3 ряд, 17 место

Наталья Славина, 2022

Уже и не верится, что все это было с нами: сидели по домам, бросались в онлайн-обучение, готовку, сами делали прически, учили детей школьной программе, боялись выйти из дома. И читали Наталью Славину в режиме реального времени, когда она описывала будни из своего "заточения" и события в мире с присущим ей юмором, позитивным взглядом на карантин. И мы облегченно вздыхали – да это мы все и есть!Книга "3 ряд, 17 место" – второй авторский сборник рассказов журналиста, сценариста и писателя Н. Славиной. Это и "Дневник страшного карантина", который она вела онлайн в 2020 году, и ее новые рассказы, и любимые читателями тексты, опубликованные в журналах и отмеченные на литературных конкурсах.Рассказы Славиной как короткометражки – легкие, глубокие, смешные и грустные, искренние и мудрые одновременно. Читаешь и вот, ты уже другой: что-то понял, вспомнил, узнал. Здесь так много вдохновения и пронзительности, что книга будто живая. Успей ее поймать и не выпускай из рук. Вот она – синяя птица!

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги 3 ряд, 17 место предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Часть первая

Этим жизнь и замечательна — день за днем листаешь ее, как новую книгу…

«Когда идет дождь»

Задание

Елена Николаевна вышла на улицу. Солнце ослепило. Она зажмурилась, постояла, улыбаясь сквозь закрытые глаза оранжевому миру и ощущая тепло нагретого воздуха. Елена Николаевна открыла глаза и, собрав волю в кулак — так обычно говорила мама, — сделала шаг. «Не будь тряпкой, собери волю в кулак…»

Третий сеанс у психолога прошел гораздо легче предыдущих. Тогда Елена Николаевна с трудом признавалась Михаилу Федоровичу в собственных страхах, воспоминаниях и комплексах. Сегодня было намного проще. Но если те встречи ничем особым не закончились, то на этот раз Елена Николаевна получила задание — настолько же глупое, как ей показалось, насколько и невыполнимое. Что она, девчонка, чтоб такое вытворять?! Да ни за что. Елена Николаевна прекрасно себя знает, она просто никогда на такое не решится.

Она шагала вдоль трамвайных путей, стараясь не попасть каблуками в щели брусчатки. Откуда он взял это дурацкое задание? Так практикуют психологи? Не слышала ни разу… Нет, нет и нет. Не будет она его выполнять. Что за чушь, ерунда какая-то! Она взрослая женщина, серьезная… и что люди подумают? Стыд и позор, ей-богу.

Елена Николаевна подошла к остановке. Михаил Федорович сказал выбирать не симпатичных, а ровно наоборот. То есть вот самых неприятных и даже противных. На которых и смотреть-то не хочется. Не, ну это просто издевательство настоящее. Он там диссертацию, наверное, напишет потом, а ей исполняй его извращенские эксперименты.

На остановке стояли трое. Тетка без возраста с двумя продуктовыми сумками, девочка с мамой и мужчина в пиджаке. Кто ей неприятен больше всего? Девочка с мамой самые нормальные, конечно. Их Елена Николаевна отмела сразу, как учил психолог. Остались мужчина в пиджаке и тетка. Мужчина, уловив взгляд, повернулся и немного улыбнулся Елене Николаевне. Она улыбнулась в ответ. Получается, мужчина ей симпатичен. Не пойдёт. Осталась тетка.

Подошел трамвай, женщина с сумками первая оказалась у двери и начала в нее тяжело загружаться. Мужчина, немного подождав, ушел к другой двери. Мама с девочкой остались на остановке. Елена Николаевна зашла за женщиной. Трамвай дернулся и медленно набирал обороты.

Елена Николаевна ощущала себя практически преступницей. У нее был замысел. Коварный план, о котором бедная женщина с сумками не догадывалась. И ведь никогда и не скажешь по Елене Николаевне, что у нее в отношении незнакомки задумано нечто особенное.

От страха и волнения у Елены Николаевны в унисон трамваю загрохотало сердце. Место рядом с теткой освободилось. Елена Николаевна села.

Хотя… Да почему она вообще обязана следовать указаниям Михаила Федоровича? Правда, три с половиной тысячи, уплаченных за один сеанс, стоили, наверное, того, чтоб сделать домашнее задание. Но можно ведь обмануть — сказать, что всё выполнила, как он и велел. Можно, конечно… Но тут всплывают два момента. Во-первых, он психолог и наверняка раскусит ее враньё. Тем более что Елена Николаевна исключительно плохо врала — покрывалась красными пятнами, заикалась и смотрела в пол. Мама распознавала ее обман на первых же словах.

Кроме того, раз она платит за сеанс, значит, хочет получить результат. А если без этого задания результат будет не таким, каким мог бы…

Елена Николаевна скосила глаза и взглянула на тетку. Та положила обе сумки себе на колени и обняла их, как двух жирных и дорогих сердцу котов. И смотрела прямо вперед, на дорогу, будто прокладывала трамваю путь. Тетка чем-то напомнила Елене Николаевне маму, и ей сразу захотелось признаться в замысле, извиниться и выйти из трамвая. Но Елена Николаевна сидела у окна, а тетка загородила ногами проход. Пришлось бы перепрыгивать.

— Извините, — пролепетала Елена Николаевна. — Простите…

Кажется, женщина ее совсем не слышала.

Елена Николаевна откашлялась и обратилась к соседке погромче:

— Добрый день… здравствуйте.

— Вы мне?! — удивилась женщина и вцепилась в свои коты-сумки. Смерила Елену Николаевну строгим взглядом и, видимо не заметив в ней опасности, немного расслабилась.

— Да… вам. Я… мне… мне надо вам сказать…

Женщина с явным интересом ждала продолжения. Потом нахмурилась и отрезала:

— Я не подаю. Денег нет!

Елена Николаевна, не ожидая такой реакции, приподнялась, потом села обратно. Зачем она всё это затеяла? Как же стыдно! Неудобно как!

— Нет, я не прошу денег, мне не надо. Как вас зовут?

Елена Николаевна подумала, что если знать имя, то задание выполнить будет легче. Или нельзя спрашивать имя? Но Михаил Фёдорович ничего про это не говорил. Значит, можно.

— Меня? Алла. Алла Владимировна. А что?

— Алла Владимировна, разрешите мне сказать, что я… я вас люблю. Да, люблю. Вы мне очень приятны.

Женщина округлила глаза, и они, кажется, ползли от удивления выше и выше. Она не понимала, как реагировать. На всякий случай сильнее прижала к себе сумки. Уставилась на Елену Николаевну, пытаясь раскусить ее. Или понять, здорова ли.

Трамвай с грохотом остановился, двери открылись. Елена Николаевна легко перепрыгнула через ноги женщины и выскочила на улицу. Тетка приблизилась к окну, покрутила у виска. Елена Николаевна отрицательно помотала головой и пальцами изобразила сердечко. Трамвай уехал.

Елену Николаевну затрясло. Сначала будто от пережитого ужаса. Потом ее стал бить смех — нервный, тяжелый, упругий. Затем смех становился всё легче, проворнее, будто огромные металлические шары разлетелись сотнями маленьких пинг-понговских невесомых мячиков и запрыгали, покатились… И вот уже она шла вдоль путей и от души хохотала. Алла Владимировна, ну надо же…

Сзади посигналил трамвай, Елена Николаевна перешла на тротуар. Навстречу двигался молодой человек с волосами, выкрашенными в приятный бирюзовый цвет. Цвет существовал сам по себе. Если б это было бирюзовое облако, то Елена Николаевна обхватила б его руками и непременно отнесла домой — любоваться оттенком. Но в сочетании с молодым человеком казалось, будто бирюзовый цвет случайно упал ему на голову. Парень нес доску на колесиках, а его лицо изображало полное презрение к окружающим. «Какой гадкий молодой человек», — восхитилась Елена Николаевна. Как раз что надо. Хотя… он же пошлет ее, точно пошлет. Причем матом. А Елена Николаевна очень не любила мат, ее физически тошнило от мата, хотелось принять горячий душ. В общем, совершенно необязательно выполнять задание именно с ним, можно и пропустить. Нет такого правила — подходить к любому неприятному типу.

— Стой! — Елена Николаевна преградила путь молодому человеку.

Бирюзовая прическа по инерции слегка продолжила движение вперед, но, опомнившись, вернулась.

— Чо надо? — противным тонким голосом проскрипел молодой человек.

— Я тебя люблю, — спокойно сказала Елена Николаевна.

— Чего?

— Того. Чё слышал. Я тебя люблю.

Парень смерил ее взглядом:

— Хочешь меня?

Елена Николаевна сглотнула и ощутила, как щеки покрывают красные пятна. Сзади к парню подошли еще двое разноцветных — девица с ярко-розовыми патлами и длинный тощий парень с желтой косичкой, торчащей из лысины. Елену Николаевну так поразила косичка, которая росла из гладкой головы, что она на какой-то момент забыла о своих словах и вспомнила о них, только когда бирюзовый показал на нее пальцем:

— Эта тетенька меня хочет. Подошла ко мне и предложила потрахаться.

Двое других начали ржать, особенно с косичкой.

— Прикольная. Давайте трахаться вместе! Будешь четвертой?

Девица неожиданно влепила ему пощечину:

— Козел!

— Да я пошутил!

Девица выхватила из рук длинного сумку и рванула вперед.

— Трахайтесь втроем, а меня забудь! — крикнула она и убежала.

Длинный помчался за ней, косичка смешно болталась в воздухе.

— Сорри, теть. — Бирюзовый взял Елену Николаевну за плечи и слегка подвинул. — Давай в другой раз?

— Я сказала, что люблю тебя, а не хочу…

— Я так и понял. Ты это, теть, сильно-то по мне не убивайся.

Бирюзовый похлопал Елену Николаевну по плечу, встал на доску и поехал догонять остальных.

— Сыночек?

Около Елены Николаевны стояла приятная дама. От нее вкусно пахло — духами, кожаной курточкой, благополучием, удачливой жизнью.

— У меня такой же. Но знаете, что я вам скажу — вообще не надо ничего делать. Ничегошеньки. Просто терпите. Они перерастут. Зеленые, розовые, лысые, обкуренные, а потом вдруг вырастут, возьмут в руки портфель и пойдут на работу. Потерпите. Яблочко от яблони недалеко…

— Спасибо, — отозвалась Елена Николаевна.

Она захотела обнять женщину, пожалеть ее и сказать, что и ее она любит. Но нельзя. Говорить эти слова по заданию надо противным незнакомцам, а приятным нельзя. Хотя почему нет? Про это тоже Михаил Федорович ничего не сказал. Можно говорить и без задания ведь.

— Я вас люблю!

Дама удивленно приподняла бровь, пристально посмотрела на Елену Николаевну:

— А-а-а, так у вас семейное, видимо… Или вы от горя помешались?

Дама развернулась, обдав Елену Николаевну дорогими ароматами, и быстро растворилась в лучах солнца.

Елена Николаевна постояла еще, втягивая носом оставшиеся после дамы запахи, пытаясь их запомнить и как-нибудь потом повторить. Вдруг запах — это не результат красивой жизни, а его причина? Может, чтобы стать такой вот роскошной дамой, как эта, вовсе необязательно такой рождаться? Возможно, достаточно побрызгаться именно такими духами, надеть кожаную курточку, длинную клетчатую юбку и покрасить волосы в каштан? Духи, кожа и каштан… как бы не забыть. Еще темные очки. Вот такие, черепашьи, в половину лица.

Елена Николаевна остановилась на площади — кафе, столики, уличные музыканты. Она села поближе к музыке и заказала кофе с пирожным. Удивительно, но настроение у нее резко улучшилось. Она осматривала сидящих за соседними столами людей, разглядывала музыкантов, окидывала взглядом прохожих, но никто ей не казался неприятным. Все они были милые и даже красивые.

Недалеко от музыкантов Елена Николаевна заметила бомжа. Ну, может, не бомжа, но явно очень бедного и несчастного человека. Он сидел на бордюре вместе со своей огромной дворнягой. Он и сам был как дворняга — грязный, худой. Сколько ему? Двадцать пять? Тридцать? Сорок? Возле парня стояли картонка с надписью и картонный пакетик для мелочи. Почему он не работает? Елена Николаевна никогда не понимала таких попрошаек. Руки-ноги целы, не старый. Что с ним не так? Почему не пойдёт работать? Вот музыканты играют. Студенты подрабатывают официантами. Мальчишки, и те продают цветочки влюбленным. А этот что? И такая злость охватила Елену Николаевну. Почему он такой безвольный? Почему так губит свою жизнь? Так тратит ее впустую, просто спускает как воду. Нельзя! Так нельзя! Елена Николаевна возненавидела этого дворнягу, словно он был виноват во всех проблемах безвольных людей… Ясно. Значит, это он.

Елена Николаевна открыла кошелек, выгребла все монеты, сунула кошелек обратно в сумку и, оставив ее на сиденье, решительно пошла к дворняге. Дворнягам. Высыпала в картонный пакетик мелочь. Парень взглянул на нее собачьими глазами, кивнул благодарно.

Елена Николаевна присела на корточки:

— Я тебя люблю.

Парень сглотнул, быстро пригладил волосы растопыренными пальцами с грязными ногтями:

— Мы знакомы? Мы были с вами знакомы?

— Нет. Я вижу тебя в первый раз… Я тебя люблю.

Елена Николаевна приподнялась, ей опять стало хорошо, ей показалось, что она действительно любит этого дворнягу. И его собаку тоже.

— Просто люблю тебя, и всё. Да.

Парень встал, опять попытался расчесать рукой русые волосы. Взял картонный пакетик, высыпал деньги в руку, положил их в карман и тряхнул головой. В глазах блеснули слезы. Он сглотнул, прошептал «спасибо», выбросил пустой пакетик в урну, потянул поводок:

— Пошли, Альма, за мной!

Елена Николаевна в последний момент заметила, как сумочка с ее стула взлетает и удаляется вслед за мужчиной в коричневой куртке. Она бросилась за ним:

— Стой! Стой! Отдай сумку! Отдай, кому говорят!

Она припустила изо всех сил.

— Сто-о-й!

Они пересекли площадь.

— Я полицию вызову, отдай сумку!

Парень завернул во двор и припустил еще быстрее. Елена Николаевна собралась духом и сделала рывок. С воришкой их отделяли всего несколько метров, но впереди возник забор с частыми железными прутиками. Мужчина легко перемахнул через него и остановился.

Елена Николаевна подбежала, взялась за прутики, еле переводя дыхание:

— Я люблю тебя. Слышишь?! Люблю! — Она взглянула ему в быстрые непонимающие глаза.

Мужчина неопределенно пожал плечами, как будто не нашел ответа, и опять рванул.

— Эй, ты, с сумкой! Я люблю тебя! — крикнула Елена Николаевна вдогонку и побрела обратно к площади.

Музыканты играли поразительно красивую мелодию — блюзовую, бирюзовую, про любовь. Конечно, про любовь. И она заплакала. Елена Николаевна плакала и танцевала. Ей было все равно, что подумают о ней люди. Что подумает мама. Что скажет Михаил Федорович. Она растворялась в музыке, всхлипывала, утирала бегущие ручьями слезы и танцевала — так, как должна была танцевать еще молодой, но всегда стеснялась. А сейчас ей стало все равно. Она танцевала раскованно, свободно, легко…

Музыка кончилась. Люди хлопали Елене Николаевне от души, будто она с известным на весь мир номером выступала с гастролями. Елена Николаевна поклонилась, подошла к своему столику, устало села. И уставилась на сумочку. На столе лежала ее сумочка, которую только что украл мужчина в коричневой куртке. Она огляделась. Его не было. Открыла сумку, вытащила кошелек. Всё на месте.

Официант принес кофе и пирожное:

— За вас заплатили. «Тот, кого вы любите». Такой, в коричневой куртке. Хорошего вам вечера.

Музыка вновь заиграла. Она окутывала площадь как пуховое одеяло. Солнце отражалось оранжевым светом в каждой пылинке. Пахло ранним летом. Было уютно, тепло, хорошо… будто обнимает мама.

Месть

Мы с Сашенькой ровесники, учились в одном институте. Поженились на третьем курсе, свадьбу праздновали всем потоком — человек двести было. Уехали тогда за город, накрыли целую поляну: сосиски, отварной картофель, соленые помидоры, огурцы, квашеная капуста — мне мама их тогда присылала в общежитие. Ну и водка, конечно. Шашлыки жарили, пили, пели, целовались.

Знаете, как целовались мы тогда? Губы болели потом — опухшие, дотронуться невозможно, и он, Сашенька, не выпускал меня ни на минуту. Целовались как дышали, захлебываясь поцелуями.

Костер, палатки, гитары… Такая красивая свадебная ночь у нас была! Небо черное, звездами запорошено, луна, как фонарь огромный, желтым светом поляну заливает, и запах сосновый. Комары гудят, будто трубы заводские. И я, в платье невесты, на лесной поляне, свечусь под луной.

Боже, какие мы были счастливые, легкие, невесомые просто! Возьми нас, подбрось, и мы полетим к звездам сами. Столько в нас чистоты этой было и прозрачности, даже в захмелевших и пропитанных дымом.

Сашенька смешной был, лопоухий, чернобровый. Смотрел на меня, будто съедал глазами. А я брала его лицо в руки и покрывала поцелуями — быстро-быстро, все лицо, потом спускалась ниже-ниже-ниже, чтоб ни одной клеточки незацелованной на нем не осталось… Я никого больше в жизни так не целовала. Ну, детишек, может, маленьких… хотя нет, другие, совсем другие то поцелуи. У нас ведь двое деток родилось — девочка и мальчик, один за другим.

Мы с Сашенькой жили очень хорошо, очень. Я раньше даже не могла себе представить, что два человека могут так ладно проживать: мы не ссорились, не ругались, даже голос не повышали. Будто обо всем договорились с самого начала, и не было у нас разногласий никаких.

Потом внучка наша родилась, и мы рано стали дедушкой и бабушкой. Тогда Сашенька попросил меня: а можно, чтоб меня не называли «деда», просто Сашей? Ну ладно, говорю, я попрошу. Так я стала баба Вера, а он остался Сашей. Мы шутили сначала по этому поводу, да и привыкли потом.

И я, и Сашенька работали много, а вечерами и по выходным помогали с внучкой. Жизнь шла, как картинки в окне бегущего поезда меняются — работа, дача, вечера вдвоем, семейные праздники, встречи с однокурсниками…

А потом как-то пришел Сашенька с работы хмурый, в плохом настроении. Я чувствовала обычно его всегда очень, можно ничего не говорить. Но в последнее время он стал грустным, нервным. И я не понимала почему, а он и не объяснял. А тут вижу, что совсем мрачный. На работе, думаю, конфликт большой, может. Но не пристаю до поры до времени, чтоб не раздражать, сам расскажет. Суечусь вокруг него, на стол тарелочки с едой ставлю, чего-то там лопочу легкое, необременительное, когда и отвечать не надо.

Вдруг поймал меня за руку:

— Сядь, Верунь.

— Я ж чай еще не налила.

— Нет, сядь, сядь, пожалуйста.

Я села. И чего-то нехорошо мне так стало. Прям будто кто-то начал пылесосом душу из меня вытягивать — живот подвело, сердце застучало, слышать даже хуже стала от грохота этого.

— Что, Сашенька, случилось? Неприятности на работе?

— Да нет.

— Господи, да что ж? Болит у тебя что-то?

— Нет, Верунь, — он руку мою сжал и смотрит. А у самого в глазах слезы стоят.

Я и заплакала.

Он слезы мои вытирает:

— Что? Что ты плачешь? Я ж еще ничего не сказал.

— Говори быстрее — прошу.

А у самой и ладонь онемела в его руке, и двинуться не могу — такая слабость.

— Вер, Веронька моя, Верунь… прости меня. Нет, то есть не надо меня прощать, это понятно — нет мне прощения, я знаю. Веронька, у меня другая ведь есть. Замуж хочет за меня. Другая, понимаешь?

— Нет, подожди… Как это? А ты что ж?

— Я… Верунь… Я… Я обещал жениться на ней, она просит.

— Просит? А я, Сашенька? А я как же? Саш? Я тоже ведь… вот она я, живая еще, я тоже, тоже есть…

— Прости, Веронька. Я все знаю про себя — я гадкий, плохой, подлый, хуже не бывает… не возражай, пожалуйста… но, но я люблю ее… Наверное, люблю… Может, очень даже, прости. И обвенчаться она просит. Даже сначала обвенчаться.

— Ты верующим стал, Сашенька?

— Она так просит…

— Она моложе? Сколько ей?

— Да, моложе. Ей тридцать два, на двадцать лет она нас с тобой младше. Ребеночка хочет от меня, просит у меня ребеночка… Ей пора, возраст уже.

И ушел. Я плакала много. Но при нем больше не плакала, нет, тогда только, тем вечером, и все. Я подумала: зачем замешивать весь этот ужас вокруг? Я не хочу, чтоб он меня ненавидел. Я не хочу перечеркнуть все эти годы нашей счастливой жизни, пусть вспоминает их с теплотой. Тем более дети есть, внучка, значит, мы родные уже навсегда. Так ведь?

Самое неприятное было, что новая жена Сашеньки стала приходить вместе с ним ко всем нашим общим друзьям, которые остались еще со студенчества. И несколько раз мы сидели за одним столом — наши однокурсники с женами-ровесницами, Сашенька, я и его молодая жена. И, конечно, все сравнивали. И он сравнивал, понятно. А она была красивая. Потому что молодая. Молодые ведь все красивые очень. Да-да, это так бывает всегда. Когда я сама была молодая, то копалась в себе, выискивала недостатки, чего-то там разбиралась по мелочам в своей, в чужой внешности. А теперь вот вижу молодых — они красивые все, все абсолютно! У них взгляд прямой, смелый, глаза искрятся, кожа упругая, волосы густые, ноги стройные, у них смех на поверхности, все чувства, любовь, желания — вот они здесь, черпай и напивайся. Они страстные, искренние, сгорают так, чтоб тут же возгореться с новой силой. И это видно сразу. Нет среди них некрасивых, нет, не бывает.

А пожилые — что? Берегут себя, свои эмоции, здоровье, нервные клеточки осторожненько пересчитывают, сколько там их осталось, хватит ли до конца жизни. Они все уже проходили, видели по сто раз, выводы сделали, опытные, им не впервой этот огонь, можно и пригасить, чтоб лишь теплился слегка. Так и чего уж так гореть, сгорая? И это видно по ним, отражается все во взгляде, походке, смехе. Пожилые некрасивые, они тлеют еле-еле. Какая уж тут конкуренция молодым? Говорят, пожилые умные, и в этом их красота. Нет. Ум — глубина, докопаться до нее еще надо, и ум разный бывает — добрый, теплый, щедрый, но и злой бывает, противный, стариковский. А красота — вот она, ладонью по ней провести можно, так близко и понятно каждому.

И вот я смотрела на Сашенькину новую жену и тоже понимала, какая же она красивая. А потом подумала, но лет через двадцать ведь она будет такая, как я. И, может, даже хуже — потолстеет, подурнеет, постареет больше. И это нечестно сравнивать меня сегодняшнюю с той, которая моложе. Надо сравнивать нас в одном и том же возрасте. Но когда ей станет пятьдесят, то и Сашеньке будет намного больше, и опять она для него молодая, а я совсем старуха. Мне захотелось увидеть ее в старости. Мне даже было все равно, что там думает о ней Сашенька. Я хочу увидеть, как она состарится, станет располневшей, неаккуратной, седой. Ведь будет же она такой когда-нибудь?

Сильно тогда этого захотела. Мы сидели опять за одним праздничным столом, Сашенька ухаживал и за ней, и за мной. Причем она была победителем — яркой, молодой, желающей детей, — а я вроде проигравшая получалась, гораздо старше — баба Вера, как ни крути.

Под разными предлогами я перестала ходить на встречи друзей. Но Сашенька иногда заглядывал ко мне — просто так, попить чайку, поболтать. Мы так и не развелись официально. Мне кажется, он меня жалел, а я и не поднимала этот вопрос. Какая разница?

Мы виделись с ним на праздниках у наших детей, внуков. А ее — новую жену — встретила потом лишь дважды.

Первый раз на похоронах Сашеньки. Он умер от сердечного приступа внезапно, очень быстро. Молодым еще был, шестьдесят с небольшим. Детей в новом браке так и не случилось. На похоронах она громко плакала, слишком громко, даже как-то неудобно было. Мне тогда показалось — о себе плачет, не о Саше. Горе, как и счастье, обычно тихие. А тут спектакль какой-то…

Сашенька мой умер, да. А я вот все жила. Долго жила. У меня ведь была цель, смысл жизни.

И вот мне восемьдесят семь уже — как раз отметили пару дней назад. Много людей было — большая семья у нас с Сашенькой получилась. Конечно, я старая, что уж там говорить, но вполне себе ничего — помощи особо не прошу и помню многое. И до сих пор живу одна, хоть и недалеко от дочки.

В тот вечер я сидела, закутавшись в плед, пасьянс раскладывала — скатерть гобеленовая, виски чуть в фужере (мы раньше с Сашенькой так вечера коротали), виноград на блюдце, кот рядом, свет теплый от торшера. Хорошо. Телевизор тихонько разговаривает, за окном дождь мелкий. Звонок в дверь.

Я ее не узнала сначала. Она представилась. Думаю, темно, что ли, в коридоре, прям ничего общего с той женщиной, Сашенькиной новой женой. Провожаю в комнату. Она огляделась, подошла к комоду, на фотографии смотрит. Взяла нашу с Сашенькой, еще черно-белую, когда мы с дочкой фотографировались в студии.

— Красивые, — сказала.

Взглянула на другие снимки — дети, внуки, правнуки.

— Присядьте, — говорю ей.

Я включила верхний свет и рядом тоже села. Чай пить она отказалась.

— Я к вам ненадолго, — тихо произносит. — Хотела прощения попросить… Подождите, не отвечайте, Вера Васильевна. Я много думала, очень много. Сначала почти ненавидела вас, считала соперницей. Потому что… потому что Саша вас любил. Да-да, не перебивайте, он любил вас до самого конца, я это чувствовала, хотя он и не признавался. Если б была возможность, он бы вернулся, я уверена. Не сразу, но спустя два-три года вернулся бы к вам. Но я не отпускала, да, такая я, устраивала ему скандалы, кричала, рыдала — мне его не хватало, я хотела его всего получить, без остатка. А он как в ракушке сидел, молчал все время, к вам ходил, я знаю. А потом вдруг умер. Так неожиданно! И вы мне стали безразличны. Я пыталась построить свою жизнь, не оглядываясь на вас. Но ничего не вышло. Не вышло ничего у меня… И вот в последнее время я опять стала думать о вас, и на душе все хуже и хуже. Будто ест меня кто-то изнутри…

Она взяла на руки кота, начала гладить сильно, нервно.

— Я пришла просить у вас прощения, Вера Васильевна… Не для вас, для себя, прежде всего. Простите.

— Да, конечно, — отвечаю. — Я простила вас давно, что уж там… Тем более, не вы одна в этом виноваты, и я что-то недодала Сашеньке, и сам он ушел, никто не насиловал. Виноватых нет или виноваты все, кто сейчас скажет?

— Хорошо.

Она сидела, шумно дышала и гладила кота, будто пыталась найти в нем поддержку. А я изучала ее внимательно. И улыбалась, и ликовала даже. Моя мечта сидела предо мной — старая, растекшаяся в годах женщина, невзрачная, помятая, с большим носом, с тонкими, в морщинках, губами и опустившимися щеками. Седая, без косметики совсем, кожа в пятнах неровных. Взгляд совсем потухший… Я видела ее старой, очень старой. И некрасивой. Сколько ей? Почти уже семьдесят? Ну, право, еще можно очень держаться, зачем же так себя распускать…

Она отпустила кота, встала и направилась к двери, оделась.

Уже при выходе вдруг схватила меня за руку:

— Вера Васильевна, голубушка! У меня рак — злой, плохой, онкология! Да, рак. Неоперабельный. Я умру скоро, я знаю — буквально три-четыре месяца, ну полгода, может, и все, и умру. У меня боли, и они все сильнее. Подождите, не жалейте. У меня просьба к вам большая. Вы знаете, детей у меня нет, братьев, сестер бог тоже не дал, родители умерли давно, в другом городе похоронены. А вы вот сильная, молодая еще, даже как будто моложе меня. Ну точно здоровее, и вон у вас семья какая большая… — Рукой махнула в сторону комода с фотографиями. — Похороните меня! Похороните хорошо. Деньги я оставлю в сейфе, он в тумбочке у кровати, код тридцать один десять, запомните — тридцать один десять. Там достаточно денег: на похороны, на гроб хороший, поминки. Поминки в девять, сорок дней и в год. Пожалуйста. Я бы очень хотела большую семью, стол на поминках. Не можете говорить хорошее обо мне — не надо. Просто помяните, выпейте. А может, что и хорошее вспомните, соседка моя вон скажет что-нибудь, да и ладно. Сделаете, Вера Васильевна, вы же сильная, добрая.

Она вытащила из кармана мятый листочек бумажки, расправила как смогла.

— Вот адрес мой… Вам позвонит соседка, она за стенкой живет, вот ее телефон, я договорилась, что она вам позвонит на мобильный, сообщит, когда умру. Я дала ей ваш номер, мне Сашины друзья его сказали, ваши с ним друзья. Вера Васильевна?

Будто в мольбе она прижала руки к груди.

— Ладно… — Я не знала, как реагировать. — Хорошо-хорошо, если некому…

— Нет, подождите, теперь главное. Вера Васильевна, милая. Пожалуйста, похороните меня рядом с ним, с Сашей. Пожалуйста! Я очень не хочу лежать одна, я очень боюсь. Я боюсь одиночества — я жила одна почти всю жизнь, я не хочу и после тоже. Я хочу лежать с Сашей, вместе, рядом, хоть мы так и не поженились. Вот смотрите, есть свидетельство о венчании, я положу его к другим документам. Может, они разрешат тогда к нему? Если попросить очень, если дети ваши подтвердят… Пожалуйста. Мне будет там не так одиноко и страшно. И к Саше постоянно будут приходить, навещать — дочка, сын, внуки. Заодно и меня проведают, пыль там протрут с могилки, цветочки посадят, польют… Вера Васильевна, тридцать один десять — код сейфа. Легко запомнить, это день рождения Саши, вы же знаете, тридцать первое октября. Я давно все пароли делаю с одними и теми же цифрами, иначе не запоминаю ничего нового, памяти нет совсем. В сейфе денег хватит и на могилу, и на памятник, и на поминки с цветами, на все.

Она быстро сунула мне в руку бумажку, закрыла за собой дверь и ушла. А я представила себе эти могилы. Вот Сашенькина, а вот рядышком ее — красивая, с памятником (денег же много оставила), цветочки высажены, камешки белые, как на море. А потом, через какое-то время, где-то тут и моя могилка будет — более скромная, наверное, ничего я на нее не скопила. Где именно меня положат? С другой стороны от Саши? У них в ногах? Или меня к ней положат, где удобнее копать? Земля-то там еще не так затвердела, рыхлая…

Я очень распереживалась, сердце чуть прихватило, может, невралгия вступила, не разобрала. Я вспомнила нашу с Сашенькой жизнь, свадьбу студенческую, опять увидела черное небо, запорошенное, как снежинками, звездами, желтый свет от круглой луны, почувствовала запах костра, вкус его поцелуев. Даже боль на губах ощутила. Ведь как мы целовались с ним тогда…

Я дала коту поесть, выключила большой свет, телевизор и написала записку дочке и семье всей, хорошие слова всякие. Потом взяла эту ее мятую бумажку с адресом и вместе со своим мобильным телефоном выкинула в помойное ведро. Оделась, сходила на улицу, выбросила все в мусорный контейнер. Вернулась, полила цветы, допила виски. Закусила виноградом. Хорошее послевкусие осталось. Потом легла на диван и умерла. Да, умерла, чтоб опередить ее. Цель я достигла, смысл жизни пропал. В конце концов, имею право — умереть первой.

Зеленые руки

Кирочка Федоровна толкнула тележку в сторону кассы, но цветочный стеллаж будто опять прокричал ей вслед: подожди, мол, я здесь. Она тяжко вздохнула — этот круг, по которому она ходит, как усталый пони, не разорвется, кажется, никогда. Она взяла орхидею с поволокими глазами в обрамлении фиолетовых ресниц, увидела новый цветок, больше похожий на уродливый ананас. Собралась уходить, но заметила, как маленький кактусик в желтой шляпке жалобно просится на ручки. Она забрала его и вернулась к тележке у кассы.

— Любите цветочки? — приветливо заметила кассирша. — Я тоже. У меня дома настоящий сад: все цветет, лезет по стенам, потолку, опадает и колосится вновь. Я только успеваю отсаживать и покупать новые горшки. «Зеленые руки», — говорит моя свекровь. У вас тоже зеленые?

Кирочка Федоровна машинально посмотрела на свои, среднего возраста, с выступающими прожилками, и утвердительно кивнула. Дома протерла пыль с широкого подоконника, выкинула от предыдущего цветка горшок с клубком засохших корней. Поставила кактус, рядом ананас и новую, с поволоки-ми глазами, орхидею.

— Вы у меня умрете, — обратилась она к новым жильцам, — все трое. Первой умрешь ты, с глазами, но тебя я выкину последней, потому что ты дорогая. Следом умрет ананас, а последним гикнется кактус. Тебя ж вроде просто тупо не надо поливать, так? Но ты все равно умрешь… или от жажды, или захлебнешься, или от разрыва сердца — сейчас точно не знаю, но умрешь. Мне вас жаль. У каждого своя судьба, просто смиритесь.

Она взяла бутылку с отстоянной водой и полила всю троицу. С новосельем, милые.

Кирочка Федоровна понимала, что цветы и мужчины — ее карма, которую она отрабатывает за прошлые жизни. Возможно, раньше она была садовником-эротоманом или нимфоманкой, неприлично часто меняющей любовников, с которыми спала исключительно в саду или прямо на клумбе. Какая-то связь должна была существовать. Иначе почему и цветы, и мужчины одновременно. Не дается же человеку просто так вот это проклятие — когда ни один, ни один самый неприхотливый цветочек не может протянуть и месяца у нее дома и ни один, ни один самый замызганный и непривередливый мужичонка не задержится и тем более не скажет, что любит или, о, боги, хочет жениться. И цветы, и мужчины исчезали из жизни Кирочки Федоровны без следа. Она просто закрывала дверь — входную или крышку мусопровода — и забывала о них, чтоб зря не переживать. Все слезы были уже выплаканы. Но вот же напасть, вновь и вновь она впрягалась, вставала на этот круг и начинала движение к расставанию, заводила новые цветы и новый роман, чтоб убедиться — у нее не зеленые руки, у нее руки-убийцы.

Первым умер ананас. Пришла соседка тетя Валя, которая иногда убиралась у нее за небольшие деньги, посмотрела опытным патологоанатомом и мрачно произнесла:

— Сдох-засох.

— Но почему? — растерянно спросила Кира. — Я его поливала.

— А я тебе говорила, не покупай экзотику. Куй его знает, что им нужно, экзотическим. Может, его сырым мясом кормить надо. Да-да, а чего ты удивляешься, бывают такие цветы — сырое мясо едят так, что за щеками трещит. Орхидея вон не перелей — он этого не любит.

— Я много не поливаю. Ни ее, ни кактус. Но цветы у орхидеи уже опали, а шляпка кактуса потемнела, хотя красивая, желтенькая была. Как цыпленочек.

— Ты с ними разговариваешь?

— Разговариваю…

— Скажи, мол, не уходите от меня, останьтесь. Я так свою Светочку уговорила остаться. У меня беременность один месяц. Сдуру пошла в женскую консультацию: молодая была, как валенок голова — сверху шерстяная, внутри пустота, хоть кричи туда. Они в этих консультациях за ранний учет беременности какие-то бонусы давали. Типа, на три дня больше декретный отпуск или прибавка двадцать копеек. Не помню. В общем, эта врачиха-барракуда вошла в меня обеими руками, плечами и ноги уже подтянула, будто полностью залезть надумала. И начала там во мне ходить и осваиваться. Чувствую, сейчас зацепится за середину, встряхнет и вывернет наизнанку. Но я молодая, терплю, поперек слова тогда молвить не смела. Может, думаю, у них так принято, у докторшей этих, промять тебя за все внутренние органы. Барракуда выползла из меня, как из бани, мокрая и счастливая, и только одно правильно сказала — девочка у тебя будет. Вышла я из консультации, и так мне плохо стало — мутит, тошнит, ложись прям тут и помирай. Еле до дома дочухала, на диван свалилась, скрючилась так, как сама в мамке лежала, и начала со Светкой своей разговаривать — миленькая, не уходи, не оставляй меня, так тебя люблю, так хочу с тобой быть, пожалуйста. И молюсь. Не Богу молюсь, а деточке своей крошечной, в миллиметр ростом, в крошку хлебную весом. Еще но-шпы глотнула и заснула. И осталась она, Светка, со мной. Вон сама уж троих нарожала. И ты молись им, цветочкам своим.

Поводила тетя Валя еще тряпкой по полу, бросила ее в ведро и ушла. «Дурой не будь», — сказала напоследок. Это у нее вместо «до свидания» всегда.

Вечером к Кирочке Федоровне зашел Аркашка. Они попили чайку, быстренько удовлетворили друг друга в постели, и Аркашка пошел.

— Слушай, — сказала Кирочка Федоровна ему уже в дверях, — почему меня никто замуж не зовет?

— Я?! — испугался Аркашка.

— Ну и ты тоже. Но не только ты. Никто.

Аркашка начал смешно переминаться с ноги на ногу, как будто хотел в туалет.

— Это… это… я не знаю про других. Но я… это… у меня вообще нет таких планов, как бы замуж, в смысле, жениться ни на ком.

— Ни на ком, понятно. Ладно, расслабься, я пошутила, я тоже не хочу замуж.

— А-а-а… — обрадовался Аркашка и перестал переминаться. — Шутишь всё. Мне приходить на следующей неделе-то?

— Да как хочешь, Аркаш.

И закрыла дверь. Пошла на кухню, поставила чашки в раковину, погасила свет. Навестила цветы. Кактус, кажется, уже отходил от этого мира в другой.

Кирочка Федоровна взяла его в руки и сказала:

— Значит так, даже не смей умирать, слышишь? Я, может, только тебя всегда ждала, любила и хочу, чтоб ты до конца жизни моей вот здесь, на этом самом подоконнике, стоял. Хочешь в шляпе своей дурацкой, хочешь — без. Но какого черта, вы все тут дохнете, что я, не человек?! Руки у меня, что ли, не зеленые, как у всех?! Вот сейчас тебя поставлю, живи давай!

Она поставила кактус на место и посмотрела на орхидею. Та наклонилась в сторону окна, будто ей стало тяжело слушать все эти причитания Кирочки. «Предатели», — сказала про себя Кирочка Федоровна.

Через неделю она выбросила кактус. Он совсем почернел и стал тонким, как пролежавший всю зиму опавший листок. Говори с ними, не говори, один черт — в мусоре окажутся. Кирочка Федоровна покрутила орхидею, было непонятно, сдохла она уже или еще дышит.

Тетя Валя отжала тряпку, плюхнула ее в ведро, вытерла руки о передник:

— Кирусь, слышь, я тут посоветовалась с нашей кассиршей из супермаркета, она говорит, что с орхидеями легко. Им не нужен прямой свет и даже вода особенно не нужна. Клади в горшок раз в неделю-полторы кусочки льда и не трогай, с места не переставляй. Лед есть у тебя?

— Есть. Так заморозятся они?

— Ой, батюшки, защитница цветов нашлась, заморозятся они! Все равно помирает вон, видишь. А потом, когда поживет у тебя полгодика, раздобреет, будет цветку этому, орхидею, хорошо, ты ему — хренак! — и стресс устрой.

— В смысле, стресс? Побить? Наорать? О пол кинуть?

— Не будь дурой. Поставь в холод. Или не поливай месяц вообще, лед не клади. В коридор отнеси. Выведи из зоны комфорта. Они от стресса цвести начинают. В общем, видимо, с ними не как с детьми, а как с мужиками надо. Корми, держи в комфорте, игнорируй и стрессуй раз в полгода. Делай, как я говорю, не будь дурой-то. Просто клади лед и перестань думать — помрет он у тебя, не помрет? Купила, положила лед, забыла. У тебя эта… эта… гипер… чего-то там. Типа, слишком ты за ними следишь и слишком хочешь, чтоб выжили.

— Гиперопека.

— Да, точно! А ты отпусти ситуацию-то. Пусть сами живут и выживают. Просто улыбайся — мол, ну и хорошо, что вы есть. Положила лед и пошла по делам бабьим.

— Слушай, Аркаш, — сказала Кирочка Федоровна, когда следующее свидание подходило к концу, — давай, короче, всё. Чего-то мне надоело: туда, сюда, обратно. Как поезд по расписанию. Хороший ты, Аркашка, но ты же не поезд, а я не вокзал.

Аркашка пожал плечами, она закрыла за ним дверь.

Через день пришел опять:

— Ты обиделась, что ли?

— На что?

— Что замуж тебя не зову?

— Да с чего ты взял-то? Я тогда пошутила просто.

Аркашка замялся опять. Жалко его стало. Кирочка Федоровна представила его маленьким мальчиком и как, наверное, мама его любила и счастья желала. Желала, желала и никак дождаться не смогла. А он стоял такой маленький в неудобных обстоятельствах и переминался с ноги на ногу. А мама жалела до слез. У Кирочки Федоровны защипало в носу, на глазах навернулись жальские слезы.

— Можно пройти? — промямлил Аркашка.

Кирочка Федоровна пропустила.

Он прошел на кухню, вытащил из рюкзака сверток в газетной обертке:

— На вот, тебе.

— Что это?

— Разверни, что ли.

Кирочка Федоровна порвала газету, потом еще один слой.

— Что это ты так закутал?

— Так холодно на улице, замерзнет.

То была орхидея — новенькая, с белыми цветочками.

— Смешной ты, Аркашка.

Кирочка Федоровна поставила горшок рядом с орхидеей, которая собиралась умирать, да вроде передумала — выпрямилась, а на темно-зеленом проволочном стволике появились первые почки — миллиметр ростом, с хлебную крошку.

— Вижу, что ты орхидеи любишь, решил купить тебе.

— Спасибо.

— Мне идти?

— Иди, Аркаш.

— Я приду еще, можно?

— Представляешь, некоторые цветы мясо сырое едят. Ни воды, ни льда, ни солнца им не надо. Сырое мясо им подавай, слышал такое?

— Я не люблю сырое, что я, из Праги? Я стейки люблю, снаружи прожаренные, внутри немного сыроватые, — Аркашка сглотнул.

— Да ты голодный?

Он неопределенно пожал плечами. Кирочка Федоровна надела фартук, вытащила из холодильника мясо, которое купила, чтобы предложить орхидее. Включила газ, поставила сковородку, подождала немного, боковым взглядом почувствовала Аркашкин взгляд. Голодный, что ли, такой? Сбрызнула на дно масло и глубоко вздохнула. Очень любила она этот момент — запах огня, раскаленной сковороды и горячего масла, запах скорого ужина.

Сёмочка

Когда родился Сёмочка, мистер папа сказал миссис маме: «Его будущее в наших руках. Вот увидишь, сын не будет, как другие, болтаться говном в проруби, не будет шататься по стритам и тем более не будет подрабатывать в Макдоналдсе и пабах. Сёмочка станет воплощением американской мечты нынешних дней. Мы инвестируем в него как в самый прибыльный актив и на старости лет будем снимать огромные проценты». Миссис мама согласно кивала, поморщившись только раз — при слове «говно».

Сёмочке исполнилось четыре годика, и его отдали в лучшую частную школу штата. Мистер папа платил бешеные деньги. «Это мой лучший инвестиционный проект», — говорил он родственницам жены, с остервенением кусая кровавый бифштекс. И тётушки, с ужасом наблюдая за быстро исчезавшим во рту мясом, как китайские божки, ритмично кивали головами.

Когда Сёмочку подкосил подростковый возраст, папа и мама сели в тесном брачном кругу и выработали единственно верное решение: Сёмочка будет лойером, адвокатом. И тут же позвали на семейный совет сына. «Ты будешь защищать права людей, а права людей в Соединенных Штатах — главное и самое ценное. Ты, Сёмочка, будешь получать много бенефитов — мани, респект, статус. Ты будешь выступать во время судебных заседаний, как оратор на римских форумах. Твоё красноречие и живой ум поразят массы. Тебе будут аплодировать, твои высказывания будут печатать в газетах, к тебе в очередь выстроятся сотни американцев, чьи права попрали случай и обстоятельства». Мистер папа взволнованно вскакивал посреди обеденного зала, взмахивал руками, ходил вокруг и даже тряс в воздухе толстым котом Плюшем. Сёмочка тоскливо наблюдал за папой и возил вилкой по тарелке недоеденную котлету. «Кушай, Сёмочка, детка», — нервничала мама, пока папа набирал в лёгкие воздух, чтоб выдать очередную порцию аргументов. Устав, мистер папа тяжело садился за стол и большими глотками вливал в себя воду. Говорил: «А?», победным взором обводя тоскливое малочисленное семейство, будто тот самый лойер, блестяще исполнивший свою партию в суде.

Сёмочка пытался слабо возражать. Его не прельщала карьера адвоката. Но неприятность состояла в том, что Сёмочка сам не знал, какие интересы могли бы вынести его карьеру на горные высоты. Тем более, пока интерес у него был только один. Под кроватью у Сёмочки лежали несколько до липких дыр изученных мужских журналов. В Интернете юноша знал все бесплатные сайты, где можно до сладкого таяния внутри смотреть проморолики с чёрненькими, беленькими, толстенькими, худенькими, молоденькими и даже пожилыми тётеньками. Но как можно было об этом сказать мистеру папе? Тем более, на любое возражение тот багровел, начинал часто дышать и покрываться блестящей влагой на лбу и груди. «Деточка, не спорь», — просила мама, и Сёмочка, заглотнув разом холодную котлету, пюре и компот, уходил к себе в комнату.

Колледж и университет были закончены успешно. Мистер папа собрал даже пати, когда Сёмочка принёс домой вожделенный диплом. Папа, позволив себе лишнее, напился и смачно целовал гостей в губы, невзирая на их пол и возраст. Гости натужно улыбались и, вытираясь льняными салфетками, уходили ближе к ночи по домам.

Прошёл год. Сёмочка работал лойером в офисе, жил в собственном доме, купленном мистером папой в элитном районе Нью-Джерси. Родители каждый день праздновали удачу главного проекта своей жизни. Сёмочку уважали в офисе и давали всё более сложные дела, а значит, приток мани увеличивался. Популярность и респект уже были на подходе и, наверное, даже стояли уже вот за этим углом.

Но как-то Сёмочка пришёл домой ближе к полуночи. Элитное комьюнити района Нью-Джерси, насытившись до сытой одури солнечным благополучным днём, мирно спало. Сёмочка пихнул ботинком Плюша, бросил на пол портфель и, не раздеваясь, прошёл на кухню. Достал бутылку пива, разорвал пакетики орехов и чипсов, сел на диван. Пододвинул к себе журнал. Раскрыл его, словно дверь знакомой квартиры. Обнажённые красавицы доверчиво и кокетливо смотрели на лойера, ожидая привычных действий. Но Сёмочка быстро и невнятно думал о другом. Он взволнованно пил пиво, закусывал снеками, просыпая крошки на фототела, потом остановил взгляд на одной из моделей:

— Слушай сюда!

Он быстро кинулся к холодильнику, вытащил оттуда очередную банку пива, открыл хлопком, пролив половину на костюм, и вернулся к дивану.

— Слушай! Вот где твоя факин жизнь проходит? Где?! Скажи мне сейчас же! А-а-а… Здесь вот? — он потыкал в неопределённое место за спиной модели. — Здесь, да? Неплохо, я считаю, неплохо… Обои, окно, занавесочки. Ты тут фоткаешься, а на тебя потом дрочат похотливые мужики, так? Но ты их в глаза не видела, так?! Потому что ты бумажная, так?

Сёмочка расплескал пиво на собеседницу и заботливо вытер ей лицо галстуком.

— А ты вот теперь у меня спроси: «Семён, а чего добились вы, например? Что принесли вам десятки лет, вспаханных учебой в школе, колледже, университете? И где, например, ваша факин жизнь проходит теперь, а?» А я тебе отвечу, отвечу тебе!

Сёмочка встал, сделал шаг назад, поднял руку, как римский оратор, и начал вещать уже в своё отражение в зеркале на противоположной стене:

— В тюрьме вся моя жизнь проходит, вот где! В грёбаной вонючей тюрьме проходит моя грёбаная вонючая жизнь! К восьми утра каждого дня я уже торчу у тюремных ворот, жду, когда мне откроют гостеприимные двери. Потом полтора часа трачу на проверку и досмотр. И меня ведут… Заметь, меня ведут, да! Ведут меня в камеру! В серую холодную, фак твою растак, камеру! И там я опять жду! Спросите меня, уважаемые присяжные заседатели, — протянул руку Сёмочка в сторону кухни, — а кого именно вы ждёте, уважаемый? А я вам отвечу, высокочтимые синьоры. Я жду ублюдских, долбаных зэков. Воров, проституток, карманников, наркодилеров и — о боже! — даже убийц. Я жду, чтобы они пришли в эту комнату и хамски пообщались со мной на протяжении всего этого говенного свидания! Чтоб разговаривали со мной матом-перематом-переперематом, обливая с ног до головы грязью, соплями и блевотиной. А я сижу — такой чинный, благородный, в костюме, с умопомрачительным высшим образованием и факиным благородным воспитанием, — слушаю этот их понос, аккуратным почерком записывая в свой говенный факин блокнотик. И так четыре-пять свиданий в день…

Сёмочка развернулся к двери.

— И вот, уважаемый господин судья, ваше благородие, потом меня опять обыскивают и выпускают на волю. И уже в ночи я еду в офис и там читаю и перечитываю слова этих грёбаных представителей рода человеческого. И листаю законы, и думаю, как же помочь этим ублюдкам! Тащусь домой без ног, чтобы — что?! — он опять повернулся к зеркалу. — Совершенно верно, уважаемые, чтобы завтрашний факин день провести опять в вонючей тюрьме! И следующий день! И потом! И дальше! Чтобы вновь встречаться с этими уродами и слушать этот их отборнейший, оригинальный, окрашенный национальным колоритом мат! Так вот, знаете что, уважаемые присяжные заседатели и господин судья?!

Сёмочка широко распахнул входную дверь и закричал в уличную ночь:

— Я не сог-ла-сен! Всё! Довольно!

Сёмочка резко ослабил узел галстука, высвободился из него и швырнул в зеркало. Вышел за дверь.

— Я вас всех ненавижу, уважаемые присяжные заседатели, высочайший суд и благородные слушатели! Я вас просто не-на-ви-жу! Живите сами в своей грёбаной факин тюрьме!

Сёмочка вернулся в дом, скинул ботинки, подбежал к телевизору, включил канал рок-музыки и пустился в пляс. На завтра Сёмочка уволился и всю последующую неделю провел у проституток, где пользовался большой популярностью лойера, способного не только оплатить услуги, но и защитить их честь. Потом Сёмочка быстро и дёшево продал свой дом в Нью-Джерси, подарил кота одинокой соседке, купил билет на самолет и рванул в Европу. Миссис маме и мистеру папе он позвонил спустя неделю откуда-то из Польши, сообщив, что с ним всё в порядке и в гробу он видел их высшее образование.

Говорят, через несколько лет Сёмочка вернулся-таки в Штаты, с бородой и руками, покрытыми татуировками, и с женой-украинкой. Подрабатывал вроде барменом в ночных клубах. Обзавелся мотоциклом. Хотя, возможно, это всё наврали злые языки завистливых родственниц, поведавших эту историю. Так что высшее образование всё-таки очень важно. Оно открывает разные горизонты, заставляет работать мозг и задаваться главным вопросом: а в чем собственно смысл жизни? Твоей конкретно жизни?

Третий ряд, семнадцатое место

Я была молода и наивна и пила эту жизнь взахлеб, будто старалась насытиться впрок, на всю взрослую жизнь. Друзья и знакомые вращались вокруг меня с бешеной скоростью — это был такой пестрый, шумный, веселый круговорот. Они менялись, уходили и возвращались, быстро знакомились и расходились. А я была жутко темпераментной — каждого молодого человека рассматривала как свою потенциальную добычу, и когда он тоже был не против, охотник и его жертва совершали захватывающее дух путешествие, не задумываясь, чем оно завершится. Наши отношения могли длиться одну-две ночи, некоторые затягивались на несколько месяцев. При этом мы любили друг друга совершенно искренне, нам казалось, что именно это и есть любовь — здесь и сейчас, до криков, стонов и крови на губах. Но когда встречали кого-то еще, то влюблялись заново. Все было по-честному, мы не обманывали друг друга.

Познакомилась я как-то с одним мальчиком, который стал для меня особенным на этом безымянном аттракционе жизни. Он был из Баку, мой Давидчик. Боже, какой у нас был с ним секс! Я вспоминаю сейчас, тридцать лет спустя, и у меня до сих пор подводит живот, как на крутых «американских горках», начинают дрожать руки и пересыхает во рту. Мы с ним встречались почти каждый день, и я никогда не видела его в спокойном состоянии, даже когда он спал. Мне казалось, что с эрекцией, видимо, он родился и с нею умрет. Вот до сих пор не знаю почему — то ли я была такой сексуальной, а он влюбленный, либо это его национальная особенность, а может, природа так щедро и индивидуально наградила моего дорогого Давидчика.

Он учился в Консерватории в Москве, был очень талантливым, прям очень, до гениальности, и играл на альте. Альт — это как скрипка, только чуть больше размером и звучит пониже. Давид всегда носил альт с собой, инструмент был продолжением его сущности, личности. Он отпускал от себя альт только на время секса, но и тогда продолжал играть. У Давида было все большое, и у него были огромные руки с длинными пальцами, сильными и одновременно нежными. Когда он откладывал альт, он играл на мне. Да, он прям перебирал меня, будто я состояла из струн, и тихо приговаривал: «Верхняя дека… эсочка, а вот здесь колки… нижняя дека… возвращаемся, гриф и струны… ага, а вот и эф, эфочка, твое ре-зо-на-тор-но-е отверстие… тише-тише, там соседи, милая, они ж думают, что я музыкант… люблю твои эсы, они такие округлые, правильные, как у альта… но вот и пуговичка… ты знаешь вообще, где у тебя пуговичка, видела? А у альта ты видела пуговичку? Напомни, я покажу…» Он нажимал на потаенные точки и пуговички, будто настраивал инструмент, пробовал каждый раз новые, играя и импровизируя с мастерством гения, а я в ответ пела, урчала и солировала не хуже первой скрипки. Я даже никогда не представляла, что могу так звучать.

Давид арендовал квартиру в Москве — его родители были обеспеченными и никогда не разрешали сы́ночке ночевать в общежитии или снимать комнату с кем-то на пару. Они постоянно посылали ему деньги и еду — бабушка готовила любимые блюда для своего ненаглядного Додика.

Я приходила к нему в гости, и секс у нас начинался сразу у порога — ураганом проносился по коридору, кухне, комнате, диванам, столам и стульям, заканчиваясь в совершенно неожиданных местах. И пока я приходила в себя, пребывая почти без сознания и сотрясаясь от дрожи и конвульсий, Давид каждый раз шел на кухню и варил для меня черный кофе. Потом ставил передо мной чашечку с блюдцем, на котором лежали шаники, прикуривал сигаретку для меня, надевал черный галстук-бабочку и трогательно ласково, будто после долгой разлуки, брал альт мускулистыми, покрытыми густыми волосами руками. Он поглаживал инструмент, что-то шептал ему, будто извиняясь, и вставал напротив меня. Давид был абсолютно голый — этот большой, красивый мужчина. На нем была только бабочка, и оставалась эрекция — то ли из-за случившегося между нами секса, то ли его возбуждала будущая музыка. Давид клал подбородок на инструмент, стоял молча и неподвижно минуту и неожиданно начинал играть — что-то каждый раз потрясающее, прекрасное и волнительное. Я — тоже совершенно нагая — пила кофе, курила в сторону приоткрытого окна и уносилась с ним в другое измерение. Меня опять начинала бить лихорадка — от этих звуков, нот, чувств, пронизывающих все мое тело и душу, и от желания взлететь с ним опять на этот аттракцион сжигающей и одновременно возрождающей страсти.

Давид впервые взял в руки инструмент и надел галстук-бабочку в три года. Его еврейская бабушка сама купила маленькую бабочку и маленькую скрипку, положила в пакетик любимые печенья Додика — шаники — и отправила его на занятия. С тех пор он не представлял, как можно жить, не играя, и как можно играть, не надевая бабочки.

Мы с Давидом долго были вместе, я ходила на все его концерты в Москве, и он неизменно оставлял за мной семнадцатое место в третьем ряду. Иногда он гастролировал по другим городам, но это кресло всегда пустовало. Я могла приехать неожиданно, сорвавшись на последний поезд, уверенная, что Давид с его альтом и бабочкой непременно ждут. Со всех гастролей, из разных городов, он привозил мне подаренные поклонницами цветы и игрушки, и мы вновь и вновь купались в любви и страсти, окруженные цветами, музыкой, дымом сигарет и запахом свежесваренного кофе.

Наши дороги все-таки разошлись. У Давида были бесконечные концерты, прослушивания, конкурсы, а я вот после учебы оказалась в Штатах, вышла замуж за американца — простого, но надежного как скала. Он не умеет играть на инструментах, не варит кофе, не готовит, да и в постели не бог, но он любит меня, наших детей и делает меня счастливой каждый день — незаметно, просто и тихо.

Темперамент мой, конечно, за эти тридцать лет изменился, хотя иногда я по привычке смотрю на мужчин как на добычу. Но, признаться, все чаще в мыслях, воображении представляя, а как бы нас могло завертеть и закружить.

И вот на днях сижу я в Интернете, кручу Фейсбук сверху вниз, сверху вниз и опять наверх, лайкаю и читаю, комментирую что-то обыденное. Вдруг приходит сообщение, открываю, а там Давидчик мой. Додик. Благородный, чуть округлившийся, поседевший, но какой же красивый все-таки. Он нашел меня в Фейсбуке. Оказалось, что женат, живет в Европе и работает в одном из самых известных в мире симфонических оркестров. И прям сейчас вот находится на гастролях в Париже. И пишет мне: «Приезжай, давай увидимся, я скучал по тебе. Наш оркестр будет здесь еще долго». Я стала отнекиваться — работа, муж, быт, планы, а он настаивает: «Ты знаешь, все эти годы на моих концертах и выступлениях оркестра был аншлаг, но для меня семнадцатое место в третьем ряду всегда пустовало и ожидало тебя. Все цветы я мысленно дарил тебе и с тобой я пил кофе. Теперь вновь семнадцатое место в третьем ряду свободно, и ты можешь приехать в любой день, на любой концерт, билет на твое имя будет ждать у администратора».

Я мучилась весь день и всю ночь, потом сказала мужу, что мне надо в Париж, там концерт, какой бывает раз в тридцать лет. Я решила про себя — как скажет муж, так и будет. А он вдруг ответил: «Можно я с тобой не поеду?» Он милый, мой муж, очень. И надежный как скала. Впрочем, я это уже говорила.

И вот теперь я постоянно открываю Фейсбук и смотрю на Давида, и меня трясет только от одной мысли, что мы можем увидеться. Сохнет во рту и подводит живот. Еще неделю оркестр выступает в Париже. Не надо мне ничего говорить, я знаю все сама, я знаю, что вы думаете и о чем предупреждаете. И я еще ничего не решила, просто пока пытаюсь понять, как я без музыки жила столько лет. Как?

У вас новое письмо

(Основано на реальных событиях)

Марина все эти недели ходила, казалось, по воздуху — боялась лишний раз чихнуть, наклониться или задеть угол стола. Ей везде мерещились опасности — вдруг именно это, на первый взгляд мелочное и несущественное для других происшествие обернется для нее трагедией? Марина боялась всего, даже боялась бояться — не смотрела фильмов ужасов, не читала плохие новости, убегала от малейшего намека на конфликт, ссору и переживания. Марина забеременела!

Впервые за 17 лет замужества и долгие девять лет скитаний по ведущим специалистам, клиникам, тестам, передовым технологиям она забеременела. В этот раз крошечные детки, не видимые глазу, прижились и не отторглись в первый же месяц после операции. И потом тоже. Прошел второй и третий месяц, и ничего ужасного, к которому она так привыкла, не произошло. Марина никому не говорила о своей тайне, о маленькой надежде на огромное счастье, она берегла его так, будто с лишним словом могла потерять. Будто от неправильных мыслей и взглядов посторонних могло всё измениться, и ужас потери опять поселится в ней надолго. Марина запретила мужу об этом с ней разговаривать, рассказывать родственникам, друзьям и знакомым, намекать, строить планы. Она надевала широкие платья-балахоны, чтоб никто-никто в ближайшие месяцы не заподозрил ее в беременности. Марина жила и дышала тем, что происходило с ней, внутри нее, где развивалась новая жизнь, новые маленькие люди — ее дети.

Доктор Вартанян сказал, что это мальчики. Сразу два мальчика. Он заверил, что страшное позади — эти три опасных месяца, когда деткам сложно приспособиться, а мамин организм воспринимает их агрессивно и готов отторгнуть. Марина привыкла ненавидеть свой организм, который считал себя главным и важным настолько, что дети ему мешали. Впервые Марина начала любить себя и всё, что с ней происходило, — внезапно увеличившуюся и побаливающую грудь, будто уже заполненную молоком, токсикоз, которому она радовалась как приятной неизбежности, слабость, отекшие ноги, сонливость. Всё это подтверждало — она беременна! Марина раздевалась перед зеркалом и с нежностью гладила чуть округлившийся животик, почти с удивлением разглядывала тяжелую грудь с потемневшими ореолами сосков, с восторгом наблюдала раздавшиеся вширь бедра. Марина смотрела на себя другими глазами: она несла в себе новую жизнь, она могла родить и испытать то, что было таким обыденным для многих женщин, а для нее все это время оставалось несбыточной мечтой — стать мамой и полюбить кого-то больше жизни. Как же она хотела и готова была любить, отдавать себя, не спать, нервничать, переживать, но не за себя, а за кого-то еще.

Марина вышла из душа — не горячего, ни в коем разе, это опасно, — аккуратно промокнула оставшиеся капли, оделась во всё свежее и отправилась к доктору. Раньше эти врачебные визиты всегда сопровождали ее страхи и ожидания нового приговора: «Нет, Марина Вячеславовна, опять не получилось, сожалеем». Теперь же она шла на плановое обследование легко и весело — ей покажут на экране две еле понятные фигурки малышей: «Видите, Марина Вячеславовна, вот головка, а вот ручки, позвоночник?» Она ничего не видела, не понимала, но активно кивала — доктор, конечно, лучше знает, где головки, ручки, ножки. Да и какая разница где, главное, они там есть. А потом профессор Вартанян, хитро прищурившись, настроит свою хитроумную машинку, приложит холодную металлическую ладошку стетоскопа, сделает звук погромче, и на весь кабинет зазвучит стук сердца одного малыша, а затем другого. Та-дам, та-дам, та-дам, та-дам! — будет звучать в голове у Марины все последующие дни. Сердечки стучат, живут мои маленькие!

— Назвали уже их как-то, Марина Вячеславовна? — спросит профессор Вартанян.

— Да, — почему-то засмущается Маринка. — Эдуард и Филипп. Мы хотели выбрать интернациональные имена — вдруг мальчики потом за границей жить будут? Ну вдруг, да? Пусть будут имена для всех времен и стран.

— Мудрая вы женщина, — почешет нос профессор Аракел Самвелович. — Моя мама вообще как-то об этом не думала. Тогда как-то вообще об этом не думал никто. Мир как расширился, да, Марина Вячеславовна? Стал огромным и в то же время таким компактным для путешествий, жизни, работы.

И записал ее на следующий прием.

Через четыре недели счастливая, еще чуть раздавшаяся в бедрах и животе Марина радостно влетела в кабинет, легла на кушетку и в предчувствии новой порции счастья замерла, пока профессор заполнял бумаги. Затем он подошел, измерил, послушал и будто напрягся. У Маринки нехорошо засосало, затянуло и забилось где-то в районе солнечного сплетения.

— Что? — выдохнула она.

— Вы чувствуете движения? Чувствуете, как они шевелятся?

— Мне показалось что-то недели две назад, но потом опять как будто ничего. Но я ж первый раз… я могу не понимать, что именно я чувствую.

Доктор настроил сердечную машинку, нахмурился. Впервые не дал ей ничего послушать. Она и не хотела. Маринка больше не хотела никаких плохих новостей! Месяц назад ее колесо фортуны развернулось, и теперь она готова была только к счастью, а к несчастью — нет, больше не готова, у нее закончились силы.

— Надо сделать УЗИ, Марина Вячеславовна. Я б хотел, чтоб вас посмотрела Кулакова, но она сегодня не работает, потом выходные, приходите в понедельник, сразу к кабинету 216, к девяти утра. Я тоже подойду, вместе вас посмотрим.

У Марины слегка закружилась голова и стало сухо во рту так, что она еле шевелила губами.

— А что? Что? Что-то случилось?

— Не могу сейчас ничего сказать, есть подозрения, но я могу ошибаться. Мне не нравится эта тишина, Марина Вячеславовна. Вообще тишина в детском вопросе — это не то, не то, что нужно… Дети должны двигаться все время, ломать, крушить, визжать, толкаться и пихаться. А вот тишина и спокойствие — не про них.

Все выходные Маринка лежала на кровати, не разговаривала ни с мужем, ни с кем, слушала тишину, точнее, пыталась вслушаться в то, что там у нее внутри происходит. Всё ведь должно двигаться и барахтаться, и почему же тишина? В какой-то момент ей показалось, что там кто-то и правда толкается, но затем опять стало тихо. Маринка уткнулась в подушку и завыла — тихо, про себя, чтоб не напугать малышей. Что у нее? Замершая беременность? Неужели они там замерли? Почему? Отчего? Она обещала быть им хорошей мамой, не ругаться, не кричать, не наказывать, она так хотела их безусловно любить — только целовать и гладить, гладить и целовать. Неужели опять этот никчемный организм решил избавиться от ее счастья?! Как так получилось, что Маринка и ее организм существуют в разных мирах и плоскостях, почему у них такие разные желания и понятия о счастье?!

Рука потянулась к телефону — загуглить про замершую беременность, почитать симптомы и вновь насладиться своим несчастьем, испить его до дна. Маринка взяла телефон, на темном экране светились огромные белые цифры 21:12. Какое время интересное — 21:12, будто круг замкнулся. Слышала, что-то означает такие повторяющиеся цифры на часах. Можно тоже загуглить… Нет. А вдруг они плохое означают? Пожалуйста, нет, она не сможет это прочитать.

На экран телефона пришло уведомление — в почтовом ящике у вас новое письмо, отправитель… От неожиданности Марина села. Одно новое письмо… отправитель… Philip Edward… У Марины так бешено заколотилось сердце, что будто к нему приложили специальный аппарат профессора Вартаняна, и она слышала этот стук на всю комнату. Отправитель — Филип Эдвард, Филипп Эдуард?!

Маринка разблокировала телефон, открыла почтовый ящик. Письмо от англоязычного отправителя Philip Edward с заголовком «How are you?» («Как ты там?»). Марина открыла письмо: «Здравствуй, Марина! Я знаю тебя уже несколько месяцев — никогда не видел, но слежу за тобой виртуально. У меня всё хорошо. Как ты поживаешь, Марина? Напиши, если хочешь продолжить знакомство…» И подпись Philip Edward.

Марина читала и читала письмо бесконечное число раз. Она вытирала слезы, которые лились потоками на экран телефона, на ее большую грудь, оставались ручейками на лице. «Напиши, если хочешь продолжить знакомство…»

Маринка ткнула в функцию «Ответить» и написала: «Привет, Philip Edward. У меня всё хорошо. Ты пишешь, что знаешь меня сравнительно давно, но почему ты не давал о себе знать в последнее время? Конечно, я хочу продолжить наше знакомство. Это моя мечта — увидеть тебя и узнать поближе. Пожалуйста, не пропадай! Твоя Марина». И отправила письмо обратно.

Когда мягкий теплый гель растекся по животу и Кулакова начала по нему возить пластмассовым датчиком, Марина была спокойна. Кулакова подтвердила, что всё хорошо, Вартанян обрадовался этому, казалось, больше самой Марины. Конечно, он же не знал, что Philip Edward не только послал ей письмо, но и продолжил знакомство — накануне вечером она четко ощутила, как там, у нее внутри, шевелится, барахтается жизнь. Шумная, активная — такая, какая должна быть у детей, у ее детей, Филиппа и Эдуарда.

А с англоязычным виртуальным знакомым, который безуспешно пытался развести ее на деньги, Марина еще переписывалась какое-то время — примерно до 38-й недели, когда ей сделали плановое кесарево. А потом стало просто некогда. Но с каким же теплом она вспоминала письма этого нигерийского парня с интернациональным именем Филипп Эдуард. И, кажется, даже послала долларов сто на день рождения его очень несчастной тети…

Сделай так, Господи

После горячего душа наконец прошёл озноб. С полотенцем на голове она вошла на кухню, включила телевизор, вернулась, принесла из ванной комнаты бигуди. Помассировала полотенцем голову, вытерла кончики волос.

— Добрый вечер. Начинаем выпуск со срочных новостей. Несколько часов назад в аэропорту «Домодедово» потерпел аварию пассажирский самолет, следовавший рейсом в Екатеринбург, — она сделала громче. — По предварительным данным, среди пассажиров есть погибшие. Информация уточняется.

Показали заснеженное поле, ничего толком не видно. Корреспондент повторил слова ведущего. «Есть погибшие… Информация уточняется… уточняется…» Она схватила мобильный телефон.

— Абонент недоступен или находится вне зоны действия сети…

Еще раз. Недоступен. В общем, зачем сразу так нервничать, правда ведь? Ничего ж неизвестно. Он просто сказал, что летит на Урал, а там полно городов. Челябинск… что там ещё? Ну, да, Екатеринбург… Следовавший рейсом в Екатеринбург… Господи, да, может, он уже прилетел или летит. Ведь рано утром из дома ушёл. Не один же рейс в этот день. Набрала. Недоступен. Взяла щетку, начала расчесывать волосы. Что зря волноваться-то? Позвонили бы уже, наверное. Бигуди. Где бигуди? Сбегала в ванную. Нет, там нет. Вернулась. На кухонном столе лежат уже, странно…

Сделала новости ещё громче. Про самолет ничего. Позвонила. Недоступен. Начала накручивать прядь волос.

Взяла телефон, набрала:

— Семён? Семён, привет! Это Аня — жена Вадима. Да нет, не случилось… Наверное… Хотела спросить, а не ты с Вадимом в командировку сегодня должен был… А… в отпуске? Извини… Нет-нет, хотела уточнить… Всё, отдыхай, конечно. Извини…

Накрутила прядь. Опять взяла телефон. Надо ж позвонить куда-то, узнать. Что-то делать ведь надо… Крошки какие-то на столе. Вадим бутербродами завтракал. Надо было ему омлет сделать. Что всухомятку всё время? Смахнула в ладонь крошки, выбросила. Пакет с мусором полный. Отнести пока, выкинуть. Телефон с собой взять надо обязательно — вдруг позвонит… позвонят?.. Информация уточняется…

— Здравствуй, Анечка, — соседка тётя Нина шла выгуливать старенькую таксу Лору. — Спешишь всё?

— Да, здрасьте… Почему спешу?

— Так вон одну бигудюку накрутила, другие волосы болтаются.

— Ой, да, правда… Спешу, теть Нин!

— Как Вадим?

— Вадим? Нормально, Вадим… Я побегу? А то спешу, правда…

— Беги-беги, доченька. Но не быстро… Иногда остановись, осмотрись вокруг…

Надо спешить… Надо… в аэропорт, например, позвонить. Занято… Занято! Вечно у них всех занято… Куда ещё?

— Милиция? Ой, полиция? Скажите, как я могу узнать списки пассажиров самолета… Да, я знаю… Там занято… Хорошо, спасибо…

Не могут помочь… Зачем их придумали тогда, если не могут? На сайт надо зайти… Так, вот он сайт. Ни рейса, ни города, ничего не знаю. Ничего. Пусто на сайте. У них самолет разбился, а на сайте ни слова! Бигуди, да. Ушла в ванную. Где бигуди-то? Грязная ванна какая-то… Вадим придёт, скажет: а чего ванна-то грязная? Да помою-помою, что мне трудно, что ли? Включила воду… Выключила. Вернулась, схватила телефон. Неотвеченный вызов! А… это мама…

— Да, я тоже слышала… Я не знаю, мам… Чего-то нервничаю… Нет-нет, не знаю… Ладно-ладно… Да я спокойна… Ну, да… Утром рано уехал… Хорошо… Да, пока… Хорошо, говорю…

Набрала Вадима. Выключен. Подошла к столу. Какие-то он записи вчера делал. Может, есть где-то и про командировку. Город хоть какой? Чего всегда такая равнодушная? Ни города, ни рейса — ничего не спросила… Бесполезная вообще! Это не то, не то… Заодно сложить аккуратно всё надо, ручки сюда вот, бумажки здесь, чашку убрать… Иконку протереть надо. Мама подарила его ещё на свадьбу, семейная… Взяла в руки, начала её изучать. Красивая, надо же. Цвета такие уютные. И глаза у Иисуса как будто насквозь смотрят. Она прислонила иконку к стене и опустилась на колени. Как это делается-то? Ладно, никто не смотрит… только если Он… Сложила ладошки и быстро-быстро зашептала:

— Господи! Миленький! Миленький мой Господи! Пожалуйста! Пожалуйста, миленький! Пусть будет живой! Пусть только будет живой… Здоровый ещё… чтоб только живой и здоровый! Всё, больше ничего не надо, миленький! Господи мой миленький! Пожалуйста! Сделай так! Сделай!

Взяла иконку, посмотрела в глаза Иисусу. Услышал? Услышал, наверное. Поцеловать надо… А куда целовать-то? Не в лицо ведь, губы… неудобно как-то… Поцеловала не глядя, с закрытыми глазами. Как будто полегче стало. Поставила иконку на место. Да, прям вот легче стало намного. Надо же. Наверное, просто всё вот это вышло сейчас из головы и сердца… вот это, что накопилось… Телефон.

— Аня? — женский голос. — Анна?

— Да, я.

— Вы жена Вадима?

Сердце, будто мощный поршень, стукнуло один раз с бешеной силой и тут же остановилось.

— Я! Я! Я — жена Вадима! Девушка, а что? Что случилось?

— Да, в общем, ничего такого… Нового ничего… — голос был почти спокойный, удивлённый слегка. — Что вы так нервничаете? Я… Я просто хотела сказать вам, Аня…

Внизу живота вдруг родилось и сразу же вспыхнуло очень неприятное предчувствие, захотелось положить трубку и никогда не слышать больше этот голос. Странный голос у девушки… Тон какой-то непонятный. Неприятный… Интонации… Господи, миленький, пожалуйста! Ты же слышал?

— Да?

— В общем, хотела просто сказать, что он у меня!

— У вас? Ничего не понимаю… Вадим? Вы откуда? Из больницы? С Урала?

— Боже! Почему с Урала? Здесь, из Москвы звоню, и он у меня дома. Вадим.

— С ним всё в порядке? А командировка?

— У меня он, не в командировке никакой… В порядке. Два года мы уже встречаемся, в общем. Почти… Да, почти два года. Просто хотела сказать, чтоб вы знали это. Всё.

— А… А можно с Вадимом поговорить?

— Нет, он сейчас в душе, моется. До свидания!

— До свидания…

Она посмотрела на номер телефона. Наверное, надо внести как новый контакт? Она начала нажимать на кнопки. Зачем? Зачем ей этот контакт? Почему он моется? Он же мылся утром. А как же командировка? Вдруг перед ней начали проноситься последние два года, как фильм на быстрой перемотке. Внезапная поездка по заданию руководства… задержался поздно вечером… Восьмого марта вызвали на работу… Эти духи пошлые женские у него в портфеле. День рождения начальницы, сказал…

Ну и что! Зачем она ей позвонила? Чтобы что? Вадим знает про этот разговор? Она подошла к его столу, будто хотела найти доказательства, что это не так или что так… Какая-то слабость вдруг окутала. Устала… Устала чего-то очень. Ванну мыть сегодня уже не в силах… Холодно. А… вот и иконка. Аня опустилась на колени, поставила иконку к стене. Долго смотрела Ему в глаза. Как будто искала ответ.

— Спасибо, Господи… Спасибо… Ты сделал, как я просила… Спасибо, миленький.

Мама Соня

В детстве Боб был известным в районе Остаповского шоссе хулиганом. На пару со своим закадычным другом Славкой он сражался с пацанами за территорию и красивых девчонок, подбирал бычки, курил в подворотнях, сплевывая, как взрослый, бил в подъездах лампочки. Если в соседних домах или в школе вылетало окно, то неизменно доставалось Бобу и Славке. Они не оправдывались и не возражали, даже если и не были виноваты — проступком меньше-больше, без разницы.

Боб и Славка были детьми войны. Отцов, как правило, у таких мальчишек не было: кто не пришел с фронта, кто попал под сталинский каток, кто остался жить в другом городе. А вернувшиеся с фронта часто и быстро спивались — то ли от тяжести пережитой войны, то ли из-за слишком тихого наступившего мира. Мамы работали сутками, дома хозяйничали лишь бабушки, которые только и умели, что любить и жалеть.

У Боба отец после войны был депортирован из-за немецких кровей, мама работала на заводе инженером и приходила домой поздно. У старшей сестры Наташки бурлила девичья жизнь, и ей было не до брата. А бабушка оставалась всегда дома, и Боб называл ее Мама Соня. Настоящая мама была недосягаемой — строгой, уставшей, закрытой, не до чувств и ласк. А Мама Соня жила и дышала своим Боренькой — мягкими кудрями, голубыми глазами и пахнущей пыльным двором кожей.

После школы Боб провалил вступительные экзамены в Медицинский институт, поработал год электромехаником и сразу повзрослел. Увидев, как и чем живут простые работяги, он понял — либо получает высшее образование, либо затянет его это липкое Остаповское болото, не вырваться.

Так Боб оказался в педагогическом, там на вступительных к мальчишкам относились снисходительно: школам нужны были учителя-мужчины. Боба в институте сразу окружили девочки, распахнутые для парней душой и телом. Как раз началась хрущевская оттепель, и девушки, будто первые весенние цветы, вырвавшиеся из-под снега, слепили яркостью, ароматом, свежестью, короткими юбками, открытыми желаниями и горячей романтикой.

У Боба кружилась голова от новой жизни, так не похожей на подворотни Остаповки. Студенчество звучало как модный тогда рок-н-ролл: преподаватели сводили с ума бывших детей войны объемом знаний, возможностью взросло рассуждать и иметь собственное мнение. После сталинских и военных лет молодые люди торопились жить и творить, сочиняли стихи о любви, пели о чувствах, танцевали свободу, учились всему, чего были лишены их родители. Быстро женились и спорили до хрипоты о весне, войне, мире, Западе и музыке. Это был рок-н-ролл — быстрый, ритмичный, веселый, легкий и стильный. Это была их молодость. И их музыка.

Боб неожиданно для самого себя быстро женился на забеременевшей сокурснице. Появился малыш, денег было в обрез, и они с женой решили добиваться повышенной стипендии. Так Боб из заядлого хулигана и двоечника превратился в отличника и семьянина.

От многочисленных девочек его спасала трепетная и не по годам мудрая жена, а философия — от бесконечных тусовок и праздников, которыми тогда так увлекались шестидесятники. Боб запоем читал — от древних греков до немцев и современников, купаясь в их мыслях, как в бурных водах океана, захлебываясь от восторга и еще неизведанной глубины. После вуза он пошел работать сначала школьным учителем истории, затем преподавателем в вуз, и очень быстро для окружающих Боб стал Борисом Фёдоровичем.

А потом была целая жизнь. Наука, защита диссертаций, звания, степени, преподавание, руководство научными институтами, журналистика, профессура, политика, рождение детей, внуков, правнуков…

— Но знаешь, — говорит он, оглядываясь назад. — Мне до сих пор кажется, что я только готовлюсь к чему-то. Что скоро наконец начнется она — та жизнь, ради которой прошли все эти годы. Но смотришь назад — и понимаешь, сейчас только понимаешь, что никакой подготовки-то и нет. Все набело, все сразу, с чистого листа, и все ошибки и огрехи, все твои поступки — добрые и не очень — вот они, на поверхности, не стереть, не переписать, не перечеркнуть. А время сжимается и несется все быстрее… Вот и Славка, друг мой закадычный, так быстро стал солидным, успешным и спокойным. Тяжелым таким. Как? Когда это произошло? Когда мы успокоились и потяжелели? Мы ведь до сих пор вроде дети? Где эти Боб и Славка? Откуда отчества, регалии и тяга к морализаторству? Ведь проезжаю мимо Остаповского шоссе, и в душе все перевертывается — мое детство, малая родина, вот она, можно дотронуться и ощутить на кончиках пальцев… Даже чувствую эти запахи — еще пахнет весной, пыльным двором, чистым постельным бельем из комода. Еще слышу рок-н-ролл и вижу отплясывающих его звуки сверстников. А многих-то уже и нет… Но больше всего вот ведь… Чем дальше живешь, тем все сильнее я скучаю. Так скучаю по Маме Соне… Она ж у меня на руках умерла. Я держал тогда ее, как маленькую девочку, сжимал ее крохотную ладошку, просил не уходить, а она смотрела на меня теплыми глазами и любила. Даже тогда любила… И вновь хочется ощутить себя ее ребенком, оказаться рядом, подышать теплом. Когда тебя кто-то сильно любит, то можно и ошибаться и оступаться — все зачеркнет и сотрет эта любовь, и опять можно жить, не оглядываясь. Скучаю я по Маме Соне, ее рукам, глазам и запаху — запаху дома, любви и вселенского прощения. По такому сладкому ощущению детства, когда впереди вся жизнь и все в первый раз. И за спиной Мама Соня…

Белый лебедь, белый пух

Берем сахар, смешиваем чуть с водой и топим в ложке на огне конфорки. Он быстро темнеет, густеет, вываливаешь его на тарелку большими каплями и, пока остывает, греешь на ложке новую порцию жидкого сахара. Потом отдираешь от тарелки еще горячий леденец и, обжигаясь, облизываешь. Смотришь на Маринку, которая тоже обжигается, хрустит и постанывает от удовольствия. Быстро убираем за собой.

Маринка живет в коммуналке, вчетвером в одной комнате, а в двух других — соседи и старенькая баба Дудя. На кухонном подоконнике в банках с водой рассажены луковицы. Они уже давно дали длинные прямые зеленые стрелки, наглые, как все молодое, вылезшие из унылого репчатого лука. И нам с Маринкой кажется, что это и есть два полюса жизни, начало и конец, — варить леденцы, липнуть пальцами к одежде и пахнуть жженым сахаром, а потом, через несколько десятилетий, рассаживать по банкам лук, чтоб он мягчел, худел от старости и выстреливал напоследок зелеными стрелочками.

— Ты знаешь, — вполголоса говорит Маринка, отдраивая от застывшего сиропа плиту. — Баба Дудя этот лук зеленый не ест.

— А зачем он ей тогда?

— Не знаю… может, ей нравится жизнь?

— Жизнь? Как это?

— Ну да, выращивать самой что-то живое, что растет и движется. Она молодостью подпитывается. Как вампирша.

Становится немного страшно. Маринка — красивая, добрая и умная, она старше меня на два года, и я люблю ее по-настоящему, я в нее будто даже влюблена. Мы с ней перелистываем ее девчачий дневник — толстую тетрадку в клеточку, с вырезками из журналов, цитатами мудрецов и анкетами для подружек. «Белый лебедь, белый пух, не влюбляйся сразу в двух». А в конце тетради — тексты популярных песен. «Кленовый лист, кленовый лист, ты мне среди зимы приснись…»

Маринка достает из ящика письменного стола шкатулку со своими драгоценностями и дарит мне оттуда два чудесных колечка. Потом открывает крышку пианино, которое занимает половину комнаты. И я будто оказываюсь в зале консерватории, а Маринка — на сцене сидит, прямая как струна, играет «К Элизе» Бетховена и его же «Лунную сонату». Я смотрю на нее и восхищаюсь, какая же она прекрасная и талантливая, и какие у нее длинные худые пальцы, и как это она производит на свет такую волшебную музыку, от которой хочется плакать и всех обнимать, и даже бабу Дудю с луком… И я потом, конечно, тоже выучу «К Элизе» и «Лунную сонату» — и буду играть, и плакать, и любить мир, родивший Бетховена, а чуть позже Николая Караченцова и Маринку.

И мы выбегаем на улицу, быстро-быстро вниз по лестнице с четвертого этажа. Мы делаем секретики — у нас есть вкладыши от жвачек, пара конфетных фантиков, перышко и бусинка, и надо найти бутылочные стеклышки, потом под деревом положить в ямку секретик, прикрыть стеклышком, присыпать сверху землей, травкой с корнями, чтоб никто не заметил, но запомнить, не забыть, где закопали. Чуть погодя старые секретики проверить, слегка пальчиком раскопать, посмотреть, что там, как в частичку калейдоскопа заглянуть.

А Маринка уже начала тополиный пух жечь, я с другой стороны двора жгу ей навстречу. Пушистый пух покрывает легкой вуалью землю, скапливаясь у бордюров белоснежными сугробами, и сгорает моментально, огонь бежит по этому покрывалу, как живой… через несколько минут наши два огня встречаются, целуются, обнимаются, потом разочарованно крутятся на месте, осматриваются и исчезают.

И мы с Маринкой бежим к качелям — если раскачиваться сильно-сильно, то можно солнышком перевернуться вокруг перекладины. Маринка длинная и худая, у нее тонкие, прямые ноги, они тянутся наверх, к небу, к самой Маринке, которая там наверху, на качелях, хохочет, раскачиваясь все больше и больше, и делает переворот. Маринка бесстрашная, такая же бесстрашная, как и красивая.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги 3 ряд, 17 место предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я