которым написано: «Вурдала Демонович». Брезгливо морщась, он порвал космато-кошмарную морду — скомкал и отбросил в сторону печки. А затем под рукой оказался конверт, в котором нашлась фотография — сын и дочь, погодки, вступающие в пору цветущей юности.

Сердце громко бухнуло и словно потянулось к фотографии — потянулось так, что какая-то жилка в груди зазвенела от боли.

Он поднялся и жадно допил — прикончил всё, что булькало в поллитровке. И снова понуро, сутуло сидел за столом — будто с перебитым позвоночником. Набрякшими глазами, не мигая, смотрел и смотрел на фотографию…

— Как же так? — спросил он тишину и пустоту. — Неужто в самом деле?..

Голова, тяжелея, склонилась над фотографией — горячий лоб ударился в столешницу. Но через минуту-другую он резко поднялся — чемодан паковать.

Ветрюган за окошком перестал надсадно завывать — крупные капли защёлкали по карнизу, точно воробьи туда слетелись на зерно. Полынцев яростно захлопнул крышку чемодана — прищемил какую-то страницу, исчирканную вдоль и поперёк. Постоял, потерянно глядя в окно. И вдруг зачем-то стал рукой стеклину протирать: словно бы слёзы пытался стереть — слёзы с той стороны… А затем горячий лоб его прижался к чёрной крестовине холодного окна. И ему — как этому осеннему дождю — заплакать захотелось, зарыдать и завыть, горе своё размочить. Да только он не мог — давно отвык. Зато к нему вернулась детская привычка ногти грызть. «Это самоедство, — промелькнуло в голове, — если не хуже…»

В нём просыпался тёмный, страшный зверь, готовый не только что ногти — горло перегрызть тому, кто повинен в кошмаре, случившемся в далёкой Северной столице.

Продолжая собираться, он точно провалился в подпол или в тартарары — темно стало в доме. Пробки перегорели. Полынцев постоял во мраке у окна, глядя в небо и рассматривая реку, засыпанную холодными звёздными искрами.

— Если долго всматриваться в бездну — бездна начинает всматриваться в тебя, — пробормотал он, двигаясь наощупь. — А где же запасные? Куда я их заныкал?

Перегоревшие пробки — пропади они пропадом! — Полынцев заменил на пробки от русской водки. Даже сам не заметил, как так получилось. Божий свет пропал почти на сутки — это было затмение в отдельно взятых человеческих глазах. Затмение организовать помог всё тот же Самоха, расторопный и услужливый, как официант, — ящик водки припёр и закуску. А потом подсунул документ на подпись — бумага на продажу дома. Фёдор Поликарлович, пока ещё был при мозгах, заартачился, тихоокеанскую селёдку порезал на той бумаженции. Но Самоха, зараза, как фокусник, хитровато посмеиваясь, опять достал из-за пазухи белоснежного голубя — второй экземпляр. Водочка, в конце концов, сделала своё сатанинское дело — Полынцев рассиропился и подписал.

«Или всё-таки нет? Не подписывал? — прочухавшись, гадал он, опухшими глазами обозревая горницу, похожую на поле после боя. — Продал я хату или нет? Кто я здесь? Хозяин? Или хрен собачий?»

Глава 3

Утро было мёрзлое — земля зачугунела. Вчерашние следы, впечатанные в грязь, казались такими крепкими — никакому солнцу ни весной, ни летом не отогреть. Сто лет пройдёт, казалось, всё кругом изменится и только вот эти следы — твои следы! — навсегда останутся, чёрной цепью протянувшись к родному дому откуда-то из гулких, пустых полей, некогда чистых, весёлых, полных разнотравья и разноцветья, засеянных золотом пшеницы, донника…

Возле ворот Полынцева остановился немецкий «Опель» светло-серой масти.

— Шеф! — позвал Самоха, выглядывая из окна. — Лошади поданы! Целый табун в сто пятьдесят жеребцов!

Однако «шеф» и ухом не повёл, внимательно рассматривая оттиски затвердевших следов.

— Каменный гость приходил, — пробормотал он, забираясь в машину. — Командор, не иначе…

— Кто? — Самоха сморщил переносицу. — Это когда? Уже после меня?

— Нет, после Пушкина. После великих маленьких трагедий. Сосед настороженно покосился на него и вскинул руку дорогими часами, брякнувшими на браслете.

— Не опоздать бы!..

От районного центра до города полста километров по трассе, а если немного срезать — по старой дороге, через лога сосново-берёзовые перелески — на трассу можно выбраться ещё скорее.

— Хочешь сократить, Сократ? — спросил Полынцев, когда увидел, что автомобиль сворачивает в сторону.

— И сократить, и посмотреть заодно. Я же тут весною сельским хозяйством буду заниматься, — напомнил Самоха неожиданно завопил: — Смотри! Смотри! Косой рванул!.. — А затем тихонько: — Эх, надо поохотиться. Отвезу тебя сейчас, ружьишко возьму и в пампасы…

Поехали туманными полями, покато уходящими к большой реке, затаившейся неподалёку. Полынцев глядел исподлобья, сопел. Эти поля, давно заброшенные, из края в край безбожно зачертополошенные, наводили на него уныние, тоску и великую грусть. И не очень-то верилось, что этот балабол Самоха сможет когда-нибудь окультурить, золотом зерна засеять и заколосить это сиротливое пространство, посреди которого там и тут торчали скелеты разрушенной фермы, разбитого разграбленного коровника.

Заледенелый ручеёк попался на пути. Можно было легко обогнуть, но самоуверенный Самоха шуранул напропалую, подумал, что холод усмирил ручеёк. А под коркою льда оказалась такая засада — задние колёса врюхались до половины. Свирепо газуя, Самоха выглядывал из окна — колёса длинно и грязно плевались.

— Толкай! — горланил Семён. — Сильнее толкай!

— А я что делаю? Пивко тут пью? — ворчал Полынцев, огненно-багровый от напряжения, словно только что из бани вышедший.

Проклятущий «Опель» намертво засел — ни вперёд, ни назад. А время шло… А самолёт не будет ждать…

— Фашисты долбанные! — Выйдя из машины, Самоха присел на корточки. — Зачем такая низкая посадка? По нашим дорогам не едешь, а по-пластунски ползёшь, брюхом кочки срезаешь…

Где-то в берёзовой роще раздался выстрел — раскатистое эхо гулко побежало по логам, испугавши птицу, что-то клюющую на пригорке неподалёку. Распахнув тёмно-серые крылья, орёл-могильник нехотя подскочил над землёй — отпрянул от своей поклёвки, однако же, не улетел.

— Пойду, позову мужиков. — Полынцев поглядел в сторону рощи. — Может, выдернем.

Земля, на полвершка прохваченная полночной стужей, позванивала под ногами. Изредка встречался полевой цветок — почерневший горицвет, синевато-серый колокольчик — вмороженные в чистую линзу ледышки.

Порою поскальзываясь, каблуками раскусывая хрустящие льдинки, Фёдор Поликарлович взошёл на пригорок.

Костёр, трепыхая косицами дыма, приплясывал неподалёку. Виднелись три фигуры — угловатые, чёрные на фоне берёз. Поодаль от костра торчали ружья, прислонённые к деревьям. Патронташ висел на ветке. Собака, сидящая около ружей, сделала попытку приподняться и зарычать, но тут же вновь прижала мохнатый зад — охотник что-то гортанно резко проговорил на языке инородцев. Полынцев подошёл поближе.

Три человека — темнокожих, горбоносых — обдирали зайца.

Особенно сильно поразил Полынцева один из охотников — высокий, плотный. Несмотря на зябкую погоду, он был в одной рубахе, распахнутой на груди, рукава закатаны по локоть. Странно короткие руки охотника — будто приставленные от низкорослой фигуры — волосатые, цепкие лапы ярко испачканы тёплой сукровицей, голубовато дымившейся прохладном воздухе. И подбородок охотника, и горбинка чёрного носа, и даже надбровье — это, наверно, когда поправлялась фуражка — всё было запятнано кровью.

«Вот таким должен быть Вурдала Демонович!» — промелькнуло в голове Полынцева, который всегда и во всём невольно отмечал что-нибудь такое, что потом могло бы пригодиться работе над словом, над книжным характером.

Полынцев объяснил охотникам, в чём дело, и они спокойно согласились. Прицепив ободранного зайца к высокой ветке — чтобы собака не соблазнилась — Вурдала Демонович вытер ладони о брюки на пухлом заду, и опять гортанно, резко прогыргыркал что-то на своём языке.

Охотники спустились к мелкому, но вязкому ручью — навалились крепкими плечами, зарычали, жутковато вращая куриными белками чёрных глаз. Прошло минуты три-четыре и немецкий «Опель» опять стоял на ровном, твёрдом месте — грязные капли дробинами падали с поддона.

— Хорошая тачка, — с гортанным акцентом похвалил Вурдала Демонович, похлопав «Опель» по горячему капоту. — Какого года?

— Старая! — Семён отмахнулся. — Но ничего ещё, жеребчики резвые, бегают.

— Умеют немцы делать, — похвалил Вурдала Демонович, поправляя закатанные рукава.

— Умеют! — угодливо подхватил Самоха. — А мы? Ё-моё…

Победители, называется!

Подобострастный голосок соседа не понравился Фёдору Поликарловичу.

— Побеждает не тот, кто умеет делать машины…

— А кто? — заинтересовался Вурдала Демонович, кривя усмешку.

Полынцев посмотрел ему в глаза, подчёркнутые буйными бровями.

— На войне побеждает тот, кто меньше себя жалеет. Русская пословица. Ну, всё, орлы, пока, спасибо за подмогу.

Неожиданная встреча с охотниками оставила в душе Полынцева неприятный осадок. Будучи уже в самолёте, он опять и опять почему-то вспоминал ободранного зайца и, глядя на белую пушистую шкуру облаков, с грустью думал: «А я, дурак, всё сказки сочиняю. И про зайцев даже сочинил. А как же иначе? Прозаик — тот, кто пишет про заек. Интересно было бы узнать: бывшая моя читала мои сказки ребятишкам? Или нет?»

Земля под крылом самолёта разгоризонтилась от края и до края — стало видно так далеко, что Полынцев даже как будто разглядел Архангельскую область, Русский Север, куда он укатил с молодою женой — короткое было, но славное свадебное путешествие.

Глава 4

Сначала в Ленинграде сын родился — наследник мечты и надежды; так, несколько возвышенно и выспренно, Фёдор подумал тогда. Хорошая пора была — весенняя. Ветер всё шире и смелее раздёргивал тучи над городом. В облаках — из окна далеко видать — золотом горел высокий, непоколебимый шпиль, создававший иллюзию настоящего ангела, летящего над Питером и словно бы нацеленного именно сюда, в эту квартиру, где хозяева сгоношили скромное застолье по случаю рождения ребёнка. Жёлтые пятна солнечного света дрожали на стене, цыплятами бегали по полу и пропадали где-то под детской кроваткой, под столом и стульями — перистая облачность драными перинами пролетала на фоне солнца. Погодка день за днём всё шире улыбалась; апрель был на исходе, а майская пора в этом краю — от слова майка; ну, это шутка, а вот насчёт рубахи в мае в Ленинграде — вполне серьёзно. Хотя время от времени майские ночи там светлыми бывают не только от света — от снега, внезапно упавшего.

Застолье хрусталём тогда звенело, балагурило навеселе; мужики выходили подымить на площадку и Фёдор с ними тоже, хотя и не курил.

— Ну, вот! Поздравляю! — воскликнул Василий Капранович, добродушно обнимая зятя. — Теперь пойдут пелёнки, распашонки. Спокойная твоя житуха, Федя, кончилась.

Правая, горделиво вскинутая бровь его — ещё сильнее вскинулась.

— Всё только начинается, — загадочно ответил зять. — Я вместе с пелёнками и чемодан купил…

Восторженно горящие глаза у тестя медленно погасли.

— Чемодан? Я что-то не понял. Что это значит? — В Москву поеду.

Озадаченный тесть глубоко затянулся.

— В Москву? Зачем? А как же здесь?

— Нормально, — успокоил зять. — Мавр сделал своё дело, мавр может уходить, — грустно улыбаясь, произнёс он цитату из драмы Шиллера.

Тесть был простым рабочим, крайне далёким от Шиллера. — А причём тут мавра? Что происходит?

— Потом объясню, — пообещал Полынцев, отмахиваясь от дыма. — Я уезжаю на заработки.

— А-а! Ну, это другое дело. — Василий Капранович тяжёлой пролетарской рукой поцарапал затылок. — И что? Надолго?

— Пока не знаю.

— А здесь-то что? Никак?

— Здесь не получается. А там есть кой-какие зацепки.

— Ты мужик, хозяин, — согласился тесть, — тебе решать.

— Естественно! — с гонорком подхватил захмелевший Полынцев. — Я сам свою судьбу построю.

Красивые слова умел он говорить, только ещё не знал элементарного: какие бы красивые слова не говорили мы — поступки наши говорят куда красноречивей.

Ах, какой тогда был снегопад! Колдовство и светопреставление! «Снегопредставление» — такой неологизм придумал он, оказавшись на пороге прощания. Снег шарахнул как из пушки — огорошил, ослепил. Полынцев, неосмотрительно легко одетый, ругая себя дураком и простофилей, стоял, разинув рот, смотрел на снегопад, разноцветно и волшебно озарённый простыми фонарями и трехголовыми уличными канделябрами, искусно откованными лет двести назад. Он совершенно забыл о сюрпризах здешней майской погоды и потому оказался в одной рубахе посреди заснеженного города. Снег выпал ближе к ночи, когда Фёдор — не то, чтобы тайком, но как-то суетливо, скомкано — собрался и поехал на вокзал. Снегопредставление изумило его и одновременно встревожило. Он смотрел на газоны, где уже проклюнулись цветы, смотрел на озеленённые кусты, деревья. Он, как сейчас это помнится, тревожился о том, как бы не погибла, не померзла вся эта вешняя флора. И ничуть ему не горевалось, не печалилось о тех, кого бросает на произвол судьбы. А что горевать? И зачем рассиропливаться? Сам он вырос без отца потому, наверное, с весёлою, гусарской бесшабашностью оставлял семью — не первую, кстати сказать, но там-то хоть были одни только жёны, детишек не завёл, а тут…

Фёдор оглянулся — от подъезда за ним протянулись чёрные следы по снегопаду. Он передёрнул плечами: не столько зябко было, сколько неприятно смотреть на эту цепь, которую он сам размашисто растягивал — до первой станции метро.

«Ничего! — бодрился беспечный ходок, уже располагаясь около прохладного вагонного окна. — Я вырос, не загнулся, парень тоже вырастет! Если разобраться, так ему без папки будет даже лучше. Самый страшный звук для мужика — голос плачущего младенца. Где-то прочитал, не помню где».

В ту пору глаз его ещё не заострился, чтобы заглянуть во глубину — в потёмки своей души. Может быть, не мог он, а может, не хотел — в силу возраста — копаться, разбираться, что же ему надобно от жизни, какая бунтарская сила всё время движет им, руководит. Тогда ясно было только одно: он для семьи не пригоден — как тухлый фарш для котлеты. Грустно? Да, очень грустно. И, тем не менее — факт, от которого не отмахнёшься. Расплата за талант порой бывает наделена такой громадной грустью, что лучше б ты родился полной бездарью, сидел бы на завалинке, курил да лапти плёл, но тебе Господь Бог или кто-то другой сказки плести повелел. Так что некогда, какая тут семья? Извини — подвинься.

«Враньё всё это! — сам с собою спорил он, отъезжая всё дальше от Ленинграда. — Сколько русских классиков были семьянинами самой высшей марки? Взять хотя бы Льва Толстого. Или этого… Да много! Много, всех не сосчитать.

Талант? Вот ничего себе, нашел оправдание. А с другой стороны — разве это не так? Разве это не Лев Толстой в молодые годы жизнь прожигал напропалую, любил кутить, до нитки проигрывался в карты? Разве это не он завёл себе «Журнал для слабостей», в котором отчитывал себя за пустопорожнее времяпровождение? Так что всё правильно: расплата за талант…»

И всё-таки Полынцев в глубине души не мог сам себя убедить. Он ещё не понимал, но уже догадывался: дело не только в таланте. Печальный опыт стылой безотцовщины отозвался в нём каким-то странным, глухо затаённым чувством ожесточённости и даже мстительности по отношению к миру, его окружавшему. С возрастом это чувство угаснет, и на смену ему под горло подкатит другое чувство — щемящее чувство уходящего поезда, за которым он будет готов бежать босиком по морозу, потому что в том поезде от него навсегда уезжало нечто золотое, бесценное, что вовек не заменить ни вольною волей, ни разгулом вдохновенного творчества. Ничем ты не заменишь тот простой, великий смысл земного бытия, который человеку даёт семья, ребёнок. Но осознание этого простого и великого — за горами пока что, за долами, какие предстоит ещё пройти, ломая ноги на перевалах и задыхаясь от вольного ветра. Всё это будет после, а пока — он силён и молод, он беспечен и легко смеётся в мурло своим печалям и невзгодам.

Москва, куда приехал он, шумела и гудела, как шумит-гудит большое дерево, стоящее на семи ветрах. Золотыми листьями на ветках там и тут сверкали купола новых церквей и минаретов. Чёрными дырами-дуплами на этом древнем дереве обозначены входы в метро. Железобетонными гнездами, дерзновенно свитыми где-то под облаками, торчали новые высотные дома, где обретались птицы всех мастей — со всех волостей. Трудолюбивые дятлы при помощи отбойных молотков день и ночь долбили столичные дороги. Соловей — то курский, то сибирский, то дальневосточный — рассыпное серебро и золото сорил по театрам, по ресторанам и даже под открытым небом на площадях и улицах. Грачи постоянно встречались — носатые, гортанные жители кавказских гор. Попадались молодые милые кукушки, так ловко умеющие подкладывать в чужие гнёзда своих птенцов; причём кукушек этих — родителей, отказывающихся от детей — с каждым годом становилось всё больше и больше, только их нельзя было заметить: современная кукушка — при помощи косметики и нарядных тряпок — сказочно преображалась, на жар-птицу становилась похожа.

Глава 5

В Москве в первую голову он озадачился по поводу жилья.

Куда податься? Где тут перекантоваться? Была надежда на общежитие ВГИКа — института кинематографии, в котором Полынцев года полтора назад учился на сценариста, но бросил, когда началась заваруха, в результате которой Советский Союз обрушился в тартарары.

Даже издали было заметно, какие разительные перемены произошли с тем здоровенным зданием, где находилась общага. На первом этаже расположился офис какого-то «Спортмастера», на кирпичной стене которого мелом нацарапано: «Сила есть — ума не надо!» Второй этаж отдали под свадебный сервис — об этом говорили, а точнее, позванивали серебрецом колокольчиков длиннорылые свадебные лимузины, припаркованные внизу.

И в самом общежитии произошли перемены в духе времени — циничного и жёсткого. Так, например, Полынцев прочитал объявление, похожее на грозящий кулак коменданта: «В общежитии ВГИКа запрещено заводить детей и домашних животных. Кто обзаведётся, тот вынужден будет немедленно съехать».

Воспользовавшись былыми связями, немного подзабытыми и порушенными, Полынцев — с большим трудом — всё-таки 299 исхлопотал скромную келью, завалил её черновиками сценариев и вдохновенно взялся кропать что-то великое, что-то бессмертное, что должно было сделать его победителем в искусстве и в жизни. «Надо пахать и пахать!» — каждодневно говорил он себе, вспоминая хорошие слова о том, что гений — это 2 % процента одарённости и 98 % пахоты. Только так и можно выйти в победители. А победителей не судят, как известно. Но при всём при этом самоотверженный пахарь не брал во внимание одно — весьма существенное — обстоятельство. Искусство и жизнь в те окаянные дни до чрезвычайности переменились; так переменились, будто кто-то спьяну или сдуру «плюс» поменял на «минус». И теперь повсюду на киностудиях, в редакциях, куда он упрямо совался, господа режиссёры и господа редакторы требовали только лишь один огромный «минус», заключавшийся в том, чтобы страницы любых произведений громыхали площадною бранью, полыхали пожарами, клокотали кровью, гноем истекали.

Затурканный проблемами творчества — залитературканный, как сам он любил говорить, — Полынцев какое-то время ломился в открытые двери, свою правду-матку доказывал.

— Если вы долго всматриваетесь в бездну — бездна начинает всматриваться в вас! — говорил он, цитируя Ницше. — Как вы не поймёте, господа хорошие? Если зритель смотрит на всё это кошмарное искусство — он рано или поздно все эти кошмары найдёт в своей душе и в своём доме.

— Старичок! — Его панибратски похлопывали по плечу. — Ты едешь на телеге. Отстал от жизни.

Он стряхивал руку с плеча.

— Это гребля с пляской, а не жизнь!

— За что боролись…

— Лично я за это не боролся.

— О, да, конечно. Ты предпочитаешь быть над схваткой. Так ведь?

— Да не совсем.

— Ну, так в чём же дело, старичок? Давай, подключайся процессу. У тебя и слог приличный, и фантазия бурлит.

— К процессу развала страны подключаться?

— Во! Ты опять за своё?

— Я — за своё. А вы так — за чужое. — Ты на что намекаешь?

— Да ладно, замнём.

— А тебе не кажется, что мы многие вопросы слишком долго заминали, затирали, задвигали в дальний угол? И не потому ли опухоль назрела и прорвалась? Мы делали вид, будто в нашей стране всё нормально, организм здоровый, а опухоль росла, распространяла метастазы. А мы всё: «да ладно, замнём, может быть, как-нибудь рассосётся…»

Что правда, то правда. Крыть было нечем, только разве что матом, который, увы, становился всё более и более нормативной лексикой; книги в ту пору, как заборы в стране, отличались заборной руганью.

— Это жизнь! А как ты хочешь? — говорили ему по поводу забористого слога. — Если тебе на голову упадёт кирпич, ты ведь не скажешь: «Я помню чудное мгновенье…» Ты скорее вспомнишь нечто другое: «в бабушку и в бога душу мать!» Разве не так? Только честно.

Разговоры такие происходили и в редакциях журналов, и на киностудиях, и в Доме актёра, куда он частенько захаживал, где выпивал, шатаясь между столиками и всё ещё надеясь — хотя уже и слабо — найти единомышленника, человека, способного помочь ему стать победителем в искусстве и в жизни.

Глава 6

Единомышленник, в конце концов, нашёлся, хотя и не совсем такой, который нужен. Таким единомышленником оказался энергичный, бодрый человек из Заполярья — молодой, но умудрённый опытом жизни, книгами.

— Позвольте пригласить вас к нам за столик? — деликатно спросил северянин.

— Позволяю! — Полынцев усмехнулся. — Так и быть…

Пришли за столик, сели у окна, за которым открывался городской пейзаж — первым снежком присыпанные тополя, граниты набережной.

— Что будете пить? — озаботился единомышленник.

— А всё, что горит.

Лицо северянина озарила золотая улыбка.

— Так, может быть, стаканчик керосину?

— С удовольствием! — Полынцев закинул ногу на ногу и поправил ворот застиранной рубахи. — А чем я, собственно, обязан?

— Видите ли… — Северянин замялся. — Фёдор… Как вас? Поликарпыч? Поликарлович? Интересное отчество. Я тут краем уха слышал вас, Фёдор Поликарлович, и мне, честно сказать, очень близка ваша позиция.

— О! Это уже интересно. — Полынцев прищурился, разглядывая собеседника. — А вы, простите, кто? Какая киностудия?

— Я из Норильска.

— Что-то не слышал про такую киностудию.

— Нет, я к искусству не имею отношения. — Северянин глазами окинул задымленное помещение Дома актёра. — Друг меня сюда привёл. Познакомить, так сказать, с бомондом.

— Ну, и как вам этот бомонд?

— Впечатляет, — сдержанно ответил северянин. — А где ваш друг?

— Да он… — Собеседник смущённо посмотрел в дальний угол. — Отдыхает где-то за кулисами.

— Ну, хорошо. Вернёмся к нашим бананам, — скаламбурил Полынцев, глядя на тарелку с фруктами. — Вам близка моя позиция. И — что?

— Есть предложение, Поликарлович. Вы как насчёт того, чтобы поработать на вечной мерзлоте? — В качестве мамонта?

Северянин опять озарился золотою улыбкой.

— В качестве редактора газеты.

— Интересный сюжет. — Полынцев почесал давно не стриженый загривок. — Но я ведь, извините, сценарист. Газетой никогда не занимался.

— Не боги горшки обжигают.

— Ну, да, тем более на вечной мерзлоте. — Так что вы скажете?

— Покумекать надо. А как насчёт зарплаты?

— Нормально, Поликарлович. Мы не обидим.

Северянин назвал ему сумму, и глаза Полынцева сделались круглыми, как большие нули, дополнявшие солидную сумму.

— Ну, это уже кое-что! — Он засмеялся, понимая, что наглеет. — За это и выпить не грех!

«Если года три-четыре поработать на северах, — соображал он, — можно квартиру для сына купить в Петербурге. А то ведь скоро вырастет, женится — глазом моргнуть не успеешь».

Прикончив бутылку трёхзвёздочного коньяка, они ещё немного посидели, поговорили, уточняя детали. Будущий редактор задорно раскраснелся, плечи расправил.

— Значит, согласны? — уточнил северянин.

— В принципе — да! — Улыбаясь, Фёдор ладошкой прихлопнул по столу. — А когда нужно ехать?

— Лететь. — Собеседник поддёрнул рукав, посмотрел на золочёный циферблат. — Через два с половиной часа. Полынцев поперхнулся дармовым угощением. — Вы что? Кха-кха… Серьёзно?

— Вполне.

— Так ведь мне же это… Кха-кха… Надо собраться…

— Возьмём такси, заедем.

— А билет?

— А у нас там лётчики свои, проблем не будет.

Изумлённо покачав головой, будущий редактор встал из-за столика, промокнул салфеткой губы и засмеялся.

— От винта! — воскликнул он, отчаянно махнув рукой.

Ему, сценаристу, нравились вот такие — совершенно неожиданные — повороты в судьбах героев, с которыми всякий автор невольно находится в самом тесном родстве.

Самолёт на Крайний Север попал не скоро. В Норильске бушевала «чёрная» пурга, срывающая крыши, и потому огромный лайнер два раза возвращали на ближайшие аэродромы — сначала в Красноярске томились пять часов, затем примерно столько же парились в Толмачево под Новосибирском.

Так начиналась его новая страница — страница чистых северных снегов, над которыми частенько полыхали позари — сказочные краски северных сияний. Заколачивая деньги в Заполярье, он почувствовал себя крепко стоящим на ногах и сразу понял, что «имеет право голоса». Раньше он, как горьковский босяк, лишний раз стеснялся позвонить своей бывшей, а тут осмелел — деньги делали дело. И только тогда Полынцев узнал, что у него — вслед за сыном в Ленинграде — дочка появилась. Родилась как будто невзначай. Он только сына планировал, наследником мечтал обзавестись, но мужицкой силы в нём оказалось невпроворот — перестарался.

«Сдурела баба! — изумился Фёдор. — Теперь и одного-то не прокормишь, а она второго родила. Это хорошо, что я в Заполярье, где длинный рубль, но отсюда нужно тикать, а то загнуться можно и остаться вечно молодым — под крестом на вечной мерзлоте».

Глава 7

Звезда-Полынь — фамильная звезда Полынцева, так он думал и так говорил с гонорком; вот, мол, какая звезда у меня, позавидуйте. А позднее он стал открещиваться от именной звезды, когда прогремела авария на Чернобыльской атомной станции, когда всё громче стали поговаривать, что полынь это чернобыл, и, значит, сбывается пророчество святого писания, в котором сказано, что упадёт с небес звезда-полынь, и третья часть земной воды сделается полынной.

Полярная звезда его уже не грела, не прельщала.

С какой великой радостью он махнул на Север — с такой же радостью, но куда большей — перемахнул потом на Юг.

У Полынцева хорошие деньжата сколотились к той поре.

Дом купил в Славянске-на-Кубани. Добротный домина стоял в живописном местечке, на берегу реки Протоки, откуда хорошо просматривалась дельта Кубань-реки.

— Дворец без хозяйки — пустыня! — любил повторять он, женившись на юной красавице, которую звали эффектным и романтическим именем Изабелла.

— Меня, — говорила красавица, — так назвали в честь одного из сортов винограда.

— Правда? — шутливо уточнял Полынцев. — В честь винограда? Или в честь лошади?

Красавица надувала розовые губки.

— В честь какой такой лошади?

— А ты не знала? Есть такая изабелловая масть. Кремовая. — Феня! — так она Федю звала. — Фу, как это пошло, как это прозаично! — фыркала красавица, раздувая карманчики крупных ноздрей. — Это даже хамство, я тебе скажу!

— В древности Кубань принадлежала Крымскому ханству, — напомнил Фёдор. — Ну, а теперь, сама видишь, какое тут крымское хамство. Всё захватили, всё позастроили. Куда ни посмотришь, картина Саврасова: «Грачи прилетели».

— А причём тут грачи? — удивилась красавица, глядя на гнёзда на тополёвых вершинах, вздымавшихся над берегом Протоки.

— Потом как-нибудь расскажу, а пока… — Он стоял на пороге в свой кабинет. — Мне повестушку закончить пора.

Жена хихикнула в недоумении:

— Так ты ж её не начинал. Ты сам сказал. Как ты будешь заканчивать?

— Не знаю. Это уж как Бог распорядится.

Не писалось ему, хоть ты тресни. Был приличный кабинет, бумага на столе, на подоконниках белела сугробами, самописки рвались в бой, попискивая перьями. И только не было того небесного огня, который зажигает сердце, душу.

Этот странный диагноз под названием «не пишется» — наверно, самый страшный изо всех диагнозов, какие только могут обнаружиться у литератора. И что тут делать, когда не пишется? Никакие доктора тебе не скажут…

Забросив бумагу и ручку, он подыскал себе такую непыльную работу, чтобы и не напрягаться, и в то же время быть при деле, чувствовать себя востребованным. Для мужика это особенно важно: ощущать свою востребованность, воображать своё плечо — плечом атланта, на котором держится небо. Кажется, вот так бы жить ему и жить, привольно жировать, не зная проблем, но характер — это ведь судьба, не сегодня сказано. Не мог он долго усидеть за печкой, слушая рапсодию сверчка.

Микроб стяжательства и накопительства, незримо витающий в воздухе Новой России, год за годом отравлял народы и пространства. И только редкий человек обладал врождённым иммунитетом и не поддавался золотому этому проклятому микробу. Полынцев обладал таким иммунитетом, только, наверное, всё же не достаточно сильным — золотой микроб засел где-то в подсознании и начал там делать недоброе дело. Люди кругом богатели, и Полынцеву тоже хотелось быть, по крайней мере, не безбедным.

В груди мечта горела — не давала спать. И однажды ночью он поднялся, взволнованный чем-то, просторную комнату стал босыми лапами топтать.

Изабелла проснулась — глаза в полумраке мерцали.

— Феня! — Она зевнула. — Ты чего?

Полынцев рюмку водки хлопнул, присел на край постели, помолчал, дожидаясь, когда сердце охватит огнём.

— Дело предложили мне…

Красавица-кобылка опять зевнула, поправляя под горлом золотую сбрую с крестиком.

— Какое дело?

— Весьма авантюрное, честно сказать. — Ну, и выбрось эту дурь из головы!

Разволновавшись, он снова покружился по комнате. И снова проглотил рюмаху водки. Поцарапал правую, горделиво вздёрнутую бровь.

— Авантюрное дельце, однако, но приличную прибыль сулит! Понимаешь? С деньгами, какие теперь у меня, можно так обернуться, что на каждую тысячу — за короткое время — наварится штук пять, если не больше…

Заспанная женщина посмотрела в сторону кухни. — А что там варится? Я ничего не ставила.

Он засмеялся. Под одеяло забрался.

— Ладно, лапушка, — прошептал, закрывая глаза. — Утро вечера, как говорится…

Но теперь уже она не могла уснуть.

— А кто предложил-то? Феня!

— Да это не важно. — Он отмахнулся. — Важно то, что можно отлично заработать. Я же тебе говорил: мечтаю ребятишкам в Питере купить квартиру. А это, знаешь, сколько нынче стоит? Чёртову тучу долларов!

Жена поглядела на звёздочку, недосягаемо горящую за окном.

— Ну, так, может, попробовать?

— А я тебе о чём толкую битый час? — Полынцев обнял красотку. — Купим белую яхту. Домик на море.

— Это бы неплохо.

— Что значит «неплохо»? Это вообще…

Они ещё немного пошептались, посмеялись под одеялом, потом потешились, как только могут тешиться влюблённые семнадцать, двадцать лет. От счастья воспарив под небеса, Полынцев позабыл о горестной земле и принял решение пойти «ва-банк». Но дело-то было рисковое — всё равно, что по лезвию бритвы пройти.

И пошёл он по этому лезвию. И — обрезался. Да так обрезался — чуть кровью не умылся. В результате дом пришлось продать, чтобы с долгами рассчитаться, а молодая жена сама «продалась» — ей стал не нужен горьковский босяк. Недолго думая — или наоборот, всё было обмозговано заранее? — Изабелла быстренько с ним развелась и моментально выскочила замуж, и не за кого-нибудь, а за того жлоба, который в наглую обчистил Фёдора.

С горя надравшись, он вздумал устроить разборки, но это обернулось голым крахом — в буквальном смысле. Крепкие ребята, подручные богатого жлоба, в предвечерней полумгле вывезли Полынцева в ближайший лесок на берегу живописной Протоки, отлакировали физиономию, раздели до трусов и привязали к дереву, чтобы он прочухался и подраскинул мозгами: в следующий раз живьём зароют в этом лесочке.

«Ужасный век, ужасные сердца! — на другое утро горевал Полынцев, трамбуя чемодан. — И что я на этой Кубани забыл?

Тут даже снега нет на Новый год!»

По старым следам он хотел снова на Север махнуть, но следы замело, завалило сугробами — нужные люди разъехались. И тогда он вернулся на родину.

Глава 8

Старая мать жила в районном центре — село на правом берегу Оби, на крутолобом яру. Местечко душевное, тихое. Из окошка можно глазами зачерпнуть такую великую даль — аж сердце от восторга спотыкается. А вечерами, если небо разоблачилось — чёртова уйма созвездий роится в воде. На рыбалку выплывешь на лодке и забудешь, зачем ты здесь оказался — огромный серебряный невод поймает тебя и закружит, звёздным светом завьюжит.

Устроившись в районную редакцию, принципиальный Фёдор Поликарлович продержался там недолго. Сначала «зарубили» одну его статью — щепки полетели. Потом — вторую, третью. И только после этого он уразумел, каким «чистописанием» тут нужно заниматься. А это, извините, совсем не для него. Полынцева даже на Севере купить не смогли, а здесь и подавно. Никогда он не был и не будет официантом от журналистики, лизоблюдом от беллетристики. Противно ему что-то строчить в угоду новым хозяевам жизни, которые подмяли под себя если не все, то многие средства массовой информации, делая из них средства массовой дезинформации.

Камнем преткновения и причиной для увольнения стала — как это ни странно — хорошо отремонтированная дорога на одной из улиц районного центра. Надо было бы одного проворного местного начальника похвалить за такую дорогу, Полынцев накатал «гнусный пасквиль».

Содержание «пасквиля», вкратце, таково.

Одна пробивная бабёнка — хитромудрая, вёрткая — лет, наверное, десять работала редактором районной газеты, довольно скромненькой по содержанию и очень бедненькой по оформлению. И вот приспело время той бабёнке свою дочку замуж выдавать. Шикарная свадьба наметилась. Заказали белый лимузин — из города должен был приехать шестиметровый хряк, обвешанный бубенцами и ленточками. А потом — то ли дочка, то ли мать, а то ли перемать — кто-то спохватился. Заказать-то заказали белую карету, да только вот беда: дорога, по которой лимузин поедет в сторону ЗАГСа, давно уже ни к чёрту — лимузин пузо себе поцарапает, морду со стеклянными глазищами разобьёт. И тогда проворная баба-редакторша позвонила знакомому директору дорожной конторы. Так, мол, и так, господин-товарищ дорогой, послезавтра свадьба, а дорога — как прифронтовая полоса. Директор удивился необычному звонку и заворчал: что ж ты, дескать, милая, так поздно спохватилась? И разговор у них на этом закруглился. А послезавтра, когда сияющий лимузин покатился по дороге к ЗАГСу — нельзя было дороженьку узнать. Отремонтировали. Да как отремонтировали! Хоть куриное яйцо катай — не разобьётся. Хоть в бильярд на ней играй — такая гладкая. И долго потом благодарный народ письма строчил в ту газету, где редактором — не на страх, а на совесть — работает пробивная бабёнка. Народ хвалил, превозносил директора дорожной конторы. Да и как не похвалить? Дорога та сто лет в пыли, в грязи валялась.

И наконец-то — слава тебе, господи! — нашёлся хозяин. Или хозяйка нашлась? Тут даже не знаешь, с какого боку лучше подойти и кому спервоначала в ноги поклониться. Заботливые люди живут у нас в районе. Да и по всей России полно теперь таких заботливых людей. Ведь им же надо памятники ставить.

Только непременно — вниз башкой.

Может быть, редакторша и не прочитала бы этот «пасквиль», опубликованный в столичном журнале, — гром-баба эта кроме своей газеты почти ничего не читала. Только нашёлся доброхот и сообщил: госпожу редакторшу ославили на весь белый свет.

Мужиковатая, нахрапистая, она пригрозила на планёрке:

— Вы за это ответите!

— За что? — удивился Полынцев. — Там же нет ни фамилии вашей, ни имени.

— А я говорю, вы ответите! Пасквилист! — Редакторша закурила. — Я на вас на суд подам — за оскорбление человеческого достоинства!

— А где ваше достоинство, простите? Под юбкою прячется? Нет? Тогда почему же вы занимаетесь газетной проституцией?

Наливаясь краской, как варёная, распаренная свекла, редакторша рявкнула, растрясая пепел папиросы:

— Вон отсюда! Вон! Или я вызываю милицию! — Пожалуйста. — Полынцев был странно спокоен. — Я им расскажу такое, что они годовой свой план по борьбе с преступностью смогут выполнить за неделю. Не верите? — Ну, так можно проверить. Звоните, мадам. Или у вас там тоже всё крепко схвачено?

Опуская глаза, дородная редакторша раскурила погасшую папиросу.

— Да-а! — с грустью подытожила она, закутавшись в дым, будто в серую шаль. — Тут, пожалуй, надо вызывать не милицию — «скорую помощь».

Остановившись на пороге кабинета, Полынцев с горечью сказал:

— «Скорая помощь» вам вряд ли поможет. Бессовестность не лечится уколами или таблетками.

Уволившись из газеты, он полгода проработал в краевом издательстве и опять-таки ушёл, громко хлопнув дверью: книги современного издательства — хоть этого, хоть другого — в ту пору отличались откровенным цинизмом.

— Я такую хренотень километрами строчить могу, — на прощание заверил он директора.

— Так в чём же дело? Мы бы вас печатали — целыми тоннами! — Предприимчивый директор ухмыльнулся в бородёнку. — Может, попробуете?

— Дурное-то дело не хитрое, — ответил Полынцев и добавил нечто туманное: — Раньше гордились ненапечатанными книгами, а теперь надо гордиться ненаписанными.

— Это как понять? — спросил директор.

— Подрастёшь, сынок, поймёшь.

И Полынцев покинул издательство, вполне серьёзно возгордившись своим ненаписанным собранием сочинений, которое он бы, действительно, сгоношил довольно-таки быстро и легко, когда бы только совесть не мешала.

Глава 9

Черёмушник из года в год буйно разрастался на краю села.

Дикий хмель завивался вензелями да кольцами. Яблони стояли белых бантиках по весне. Соловьи разбойничали лунными ночами. И вдруг всё это одномахом срезали — тупорылым, но могучим, огненно сверкающим бульдозерным ножом. Привычную картину перед окнами уничтожили с таким вероломством — Фёдор Поликарлович от инфаркта едва не загнулся, когда увидел; так сердце прихватило, так разозлился он на этих сволочей, которые теперь бульдозерным ножом или финским что угодно и кого угодно могут порешить.

Бульдозерной атакой, как позднее выяснилось, командовал Самохин Семён Семионович, в узких кругах известный как Семизонович — за его спиною шесть различных зон, и седьмая вот-вот перед ним ворота распахнёт.

Самоха, припыливший из города, купил развалюху по соседству с Полынцевым. Потом расчистил место для строительства и за короткий срок забабахал себе добротную дачу, пригодную для зимнего житья. Самоха был невероятно энергичным, предприимчивым, умудрялся деньги делать «из ничего». Будучи на высоте, на финансовом Эвересте, как сам он выражался, предприниматель этот курил дорогие сигары, попивал коньяки, одевался, как барин, и любил водрузить на свой указательный палец золотое кольцо с бриллиантом четыре «квадрата» — так он почему-то называл караты.

А затем приходила пора, и Самохин опять нещадно дымил дешевеньким куревом, пить не гнушался даже самогон, а волосатые пальцы его отдыхали от роскоши в четыре квадрата — все драгоценности утаскивал в ломбард. Но полоса неудач продолжалась недолго. Самоха снова умудрялся как-то изловчиться, извернуться и разбогатеть, не гнушаясь при этом никакими способами и средствами; поговаривали даже, что он наркотою торгует, хотя Самоха клялся во хмелю, что всё это вранье и происки конкурентов. Человек азартный, он горячо и отважно запрягался в какое-то новое дело, которое, в общем, у него неплохо получалось. Но деловая жилка в нём скоро остывала, и Семён Семизонович снова грустил возле разбитого корыта, перебивался с хлеба на квас, и при этом вынашивал новые какие-то наполеоновские планы и прожекты. Когда шуршали деньги по карманам — сосед не скупился, безоглядно занимал Полынцеву, отлично зная, что долг ему вернут только тогда, когда «раки раком встанут на горе», так Самоха говорил. Отравленный микробом стяжательства, он однажды пришёл к Полынцеву с оригинальным предложением. Пришёл, как всегда, со стеклянной «блондинкой».

— Фредерик! Ты как насчет того, чтобы продать избу? — Какую? Чью избу?

— Твою. Вот эту.

— Интересный сюжет. — Полынцев крякнул от удивления. — А зачем продавать? Где мне жить?

— У меня, Фредерик. У меня. Выбирай хоть первый, хоть второй этаж. — Самоха загорелся новою какою-то идеей. — Я даже покупателя нашёл. У него этих денег — как грязи.

Продадим и так с тобой раскрутимся — чертям станет тошно!

Фёдор Поликарлович, памятуя свой печальный опыт в городе Славянске-на-Кубани, покачал головой.

— Я уже раскручивался так, что было тошно…

Заячья губа Самохина самодовольно растянулась под коротким, но широким носом.

— Это потому, что без меня. А со мною дело, Фредерик, выгорит на сто пудов. Серьёзно. Ты здесь потом построишь особняк — лучше моего.

— Нет. Я под этим не подпишусь.

— Не грамотный, что ли? — хмыкнул сосед. — Ну, крестик хотя бы поставь.

— Крестик на своей судьбе? Нет, извини. Жареный петух меня уже клевал кое-куда.

После этого разговора Самоха подобиделся — долгое время не заходил. Отношения у них поздней наладились, но деньги Фёдор Поликарлович перестал занимать, осознавая опасность: в один прекрасный день Самоха потребует долги и тогда — хочешь, не хочешь — избу придётся продавать, а это равносильно самоубийству. Тоскливо становилось, хоть волком вой. Правая, горделиво вскинутая бровь Полынцева — год за годом линяла, теряя упругость — чёрной подковкой наползала на мутный глаз, в котором всё реже и реже вспыхивали искры оптимизма.

«Ну и что мне делать? — горевал он. — Сторожем пойти? Тут предлагали. Но опять же — противно. Буду сторожить добро, которое эти прощелыги наворовали. Нет, ну вас на фиг!» Он хорохорился, но выбирать уже не приходилось — пошёл, как под конвоём, и устроился в какую-то замурзанную кочегарку, дающую тепло сельской больнице и школе. Кривая кочегарка стояла в соснах на берегу; от страшного дыма и копоти ближайшие деревья задыхались, начиная жухнуть, а кое-какие из них облысели — рыжие хвойные волосы горстями осыпались под ветром и дождём.

Работёнка была пыльная и в то же время — очень огневая.

Особенно сильно это ощущалось зимой. За дверью стужа сосны рвала до сердцевины, или вьюга бесилась, будто чёрной сажей посыпала ночную землю и небеса. А он сидел в тепле, «давал стране угля», потом читал при свете чахоточной лампочки, которая так быстро покрывалась шерстинками копоти — протирать надоест. Раскрывая железную пасть огнедышащей топки, Фёдор Поликарлович, забывая про лопату, — неотступно смотрел на гудящее пламя и думал, думал о чём-то.

Кочегарка Полынцева не утомляла. Он приходил домой, пыль стряхивал с ушей, играючи споласкивался в бане, переодевался в чистое бельё и продолжал пахать, но уже за письменным столом. Продолжал ваять что-то великое, что-то бессмертное, что помогло бы ему разбогатеть и прославиться, и оправдать себя перед Всевышним.

Петербурге за всё это время — за шестнадцать лет — он побывал всего лишь раза три, четыре. Не на что было слетать даже поездом съездить.

Тоска по Ленинграду, переименованному в Петербург, заставила его читать и перечитывать романы Достоевского и всё то, что было так или иначе связано с жизнью и творчеством русского гения. И Полынцев потихоньку стал набрасывать что-то вроде очерка или сценария для будущего фильма о Достоевском.

Глава 10

«История дышит в затылок, — писал он, — нужно только замереть и оглянуться, чтобы воочию увидеть прошлое.

Именно так я и сделал вчера, отряхнувшись от пыли, отрешившись от суеты. Я вышел в город и замер. Я оглянулся — и вздрогнул, находясь в Барнауле на вечернем, пустынном проспекте, не похожем на Невский проспект, но, тем не менее, затаившем в себе великую тень Достоевского. Да, это был, конечно, он. Спутать невозможно. Из вечерней таинственной мглы, будто звёзды, мерцали глаза Достоевского — глаза потрясающей силы, обращённые в бездну человеческой, неистовой натуры и одновременно в бездну нежного неба, откуда он пришёл на эту Землю.

Бесшумная тень Достоевского прошла по Барнаулу и растворилась в том богатом, старинном доме, где горели свечи, перекликались тонкие бокалы, и звучала бравурная музыка — там кипело веселье провинциального бала в честь именин жены полковника Гернгросса, начальника Алтайских заводов. (Образ этой дамы у Достоевского аукнется позднее в большом, драматическом рассказе «Вечный муж»). А потом, через какое-то время, когда над Барнаулом располыхалась чистая, высокая луна, тень Достоевского вновь объявилась в этих местах. Только теперь он уже находился в барнаульском доме географа и путешественника Семёнова-Тян-Шанского. И вот как раз там-то с Достоевским приключился кошмарный припадок.

Приехавший на помощь доктор выдал жёсткий приговор:

— Настоящая эпилепсия.

Достоевский был подавлен не только диагнозом, но и тем, что вся эта история развернулась на глазах молодой жены Марии Дмитриевны — ни раньше, ни позже, а в период «медового месяца».

— Доктор, — вздыхая, прошептал Достоевский, — могу выпросить подробную откровенность?

Врач, выслушав, ответил:

— В один из этих припадков должно ожидать, что вы задохнётесь от горловой спазмы и умрёте не иначе как от этого.

В дверном проёме снова замаячило бледное лицо до смерти перепуганной жены, в голове которой Бог знает что пронеслось по поводу больного новоиспечённого супруга, с которым на днях она повенчалась в Кузнецке…

Затем луна свалилась в облака и всё, что мне пригрезилось, пропало: барнаульский дом Семёнова-Тян-Шанского будто воспарил под небеса, и там уже светились не простые окна — бессмертные звёзды привет посылали из прошлого.

И снова я замер. И снова великая тень Достоевского появилась на тихой, печальным сумраком окутанной Земле — только уже вдалеке от бескрайних просторов Алтая.

При свете слезящейся, одинокой свечи Достоевский писал письмецо Михаилу, старшему брату: «Если мне нельзя будет выехать из Сибири, я намерен поселиться в Барнауле…»

Как странно, как больно и сладко сердце моё припекают эти слова Достоевского, этот образ его, русский призрачный дух — отчасти придуманный, отчасти вполне реальный. На денёк, на другой Достоевский в середине XIX века заехал, промелькнул по сумеркам заснеженного Барнаула — и прописался тут на веки вечные»…

Глава 11

Тень Достоевского стала ему «помогать». Так, например, когда он в тихих деревенских соснах, в доме покойной матери остался в темноте — провода обрезали за неуплату — он не только не опечалился, даже возрадовался. Теперь он поневоле будет работать только при свечах, как Достоевский, Пушкин…

Великие всегда пером строчили — мысль уходила в перо, как молния в громоотвод. А сегодня, когда писанину строчат на компьютерах? Куда сегодня уходит мысль? Во всемирную паутину? Так это уже муха, а не мысль…

Вот так он в последнее время жил, не тужил: через день да каждый день «давал стране угля» в замурзанной, дышащей смрадом кочегарке, а затем строгал своё, нетленное, способное прославить и обогатить. Время шло, он всё больше печатался, но гонораров хватало только на хлеб да на водку, и никак не хватало на то, чтобы слетать или съездить в Санкт-Петербург. Хотя, наверно, дело было теперь не в деньгах. Просто всё давно перегорело в сердце, перекипело в душе. «Да и было ли всё это вообще?» — начинал он сомневаться полночною порой, хмуро глядя за окно своей полупустой, холостяцкой хибарки.

Другая страна за окном процветала и одновременно прозябала в нищете. Другие ценности, порядки другие и нравы. И сколько бы он ни присматривался к этим современным господам, преуспевающим дельцам и прощелыгам, среди которых, безусловно, встречались люди вполне приличные, как бы ни пытался он встраивать себя в эту новую русскую жизнь — бесполезно. Кажется, он навсегда остался в жизни прежней, старорусской.

Я человек не новый, что скрывать,

Остался в прошлом я одной ногою.

Спеша догнать стальную рать —

Скольжу и падаю другою…

Вспоминая стихи Есенина, он опять душой переносился в любимый город на Неве, где стояла гостиница «Англетер» — последнее пристанище великого русского лирика. И опять он мысленно бродил по роскошным улицам, проспектам, набережным. И опять над его головой — необъятным сказочным цветком — зацветало волшебство белой северной ночи, от которой светлела душа и на губах затепливалась нежная улыбка. Но это «волшебство», к сожалению, происходило под воздействием алкоголя, к которому он пристрастился как-то незаметно, как, впрочем, бывает всегда.

На Севере хотелось лишнюю рюмаху поцеловать «с морозу», на Юге выпивал «с устатку», а потом и причину придумывать не собирался, потому что два сошлись в одном: душа замёрзла, душа устала. Отогревая душу, он вновь и вновь уносился в прошлое, которое будто написано было простым карандашом — с каждым годом неумолимо стиралось; сначала пропадали отдельные буквы, затем исчезали слова, предложения целые абзацы прошлой жизни.

И, в конце концов, в нём укрепилось чувство, что этого славного прошлого не было, а если что-то было — поросло быльём. И даже тот кошмар, когда вдруг позвонила бывшая жена — даже это он воспринимал как нечто нереальное. Только в первые минуты его встряхнуло с такою силой, точно он сидел на бочке с порохом и чиркнул спичкой. Тогда он крепко выпил и на самом деле чиркнул — закурил после многолетнего воздержания. Закурил и задумался: «А могло ли быть как-то иначе? Что ни говори, а всякая случайность — это синоним закономерности. Отец ты был отличный — в том горьком смысле, что сильно отличался от других отцов. А если говорить серьёзно, то никаким отцом ты вовсе не был — деньгами откупался, алименты платил в добровольно-принудительном порядке. И поэтому всё, что случилось, — вполне закономерная печаль…»

Глава 12

В Петербурге в ту далёкую осень погибла дочь. Родилась Ленинграде, а погибла уже в Петербурге — такая вот гримаса жизни, одичавшей за последние годы. «В Ленинграде, — размышлял он, — никогда бы ЭТО не случилось. А теперь свобода — гуляй, ребята. Вместо соски — давай папироски.

А потом тебе подсунут гашиш, марихуану — под видом безобидных благовоний. И ты без ума, без памяти прыгнешь из окошка небоскрёба…»

Страшную новость Полынцев услышал с большим опозданием — бывшая супруга почему-то позвонила только через месяц. Оглушенный известием, он какое-то время пролежал под наркозом водки, затем привёл себя в порядок, деревенский дом свой заложил предприимчивому соседу и полетел тот город на Неве, который когда-то всей душой полюбил. И хотя летел он с тёмным настроением — на могилу дочери летел, но, тем не менее, светлые воспоминания то и дело вспыхивали в голове; уж так устроен человек, не может он всё время пребывать в унынии, тем более, что это — тяжкий грех.

Светлые воспоминания связаны были с юностью, с молодостью, когда он впервые нагрянул в легендарный Ленинград. Худой, прыщавый парень из провинции, эмоциональный впечатлительный, он был ошарашен, потрясён красотою Северной столицы, её архитектурой и тем, что называется архитектоника — сочетание частей в одном стройном целом; этого премудрого словечка тогда он, разумеется, не знал. Вечерами, летними ночами бродя по Ленинграду, он был очарован и архитектурой, и тем, что её дополняло, — красота северных белых ночей; там он впервые ощутил их величие несказанную прелесть. И всё это вместе потом — через годы и расстояния — стало образом первой любви. И всё это станет потом неразрывно: любимая женщина; город любимый; любимая белая ночь; любимый Блок; любимый Достоевский; Медный всадник и многое другое. И всё это — светом своим золотым — согревало на северах, не давало осатанеть, огрубеть в круговороте новой русской жизни, вихрем его подхватившей, сорвавшей с насиженного места — в поисках проклятого длинного рубля, такого длинного, что из него можно верёвочку свить и удавиться от тоски и холода. В Россию тогда, после развала Советской страны, нагрянуло такое лихолетье — никто не знал, куда бежать, за что хвататься. И он ухватился в ту пору за предложение поехать на Север, возглавить скромненькую, тихую газету, которая через два-три месяца бомбой загремела на вечной мерзлоте: мастер слова, профессионал, он обладал безоглядным характером, буйными и дерзкими страстями.

Он был, конечно, не мавр, но что-то от страстного мавра в нём всё-таки имелось, и та пресловутая фраза из Шиллера — мавр сделал своё дело, мавр может уходить — однажды в разговоре с тестем прозвучала далеко не случайно. У них с женой была договорённость: обоим хотелось ребёнка; естественно, хотелось и другого — семейного уюта, благополучия. Стерпится — слюбится, думалось. Но нет, не стерпелось, нет, не слюбилось. Мавр сделал своё дело и ушел. А дело-то сделано было — почти без любви. И теперь эта мысль, будто пуля, застряла у виска, жгла и лихорадила, отяжеляя голову. Может быть, в этом таилась разгадка трагической гибели дочери — в том, что без любви ничего хорошего не выйдет. Вот если бы женился он на той, которую любил до боли в сердце, да только что теперь об этом говорить! Черноглазая та, черно-косая, которая сделалась образом первой любви, была учительницей математики. А если точнее — тогда она училась на математичку. В голове у неё от рождения был арифмометр, как шутил-юморил юный Федя. Вот почему она довольно-таки быстро вычислила: с такими людьми, как Полынцев, нормального семейного гнёздышка никогда не совьёшь. Такие люди, как Полынцев… Ах, Полынцев! Да где же он есть?

* * *

Он очнулся от того, что фамилия эта — Полынцев! Полынцев! — гремела под стеклянным сводом-колпаком аэровокзала, до полусмерти напугав пару синичек, прилетевших погреться под крышей. Спохватившись, Фёдор Поликарлович покрутил головой. Очередь на регистрацию рейса уже просочилась в накопитель. И остался только он, Полынцев, которого звали по громкой связи. Заполошно подхватив свои нехитрые пожитки, Полынцев поспешил на «регистрацию брака с аэрофлотом», так он любил зубоскалить в молодости, когда летал по всему пространству бывшего Советского Союза. А теперь-то, увы, зубоскалинку эту пришлось забыть — «брак» с аэрофлотом он расторг по причине хронического безденежья. Ему и теперь бы пришлось по шпалам бежать в Петербург, если бы он не решился на отчаянный шаг — дом продать.

Глава 13

Самолёт находился уже на большой высоте — в тёмно-синих слоях стратосферы. Пассажиры, повеселев, отстегнули ремни безопасности. По узкому проходу пошла стюардесса, покатила впереди себя никелированный столик, заставленный стеклянным частоколом: минеральная вода, вино, коньяк и водочка.

Башка Полынцева трещала, угрожая развалиться на куски — хоть железный обруч надевай. Хотелось похмелиться — кровь из носу. И всё-таки он не позволил себе этой роскоши. Он слишком хорошо знал свой характер — заводной, огнеопасный. Если он сейчас себе позволит — до Питера он вряд ли долетит, угонит самолёт куда-нибудь в Лапландию. Так он себе говорил, угрюмо отворачиваясь от «скорой помощи» и пристально вглядываясь в ледяную прорубь иллюминатора. Эта прорубь то и дело покрывалась радужною дымкой перегара — Полынцев протирал дрожащей рукой, но через минуту-другую стекло опять задымливалось. И ему хотелось подымить. Нестерпимо хотелось. Он папиросы доставал украдкой, нюхал и тоскливо перебарывал себя, терпел, но терпежу хватало ненадолго.

Сидящий рядом в кресле упитанный усатый пассажир, похожий на тюленя, постоянно мешал Полынцеву.

— Разрешите, — угрюмо попросил он, покусывая ноготь, — я выйду.

Добродушный тюлень пошутил через губу: — Высоковато, чтобы выходить.

Побледневшее лицо Фёдора Поликарловича внезапно перекосилось, и он произнёс нечто странное:

— Тринадцатый этаж — не кот наплакал…

— Как вы сказали? — Толстяк в недоумении похлопал глазами навыкате. — Тринадцатый этаж?

— Я сказал, мне надо выйти! — Полынцев надавил на басы. Скривившись в недоумении, «тюлень» заворочался в кресле.

— Пожалуйста, — проворчал он, шумно сопя ноздрями, как насосами — крылышки усов затрепетали так, словно вот-вот улетят с тёмно-красной, плотоядно припухшей верхней губы.

Однажды закурив, Полынцев дымил теперь со страшной силой, и во время полёта испытывал дискомфорт: приходилось в туалете прятаться.

И всякий раз, когда он начинал курить — мысли опять опять крутились вокруг несчастья с дочерью. Ну, ладно бы с сыном случилось такое — тьфу, тьфу! — мальчишке свойственно тянуться к табаку, изображать из себя взрослого мужчину. Но ведь она-то — девчонка, птаха. Как же это так надо было воспитать, чтобы девчонке в голову взбрело покурить благовонную травку?..

Он искал виновных — вокруг да около. И в то же время чувство объективности — неизменное чувство художника — говорило о том, что Полынцев не прав. Атмосфера в доме, где жили и воспитывались дети, была прекрасная. Он уверен, что вокруг детей в том доме вращалась вся взрослая жизнь — жизнь матери, бабушки, деда, пока тот был живой. Но атмосфера дома зачастую не совпадает с атмосферой улицы. А если ещё взять во внимание, что речь идёт о питерских или московских улицах — многое предстанет в самом грустном свете. Мегаполисы нашей планеты — приют сатанилища; были они останутся законодателями всевозможной моды, в том числе моды на губительную дурь, какую сегодня курит русская юность или в подворотнях вкалывает в вены. И что же из этого следует? Виновных надо искать на улице? Но это слишком расплывчато. А если в этом расплывчатом море попытаться найти одну каплю — самую главную? Если быть не только объективным, но и жёстким, то нужно признать: да, это он, Полынцев, виноват в случившемся. Он подарил своей дочери жизнь и в то же время — подарил ей смерть, как ни странно, как ни страшно это прозвучит. Он — отец трагедии, как тут ни крути. Именно дочери, а не сыну передался характер отца, его задатки, его разгорячённая кровь, толкавшая порой на безрассудство. Так что перекладывать вину — с больной головы на здоровую — это или трусость, или отчаянье, или то, что сам Полынцев определял как «интеллигентный идиотизм».

Раздумавшись, он выкурил две папиросы кряду и потом, когда вышел за дверь, нарвался на неприятный разговор со стюардессой. Эта «живая куколка» взялась его, как школьника, стыдить и отчитывать за курение в туалете. Полынцев мрачно слушал, стряхивая пепел, прилипший на одежду возле сердца — будто напрочь испепелённого. Затем наклонился — обдал «живую куколку» выхлопом дешёвых папирос.

— Дочка, — тихо признался, — горе у меня.

— Радость или горе, — бойко ответила «живая куколка», — а правила для всех у нас одни.

— Да что вы говорите? — Пассажир завёлся вполоборота. — Да был бы я какой-нибудь богатенький Буратино, так вы бы тут… И самолёт бы в Турцию угнали по щучьему велению, по моему хотению.

Стюардесса, не теряя спокойствия, возразила:

— Богатенькие на других самолётах летают.

— Ну, да, — проворчал он, — это на тех, которые пореже падают?

— Типун бы вам на язык! — «Куколка» нахмурилась. — Идите, садитесь на место.

— Сесть — это успеется, — пробормотал он, возвращаясь кресло. — Сначала я с этими козлами разберусь…

Упитанный усач — сосед по креслу — покосился на него и с преувеличенным усердием взялся штудировать лощёный журнал, бесплатно раздаваемый стюардессами. Журналы эти и газеты брали все, кому не лень, но больше всего спросом пользовались горячительные напитки. Толстяк хорошенечко принял на грудь и находился в благодушном настроении. — Живут же люди! — воскликнул он, пощёлкав ногтем по странице. — Вот, посмотрите.

Неохотно взяв журнал, Полынцев прочитал название: «Соблазны большого города». Полистав и посмотрев картинки, которые нельзя показывать детям до шестнадцати, Фёдор Поликарлович сделал заключение:

— С жиру бесятся. Курвы.

Такая прямодушная оценка восхитила дородного усача.

— Это точно, нет на них управы.

— Найдём, — заверил странный попутчик.

— Да? Это как же, позвольте узнать?

— Я и сам пока ещё не знаю, — признался Полынцев. — Только ведь и так нельзя — сидеть, сложа ручки.

Добродушный «тюлень» поглядел на него с некоторой настороженностью и в то же время заинтересованно.

Портрет Полынцева запоминался редкой, но глубокой пахотой морщин, высоким лбом. Широко посаженные тёмные глаза смотрели печально и пристально — будто навылет.

Серый костюмчик заметно поношенный, пожамканный на локтевых изгибах. Чёрный свитер с глухим плотным воротом, кажется, мешал ему дышать — Полынцев поминутно книзу оттягивал воротниковый хомут.

— А вы, простите, чем занимаетесь? — поинтересовался румяный толстяк.

Фёдор Поликарлович поцарапал правую, горделиво вздёрнутую бровь.

— Сельским хозяйством…

— Во, как! — Тучный тюлень погладил усы. — А поконкретней, позвольте узнать?

Полынцев пожал плечами.

— Капусту на асфальте развожу.

— Серьёзно? — Толстяк едва сдержался, чтоб не засмеяться. — А в Питер зачем?

Вздыхая, Фёдор Поликарлович вспомнил соседа Самоху, который в последнее время озабочен сельским хозяйством.

— У меня контракт с американцами, — небрежно сообщил он, изображая из себя предпринимателя. — С Нового года они в Сибирь вливают десять миллионов долларов — для развития сельского хозяйства. Ну, я под это дело подписался. Козью ферму буду открывать. Мне уже дали кредит. На днях я землю выкупил — несколько гектаров. Разведу племенное хозяйство.

Мясо будет, сыр, молоко и прочее. Это рентабельно и даже очень. Лет через пять окупиться должно. Иностранцы этим делом здорово заинтересовались по той простой причине, что ничего подобного в России нет ещё.

Толстяк, поначалу слушавший с надменной полуулыбкой, под конец явно был обескуражен цифрами и выкладками.

— Козье молоко — это прекрасно. — Он пузо почесал. — По своим целебным качествам…

— Козы — наше будущее, — перебил работник сельского хозяйства. — А вот козлы должны остаться в прошлом.

— То есть, как это? — Толстяк опять настороженно глянул на него. — Козы и козлы, они же друг без дружки…

— Нет! С козлами надо разбираться! — решительно заявил предприниматель. — Я как раз поэтому лечу в командировку…

В проходе между креслами вновь замаячила «живая куколка», призывая пассажиров занять свои места и пристегнуть ремни безопасности.

— Не договорили, а жаль! — Добродушный тюлень подмигнул. — Интересно было бы узнать, как вы с козлами разобраться намерены.

Словно спохватившись, предприниматель помрачнел и, отвернувшись к иллюминатору, начал нервно ногти грызть.

Разборку он задумал прескверную, хотя опять же, как на это посмотреть. С точки зрения закона — да, криминал. А ежели по совести судить — так в самый раз. «Тут логика простая, — размышлял он. — Если государство не шевелит мозгами в отношении защиты своих граждан — значит, граждане сами мозгою должны шевелить».

Глава 14

Северная столица встретила его свистящим ветром вперемежку с дробовым зарядом крупного дождя — по крышам по стёклам так пощёлкивало, точно град горстями наотмашь лупцевал. Непогодица, правда, скоро прекратила полоскать деревья и дома. Солнце вприщурку стало проглядывать из-за туч — золотые зайцы побежали по мокрому городу.

С каким-то виноватым, пришибленным видом солнце поморгало, поморгало и опять смущённо схоронилось за косматым пологом. Стало тихо, так тихо, что капли с крыши клацали, как шляпки от гвоздей, забиваемых под окнами и под деревьями. Туманец над Невою закучерявился. Узорным багрецом рваной позолотой над питерской землёю догорал октябрь — листву разметало по улицам, площадям и многочисленным каналам.

Уже вечерело, где-то за городом зябко подрагивала полоска зари, не зажатая чугунными тисками туч — кровавые отсветы брызгали в каналы, растекались по Неве. Там и тут фонари зажигались — золотыми иглами отражение втыкалось в воду, местами почти чернильную. Картинками и огненными строчками вспыхивала неоновая реклама — точно осколки семицветной радуги в большом калейдоскопе. Сильней запахло сыростью, гнильцою дерева — железоподобный сибирский листвяк много лет стоял в воде и под водой.

Полынцев хотел в тот же час, в тот же миг — как только приземлится — взять такси и ехать на квартиру своей бывшей супруги. Но теперь, оказавшись в любимом городе, он был подхвачен вихрем воспоминаний, которые здесь притаились едва не за каждым углом. А кроме этого — тень Достоевского, о котором он думал и много читал в последнее время — великая тень словно ходила за ним по пятам. «Тень» заставляла его обращать внимание на то, что раньше он бы не увидел: огнём весёлой жизни сверкающие окна ресторанов и отелей внезапно освещали согбенную фигуру человека, при помощи костыля копавшегося в мусорном баке. Молоденькие жрицы любви — представители древней профессии — попадались ему в затенённых местах. И тут же — встречались пожилые ленинградцы, идущие рука об руку. То и дело замирая с громко бьющимся сердцем, он печально всматривался в каменные дебри Петербурга, населённого новыми русскими — и не только русскими — Раскольниковыми, ради копеечной выгоды способными угробить не только старуху-процентщицу, но даже и самое невинное дитя. И в эти мгновения душу его опаляло предчувствие чего-то неизбежного, неотвратимого, что может с ним случиться в этом городе. И вслед за этим огненным предчувствием приходила твёрдая уверенность: будь, что будет, так надо.

Небо чернело, точно обугливалось; тучи наползали со стороны незримого Финского залива, откуда шли порывы чистого морского воздуха, которым Полынцев по молодости не мог надышаться — любил бродить по берегу залива, слушать по весне разбойных соловьёв…

Снова дождик пробрасывал — реденький, робкий. Над вечерним Питером восходили купола церквей и храмов — зажигалась подсветка. И нестерпимо вдруг захотелось оказаться под спасительной сенью какой-нибудь Божьей обители, постоять и помолиться, душу согреть возле свечи, возле святого образа.

Становилось неуютно и промозгло. Нужно было о ночлеге позаботиться, а он всё бродил и бродил, будто искал вчерашний счастливый день. Попадая в тупики или в район новостройки, Полынцев временами терялся: где он есть и как отсюда выбраться? Затем он повернул куда-то к Заячьему острову и на память невольно пришёл «Вурдала Демонович», тот могучий охотник, обдиравший зайца возле костра, когда они с Самохой забуксовали по дороге в аэропорт.

Он закурил, почти не ощущая горькой сладости проклятых папирос. Зубами терзая бумажный мундштук, он отрешённо смотрел на догорающие отблески заката на куполах и шпилях Петропавловской крепости. Смотрел на воду с рёбрами тёмной мелкой ряби. Смотрел — и вспоминал загадочного Блока, тоже когда-то стоявшего, может быть, как раз у этих парапетов. Какая безнадёжность и великая тоска должна овладеть человеком, написавшим:

Ночь. Улица. Фонарь. Аптека. Бессмысленный и тусклый свет. Живи ещё хоть четверть века — Всё будет так, спасенья нет. Умрёшь — начнёшь опять с начала, И повторится всё, как встарь:

Ночь, ледяная рябь канала.

Аптека. Улица. Фонарь.

«Зачем я вообще сюда приехал? — Тревожно озираясь, он голову в плечи втянул. — Бессмысленный и тусклый свет…

Всё будет так, спасенья нет… Зачем? Уронить крокодиловы слёзы над могилой дочери? Но если она не нужна была тебе при жизни, так после смерти и подавно. Что лукавить? Зачем ты припёрся? Пощекотать свои нервы острым ощущением от воспоминаний? Или всё-таки надо сельским хозяйством заняться — с козлами разобраться? Надо, надо! А зачем же я здесь?..»

Двигаясь дальше, он порой в темноте руки растопыривал впереди себя, точно слепой, беспомощный. Кресты на соборах, мимо которых проходил Полынцев, напомнили о крестах кладбищенских.

«Интересно, где её похоронили? На новом каком-то, наверно. Не на Пискарёвском, конечно. Поехать бы туда сейчас, посидеть в тишине… — Он прошёл мимо какого-то дворца, похожего на Дворец бракосочетания. — Кажется, вот здесь мы поженились. А вон там разводились… — Он посмотрел куда-то в сторону чёрной громады моста, выгнувшего спину над Невой. — Здесь не только люди, но и мосты разводятся. Так мне сказал какой-то зубоскал, который в тот день тоже развод оформлял со своею сударушкой…»

Глава 15

Вдруг сердце жарко жахнуло в ребро — и он остановился, ещё не понимая, что к чему, но уже взволнованно покусывая ноготь. Он увидел парня с телекамерой и машинально следом направился — хотя это и не по пути. Фёдор Поликарлович, как сценарист, хотя и бывший, заинтересовался телекамерой и вскоре неподалёку обнаружил человека, который, судя по всему, был режиссёром.

В районе Зимнего дворца они застопорились.

— Давай вот это крупным планом! — приглушённо попросил режиссёр. — Издалека, а потом наезжай трансфокатором…

Присмотревшись, Полынцев стал читать большой рекламный щит, с которого криком кричали необыкновенные забавы Северной столицы: «Две ночи царских утех в окружении раскрепощённых девушек и придворных шутов подарят вам незабываемое погружение в эпоху услад Распутина. Специальный интерьер, постановочное шоу и подарки с барского плеча».

— Вот это ни хрена себе — услады, — пробормотал Полынцев, стараясь держаться в тени.

Раздался нежный стрёкот телекамеры.

— Снял? — нетерпеливо спросил седоволосый режиссёр.

Молодой оператор зачехлил объектив.

— Снял! Как шубу с барского плеча! — Ну, пошли, а то дождь начинается…

Целенаправленно двигаясь куда-то в сумерки, они через несколько минут расположились в кустах — неподалёку от приземистого павильона, зазывно сверкающего фейерверком электрических огоньков.

— Надо было всё-таки скрытую камеру взять, — загоревал оператор.

— Ничего, пока снимай отсюда, а попозже подойдём. Фёдор Поликарлович не сразу понял, что в таких павильонах, да и не только в таких, открыто и спокойно продают наркотики — под видом невинных благовоний или курительных смесей. Минут за пять — пока снимали этот сюжет — к павильону подошло немало разнокалиберной молодёжи: смазливые девчата и юнцы, прилично одетые, хорошо усвоившие пирсинг — серьги и кольца торчали из ушей, ноздрей, из верхних и нижних губ.

Седовласый режиссёр, поднявши воротник и натянувши кепку на глаза, подошёл к павильону и, сунув деньги в окошечко, взял цветной пакетик с благовонием. После этого он повернулся — сделал знак оператору, который потихоньку вышел из-за кустов.

— А что это вы продаёте? — Режиссёр, постучав козонками по окошечку, показал только что купленный пакетик. — Курительные смеси, благовония, — ответила женщина за стеклом.

— А вы знаете, что вот эта «Гавайская роза», «Шалфей-предсказатель» и другие ваши благовония — это наркотик?

Продавщица удивилась, а точней сказать, изобразила удивление.

— Да какой же это наркотик, если у нас лицензия на продажу этих товаров?

— Такие наркотики, — продолжал режиссёр, — приравниваются к героину. Их продажа за границей запрещена.

— Но у нас-то ведь разрешено? Разве не так?

— А дети у вас есть? — поинтересовался режиссер. — А причём здесь мои дети?

— Но ведь они тоже могут где-нибудь купить вот такое невинное благовоние, а потом из окошка десятого или двадцатого этажа сиганут. Вы об этом не думали?

Увидев телекамеру, продавщица отвернулась от окошечка.

Настырный режиссёр опять козонками по стеклу потарабанил, но это уже было делом бесполезным. Свет за окном погас — там зажигалка чиркнула, и мягко замаячил малиновый цветочек дымящей сигареты у женщины в губах.

— Что и требовалось доказать! — Режиссёр поправил кепку, поворачиваясь. — Ты снял? Как у тебя?

— Как в Голливуде! — заверил оператор. — Хотя насчёт звука я не уверен.

— Ну, пошли к соседнему ларьку, там ещё попытаемся…

И опять они расположились по-партизански — в тени за кустами, догола обдёрганными осенним ветром. Но тут работникам искусства не повезло.

Из-за угла павильона появилась плечистая фигура в сером плаще с кулаками в чёрных перчатках.

— Господа! — вежливо, но твёрдо зашуршал серый плащ. — Давайте-ка отсюда по-хорошему. Пока трамваи ходят.

— Да мы пешком… — миролюбиво начал режиссёр. — А в чём дело?

— Тут снимать нельзя!

— Как это — нельзя? — заартачился режиссёр. — Где это сказано? Если законом не запрещено, то можно.

Человек в чёрных перчатках приблизился.

— Тут я — закон. Усёк? — Нахально заявил он. — Вали отсюда! Живо! Или я угрохаю всё это кино к ядрёной матери!

— Но, но! — возмутился режиссёр. — Давайте без рук!

— Значит, ногами угрохаю.

Нахал в чёрных перчатках настроен был воинственно — седому режиссёру-правдолюбцу с его молодым оператором могло бы не поздоровиться. И тут между ними — совершенно неожиданно — появился мрачный незнакомец. Молча развернувшись, он закатил такую зуботычину — нахалюга в чёрных перчатках аж подлетел над землёй, прежде чем рухнуть на кучу мокрых листьев, недавно подметённых дворниками.

Милицейская машина, проезжавшая неподалёку, резко развернулась и поехала в сторону павильона.

Незнакомец подхватил свою сумку и побежал, разбрызгивая лужи.

Глава 16

И такси помчалось по ночному городу, сверкающему огнями всевозможных соблазнов — казино, рестораны, гостиницы. И чем дальше они отъезжали от злополучного павильона, тем сильней сожалел пассажир о своей горячности: такси влетит в копеечку. Правда, окажись он в другой машине — милицейской — было бы ещё дороже.

Водитель — коренной, воспитанный житель Северной столицы — интеллигентно помолчав, спросил через минуту:

— Простите, но… Куда нам ехать?

— А что, я адрес не назвал?

— Нет, не назвали.

— Хорошо. — У Полынцева появилась возможность соскочить со счётчика таксомотора. — А где у вас тут самые лучшие апартаменты?

— Этого добра теперь навалом. — Шофёр притормозил возле парадного, залитого яркими огнями. — Вот, пожалуйста. Три звёздочки. Устроит?

— Если б это был коньяк, то без вопросов.

— Могу вам показать, где подешевле.

Собираясь выходить, пассажир заметил: следом едет милицейская машина — может быть, та самая, а может, и другая.

— Придётся ночевать у моей бывшей, — пробормотал он, поспешно называя адрес.

Интеллигентный водитель, кажется, понял его. Молча скорость врубил и поехал, поглядывая в боковое зеркало.

«Чёрный воронок» вскоре отстал и пассажир, откинувшись на заднем сидении, расслабился, закрывая глаза.

Через какое-то время легковушку тряхнуло на кочке.

— Виноват. — Воспитанный водитель улыбнулся. — Такие дороги, что тут впору солому стелить.

Протирая утомлённые глаза, пассажир забормотал на заднем сидении:

— Знал бы, где упасть… Да только там соломка не поможет.

Всё-таки тринадцатый этаж…

Водитель быстро оглянулся.

— Тринадцатиэтажный дом? Или что вы сказали?

Мрачно уставившись за окно, пассажир помолчал, разглядывая краны с прожекторами, чёрные туши высотных домов, подпирающих звёзды.

— Я говорю, понастроили тут… — Полынцев ноготь покусал. — Ни пройти, ни проехать.

— Понастроили! — согласился шофёр, глядя в зеркало заднего вида. — Теперь, что ни дом, то дурдом. В том смысле, что никакая архитектура тут не ночевала. Лепят, кто во что горазд. Покупают землю, и давай, давай. Как будто последний день Помпеи.

Водитель сбавил газ на повороте и, не дождавшись реплики от пассажира, снова стал воспитанно помалкивать.

Голая берёзовая рощица, разграбленная ветром, закачалась ярком свете автомобильных фар — и словно отлетела в темноту. Железобетонные тумбы с кровяными фосфорическими знаками замелькали по краю дороги, ограждая овраг.

«Долго что-то тянемся! — Полынцев заёрзал. — Или это просто потому, что я тут не был, чёрт знает, сколько…»

Он ехал по новому адресу бывшей жены — раньше, когда были вместе, жили в центре, а этот, новый, адрес был связан с рождением Анастасии, дочери. Прежнюю однокомнатную квартиру жены и двухкомнатную квартиру её родителей пришлось обменять на общую жилплощадь: с двумя ребятишками жена бы не справилась без помощи бабки и деда, который, впрочем, лет через пять скончался от рака.

Такси покрутилось в районе плохо освещённых новостроек и, наконец-то, пассажир приехал, да только зря.

Дверь никто не открыл. Он расстроился. Опустивши сумку на пол, указательный палец просунул в глухой чёрный ворот свитера — потянул, ослабляя.

«Хотел же позвонить ещё! Растяпа! Только деньги выбросил на ветер! — Он зубами зажал папиросу. — Где вот они шляются? У сестры? Так я не знаю адрес. Да и не хочу я ту сестрицу видеть — муженёк у неё гниловатый. Ну, и что теперь делать? — Выйдя на улицу, он потоптался у подъезда, вспомнил северянина, который когда-то пригласил работать качестве редактора в Норильске. — Года три, наверно, как тут живёт. Можно позвонить. Мужик гостеприимный. Только что я скажу? Врать не хочется, а в жилетку плакаться — тем более. Да и потом — не приедешь с пустыми руками, надо будет брать пузырь с прицепом. А мне теперь нужна до звона трезвая башка. Завтра или послезавтра — кровь из носу — надо найти кое-кого. Хотя виновных надо искать не здесь — в Москве принимают законы. Но если уж я здесь, то для начала надо трубку мира выкурить — под видом самых мирных благовоний. Я это дело так не оставлю! Твари подколодные!»

Глава 17

И Полынцев начал — упорно, тупо, неостановимо — кружиться по городу, искать виновника. «А это всё равно что искать иголку в сене! — так подумал он, когда запыхался, остановившись где-то на Сенной. — И всё-таки буду искать! И найду!»

До умопомрачения он колобродил и по легендарным питерским дворам, где затаилась наша русская история, и по самым новым, пока что неухоженным дворам, где краска ещё не просохла. Десятки и сотни дверей перед ним раскрывались — или бесшумно, или со скрипом, похожим на полночный скрип гвоздей, вырывавшихся из крышки гроба. И десятки, и сотни разноцветных и разнокалиберных глаз — угрюмо, удивлённо и настороженно — смотрели на него, рентгеном прожигали, гвоздём царапали.

— Что вам? Кто вам нужен? — спрашивали иногда в приоткрытую щёлочку или в замочную скважину, или в стеклянное дуло глазка, за которым маячила тень.

И кем он только ни прикидывался в эти минуты, преображаясь лицом и голосом. Кому-то он городил легенду насчёт того, что надо снять квартиру. Кому-то врал, что он является риэлтором, представителем агентства недвижимости. А кому-то — особо интеллигентным жителям — он представлялся как истинный, коренной петербуржец, для которого очень важно проживание в центре, где высота потолков не менее трёх метров, где старинные парадные украшены лепниной, где винтовые лестницы, камины и прочие прелести прошлых веков.

— Моему заказчику нужен дом с окошком на Неву, — говорил он одному интеллигенту, а второму признавался: — Хочу поселиться на Невском проспекте.

Кто-то верил «коренному жителю» северной столицы, а кто-то осторожно, боязливо косился на угрюмого, усталого «риэлтора» — проходимцев нынче много. Неутомимо шагая по улицам, проспектам и площадям, Полынцев туфли свои до тонкой корочки исшаркал — будто наждаком сточил.

Невольно изучая модерновый современный стиль, прилепившийся к архитектуре изящного классицизма, Фёдор Поликарлович уныло отмечал про себя: «Это — стиль барокко. А это — стиль барака!» И потом, когда Полынцев разыскал нужный дом, он подумал, что это весьма символично и далеко не случайно: новый дом построен в стиле «современного барака», подспудно угнетающего жителей, будто придавленных, приплюснутых громадами. Что происходит или уже произошло на излёте двадцатого века? Печально глядя на Москву или на Питер, глядя на Париж, на Лондон, Нью-Йорк или Шанхай, нельзя не подумать о том, что современная архитектура вступила в пору поклонения железобетонным гигантским идолам идиотизма.

Всё это промелькнуло в голове — как свежий ветер возле виска. Теперь его другое занимало. Как лучше поступить? Пойти напропалую? Или позвонить соседям, уточнить? Хотя сначала надо как-то в подъезд проникнуть — на двери то ли кодовый замок, то ли «домовой»; так он называл домофон. Эту проблему решить ему удалось довольно легко — время от времени из двери кто-нибудь выходил.

Стараясь не мандражировать, он покурил на площадке и решительно позвонил. За чёрной массивной дверью какое-то время царила тишина.

«Никого? — мелькнуло в голове. — И слава Богу!» Собравшись уходить, он замер: с той стороны заскрежетали, заскрипели железные челюсти задвижек. Чёрная дверь приоткрылось — на крупнозернистой, короткой цепи.

— Я слушаю… — Голос начальственный, чугунный.

«Отец! — догадался Полынцев. — Папаша. Пахан. Как его звать? Вурдала Демонович? Или что-то навроде того…»

— Простите, — робко начал непрошеный гость, — я насчёт вашего сына…

— А кто вы такой? — перебил повелительный голос. — Учитель? Да? Опять там что-то?

— Опять! — Полынцев подхватил подсказку. — Ваш сынок отличился…

Серебристая цепь отлетела — дверь открылась. Перед ним находился могучий, обрюзгший, толстомордый хозяин. И не просто хозяин квартиры — хозяин жизни, можно сказать.

Вурдала Демонович, вот кто это был. Кровью налитые вурдалачьи глаза — то ли с похмелюги, то ли от бессонницы — стояли в глазницах как замороженные. В разрезе бархатного барского халата, полураскрытого до пупа, виднелась такая густая шерстина, что никаких сомнений даже у Дарвина тут не осталось бы: человек произошёл не от обезьяны — от косматого козла, удачно соблазнившего какую-то хвостатую чертовку.

— Ну, проходи! — Хозяин жёстко надавил на «ты». — Правда, некогда мне, уезжаю.

— Я вас не задержу.

— Очень надеюсь на это. — Вурдала Демонович не пустил его дальше прихожей. — Итак, я слушаю…

Здоровенный, жирный Вурдала Демонович, сам того не желая, почти придавил его к стенке своим волосатым, в бархат закутанным пузом — Полынцев невольно отодвинулся к двери.

— Вы, знаете, чем занимается ваш…

— Он разве не в школе? — перебил хозяин.

Незваный гость поморщился, глядя на козлиную, колечками завитую поросль хозяина, и неожиданно выпалил:

— Он должен быть в тюрьме, а не в школе!

— Не понял… — Стопудовый господин набычился, исподлобья разглядывая гостя. — Ты кто вообще? Ты откуда?

Засунув дрожащую руку за пазуху, Полынцев достал фотографию дочери, подмятую на верхнем уголке.

— Он погубил вот эту девочку… эту невинную душу…

Волосатые руки стопудового хряка оказались на удивление цепкими — воротник затрещал, приподнявшись над затылком Полынцева.

— А ну, пошёл отсюда! Невинная душа! — зарокотал Вурдала Демонович, выпроваживая гостя на площадку. — А то я сам тебя лишу невинности!

Ох, зря он так сказал, схамил. Оскорблённая душа вспыхнула таким отчаянным огнём, который не только ослепляет, но и разрушает. Сам себя не помня, Полынцев за одну минуту успел управиться; хозяин отлетел во глубину прихожей и там обо что-то шарахнулся коротко остриженным калганом, волосатые руки разлетелись крестом, просверкнули брызгами золотых да брильянтовых перстней.

Уже догадываясь, что произошло, но ещё отказываясь верить, Полынцев быстро дверь закрыл, стараясь не хлопнуть, не встревожить соседей. Потом он какое-то время истуканом стоял над бездыханным хозяином, бестолково смотрел, как из-под жирной, аккуратно выбритой щеки выползает тонкая красная нитка, всё дальше и дальше разматываясь…

«Вот это я наделал! — мелькнуло в голове. — И что теперь?»

И тут раздался голос — ещё не окрепший, но уже садящийся на грубые басы:

— Ты с кем это воюешь, пап? Учитель, что ли? Ну, я сейчас…

«Эгэ!» — смекнул «учитель» и тяжело, и загнанно дыша, медленно вошёл в детскую комнату, озарённую солнечным утром. Глаза ученика, лежащего на кровати, сделались большими и оловянно-белыми от ужаса — лицо непрошеного гостя оказалось жутко перекошено. Паренёк тот был — Афиноген, а в школе просто — Афиген, а в подворотне и в тёмных кустах прозвали его — Антифик, с ударением на первое «и».

— Как тебя звать? — уточнил Полынцев на всякий случай.

Подросток, вжимаясь в подушку, пролепетал своё имя и тут же захныкал:

— А чо вам надо от меня?..

— Напоросятничал? — как-то очень нежно, вкрадчиво заговорил Полынцев. — А теперь вот надо отвечать. Вставай! Труба зовёт!

Антифик, дрожа всем телом, сел на кровати. Прыщеватые скулы покраснели от непроизвольной, постыдной неожиданности: белые плавки отсырели в промежности — на постели распустилось желтоватое пятно.

Полынцев показал эффектно-красочный пакетик, продающийся под видом курительных смесей или невинных благовоний.

— Где ты берёшь такую дрянь? Только не ври! Глядя на мокрые ноги, подросток пролепетал:

— Это отец… Я у него…

Изумлённый Полынцев машинально посмотрел в сторону прихожей.

— У него? Он что — употребляет?

Подросток заупрямился. Молчал, зверовато зыркая из-под бровей. Пришлось ненадолго перекрыть кислород.

— У него оптовая продажа… — Антифик, задыхаясь, раскололся и тут же заканючил: — Только вы ему не говорите, а то убьёт…

— Час от часу не легче, — пробормотал Полынцев, брезгливо отряхивая руки. — А где у него эти… Склады, погреба или что там такое?

— За городом. Как на дачу едешь, там… — Подросток неожиданно замолк, блестящими глазами глядя в сторону двери.

Полынцев повернулся и обомлел.

Многопудовый боров, убито лежавший в прихожей, благополучно воскрес. Окровавленный, всклокоченный и потный Вурдала Демонович стоял, покачиваясь, на пороге в детскую комнату. Глаза его горели — сухими сумасшедшими алмазами. А в руке — волосатой, трясущейся — мерцал небольшой пистолет.

Жутко улыбаясь, Вурдала Демонович — медленно, будто во сне — облизнул оружие, испачканное кровью. Сумасшедшее, алмазно горящее око — тоже медленно, сонно — подмигнуло Полынцеву, который отступил подальше от оружия и оказался в бетонном углу. Волосатая рука — опять же довольно-таки медленно, сонливо — передёрнула затвор. Окровавленный палец мягко нажал на курок, но выстрела Полынцев не услышал — не успел.

Его разбудили.

Глава 18

Море шумело вокруг, шебуршало — поначалу так показалось. До слуха докатился отдалённый гул вокзала, напоминающий гудение прибоя; нестройные людские голоса шумели, словно под берегом шумела-перекатывалась галька. А за стенкой где-то рявкнул тепловоз, пронзительным криком своим ничуть не отличаясь от теплохода.

Затем кто-то настойчиво, властно потрепал по плечу. — Проснитесь, гражданин!

Степенный, строгий милиционер, приподнимая руку к тёмно-серебристому виску, представился и потребовал документы у гражданина, спавшего на деревянной вокзальной лавке.

Документы оказались в порядке, а вот глаза гражданина вызывали смутную тревогу и подозрение — заполошно рыскали, старясь не натыкаться на глаза старшины. Ещё раз внимательно пролистав документы, милиционер машинально взял под козырёк и попрощался, пожелав удачи.

«Лучше б ты меня арестовал!» — неожиданно подумал Полынцев, всё ещё находясь во власти прерванного жуткого сна.

Выйдя на улицу, он закурил, прочищая мозги дешевеньким каким-то горлодёром. Кошмарный сон, так вовремя оборванный милиционером, будто продолжал красной пеленою застилать глаза. Полынцев раза три подряд крепко зажмурился и только потом сообразил: перед ним висел малиновый плакат, рекламирующий очередную какую-то хренотень, без которой человек не может быть счастливым. Отвернувшись от плаката, он потоптался возле телефонной будки, потрескивая желто-червонным листарём — клёны облетали по-соседству.

С трудом припоминая нужный номер, Фёдор Поликарлович дозвонился до бывшей своей, сказал, что он здесь, в Петербурге. Звонок его не вызвал никаких эмоций на том конце провода. Вера Васильевна, его бывшая, говорила ровно, бесцветно, тихо. Полынцев еле-еле уловил суть разговора: бывшая как раз в эти минуты с сыном собиралась ехать на могилу дочери и они договорились встретиться возле метро, чтобы оттуда отправиться вместе.

Поглядев на огромные вокзальные часы, Полынцев решил прогуляться пешком — время есть.

Мелкий дождик начинал бросаться бисером, загоняя воробьёв и синиц под козырьки и застрехи ближайших строений, и только малые поганки да широконоски продолжали вольготно плескаться и плавать в каналах, куда опрокинулись голубые осколки осеннего неба, разбитого тучами. Холодный ветер будто с метёлкой прошёлся перед Полынцевым — со свистом расчищал дорогу, шаловливо вертел и гонял по асфальту рваные листья, приклеивал их к мокрым окнам, стенам и высоким рекламным щитам.

Страшный сон, который не удалось досмотреть, снова и снова душу бередил, когда Полынцев обращал внимание на большие новые дома — современные небоскрёбы, плотинами стоящие на пути волнообразных чёрно-фиолетовых и синеватых туч, со стороны Финского залива гонимых потоками сильного морского ветра.

Двигаясь к метро, он посмотрел на стену старого ленинградского дома, на котором висела памятная плита, будто поклёванная осколками от снарядов. Надпись на плите гласила: «Граждане! При артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна!»

Сам не зная почему, он поспешил перейти на другую сторону улицы и при этом испуганно голову в плечи втянул — точно опасаясь артобстрела. Затем, уже неподалёку от метро, он остановился покурить под каменным козырьком — укрылся от дождя, который скороговоркой зачастил по жестяным чердакам, по щекам плакатов. Машинально поглядывая по сторонам, наверху замечая хвосты голубей, торчащие из укрытий, замечая зонтики прохожих, зацветающие огромными букетами на тротуарах, Полынцев отчего-то вздрогнул — даже сам не понял в первый миг. А затем усмехнулся, укоризненно качая головой: «Будь она проклята, эта привычка — вторая натура!»

Он увидел красочную вывеску редакции питерского журнала и так обрадовался, будто именно эту редакцию три дня, три ночи искал по городу.

Глава 19

«Мастерство не пропьёшь!» — говорят остряки, и в этой шутке есть большая доля правды — неприятная доля, нужно признаться. Много тяжких мыслей проносилось в голове, когда Полынцев собирался улетать, но всё-таки одна застряла — чисто практическая мысль, профессиональная. Если в кои то веки он вырвался в Питер, так необходимо это использовать на полную катушку — по редакциям побегать, потолкаться на киностудиях, предлагая свои работы, от которых у него распухла сумка, свинцово надрывающая руку.

Он был так зациклен на этих своих творческих работах, что порою становился то ли рабом, то ли роботом, для которого ничего другого не существовало на белом свете. И в ту минуту — оказавшись возле вывески журнала — Полынцев поймал себя на том, что собирается заскочить в редакцию; время есть, можно успеть. Здоровой частью мозга, не до конца ещё угробленного творчеством, он понимал, насколько циничен весь этот чертов профессионализм, въевшийся в душу. Понимал и всё же не мог перебороть «соблазн большого города» — сделал несколько шагов в сторону редакции.

Разозлившись на себя, он отвернулся от вывески и, проходя мимо каменной арки, заметил чахоточный костерок, слабо трепыхавшийся в глубине сырого, старинного двора-колодца. И тогда в нём что-то закричало — или кто-то в нём закричал — о том, что пора, наконец-то, покончить с этим цинизмом, с этим проклятым профессионализмом, из-за которого вся жизнь кувырком полетела.

Не давая себе опомниться, он быстро прошёл под каменной, гулкою аркой и, остановившись около костра, стал решительно, резко выбрасывать разношёрстную писанину.

Дворник с метёлкой появился откуда-то.

— О-о! — блаженно сощурился, потирая грязные ладони. — Погреемся!

Сырая бумага — под мелким дождём — плохо горела, чадила, но всё-таки пламя кусало, с хрустом жевало многолетнюю стряпнину — страницу за страницей, испещренную вдохновенной, порывистой клинописью. И чем сильнее разгоралось пламя, тем ярче отражалось в глазах Полынцева — там плясали золотые, сумасбродные чёртики. Что-то в нём торжествовало в ту минуту.

Он прикурил от костра «инквизиции» и хищновато прищурился, мысленно топча в себе остатки сожалений. Так ему! И только так! Сплюнув под ноги, Полынцев взял почти пустую свою сумку, отвернулся от огня и широкими шагами двинулся прочь, испытывая невероятное облегчение и даже чувство некого геройства — не всякий автор способен на такое самосожжение. И правильно, правильно он поступил. Надо было давно запалить жаркопламенный костёр инквизиции — испепелить к чертям собачьим всю эту «нетленку» и успокоиться, нормальной жизнью жить, детей растить. А он? Ведь если вдуматься, то просто ужас — на какую, в сущности, ерунду, мишуру и химеру он растратил свои силы, свою жизнь. «Я знаю про людей что-то такое, чего они не знают про себя!» — высокопарно и самонадеянно провозгласил он в туманной молодости. А что теперь? Ну, что ты знаешь, милый? Чем ты осчастливил нас, каким таким великим откровением ты озарил потёмки человеческой души?

И тут он неожиданно споткнулся на ровном месте. Споткнулся — и оглянулся. «Боже мой! — резануло по нервам. — Что я делаю?! Ведь это же горит вся моя сознательная жизнь, всё моё оправдание перед Всевышним!»

Полынцев плохо помнил, как метнулся по сырому двору, как падал, как стоял на четвереньках и поспешно выхватывал каштаны из огня — страницы, подёрнутые дымом и до сухого хруста уже закучерявленые жаром.

— Нашёлся тоже Гоголь, мать твою! — хрипел он, поплёвывая на обожжённые пальцы.

Дворник, опухший с похмелья, рядом стоял и под сурдинку посмеивался, глядя, как мужик на четвереньках ползает кругом костра и собирает то, что недавно выкинул.

— Перепутал, что ли, божий дар с яичницей? — удивился дворник, продолжая скалить прокуренные зубы, среди которых поблёскивала тёмно-желтая фикса, такая широкая, будто из ружейного патрона сделанная.

Фёдор Поликарлович так посмотрел на дворника — бедолага подавился смехом и закашлялся, отходя в сторонку от греха подальше.

Собирая обгорелые листы, Полынцев обратил внимание на кривые поэтические строки:

Звенела солнечная нить

И под луной цветы сияли,

И невозможно объяснить

Из-за чего мы так смеялись.

Нам было просто хорошо,

Поскольку дело молодое.

Как быстро век любви прошёл,

А вместе с ним и век покоя!

Порвалась солнечная нить,

А нитки снега вьются, вьются…

И невозможно объяснить

Из-за чего так слёзы льются!..

Поднявши ворот длинного, тёмно-голубого старого плаща, понизу окапанного грязью и водой, Полынцев понуро брёл по утреннему городу. Смотрел себе под ноги и временами видел странно опрокинувшийся мир: в лужах купола дрожали чистым золотом, небеса плескались рваной синевой. Трамвай над головою затрезвонил, когда Полынцев сутуло проходил по мокрым рельсам, где лежали насмерть зарезанные листья — красное раздавленное мясо. Затем заскрежетали тормоза машины, едва не сбившей горе-пешехода, бредущего на красный свет. Незрячими глазами глядя перед собой, он порою натыкался на прохожих, на фонарные столбы. Какая-то влюблённая парочка посмеялась над ним, говоря, что дяденька с утра уже поддатый.

«И мы тут смеялись!» — подумал дяденька, припоминая первую любовь, которая вот здесь, на этих мостах, перекрёстках и площадях жгла его юное сердце в пору белых, безумных ночей.

Остановившись, он закурил у гранитного сырого парапета, наклонился над холодной рябью узкого канала, где лебяжьим пухом плавали остатки тумана. Протёр глаза и посмотрел на солнце, восходящее над городом, на чёрный силуэт какого-то высотного здания.

И опять и опять — неожиданно ярко, подробно — вспоминал всё то, что недавно приснилось, то, что предстояло ещё сделать, или предстояло осознать, что этого делать не надо. Но как же — не надо? А что тогда надо? Лапки сложить и сидеть, ждать Божьей кары? А как же в таком случае понять священную Библию? «Мне отмщение, и аз воздам!» — «На мне лежит отмщение, и оно придёт от меня!» Разве не так проповедует Библия? Или я неправильно трактую церковно-славянские тексты?..

Решение о том, что делать дальше, Полынцев хотел принять позднее, ближе к вечеру — после того, как съездит на могилу дочери. А пока он шёл на встречу со своею бывшею семьёй.

Шёл медленно, устало, готовый плюхнуться на первую попавшуюся лавку и заплакать под тихим осенним дождём, так хорошо скрывающим слёзы.

Сквозь тучи пробивалось робкое шафрановое солнце.

Лужи слепящим светом вспыхивали, как прожектора, облепленные рваною листвой. На карнизах ворковали голуби, воробьи верещали. Утки плескались в каналах, ныряя за кормом, поплавками выставляли жирные зады.

Возле метро Полынцев увидел междугородний телефон-автомат и встряхнулся. В нём снова напрягались упрямые пружины, толкающие к действию. Боясь передумать, он начал дозваниваться до своего далёкого соседа, мысленно прося и умоляя всех богов, чтобы в эту минуту и связь не подкачала, и Самоха был бы на месте. И услышали боги его — всё в эту минуту срослось. Он представил, как Самоха, новоиспечённый сельский барин, руку тянет к трубке — бриллиантовый перстень в четыре «квадрата» сияет на указательном пальце.

— Семён! — твёрдо сказал Полынцев. — Я не приеду!

— Понял. Не дурак. — Самоха не удивился. — Значит, деньги за дом высылать?

— Обязательно! Делай всё, как мы договорились! — Лады. А ты?

— А я начинаю новую жизнь! У меня ведь здесь ещё сынок — Василир…

На том конце провода что-то ещё говорили, но Полынцев бросил трубку и пошёл — навстречу новой жизни.

Глава 20

Море было доступно ему — в те далёкие годы. Синеокое море, спокойное, ясное. Он частенько ездил в Старый Крым, неоднократно посещал Коктебель. Сухими полынями пропитанный воздух — это был фамильный терпкий воздух Фёдора Полынцева, человека в ту пору счастливого, безмятежного. Он увлекался творчеством поэта и художника Максимилиана Волошина и поэтому сына хотел назвать Максимилианом.

Узнав об этом, жена и теща, закусивши удила, встали на дыбы, не желая признавать Максимилиана — непомерно длинное, громоздкое имечко.

— Лучше давайте Алексеем назовём, — предлагали они. — Или Василием.

И тогда отец — будто бы назло надменному соседу — придумал нечто небывалое: Василир.

— Ни вашим, ни нашим! — однажды заявил он, показывая твёрдую казённую бумагу, на которой имя было скреплено двуглавой орлиной печатью.

И жена, и тёща молча уставились на него, как на придурка.

Только тесть обрадовался; глуховатый Василий Капранович не расслышал окончания имени — подумал, что внука назвали в честь его, новоиспечённого дедули. Но даже и после, когда он разобрался, в чём дело, Василий Капранович всё равно оставался на стороне чудаковатого зятя.

— Бабы! — жизнерадостно говорил он. — Что бы вы понимали? Ни у кого такого нет, а у нас — пожалуйста! Василир!

— Ну, это уж совсем, бог знает, что…

— Ладно, бабы, всё, базар закрылся, рынок тоже, — подводя черту, решительно заявил Капранович.

Недовольные бабы долго не хотели мириться, думали даже втихомолочку переписать документы, но потом успокоились.

Глава 21

Полынцев — после того, как продал избу — настроился какое-то время пожить с семьёй в Петербурге, покуда сына в армию не заберут. Жить под одною крышей с бывшею своей — оказалось не очень комфортно, но Полынцев решил потерпеть из-за сына. Парень вырос отчаянный, дерзкий, горячностью и глупостью похожий на молодого отца — Василир уже предпринимал несколько попыток поймать и уничтожить виновника гибели сестры.

— Не надо! — мрачно увещевал отец. — Жизнь всё расставит по местам.

— Да ничего она не расставит, пока сам не возьмёшься! — угрюмо отвечал высокий, мускулистый парень.

Заявление это пугало тем, что и он, Полынцев, подсознательно думал так же: если ты не возьмёшься что-то исправить в жизни — никто за тебя это делать не будет.

Сын вырос крепким, самостоятельным; занимался тяжёлой атлетикой, единоборствами.

Вера Васильевна, мать, говорила:

— Он с этим железом — как ненормальный в последнее время. Целыми часами в спортзале пропадает. Правда, он и раньше тоже занимался, но не так… — Большие светло-изумрудные глаза у женщины тревожно сверкали. — Боюсь я за него.

— Что? — Полынцев усмехнулся. — Грыжа вылезет?

Вера Васильевна несколько секунд, не мигая, укоризненно смотрела на него.

— А ты что, не догадываешься? — Женщина сокрушенно вздохнула. — Он обмолвился однажды… Всё равно, говорит, я это дело так не оставлю. И вот с тех пор я заметила — часами пропадает в спортзале. А недавно купил перчатки. Боксёрские.

После этого Полынцев осторожно поговорил с любителем бокса и тяжелой атлетики. Сын отвечал ему спокойно и уверенно, сказал, что уже побывал в военкомате, определился по поводу службы.

— Ну, и что? Куда? — спросил отец.

— Военно-воздушный десант.

— Это хорошо, хотя и трудно.

— Ничего, как-нибудь…

Отцу было приятно — парень мог за себя постоять. И в то же время было тревожно. Молодой, горячий, гордый Василир обладал ударом кулака в двести двадцать, двести сорок килограмм — они специально замерили по время прогулки в парке, где находилась куча всевозможных развлекательных машин и агрегатов: американские горки, японские роботы и что-то ещё — всё иностранное, всё наименованное по-английски. Подойдя к силомеру, парень покачал головой.

— Вот буржуи, да? Что только не придумают!

— А ты был в Самаре? — неожиданно спросил Полынцев. — Нет. А причём тут Самара?

— А притом, что в Самаре наш русский физик сконструировал и запатентовал — прошу заметить! — запатентовал уникальное своё сочинение… ну, то есть, это… изобретение под названием «силомер». А эти буржуи потом по проторённой дорожке пошли.

— Ловкачи! — Василир нахмурился, глядя на агрегат. — А ну-ка, дай, ударю по буржуям!

Посмотрев на цифры силомера, Полынцев покачал головой: такой здоровяк сгоряча может дров наломать.

— Сынок, — тихонько стал внушать Полынцев, — что было, то было. Ничего не вернёшь. Нужно думать о будущем. — А мне говорили, надо жить настоящим, — ответил сын. — Кто говорил?

— Да в школе…

Полынцев закурил.

— Правильно, в общем-то, говорили. Только и о будущем не надо забывать. Ты куда после армии думаешь?

— Да что сейчас об этом? — Парень пожал плечами. — Отслужу, там будет видно.

— Тоже правильно.

Глава 22

Поначалу Фёдор Поликарлович, с юности отличавшийся бойким пером, устроился в заводскую газету, а через месяц-другой — неожиданно для многих — пополнил ряды работяг.

Во-первых, рабочим платили побольше, а во-вторых, ему было противно и унизительно строчить галиматью на злобу дня.

После работы и в выходные он частенько ездил на могилу дочери, подолгу там сидел, угрюмо глядя в землю, и всё о чём-то думал, думал, думал, глубокими морщинами взрыхляя лоб.

Глаза его порою становились болезненно-блестящими, словно прожигающими землю.

— Братишка твой несдержанный, — бессвязно бормотал он, — только ты не бойся, дочка, за него… Я не позволю… Мне отмщение, и аз воздам!..

Затем пришла пора — сына призвали в армию. Полынцев провожал его довольно сдержанно, да и сынок относился к нему не то, чтобы прохладно, а как-то смущённо, словно бы не веря, что этот дядька — его отец.

Перед самым прощанием Полынцев зачем-то стал расспрашивать:

— Кажется, его тоже в армию взяли? — Кого — его? — не понял парень. — Ну, того… Антихрист или как его?

— Антифик. — Сын сердито шевельнул бровями. — Его от армии родители отмазали.

— То есть как — отмазали?

— Ну, как? Есть такая мазь. Волшебная. Ты что, не знаешь? — Отмазали? Понятно. А где они теперь? Они ведь переехали?

— Да, переехали, — нехотя ответил сын.

— Ты новый адрес знаешь? Нет? А если честно? — А если честно: мамка не велела.

Полынцев помолчал, пристально глядя парню в глаза, очень похожие на его, отцовские.

— То, что ты мамку слушаться привык — это похвально, сынок. Мамка плохого не посоветует. Она хорошо воспитала тебя. Я горжусь…

— Неужели? — с нежным ядом в голосе удивился парень. — А знаешь, как французы говорят? Или эти, англичане. Знаешь, как они говорят? Не воспитывайте детей, всё равно они будут похожи на вас. Воспитывайте себя…

Отец грубовато обнял его. По спине похлопал.

— Грамотный, чертяка. Весь в меня. Ну, давай, солдат, счастливо. Свидимся ещё, даст Бог. Поговорим.

Проводивши сына, Полынцев перебрался в неприглядное и довольно-таки беспокойное общежитие — комнатку «сделать» помог недавний хороший знакомый, работавший комендантом заводской общаги. Здесь нередко шумели застолья по тому или иному поводу, но Фёдор Поликарлович в этих гульбищах не принимал участие. Иногда — если очень настаивали — мог посидеть в компании, попить минеральной водички. В прошлом балагур и весельчак, он теперь всё больше помалкивал и всё реже глаза поднимал.

Вечерами он постоянно стал куда-то пропадать после работы — не заходил в общежитие. И если бы кто-то за ним проследил в это время, очень удивился бы тому, как Полынцев преображался — в буквальном смысле и переносном.

У него был с собою портфель, где находилась довольно-таки интересная куртка: снаружи подкладка серая в клеточку, а внутри — кроваво-красная. Переодеваясь где-нибудь в вечернем сквере за деревьями, Полынцев издалека был заметен как гражданин серый в клеточку, а через десять-пятнадцать минут он зачем-то превращался в гражданина, облачённого в кроваво-пурпурную куртку. Он вёл себя как человек из какого-нибудь детектива или криминального романа.

Однажды вечером он пришёл к своей бывшей супружнице.

Посидели за столом, чайку пошвыркали.

— Как там наш солдат?

— Освоился, — с полуулыбкой сказала бывшая. — Три раза прыгал с парашютом. Фотографию прислал.

— Покажи.

Глаза на фотографии у парня грустноватые, но голова держалась на подъёме — гордо, крепко.

— Это хорошо… — сказал он вдогонку своим раздумьям. — второй фотографии нет?

— Нет. Одна.

Они помолчали, глядя в пустые чайные чашки.

— Ну, ладно, — он встал, — я пойду.

— Иди, уже поздно.

Вера Васильевна к нему давно остыла и ей было совершенно безразлично, куда он пойдёт или поедет в этот поздний час.

Без ребятишек дом опустел, а Полынцев эту пустоту не мог заполнить, даже если бы очень хотел.

Во время этих редких встреч, сопровождавшихся тягостным молчанием, они напоминали двух пассажиров, случайно оказавшихся под крышей одного вокзала в ожидании тех скорых поездов, которые должны были их увезти в разные стороны.

Глава 23

Наступила осень, как всегда промозглая, сырая в этой северной столице. Сентябрь по обыкновению простоял ещё теплый, но безутешно плаксивый — все дороги разлужились. Земля на кладбище, куда Полынцев пришёл последний раз, оказалась настолько расквашена — к могиле дочери не протолкнёшься без того, чтобы не врюхаться по щиколотку в грязь. А вслед за этим — в первой декаде октября — погода засуровилась. Ночами даже снежок пробрасывал. Заморозки по утрам на проспектах и улицах стеклом покрывали асфальт, заставляя водителей заниматься «фигурным катанием».

Ближе к полудню, правда, пригревало — золотым стеклорезом солнце отчаянно резало тонкий ледок, выжигало в парках и садах куртинки снега. Перепадали даже такие дни, когда солнце палило почти по-летнему. Груды обсохшего листаря, сбитого дождём и ветром, снова зашуршали, как большие пауки, в парках и садах. Молодые люди там и тут снова сидели на скамейках, обнимались и даже целовались напоказ — это теперь в порядке вещей. И это целование — показное, бесстыжее — сильно раздражало Полынцева. Так раздражало, будто люди не целовались, а в душу ему плевали. Головою-то он понимал, что это не так, а вот сердцем не мог ни понять, ни принять.

Особенно сильно раздражала его одна парочка — гусь да гагарочка. Разодетая в пух и прах, беспечная, раскрепощенная парочка эта всё время появлялась в одном и том же месте — возле пруда. Они кормили уток, на зиму остававшихся тут, сидели в кафе, что-то пили, курили — тоже мода сегодняшнего дня: парень свою девушку угощал сигареткой. И это опять же раздражало Полынцева так, будто в душу плевали.

Стараясь быть незамеченным, он стоял неподалёку, болезненно-блестящими глазами караулил парочку. А потом он за деревьями таился, рядом с подъездом, куда паренёк возвращался, проводивши свою кралю. Жил паренёк неподалёку от Таврического дворца, где в позапрошлом веке, говорят, устраивал пиры светлейший князь Потёмкин.

Проходя неподалёку от Таврического дворца, Фёдор Поликарлович криво улыбался: «Светлейший Потёмкин! Как странно! Где тут свет, а где тьма? Кто мне скажет?»

Вечерние прогулки в районе Таврического продолжались, примерно, с неделю и закончились тем, что однажды Полынцев, необычайно взволнованный, будто заболевший лихорадкой, пришёл в ближайшее отделение милицию и добровольно сдался.

— Мне отмщение, и аз воздам!.. И где тут свет, а где Потёмкин — я не пойму! — сбивчиво бубнил он, криво улыбаясь и протягивая руки — словно за подачкой — за наручниками.

В следственном изоляторе — в Крестах — его продержали недолго, потому что судили в особом порядке: он полностью признавал вину.

Глава 24

Русская земля как будто испокон веков — ужасно густо, плотно, непролазно — опутана ржавой паутиной колючей проволоки. Особенно густо и щедро — десятками и даже сотнями километров — колючка была протянута по землям бесчисленных советских лагерей. И вот эта картина — сплошное торжество колючей проволоки в родном отечестве — так сильно, так больно застряла в генной памяти трёх-четырёх поколений, что теперь многие русские люди с уверенностью могут говорить: «Колючка — это наше изобретение!» Однако же нет, извините. Русский характер не напрасно всё-таки называли широким, размашистым; было в нём, было что-то от вольного ветра, от буйства половодья, от молодости молний, разметавшихся по весенним степям и полям. И невозможно представить, чтобы этот вольный синеглазый ветер сам себе сотворил бы колючую клетку. И никак нельзя вообразить половодье, ограниченное проволокой; облака и тучи, для которых устроен специальный узкий коридор, унизанный рукотворно-хитрыми шипами, не позволяющими свободно пройти туда, где зацветает кровавая роза вечерней или утренней зари. Нет, господа, извините, вольнолюбивый славянский характер не вяжется с изобретением колючей проволоки, похожей на свирепую клыкастую собаку, молчаливо и преданно день и ночь торчащую на страже.

Вот об этом он и говорил — Папа Карлович, осуждённый под номером 375/14. Хорошо он умел говорить — уши греть на морозной делянке.

Зимнее солнце почти неподвижно стояло в желтоватом студёном ореоле, точно примёрзло над кронами заснеженного лесоповала. В тишине, перелетая с дерева на дерево, пощёлкивали снегири, попискивали синицы, проворные поползни шастали вверх и вниз по вертикальным сосновым стволам. Трудился где-то незримый дятел — дробные звуки рассыпались над головами.

Возле костра, полыхающего на делянке, минут пять или десять приглушенно брякали ложки, миски — казённое варево, слегка дымясь, проворно исчезало в глотках мужиков, одетых в замурзанные телогрейки с белыми порядковыми номерами, нашитыми на груди.

Молодцеватый широкоплечий парняга посмотрел поверх забора, опутанного колючей проволокой.

— Папа Карлович! — заговорил он, поправляя шапку, тоже имевшую порядковый номер, только внутри. — А ты не заливаешь по поводу колючки?

— А мне это зачем? — вопросом на вопрос ответил тот, кого назвали «Папа Карлович». — Сходи в библиотечку и проверь.

— Надо же! — облизывая ложку, удивился широкоплечий. — А я всё время думал, что это наше изобретение — колючка.

— Нет, ребята, увольте! — Папа Карлович усмехнулся. — Нам чужой славы не надо, нам и своей предостаточно. Колючая проволока — змея подколодная с ядовитыми зубьями — приползла на наши земли из-за моря-океана.

— Это откуда же она?

— Отец колючей проволоки — американец Глидден.

— Гнидин? — уточнили сбоку. — Гнида, стало быть?

— И так можно сказать, — согласился Папа Карлович. Мужики возле костра зашумели.

— Вот какая гнида! А? Скумекал!

— Ну, а кто же ещё, кроме гниды, такую хренотень скумекать может?

Проворно уничтожив похлёбку, заключённые могли теперь спокойно покурить и потрындеть. Крепкий запах махорки и дешевого табака на несколько минут заглушил, оттеснил запах прелого снега, тестообразно подтаявшего кругом кострища; запах влажной хвои отодвинулся; пропал аромат подсыхающих веток и сучьев, приготовленных для поддержки длительного огня на делянке — костёр тут приплясывал от темна до темна.

Молодцеватый парняга — его тут прозвали Горячий — спрятал свою деревянную ложку за голенище валенка.

— Слушай, Папа Карлович, — хрипловато заговорил он, — а ты откуда всё это знаешь? И про колючку, и вообще…

— Всего не знает даже Господь Бог, — скромно ответил номер 375/14, царапая седой каракуль на щеке — щетина густо выперла.

— Это верно, — зевая, согласился Горячий. — Даже чёрт не знает, что эта проволока под напряжением в сто сорок вольт.

— Гонишь?! — удивился Папа Карлович. — Неужто правда?

— Можно проверить, — спокойно ответил Горячий. — Ватник сними и садись голой ж…

— Нет уж, спасибочки, я постою.

Горячий зло посмотрел в сторону проволоки.

— Живём, бляха-муха, как в фашистском концлагере, если не хуже. Там хоть были враги, захватчики. А тут — свои фашисты. Доморощенные. Я всех бы их порвал — дай только волю.

Папа Карлович пожал плечами, раздавленными каторжной работой на лесоповале.

— Вот потому и не дают ни свободы, ни воли. А вот когда маленечко остынешь…

— Я только в гробу остыну!

— Ну, там-то мы все одинаковы, — согласился Папа Карлович и продолжил «колючую» тему: — А мне вчера электрик говорил, что в проволочной цепи есть участки, где стоят предохранители. На столько-то ампер, я не припомню.

— Это они специально оставили! — подхватил Горячий. — Я ж говорю, что эти твари хуже фашистов!

— Специально? Зачем?

— Русская рулетка. Знаешь? «Колючка» называется или «Шашлык».

— Нет, не знаю. Ну-ка, расскажи.

— Папа Карлович, да всё довольно просто. — Горячий сплюнул, отвернувшись. — Тут фраера в картишки режутся, а проигравшийся должен голой грудью на амбразуру броситься — на колючку. Если повезёт — живой останется.

А нет — шашлык получится.

— Сурово.

— А как ты хотел? Зона всё-таки — не зона отдыха.

— А в соседней зоне, — прошептал кто-то сбоку, — мины стоят на растяжках.

— Ерунда. — Горячий отмахнулся. — Там сигнальные мины. Много будет шуму, но человек останется живой. Ну, может, кое-что ещё и в штанах с перепугу останется. Но главное — будет живой. Разница есть?

Мужики возле костра ещё немного покурили на верхосытку, поговорили. Где-то за деревьями три раза шарахнули в подвешенную рельсу. Промороженная сталь истошно взвизгнула, точно живая — эхо завизжало по тайге, разлетаясь по дальним урманам, пугая зверей и птиц.

Горячий нехотя поднялся, посмотрев на конвойного, открывшего двери теплушки, стоявшей неподалёку.

— Ну, пошли! — Горячий сплюнул под ноги. — А то сейчас опять хайло разинут…

— Это у них запросто! — загудели зэки, тоже поднимаясь и второпях досасывая окурки. — Пошли, пока работа в лес не убежала!

Мёрзлые ветки и сучья затрещали под тяжёлыми полупудовыми валенками, оставляющими на снегу твёрдые широкие следы, прошитые суровой дратвой.

Таёжная округа, притихшая на краткое время обеда, который тут зовётся приёмом пищи, опять оголосилась грубыми криками пильщиков, вальщиков леса. Бензопилы опять зарычали, сизыми кольцами дыма кольцуя чистый воздух. Топоры сучкорубов застучали, сверкая стальными всполохами. Трелёвочные тракторы взревели разбуженным лютым зверьём — надсадно потащили длинные туши кедров, сосен, лиственниц.

Час за часом на краю делянки — неподалёку от забора с колючей проволокой — вырастала деревянная гора, издалека белеющая круглыми гладкими спилами, похожими на контуры мишеней, нагромождённых до самого неба: стреляй, не хочу.

И кто-то из конвойных выстрелил от скуки — зайца увидел кустах.

Всполошившиеся автоматчики — три человека — из-за деревьев прибежали на выстрел.

— Кто? Что? Побег? — раздавались голоса, помноженные таёжным эхом. — Ты что, совсем уже? Дубьё! Нашёл развлекаловку!

Одинокий «развлекательный» выстрел, многократным эхом унесённый в студёные распадки, в душах заключённых породил смутное чувство тоски и тревоги; побег, он как локоть, близко, чёрт возьми, да не укусишь, хотя порой находятся отчаянно-зубастые.

К вечеру похолодало. Короткий зимний день зажмуривал серые свои, туманные глаза. Голубоватые тени растягивались на снегу. Терялись очертания заснеженных кустов, под которыми тёмным порохом порассыпаны семена — птицы днём натрусили. Стушевались контуры дальних деревьев, накрытых белыми папахами. И уже почти пропали в воздухе пунктиры колючей проволоки, словно бы кто-то снимал её на ночь — сматывал, скручивал в бухты, похожие на дикобразов или громадных ёжиков. Над лесоповалом затихали птицы. Белка пряталась в дупло. Трелёвочные тракторы заглохли, стальными мордами уткнувшись в кучи наваленных деревьев.

Солнце, похожее на колоссальную каплю золотисто-кровавой остывающей смолы, лениво съехало, сползло за горы, за кроны заснеженной тайги.

Благополучно помер ещё один проклятый каторжный денёк той новой жизни, которой поневоле жил теперь Полынцев Фёдор Поликарлович, с недавних пор больше известный как Папа Карлыч или просто Поликарлыч.

Нередко день его заканчивался посещением церкви — теперь это неудивительно; теперь во многих зонах имеются часовни и даже вполне приличные церкви, сработанные руками здешних мастеров, руками когда-то воровавшими или убивавшими.

Если время позволяет, Поликарлыч подолгу простаивает в тишине — рядом нет никого. Стоит, угрюмо смотрит на иконы. Шапку тискает в руках. И снова и снова в голове у него крутится фраза из Библии:

— «Мне отмщение, и аз воздам…» — бубнит он, опуская голову. — «На мне лежит отмщение, и оно придёт от меня…» — Вздыхая, Полынцев глядит на икону. — Разве не так проповедует Библия? Или я неправильно трактую церковно-славянские тексты? Чего молчишь? А-а-а! Нечего сказать? Ну, тогда я пошёл…

В бревенчатом затхлом бараке — согласно официальным законам — у Полынцева теперь имелось в наличии законное место, по размерам похожее на могилу: два квадратных метра на человека. Но кроме этих двух квадратов, находящихся в жилой зоне, была ещё другая, промышленная зона — большие и гулкие производственные помещения, наполненные громоздкими агрегатами для ремонта техники, для распиловки леса.

Поначалу номер 375/14 добросовестно вкалывал на лесоповале, на свежем воздухе, а позднее пальцы до костяшек обморозил; рукавицы где-то потерял, а стоять «руки в брюки, хрен в карман», как говорил бригадир, нельзя, не положено — тяжёлая работа распределялась на всю бригаду. Какое-то время Поликарлович провалялся в больничке, а по выходу узнал, что его место в бригаде уже забито.

Так он попал в промышленную зону. Попервоначалу даже огорчился — вдалеке от природы, от вольного воздуха, от пения птиц, которые всегда будили в нём светлые чувства и мысли. Но очень скоро скучная промышленная зона пришлась по душе — притерпелся. А через месяц-другой Полынцев даже полюбил промышленную зону, сам удивляясь этой угрюмой, звероподобной любви. Вот уж никогда бы не подумал он, что сможет проникнуться чувством — искренним, глубоким чувством — к мёртвому холодному железу. А вот поди ж ты — проникся. Электрическая ленточная пилорама стала для него чем-то вроде зазнобы, с которой у него были свидания при луне. (Подъём очень ранний, так что луна ещё стояла над промышленной зоной).

Время за работой бежало незаметно и думы, печальные думы не точили седую голову, как это делают жуки-древоточцы, расползаясь под седой берёзовой корой. Руки Полынцева жили как бы сами по себе, делая привычную работу, ловко обращаясь то к сосновым, то к кедровым кабанам, которые под пилами визжали как живые, недорезанные. Руки привычно делали что-то своё: управлялись с автоматом для заточки пил, сноровисто и привычно обслуживали станок для аккуратной оцилиндровки брёвен. А мысли Полынцева — неутомимые, неумолимые и неостановимые — заняты своей работой.

И вот что заметил Полынцев, давно и с удовольствием заметил: в этой гулкой промышленной зоне, где руки вечно заняты работой, мысли не так докучали, не допекали. Мысли тут как будто фильтровались при помощи работы, осветлялись. А если точнее, честнее сказать, — мысли день за днём отуплялись, теряя убойную силу и скорость; примерно то же самое происходит с пулей, которая устала на излёте. Несколько лет колонии строгого режима изрядно поломали «светлого князя в потёмках» — так его иногда называли. Уже не молодой, но физически ещё крепкий, выносливый, он поломался — прежде всего — изнутри. Хотя и снаружи не уцелел. Годы лагерной жизни научили его работать на пилораме, взамен отобравши три пальца на правой руке и два с половиной на левой — под пилу угодили. Кого-то другого такая потеря наверняка опечалила бы, а «светлейший князь в потёмках» возрадовался непонятно чему.

— Ну, слава тебе, господи! — пробормотал он, перекрестившись культёй, обмотанной бинтами, ржавыми от крови. — Наконец-то отмучился, избавился от светлой темени.

— И что это за свет, и что за тьма? — спросили те, кто находился рядом.

— Это вот здесь — это в темени! — Полынцев показал культёй на своё лысоватое темя. — Теперь эту светлую темень из башки на бумагу доставать будет нечем. Я не левша. Не суждено мне блоху подковать.

После того несчастного случая Полынцева перевели в другую, специализированную зону — для инвалидов.

Глава 25

Архангельская область, Онежское озеро — эти места Русского Севера стали для него — родней родного и никуда отсюда уезжать не хотелось. После выхода на свободу — на поселение, точнее говоря, седобородый Поликарлович обосновался в таёжном глухом уголке. Стал работать на «пилодраме» — так он пилораму называл после того, как случилась кровавая драма с потерянными пальцами. Пилорамное дело давно стало привычным, отработанным до автоматизма. Он принюхался к машинной смазке, перемешанной с запахом свежих опилок, отдающих ароматом первоснежья. И только иногда, во время вынужденного простоя — электричество внезапно вырубалось — благоухание распиленного леса как-то слабо, смутно начинало волновать Полынцева, воскрешая в памяти забытые зелёные поляны, покрытые пожаром весенних первоцветов — там полыхали жарки, красовались марьины коренья, кукушкины слёзы и царские кудри. И неожиданно ярко вспоминалось, что именно здесь, на Русском Севере, он был с женою в пору своей влюблённости и где-то здесь они, похожие на Адама с Евой, свершили тот священный грех, в результате которого сынок родился.

Было это? Или он себе придумал такую сказку, чтобы веселее жить-бедовать в глухоманном уголке Русского Севера? Вроде как было. А может, придумал. Бог его знает, где свет, где потёмки…

С годами этот «светлый князь в потёмках» стал потихоньку чудить. Первое, что бросилось в глаза односельчанам — старик Поликарлович взялся воевать с колючей проволокой: где только приметит — обязательно кусачками остервенело перекусит в нескольких местах.

— Ты уже седой, — ворчал на него хозяин колючей проволоки, — вроде умным должен быть, а ты…

— Это верёвка дьявола! — объяснял Поликарлович. — Эта змея к нам приползла от американцев! А мы ведь люди русские… Не так ли, Ваня? Или Вася? Я забыл…

— Ага! — мрачновато соглашался Ваня-Вася. — Мы, бляха-муха, новые русские. Я только свой огород от скотины этой проволокой отгородил. А новый русский, морда плюский, он скоро колючку поставит на реки, на озёра, на моря. Не искупаться тебе, ни рыбку съесть, ни на хрен сесть. Как хочешь, так и живи.

— Ну, если хочешь, парень, если нравится…

— А если не хочу? Если не нравится?

Полынцев глазами сверкнул.

— Тогда берись за вилы, за топор.

— Да? — Парень усмехался. — Ты, кажется, попробовал? И что в итоге? Сколько отпыхтел?

— Не в этом дело, сокол. Дело в том, что каждая тварь должна знать: если он нагадил — придётся отвечать. А если мы будем сидеть вот так — по своим домам и огородам — нас передавят как цыплят. Нас обдерут как зайца-русака…

— Не обдерут, не надо паниковать.

— Уже ободрали, милок. Картина нарисована. — Какая картина?

— «Грачи прилетели». Ваня-Вася отмахнулся.

— Да ладно… как прилетели, так и улетят…

— Ну, сиди, чаёк шмурыгай или самогонкой зубы прополаскивай, — с горечью отрезал Поликарлович. — Только ты, парнишка, досидишься до того, что выйдешь однажды во двор по нужде, а твой сортир уже не твой — прихватизировали.

— Пускай только попробуют! — Ваня-Вася расхохотался, показывая крепкие звероподобные зубы. — Я им на голову нас… Ха-ха-ха… Насморкаю…

И вдруг этот странный старик Поликарлович неожиданно прекратил перекусывать колючие проволоки. Мало того — он даже взялся нахваливать «верёвку дьявола».

— Это хорошо! — говорил он, потрясая убогонькой рукой. — Пускай знают наших! Плохо только то, что ты не можешь или не хочешь электричество подключить.

— Какое электричество? Куда? — недоумевал хозяин огорода.

— На проволоку, — тихо подсказывал старик, улыбчиво оглаживая бороду. — Это же мило дело. Двести двадцать вольт как дашь в отсталые районы — птичка сядет на хрен и зажарится. А если кто полезет — представляешь? — Культяпый кулак старика стучал по груди. — Вот я бы, например, полез… Ей богу! Меня ведь ни одна холера не берёт! Прямо беда! Зажился как тот вечный жид!

Чудачества его уже зашкаливали за границу нормального разума. Только сумасшедший мог додуматься до такого: несколько лет назад чудило этот на «пилодраме» сколотил себе добротный гроб — доски взял без сучка, без задоринки.

Тёплыми весенними вечерами и летом старик Поликарлович спокойненько — с лицом усталого покойника — лежал в деревянной просторной домовине где-нибудь на задворках пилорамы, смотрел на просторное небо, наблюдал за орлами, парящими в синеве, за облаками и тучами, проплывающими куда-то по своим дождевым, неотложным делам. Крепко сцепивши руки на груди, он всё о чём-то неотступно думал, думал; порою улыбался, а порой слеза катилась по щеке.

— Дед! И не страшно тебе? — брезгливо морщась на домовину, спрашивал какой-нибудь молодой сосед, по делам завернув на пилораму.

Улыбаясь, чудак отвечал словами какого-то церковного мудреца:

— Гроб страшен был прежде, а после того, как полежал во гробе Христос — он стал чертогом царским…

Бывало так, что ласковою летнею порой старик Поликарлович забывался в этом «царском чертоге», сладко задрёмывал, да так и оставался до утра — идти в свою халупу не хотелось. А на рассвете — с первым петухом — он опять звенел-гремел разводными и всякими другими разнокалиберными ключами, что-то подтягивал и что-то смазывал в железных суставах родимой своей «пилодрамы».

Только редко, очень редко доводилось ему спокойно поспать до утра.

Один и тот же сон преследовал его и заставлял просыпаться не в холодном поту — в ледяном. Даже рубаха будто примерзала к телу — с треском отдиралась от груди. «Господи! — Он крестился убогонькой рукой. — Да когда же ты примешь моё покаяние? Когда ты избавишь меня от этих кошмаров?»

Глава 26

Каждую ночь кошмарил его всё один и тот же страшный сон — история, случившаяся много лет назад.

Долго ли, коротко пришлось ему тогда таскаться по Петербургу, только всё же он отыскал то, что нужно. Это было высотное здание, черепушкой достающее до облаков, дом из категории элитных, престижных — стоял почти по центру Петербурга. Новенький, фигуристый, он нахально втиснулся между низкими домами-патриархами, вероятно, видевшими и Петра Великого, и восстание декабристов на Сенатской площади, и ужасы блокады во время Великой Отечественной. Несколько дней Полынцев — как терпеливый сыщик — следил за этим домом, за крайним подъездом, где жил паренёк с довольно странным именем — Антифик. «То ли это имечко, то ли собачье прозвище? — удивлённо думал сыщик. — Но ничего, разберёмся, кто Антифик, а кто Антихрист…»

Внимательная слежка за подъездом вскоре дала результаты.

Полынцев чётко знал теперь, когда Антифик покидает своё жильё, когда возвращается. Кое-что узнал он и о родителях.

Отец Антифика — стопудовый боров, респектабельный и деловой Вурдала Демонович, облачённый в тёмно-голубой костюм и светлую рубаху с галстуком, — разъезжал по городу на новом «Мерседесе». А кроме этого была ещё машина — просторный джип, который появлялся у подъезда по выходным.

Вся семья на джипе — три человека и две собака — уезжали куда-то за город, может быть, на дачу, может, просто на лужайку, на шашлыки. Причём Антифик иногда игнорировал эти поездки, то ли дела его держали в городе, то ли скучно было в компании предков.

Обычно отправлялись рано утром. «Жаворонки, мать их! — угрюмился Фёдор Поликарлович. — Я вам крылья пообломаю!»

Он терпеливо ждал, кусая ногти, выкуривая чёртову уйму папирос — отстрелянные гильзы «Беломора» белели под ногами и хрустели, когда он перетаптывался. И вот однажды утром в просторный джип уселись одни только родители с собаками — сынок остался дома.

Сердцу жарко стало до того, что Полынцев рубаху расстегнул едва не до пупа, но тут же спохватился — привлечёт внимание, подумают, что пьяный.

«Всё! — Он зубами скрипнул. — Лучшего момента не придумать!»

Но не так-то просто оказалось проникнуть в подъезд — этого Полынцев не учёл. Первое препятствие было незначительным, а всё-таки пришлось поволноваться, покурить возле «бронированной» двери подъезда, оснащённого кодовым замком и домофоном. Можно было, конечно, набрать номер квартиры, но где гарантия, что не вспугнёт проклятого Антифика, даже если представится электриком или сантехником? Гарантии нет. Поэтому Полынцев опять смолил проклятый «Беломор», ногти грыз и ждал, не мог дождаться, когда же, наконец-то, кто-нибудь из «живодёров» — так называл он любителей животных — на поводке поведёт прогуливать своего любимчика. А «живодёров» этих в современных городах более чем предостаточно — это он знал.

Над городом занималось серенькое утро — полоска зари киноварью проступила на восточной стороне. Голуби заплескали крыльями над крышами. Туман, приподнимая паруса, отчаливал от многочисленных каналов — драные лохмотья проплывали между деревьями и пропадали, рассыпаясь мелким бисером.

Какая-то женщина с девочкой за руку прошли неподалёку по тротуару — и сердце будто на иголку напоролось, одновременно с болью обжигаясь нежностью; девчушка была похожа на дочь, или уж так показалось — призрак дочери ходил за ним повсюду.

«Щас постучу в окошко на первом этаже, пускай откроют!» — подумал он, с трудом заставляя себя не делать этого.

Во рту уже от табака настолько сухо стало и шершаво — точно песку пожевал. А железная тяжёлая дверюга перед ним по-прежнему не открывалась, точно её изнутри заварили намертво, чтобы другим каким-то входом пользоваться.

И всё-таки дождался он «милых живодёров». Из-за двери то и дело стали выходить жильцы, державшие на поводке причёсанную таксу, ухоженного мопса, шпица, спаниеля, кавказскую овчарку с глазами людоеда.

В общем, эта проблема была решена — он очутился в подъезде. Дух перевёл. Осмотрелся. Чистенько, уютно, только стены почирканы проворно-шаловливыми ручонками грамотеев.

Лифт оказался новый — бесшумно-скоростной. Полынцев даже растерялся, когда вышел на площадку. «Что? Приехали?» Он постоял в тишине, отчётливо ощущая сердце, булыжником забившееся где-то под ребром. Хотел перекурить, чтобы успокоиться, но тут же осознал, что этого делать не следует — время дорого.

Собирая губы в тугой сухой пучок, Полынцев подошёл к массивной металлической двери. Руки неожиданно вспотели. Он вытер ладони о плащ, постоял на лестничной площадке. Позвонил.

За дверью — какое-то время — царила тишина.

«Никого? — мелькнуло в голове. — А может, он раньше на дачу уехал? Вчера, например…»

Испытывая странное чувство облегчения — ну, не получилось, так не получилось! — Фёдор Поликарлович собрался уходить, но кто-то заскрежетал, заскрипел задвижками с той стороны. Железная чёрная челюсть массивной двери приоткрылась — стальными зубами сверкнула крупнозернистая предохранительная цепь.

— Вам кого? — Голос неокрепший, но уже садящийся на грубые басы.

Полынцев покашлял.

— Мне бы родителей… Поди, позови…

— Их нету. А что вы хотели?

— Бандероль. Тут надо расписаться.

— Так вы с почты?

— Да. Оттуда…

Секунды две поколебавшись, подросток цепочку скинул с двери.

— Давайте. Где бандероль?

Не спеша, стараясь не вспугнуть подростка, «почтальон» вошёл в коридор. Дверь закрыл за собой — щёлкнул затвор английского замка. Мельком глянув по сторонам, он заговорил дрожащими губами:

— А ты, значит, Антифик? Или Антихрист? Как правильно? Глаза подростка насторожились.

— Где бандероль? — Он сделал шаг назад. — Давайте, а то некогда…

— Что говоришь? Ах, да! Бандероль! — Полынцев порылся в карманах и вытащил цветной пакетик, на каждом углу продававшийся под видом курительных смесей или невинных благовоний. — Вот бандероль тебе. От сатаны. От самого Люцифера. Не знаешь такого?

— Вы ошиблись адресом! — Паренёк насупился. — Идите, пока я родителей не разбудил!

— А ты поди и разбуди, разбуди папашу своего… — Полынцев погрозил указательным пальцем. — У нас, молодой человек, имеются достоверные сведенья, что папашенька твой, Вурдала Демонович, давно и прочно связан с Люцифером.

Папаша занимается оптовыми поставками вот этого дерьма.

Ты разве не в курсе? Нет? Или папашу продавать не хочешь? Да мне это без разницы теперь. Бери. Кури.

Антифик нахмурился.

— С чего это вдруг? — Голос у юноши сорвался на фальцет. — Я не буду… Я не курю…

— Только не надо мне пудрить мозги.

Глаза паренька заюлили. Он посмотрел на трубку телефона. — Ну, допустим, курю, только вам-то что? Какое дело?

— Самое прямое. Держи. Кури, сказал.

Опуская глаза, Антифик руки за спину спрятал. Прыщеватые щеки его заалели.

— Я не буду.

— Будешь. — Я не хочу.

— Надо, милый, надо!

— Иди ты… — Зубы подростка ожесточенно оскалились, напоминая страшную улыбку вурдалака, напившегося крови — так Полынцев подумал в тот миг, потому что не знал дикой моды среди молодёжи: у паренька были разукрашенные зубы — серебряные грилзы с золотым напылением.

Фёдор Поликарлович на несколько мгновений растерялся, — никогда ещё не видел улыбку вурдалака.

— А ну, пошли! — Полынцев схватил его за шиворот. — Где твоя комната?

— А вам какая разница?

— Да чёрт с ней! — Он заглянул в просторный зал. — Давай сюда. Значит, не будешь курить? Или всё же затянешься?

— Нет. Не буду.

Незваный гость развёл руками.

— Ну, значит, придётся тебе прыгать на трезвую голову.

— Куда это прыгать? Зачем?

Антифик хотел, было, в прихожую рвануться — на площадку, но Полынцев опередил. Крепко схвативши за руку, он заволок парнишку обратно в зал. Распахнул широкое окно.

Утренняя свежесть в комнату нахлынула, ветерок зашелестел газетой, лежавшей на столе.

— Семнадцатый этаж? Элитное жильё! — Полынцев удовлетворённо хмыкнул. — Ну, это даже выше всех мечтаний. Ты в армии, конечно, не служил? Родители отмазали, да? Есть такая хорошая мазь… Правда, очень дорогая, но мы ведь за ценой не постоим. Что молчишь? Не служил? С парашюта не прыгал?

— Не прыгал.

— Ну, тогда объясняю. — Странный гость отпустил его руку, посмотрел в холодное небо за окном и стал городить околесицу: — Если не открылся основной — дёрнешь за колечко запасного. Понял? Оно вот здесь, на брюхе…

— Какого запасного? — Антифик попятился от окна. — Уходите! Я в милицию буду звонить!

— А может, лучше в скорую? — Полынцев зверовато осклабился, ухватив паренька за грудки. — Ах ты, сучок! И ты ещё милицией грозишь?

Лицо паренька исказилось, задрожавшие губы раздвинулись. И опять «улыбка вурдалака» промелькнула — разноцветно разрисованные зубы.

— Что вам надо от меня? — стал канючить паренёк, вытирая под носом.

Засунув дрожащую руку за пазуху, Полынцев достал фотографию, подмятую на верхнем уголке.

— Знакомо? Ну? Чего молчишь?

Не мигая, паренёк уставился на лицо миловидной дивчины.

— Знакомо, — прошептал дрожащими губами.

Раздувая широкие ноздри, Полынцев продолжал:

— Ты ей дал попробовать? Вот эту дурь… Я спрашиваю: ты?

— Ну, не я бы, так другой кто-нибудь…

— Повторяю вопрос: ты ей дал?

— Ну, я…

Странный гость помолчал.

Часы на стене в тишине равномерно постукивали секундною стрелкой.

— Нравилась она тебе?

Щёки паренька залил румянец.

— Нравилась.

Непрошеный гость задышал тяжело и прерывисто, будто в гору полез.

— Любил, наверно? Говори!

— Да… — В глазу паренька засверкала слеза.

— Ну, вот! — Полынцев криво улыбнулся. — Теперь повенчаетесь! Все браки происходят на небесах!.. Давай, кури, Антихрист! Кури, подонок!

Юноша захныкал, глядя на фотографию.

— Дяденька! — пролепетал он, размазывая слёзы. — Я больше не буду!

Полынцев покачал головой в знак согласия и прошептал: — А больше и не надо. Всё. У меня второй ведь дочки нет. — И вдруг опять он во всё горло закричал: — Кури, Антихрист! Кури, скотина! Кури, ублюдок!..

Паренёк ещё раз попытался выскочить из комнаты и нарвался на чудовищный кулак — будто чугунное ядро в лицо попало. Широко взмахнув руками, Антифик отлетел на диван, задребезжавший пружинами. Посидел, покашлял, вытирая разбитые губы. От боли и отчаянья он уже не понимал, что происходит. Сплёвывая сукровицу на пол, на дорогой ковёр, он поднялся, начал рыться в каком-то ящичке, богато украшенном замысловатой резьбой. Там хранились трубки — целый набор для курительных смесей.

Тонкие пальцы, не знающие серьёзной работы, мелко дрожали, когда он заряжал фигуристую трубку — крошки «безобидных благовоний» падали на рубаху, на пол.

Зажигалка раза три вхолостую чиркнула, выскребая синеватые искры. Юноша отбросил зажигалку — спички взял.

После двух-трёх затяжек глаза его неожиданно преобразились. Дурея от «невинных благовоний», Антифик повеселел. Вскидывая голову, дерзко посмотрел на гостя и, закружившись по комнате, расхохотался так, что Полынцеву захотелось уши заткнуть.

— Балдеж! — прикрывая глаза, прошептал паренёк. — Красота для тех, кто понимает!

С каждой секундой всё больше бледнея, пьянея, он терял равновесие — зацепил рукою и вдребезги разбил дорогую хрустальную вазу, стоявшую на столе. Опрокинул деревянный стул с фигурной спинкой, с ножками из морёного красного дуба. Полусумасшедшие глаза его дико и отчаянно блестели.

Выпадая из реального времени, юноша стал лихорадочно куда-то собираться: белую рубаху вынул из комода, брюки, но тут же побросал всё это на пол и опять, самозабвенно присосавшись к трубке, расхохотался — кровавая слюна стеклярусными нитками, подрагивая, медленно стекала на подбородок. Потом, откинув пустую трубку, Антифик закружился белкой в колесе, хватаясь за шифоньер, за шторы — тонкая материя затрещала под потолком и порвалась. А вслед за тем он стал ногтями, точно когтями зверя, царапать цветочки на обоях — на стенку попытался влезть. Упал, затылком едва не ударившись, об угол стола. Сидя на полу, пространно ухмыляясь, Антифик плюнул перед собой.

— Пошёл отсюда на… — Он замахал руками, отбиваясь от наваждения. — Пошёл, гуляй по Питерской! И я сейчас пойду…

Антифик неожиданно вскочил — как на пружинах. Остановившись около открытого окна, тяжело дыша, как загнанный рысак, он помотал гнедой, всклокоченною гривой. Разорвал рубаху возле горла — отлетевшая пуговка под ногами запрыгала. И вдруг — непонятно откуда — в руке паренька затрепетало длинное тонкое лезвие. Развернувшись, он пошёл на Полынцева — нож просвистел возле горла и поломался, наткнувшись на бетонную стенку. Отбросив рукоятку ножа, паренёк посмотрел в раскрытое окно и засмеялся каким-то тихим-тихим и глубоко счастливым смехом сумасшедшего.

И пошёл, пошёл в пространство синего окна, вознамерившись прыгнуть…

И тут с Полынцевым что-то случилось — будто кожу сдёрнули с него.

— Сынок! — закричал он, бросаясь наперерез. — Не надо! Поймав паренька на краю подоконника, он изумился той силе, какая теперь бушевала внутри худосочного юноши — с ним очень трудно было совладать. И тогда Полынцеву поневоле пришлось ударить — почти на поражение. Антифик на минуту потерял сознание и только после этого Полынцев туго связал его, спеленал простынями и надёжно, туго прикрутил к батарее парового отопления — от греха подальше.

Утомлённый борьбою, взопревший от перенапряжения, Полынцев опустился на пол рядом с юношей, обнял его, взлохмаченные волосы пригладил на горячей голове.

Приходя в себя, Антифик замычал, вращая сумасшедшими глазами, готовыми выпрыгнуть из орбит.

— Прости, сынок, прости, — прошептал Полынцев. — Я сейчас вызову скорую. Всё будет хорошо, держись. Я сам не знаю, как я докатился… Прости дурака… Надо ехать в Москву, там закон принимали…

Он трубку снял и позвонил куда-то, с трудом попадая трясущимся пальцем на тёмные кнопки телефона.

— Какого чёрта? — закричали в трубку. — Набирай, как следует! Козёл!

Отстранённо посмотрев на трубку, Полынцев ещё раз набрал номер скорой, адрес назвал — хотя и не сразу, но всё-таки припомнил адрес. И после этого, не находя себе места, обхвативши голову руками, он покружил по комнате и подошёл к раскрытому окну. Не мигая, стеклянно глядел и глядел в разверзнутую пропасть, дышащую сладким холодком погибели. Глядел и думал: «Если долго всматриваться в бездну — бездна начинает всматриваться в тебя».

И вскоре он почувствовал, что это действительно так: медленно, неумолимо бездна начинала звать, манить. Голова закружилась, в висках зазвенело. И через минуту-другую он понял, что готов поддаться этому властному зову — запредельному, никем другим не слышимому. И тогда пришло успокоение. Дыхание сделалось глубоким и ровным. Движения — плавными. Как-то очень осторожно, бережно он снял свой серый плащ, аккуратно сложил. Посмотрев на грязную обувь, хотел разуться, но передумал. Подставил табуретку, подстелил газетку. Ощущая слабость под коленками, медленно поднялся на подоконник. Постоял, обречённо глядя в небесную лазурь, где проплывали редкие обрывки облаков, похожие на силуэты ангелов с полупрозрачными крылышками. Облизнув пересохшие губы, он перекрестился, прежде чем отважиться на последний шаг.

…А в это время — или чуть пораньше — проворный джип, за рулём которого сидел Вурдала Демонович, проскочив по утренним улицам и проспектам, неожиданно затормозил — точно заблудился в раноутреннем тумане, наплывавшем от невской набережной. Резко развернувшись — так, что протекторы завизжали на мокром асфальте, — машина полетела обратном направлении. Войдя в подъезд, испытывая странное волнение, Вурдала Демонович несколько раз нажал на кнопку лифта — не мог дождаться.

Войдя в прихожую, он постоял, прислушиваясь, — было тихо, но как-то странно тихо и тревожно.

— Паршивый парнишка! — возмущённо выкрикнул отец. — Где ключи? Нам пришлось возвращаться. Ты всё ещё дрыхнешь?

Никто не ответил ему, только стоны почудились.

Вурдала Демонович — многопудовый боров, облаченный спортивный костюм, на несколько мгновений замер на пороге зала. Тёмные глаза его метнулись к поверженному сыну, прикрученному к батарее; Полынцева, стоявшего на подоконнике за шторкой, он не заметил. Волосатые, сильные руки отца стали проворно развязывать простыни, плотно спеленавшие Антифика.

— Не надо, — испуганно крикнул Полынцев, продолжая стоять на подоконнике. — Не надо его развязывать!

Сердито сопя, Вурдала Демонович разорвал последнюю простыню и метнулся куда-то в сторону, выдвинул ящик, выхватил оружие — травматический пистолет, очень похожий на настоящий.

Странное дело: Полынцев, только что собиравшийся покончить с собой, разъерепенился от того, что его кто-то собирается убить.

Спрыгнув с подоконника, он изумился тому, как это вовремя произошло — резиновая пуля ударила в стекло, разлетевшееся крупными осколками. Стопудовый боров оказался силён до ужаса — легко сграбастал, руки закрутил Полынцеву. И вдруг почему-то железная хватка ослабла.

Антифик в это мгновение по комнате промчался будто вихорь — промчался и пропал в распахнутом окне…

— Нет! — срывая связки, Вурдала Демонович заревел протяжно и отчаянно: — Н-е-е-е-т!

Отбросив оружие, он выбежал из квартиры.

Испытывая страшную усталость, Полынцев понуро постоял возле окна, посмотрел на серый кусок асфальта, где лежало распластанное тело, непривычно маленькое с этой большой высоты…

Папироса плясала в зубах, когда он курил, выходя из подъезда и плохо ощущая почву под ногами.

На улице уже стоял переполох…

Из переулка выворачивала «скорая помощь», пронзительной сиреной пугая птиц и редких утренних прохожих. Несколько зевак торчали около расплющенного тела, над которым жутко голосила мать, ставшая седою за несколько мгновений; она была в машине, когда Антифик прыгнул из окна и разбился прямо перед бампером — капли крови брызнули на лобовое стекло.

В эти минуты, когда во дворе началась неразбериха, паника, Фёдор Поликарлович запросто мог незаметно уйти, затеряться в толпе народа, спешившего на работу. Мог бы уехать на вокзал, в аэропорт, чтобы купить билет и навсегда исчезнуть — вычеркнуть себя из этой кошмарной истории. Кто его видел? Стопудовый боров? Ну, рассказал бы этот боров, описал бы его заурядную внешность — был бы составлен портрет, фоторобот, похожий на него примерно так же, как похожи Поликарлович и Папа Карлович. Да, можно было исчезнуть, но Полынцев сделал совсем другое.

С трудом переставляя соломенные ноги, дрожащие в коленках, попадая в тупики и натыкаясь на кучи мусора, он кое-как прошёл на улицу в районе Таврического дворца. Остановил первую попавшуюся машину.

— Давай, — пробормотал, — гони…

Водитель посмотрел на бледное лицо.

— А вам куда?

— В Кресты.

Шофёр задумался на несколько мгновений. — В Кресты? Нет, извините, это далеко.

— Ну, хорошо… — Бледный, аж слегка позеленевший пассажир откинулся на заднем сидении. — Гони до ближайшей милиции!..

Глава 27

Гордый и непреклонный — как батя по молодости — двадцатидвухлетний Василир долго не ехал к отцу. Правая, горделиво вскинутая бровь его, доставшаяся в наследство от Фёдора Поликарловича, всякий раз возмущённо подрагивала, как только сын начинал размышлять про отца. Нет, ну в самом деле! С какой это стати он туда припылит? И что он ему скажет? «Сколько лет, сколько зим! Я схожу в магазин! Отмечать будем горькую встречу! Говорить будем сладкую речу!» Так, что ли? Да нет, стоит ли былое ворошить? Оно давным-давно поросло таким быльём — ни прополоть, ни выжечь. Так он думал — угрюмо, настырно, ещё сильнее вскидывая правую, горделиво задранную бровь. Но вскоре — совершенно неожиданно — произошла переоценка ценностей.

Был день рожденья матери — Веры Васильевны. Собрали скромный стол, посредине которого полыхал букет — подарок сына. Тихо-мирно посидели за ужином, поговорили по душам — хорошо, тепло и нежно разговаривали после рюмки легкого винца. Слово за слово и Вера Васильевна сказала что-то такое, что заставило парня насторожиться.

— Погоди! — Сын изумлённо развёл руками. — Ты же говорила, он сам туда уехал? В эту Тмутаракань…

— Конечно, сам. — Мать разгладила складку на скатерти. — Сам. Только уже после отсидки.

— Не понял. А что за отсидка была? — Сынок, да откуда мне знать?

Парень пристально смотрел матери в глаза.

— А этот… Антифик…

— Да причём тут Антифик? — торопливо перебила мать, стряхивая крошки со стола. — Он давно уехал. Мне кто-то из соседей в подъезде говорил.

— Уехал, да. — Парень покачал лобастой головой. — Причём туда, откуда не возвращаются.

— Почему? — Вера Васильевна слегка покраснела. — Может, вернётся.

— Перестань! — Сын поднялся, рюмку резко отодвинул — красное вино плеснулось кровью по белой скатерти. — Он же похоронен неподалёку от Насти! Ты что, не знала? Мам! Только не надо…

Вера Васильевна повинно склонила голову, изрядно припорошенную сединой.

— Знала. Не хотела душу бередить. — Кому?

— Тебе, сынок.

В тишине было слышно, как белый треугольный лепесток, отделившись от подарочного букета, медленно, будто бы нехотя, проплыл над столом и упал на свежевымытый пол.

— Давай договоримся, мам… — Василир обнял её, поцеловал в макушку с серебряным пробором. — О своей душе теперь я сам буду заботиться.

— Как скажешь, сынок.

— А вот так и скажу: собирайся! Поедем!

Слегка изменившись в лице, Вера Васильевна даже отпрянула от стола.

— Да ты что? — Большие светло-изумрудные глаза её сделались панически огромными. — Нет, нет! Сынок, ты что? Я никуда не поеду! Что было — быльём поросло.

— Прополку нужно делать, чтоб не зарастало! — улыбчиво ответил сын.

Из коротких, скупых рассказов матери парень знал, что его задумали, чтоб не сказать, зачали где-то в колдовских лесах Карелии, на берегах величавых озёр. Вот почему его время от времени так неодолимо тянуло в сторону Русского Севера. Он долго не знал, почему его тянет туда, и только тогда, когда мать рассказала о Петрозаводске, о Кижах, о Ладоге и Онежском озере, парень понял секрет своей тяги и потаённой любви к Русскому Северу.

Глава 28

Внезапно — как это опять же отец любил делать когда-то — Василир купил билет и полетел в таёжную глухомань. Эта внезапность была продиктована озарением, ударившим как молния среди ясного неба: «Мать ему наговорила про меня, про то, что я хотел башку Антифику свернуть… — думал парень, уже в самолёте, устремившимся к Русскому Северу. — Может быть, он ничего бы и не сделал, если б я поменьше языком болтал. Я же помню, как он говорил: не надо, мол, парень, не надо, жизнь всё расставит по местам. А я тогда ему: да ничего она не расставит, пока сам не возьмёшься… Ну, вот батя и взялся, чтобы мне, дураку, не досталось…»

Душа Василира постепенно стала наполняться добрым светлым чувством в отношении отца. Вспоминались его редкие приезды, подарки, прогулки вдоль Невы — они все вместе выходили в город: мать, отец, Настёна и Василир. Вспоминались разговоры, шутки-прибаутки и загадки. И тут, самолёте, он вспомнил простую и в то же время уникальную загадку, которую однажды загадал отец — это касалось нового слова. И вот теперь, поддаваясь странному азарту, парень внезапно спросил у мимо проходящей стюардессы:

— Девушка! А кто придумал слово «самолёт»? Остановившись, стюардесса обалдело посмотрела на пассажира. Ей, как впрочем, довольно многим, казалось, что это слово никто не придумывал, оно всегда существовало.

— Не знаю. — Стюардесса жеманно улыбнулась. — Может, Гагарин? Или конструктор Туполев?

— А вот и нет! — победоносно воскликнул пассажир. — Слово «самолёт» придумал поэт Игорь Северянин. А раньше говорили — аэроплан.

— Просветили! Спасибо! — Стюардесса сделала шутливый книксен. — С меня шоколадка.

— Нет, мадам! С вас пузырь! — серьёзно и строго сказал Василир и тут же расхохотался так, что рядом спавший дядя испуганно вскинул всклокоченную голову с оловянно-мутными глазами.

Василир ещё не знал, но уже догадывался: в нём начинала искриться, играть и выкомуривать отцовская кровь — примерно так по молодости вёл себя отец: шутил, хохмил и запросто с народом разговаривал, непринуждённо чувствуя себя самолётах, в поездах, на кораблях…

Рано утром Василир оказался в тихом, сонном городе — самолёт приземлился на мягкие туманные перины, из которых желтыми пушинками светились посадочные огоньки.

Потом на такси он домчался до паромной переправы и мог бы с последним паромом — под вечер — оказаться на месте.

Но бородатый паромщик — человек великого душевного размаха — запил, собака, и с пьяных глаз так умудрился посадить пустой паром на мель, что это допотопное судёнышко едва не опрокинулось. И покуда пришли катера — два речных замызганных трудяги — небеса потемнели; время было упущено и людям пришлось ночевать в небольшой неказистой гостинице на левом берегу.

Мужики в гостинице, чтоб время скоротать, быстренько сообразили насчёт выпить и закусить. Василира пригласили, но он отказался от выпивки, а просто так, из интереса посидел за столом и послушал, о чём говорят.

И неожиданно для себя много интересного услышал про отца, которого тут называли Папа Карлыч или просто Поликарлыч.

— Вот когда Поликарлыч паромщиком был, не допускал такого безобразия.

— А когда он работал паромщиком?

— А в первые годы, как только пришёл на поселение.

— Говорят, по серьёзной статье отпыхтел?

— Кто его знает. Я другое слышал: Папа Карлович там не при делах. Ну, дал кому-то в зубы за здорово живёшь, а тот с перепугу в окно сиганул. А ему накрутили за всё про всё. Сам, что ли, не знаешь, как это бывает?

— А теперь он, говорят, чудеса вытворяет из дерева? — Мастерюга. Без рук, без ног, а рисовать умеет.

Глава 29

Петухи по-деревенски звонко и задорно разголосились утром, когда закончили ремонт парома. Солнце заиграло красным плавником, выплывая откуда-то из туманной воды, из-за леса. Народ из гостиницы, ворча и зевая, подтянулся пологому, туманцем подёрнутому берегу. И только тогда — пропахавши поперёк течения — ржавая посудина причалила высокому, обрывистому правобережью, и народ стал выгружаться, ругая протрезвевшего паромщика и похваливая новый солнечный денёк, раззолотившийся над рекой, над горами и долами, над которыми величаво катились белые струги редких облаков.

Всё было здесь хорошо, и только одно ненадолго омрачило душу Василира. Возле магазина, современной избушки на курьих ножках, какой-то черномазый горбоносый человек горячо и резко разговаривал с молодой русоволосой женщиной. Мало того, горбоносый начал руками размахивать.

Василир понимал — это дело, быть может, семейное; сам чёрт не разберёт и не развяжет узел, в который бывают завязаны семейные отношения. И всё же он не утерпел — такой характер.

— Джигит! — спокойно сказал Василир, приближаясь. — Не обижай мою сестрёнку. Не советую.

Глаза у горбоносого сверкнули куриными белками, он молниеносно посмотрел на женщину, затем на этого нежданно и негаданно объявившегося брата.

— Иды своей дорогой, — с тяжёлым акцентом произнес горбоносый.

Названный брат стоял, играя желваками.

— А может, лучше ты пойдёшь своей дорогой — в сторону прекрасного Кавказа…

Глаза джигита вспыхнули — он сделал шаг навстречу.

И взгляды их — острые, непримиримые — скрестились как шпаги. И через несколько секунд сверкающая шпага джигита едва приметно дрогнула, а затем согнулась — чёрные глаза на несколько мгновений спрятались под густыми ресницами. Непринуждённо улыбнувшись русоволосой женщине, Василир опять назвал её сестрёнкой и приказал тоном старшего брата, чтобы она уходила домой. И после этого названный брат — демонстративно, вразвалку — направился дальше, высокого берега любуясь просторами Русского Севера. Навстречу парню шёл беспечный сельский житель, потухшую папироску жевал, как макаронину.

— Извините, — сказал Василир, прижимая руку к сердцу, — не подскажете, где тут проживает человек, который из дерева чудеса вытворяет?

— А спичек нету? Жалко. — Сельский житель отбросил «макаронину» под ноги. — Чудеса, говоришь? Это надо тебе вон туда. Там у нас пилодрама…

— Что там у вас? — удивился приезжий. — Пилодрама? Я не ослышался?

— А ты лучше спроси у пилодрамщика, — посоветовал сельчанин, приподнимая кепку над лысой головой, так ярко рассиявшейся на солнце, будто нимб скрывался под фуражкой.

Глава 30

Косматые заросли дикой черёмухи, жирной крапивы, полыни и татарника, и всякую другую дичь несусветную полюбил почему-то один заморский развесёлый соловей.

А может, даже не один, чёрт его знает — может, они там на троих соображали; так пели, стервецы, так рассыпались под луной по вечерам, по ночам и на утренней зорьке — один так петь не мог, если он, конечно, не соловьиный гений…

Василир услышал трели соловья, когда подходил к загадочной «пилодраме», обыкновенной дощатой хибаре. Он постоял среди просторного двора, где штабелями сложен свежий осиновый лемех — специальные плашки, в виде кольчуги покрывающие купола церквей на Русском Севере. Виднелись могучие свежие балки для будущей колокольни; для этой цели выбирался, как правило, железоподобный листвяк, на своём горбу способный держать многотонные тяжести. И другого деревянного добра тут много: заготовки для озёрных баркасов; широкие потеси — вёсла; шпангоуты из еловых веток. На старом цинковом листе виднелись горелые щепки — тут готовили варево из гудрона и отработанного машинного масла, так называемой отработки. Около забора светлыми сугробами взгорбатились недавно появившиеся опилки. А в старых, золотистых опилках, похожих на просо, деловито копошились куры. Цветистый петух — в красной рубахе, в белых панталонах — гусаром ходил, хорохорился, утопая в опилках по самые шпоры.

Всё это Василир увидел одномахом — за несколько секунд. Не увидел он только самого главного — хозяина «пилодрамы».

Потоптавшись по опилкам, по щепкам, белоснежно хрустящим, парень обошёл кругом дощатого строения. Увидел крестовину — мачту для катера или яхты. И тут же — под зелёным навесом двух раскидистых сосен — на постаменте из округлых золотистых чурок стоял добротный, хорошо оструганный гроб.

Сердце парня дрогнуло, когда он подошёл поближе и увидел бородатого седого человека — спокойно лежал в домовине, блаженно покуривал.

— Здорово, батя! — грубовато поприветствовал Василир. — Хорошо устроился… на пило-драме…

— Да, я теперь тут пило-драматург, — ответил старик, безмятёжно блуждая глазами по тучам и облакам. — Дождичек, однако, собирается. Это хорошо. Давно пора.

— Давно! — многозначительно согласился парень. — Ну, поднимайся, чего ты?

— Да так чего-то, малость притомился… — По-прежнему не глядя на гостя, старик приподнялся, пепелок с папиросы стряхнул. — А ты кто будешь, милый? Никак заказчик?

— Угадал! — невесело откликнулся Василир, поначалу посмотрев на руки отца, а потом на его лицо, измождённое, дублёное дождями и ветрами, и словно бы изрубленное давними глубокими морщинами, утопающими в белой бороде.

— Что так смотришь, парень? Не вглядывайся в бездну…

Лучше давай бумаги покажи.

— Какие бумаги?

Покряхтывая, старик довольно ловко покинул домовину.

Постоял, поцарапал то место, где когда-то ершисто чернела горделиво вскинутая бровь — теперь это место белело давнишним полукруглым шрамом.

— А как ты хочешь, паря? Дружба дружбой, знаешь, а табачок-то врозь. Я позавчера такой хороший тёс отдал, да не тому, кому надо. Не посмотрел бумаги, старый хрыч.

Парень засмеялся — звонко и легко. И чем больше старик присматривался, тем больше ему нравился этот незнакомец.

Понравилась его недюжинная стать, его твёрдый голос, от которого сразу же и соловей в черёмухе замолк, и воробьи с ближайших кустов разлетелись. Понравилось, как парень смотрит — спокойно, непреклонно. Что-то хозяйское, основательно-прочное угадывалось во всём его облике — это подкупало и располагало.

Они прошли в тесовую каморку, пропахшую тёплыми досками, на которых червонным золотом горели пятаки соструганных сучков. Здесь было полным-полно всевозможных деревянных поделок. Под потолком раскрылатилась птица сирин, чуть заметно покачиваясь в потоках воздуха. В углу на полу стоял тёмно-серый пенёк, из которого уже выглядывала хитрая морда лешего или домового. На подоконнике, обласканная солнцем, сияла самодельная икона, немного недорисованная. Деревянный, под бронзу покрашенный Пушкин сурово глядел с верхней полки. Достоевский, мало ещё похожий на себя, готовился выйти из какого-то могучего дерева, словно бы расколотого молнией…

Осмотревшись в этой странной мастерской, парень вжикнул молнией на сумке. Поставил поллитровку на грубый стол. Расписная бабочка, сидевшая поодаль, заполошно закружилась над столом и улетела в открытую дверь.

— Давай, батя! За встречу! Где посуда?

Голос парня, тон его показались какими-то странными — заказчики иначе говорят.

Полынцев несколько секунд смотрел на молодого бравого пришельца. Правая, горделиво вскинутая бровь его, широкие скулы чалдона — во всём этом было что-то знакомое.

— За встречу, говоришь? Ну, это можно… Гора с горой не сходится, а человек… — Поликарлыч замер, снова пристально разглядывая гостя. — Заказчик! А ты в каком районе проживаешь?

— В районе сердца.

— Ишь ты, язви! Красиво говоришь. Как я по молодости.

— Гены! — Парень улыбнулся. — Куда от них денешься? — Гена? — Старик убогонькой рукой поцарапал седой загривок. — Нет, не помню. Что за Гена? А фамилия?

Парень посмотрел на куст полыни, роскошно разросшийся возле окна. Промолчал и опять улыбнулся.

— Давай, батя, за встречу, а может, сразу даже и за прощание…

Пилорамщик на мгновенье замер — чуть стаканы не выронил.

— Это как тебя прикажешь понимать?

— А тебе здесь не надоело? Нет? — Парень опять осмотрел закуток. — Может, пора сворачивать эту артель?

— Да ты что, сынок? Я тока развернулся! Заказчики пошли гужом. Даже из Финляндии бывают… А ты, сынок, откуда? Извиняюсь…

— Я из Питера, батя. — Парень потрогал сирина, висящего на нитке под потолком. — Специально прилетел посмотреть на эти чудные творенья.

— Ого, — вяло удивился чудотворец, — слух обо мне пройдёт по всей Руси великой…

Над головами ударил гром и в ответ ему задорно звякнули два гранёных, пока что не наполненных стакана — сами собою чокнулись на дощатом грубо-струганном столе. И вслед за этим короткий тёплый дождь застучал по крыше мягкими подушечками пальцев, словно бы что-то выискивал там, осторожно ощупывал…

— Ну, что, отец? За встречу! Подставляй!

— Да я, сынок, теперь не потребляю, разве только что вот эту божью водичку… — Старик проворно вышел и поднял пустой стакан под небеса. — Во, гляди, как хорошо накапало!

Как по заказу! А мне теперь много не надо. По двадцать капель на каждый глаз — и я готов плясать и петь…

— Чудной ты, батя, — с грустною улыбкой сказал Василир.

Старик покачал головой и вздохнул, понуро глядя в стакан с дождевою водой.

— Я не чудной, сынок, я так себе… — Он посмотрел на самодельную икону и добавил: — Господь не ищет от нас безгрешия, он ищет от нас покаяния.

* * *

Встреча эта свершилась посередине погожего лета, когда всё кругом растёт, цветёт и просит поднебесной влаги, после которой по-над землёй пластаются туманы, блуждают опьяняющие запахи тайги, ароматы лугов и полян, пылающих огнями голубых, шафрановых и розовых цветов, стоящих по горло в сенокосной траве. Хорошо такими днями по земле шагать, хорошо полной грудью дышать, даже если ты прекрасно понимаешь: воздуху тебе отпущено уже совсем немного под этим ненаглядным русским небом, где после дождя так роскошно вспыхивают радостные радуги — и от края и до края горизонта разливается никем не изречённая божья благодать.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Спасибо одиночеству (сборник) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я