© М. Е. Устинов, 2018
© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2018
Немилосердные рассказы
Открытие сезона
— Ну что, Савельев, как ты смотришь на охоту? — сказал вдруг командир.
Начальник штаба стукнул, задвигая, ящиком стола.
— Дело. Моя уже все уши прожужжала: когда зайца привезешь? — Он взглянул в окно. Пронзительные краски ранней осени окропили деревья, и даже сквозь стекло потянуло чем-то таким сквозящим и свежим, что он порывисто вздохнул.
— И кота своего захвати. Как его — Барсик?
— По следу пустим, Алексей Федорыч? — засмеялся ему вдогонку начальник штаба.
Ефрейтор, водитель командирского газика, разыскал старшину штабной роты:
— Вечером на охоту, мать ее. Пригляни там, чтоб расход оставили.
— С Батей?
— Ну. И Сову с собой берет.
— А-а, — сказал старшина. — Ты там устрой ему охоту.
У КПП газик тормознул. Начальник штаба открыл заднюю дверцу.
— Кота не забыл? — обернулся командир.
— Здесь.
Из-за борта ватника выглядывала сонно-безразличная кошачья морда.
— Ефрейтор, давай за ту деревню… ну, еще поля такие годящие проезжали… как ее — Герциг?
— Херциг, — щегольнул водитель.
— Ишь ты! Ну и хрен с ним. — (Водитель прыснул.) — Жми.
Машина тряслась по лесной дороге, поддоном приминая росшую меж колеями траву; на развилке свернули на асфальт, водитель прибавил газ.
— Смотри-ка, Савельев, еще один! Начальник штаба повернулся к заднему окну.
В кювете лежал опрокинувшийся мотоцикл, но людей вокруг не было видно.
— Дороги чересчур хорошие, вот и бьются.
У нас так не погоняешь.
— Не скажи. Наши тоже могут, — не согласился командир.
На проселке машина снова запрыгала. Стало темнее, водитель включил ближний свет. Когда свернули на поле, начальнику штаба пришлось ухватиться за стойку, по которой был натянут брезентовый верх, — сзади трясло. Коротко скошенная трава шуршала под колесами.
— Хорош, — остановил наконец командир. — Где там кот твой? Барсик, Барсик… — потянулся он.
Начальник штаба уже все понял, и понял, что знал это давно, но само вырвалось:
— Зачем?
— Примета есть, не слыхал? Барсик, брысь!
Кот не думал отходить от газика.
— Давай задний ход, — почему-то шепотом приказал командир водителю.
Барсик побежал было за машиной, но, передумав, остановился и сел намывать лапу.
— Дальний вруби!
Два жестяных конуса света с мечущимися внутри пылинками разделили темноту, стерня стала мутно-серой. Только белая грудь кота выделялась. Командир вышел из газика, — перекатился какой-то ненастоящий выстрел, — переломил ружье и, вытащив гильзу, подул в ствол.
Двустволка Савельева стукнулась о металл переднего сиденья, он вздрогнул и внимательно стал ее осматривать.
— Можно и начинать. — Командир вернулся в машину.
Водитель приподнял лобовое стекло и укрепил его, завинтив барашек на боковом изогнутом кронштейне. Машина тронулась с выключенным светом. Савельев обрезом ствола сдвинул фуражку на затылок и, прижавшись щекой к вороненому холоду стали, рассеянно смотрел перед собой. Когда по полю впереди пробегала тень, командир приказывал: «Врубай!» — и, если конусы выхватывали зайца, тот обалдело замирал, приникая к земле и пряча за спиной уши, а командир стрелял, не выходя из машины.
— Вот дурак! — удовлетворенно повторял он, и Савельев созерцал в эти моменты горбоносый казацкий профиль. — А интересно, что с ними происходит? Будто пыльным мешком, а?.. Врубай же, мать твою!
Русак застыл, он выстрелил — тот отчаянно рванулся в сторону и исчез. Савельев услышал жалобный, выскабливающий сердце детский плач.
— Туда свети, туда! — возбужденно крикнул командир.
Водитель развернул газик, свет выхватил вздрагивающее тело зайца. Он был ранен и тонко повизгивал. Командир выскочил из машины.
Савельев увидел в свете фар взлетевший и опустившийся приклад, и плач оборвался. Командир бросил под заднее сиденье еще одну тушку.
— Заскучал? Ну-ка давай вперед.
Начальник штаба уже пропустил две свои очереди и теперь пересел. Выставив ствол под лобовое, он ждал тени впереди и появления охотничьего азарта. Но только слышал, как прохладно и растерянно пахнет недавно убранное поле. Газик бросало по кочкам.
— Да ты что спишь! — толкнул его сзади командир и рыкнул на водителя: — Врубай!
Заяц замер. Конечно, надеялся, что так его не заметят. Савельев ощутил, как все подобралось, напружинилось внутри, и натянул взгляд меж стволами от целика до мушки. Но заяц вдруг мяукнул, и ствол опустился сам собой.
— Уйдет! — Командир стукнул по спинке переднего сиденья. — Давай за ним!
Машина понеслась по полю. Русак отмахивал впереди, не останавливаясь, но не соображал выскочить из мертвящего света. Трясло, и было трудно прицеливаться. Савельев поднимал ружье, но нажать на спуск не решался — слишком далеко.
— Быстрей, быстрей, — подгонял он водителя.
Внезапно опора провалилась, Савельева бросило вперед, боль выстрелила у виска, и свет потух.
Разлилось красное, пошло радужными кольцами.
«Вот и всё», — даже не подумал, а как-то сверху посмотрел на свое недвижное тело Савельев. И стало окончательно ясно: всё. Но сквозь красное надвинулось лицо командира с пристальными глазами.
«Ты и здесь… — захрипел Савельев. — Мало тебе, что из-за тебя солдаты ненавидят — ты отец родной, а порядок пусть другие… мало, что убил его, и меня… так ты и здесь…»
Оскалив зубы, он рванулся к ненавистному лицу — но пылающий жгут боли охватил и сплющил череп, и он рухнул навзничь в колючую стерню.
— Как ты? — Командир был встревожен.
— А-а… глаза только щиплет.
— Это ничего, это водка. Ты лбом прямо в кронштейн влетел, пришлось промыть. Пригодилась фляжка-то, — засмеялся он. — Встать можешь? Ефрейтор, помоги.
Водитель подошел, держась за ушибленную о баранку грудь, и с кряхтеньем подставил начальнику штаба плечо.
— Алексей Федорыч… фляжку… — выговорил Савельев.
— Вот это мне любо. Ну ты напугал. Не двинешься — думаю, неужто Богу душу отдал? А ты езжай, да осторожней! На канавы хоть смотри.
— Папа, а мне лапку привез? — из своего детского сна протянул младший сын.
— Тише ты, спи. — Жена еле сдерживала истерику.
— Я ведь взрослый человек, майор, у меня дети… Да я скоро подполковником стану! — встрепенулся Савельев и тут же поморщился.
— Тебе нельзя говорить. Ложись, вот так, вот так…
— Сова со шрамом еще лютее стал, — сказал старшина. — Ты уж больно круто его.
— Ты что, думаешь, я нарочно? И себе грудь нарочно рассадил?
— Ладно-ладно. Грудь, — подмигнул старшина.
Что к чему
Книжек он не то чтоб вовсе не любил, а так как-то — просто не попадались. Да и откуда у них, в Козлищах? — аж завелся Алтуня, и так стало то ли зло, то ли обидно.
— Ты чего? — спросил напарник, двигая ему стакан.
— Да вот, — Алтуня махнул газетой, из которой только что развернул колбасу, — люди книжки читают, а мы… — и кивнул на ящик с пузырем.
— Приплыли. — Витек на всякий случай отодвинулся. — Какие еще книжки?
— Каки-ие! И в газетах обсуждению подвергают.
— Опять нашло? Мало ли их, писателей.
— Ага. Вот — слесарь подвергает. — Ни хрена не клацал этот Витек. Так и сидел с плоской рожей.
Алтуня опрокинул стакан и вместо чтоб поморщиться добавил:
— Тупка серая. — Это ругательство он еще из армии привез. Правда, не знал, кто такая тупка, но вполне хватало, что — серая.
В ближайшую субботу Алтуня приоделся и отправился в район. Благо автобус для пользы трудящихся наладили — сорок минут, и ара-улю. Но сорок — чистой езды, а сколь прождешь, пока соберутся.
Собираться не спешили. Даже водителя не было: пригнал фургон и сразу намылился куда-то. Ясно куда: теща у него тут самогонщица. Алтуня уже по уши нахватался папиросного дыма пополам с пылью на пятачке у магазина, где торчал автобус, а водила все не подходил. Распланировал, что тащиться будут еще долго.
И то: не прошло и полгода, приковыляла Бибиха. Увидела Алтуню и шасть к нему:
— Саня… — будто обрадовалась, а улыбка такая квелая. — Никак в район? Штаны, небось, в мастерскую, шить?
— Да нет, не дергайся ты, бабка, — отмахнулся Алтуня.
Та, видно, не поверила и забралась на сиденье сзади него — конвоир. Раньше она всем в селе шила. И пока других возможностей не было, к ней ходили, а с автобусом перестали. Техника ее сразу разонравилась: прикладывает материю к ногам и так и кромсает ножницами, у кого как идут. Так что, у кого кривые… Короче, только район приблизился посредством автобусного сообщения, сразу ее подпольная фабрика заглохла.
Потом Витек появился.
— В город? — Сам будто не видит. — По ноль-пять? А там посмотрим?
— Отцепись, сегодня не пью.
— Пост, что ли? А, бабка, что твои мракобесы говорят?
Наконец водила подошел.
— Ну, гоп-компания, порыли? Что вас так много-то, а? Вот и налаживай вам рейсы. — Он недовольно собирал за проезд.
— Но-но. Пьяный за рулем — убийца! — заржал Витек.
Автобус зафырчал, задрожал, заскрипел, чуть не лопнул и тронулся.
«Тебе больше и не свезть», — решил Алтуня.
Книжный магазин был еще закрыт. Взять пока для рывка с Витьком… Но Алтуня не стал ломать кайф. Прошелся по улице и обратно и представлял, как откупит книгу, зачтет, а там, может, и в газету…
Когда вернулся к магазину, замок уже сняли. Внутри никого не было. Один только гриб в соломенной шляпе. И продавщица — молодая девчонка за прилавком. По видимости ничего себе, но стерва — Алтуня сразу прорюхал.
И точно: спросил книгу, а та стоит, губы мажет и ноль внимания. Алтуне показалось, что спросил тихо и хрипло. Прокашлялся и повторил. Но сначала таки проверил название по бумажке — может, не так сказал.
Опять хоть бы хны. Вот мымра, только б помаду лизать.
— Ответить-то язык не сотрешь? — Алтуня обернулся за поддержкой к шляпе. Тот внимательно уткнулся в прилавок.
Продавщица чуть так голову поворотила, фитюльку от губ отставила:
— А можно не кричать? Этой книги нету.
Кончилась.
Алтуня сплюнул и вышел. То есть сначала вышел, а потом сплюнул — что уж он, совсем?
На площади он задумался. Из продмага напротив вывалился Витек с двумя местными, но не подошел, а издали показал бутылки — кверху поднял, прямо кубки чемпионские. Тоже, Старшинов. Алтуня сообразил в библиотеку, да не знал, где это. Хорошо, их деревенский подвернулся — Колька, он теперь сержантом в отделении. Захотел после армии городской жизни — ну-ну. Правда, Алтуня его не осуждал, хоть сам бы в милицию — ни ногой.
— На книжки потянуло? Хорошо.
И без твоего поощрения как-нибудь, — но связываться Алтуня не стал, а пошел, как объяснил Колька, к станции.
Библиотекарша была не старая еще, но вся какая-то зачуханная. Сидит за барьером — одна голова наружу, нос торчком, волосы пучком, а говорит вежливо:
— Здравствуйте. Проходите, пожалуйста. Что, значит, надо?
— Мне б… Здрасьте, — спохватился Алтуня.
— Мама! — потребовал детский голос.
— Оленька, не мешай, я же работаю.
Теперь Алтуня увидел малую сопливую девчонку с карандашом за низким столиком.
— У вас имеется…
— Ой-е-ей! — заверещала девчонка. — Сичас-сичас-сичас!
Библиотекарша здынулась и утащила ее за книжные полки.
— Извините, — жалко улыбнулась на ходу Алтуне, а за полками шепнула: — Ну, садись.
Тут вошел тот тип, что Алтуня еще в магазине приметил. Поприветствовал и сел в уголку читать журнальчик. Зря он тогда грибом о нем подумал. Видно, интересуется чтением человек, — зауважал Алтуня.
— Дочь? — кивнул он, когда библиотекарша освободилась. Нужно ж показать человеку, что разделяет ее трудности. — «Август четырнадцатого» у вас имеется?
Та наморщила бледненький лобик.
— «Август»… Может, «В августе сорок четвертого»? — обрадовалась, что вспомнила.
— Не-ет. — Алтуня вытащил газетный обрывок. — Точно: «Август четырнадцатого», писатель Солженицын.
— Сичас, — совсем как дочка, сказала она. — Ах да, конечно! Только, может, на руках? Или вообще нет? Нужно каталог посмотреть.
— Мама! Я все! — визгнуло из-за полок.
— Так задвинь горшочек под шкаф! — ответила библиотекарша и смутилась.
— А штаны? — низко протянула девчонка.
Мать снова ускользнула туда. Алтуня даже пожалел — суетится, бедная, а все буксует. Вернувшись, она подошла к закрытому шкафчику.
— Солженицын, Солженицын… что-то слышала, — приборматывала она, перебирая карточки. Вот это у ней ладно выходило. — Салтыков, Симонов, Синюшкин… Вот, нашла! Ах нет, Соложенкин… Смешная фамилия, правда?
Алтуня не засмеялся, и она сконфузилась.
— Знаете, как к нам мало книг поступает? Вот объявили собрание Дюма, специально для библиотек, а нам ни одного экземпляра! А может, — воодушевилась она, — в тематическом посмотреть? Какая тематика вашей книги?
— Как это?
— Ну, про что она?
— А-а. Про войну.
Из-за стены донесся грудной плач.
— Ой, извините! — снова вспорхнула она и скрылась в дверку, которой Алтуня сразу и не заметил.
— Слушай, отец, может ты в курсе, — подошел Алтуня к старику, и тот вздрогнул. — Где бы взять — Солженицын, книга такая?
— Не знаю, не знаю. — Шляпа сама надвинулась на глаза. — Не слышу я ничего! — вскрикнул он, как ошпаренный.
Псих, тоже. Библиотекарша, чем-то довольная, выскочила из соседней комнаты, застегивая на ходу кофточку.
— А может, вам другую поискать? Вот Георгия Маркова новый роман получили. Лауреат Госпремии.
— Это вроде Сталинской по прежним временам? — выперся из своего угла старик.
Глухой, тоже…
— Перебьюсь, — вежливо отказался Алтуня.
— Знаете, — чувствовалось, она от души помочь хочет, настоящая интеллигенция, — вы в школу попробуйте зайти. У преподавателя литературы такая библиотека — едва ли не лучше нашей.
— Ладно, — буркнул Алтуня.
Полощут тоже мозги. В кои веки захочешь книгу — и привет. Хорошо тому, из Горьковской области. Придет, небось, автолавка на завод… А то передовик какой, вся литература — в первую очередь. Несут на блюдечке с каемочкой: почитайте, значит, и мнение письменно изложите. Да может, не у одного его мнение-то есть! Живут же люди. А тут только Витек под ногами болтается.
— Алтуня, ну ты что! Пошли! — не получив ответа, Витек повернулся к своим: — Видали — брезгует.
Один из его, поздоровее, выдвинулся вперед.
— Сергей! — Витек придержал кореша рукой. — Случается — задвиг. Пусть нам будет хуже.
И тут, честное слово, так потянуло с ними… Но Витек напоследок пожалел:
— Чего крутишься-то все? — и у Алтуни прямо потемнело в глазах.
Железнодорожная школа была недалеко. Он угадал в перемену и прямо двинул к учителю, которого показал какой-то пацан.
— Здрасьте, — не оплошал он на этот раз. — Я вот книжку ищу. «Август четырнадцатого».
— Такой литературы не держу. — Учитель задрал к нему настороженное лицо.
— Как же? Солженицына книга…
— Вот именно, — с подковыркой ответил тот.
— А она говорит — есть.
— Кто — она? — быстро переспросил учитель.
— Да библиотекарша. Говорит, если у кого и есть, так только у вас.
— Ах Марьяна Петровна, — улыбнулся учитель. — Она просто не знает. «Один день Ивана Денисовича» могу предложить. Только вернуть не забудете?
— Чего там Денисыча, я бы про войну… Знаешь, отец, — вдруг пожаловался Алтуня, — я уж и в магазин, и в библиотеку — и все дупель-пусто. — И тут же махнул рукой. На себя противно стало, как расквасился.
— Постойте, молодой человек! — Учитель смотрел, как на тупку. — Один совет: не спрашивайте больше ни у кого этой книги.
— Да иди ты!.. — Алтуня не мог больше сдерживаться и выскочил скорей из школы, от греха.
— Учитель заспешил следом на крыльцо, но увидел, как к нему подошел милиционер, и, покачав головой, вернулся.
— Ты чего, Николай? — спросил Алтуня.
— Алтунин, я должен проводить вас в отделение.
— За что, Коля? Хочешь, дыхну?
— Не Коля, а товарищ сержант. А за что — там разберемся.
— Эх… — Ну точно, не человек стал.
В отделении перед столом начальника оказался тот хмырь в шляпе.
— Группа, целая организация! — услышал Алтуня с порога его дерганый шепот, но только вошел, как тот прижулился. И глаза в пол уставил.
— Ну, что? — сразу набросился начальник. Салага лейтенант сидел. Но уже брыластый такой.
— Что — что? — переспросил Алтуня.
— Ты мне не хами! — стукнул лейтенант по столу. — Я тут задаю вопросы! Предъявите документы!
— Какие документы — на выходной в город приехал.
— Советские люди не ездят в город без документов. Фамилия?
Алтуня назвал.
— Где живешь?
— В Козлищах.
— В Больших?
— Нет, в Малых. Так ведь… — Алтуня обернулся на Кольку. Тот как робот стоял. С отключенным питанием.
— Я тебя спрашиваю, — оборвал лейтенант. — Это у вас, что ли, один недавно жену порубил?
— Ну!
— А чего ты лыбишься?
Алтуня поздно смекнул, что это ему во вред только: все там такие, скажут. Тут Колька — ток включили — заступился.
— Я ж говорю, товарищ лейтенант, земляк.
— Мы все земляки, — начальник внушительно посмотрел на него. — Кроме таких вот. И откуда ты взялся? — прищурился он на Алтуню.
— Говорю, из Козлищ. — Алтуня рассердился уже на брыластого.
Лейтенант чуть коростой не покрылся.
— Ну, выкладывай. Только учти: запираться бессмысленно.
— Чего выкладывать-то?
— Так уж и нечего. Давай хоть про семейное положение.
— А что — семейное. Пока не окрутили.
— Ну знаешь, — зашипел плевком на утюге начальник. — Отведи его в камеру! Пусть подумает. Да ремень, не забудь, сними!
В комнате, которая называлась камерой, Алтуню встретил радостный возглас.
— Саха! А я слышу голос — он? не он? А это ты! — Витек полез обниматься своими коротенькими ручками. — Ну наконец-то. М-лодец. Да ты располагайся!
— Отлипни ты.
— Не ож-дал, — обиделся Витек, но отлип.
Алтуня голову сломал: может, через Витька? Подумали, вместе был? Но сержант скоро вызвал его одного.
В ментовке набралось полно народу. И продавщица, и библиотекарша, и учитель. Только хмырь испарился вместе со шляпой. На его месте восседал какой-то видный, в галстуке. Он прикрывал глаза ладонью.
— Все, товарищ секретарь, — тихо обратился к нему лейтенант. — Можно начинать?
— Начинайте, начинайте, — не убирая руки, буркнул тот.
Вдруг раздался грохот кулаков в хлипкую дверь камеры и истошный крик.
— Воды, гады! Воды!
— Это что? — дернулся в галстуке.
— Пьяный, к прохожим приставал.
— Пьяный, приставал… Что-то у вас в последнее время процент задержаний растет. Профилактикой не занимаетесь?.. Гоните его в шею.
Витек протрезвел от такой прухи.
— Спасибо, — кивал он лейтенанту. — Сердечное спасибо. — И шепнул Алтуне, проходя мимо: — Говорил, со мной надо. А ты… Деловой.
Алтуня уже словил, что стоит здесь из-за сегодняшнего марш-броска. Только не доходило, что к чему. Когда лейтенант стал выспрашивать всех по очереди про эту книжку, он подумал — показать газету, и кранты. Но тут же передумал, не будет он оправдываться перед ними.
— А я что? — фыркнула продавщица. — Спрашивают — значит, хорошая. А раз хорошая — значит, нету.
— Какой позор! — слезерила библиотекарша. — Как читателям в глаза смотреть. Я ничего не знаю. Нет у нас такого писателя, нет.
— Вот это вы верно сказали, — подтвердил в галстуке.
— У меня грудной ребенок дома, — продолжала скулить она.
— Бабу-то отпустите! — не стерпел Алтуня.
— Тихо! — прикрикнул лейтенант. — Вы что скажете?
— Что же тут сказать… — ехидно задумался учитель. — Вероятно, воспитательная работа у нас не набрала еще должной высоты.
В галстуке поморщился из-под ладони:
— Все-то вы не договариваете. Дело это наше обоюдно. А вы вот снова в авантюру ввязались.
— Вам еще придется объяснить причину задержания.
— Объясним, — пообещал секретарь.
— А я так думаю, пьяный просто, — высказался сержант.
Алтуня молчал. Ух, попадись ему сейчас этот Солженицын… Хотя, по справедливости, при чем тут Солженицын?
— А ты что молчишь? Алтуня молчал.
— У тебя, говорят, и бумажки какие-то были? — вспомнил лейтенант.
— Вы что, не обыскали до сих пор? — В галстуке даже руку ото лба отнял.
Брыластый налился кровью.
— Товарищ сержант!
Колька подошел к Алтуне, тот сам карманы вывернул и протянул клок газеты. Секретарь на полдороге выхватил его из Колькиных рук. Читал долго, даже на обороте пытался вычитать, а потом отложил и прихлопнул ладонью.
— Все-таки, Алтунин, кто ж тебя надоумил про эту книгу?
— Сами видите — в газете прочитал, — хмуро ответил он.
— В «Книжном обозрении», что ли? — форсанула продавщица и лихо глянула на библиотекаршу с учителем. Тот сморщился, старый-старый такой и неинтересный мужчина, и она высоко отвернула остренький подбородок.
— Газета газетой, — внушительно проговорил в галстуке, — но тут написано черным по белому: осуждаем. А ты — в магазин. Как это понимать?
— Почитать же просто захотелось!
— Почитать надо отца с матерью. А книга эта вредная…
— Да я, может, еще больше б осудил! Или что — кому можно, а нам нет?
— Прекрати со своими вопросиками! — взвился лейтенант.
— Не горячись, — остановил его в галстуке. — Видишь ли, Алтунин, чтоб осудить вредную книгу, ее вовсе не обязательно каждому читать. О ней писали в газетах, содержание изложили — в основном… — Учитель хмыкнул, но секретарь не обратил внимания. — …и всякий может понять, что это за клеветнический роман. Тут главное нюх, чутье… партийная позиция, наконец. Вот и откликаются простые труженики в газету. И так и должно происходить. А то, о чем ты говоришь, — это демагогия.
— Неожиданное определение, — встрял учитель.
— Понятно?
— Так, малость. — Алтуня замялся.
— В армии служил? Как отвечать положено?
— Так точно, понятно, — подтянулся он.
— Ладно, лейтенант, отпусти их. А то уж — организация, организация. Чтоб в моем районе! Валидол глотать пришлось, — улыбнулся, душевно так, секретарь.
— Справку хоть какую дайте, — проскулила библиотекарша.
— А с ним как? — спросил лейтенант, когда остальные вышли.
— Ну а ему, — секретарь прищурился, — пятнадцать суток.
— За что? — вырвалось у Алтуни.
— Уж это как в анекдоте, — весело рассмеялся тот: — Знал бы за что — совсем убил, — и хлопнул Алтуню по плечу. — В армии служил?
— Есть пятнадцать суток, — просек Алтуня и вытянул руки по швам.
Ему тоже стало весело. Видно — свой мужик этот секретарь. Отношение понимать надо. Это у них в полку командир такой же был — строгий, но справедливый. От такого и сутки схлопотать не жалко.
Перед дождем
Вишневые «Жигули» свернули на обочину и, протянув накатом еще немного, осторожно остановились. Мужчина вызволился из-за руля, обогнул капот и распахнул дверь с правой стороны.
— Колено затекло, — поспешил оправдаться он.
— Если тебе так уж хочется… — отдавая спор, женщина подтолкнула наружу лохматого спаниеля и вышла сама.
— Плащ захвати.
Она наклонилась было назад, но раздумала:
— Пока не холодно. Мы ведь ненадолго?
Спаниель пронесся по полю к кустам, внезапно провалился в не заметный с дороги овраг, снова появился на глаза, уже за ним, и окончательно скрылся из вида под крутым откосом.
— Шегги! — окликнула женщина, поправляя зачесанные на уши темные волосы вогнутой сердцевиной ладоней.
Собака стремглав возвратилась и встала перед хозяйкой, опираясь уже перепачканными лапами о ее светлые брюки.
— Шегги. — Женщина укоризненно отряхнула земляные следы над коленями и, чуть щурясь, направилась в сторону от машины. Торопясь следом, мужчина забыл захлопнуть дверцу. Перед оврагом женщина замедлила.
— Тут сухо. — Мужчина спрыгнул и протянул ей руку.
Она своей не дала и легко перескочила на другую сторону. Овражек был неширокий.
Реку стало видно, только когда они приблизились к откосу. Склон густо затянуло кривым ольховником, кое-где торчали неказистые березы. В просветах между ветками блестела далекая вода.
— Сойдем? — предложил мужчина.
Спаниель потерялся в густой траве, с визгом выкарабкался повыше и застыл, очумело глядя на них. Женщина улыбнулась.
Вниз вела тропинка, вытоптанная неровными ступенями. Мужчина спускался боком и не сводил глаз с женщины. Когда началась трава, она поморщилась:
— Я промочу так ноги!
— Не промочишь! — и он подхватил ее на руки.
Ее тело было для него легким, но он стал спускаться осторожней — земля под травой раскисла от нудных дождей, подошвы скользили, и приходилось, чтоб не хлестнули, отстранять локтем ветки.
— Уронишь, уронишь! — Женщина стучала ладонью в его плечо.
Он молчал и только плотнее, но бережно прижал ее к себе, как ребенка.
Спаниель рванулся к реке, но следующая волна обдала ему лапы, и он, заскулив, отскочил к хозяевам.
— Пусти теперь.
Вода здесь была вровень с берегом — с узкой и гладкой полосой красноватого песка. Через реку стояли, поодаль друг от друга, несколько изб. За ними и далеко в стороны темнел лес.
— Не верится, что там она попадает в город — парапеты, мосты…
— А там как некрасиво. — Вправо над водой громоздилась арка портального крана.
— Что? — переспросил он, засмотревшись в прошлое: излучина реки, зелень плотно прикрывает этот песчаный мыс вокруг и сверху — укромный от прохожих глаз клочок берега и жизни. И песок, теплый под ладонью, и белая ночь с линялым диском луны, долгая, тогда казалось — бесконечная.
— Ты не слушаешь?
— Да-да, — спохватился он. — Конечно, дам тебе развод.
— Вот, намочил, наверно, — сказала женщина почти одновременно с ним, опустив взгляд на его туфли. — Говорила надеть на платформе.
— Ты же знаешь, не умею ездить в тех. Ты довольна?
— Довольна, да, — усмехнулась она углом рта. — Зачем, зачем еще эти мучения!
Она ступила к воде. Мужчина нагнал и, притянув ее за плечи, коснулся губами струнки пробора, а потом легонько подул.
— Соринка? — Она запрокинула голову.
— Бревно… Прости, снова я начал. — Он плотно провел по лицу ладонью.
В разрыв облаков пролилось низкое солнце. Мир за рекой и вокруг просветлел, прояснел и словно свернулся — как одна большая, но хорошо знакомая комната.
— Сестре там будет трудно одной.
Мужчина обломил ветку и стал обрывать листья, один за другим, по одному.
— Она могла бы и не ехать.
— Нет, не могла! Ты сам отлично понимаешь.
— Ничего я уже не понимаю. Шегги!
Оторвав последний лист, он размахнулся и бросил черенок вдоль берега. Ветка была легкой и далеко не улетела. Спаниель в мах добежал до нее, схватил зубами и, обогнув большой плоский камень, вернулся к хозяину. Но отдавать не хотел, а подползал на брюхе и снова отскакивал, зазывая играть. Мужчина опустился на корточки и почесал у него за ухом. Пес повалился на песок, подставляя пальцам широкую грудь.
— Как же нам не проявить самоотверженность, да, Шегги?
— Ну что ты говоришь, — произнесла она безразлично и устало, и мужчина не смог остановиться:
— Еще бы, из любви к ближнему, — глянул он снизу вверх. — Только странно ты трактуешь слово «ближний». Те, кто рядом, они как-нибудь стерпят широту твоей отзывчивости. Перетопчутся, — с мучительным удовольствием выговорил он.
— Неужели ты все хочешь зачеркнуть?
— А неужели, ты думаешь, я не вижу, отчего все это: и нежелание выйти вот сюда, и там, перед несчастной канавой, — да вообще? Ты уже зачеркнула, уже улетаешь, пошел на взлет наш самолет! — Он скрылся лицом в ладони.
— Ну прости, — Женщина опустилась рядом и отвела его руки. — Просто решила — пусть сейчас, раз суждено. А так… и знать, что ничего этого скоро не станет…
Она дотронулась до его щеки. Он забрал ее руку, вычитывая предначертания жизненных линий, а потом долго поцеловал в углубление ладони. Из кустов раздался писк, хлопанье крыльев, и выскочил пес с птицей в зубах. Две другие, шумно вспорхнув, летели низко над рекой и взволнованно кричали. Пес приотпустил птицу, та забила крыльями, поверив в близкую свободу, но зубы снова вцепились ей в хвост.
— Шегги, не смей! — замахнулся мужчина.
Пес прижмурился и выпустил птицу. Она взлетела, сначала недоверчиво, но потом набрала высоту, оповещая мир радостным вольным криком.
— Это чайка?
— Как мы нелепо выглядим, — очнулся мужчина, увидев со стороны: сам на корточках, и она перед ним, на одном колене, и сел на камень сзади. — Нет, для чайки маловата.
— Может, птенец. Какой хулиган.
Спаниель виновато трусил к ним, мокро шлепая лапами и тяжело дыша свесившимся языком.
— У-у, псина. — Женщина взъерошила ему шерсть на загривке.
Мужчина с замерзшей улыбкой следил за ней.
— Ты исчезаешь на глазах, а я и сделать-то ничего не могу. Как во сне. Или перед смертью.
Она подобрала небольшой оглаженный водой камень и взвешивала его на ладони.
— Я ведь буду знать, что ты — есть. А на самом деле тебя — не будет. Что за глупые слова — «на самом деле». — Словно желая победить иронией то, что не мог одолеть мыслью, он заговорил оживленно: — Вот ведь Магадан какой-нибудь — это реальность. А Париж, ближе раза в три по карте — на самом деле! — несусветная фантастика.
Женщина протянула к нему раскрытую ладонь с камешком, потом сжала и потрясла.
— Так и мы, — сказала она серьезно. — Вроде бы бултыхаемся — любим, страдаем, ненавидим, радуемся, а надоест руке, которая держит, сожмется — и… или разожмется. — Она отбросила камень через плечо. Раздался глухой и явственный всплеск, тут же поглощенный сомкнувшейся тишиной.
Сквозь прорехи туч падали яркие, тревожащие лезвия света. В кустарнике на том берегу сердцевина была юно-зеленой, а вокруг, резко отграниченные лезвиями с неба, льнули к земле мрачные, неспособные оторваться клубы кустов. Но природу не беспокоило такое нарочитое столкновение.
— Скорей бы ты уезжала, что ли. Да, Шегги? — Мужчина уперся подбородком в ладонь и указательным пальцем оттягивал вниз веко.
— Так и не отучила. — Губы женщины дрогнули. — А ты?
Мужчина мгновение смотрел на нее, а потом отвел взгляд.
— Почему? И разводиться не надо.
Он через силу усмехнулся.
— Ну как вдруг оказаться без наших неприятностей и привычных неудобств. И делать-то ничего не захочешь.
Женщина тоже засмеялась:
— Слабо́ решиться на такое испытание?
— Какие-то иезуитские склонности в тебе пробуждаются. Примерно так же Иоанн Васильевич предлагал спасти душу Курбского, казнив его.
— И все-таки Курбский смог уехать.
— Оригинальное сравнение. Он — князь… Ну ладно, ладно. Курбский смог. Ты еще Герцена припомни. Только не забудь и то, что в эмиграции он перестал жить — только наблюдал и оценивал.
— Отечественная история, конечно, без тебя захиреет.
— Не история, а историческая наука, — не удержался он.
С другого берега донеслась музыка чужого веселья. «Мой адрес — не дом и не улица», — бойко шпарили сплюснутые голоса.
— Тут ты, безусловно, очень нужен. Статьи ценят так, что выдерживают, как коньяк. У тебя уже целый погреб!
— Да ведь не в этом… — Он с досадой мотнул головой.
— А в чем? В этом? — Женщина кивнула в сторону музыки.
Мужчина улыбнулся, как поморщился.
— В чем же? — настаивала она. — По крайней мере, занялся бы настоящей работой. А не выдумывал на каждую ошибочную фразу две прогрессивных… Помню, ты говорил, что только в армии и чувствовал себя действительно свободным. Все твоя теория: чем хуже, тем лучше; стремление к свободе уже само ограничивает ее, Царство Божие внутри нас.
— Да не то. На Руси всегда различали свободу и волю. Свобода — из корня «свой», тут подчиненность окружающим — роду, племени — ради общих целей.
— Убожество это, рабство, а никакая не свобода.
— Но только так и можно обрести самосознание и достоинство. А своеволие, напротив, никогда в чести не было.
— Но внешняя свобода просто необходима.
— Лишь после того, как человек отдал себя общему. Чтоб лучше и полней осуществить свое служение.
— Все равно. Каждый имеет право жить там, где захочет.
— А может, где родился — там и пригодился?
— Это личное дело каждого — все равно как жениться.
— Или развестись?
— Не надо так.
Через реку была переброшена уже другая песня. «Сэн-Фрэнсиско, Кэлифо-ониа, — с настырным бездумием отчеканивала певица, — Ю-эс-эй!»
— Хорошие у нее, наверно, зубы.
— У кого? — Женщина задумалась и не следила.
Он показал на противоположный берег.
— Так и видишь: какой-то праздник, День независимости, что ли, парад девиц в коротких юбочках и сапожках, и они маршируют под эту… Такие, знаешь, непреложно высокомерные и уверенные. Независимые такие. Или провожают славных подводников на каком-нибудь «Джеймсе Мэдисоне»… Какой, все-таки, винегрет. «Мой адрес», — состарился он, вспомнив.
— Почему же. Нам в самый раз.
— Да уж, концерт по заявкам.
За рекой взметнулась стая, сверкнула белизной плотных друг к другу крыльев и тут же рассыпалась, наметив ссадину для воспоминаний.
Женщина подбежала к мужу, снова опустилась перед ним.
— Давай, поедем, — шептала она. — Ради меня, решись. Ну влюбись в меня!
Он не мог поднять глаз.
— Пойми — я должен быть здесь, видеть, понимать, даже если ничего нельзя сделать. А там мы станем другими. Нужно здесь, вместе со всеми. Я ведь… — он запнулся, — ведь здешний, — договорил, недовольный своими словами.
— Ну да. Ты — русский. Я не способна чувствовать так, как ты.
Он посмотрел удивленно и сжал лицо рукой.
— И даже этого не можешь уже сказать, боишься сболтнуть лишнее, чтоб не обидеть, — с трудом выговаривала она. — Вот до чего мы дошли. Но, может, это и к лучшему. — Она закусила губу.
— Погоди, ты вот вспомнила Андрея Курбского. А почему у Гоголя изменника зовут Андрием? Ведь Андрей значит «мужественный, храбрый». А у него все имена значащие: Остап — «устойчивый», Тарас — «приводящий в смятение». Все соответствуют характерам, а вот Андрий? Не было ли у него в памяти Курбского, когда писал? И вообще пример Курбского — не пример. Он ведь стал воевать против своего народа.
— К чему так много слов! Просто ты меня не любишь.
Он провел рукой по ее волосам и задержался пальцами возле уха.
— Или такой уж великий патриот.
Он резко поднялся, пошел к реке и остановился так, что волна замирала у самых ботинок, а потом затянуто откатывалась назад. Темнело медленно, и не темнело, а тускнело как-то. Солнце, как и все эти ночи, не заходило за горизонт, а только приседало. Но сегодня от глубоко заложивших даль туч даже такого нерешительного заката не было.
— Все говорим, говорим, и все одно и то же, — в его голосе слышалось раздражение.
Река оставляла у ног тонкий белый обвод границы, за которую не смела переплеснуть. Женщина, подойдя, обняла его за плечи.
— Ну почему мы словно друг друга обвиняем? Разве тут наша вина? — Она на мгновенье прижалась к нему и сразу почти оттолкнула, но ладонь сама задержалась на его плече. — Знаешь, ты, кажется, не закрыл машину.
— Да-да, машину… Тестеву машину жалко.
— При чем здесь — тестеву?
— Нет, я так.
— Тебя что — задевает, что отец продает машину, чтоб отдать нам с Томой деньги?
— Зачем ты! — Он поколебался и добавил:
— Я ведь и сам меняю квартиру, чтоб для тебя хоть сколько получить.
— Ну вот. И квартирой уже попрекаешь. — На глазах у нее появились слезы.
— Как тебе в голову пришло?
Стряхнув оцепенение, он повернулся, решительно зашагал к склону, но на полдороге встал.
— А может, ты уже хочешь поехать?
Она помотала головой, и оба они с облегчением засмеялись двусмысленности вопроса.
— Шегги, за мной!
Женщина следила, как они мерно поднимаются по кустистому откосу, сделала шаг догнать, но удержала себя и отвернулась.
Сквозь суженные веки она смотрела на темнеющее в тучах небо, потом на реку. Река сердито гудела в песок. Присев чуть боком, женщина зачерпнула воды ладонями. Когда вся пригоршня стекла, на коже остались налипшие черные крапинки. Она брезгливо смыла их, плеща на руки.
Спаниель тащился нехотя, то и дело оглядываясь на хозяйку. Мужчине приходилось подгонять его, но, увидев вдалеке освещенную машину, пес рванулся туда и, прыгнув в раскрытую дверцу, улегся на сиденье.
— Что, приготовился? — подходя, приговаривал мужчина. — Вылезай, рано.
Пес недовольно спрыгнул, но, вспомнив, радостно устремился назад к реке.
— Шегги, сюда! — И псу пришлось вернуться.
Мужчина захлопнул дверь, повернул ключ, но возвращаться не спешил.
Дорога была пуста. Вдали стоял печально и резко обведенный смеркнувшим воздухом хутор. Ветер шумел листьями похоже на дождь. Последний раз появилась стершаяся почти до цвета неба пленка луны и окончательно скрылась в тучах. Небо стало низким, но темным не до конца и оттого тревожным: ни день, ни ночь — бесконечно растянутые сумерки. Мужчина пристально вглядывался вокруг, а потом просто долго стоял — один под близко нависшим небом. Пес заскулил.
— Вот так, псина, — очнувшись, проговорил мужчина устало и пригнулся погладить его. Пес лизнул хозяина в щеку. — Все-то она забыла и ничего не вспомнила. — Мужчина прижался к нему, но сразу выпрямился и пошел назад к реке, вначале медленно, но все ускоряя шаг.
Забыв, что впереди канава, оступился, это словно подстегнуло, и он побежал. Рот приоткрылся, кожа еще туже обтянула скулы; он будто догонял ускользавшее, и только когда выскочил на берег, напряжение сменилось улыбкой, но дышал он тяжело.
Пес обогнал его по дороге и первым примчался к женщине.
— Что, угнали — что вы такие радостные?
— Ага. — Мужчина кивнул, схватил жену за руки и закружил. Ему вдруг сделалось почти счастливо. Но так же внезапно он остановился, женщина шагнула как подкосившимися ногами к нему и прислонилась виском к его груди.
— Знаешь, такое чувство — будто и не расстаемся вовсе. И так хорошо…
— Если б я так тебя не знал — я бы схватил тебя, прижал и никогда никуда не выпустил. Такое бессилие…
— Не смотри так.
— Как?
Она провела костяшками пальцев по лбу, задевая волосы.
— Нет-нет, мне хорошо. Только больно.
Он подул ей на пробор.
— Соринка?
Но он не поддержал. Вдруг женщина ойкнула.
— Капнуло? И на меня. — Он посмотрел вверх.
— Песок потух. А помнишь, какой был сначала? Розовый какой-то. — Она чертила на песке носком туфли. — Почему так: стоит заговорить — и в словах теряется что-то…
Капли падали отдельно и редко. Поднимали легкий столбик пыли и расплывались в ровные пятнышки на песке, а на камне сворачивались в живое и дрожали, как от холода.
Женщина тесно сдавила щеки в ладонях, а мизинцами терла переносицу. Полные губы некрасиво выдвинулись вперед. Мужчина медленно приблизил к ней свое лицо и осторожно и затянуто тронул губы своими.
— Нужно ехать. Зачем только машину бегал закрывать? — бодрясь, проговорил он. — Прямо домой, хорошо?
Женщина благодарно улыбнулась. Когда он попытался взять ее на руки, чтоб пронести через траву по откосу, она отстранилась:
— Не надо, — и, спохватясь, пояснила: — Все равно сырые — река.
Он поднял на руки пса и понес бережно, как ребенка или женщину.
У машины женщина попросила:
— Я сяду сзади, ладно?
Спаниель устроился на сиденье рядом с хозяйкой и вытянул морду ей на колени. Она включила в кабине свет.
— Слушай, а ты специально привез сюда? Мужчина не ответил. Он второй раз повернул ключ, пытаясь завести двигатель, и, вероятно, не расслышал. Освещенная изнутри машина костью застряла в клубящейся темноте. Стекло скошенной проекцией отражало кабину, а дальше этого, удвоенного ночью, пространства, где остались они трое — муж, и собака, и женщина, — ничего не было видно.
— А знаешь, мне до сих пор так кажется.
— Как? — Он понял, но хотел, чтоб она повторила.
— Что и не разлучаемся вовсе.
— Если ты уедешь… — не докончив, он зажмурился и уронил скрещенные руки на руль. И не видел, как она улыбнулась тайной женской улыбкой, глядя мимо него в свою счастливую даль.
Справившись с собой, он снова включил зажигание. Двигатель мягко зашелестел. Мужчина медленно вывел машину на шоссе.
— Опять, кажется, сцепление на третьей передаче рвет, — заметила женщина.
— Да. Наверно, синхронизатор, — подтвердил мужчина, но на четвертую скорость переключился с таким же рывком.
Струи дождя заливали ветровое стекло. Щетки едва успевали раздвигать их потоки. И потом, всю эту самую короткую ночь, лил беспрерывный дождь.
Шегги не знал, что написано рядом с почтовым ящиком. Из букв он умел разбирать только «Вход с собаками запрещен» — да и то эта надпись была перед садом, еще когда жил на старой квартире. И теперь он не понимал букв, но чувствовал, что хозяину неприятно их видеть.
— Что ж ты, Шегги, — укоризненно, но мягко говорил хозяин. — Что делать будем, а, псина? Если б ты знал, что про нас пишут.
Шегги не знал и жался к ногам хозяина, с тоской и желанием помочь заглядывая ему в лицо — такой грустный был голос.
Откуда было ему знать, что кривыми поспешными буквами, ярко-красной несмываемой эмалью, на стене рядом с их почтовым ящиком было выведено (и почему-то во множественном числе):
НАШИ СОСЕДИ СВОЛОЧИ
ИХ СОБАКА ВОЕТ ПО НОЧАМ.
Странник
Явственно вижу: 1914-й год, я еще молод, канотье, светлый костюм — пиджак по отворотам обшит шелковой тесьмой, и у меня молодая жена. Жена уехала отдыхать на Взморье, я следовать за нею не мог по обстоятельствам службы и принужден был в это душное лето до отъезда за границу оставаться в городе. К исходу месяца разлуки стало ясно, что необходимо, наконец, избавиться от неразумно выматывающего чувства отсутствия жены и женщины, и я не долго размышлял, как это осуществить.
Зайдя в одно из «ателье», что на Сенной, я спросил квартиру. Хозяйка готовно назвала адрес и предложила мне в спутницы девушку, вызванную из помещения за перегородкой. Я даже не взглянул на нее, и хозяйка заволновалась: «Или сами выбрать желаете?». Постаравшись уверить ее, что это излишне, я предложил девушке руку, и мы вышли. Кроме того, я захватил в ателье купальные туфли и халат.
Квартира была неподалеку, извозчик скоро довез нас. Спутница моя, конечно, хорошо изучила дорогу и уверенно поднялась к дверям в третьем этаже. Отперев бесшумный замок, она сразу поторопилась в комнаты, взяв с собой свежее постельное белье из саквояжа, бывшего с нею. Я вошел следом, но в комнаты проходить не стал, решив прежде переодеться в ванной.
Направляясь туда, я случайно заметил, как из раздернутой поношенной пасти саквояжа выглядывает что-то трогательно голубое. Очевидно, это был ее капот, но тут же я забыл об этом, ибо вместо ванной оказался в ватерклозете и не сразу сообразил, что всего лишь ошибся дверью. Ошибка отчего-то так подействовала на меня, что я несколько растерялся, здесь же, в столь неподходящем помещении, переменил туфли, но, к счастью, опомнился и, набросив халат на плечи, вышел. Следовало бы посмеяться над своей незадачливостью, но улыбки не получилось. Принимать ванну я уже не хотел.
Сквозь раскрытую дверь из передней было видно, как девушка взмахивает простыней, расправляя ее над кроватью. Полотнище взлетело — девушка потянулась руками вслед легкому парению — и почти без сопротивления опорхнуло вниз, укрывая нечистый, как я успел заметить, матрас.
Тогда будто дыхание ветра из комнаты — движение застоявшегося, еще хранившего человечье тепло предыдущей ночи воздуха — стеснило мне грудь. Я стянул у горла ворот халата и вышел на лестницу.
В конце площадки было окно, но рама оказалась забитой гвоздями. Летняя петербургская ночь застыла меж деревьями. Ее ненадежность усиливала случайную тревогу. Я зажигал спички, проверяя, трясутся ли еще пальцы, и потом вернулся в квартиру.
Теперь я увидел, что комната здесь одна. Девушки в ней не было, но меня лишь обрадовало, что остался в одиночестве. Слева у стены стояли, плотно сдвинутые, несколько застеленных кроватей. Я с облегчением понял, что белье на всех них мятое и нечистое. Но ближе к окну, прямо на стулья, была положена сетка с матрацем, который только что застилала моя спутница. Спинки кроватей валялись по всей комнате, но, очевидно, собрать из них ложе одной ей оказалось не по силам, а меня она не дождалась. Вид комнаты почему-то не удивил меня, хотя кто мог тогда предположить его соответствие нашему ближайшему будущему.
Обгорелая спичка, которую я продолжал держать в пальцах, желая показать, что выходил просто выкурить папиросу, стала ненужной. Я бросил ее на пол, и, должно быть от несвойственного мне движения, вновь, с еще большей силой, постигло ощущение потерянности. Я подавленно опустился на стул. Слезы сами собой текли по лицу.
Девушка выходила переодеваться. Она возвратилась в комнату в своем голубом ночном платье и, взглянув в мое лицо, все поняла. Глаза ее были голубыми, или так только казалось из-за платья, но в них сгустилась некая твердая темнота, когда она произнесла: «Теперь с вас восемь рублей». Зачем-то я стал соображать: хозяйка назвала цифру «десять», так неужели так низко ценится все это?
Девушка уже улеглась на своем шатком сооружении, повернувшись ко мне спиной, и отрывисто бросила: «Не смейте подходить ко мне теперь».
Голубое ее вздернулось, когда она ложилась, а натянуть как следует одеяло ей словно недостало сил, и светлый угол кожи ее бедра был виден мне. Но это внушало лишь необъяснимую жалость. Девушка лежала, я оставался бесчувственно сидеть, как постепенно мне стало казаться, что край одеяла вздрагивает на ее плече.
Она рыдала. У меня чуть раньше просто текли слезы, а она рыдала, силясь подавить звук.
Я оказался рядом с ней, осторожно присел с краю, опасаясь опрокинуть неустойчивое ложе. Девушка мгновенно и легко обернулась ко мне и стала так близко, что я ощутил ее мягкую теплую грудь. Руки ее плотно обхватывали меня, лишь вздрагивали при каждом рыданье, и я боялся пошевелиться. И словно озарило, к чему было все это сегодня: и первая растерянность, и удушье, и внезапно потекшие слезы. Словно я познал всю женскую боль — боль жены, боль этой девушки, боль моей рано умершей матери. Я переживал эту боль, и одновременно с ее проникновением меня явилось знание: я ничего — ни в этой жизни, ни когда-либо потом — не могу с этим поделать. Жить с таким оставалось невозможно.
Когда я очнулся, девушки уже не было. На полу валялись восемь рублей — очевидно, порыв ветра, распахнувший окно, сдул их со стула. Я не стал поднимать деньги, будто еще надеялся такой ценой оплатить открытие, в которое столкнула меня сегодня ночью эта комната.
Проведя неделю в безмыслии предотъездных хлопот, отгоняя тягостное стремление к встрече с девушкой из ателье, я отправил письмо жене и уехал за границу со служебным поручением. Объявление войны, близость которой все чувствовали, но не верили, что она уже сегодня сметет наши повседневные заботы, удовольствия, надежды, застало меня в Париже.
Я пытался пробиться на родину, но это оказалось невозможным — меж нами была вся воюющая Европа. Оставался иностранный легион, и жизнь, предлагавшая самые простые задачи — наесться, напиться, выжить, — устраивала меня. В конечном счете, она прятала открытую мною пустоту за неотложностью своих коротеньких проблем и спасала меня от себя самого.
Лишь много позже, сквозь корявое течение дней, я словно расслышал призывный скорбный голос жены. Словно настал час, когда я мог доплатить к тем восьми рублям и рассчитаться полностью — так почувствовал я и вступил в Добровольческую армию. Но жену больше никогда не увидел.
Потом… потом — Константинополь, Германия, вновь Франция — святые камни Европы, которые утратили ореол святости, коль скоро возвращение в отчизну стало невозможным. Однако под телесной болью ран боль жизни, открывшаяся мне подслеповатой горчащей ночью, отступила. Я не знаю, радоваться ли этому я должен, или испытывать печаль. По крайней мере это еще помогает существовать.
Жибрунов и Борболин
Самому странно, что назвалась эта история именно так, а не в обратном порядке имен. Суть-то в том, что жена ушла (о чем пойдет речь) от Борболина и даже не к Жибрунову, а ни к кому. «Знаешь, надоело мне все это», — сказала и ушла. Уехала на метро к родителям.
А Жибрунов — так просто. Сослуживец, приятель, можно сказать, Борболина. Сбоку припеку — столы их рядом стояли, и Борболину нравилось, как, например, возвращается Ираида Степановна с обеда и сыто закатывает глаза: «Наелась — как у Христа за пазухой», а Жибрунов, еле сдерживая смех, но на вид абсолютно серьезно: «Да? И чем же там кормят?». И вообще с ним интересно было общаться — умный, острый, стихов много знает.
Ну, жена ушла и ушла, поначалу Борболин особого значения этому не придал. Но в субботу она появилась и молча собрала вещи. Борболин растерялся и вызвал такси. А она даже лыжи забрала. Хотя зачем они ей в начале лета? — с недоумением подумал Борболин, когда их никак было не пристроить в машине, пока водитель не догадался положить вдоль. «Разделил я вас, — улыбнулся он понимающе (большой, как все таксисты, психолог), потому что Борболин с женой очутились по разные стороны от лыж. — Ничего, скоро приедем». — «Это-то ничего», — со значением усмехнулась Борболина, и мужу стало ясно, что происходит нечто серьезное. Да еще укачало его — давно в такси не ездил. Еле дотащил чемодан и лыжи до дверей. Жена вынесла воды, а он был настолько обескуражен, что даже постеснялся спросить какую-нибудь конфетку пососать.
Интересно, что бы сказал Жибрунов в такой нелепой ситуации, когда тошнит от расставания с женой? От встречи — еще хоть мужским фольклором оправдано. Но встречи как раз не предвиделось. Это стало совершенно очевидно, правда, несколько умозрительно. В глубине Борболин этого не чувствовал.
Жизнь проходила, в общем-то, как обычно, слегка прихрамывая от аванса к получке и обратно. Завтрак он и всегда сам подогревал, обедал на работе, только с ужином приходилось сложнее. Но когда догадался готовить его по принципу завтрака, и тут наладилось. Правда, кое-какие неудобства оставались, которые он понимал. И лишь позднее понял, что не чувствует.
Стало странно. В том месте, где по топографии чувств должно было свербеть и сжиматься до головокружения, зияла дыра.
Борболин пытался вспомнить: в последний раз жена болела — зима, а ей мороженого захотелось; осенью ездили за город, красиво.
Все не то. Даже какие-то интимности ничего сильного не возвращали. Колыхнулось что-то, но как бы сбоку и словно не совсем о нем.
Книги объяснения не давали. Дела героев в таких случаях шли из рук вон, вплоть до наложения на себя рук. В плоть их входила смертельная тоска, а следом и кусочек свинца. В самом бескровном варианте злодей испытывал злобную радость. Некто совсем уж немужественный ощущал облегчение. А тут — ничего, что само по себе настораживало.
Борболин решил, что лучше всего посоветоваться с живым человеком. Хоть вот с Жибруновым — умный, острый. Рассказать не прямо о себе, а так, мол, и так, один знакомый… В плане психологической задачки: а ты что думаешь?
Получив аванс, он предложил Жибрунову пойти в ресторан. Тот отнекивался — слишком дорого, лучше уж взять бутылочку и так, где-нибудь. Но Борболину обязательно хотелось нейтральной территории и располагающей ресторанной ауры.
— О деньгах не беспокойся, деньги есть. — И брякнул, не подумав: — У меня жена ушла.
Он не собирался этого говорить, само вырвалось, чтоб доказать — действительно есть деньги, но Жибрунов уже поймал — лицо стало сдержанно-трагическим — и не мог больше отказываться.
Беседа долго, рюмки три, не клеилась. Жибрунов серьезно, с пониманием, молчал, а Борболину неловко было заводить свой разговор под его внимательным сочувствующим взглядом. Ну вот, и все так глупо, думал он, так со мной и должно быть. Пригласишь человека, а поговорить и никак. Он чувствовал неудобство, какая-то щетинка колола сквозь подкладку их молчание.
Жена была права, когда ругала, что он мало разговаривает с нею.
— Женщина всегда права, — поддержал Жибрунов, и Борболин не удивился его вмешательству в мысли.
— Да, да! — подхватил он. — Но ведь и не совсем, а?
— Конечно. Все дело в уровне: на своем она права безусловно, а приподними планку…
— Вот-вот! Уровень, точка зрения…
— Но в том-то и дело, что всегда приходится общаться с женщиной на ее уровне. Заведомо проигранная ситуация. Так крепко стоят они на земле.
— Еще бы. А у нас-то, на том уровне, такой точки опоры нет. Но ведь и им нельзя же так.
— Ну, тут природа. Даже вот смещенный центр тяжести… — Жибрунов налил.
— А самое страшное, — застыв взглядом на поднятой рюмке, Борболин сморщился в древнегреческую маску, — что я ничего не чувствую. Ничего. — Рука его кочегарно забросила жидкость из рюмки в рот. Маска сменилась на другую, из финальной сцены. — Понимаешь?
Жибрунов на выдохе кивнул. Еще бы он не понимал!
Как хорошо все-таки, что бы там невнятное ни крылось за обозримым горизонтом, когда здесь, рядом, тебя кто-то понимает.
— Но — ни слова. — Борболин переживал катарсис. — Она — замечательная женщина.
— Женщина… — не совсем точным эхом отозвался Жибрунов.
— Нет, ты не прав, — осмелел Борболин. — Я не потому, что выпил. Она действительно…
— Да я знаю. Редкая жена.
Жибрунов вздохнул, приподняв плечи. Он уже подустал, скованный необходимостью попадать в блуждающую десятку, и с облегчением услышал:
— Ладно. Все. Почитай лучше что-нибудь.
Борболин оперся щекой о кулак. От «не жалею, не зову, не плачу» подкатывали слезы, но «упоение в бою и бездны мрачной на краю» высушивало их мужественным огнем.
— Да… — вздыхал Борболин («На свете счастья нет…»). — Точно…
— Не огорчайся, Коля. — Жибрунов накрыл его руку ладонью. — Как говорил Толстой, все образуется.
Борболин обмяк, тепло и необыкновенно стало, что его назвали по имени. Он привык даже от жены слышать бульканье своей фамилии, а имя прозвучало так нежно, ласково. Он умилился собеседнику и самому себе.
— Будет и на нашей улице… — и, чтоб не заплакать, сгреб в кулак фужер. Фужер ожил, но не долго мог вынести это непривычное стеклу агрегатное состояние. Жибрунов подобрал осколки и попытался спрятать их в карман.
— Ну что, мальчики? — монументально выросла рядом с их столиком официантка.
— Он — настоящий поэт, — сказал Борболин невпопад.
— А он — композитор. Ищет звук разбивающихся надежд.
— Вот именно! — Борболин обрадовался здравому объяснению.
— Композитор, — не совсем поверила официантка. — Два рубля, — и сразу раскрыла свои карты: — А то милицию зову.
— Хоть три, — спасовал Борболин, и официантка сорвала банк.
Жибрунов добрался до «бросьте же борьбу», но Борболин его уже не слышал — он уже почувствовал. Только не было ни сил, ни времени, чтоб обрадоваться этому как факту, потому что и факта не было. Это уже не факт биографии, когда поглощает и сминает человека, а что-то похожее на судьбу, которой противопоставить нечего, кроме жалобы, слез, саркастической усмешки, обреченного вызова. Вот он, напротив себя: пустота в обводе костюма, черная дыра, куда бездонно ссыпаются мысли, чувства, разбитые надежды. Все стало больно и отчаянно.
— Слушай, пойдем куда-нибудь?
— Куда? — готовно отозвался Борболин. Идти, действовать, доказать.
— Ну… — Жибрунов неопределенно покрутил в воздухе пальцами. — А у тебя некуда?
Очутившись на улице, Борболин ощутил подъем и выскочил на мостовую. Махал рукой проезжавшим машинам, яростно грозил вслед ускользавшим габаритным огням. «Сейчас, сейчас!» — кричал он Жибрунову, но автомобили огибали его, не останавливаясь. «Давай сюда, дорогу перекроем!» Он подбежал к тротуару, за Жибруновым, но того не было видно.
— Чего там перекрывать, я подвезу, — посочувствовал какой-то мужик в форме.
Борболин даже не обрадовался нечаянной удаче. Так и должно быть.
— Сейчас, погоди, только Жибрунова… — Показалось, тот мелькнул у входа. — Сеня! — Нет, показалось.
— Ладно, обойдемся без Сени. Полезай.
Машина стояла тут же. Милиционер подсадил Борболина и сел сам. Борболин наклонился к шоферу через окошко:
— Едем к жене! — Решение пришло только сейчас, но было единственно верным.
— И мне к жене… — еле выговорил из темноты кто-то напротив.
— Да ты… я тебе за свою жену… — Борболин рванулся к его лацканам, но пока отыскивал их у ватника, невидимая сила отбросила его назад на жесткое сиденье.
— Без рук! Все к женам попадете. К теще на блины. — Старшина гордился, что не потерял чувства юмора на своей тошнотворной работе.
И тут Борболина вырвало.
Когда пришла бумага из вытрезвителя, Борболина решили разобрать на профсоюзном собрании. Почему-то вообще приняты собрания, на которых разбирают, но никто не догадался ввести каких-нибудь разбираний, чтоб собрать.
Конечно, Ираида Степановна первой вступила в открытый бой с распущенностью и хулиганством, вставляя давно забытые термины. Обилие раздумчивых междометий делало ее речь похожей на осмысленную. Начальник высказался, как всегда, весомо и аргументированно. Слова его были безошибочно верны.
Борболину было тошно и стыдно. Провалиться сквозь землю мешала только неуместная честность третьего закона Ньютона.
Большинство, по обычаю, предпочло бы отмолчаться, но боевитый задор пожилой женщины, а также содержательность выступления начальника оживили массы и многих заставили высказаться. Раздавались, правда, и соглашательские голоса, но в основном осуждение было единодушным. Даже Жибрунов не удержался, что это все же безобразие. Единогласно постановили лишить премии и не давать отпуска летом — только Ираида стояла за более решительные меры, да один из техников, разобранный в прошлый раз, воздержался.
Борболин обрадовался, когда все наконец закончилось. Но радость была непродолжительной — стоило вспомнить, что говорили о нем. А вспомнить стоило, потому что говорили справедливо. Только все равно это не укладывалось в голове, а постоянным ванькой-встанькой вывертывалось из скользких пальцев стыда «не может быть». А потом снова со спины слезала кожа, когда он понимал, что и пьяным, и хулиганом, и в милиции был он сам. Что ж, возмездие по заслугам. Хотя могли бы ограничиться и одним каким-нибудь взысканием. Ведь никто даже не поинтересовался, что и как на самом деле случилось, в голову никому не пришло. Но мог хоть намекнуть Жибрунов. И ведь сам тогда был с ним, сам пил и даже на его деньги. Хоть дело совсем и не в деньгах.
Борболин включил телевизор. «Время» шло, но как-то не смотрелось. Он проговаривал множество вариантов серьезных и одновременно остроумных возражении. Вот так, выдержанно, достойно. Он сам сумеет ответить за свои поступки.
Когда зазвенело в ушах, он машинально подошел к двери. За порогом стояла жена, ногой поддерживая чемодан.
— А где лыжи? — ничего лучшего не мог он придумать.
— Лыжи? Зачем нам лыжи? — Она шагнула к нему, пала на грудь. — Я все знаю.
Чемодан поколебался и тоже упал.
Такой ночи Борболин еще не знал.
Лодка неспешно плыла, миновали край света, достигли края тьмы. Там оказался серебристый залив. Где-то далеко, как в каменном тазу, перекатился гром. Но затихло без последствий, обошло стороной.
В саду за домом мама варила варенье. Из-под донышка ложки — он не успевал донести до рта — срывалась оваловая капля.
Уже вынесены вещи, в опустевшей комнате — лишь осадок лета, то, что вспомнить через тридцать лет. Пыльный прямоугольник на месте дивана, и свет не прикрыт абажуром.
На берегу озера, уроненного с неба, тень жены была прозрачна, и сквозь нее темнела трава. На берегу озера, где дождался и переживал чуть скошенную солнцем и восстановленную памятью тень, складывалась вечность, обрамленная мигом, когда дождь внезапно по воде, траве, пыли, — и он обнял ее, хоть чуть-чуть защищая руками.
Только однажды он споткнулся, начав было: «Не понимаю, как Жибрунов…». — «Не думай об этом. Все равно у тебя премия маленькая, — сказала жена, лодка черпнула воды, но тут же выправилась: — А я тебя все равно люблю. Ты — настоящий… Можешь закурить, если хочешь», — добавила она, помолчав.
Лодка качалась, открытая звездам.
Жибрунов поглядывал с улыбочкой.
— Пойдем покурим? — предложил, напрягшись, Борболин.
Но когда вышли на лестницу, Жибрунов опередил:
— Ну, приговоренный, как себя чувствуем?
Борболин отупел, но все-таки собрался:
— Зачем ты это сделал?
— Что? — посмотрел Жибрунов непонимающе.
— Зачем голосовал?
— Чудак-человек, а ты не голосуешь? Мало ли за что голосуем.
— А выступал зачем?
— Ты даешь. Ну выступал. Это здесь я могу сказать: молодец, Колька, не ожидал! А ты и вправду так и выдал ментам, что композитор?
— Я тебе не Колька! Убери руку! — Борболин дернул плечом.
— Хорошо, хорошо, не сходи с ума.
— Это ты сошел с ума. — Борболин приблизился к нему. — Ты что, думаешь… думаешь… — и, не находя слов, неловко, раскрытой ладонью, ударил.
— Коля… — Тот поднес сигарету ко рту, но затянуться не удалось.
Борболин переступил и почувствовал надежное равновесие, особенно удачную точку опоры. Из прежнего ничего что-то раскручивалось, вырывалось. Жибрунов зацепил урну, та опрокинулась и, переждав мгновенье, загрохотала по ступеням.
Выбежали из соседних комнат, замерли, не решаясь вмешаться, так Борболин был велик.
«Остановите его!» — человеколюбиво взвизгнула Ираида. Борболин принимал как должное свое тяжелое ликование. Сигарета наконец вылетела из пальцев Жибрунова, осыпаясь искрами.
Борболин почувствовал себя, как какой-нибудь древний бог, и тогда ему стало скучно.
Версия о сумасшествии Борболина сразу была отметена. Начальник вызвал его к себе.
— Пишите по собственному желанию, — проговорил он.
— Нет, — отвечал Борболин.
— Тогда придется по статье.
— Я свободен? — сказал Борболин.
Возвращаясь домой, он бережно нес свою любовь, справедливость и силу. Ему было покойно и вольно. Но дома жена уже собрала чемодан.
— Я так больше не могу. — (Как быстро, однако, разносятся вести!) — Как ты мог — из-за какой-то премии…
Он не в силах был что-либо объяснить. Он понял, что испытал в минувшую ночь и еще не успевший завершиться день едва ли не все, отпущенное человеку, и чувствовал так, будто пережил себя лет на пятнадцать.
Назавтра Жибрунов подошел как ни в чем не бывало.
— Старик, поговорил о тебе с шефом. Ты еще можешь подать по собственному желанию.
Детки в клетке
Жили-были муж да жена. Складная пара, и даже имена выпали им одинаковые, а потому жену называли Саша, а мужа — Саня. Дом не то чтоб полная чаша, но «запорожец» имелся. Квартирка вот маловата, зато окнами на залив, да на двоих и такой хватало. А детей у них не было, хоть любили, что называется, друг дружку. Саня даже гордился — отбивать пришлось Сашу. Драться даже — все, как водится, вплоть до того, что Петр, говорили, начал спиваться.
Хотелось вот только ребеночка. Врачи темнили, мол, что-то повернуто у Саши не как надо. Смирились почти. Все ж таки достоинство слесаря высшего разряда, да и торговый работник весьма уважаем.
Жили себе и жили, пока — смех и грех — не угодила Саша под собственную машину. Саня ехал из гаража к дому, чтоб прокатить за город, и засмотрелся на ребятишек, возившихся у котлована. А она вышла встречь и тоже туда глядела.
Сразу погнал в больницу, там помазали йодом, накапали валерьянки и отпустили. Саша посердилась, конечно, а потом как-то запросила огурчика. И снова понадобилось к врачу — видно, после толчка все на места у нее развернулось.
Нет худа без добра. Когда подначивали в бригаде: «Как запорожца-то назовешь?» — Саня довольно-таки улыбался. А меж собою решили — Богданом. И если девочка — тоже Богданой. Красивое имя, редкое. Если такое есть. И со значением.
Саня готовил, прибирал, носил на руках, пеленать учился, пылинки сдувал. К каждому толчку прикладывал ухо, переживал. Срок пришел — отвез на своем «запорожце», проводил до палаты, взял отгулы, стал ждать. Какое ждать! — телефон оборвал, пока не услышал:
— Приезжайте.
— Кто? рост? вес? — Но там уже брякнули трубкой.
С букетом гвоздик, цивильно одетый, при галстуке, Саня подрулил к подъезду. Бережно забрал у сестрички сверток, опустил металлический рубль в оттопыренный, как водится, карман. И на радостях не заметил лица жены.
А дома, распеленав, и сам такое вытянул.
— Может, подменили? — через час встрепенулся он.
Саша молча предъявила бирку.
«Уж лучше б негр какой родился», — по отчаянью не подумал Саня.
— А что врачи говорят? — еще через час сообразил спросить.
— Что говорят! Феномен, говорят. Загадочное и непонятное явление природы.
— Вроде летающих тарелок? — сдуру вырвалось у него.
Саша зыркнула с укором и надолго расплакалась.
Уж явление. В мире любопытных фактов это интересно знать, о чем писали газеты сто лет назад. «Жительница нашего города, жена слесаря 6-го разряда вчера родила автомобильное колесо». Их нравы. Колесико, правда, маленькое и накачано вполсилы, но как всамделишное: покрышка, камера, колпак крестом. Припомнили, что и живот был какой-то не такой, и не стучало там, а вроде как посвистывало. Задним-то умом.
На звонок из центральной клиники ответил не своим голосом:
— Здесь такая не проживает, — и провод с мясом рванул.
Колесо забросил на антресоли — и не видеть, и не вспоминать. Да где там! Саша переменилась, не подпускает к себе, Саня прикоснуться боялся. Так и лежали на одной тахте поодаль, будто врозь. Только что в один потолок смотрели.
— Слышь, беру сегодня инструмент, — заговаривал он, — ну, с антресоли, надо было… так это…
— Прекрати, не напоминай!
–…вроде как подросло.
— Не выдумывай.
— Я стоймя тогда ставил, а тут на бок упало, не вмещается.
— Ну-ка, покажь.
— И вроде как от «запорожца». — Тут Саня сообразил: — Во кайф! У меня давно резина лысая.
Саша села на тахте.
— Саня, только как на духу, ты о чем тогда думал?
— Когда?
— Ну после как меня задавил?
— Почем я помню.
— Не крути!
— О тебе думал. Как же так, думаю, чуть собственную жену собственной машиной…
— Собственник нашелся тоже. А еще?
— Жалел тебя. Разве упомнишь!
— Саня, как на духу! — Взгляд стал, будто у нее попросили жалобную книгу.
— Ну…
— Машину тоже жалел? Что резина лысая? Саня дрогнул:
— Ну, может… маленько.
— Петя! — Она всегда называла мужа так, когда хотела выразить отношение.
Только Саня уже смекнул:
— А ты?
— Я! — Саша всхлипнула (жалобную книгу пришлось-таки выдать). — Все тупая эта морда перед глазами, и колеса так и наезжают, так и наезжают…
— Знаешь, — вновь осенило его, — давай подумаем вместе о ребеночке?
— Иди ко мне… — Она, видно, тоже соскучилась.
Соскучишься тут! Как ни береглась, как ни пила соки, ела фрукты-овощи — через девять месяцев родился пупс. Ручки, ножки, глаза открывает и уже «мама» говорит, спиногрыз. Рановато.
Саня не пошел вразнос только потому, что еле успевал от профессоров отбиваться. Те дошли — на дом стали приезжать. Открывал дверь:
— Нет. Уехала к родителям. Отдыхает в санатории. Посадили за растрату.
Подействовало.
Только пришла беда — отворяй ворота. Саше в магазине какая-то стерва жалобу накатала. Сытый голодного не разумеет. У самих-то такого не рождается.
— Все ты накаркал! Посадили, посадили.
— Ну ладно, что ты. У многих вообще ничего не рождается.
А ведь верно! И чем, если разобраться, не жизнь, когда все, что пожелал, родить можно?
— Нет уж! — поначалу не соглашалась Саша. — Больше я в роддом ни ногой.
— Выпишем бабку из Старой Руссы. Она там знатная повитуха.
Родителям не сообщали с первого раза, думали — сюрпризом. Был бы им сюрприз. Но бабку ради такого случая можно было рискнуть пригласить.
— Давай, к примеру… — задумался Саня, — цветной телевизор. «Футбол-хоккей по цветному — кайф!»
— Интересно выходит: колесо — тебе, телевизор — тебе, — раскусила Саша. И не согласилась еще и принципиально: должен же он осознать, кто тут главное лицо. — Для начала родим мне кожпальто. Австрийское.
Колесо маленько не доросло, но Саня смолчал: подумает — обвиняет.
На всякий роток не накинешь платок. Сашу вызвал завмаг.
— Говорят, снова собираетесь по декрету? Видите ли, Саша, если б… А то у вас (ну все насплетничали девки!) какой-то предмет…
— А я что — так и должна с предметом за прилавком таскаться? Я не человек, да? Продавщица?
— Нет, мы вас ценим…
— Ага. Премии как раз лишили.
— Так ведь по жалобе.
— И еще будут!
Сговорились за свой счет. Ко времени выманили старорусскую бабку.
— И правильно, внушеньки, — шелестела она. — Враши ой недюжи ныне. А ты, голубушка, не бойша, я воробей штреляный!
— Ты сама, бабуль, если что, не бойся.
Среди ночи бабка растолкала Саню.
— Шкорей, воду штавь, полотенеч неши! И ношу не вышовывай!
Он и не высовывал, пока не услыхал крик. Подхватил заготовленный нашатырь и стремглав в комнату.
Саша, довольная, лежала на тахте. Бабка валялась на полу — не понять какая. И на старуху бывает проруха. Нашатырь помог, а когда объяснили, она с ходу просекла ситуацию:
— Внушенька, родила б мине жубы, а? Я бы жа тебя век Богу молилашь.
Саня вступился за жену:
— Побойся своего Бога! Тут девять месяцев жизни. Де-вять! Тебе-то сколько уж стукнуло?
Пальто вышло небольшое пока. Пупсу в самый раз. Ну, отвисится — подрастет, еще не вечер.
Хуже, что бабка растрезвонила, и пошли письма с намеками от родичей. Думают, в городе кисельные берега и молочные реки. Попробовали б сами. В магазине тоже стали приставать. Смехом вроде: той сафари, той пуссер, Зинка даже — «панасоник», как язык повернулся. Один с сошкой, семеро с ложкой. Она отрезала, что Саня в фирме́ ни бум-бум, тогда поутихли.
Выход был один — рожать деньги. Без денег любой худенек.
— И вообще проще! Без этой сплетницы обойдемся.
Дело мастера боится. Уже стало что-то побренькивать. Только дернул черт Сашу полезть за пупсом (уже антресоли перерос), и оступилась с табуретки. Итог плачевный — просыпалась горстка мелочи, даже без герба еще.
Когда Саня вернулся с работы, она сидела за кухонным столом перед кучкой монет.
— Ты чего это меди наменяла? У меня карточка.
— Я тебе покажу карточку! Ты о каких деньгах думал?
— Когда? А… О долларах, — немного смутился он.
— Долла́рах, — зло поправила она. — И на кой тебе, охламону, долла́ры? Ты хоть знаешь, как они выглядят?
— Маленькие, желтенькие — золото, в общем.
— Вот твое золото, Петя.
Но долго выражать отношение она уже не могла. Ведь и пуговицы у пальто выросли на мужскую сторону. Ясное дело, разделение труда: он мозг, она — вроде как руки.
Тут еще — накликала — Петр заявился.
— Сашута, понимаю, я не в праве… Но если б ты согласилась помочь!
— Сколько надо?
— Нет, я не то… Ну, не могла бы ты родить мне таблеток от алкоголя?
— Чего-чего?
— Пойми правильно — Сане ничего говорить не надо. Я сам все сделаю, ему никаких хлопот…
Выставила за дверь и Сане не сказала, конечно. И так самочувствие — родить летающую тарелку и улететь… Она уже подустала и отталкивала Саню, когда он с намерением приближался:
— Надумаешь какой-нибудь шпиндель, а я потом мучайся.
— Я же слесарь! — обижался Саня.
А когда кто-то наклеветал, что без него был Петр, он вскипел:
— Понятно! Ну гляди! — и побежал разбираться.
— Саня… — растерялся Петр.
— Я-то Саня! — раскачивал он пыл.
— А я вот, — Петр развел руками, — все пью…
Саня огляделся: одна циновка на полу, по углам икебана из бутылок. И вдруг пожалел его за такую японскую жизнь.
— Наливай.
— Твоя Сашута — золото, — убеждал Петр.
— Не трожь мою жену. Она тебе не Сашута. — И вообще слово «золото» он больше слышать не мог.
— Я не в том смысле. Святая женщина!
— А таблеток она тебе соорудит, — свеликодушничал Саня.
— Богородица!
Таблетки удались на славу. Петр, говорили, пить бросил.
Но запало его прощальное глупое слово. Если по уму — не такое и глупое. Пьяный — что малый. Устами младенца… А что?
— Сдурел, — равнодушно пожала плечами Саша, только он намекнул. Но постепенно и самой стало нравиться. Представить, как называют за спиной… И вообще нет проблем.
Готовились благоговейно. Недели за две стали говеть.
— Што, робяты, на этот раж удумали? — Бабка приехала моментально.
Когда началось, Саша обрядилась в белую рубаху. Бабка не нарадовалась на порядок.
Послышались стоны, «ох-хо-хо, — подумал Саня, — ох-хо-хо». Временно стихло — и опять невыносимые, совсем уж дикие звуки. Он не стерпел и ворвался в комнату. Бабка взвизгивала, заходясь нечеловеческим смехом.
Он взглянул на постель.
— Это что, ясли?
— Каки яшли? — выдавила бабка. — Каки те яшли?
— В каких Бог родился.
— Батюшки-шветы, корыто! Да ишшо и с трешшиной! Ох, детки…
Бог дал — Бог и взял. Сидели молча на кухне, кто-то позвонил в дверь.
— Петя! — обрадовался Саня. — Проходи, по маленькой. Дай стакан, — скомандовал жене.
— Благодарю, теперь ни грамма, — младенчески улыбнулся Петр. Он был в глаженом костюме, белой рубашке и протянул Саше букет: — Моим спасителям.
— Как живешь? — поскучнел Саня.
— Если б не вы… — (Саня остановил рукой.)
— Устроился в ателье, зарабатываю нормально. Я ведь всегда неплохой электромеханик был, — потупился он, но тут же благодарно воспрянул: — Вам не надо починить стиральную машину?
Ступени
1
Им были обещаны ловкость и сила. Только стерпеть рвущий скачок — и распадется все, что стесняло, простор овеет вольной волей, наступит блестящая, яркая жизнь. И лишь показалось, что час их приспел, как ушлые ринулись вперегонки, спеша, мельтеша и толкая друг друга.
Вначале здесь стало тесней, чем прежде: полутьма качала, мерк вверху полусвет. Но было движенье, кружившее головы. Сперва не быстро, но ускоряясь, влекли их тьма и струенье потока, неся в сужавшуюся вокруг тесноту. Повеяло страхом, а скорость росла, как вдруг впереди забрезжило снова — и все, напрягшись, рванулись туда.
Внезапно путь преградила стена, как будто в насмешку светившая дырами. За ней был простор и, конечно, то новое, но тьма западней замыкала дорогу. Они еще пытались развернуться, выгибая тела и пружиня мышцы, — но смертный поток несдержимо стремил, и сил для возврата уже не хватало.
Тщедушные гибли легко и первыми, мгновенно плющась о злую преграду. И как ни старались исхитриться те, что посильней, поток все равно затягивал в дыры, — мучительно, медленно, по частям. И жизнь, истязав, плющило насмерть.
2
Всю долгую зиму, а затем и затяжную весну, приобретя, наконец, участок, он ждал и готовился: сколотил дощатую хибару, заказал буржуйку у деревенского жестяника и, несколько раз переменив намерения, так и не выбрал, что где посадит. Жена от него ушла двумя годами раньше, и теперь он бодрился, что это к лучшему: чем она умела помочь в таком деле. Столько сложностей, тонкостей — каждый овощ требует особого ухода, а если еще и садом заняться! Друзьям надоело даже подтрунивать над его приусадебными восторгами (только приятель-медик отнесся серьезно: «Езжай, заодно и нервы подлечишь»), и его отъезд отмечали радостно, но с облегчением.
Три дня, от утренней зорьки до вечерней, он перекапывал участок, выворачивал попадавшиеся валуны, насыпал и подравнивал гряды, сеял семена в продольные и поперечные — по науке — борозды. Лопата яро сверкала, но ее лезвие не ранило — свежие пласты лишь слегка вздрагивали, оживая от ласкового прикосновения воздуха. Стосковавшаяся земля, не утоленная дикими травами, готовно и благодарно подавалась навстречу. И труд свой он видел уложенным впрок в ровные, высоко поднятые (место было болотистым), засеянные будущим прямоугольники, которые в завершение щедро поливал, благо неподалеку оказалась яма, полная вытаявшей водой.
С сожалением вытряхнув последние капли, он повернул лейку носиком к себе, заметил какие-то скользкие травинки и смахнул их ладонью. Волоконца не отставали, он тщательно стал отчищать их — и с запозданием понял, что это раздавленные головастики, которых, должно быть, зачерпнул с водой из ямы, где их кишело множество.
«Жуткая смерть», — содрогнулся он. Солнце кричащей полосой разлилось по горизонту. Он долго мыл руки и старательно прополоскал носик лейки.
Ночью, в душно натопленной времянке, ему стало худо. Сердце сжималось, исчезая, а лекарств он не прихватил, понадеясь на свежий воздух и здоровое дело.
К утру боль отступила, лишь постукивало в висках, да временем темнело перед глазами. Тяжелая работа была позади, он ходил вокруг лачуги, кое-где подбивая гвозди, наносил хворосту на растопку и с глуповатой надеждой косился на засеянные гряды, а потом молился на небо, чтоб не посылало дождя и привелось полить самому.
Головастики — что ж, мало ли попадается с водой личинок, инфузорий, паучков, прыти которых не углядишь. Мало ли живого вообще уничтожаешь за жизнь — выпивая, съедая, растаптывая, не заметив.
Однако перед тем как набрать воды, он гулко хлопнул в яму лейкой, предупреждая. Но как медленно и осторожно ни опускал ее, на дне уже полоскались двое самых резвых, и пришлось вылить их назад. Он начерпал воды ковшом и, обретя покой, снова радовался, как темнеет и веселеет земля, насыщаясь летучим леечным дождем.
3
Тяжелой волной докатилось: не так.
Она не спешила откликаться на первый, хоть и тревожный зов. Волны сходились, пересекались и, бывало, поглощали возмущение иль угасали сами собой. Она терпеливо перемогалась, хотя оттуда не утихало, и продолжала следить остальное, направляя отчаянью нужную помощь.
Но та тревога уже устоялась, грозя застареть в исказившихся связях. Проявление тупо уничтожало себя, и потому становилось невмочь, и жизнь взывала, требуя строя. Пора. Она тяжело развернулась туда.
Обратная вспышка прострелила ее саму, и, без расчета тратя силы, она крушила непорядок, превозмогая волей боль и разлад. Облегчающей вестью повеяло встречь. Ответные волны гасили боль, и та, соскользнув, затихала безвредно.
Но где-то снова всплеснула беда, и она, переждав, обратилась туда, богатая мощью правой победы.
4
Воротясь в город, он записал философическую притчу:
Головастые
— Что, Авдеич, будет сегодня дождь? — спрашиваю я соседа.
Он глядит под ноги, плюет на скукоженный палец и задирает голову кверху.
— Дожжа бы надоть. Кой день вёдро стоить.
— Раз вёдро — беремся за ведра, — улыбаюсь я.
Авдеичево чутье да опыт не обманут. Мужик он въедливый и привередливый — настоящий хозяин. Когда мы с Олей копали гряды, прошел он мимо раз, другой и не выдержал:
— Што оны, тудыть, в вулицу загинаются? Аль бегуть от справных хозяевов?
— Ну, Авдеич, не стрелять и есть, — пробовал я отшутиться.
— Не, соседко. Уж как спервоначалу поведешь ряд — так оно и будеть.
— Оля, ты слышишь? — поразился я. — Какая верная мысль, правда, Оля?
Счастливыми глазами смотрела Оля на меня.
— Добро горазд, — похвалил Авдеич, когда я, употев, выправил-таки гряды.
И теперь придется, видно, таскать воду из пруда. Впрочем, огород наш небольшой, и воды требуется не много. Но к концу поливки я замечаю нечто, от чего мурашки бегут вдоль позвоночника (хорошо, хоть Оля не видела!), подхватываю лейку и бегу к соседу.
— Гли-ко, Авдеич! — Уже не сдержать накатившей смеси чувств: непоправимости содеянного, обвинений себе и постыдной брезгливости.
— Ну-у, — задумчиво тянет сосед, разглядывая слизистые волконца продавленных сквозь дырки головастиков.
— Я ж не хотел, — тупо повторяю я. — Что ж теперь делать?
— А што те делать? Выколоти да и пользовайся.
— Да я об этих!
— Об головастых-то?
— Ну да, ведь жалко!
— Да вон их, пруд пруди. А мало те лягух — своих подарю, — мудро заключает он.
Прочитав это, приятель-медик проницательно спросил:
— Ты что, и в самом деле так закомплексовал?
— Отчасти творческий вымысел, — смущенно хохотнул он. — Поначалу, правда, старался их вылавливать, а потом рукой махнул. И стучишь по воде, и кричишь — где там, так и прут в лейку.
— Понятно. Ослабленный инстинкт самосохранения. Представь, сколько б их развелось, будь он хотя бы как у человека.
— Вот-вот!
— Ну а кто такая Оля?
5
Бумага не вынесет разряда, какой послала она тогда. Лишь наши земные траченые нервы способны выдержать такое.
Перекресток
Писец сам избрал это место на перекрестье дорог и был им доволен. Каждое утро вскоре после восхода солнца он раскладывал свой небольшой столик и ременчатый стул и, очинив перья, ждал, когда потребуется его помощь. Люди охотно шли к нему — он выслушивал внимательно и сочувственно, и одолевавшие их тяготы и заботы, изложенные его пером, становились столь же ясны, как его четкий почерк. В конце дня он передавал людские взывания являвшемуся к тому времени леноватому гонцу. И если прошение, писанное им, не имело действия (что случалось чаще всего), люди склонны были отнести неуспех на счет сложности дела, нежелания властей разобраться в нем, а то и просто нерадивости посыльного, и сохраняли ревнивое доверие к своему писцу.
Конец ознакомительного фрагмента.