Во дни Пушкина. Том 2

Иван Наживин, 1930

К 180-летию трагической гибели величайшего русского поэта А.С. Пушкина издательство «Вече» приурочивает выпуск серии «Пушкинская библиотека», в которую войдут яркие книги о жизненном пути и творческом подвиге поэта, прежде всего романы и биографические повествования. Некоторые из них были написаны еще до революции, другие созданы авторами в эмиграции, третьи – совсем недавно. Серию открывает двухтомное сочинение известного русского писателя-эмигранта Ивана Федоровича Наживина (1874–1940). Роман рассказывает о зрелых годах жизни Пушкина – от Михайловской ссылки до трагической гибели на дуэли. Поэт на страницах книги для многих читателей предстанет в необычном ракурсе: это будет не идеализированный вдохновенный певец, а человек со всеми своими противоречиями и сложными взаимоотношениями с царем, чиновниками, светом, друзьями и женщинами. Перед читателем развернется эпическое полотно со множеством лиц и мест, кружков и сословий, верениц событий, козней, интриг, заговоров, любовных похождений. Автор создает целую галерею портретов – Павла I, Александра I, Николая I, Пушкина, декабристов, Аракчеева, Сперанского.

Оглавление

VIII. Отрадное

Едва вышли они к белым колоннам, как сразу увидели, что от гастрономических удовольствий изнемогли не одни они: и по солнечному двору, и по роскошному парку с широкими, усыпанными мелким гравием аллеями, белыми статуями, хорошенькими мостиками, фонтанами, в которых играли тритоны и толстомордые амуры, и по берегу полноводного, сияющего озера с белыми лебедями, везде бродили в одиночку и кучками изнемогающие гости. А один из них, спрятавшись за белый цоколь пышной Флоры, из передника которой сыпались каменные цветы, мучительно возвращал природе все, что он сегодня за день у нее поглотил…

— Извините, господин майор, но я прежде всего хотел бы обеспечить себе отступление, — останавливаясь, сказал Пушкин. — Как бы наладить мне хотя бы к ночи отъезд?

— Это совершенно невозможно, Александр Сергеевич, — улыбнулся тот с высоты своего роста. — У нас правило раньше трех суток с именин не отпускать… Вы не найдете ни коней ваших, ни экипажа…

— Но позвольте…

— Да будет вам, Александр Сергеевич! Уверяю вас, что вы, прогостив у нас трое суток, ничего не потеряете, — улыбнулся майор. — Ведь у нас, можно сказать, вся Орловская губерния под кровлей… Посмотрите…

— Вы соблазняете меня, — засмеялся Пушкин. — Ну а теперь покажите мне, по крайней мере, ваше Отрадное…

— С превеликим удовольствием… Могу вас уверить, что такой усадьбы вы, может быть, еще и не видали — разве у графа Шереметева где… Пойдемте вот сюда, мимо конторы… Это, прямо, конюшни…

Пушкин не мог не удивиться. Перед этим лошадиным дворцом его михайловский домик был избушка-развалюшка. И по фронтону прекрасного здания было выписано: Honi soit qui mal y pense[17]. Нельзя было также penser mal[18] и о чудовищных размеров псарне с ее горбатыми злобачами-борзыми, рослыми костромичами с волчьими загривками и молодец к молодцу псарями в щегольских кафтанах. Перед зданием псарни, среди пышного цветника, стоял монумент, на котором было выписано:

Здесь покоится прах Карая, никем никогда не побежденного.

MDCCCXXVII.

— Кобель? — улыбнулся Пушкин.

— Кобель, — улыбнулся майор. — Но каких, действительно, я больше не видывал… Ни одна борзая не могла состязаться с этим чудовищем. Это был какой-то Дунай собачьего царства…

Скотный двор размерами был больше Колизея. И все было в порядке идеальном.

— А скажите, хороший доход дает имение графу? — заинтересовался Пушкин.

— Доход? — удивленно поднял брови майор. — Я живу в Отрадном не один год, но еще ни разу не слыхал, чтобы кого-нибудь здесь интересовал такой праздный и, можно сказать, неприличный вопрос. Мы думаем только о том, сколько и куда нам еще истратить… Впрочем, и о сколько мало кто думает… «Чтобы было!», а откуда и как, это нас не касается…

— Ого!

— Да. Но только надо правду сказать, что хоть конский двор возьмите или псарню: граф дело понимает и дряни не держит. Только первый сорт, головку. Зато, ежели, скажем, подходит день рождения кобеля Карая или кобылы Зорьки, то по всем соседним коннозаводчикам и псарням рассылаются на чудесном бристоле отпечатанные пригласительные билеты кобелям и кобылам пожаловать на торжество. И все съезжаются, и идет пир на весь мир, и пальба из пушек в честь дорогого именинника… как сегодня в честь графини…

Пушкин хохотал: черноземные фантазии потешали его чрезвычайно…

Большим фруктовым садом, — он блаженствовал, весь в цвету, — мимо гигантских оранжерей, в которых молчаливо копошились садовники, они вышли к большому и красивому зданию, над которым царил белый Аполлон с лирой, а по карнизу было написано: «Храм Мельпомены».

— Или, в переводе на турецкой, наш гарем… — пояснил майор.

— Как ваш? Разве вход свободен всем? — осклабился Пушкин.

— Э, нет! — засмеялся майор. — Поповича, о котором я вам рассказывал, запороли насмерть не за яблоки, а за Мельпомену… Для наших добрых гостей есть гарем отдельный… Ну, внутрь мы не пойдем: скоро начнется представление и вы, все равно, увидите все. Смотрите! — тихонько воскликнул он. — Навстречу нам идет первый лгун на всю черноземную полосу…

И он любезно раскланялся с тщедушным господином очень приятного вида, с мягкими, ласковыми глазками.

— Я не знаю, почему у нас, собственно, презирают лгунов, — сказал майор. — Надо бы различать между ложью и лганьем… Ложь это обман, а лганье — почти поэзия… Этот господин рассказывает, например, как раз поздней осенью ехал он куда-то степью, сбился с дороги и ночевал в степи и за ночь голодные лошади его съели будто бы над его головой весь кожаный верх его кибитки… А в другой раз, когда он еще молодым моряком был, русские корабли осадили какую-то крепость, которая стояла на самом конце длинного мыса. И вот поднимается вдруг буря, подхватывает его фрегат и по воздуху через крепость переносит его на другую сторону мыса. Чем это, в сущности, отличается от тех чудес, которые рассказываете нам вы, поэты? Ведь и вы все лжете, — только разве покруглее…

— Вы преинтересный человек, господин майор! — засмеялся Пушкин. — Но я должен поставить вам один индискретный вопрос, который у меня давно на языке вертится: вы родственник графа? Или тоже, как и я, гость?

Майор несколько смущенно развел руками.

— Ни то ни другое, — сказал он как будто немножко печально. — Если говорить по совести, то я должно быть un приживальщик. Наши все над поляками смеются, что у их панов нахлебников много. Напрасно смеются: у нас нисколько не меньше… Вы не можете себе представить, сколько теперь скитается людей без пристанища, лишних, так сказать, людей, как вот я… Правда, есть у меня и землицы немного, но для того, чтобы хозяйничать по совести, надо ведь мужика держать в ежовых рукавицах, масло надо из него жать. Можете вы это делать? Нет. И я не могу… Ну и пусть себе он живет, как хочет… Дадут что мужички — спасибо, не дадут — что же делать? Пока изредка посылают понемножку, спасибо им… Служить? Для военной остарел уж. Штатская — кляузы, взятки, низкопоклонство… Вы не служите, и я не служу… И нельзя служить. Так вот и гощу из года в год в Отрадном, а чтобы хоть чем-нибудь оправдать свое положение, в торжественных случаях, вот как сегодня, при шествии их сиятельств к обедне я беру эдакий жезл Ааронов и величественно выступаю впереди их вроде оберцеремониймейстера, что ли… Мы ведь здесь парад до страсти любим. Конечно, приживальщик, как же еще иначе? — заключил он. — Надо правде смотреть в глаза прямо. Но ведь и граф тоже приживальщик, только большой…

Они вышли к красивой белой пристани, около которой дремали на светлой поверхности озера десятки белых лодок. На небольшом расстоянии от берега виднелся островок, а на нем красивая белая беседка с цветными стеклами, над входом которой было написано: Фонтан Ювенты. А в сторонке, среди зацветающих черемух, виднелась статуя Венеры, перед которой было устроено что-то вроде жертвенника.

— Это наш знаменитый Остров Любви, — сказал майор. — Здесь совершаются жертвоприношения Киприде, при которых никто из посторонних не допускается…

— Et… madame la comtesse?![19]

— Madame la comtesse laisse faire[20]: она слишком занята гибелью Помпеи и светопредставлением. Раньше, когда меня в Отрадном еще не было, здесь существовало даже право primae noctis[21]. Но наверное утверждать этого не могу: я в то время искал Жар-птицы по улицам революционного Парижа…

— А, вот откуда у вас этот прекрасный выговор!

— Да, да, как же, был, видел, — усмехнулся майор. — Да если я не штурмовал Бастилии, — между прочим, штурмовал ее совсем не «народ», а всякая сволочь да несколько шалых русских сиятельств, находившихся в полном республиканском и революционном духе — то, во всяком случае, и я покупал в те горячие дни у camelots[22] знаменитый «фунт камней Бастилии»… И я проливал слезы умиления над этим героическим актом освобождения благородных жертв тирана Капета… Правда, потом мы потихоньку узнали, что никаких жертв Капета там не было, а была всякая рвань, садисты, педерасты, взломщики, но… Нет, я должен все же свои слова о лганье взять обратно!.. Иногда и лганье бывает грехом, и большим. Боже мой, думаю, что за те дни Париж наврал столько, сколько весь земной шар в спокойное время не наврет и в год. Что тут буря, которая переносит фрегат через крепость!.. Помню, зашел я в какой-то кабачок. Там, конечно, кипело собрание «восставшего народа». Впереди, в дыму, на столе какой-то лохматый с красным носом громил суспенсивное вето короля. Несколько голосов потребовали, чтобы он растолковал народу, что это за штука такая, суспенсивное вето. Оказалось, что это очень просто: «жена сварила тебе добрый суп, а король говорит “вето”, — ты ничего не получаешь!» Уж и взревели же санкюлоты!.. «Но этого мало, — продолжал красноносый — ибо, если в Париже нет хлеба и бедные парижане голодают, то это потому, что аристократы скупили все вето и — отправляют хлеб за границу…» Конечно, немедленная резолюция: на фонарь!.. И я был в толпе, которая окружила Тюльери. Если один гражданин, рыча, требовал во имя свободы, равенства и братства филе из королевы, то какая-нибудь салопница непременно хотела получить на завтрак кишки Марии Антуанетты. И все кричали, что мы-де вот заставим жирную свинью — то есть Людовика — дать «санкцию», но что такое санкция — не знал никто… Я видел, как одни негодяи казнили других для того только, чтобы в свою очередь войти на эшафот. Я видел, как все эти трепачи вопили: «Долой дипломатию, долой солдат, долой войну — Франция отказывается от всяких завоеваний!» И, поорав, шли к пирамидам и на Москву… А когда нарубили голов достаточно, начался период демократической гульбы и разврата, когда по улицам Парижа разгуливали полуголые стервы из герцогинь и стервы просто. Подкидышей подбирали тысячами. И над всеми этими гулящими и большею частью больными демократками самодержавно царил всесильный Видок и угощал их прелестями своих приятелей и знатных иностранцев… А в конце — «узурпатор» Наполеон… Да, да, и его я видел, маленького капрала. В молодости он был красив, интересен с его сумрачным, огневым взглядом. Наши дурачки du 14 выбрали себе вождем носастого и губастого Трубецкого. Какой же это вождь? У вождя должно быть чело, овеянное думой, орлиный нос, мечущие «молнии» глаза и эдакий крутой подбородок… Так вот и было сперва у Наполеона. А потом разъелся, отростил брюшко и всю музыку испортил. Может быть, и Ватерлоо потерял он только потому, что брюшко очень уж в глаза всем лезло. Да, да, насмотрелся я на человеческую комедию досыта… Может быть, поэтому-то так спокойно и несу я обязанности обер-церемониймейстера в Отрадном. Не все ли равно в какой роли выступать, раз пьеса дурацкая? Ну-с, а это вот цирк наш — здесь тоже для дорогих гостей представление уготовано…

Из-за красивой круглой куртины послышался вдруг хриплый лай и какое-то жуткое задыхание в себя. Майор сразу опечалился. Там, держась за ствол могучей липы, стоял и исступленно кашлял молодой человек с длинными волосами, прозрачным лицом и страшными глазами, в которых стоял бездонный ужас задыхающегося.

— Это наш домашний композитор, — тихонько шепнул майор. — Крепостной… Был долго в Италии, получил блестящее образование. Все рвался на волю, но «хорошие музыканты нам и самим нужны», не пустили, стал пить горькую и — вот, не угодно ли?..

Тот, сплюнув что-то вязкое, старался отдышаться и вытирал клетчатым платком потное лицо. В глазах его была беспредельная истома…

— Погодите, я его порадую, — шепнул майор и, подойдя к больному музыканту, весело сказал: — Ну, ну, не падайте духом… Посмотрите-ка, какого гостя я к вам привел… Узнаете? Это — Александр Сергеевич Пушкин, которого вы так любите…

В страшных глазах сразу засияло восхищение…

— Александр Сергеевич… — хриплым голосом проговорил он. — Вот не думал, что когда-либо на мою долю выпадет такое счастье!.. А я… а я… ваши вещи… на музыку все пробовал положить… Но не знаю: ваши стихи лучше музыки… Недоволен я… Но как я рад, как счастлив вас видеть… перед смертью…

— Оставьте! Перед какой смертью? — весело засмеялся Пушкин, у которого защемило сердце. — Идет весна, солнце, окрепнете… Надо больше парного молока пить… У меня была тетка, которая в молодости тоже страдала, как и вы, только в худшей степени: и с кровати не вставала. И представьте: на парном молоке встала и жива до сих пор!..

Он все это наврал. Но лицо больного вдруг оживилось.

— Да что вы?! — сказал он. — Вот не знал… Надо будет попробовать…

Неподалеку вдруг оглушительно треснула пушка.

— Ой, как я заговорился с вами! — воскликнул майор. — Пойдемте скорее, Александр Сергеевич… А Ивана Никитича мы потом навестим…

— Если не побрезгуете, буду счастлив, — потухшим голосом сказал больной. — Я ведь дворовый…

— Ну, в царстве искусства, по крайней мере, все равны, — крепко пожимая ему руку, сказал Пушкин.

— Равны все во всем… — тихо прошептал тот и потупился.

— То не в нашей власти, а это в нашей, — еще раз крепко пожал поэт холодную, потную руку. — До свидания. Непременно зайду к вам…

— Идемте, идемте… — торопил его майор.

Он вывел Пушкина к колоннам, а сам куда-то торопливо скрылся. Из дому уже текла пестрая, румяная, шумная толпа гостей. Многие были весьма навеселе. Болтая, все останавливались на лестнице, в колоннах, на солнечном дворе. Григоров петушком увивался около своей еще не спящей, но очень миленькой царевны. Он был, видимо, выше седьмого неба от блаженства…

— Вот, а вы не хотели заехать, — шепнул он Пушкину, проходя мимо. — Не знаешь, где найдешь и где потеряешь! Чистый моенаж, — восторженно воскликнул он и увязался за своей царевной.

— А что мы тут, собственно, ждем? — спросил Пушкин какого-то маленького, седенького старичка в строгих очках.

— Сейчас все мы отправимся в театр, — блеснул тот на Пушкина очками. — Ежели вы, милостивый государь, мало еще знакомы с нашим Отрадным, я готов быть вашим чичероне…

— Очень благодарен. А велика у вас труппа?

— Изрядная, милостивый государь мой… К прискорбию, этой зимой мы понесли в ней чувствительные утраты. Во-первых, заболел трагик наш, Семен-портной: страшная ломота это, знаете, в ногах, так что и ходить почти не может… Я полагаю так, что от прилива дурных соков… Потом тифус ударил в ряды наших лицедеев и двоих унес. А наконец, заболела оспой и краса нашего храма Мельпомены, Катенька. Но тут, слава Богу, я справился и результаты болезни были скорее благодетельны: оспа освободила роскошное, достойное богини тело ее от всех вредных и дурных соков и она, встав, как говорится, с одра, расцвела еще больше. Впрочем, вы сами будете иметь удовольствие лицезреть сию черноземную красу…

Вдруг огромные двери дворца широко распахнулись и началось что-то вроде высочайшего выхода. Впереди, боязливо удерживая равнение, шли парами красные арапы, за ними пестрая, кошмарная толпа карликов и карлиц, за ними после большого интервала с жезлом в руке величественно выступал майор, за ним под руку огромный граф с маленькой графинюшкой и Дунай, за вельможей шли гусары в блестящих мундирах, а за гусарами весь двор: разодетые мужчины и женщины с портретами графа в бриллиантах на груди. Если эти придворные чем-нибудь не угождали своему владыке, то эти портреты отнимались у них, а взамен их давались другие, на которых вместо графского лика был изображен в обнаженном виде графский — зад…

— Это наш двор-с, — сказал доктор. — Фрейлины-с и камергеры…

И с медлительной важностью шествие направилось в широко отверстыя двери храма Мельпомены, который весь рдел в сиянии бесчисленных восковых свечей. И как только граф с графиней переступили порог, так сразу взвился занавес — на нем было изображено озеро с лебедями и Фонтан Ювенты — и хор пейзан и пейзанок в каких-то фантастически-русских костюмах, делая условно-оперные жесты, грянул что-то вроде величания:

…Мы счастливы, —

входя, услыхал над шумом толпы Пушкин, —

Славим барина-отца…

— Вон, в середине, наша первая краса, о которой изволил говорить вам, Катенька… — тихонько сказал доктор Пушкину, указывая глазами на действительно красивую и стройную девушку в кокошнике. — Какова?

— Очень мила, — сказал Пушкин, лорнируя. — Очень, очень мила…

Графское семейство с особо почетными гостями сидело в большой ложе. На особом столике там лежала книга, в которую граф записывал всякие упущения по театру, а тут же на стене висели несколько плеток, которыми он собственноручно наказывал за кулисами артистов, ему не понравившихся. Иногда, впрочем, взыскивал он и за нарушение благопристойности: актер во время игры не смел ни в каком случае касаться актрисы и всегда должен был находиться от нее не менее как на аршин, а если она должна была падать в обморок, он мог только примерно поддерживать ее: граф был ревнив, как турок…

— А все крепостные-с, — хвалился доктор. — Посмотрите эти сарафанчики, туфельки, перчатки лайковые, повязочки — прелесть-с!.. А завтра увидите их всех за пряжей или ткацким станком — правда, в папильотках и перчатках, но все же-с… А летом, чтобы не загорать, соломенные шляпки все обязаны носить…

Среди треска одушевленных рукоплесканий хор закончил восхваления барина-отца и, низко поклонившись владыке и всему залу, исчез за кулисами, и сейчас же поднялся сзади второй занавес, — он изображал зеленый, идиллический вид с пастушками, пастушками и белыми барашками, — и началась карамзинская пьеска из той опять-таки крестьянской жизни, которой не знает крестьянство не только в России, но и нигде. Актеры играли очень похоже на актеров столичных, в том условно-театральном стиле, от которого ломит зубы у всякого человека со вкусом. Катенька, как актриса, ничем особенным не выделялась, но поводила очами, виляла бедрами и вообще всячески подчеркивала свои преимущества. Все было претенциозно, глупо и скучно до чрезвычайности.

— Ну что, как? — подсев к Пушкину, тихонько шепнул майор.

— Здорово!.. — усмехнулся тот. — Но какой у вас великолепный жезл! Покажите-ка…

— Это из Парижа, — сказал майор. — В те времена мода была такая там… Извольте вот тут посмотреть пометочку…

На маленькой серебряной пластинке было выгравировано droit de l’homme[23].

— Но позвольте: как это понимать надо? — посмотрел на майора Пушкин. — Почему droit без s? Или дубинка эта должна представлять символ единственно бесспорного права человека на орясину?

— А уж это толкуйте как вам угодно-с, — тихонько засмеялся великан. — Кстати: вон представитель Орловской губернии по части прав человека и гражданина… — продолжал он, указывая на сравнительно молодого человека, который все старался придать своему лицу презрительно-трагический вид, а пышные волосы свои носил en coup de vent[24]. — Известный либералист наш. Чрезвычайно озабочен освобождением крестьян, но на беду не знает, как это делается. Если просто отпустить их на волю, это разорительно. И потому он требует, чтобы правительство сделало бы как-нибудь так, чтобы мужики были свободны, а он чтобы не пострадал, но так как правительство его не слушает, то он очень бранит его. И курьезный случай с ним тут произошел. Созвал он своих верноподданных и предложил им: им — воля, а ему — земля… Мужики как один восстали: «Никогда нашего согласу на такое убивство не будет, потому мы — ваши, а земля — наша…» И он стал злиться на правительство еще больше…

А на сцене бурмистр с подвязанной бородой, очень похоже разводя руками, уже пел куплеты:

Будем жить, друзья, с женами;

Как живали в старину:

Худо быть нам их рабами,

Воля портит лишь жену!..

Дома им не посидится,

Все бы, все бы по гостям!

Это, право, не годится —

Приберемте их к рукам!..

Публика смеялась и хлопала…

Скоро спектакль кончился и все окружили амфитриона, благодаря его за высокохудожественное наслаждение. В отдельных кучках любители-театралы горячо спорили об актерах.

— Васька комиком будет хорош, — авторитетно говорил какой-то пузастый с морковным лицом и сиплым голосом. — А Никитке трагиком быть надо… Только всей ихней молодежи обязательно поучиться выражениям надо — по запятым, точкам, двоеточиям, вопросительным и восклицательным знакам… А в стихах, — надо внушить им построже, — чтобы кадансу держались, подобно инструментальному тахту, без чего в речи ясности и сладости не будет, ни восхищения…

— У него хор плох, — вмешался другой, с козлиной бородкой. — Куда же ему до графского-то?.. А в особенности запевало все дело портит своим велиим голосом с кабацкого… Бас, лакей Потап, хорош, тенор, псарь Гаврюшка, хорош, альтист, форейтор Андрюшка, тоже ничего, но запевало портит все…

Либералист, желавший освободить крестьян без убытка для себя, трагически-презрительно усмехнулся и поправил свои волосы, чтобы художественный беспорядок их был еще выразительнее…

— Театралы, — шепнул майор сзади. — Я как-то тут в Петербурге был и зашел в театр. Играла какая-то частная труппа и довольно недурно. Публика хлопала, вызывала. И вдруг в креслах подымается какой-то черноземный мужчина и кричит всем: «А ведь это все мои дворовые ребята!»… Не выдержало ретивое!..

И понемногу зрители выходили из театра. У выхода Пушкин опять столкнулся с блаженствующим Григоровым.

— Нет, каково? — все повторял тот. — Вот это так живут!.. А?

И он, улыбнувшись, снова заторопился за своей красавицей…

В огромном зале уже снова гремела музыка, — она всегда гремела, как будто весь смысл музыки в том и был, чтобы произвести как можно больше шума, — и снова роскошный, оглушительный пир ждал дорогих гостей. Через какие-нибудь полчаса снова начались клики, туши, битье посуды. А потом над озером заполыхали увеселительные огни и вся вода, и небо, и берега превратились в одно сплошное море огня… Совсем очумевший от всего этого грохота, Пушкин за полночь очутился в отведенной ему спальне, которая в пышном убранстве своем походила скорее на спальню какой-то актрисы. И розовый фонарик с какими-то жеманными фигурками придавал всему еще большую женскую прелесть… Не успел он, умывшись, улечься в чудесную, свежую кровать, как дверь его тихонько отворилась и в комнату в прозрачной рубашке с пленительной улыбкой вошла какая-то фея…

Это угощение полагалось всем холостым, а по желанно и женатым гостям: крестьянские девки под опытным руководством обучались у графа этим выступлениям на ролях ночных фей…

Примечания

17

Да будет стыдно тому, кто об этом подумает плохо (фр.).

18

Думать плохо (фр.).

19

А графиня?.. (фр.).

20

Графиня предоставляет свободу… (фр.).

21

Первой ночи (лат.).

22

Лоточников (фр.).

23

Право человека (фр.).

24

Точно разметанные ветром (фр.).

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я