Великая Отечественная война. Блокада Ленинграда. Семью Медведевых ждут тяжелейшие жизненные испытания, череда обретений и утрат, им предстоит познать беспредельную силу духа, хлебнуть немало горя. Эта книга о силе и слабости человеческой, о самопожертвовании и женской любви, которая встает как проклятие или благословение, разрывает связи с близкими людьми и уничтожает надежду на будущее, но помогает выстоять в войне против жестокого врага, ибо дает любящей женщине колоссальную силу. Жизнь героев романа, как жизнь миллионов людей, уложилась в исторические рамки бытия советского государства. «Жребий праведных грешниц. Возвращение» – третья, заключительная часть саги Натальи Нестеровой.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Жребий праведных грешниц. Возвращение предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Часть вторая
Великая Отечественная война
Добровольцы
Митяй пришел в районный комиссариат двадцать третьего июня — на второй день войны — записываться в армию. Он работал подсобным рабочим в трамвайном депо, устроился на летние каникулы, под давлением родителей согласился на компромисс: до осени трудится, а потом посмотрим.
Дежурный офицер, нервный и взъерошенный как грач, у которого разворошили гнездо, только глянул на Митяя, документы не посмотрел, отмахнулся:
— Иди отсюда! С сегодняшнего дня объявлена мобилизация лиц рождения тысяча девятьсот пятого тире девятьсот восемнадцатого. Понадобишься — пришлют повестку.
— Но я хочу воевать! За Родину! — Митяй осекся, уж слишком пафосно и одновременно по-мальчишески прозвучали его слова.
— Армии нужны опытные бойцы, имеющие военную подготовку. А ты кто?
— У меня значок «Ворошиловский стрелок»!
— У каждого второго такой значок. — И, повернув голову в сторону двери, офицер закричал: — Анисимов! Пропускать только по паспортам! Одолела пацанва. Добровольцев отсекать, понял?
Митяй возвращался в депо пешком. Война, а город почти не изменился, будто и не слышал о ней. Та же жара, духота, те же девушки в легких платьях, мужики в льняных брюках, сетчатых «бобочках» с короткими рукавами, на ногах парусиновые штиблеты, и выражения лиц обычные, мирные, не озабоченные. Да и чего паниковать, когда ясно, что война продлится месяц или два, вот только он на фронт не попадет.
На Константиновском проспекте Митяй притормозил и вместе с несколькими прохожими слушал, как милиционер объясняется с водителем:
— Ваш номер я записал, вам вручена повестка для следования на сборный пункт.
— Да ты знаешь, чье это авто? — разорялся водитель. — Артиста Черкасова!
— Весь автотранспорт, легковой, грузовой, личный и производственный, — монотонно тупо, явно не в первый и не в десятый раз говорил милиционер, у которого из-под фуражки по вискам катил пот, — мобилизуется по постановлению…
«Машина Черкасова!» — переглядывались и толкали друг друга в бока зрители. Киноактеры: Орлова, Тарасова, Марецкая, Утесов, Ильинский… были подобны богам, прекрасным и недосягаемым, увидеть даже пустой автомобиль Черкасова — событие.
Милиционер, оборвав перепалку, шагнул на проезжую часть и, взмахнув жезлом, велел остановиться грузовику. Митяй двинулся дальше, обратил внимание, что у продуктовых магазинов очереди длиннее обычного, хвосты на улице змеятся, и толпы людей у сберкасс — снимают накопления.
Ему очень хотелось побывать на войне, успеть. Он пошел записываться в добровольцы тайком от матери и от жены. Подобная скрытность не делала ему чести, но прекрасно вписывалась в сумятицу чувств, которые он переживал в последнее время. У него есть жена, и он скоро станет отцом. Ребенок! Маленький, пищащий, которого он обязан любить, но не испытывает ничего похожего на любовь, скорее уж досаду. Это подло, но правда. Он бросит школу, будет трудиться на черной грязной работе, распрощается с мечтами о Художественной академии или отложит их на неопределенное время. Он решил и не отступится, но не может заставить себя радоваться кульбитам судьбы.
«Я рвусь на войну, потому что хочу сбежать из дома? — спросил себя Митяй. — Нет! Враки!» — словно бы кому-то дал отпор, гневный и резкий.
Митяй столько раз пел в школьном хоре:
Если завтра война, если враг нападет,
Если темная сила нагрянет —
Как один человек весь советский народ
За свободную Родину встанет!
Пел и чувствовал огромное желание, готовность защищать родную страну. Это как защищать мать! А теперь еще и жену, и этого… ребенка.
Придя вечером с работы, где он таскал трехпудовые ящики, отужинав и отправившись спать, Митяй не выдержал и признался Насте, что ходил записываться в добровольцы, но его не взяли. Боялся, что Настя справедливо примется упрекать: ей тяжело, страшно, одиноко, она, беременная, замурована в квартире на Морском, а он, муж, вознамерился бросить ее.
Настя возилась, смешно бормоча:
— Пустите животик. Так, мы его сейчас пристроим. Куда попали? На коленки. Какой же у нас длинный папочка! Ползем вверх, пожалуйста, скажите, когда достигнем могучей груди.
— Достигли, — обнял ее Митяй.
— Как тут славненько! Чего ты хмуришься, как будто слопал мандарины из моего новогоднего подарка.
— Я всего одну слопал, и когда это было! Обижаешься, что я в военкомиссариат пошел и не сказал тебе?
— Нисколечки! Ты — Болконский.
— Кто?
— Роман Толстого «Война и мир». Проходят в старших классах. Болконский — мой любимый литературный герой.
— Первый раз слышу.
— Про роман?
— Про то, что у тебя водятся любимые герои.
— Ревнуй, ревнуй, так, глядишь, и с великой русской литературой ознакомишься.
— И что Болконский?
— Он ушел на войну и оставил беременную жену, маленькую княжну с усиками.
— С чем?
— Пушок у нее был темный под носом. Я решительно не желала бы иметь такое украшение. Болконский хотел славы, и его не удовлетворяло собственное семейно-общественное положение. Как и тебя.
— С чего ты взяла…
— Митя! Разве я не вижу, что с тобой происходит?
— Со мной все нормально и никакой славы я не хочу.
— Тебя все жалеют: соседи, приятели, учителя. Они смотрят на тебя, как на несчастного юношу, подававшего большие надежды, да и влипшего. Интересное дело: живот растет у меня, рожать мне, а с сочувствием все взирают на тебя. Точно я кровожадная паучиха, заманившая в свои сети доброго молодца.
— Это я тебя заманил.
— В следующий раз, когда нам встретится учительница русского, уставится на мой живот осуждающе, а на тебя — с тихой скорбью, ты ей прямо скажи: «Видите, Мария Гавриловна, какую красотку я заманил!»
— Договорились. А что с Болконским и княжной при усиках?
— Андрей Болконский увидел небо над Аустерлицем. Небо — как постижение бытия. Маленькая княжна умерла в родах. У них тоже родился мальчик.
— В каком смысле «тоже»?
— У нас родится мальчик. Ты совершенно не похож на мужчину, способного производить девочек.
— Очень боишься родов?
— Безумно!
— У тебя нет усиков, поэтому все кончится хорошо.
— Все только начнется. Я его, нашего сына, уже люблю, он ведь во мне растет и дрыгается, точно в футбол играет. А ты полюбишь потом, обязательно полюбишь! Не переживай!
— Настя! — Он хотел сказать, что очень любит ее, но говорил это уже сотни раз, и слов, которые могли бы выразить его чувства, не находил, возможно, их и не существовало.
— Что, милый?
— Ты — мое место на Земле. Мне очень хорошо с тобой.
— Это самое главное.
Марфу и ее мужа Петра мобилизовали на строительство укреплений под Лугой. Они взяли с собой Степку, потому что оставлять его без присмотра было опасно. Митяй и Александр Павлович с утра до вечера на работе, Елена Григорьевна не в счет, Настя с хулиганом не справится, а Степка уже начал собирать из окрестных приятелей отряд для прорыва к фронту и разгрому фашистов.
Петра с ходу назначили бригадиром — мужиков среди мобилизованных было по пальцам счесть, да и те не физического труда, а умственного — профессора в очечках. Руководитель из Петра — как из зайца гармонист. Распоряжалась Марфа. Где копать, куда ссыпать — показали. Из орудий — лопаты, носилки, тачки. Физически сильным Марфе и Петру в бригаду натолкали девушек, которые приехали возводить укрепсооружения в летних платьицах и туфлях-лодочках. У профессоров и девушек в конце первого же дня вспухли мозоли на руках. Но никто не роптал. Рукавиц не было, перетягивали ладони тряпками. За Марфой, Петром и даже за Степкой никто из бригады не мог угнаться, но все старались. Марфа никогда не видела столько «культурных» людей из породы Елены Григорьевны, которые бы трудились неумело и самоотверженно. На них было жалко смотреть, но они жалости не просили.
Правда, один из «профессоров» как-то затеял бунт:
— Мы копаем противотанковый ров неверно ориентированный! Это инженерная ошибка с профилем! Судите сами: танк или пехота должны натолкнуться на стену. Теперь посмотрим географически. Откуда пойдет враг? С северо-запада. Он не уткнется в препятствие, а взлетит на него и скатится на равнину.
Марфа, уставшая до дрожи, схватила «профессора» за грудки, оттащила в сторону:
— Замолкни, контра! Мы тут до кровавых мозолей убиваемся. Враг подходит, а ты хочешь нас перекопать заставить?
— Я, собственно… Конечно, перекопать невозможно, и разрывы снарядов все ближе и ближе. Нереально. Отпустите меня, пожалуйста. Господи! Я и не подозревал, что женщина способна оторвать меня от земли. Отпустите!
— Помалкивай, понял? — Марфа поставила «профессора» на землю, поправила у него очки на носу и одернула пиджачишко.
Худенькая девушка не удержала наваленную землей тачку, которая вильнула, подсекла Петра, и тот полетел, кувыркаясь, с кручи. Сломал ногу и плечо. Пришлось везти его в город. В кузове полуторки, кроме Марфы с мужем и сыном, было еще несколько калеченных. Но никто так не вопил на ухабах, как Петр. Он совершенно не мог переносить боли. Вид большого, сильного, бородатого мужчины, который рыдает, кричит и скулит, был невыносим. Марфа держалась руками за борт машины. Лицо ее было каменным — она на себе тащила мужа к машине, надорвала какую-то жилу, по спине и животу плясали молнии.
Степка плакал, держал отца за здоровую руку и уговаривал:
— Батя, потерпи! Потерпи!
Через три часа приехали в Ленинград. В больнице, спешно переоборудуемой под госпиталь, врач только заглянул в кузов и сказал, что переломы закрытые, гангрены не возникнет, наложите шины, заниматься вашим плачущим великаном некому.
Водитель, добрая душа, довез их до дома. Степка сбегал за соседками. Четверо баб, Марфа в том числе, кое-как доволокли Петра до постели.
В ее двухнедельное отсутствие хозяйничала Настя. В магазины за продуктами не ходила — там огромные очереди, только раз или два в булочную за свежим хлебом отправлялась. Да и зачем беспокоиться, когда Марфа натащила запасы? Они питались кашами, молочница с бидонами на тележке уже не появлялась по утрам, оглушая двор раскатистым: «Молоко-о-о! Молоко-о-о!» Поэтому пустили в ход банки со сгущенным молоком, с трудом добытые Марфой. Чередовали их с вареньем: вишневым, клюквенным, яблочным, грушевым — оно же прошлогоднее, чего беречь. Ели каши, пили чай с булками, намазанными сгущенным молоком и вареньем, тем же и мужиков кормили.
Марфа, заскорузлая от грязи, в мятой вонючей одежде, усталая, с хлыстами боли по спине и животу, стояла и смотрела на них: блаженную Елену Григорьевну с папироской в тонких пальчиках, Настю — беременную девочку, бездумно израсходовавших часть ее припасов. Им не объяснить. Они не сибирячки. Не понимают, не впитали с молоком матери, не учились суровой науке у мудрой свекрови. Рассчитывать нужно только на себя! Семейный круг ты обязана обеспечить так, словно живешь в диком поле, в суровой снежной тундре — автономно, единолично. А эти городские барышни, что молодая, что старая, привыкшие к сортирам и водопроводу — к тому что само течет и откуда-то берется и убирается… С ними бессмысленно разговоры вести.
— Ма-арфа! — протянула Елена Григорьевна тем капризным тоном, которым просила заваривать кофе покрепче. — Кто так ужасно кричит? Это твой муж?
Петр забывался на несколько минут, спал, а, проснувшись, снова начинал орать от боли так, что соседи сбегались к их двери.
— Митяй когда приходит? — спросила Марфа Настю.
— Скоро должен прийти. Марфа, я могу чем-то помочь?
— Уж помогла дальше некуда.
Боль полосовала тело молниями. Как если бы молнии привязать к древку, и они превратятся в хлысты. Теми хлыстами и стегало Марфу.
Она пришла в свою квартирку, приблизилась к кровати, на которой лежал стенающий Петр:
— Заткнись! Умолкни! Я тебя кормить не буду и твое сранье выносить не стану, если не замолкнешь! Ножка у него сломалась и ручка! Ты мне жизнь сломал, проклятый!
— Мама, что ты говоришь? — заплакал Степка, который за всю жизнь не пускал столько слез, сколько за этот день. — Ему же больно!
— Больно? — повернулась к сыну Марфа. — Нет у настоящих мужиков «больно»! Отсутствует понятие! И это не твой отец, а тварь полоумная!
Испуганный Степка расплакался еще пуще, Петр грыз большой палец здоровой руки и обиженно гыгыкал.
Во спасение Марфы пришел Митяй:
— Что тут у вас происходит?
Он помог матери нагреть воды, самой помыться в корыте, Степку искупать, обмыть отца, замочить и выстирать одежду, приготовить ужин для себя и для Камышиных.
Митяй никогда не видел мать расхристанной и слабой, икающей от какой-то резкой внутренней боли. Она позволила себя раздеть и погрузить в корыто, не стесняясь, хотя обычно не допускала, чтобы ее видели даже в нижней сорочке. Ее тело было очень красивым — молочно-белым, упругим, с идеальными пропорциями. Вот бы ее нарисовать! Никогда не согласится позировать. Мать была чистоткой — так, кажется, в Сибири величали аккуратных женщин. Желание смыть с себя двухнедельную грязь пересилило природную стеснительность.
Сын Параси, двенадцатилетний Егорка, сбежал на войну. Оставил записку: «Мама, не сердись! Я ухожу на фронт бить фашистов».
Прасковья рухнула на лавку и закачалась в немом крике: рот открыт, а голоса нет.
Каждый день по Иртышу плыли баржи с призывниками, причаливали к пристаням, забирали пополнение и плыли дальше. На берегу стоял безутешный бабий вой, многократно усиливавшийся, когда командовали погрузку. В этой суматохе Егорка, наверное, и прошмыгнул на баржу.
Не уберегла сыночка последнего! Не сдержала перед мужем слово!
В дом вбежала четырехлетняя дочка Аннушка, увидела маму, испугалась, подскочила к ней, обняла за коленки. Мама была как неживая: качалась и смотрела в одну точку — Аннушка ее трясла и звала, но мама ничего не слышала. Девочка громко заплакала и бросилась на улицу за помощью.
Мать и сестра Параси не знали, что с ней делать, хоть водой отливай. Но ушат воды опрокидывали на бабу, когда она сознание теряла или с пеной у рта билась в истерике, а Парася, ополоумев, только качалась.
К вечеру выяснилось, что Егорка сбежал не один, с ним еще три мальчишки, в том числе пасынок Максима Майданцева. Это уже внушало надежду: один пацан может затеряться, а компанию беглецов отследить легко. Максим бросился в райцентр, звонить по телефону и слать телеграммы. Парасю уложили на кровать и горячо убеждали, что все образуется, поймают беглецов. И наказать их надо по первое число — чтобы знали, как матерей до смерти пугать.
На следующий день Прасковья отошла, заговорила, но была очень слаба. Пережитый страх подорвал ее и без того хрупкое здоровье. Она быстро уставала, задыхалась, стали случаться приступы невыносимой боли за грудиной. Доктор выписал лекарство, но оно мало помогало. Болезнь по-научному называлась стенокардия, а по-народному — грудная жаба. Сердце, и правда, часто и тревожно квакало.
Троих мальчишек вернули в село через неделю, а Егорку не отыскали.
Старший сын Параси теперь звался Василий Андреевич Фролов. Он смутно помнил, как бежал с Фроловыми после гибели родителей из колхоза, как тряслись на телеге, как ехали в поезде. Его тогда била дрожь, лихорадило, было горько и страшно до рвоты, до спазма кишок и выворачивания пустого желудка. Фроловы говорили попутчикам: «Это не тиф. Наш сын отравился рыбой». Теперь он был их сын. Ирину Владимировну следовало называть мамой, а Андрея Константиновича — папой. Чтобы никто не узнал, что Василий — сын врага народа, и чтобы его не постигла бы участь родных.
Фроловы уехали недалеко, за четыреста километров от Омска, на север Казахстана. Они давно слышали о Боровском заповеднике: озера с чистейшей водой, великолепный климат — оазис, спрятавшийся между сибирскими лесами и дикой степью. Город Щучинск с окрестностями называли казахстанской Швейцарией.
Ирина Владимировна работала в школе, Андрей Константинович — бухгалтером на промкомбинате, изготавливающем мебель. Их чопорный и отчасти тайный быт: крахмальные салфетки, супницы, серебряные приборы — был восстановлен. Они жили изолированно, друзей и приятелей не имели, держались за свой мелкий дореволюционный этикет, как держатся за спасательные круги люди, потерпевшие кораблекрушение. Только теперь их было не двое в лодке, а трое. У Васи долго не получалось называть Фроловых мамой и папой, нет-нет, да и вырывались имя-отчества, к которым он привык с младенчества. Если случалась оговорка при посторонних, Ирина Владимировна поясняла: «В нашей семье приняты уважительные обращения, и никаких «тыканий». Сказать «ты» кому-то из Фроловых Васе и в страшном сне не могло привидеться.
Бездетные, они привязались к мальчику, когда он еще под стол ходил. Научили читать в три года, в пять он уже складывал в уме трехзначные числа. Вася был не просто талантливым ребенком, он обладал качеством, необходимым для ученого — любовью к процессу приобретения знаний. Этот процесс Васю интересовал более, чем уличные игры со сверстниками. Причем область знаний долгое время значения не имела: ботаника, биология, география, иностранные языки… Пока не стало ясно, что его призвание — математика и физика.
Фроловы много сил отдали его воспитанию и образованию. Умудрялись находить книги, немыслимые в провинциальной казахстанской глуши. Им повезло, что в городке проживала ссыльная профессура из Москвы и Ленинграда, у которой Вася брал частные уроки по многим дисциплинам. С талантливым мальчиком занимались бы и бесплатно, но Андрей Константинович филантропии не допускал — расплачивался продуктами и носильными вещами. Ссыльные ученые, которые не имели права даже в школе преподавать, выказывали абсолютную беспомощность в организации быта и пропитания. Рассказать о древних сверхконтинентах с прекрасными именами — Родиния, Гондвана, Пангея, о принципах классификации растений и животных они могли, а картошку посадить или кур завести — не умели.
В городской школе Васе делать было нечего. Большинство учеников из-за хронического недоедания, необходимости трудиться на семейных огородах буксовали на квадратных корнях, а Вася решал дифференциальные уравнения. Он сдавал экстерном — за год по два класса.
Ирина Владимировна и Андрей Константинович не хотели, не умели или не находили нужным проявлять к Васе нерассуждающую родительскую нежность. Как настоящая мама Парася, которая обнимала его, целовала в макушку и говорила, что он ясный сокол, кровиночка и радость ее несказанная, или как настоящий отец Степан Медведев, который подбрасывал его к потолку и рокотно, счастливо восклицал: «Растет, тяжелеет сынка! Ох, могутный из него мужик выйдет! Настоящий сибиряк!»
Новая мама уделяла большое значение манерам — сидеть за столом, не взгромождая на него локти, пользоваться салфеткой, вилкой и ножом, откусанный хлеб класть на специальную тарелочку рядом с большой тарелкой для второго блюда, на которой стоит тарелка для супа, а по бокам от тарелок — приборы. Все эти дореволюционное барское манерничанье было нелепо: на первое и второе у них часто была только каша, слегка приправленная растительным маслом или комбижиром. На специальное обучение Васи уходила основная часть зарплат приемных родителей. Для Фроловых, особенно для Ирины Владимировны, сохранение и поддержание культурного быта в мелочах имело такое же значение, как для астронома возможность видеть небо. Нет неба — нет смысла существовать.
К пятнадцати годам Василий вытянулся, но был худ и сутул, очки носил уже два года. От природы он получил прекрасное тело. Которое не знало физических нагрузок, спортивных тренировок. Фроловы не жаловали физкультуру. Единственное времяпровождение, не связанное с чтением и занятиями с репетиторами — воскресные прогулки к озерам. Красота природы, весенняя и осенняя, была потрясающей. Они гуляли и разговаривали на французском и немецком. Вася уже стал изучать английский, но Фроловы его не знали.
Василий никогда не задумывался над тем, чем вызвано участие Фроловых в его судьбе: удовлетворением родительской потребности, благородным желанием помочь способному ребенку или просто возможностью скрасить унылую жизнь, развлечься. Он не испытывал к ним душевной привязанности, да и благодарности. В нем рано проснулся эгоизм, свойственный ученым-фанатикам. Если им что-то надо, они берут, а чувства тех, у кого берут, значения не имеют.
В пятнадцать лет Вася окончил школу, просуществовал изолированно, как микроорганизм в колбе, его даже окрестные пацаны ни разу не побили. Получив аттестат, поехал в Москву поступать на физический факультет МГУ.
Столица ошеломила деревенского мальчика, однако не напугала, поставив перед ним городские задачи: как ездить на метро и в трамвае, как ориентироваться в хитросплетении улиц, переходить через них. Чтобы решить эти задачи, требовалось только понаблюдать за москвичами.
В приемной комиссии университета к Василию отнеслись настороженно: «только вундеркиндов из тмутаракани нам не хватало».
Он блестяще сдал вступительные экзамены, а про те задачи, что были предложены ему дополнительно, на засыпку написал: «Условия смысла не имеют» — и ниже, уравнениями в столбик, доказательства.
Поступив в МГУ, Вася жил в общежитии и был так же далек от интересов двадцатилетних однокурсников с их амурными похождениями, посещениями танцплощадок, ночными пирушками, как был далек в казахстанском городке от сверстников с их рыбалками и пацанским хулиганством. По учебе, по общему развитию он был среди первых, по возрасту — подростком пуританского воспитания.
Летом сорок первого Вася на каникулы приехал в Казахстан, к приемным родителям. Им не нравилось, что Вася ходит по «профессуре» — рассказывает о последних достижениях науки, раздает научные журналы. Это могло привлечь внимание органов. Фроловы боялись карательных органов панически. Васе на их страхи и предостережения было чихать. Тем особенным людям, которых он навещал, к породе которых сам, безусловно, относился, узнать про новый химический элемент гораздо важнее, чем дрова заготовить. Хотя без дров зимой будет кирдык.
Началась война и выяснилось, что реальной возможности в Москву вернуться у Василия нет. На запад один за другим шли эшелоны с военной техникой, солдатами срочной службы и призывниками. На редкие гражданские поезда достать билет немыслимо. Василий рассудил, что не так уж и существенно, где записываться в добровольцы, в Щучинске или в Москве.
Офицер в комиссариате не посмотрел на год рождения, обратил внимание на студенческий билет:
— Второй курс, значит полное среднее образование?
— Совершенно верно.
— Формируется группа для отправки на ускоренные курсы офицеров связи, туда тебя и направим.
Им обоим, Василию и Митяю, несказанно повезло. Если представить жизненную удачу как последовательное и растянутое во времени вручение неожиданных подарков, то им отсыпали все и сразу. Проще говоря, подарили жизнь. За подарки потом спросится, но это потом и у живых.
Василий не попал рядовым в необстрелянный полк, одна винтовка на троих, с колес эшелона — на передовую.
Митяй, который в августе, второй раз, пришел на призывной пункт, мог оказаться в народном ополчении, куда записывали всех подряд, а из вооружения — винтовки из городских тиров. Ленинград защищали грудью — в прямом смысле слова.
— Мне бы в танкисты или в летчики, — попросил Митяй.
— Возраст? — спросил офицер.
— На заводе работаю, и скоро у меня сын родится.
— Ишь ты, — усмехнулся офицер глупому ответу. В последние недели у него не было возможности шутить, смеяться или просто улыбаться, а тут верста коломенская в летчики желает. — Твоя башка, молодой отец, будет из танка торчать по самые грудя́, хоть они у тебя и не кормящие. Аналогично и с самолетом, ты в кабине и бубликом вряд ли поместишься. Анисимов! — позвал он рядового, дежурившего у двери. — Глянь, майор, что в артучилище набирал, еще не отбыл?
Майор не уехал и принял Митяя. Наверное, за то, что он с ходу перечислил свои спортивные достижения и еще добавил:
— А вообще-то я родом из Сибири.
Из-за волнения и страстного желания попасть на фронт Митяй изъяснялся как полуумок.
В отличие от других призывников, имевших рюкзаки или заплечные мешки с лямками, у Митяя с собой кроме документов ничего не было. Зато он удачно не отшил увязавшегося за ним брата Степку, потому что времени на прощание с матерью и женой не было.
— Передай им, — говорил Митяй, — что я напишу, что б они не волновались. И еще, скажи Насте… она знает.
Как через девятилетнего пацана передавать слова любви, верности и поддержки? Она их тысячу раз слышала.
— Везет тебе! — Степака не скрывал жгучей зависти. — Ты так на фронт, а я так…
— Уши зажили? — притянул к себе брата Митяй и крепко обнял. — Братка! На тебя оставляю самое дорогое! Береги мать!
— Чего ее беречь? Она сама кого хочешь убережет, — всхлипнул, скривился, замотал головой Степка.
После того, как отец покалечился, а Степка наревелся хуже девчонки, он дал себе слово никогда в жизни больше не плакать. Сдержать это слово пока не получалось.
— Мужик! — Старший брат отстранил Степку, наклонился и посмотрел ему прямо в глаза. — Я могу на тебя положиться?
— Ладно, можешь! — утер ладонью нос Степка.
— Если Елена Григорьевна, — наклонился к его уху Митяй, — вздумает назвать моего сына Альбертом, стой насмерть и не позволяй!
— А как надо?
— Иваном, — после секундной задержки сказал Митяй. Он никогда не задумывался об имени своего ребенка.
— Как Иван-дурак из сказки? — Степка тянул время, уже объявили посадку, новобранцы лихо запрыгивали в кузов полуторки. Степке не хотелось, было страшно расставаться с братом.
— Наш русский дурак поумней заморских мудрецов всегда оказывается.
— И немецких?
— Немецких — обязательно! Все! Я пошел, Степка! Но пасаран! — Митяй поднял кулак, и Степка, едва сдерживающий слезы, отсалютовал в ответ победным жестом испанских коммунистов.
Ускоренное обучение военным специальностям заняло у них несколько месяцев — три у Василия и пять у Митяя. Это были самые страшные месяцы — и по потерям, и по подавляющей волю растерянности: фашист катил по стране с обескураживающей скоростью. А ведь все были уверены, что мощь страны огромна, что напади враг на нас — война закончится быстро и победно. Перестроить сознание, принять новые реалии, не испугаться, а всколыхнуть в себе силы и злость для борьбы — сложнее, чем обучиться принципам организации связи фронтовых подразделений или поражению целей малой, средней и тяжелой артиллерии.
Василий и Митяй, когда поймут, как им повезло не сгинуть в первом полыме войны, не будут относиться к подарку судьбы с религиозной фатальностью: перекреститься и поблагодарить Бога. Без слов, наставлений и пояснений — с молоком матерей они впитали: если ты выжил, то на тебя перекладывается долг погибших. Это как: убили брата, мужа сестры — ты заботишься об их семьях.
Масштабы бедствия, число семей, потерявших кормильцев, были огромны — не покроешь своим участием. Но, с другой стороны, большинство однополчан Василия и Митяя были с ними одной крови, хотя и по национальности отличной. Высоким стилем никто не изъяснялся, но речи политрука, статьи в газетах, состоявшие сплошь из лозунгов, вонзались в сердце и в мозг почти с той благостью, которая бывает, когда получишь письмо от матери, жены, сестры — из дома. Домом стала вся огромная страна.
Василий и Митяй ничего друг о друге не знали. Когда-то, в сибирском детстве, они постоянно соревновались, мерялись по-мальчишески. Их пути разошлись, а теперь не сблизились, потому что воевали на разных фронтах — семнадцатилетние офицеры. Впрочем, никто о возрасте не спрашивал, а выглядели они старше своих лет.
И еще было общее: во время кратких передышек, переформирований в ближнем тылу оба предавались занятиям нетипичным для отдыхающих бойцов. В семнадцать лет кажется, что время от тебя убегает, надо хватать его за хвост, иначе не успеешь сделать главное.
Митяй рисовал: портреты однополчан, сожженные дома с обугленными, но выстоявшими русскими печами. Делал зарисовки с оторванными руками, сжимающими винтовку, полупрофили санитарок, бинтующих раненых бойцов — Митяю всегда хотелось поймать жест, искривление тела как выражение острой эмоции.
Его рисунки пропали: сгорели, потерялись, были брошены — он не берег их.
Василий свои учебники, тетради с записями хранил как зеницу ока.
Миловидная телеграфистка Света, положившая глаз на очкастого лейтенанта, начальника дивизионной связи, обнимала сзади, клала голову на плечо Васе, кокетливо ворковала:
— Чёй-то вы все пишите и пишите! Закорючки какие-то нерусские.
— Они, собственно, универсальные, математические, — Вася от вспыхнувшего желания был готов завалить Свету на топчан, как делал помначштаба, не обращавший внимание на Василия, который, естественно, тут же выскакивал на улицу. — Видите ли, — бормотал Вася, — я считаю, что любое явление можно описать математически, в том числе принципы функционирования нового невероятно мощного оружия, которое…
— А любовь описать можно? — перебивала Света, сложив губы трубочкой и дуя ему на ухо.
— Безусловно! Но для этого требуется создать теорию, испытать ее модель…
Света почему-то решила, что Василий назвал ее «моделью», и это было обиднее, чем «подстилка офицерская», как в глаза ей бросали другие девушки-телефонистки.
— Испытатель нашелся! — презрительно прошипела Света, распрямившись. — Сам, небось, не знает, как к бабе подступиться.
Василий действительно не знал, и его невинность, стеснительность и смущение в общении с девушками служили для однополчан поводом для шуток. Защитой могла быть только суровая маска, нацепленная Василием: сейчас не время для амурных развлечений. Со своим непосредственным командиром, помначштаба, он испортил отношения вдрызг, пустив шутку: «Всё на свете? Или все на Свете? — вот в чем вопрос».
Митяй слыл бабником, хотя скоротечных связей не заводил. Товарищам по оружию было завидно, что девушки смотрят на улыбающегося Медведева, как воспитанные кошки на сметану — облизываются, изображают готовность вылизать миску, лапки у них подрагивают, но без команды не приближаются. По общему мнению, сибиряк получал удовольствие втихаря, не афишируя своих постельных побед над местными гражданками и военно-медицинским женским персоналом. Митяй ничего не отрицал, но и не подтверждал, потому что слава громителя женских сердец неожиданно укрепляла его авторитет как командира. Этот авторитет, конечно, базировался на его сметливости, отваге, человечности — он впрягался наравне с рядовыми и сержантами, когда тащили орудия по грязи, помогая изнемогшим лошадям, и не трескал свой офицерский паек в одиночку, а делился с бойцами. И все-таки артиллеристам явно льстило, что могли про своего командира сказать:
— Орел! Коршун, едрить! Только в село вошли, мы честно баб предупреждаем: «Прячьте девок! Ох, и зол до них наш командир!»
Курск
В сентябре 1941 года фашисты приблизились к западным границам Курской области.
Нюраню, как и всех медицинских работников призвали в армию еще летом. Но, объявив их мобилизованными, сразу пристроить врачей: отправить на курсы переквалификации — в хирурги, хоть из стоматологов, но — в хирурги, потому что на войне они нужней всего, не успели. Для спешной эвакуации: людей (из специального списка), промышленного сырья, оборудования предприятий, культурных ценностей, зерна, скота и птицы — транспорта в Курской области не хватало.
Первого ноября Нюраня получила известие: умирает Ольга Ивановна — акушерка из маленькой больнички, несколько лет назад спасшая Нюраню, беженку раскулаченную. Ольга Ивановна заменила ей мать, стала учителем, наставником и охранительницей. Но не из чувства благодарности Нюраня отправилась в опасную дорогу. В суровые времена, на которые пришлась юность Нюрани, в изобилии встречались как подлость человеческая, так и благородство самой высокой пробы. Для Ольги Ивановны Нюраня — нечаянная, последняя привязанность, любовь и гордость. Так, как суровая и немногословная Ольга Ивановна любила Нюраню, только свои, родные любили. Им: отцу, матери, брату Степану — Нюраня не закрыла глаза на смертном одре, не проводила в последний путь. Так пусть хоть отдаст последний долг Ольге Ивановне.
Нюраня успела до минуточки.
Ольга Ивановна узнала ее, слабо улыбнулась и сказала:
— Ты!
Агония длилась три часа.
Деревенские бабы обмывать и наряжать покойницу не пришли, хотя обычно дежурили у дома, где свежий покойник — заработать хоть копеечку. Все прятались в подполах — бомбили далеко, но страшно.
Нюраня сама обмыла и одела в последний путь свою наставницу. Вместе с Николаем — бессменным конюхом, сторожем и работником больнички, положили Ольгу Ивановну в гроб. Николай заранее его выстругал, как и могилу выкопал. Нести вдвоем гроб, даже без крышки, до телеги было неимоверно тяжело.
Пока тащились до кладбища, Николай, заметно постаревший, седой и сгорбленный, бормотал ругательства в адрес своей жены Дуськи, которая не пришла на помощь, а пряталась. Очень эта дура нужна Гитлеру!
Нюраня понимала, что так он прощается с Ольгой Ивановной, с которой бок о бок прожил много лет, пусть не счастливых в смысле радости и веселья, но в смысле спасения чужих жизней — эти годы как утрамбованная капуста в бочке.
Засыпали могилу. Николай спросил:
— Звезду на деревянную пирамидку крепить али крест ставить?
— Крест, — ответила Нюраня.
— За крест, бают, теперича наказывают, высылають.
— Выслать ее дальше, чем сейчас лежит, невозможно. И все испытания, которые можно послать женщине, она приняла. Несла свой крест, и пусть его символ стоит на ее могиле.
— Символ я строгать не обучен. Простой крест заготовил.
Они спустились с косогора, по которому сплывало разросшееся сельское кладбище, и Николай неожиданно сказал:
— На Орлике до города ехай.
Коняга Орлик — единственная и абсолютная любовь Николая. Оказавшись в провинциальной больничке много лет назад, Нюраня часто ругалась с Николаем, который не пускал Орлика по высокому первоснегу за роженицей, потому что, видите ли, до дальнего села «всеравны не добраться, а то, что ёйный муж припёрсси по сугробам, так воно у него со страху».
Николай ежедневно мыл, скреб щеткой Орлика, сам недоедал, жене не давал, но кормил и холил коня.
И вот теперь Николай отдавал своего любимца Нюране.
— Ты, где можа, пеши, а под горку — садись на телегу, ногам сдохнуть, — бормотал Николай, поглаживая шею коня. — Как доберёсси, на конюшне Кондрату Орлика не отдавай, найди Федора, он мужик надежный и меня знает. А если Орлик совсем… Скажи Федору, что подковы у коня новые, подковывал по весне. Да Федька и сам увидит.
«Как же! Доберёсси! — думала Нюраня. — Коняга чудом гроб до кладбища довез. Он так стар, что сдохнет через две версты».
— Спасибо! — поблагодарила Нюраня. — Я как-нибудь сама, на перекладных.
— Сколько отвалила, чтобы тебя сюда доставили?
— Много.
На те деньги, что заплатила Нюраня, можно было первым классом прокатиться до Крыма и месяц там отдыхать, ни в чем себе не отказывая. Емельян не знает, что она почти все сбережения выгребла из шкатулки, с мужем еще предстоит разговор.
— А ноне ни за какие шиши не повезут, — сказал Николай. — Нету перекладных, транспорт и лошади мобилизованы. Вот тут тебе ёщё…
Он порылся в телеге, достал сверток ткани, раскрутил его. Это была старая ветхая льняная простынь с большим красным крестом в центре, пришитом грубыми стежками.
— Зачем мне? — удивилась Нюраня.
— Чтоб ераплан увидел и не бомбил. С Гражданской берегу. Ну, бывай!
Он развернулся и пошел прочь. Старый, сгорбленный, с развевающимися на ветру сивыми нестриженными волосами и бородой.
— Дядя Николай! — закричала Нюраня, подбежала к нему, обняла.
— Ды уж ехай, ехай! — отстранил он Нюраню. — Не рви сердце!
Его сердце, конечно, рвалось от расставания с любимыми конем, а не с Нюраней. Хотя для нее он пожертвовал самым дорогим.
Большая часть пути прошла благополучно. Нюраня возвращалась в город с востока, а враг наступал с запада. Верный Орлик перебирал ногами в том же темпе, что и Нюраня. Она несколько раз присаживалась на телегу на спусках, пила воду из бутылки, заткнутой кукурузным початком. Николай, никогда прежде не отличавшийся заботливостью, положил в телегу бутылку с водой, завернутую в тряпицу краюху хлеба и две луковицы, соль в спичечном коробке, и вдобавок зачем-то фляжку с самогоном. Открутив крышку и понюхав, Нюраня брезгливо передернулась.
Она ехала меж двух полей, на которых взошли озимые. Мохнатый травяной ковер в лучах предзакатного солнца приобрел нежно-изумрудный цвет и простирался до небольшой балки на горизонте. Звуки дальнего боя или артобстрела были нестрашными, как гроза, бушующая где-то за тридевять земель — пока до тебя дойдет, ослабеет и превратится в мелкий дождик.
Шум мотора из-за балки тоже не насторожил Нюраню. И когда шум усилился, из-за деревьев вылетел самолет, она, задрав голову, смотрела на него с детским любопытством. Самолет резко пошел вниз, Нюраня увидела черный крест на крыльях и даже разглядела за стеклом кабинки летчика в шлеме. Она подняла руки, потрясла ими, как бы говоря: «Подожди минуточку!» Быстро расстелила полотно с красным крестом и потыкала в него, мол, врач, стрелять не следует.
Летчик сделал небольшой круг над полем и, пролетая обратно, пустил пулеметную очередь. Он промазал — змейкой пробежали по краю поля фонтанчики земли и вырванной травы. Фашист пошел на второй круг, Нюраня рухнула на колени под боком у коня. Орлик оглох года три назад, разрывы пуль его не тревожили. Нюраня, испугавшись вдруг и остро, превратилась в мышь, в зайца, в собаку — в животное, которое прячется в любую щель, за любую ограду, если нельзя спастись бегством.
Во второй заход фашист не промазал — пулеметная очередь прошила Орлика, всколыхнула покрывало на телеге. Орлику пробило шейную артерию, брызнувшая фонтаном кровь окатила Нюраню. Умный конь не завалился на бок, а сложился, упал на подогнувшихся ногах животом на землю. Он был запряжен легкой пристяжкой, без дышла, дуги, оглобель, которые могли бы удержать раненого коня от падения на бок.
Нюраня детство и юность провела в селе и повадки домашних животных знала. Она много раз слышала, как воевавшие мужики говорили, что раненый конь чаще всего падает на бок и что если на тебя завалится, «весу-то боле полтона», — хана, повезет, если только ноги придавит. Орлик ее спас — и от пуль, и не завалившись на бок.
Но в тот момент она ничего не вспоминала, не удивлялась поведению Орлика — на четвереньках, обдирая коленки, ползла под телегу и верещала:
— Мамочка! Мамочка, спаси!
Фашистский летчик сделал еще один круг и пустил еще одну пулеметную очередь. Она не причинила Нюране вреда, только несколько щепок от телеги впились в лицо. Самолет улетал, его рокот становился все тише и тише, а Нюраня все звала на помощь то мамочку, то Господа.
Кое-как уняв дрожь, сотрясавшую тело, Нюраня выдернула щепки, ее кровь, потекшая из ран, смешалась с кровью Орлика. Нюраня оторвала несколько полос ткани от полотна с красным крестом, смочила самогоном и вытерла лицо, кое-как перебинтовала.
Надо двигаться дальше. Поплелась, шатаясь. Добралась до балки и поняла, что не может сделать ни шагу. Ее физическая усталость не могла быть уж очень большой, но тело отказывалось повиноваться. Нюраня опустилась на землю, свернулась калачиком под деревом и расплакалась. Слезы намочили повязки, и раны на лице засаднили.
Война шла уже более трех месяцев, но до сих пор для Нюрани выражалась только в дополнительной работе: больницы и роддома переоборудовались под госпитали, тех пациентов, которых нельзя было выписать, свозили в одну больницу. Медперсонал сократился вдесятеро: большинство врачей, медсестер и даже санитарок мобилизовали. А женщины продолжали рожать. Как выражался их больничный сторож дед Кондрат: ссать и родить нельзя погодить.
И вот теперь война обрушилась на Нюраню лично. Ее, хорошего врача, беззащитную мирную женщину фашистский изверг расстреливал, играя и куражась, насмехаясь над красным крестом. Если бы не Орлик, немецкий летчик пристрелил бы Нюраню, точно зайца пугливого. Нюраня рыдала из-за пережитого страха и от сознания того, что на родную землю пришла безжалостная, бесчеловечная, страшная в своем упоении вседозволенностью темная сила.
Нюраня давно так бурно не рыдала. Последний раз — когда отец, спасаясь от раскулачивания, увозил ее в Омск, от ненаглядного суженого Максимки. Нет, это был предпоследний раз. Прибыв в Курск, она устроила концерт в кабинете главного врача. Спустя много лет он иногда подмигивал: «А помнишь, как ты икала?» После рыданий, до которых в детстве и в юности Нюраня была большой охотницей, на нее нападала злостная икота. Проикала расставание с матерью, на которую, глупая, осерчала. В кабинете главного врача так звонко и оглушительно икнула, что доктор оросился фиолетовыми чернилами, брызнувшими с пера ручки.
И вот теперь снова икота — как пульсирующая затычка, словно мозг велит прекратить истерику и насылает судорожные спазмы. Не столько рыдания, сколько икота, забытая, нелепая, отдающая глупыми детскими горестями, успокоила Нюраню. Она обязательно найдет возможность передать весточку Николаю, сообщить, что Орлик погиб в бою, геройски спас ее от неминуемой смерти.
В Сибири говорили: «Женский обычай — слезами себе помогать». Хотя ее мама не терпела рыданий, злилась, когда видела слезы, считала, что они — от себяжаления. Иногда, если себя не пожалеть, то рехнешься.
Нюраня очнулась от предрассветного холода. Зеркальца у нее не было, но воображение с готовностью нарисовало автопортрет: волосы, облитые спекшейся лошадиной кровью, сикось-накось перевязанная физиономия. Отдирать присохшие тряпки не стоит, потому что новые повязки наложить не из чего. Легкое светло-серое габардиновое пальто в бурых кровавых разводах, но хотя бы прикрывает сбитые коленки, и почти не видно подранных чулок.
— Доктор Пирогова, — сказала Нюраня вслух, — вы хороши как никогда. Не хватает лисы на плечах. Но с лисой-то всякая дура обворожительна для непритязательной публики. Разговариваю сама с собой. Один из первых симптомов умственного расстройства. А вот и хрен вам! — Нюраня, присев под кустом справить малую нужду, скрутила фигу и чуть не свалилась, потеряв равновесие.
По балке плыл туман — быстрый, клубящийся, подгоняемый ветерком. Он напрочь сбил ориентиры, куда идти не ясно, но пока можно подкрепиться. Нюраня грызла ядреную луковицу, заедала хлебом, запивала остатками воды. Отдохнув, выспавшись в лесу (пусть в балке — в сиротском лесу), Нюраня чувствовала себя прежней. Нет, сильнее, чем прежняя, и, определенно, не такой размазней как накануне.
— Да! Говорю вслух, но паническая шизофрения отменяется. А тебя!.. — Нюраня выругалась многосложно, обращаясь к фашистскому летчику, обвинив всех его предков в половых извращениях и пообещав, что потомков у него не будет по причине отсутствия детородных органов. Запнулась, не ожидав от себя матерной тирады. — О, как вырвалось! А теперь литературно: я тебя, фашист, больше не боюсь. И никто не забоится! Ты не знаешь, на какую землю и на какой народ позарился!
Туман рассеялся, остатки его стелились по жухлой осенней траве в балке, по ершистым озимым на поле. Вышло солнце — большое, нестерпимо оранжевое, доброе и равнодушное одновременно. Как Бог.
Нюраня шла по знакомой дороге, никогда прежде пешком не преодолеваемой, а только на бричке или в автомобиле. Шла и говорила, уже не вслух, про себя, только изредка взмахивая руками, грозя фашистам. Идти ей было три часа, ни разу не остановилась, хотя на подходах к городу не гримасничала уже и не размахивала руками — устала. Эта усталость походила на ту, что бывала в сибирскую крестьянскую страду во время сева или уборки урожая: сначала ты ой какая бодрая, работаешь и шутками перебрасываешься. Потом шутки и подначки сходят на нет. Какое-то время на бескрайнем поле, под необъятной вышиной неба, выгнувшемся голубым тазиком с редкими белыми барашками, все работают молча и упорно, пока мышцы окончательно не закаменеют и не станут ломать скелет — надо отдыхать, иначе назавтра тело превратится в пышущую болью квашню.
Очень хотелось пить, но ни ручейка, ни родничка Нюране не встретилось. Возможно, они были в стороне от дороги, но сворачивать, искать, терять время она не хотела.
Нюраня чуть притормозила, на ходу достала из сумки фляжку с самогоном, всколыхнула ее и сказала:
— Ты же процентов на шестьдесят или хотя бы на сорок вода?
Нюраня сделала большой глоток, закашлялась, глубоко вздохнула, с шумом втягивая воздух носом, и на выдохе прохрипела:
— Умом тронутым, тем, что сами с собой разговаривают, употреблять спиртное очень не рекомендуется.
Однако крепчайшая самогонка подстегнула мозг, который послал мышцам сигнал: «Вперед, ребята! Мы еще можем».
«Кому сказать, — думала Нюраня, шагая почти бодро и почти не шатаясь, — что если вмазать водки, то силы возрождаются и удваиваются, — не поверят. Что-то здесь не так с научной точки зрения».
Крестьяне, как бы не ухайдокивались в страду, ночуя в поле, никогда не принимали спиртного. Потому что расплата за него и за лишний труд будет очень тяжелой. Хорошие полководцы не поили воинов перед боем, а только после. Жестокие военачальники, что не берегли солдат, перед штурмом или атакой подносили чарочку — для храбрости, для безрассудной пьяной отваги.
Нюраня про полководцев и военачальников ничего не знала, а крестьянский труд до восемнадцати лет был ее основным. Она еще несколько раз прикладывалась к спасительной фляжке.
Шла по окраинам Курска и думала о том, как интересно было бы заняться физиологией. Нет, знаний все-таки не хватает. Вспомнить, как в институте училась, после четырех классов сельской школы-то! Днем и ночью зубрила то, что гимназисты с сопливых годочков знали. Она хотела стать врачом и стала! Ее специализация именно та, что была страстно желаемой. Бабы рожали, рожают и будут рожать! Всегда и везде. Прямо тут…
У пустого магазина с выбитыми стеклами зарешеченных окон, привалившись к стенке, на земле сидела молодая женщина. Основательно беременная. Дышала мелко и часто, к вспотевшему лбу прилипли кудряшки темных волос. Рядом валялся небольшой чемодан.
— Рожаем? — подойдя, спросила Нюраня. — Вот интересно! А если бы я была травматологом, то вокруг меня все бы кости ломали? Или стоматологом? Ко мне бы притягивало бедолаг с пульпитами? Хорошая картинка: я иду по улице с лисой на плечах, а за мной тянутся косорылые, со вспухшими щеками, перевязанными платками. На макушке, — она подняла руку, игриво пошевелила пальцами над головой, — завязочки из узелка весело торчат. Как в кино. Почему в кино больных всегда изображают полудохлыми, но мужественными идиотами, а врачей сосредоточенными, но тоже чикчирикнутыми эскулапами?
Женщина смотрела на Нюраню со страхом: дама была грязна, облита чем-то подозрительно похожим на спекшуюся кровь, лицо тряпками перевязано, а когда присела, пахнуло луком и водкой.
— Я врач, — говорила эта странная вонючая, явно нетрезвая дама в дорогом габардиновом пальто, и туфли у нее не из дешевых. — На твое счастье я акушер-гинеколог. Меня тебе послал ваш бог… Иегова? Как там величают главное еврейское божество? Я здесь, с тобой, и на всех богов нам сейчас… в смысле, что они не прилетят и не помогут. Я устала до чертей собачьих, — дама говорила и, больно нажимая, ощупывала ее живот. — Головка внизу, предлежание плода классическое, можно сказать, отличное. Нам повезло. Слушать меня и повиноваться! Отвечать на вопросы четко и ясно. Вздумаешь блажить — развернусь и уйду! Схватки есть?
— Да.
— Первородящая?
— Да.
— Когда начались схватки?
— Еще в поезде… они бомбили… там было столько убитых и раненых… я ползла… Это такой ужас!
— Не такой уж, если чемоданчик захватила. Отвечай четко на мои вопросы. Когда начались схватки? Три часа назад, пять, полчаса?
— Я не могу определенно сказать.
— Воды отошли?
— Куда?
Странная дама забралась ей под юбку и ощупала:
— Сухо. Воды еще не отошли, и это хорошо. Знаешь, о чем я мечтаю? Чтобы роженицы были мало-мальски образованы, чтобы они знали, как протекает процесс, участвовали в нем, помогали. Не мне! Своему ребенку! Неужели когда-нибудь наступит время, когда роженица будет приходить, в смысле поступать, в родовспомогательное учреждение на карете «скорой помощи», или, бери шире, доставляться на аэроплане, и они, роженицы, все из себя подготовленные… Мы раньше на Луну слетаем. Встаем, опираешься на мое плечо. Когда схватка, если мочи нет, приостановимся, но лучше двигаться. Волю в кулак, язык зубами прищемить, но двигаться. Усвоила?
— Чемодан! — завопила роженица, сделав с Нюраней несколько шажков.
— Забудь про него! До ближайшей больницы километров пять, до моего дома ближе.
— Там фотографии!
Роженица, безусловно еврейской национальности в ее наилучшем исполнении, — темные волнистые волосы на макушке, а на лбу и на висках сейчас спиральками прилипшие, миндалевидные глаза, трепещущие как аквариумные рыбки, гладкая кожа лица, в данный момент землистого цвета, но в хорошие времена наверняка была кофе с молоком. Чистое лицо беременной — это редкость. У большинства на щеках и на лбу ржавого или гречишного цвета неровные пятна. Как ты не хорони, не прячь девку, по лицу сразу поймешь — нагуляла, в подоле принесет. Живот можно спрятать, а лицо не укроешь.
Нюраню, несостоявшегося физиолога, всегда интересовало, какими процессами в организме вызываются эти пятна, пропадающие, как у нее самой после беременности и родов, а у кого-то остающиеся навечно, будто родимые.
— Тебе сейчас не о фотографиях думать надо! — одернула Нюраня женщину.
— Это все, что осталось от мамы, братьев, сестер! Они затолкнули меня в вагон, а сами остались… Я понесу, понесу…
— Она понесет! — подняла Нюраня чемодан. — Ты живот свой донеси.
Улица была пустынной, вымершей, дома на ней большей частью фашисты во время авианалетов разбомбили. Идти приходилось посредине мостовой, лавируя между грудами камней. Часто останавливаться: схватки у женщины накатывали каждые пять минут. Она держалась хорошо, мычала от боли, но не вопила в голос.
— Крепись, — говорила Нюраня, — береги силы. Эта боль — еще не боль. Вот когда головка станет врезаться, ты увидишь небо в алмазах. Роды — тяжелая физическая работа. Короткая, но требующая огромного мышечного напряжения, для него нужны силы, и тратить их на крики безрассудно. Хотя рассудочности от рожениц ждать все равно, что от мухи меду. Обезболивание в родах, особый наркоз — интереснейшая задача.
— Ее решат еще до полета на Луну? Вы, кажется, действительно врач.
— Она еще сомневалась.
— У меня выбора не было, — слабо улыбнулась женщина, восстанавливая дыхание после схватки. — Спасибо вам большое!
— Еще рано благодарить. Давай пошли, как можешь быстрей.
Тишины не было. Где-то впереди и справа ухало, квакало, строчило — будто на птичьем базаре случился переполох, и совы, дятлы, глухари и вороны, голуби и прочие пернатые устроили гвалт.
— Ведь это бой идет? — спросила женщина.
— Наверное, — равнодушно ответила Нюраня.
— Вам не страшно?
— Стреляют далеко, в районе кирпичного завода, там баррикады строили. А отбоялась я вчера — на все войны, эту и последующие. Шагай, милая, старайся!
Откуда взялась роженица, Нюране было ясно.
В Курске с дореволюционных времен имелась большая еврейская община. Говорили, что третья по величине после Москвы и Ленинграда. Евреи в своем районе жили компактно, ходили в синагогу, имели свои школы, микву (место ритуальных омовений), кладбище, на котором женщин хоронили в одной стороне, а мужчин — в другой. Говорили на идише, а на русском — со смешным акцентом и коверканьем слов. Русских и украинцев жилкомиссия тоже селила по ордерам в многоквартирные дома еврейского квартала, и дети их легко вписывались в мир, где еврейские мамы привечали и подкармливали всех детей, приглашали соседей на застолья по случаю своих чудны
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Жребий праведных грешниц. Возвращение предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других