Другие времена

Михаил Кураев, 2014

Новый сборник прозы писателя, кинодраматурга, лауреата Государственной премии РФ 1998 г., премии Правительства Санкт-Петербурга 1994 г., премии Л.Н. Толстого «Ясная Поляна» 2010 г. в номинации «Современная классика» Михаила Кураева.

Оглавление

  • Похождения Кукуева. Сентиментальное путешествие

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Другие времена предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

© Кураев М.Н., 2014

© Издательство «Союз писателей Петербурга», 2014

Похождения Кукуева

Сентиментальное путешествие

Тропарь Кукуеву

Избранному небом от крестьянского звания

В созиждители газопроводного деяния

Похвальное ти приносим пение,

Положившему себя в пример дерзновения,

В беды ввергающего и от Истины отвращающего.

Радуйся, блаженне Кукуев,

Претерпевший

И в час оправдания из праха и скверны восставший

К сиянию новому, неподсудному

В наши неподсудные дни.

Подвигом стяжания подвизался еси,

Странен и дивен явился на земли,

Тайным огнем жгом,

Понеже страстей плотских корыстию обуян,

Испепелен бысть карой людской,

Но восста, ако птица Фениск,

И воспари, презрев суды земная

И взыскания небесного не страшася.

Часть I

Тень Кукуева

…мы несемся в одном поезде с странными товарищами и не можем ни выйти на полдороге, ни остановиться, ни направить путь… захватило и несет.

А. Герцен. «Концы и начала» (Из записной книжки Д. Д. Сергеева)

Глава 1. Кукуев как зеркало нашего будущего

Если вы не знаете Кукуева, вы или молодой человек, и тогда мне вас жаль, или у вас плохо с памятью, но эта болезнь сегодня наиболее извинительна и при умелом употреблении способна приносить доход.

О, Кукуев гремел!

Кукуев был нашей славой.

Роман о Кукуеве не просто читали, его проходили, изучали, постигали. О Кукуеве писали сочинения в школе и получали поощрительный балл за выбор темы. О романе писали диссертации и триумфально, с блеском их защищали, один раз даже в присутствии автора романа и его героя.

Два композитора одновременно, но в глубокой тайне друг от друга, хотя и были не шапочно знакомы, вдохновились романом так, что тут же сели писать оперу и едва не написали две, что могло бы стать интереснейшим прецедентом в оперном искусстве, но только взаимная ревность, трезвая оценка своих творческих возможностей да интриги знаменитейшего либреттиста Дразинского завели обе работы в один тупик.

Неплохо бы смотрелся «Знакомьтесь — Кукуев!» в жанре водяной пантомимы для цирка!

Кстати, впервые мысль о водяной пантомиме прозвучала на Ленфильме еще до начала киносъемок, но об этом позже.

Да, водяная пантомима напрашивалась сама.

В миру Кукуев, подлинный, как раз и занимался прокладкой самых ответственных участков нефте — и газопроводов через водные преграды и топи. В водяной пантомиме совершенно органично, а не притянуто за уши, как, увы, подчас еще бывает, смотрелись бы и водоплавающие, и земноводные рептилии, а также воздушные и подводные акробаты и акробатки, а также мастера синхронного плавания.

А какие возможности для столь любимых простым народом технических аттракционов!

Бульдозер под куполом цирка…

Перетягивание канатов трубоукладчиками…

Бокс в исполнении водолазов…

И, наконец, героическое пролезание с канатом через трубу!

На киностудии Ленфильм в ударном порядке, как подарок советским и зарубежным кинозрителям, был создан одноименный фильм, а на Втором московском международном кинофестивале…

Но об этом позже, сначала все-таки о Кукуеве.

Он был прекрасен, как обещанное нам прекрасное будущее, как будущее, к которому мы, невзирая на настоящее, кто как мог, стремились.

Что есть прекрасное?

Прекрасное это то, что нас восхищает, поднимает над плоской будничностью, с наибольшей полнотой утешает наши самые возвышенные, а подчас и непредвиденные желания.

Короче.

В прекрасном мы видим жизнь такой, какой более всего желали бы ее видеть, а желаем мы ее видеть немножко превосходящей наши желания.

Вот и в Кукуеве автор сумел разглядеть, угадать, провидеть вожделенного жителя прекрасного будущего, и потому Кукуев предстал перед нами как прекрасное.

Говорить, петь, писать и плясать о Кукуеве, а многие хранят в памяти страстную хореографическую миниатюру композитора Брудастого «Кукуев на трассе», так вот, петь и плясать Кукуева и не касаться эстетического, политического и юридического отношения искусства к действительности, никак невозможно.

Кукуев и есть счастливейшее порождение эстетики и действительности, метафизики и юридической практики в их самом авторитетном совокуплении.

Где и как оно произошло?

Это тайна!

Да, у больших писателей есть свои маленькие тайны.

Имеют право!

А дело было так.

Стоявший на вершине, на самой макушке власти в нашей стране, по сути дела этой макушкой и являющийся, невысокий, склонный к полноте, с короткими ручками, но увесистыми кулаками и громким голосом совершенно лысый человек, взойдя однажды на самую высокую трибуну в нашей стране, увидел зримые черты общества будущего и сказал об этом всем, кто его мог слышать.

Но лучше все-таки увидеть. Если увидел один, тот, кто по должности стоял на вершине, еще не факт.

Откровение требует подкрепления.

И надо же такому случиться, что сидевший в высоком кресле главного редактора громкозовущего журнала «Вперед!», сам писатель и страстный публицист и разведчик будущего, Дм. Ложевников, тут же и заметил своим зорким писательским глазом черты человека будущего, то есть завтрашний день во плоти человеческой. Далеко и ходить не пришлось, человека будущего удалось разглядеть в одном из многочисленных своих знакомых, с кем судьба свела в глубинных командировках в недра жизни.

И это был — Кукуев!

Дела Кукуева запечатлены словом, многими словами, да еще какими!

Одни слова, пронизанные любовью и нескрываемым восхищением, шли от имени ведущего «Вперед!» очарованного Кукуевым писателя, другие же, в следственных протоколах и в судебных постановлениях, внешне суховатые, но по-своему обжигающие, и, прежде всего самого Кукуева, разумеется, подлинного, были произнесены «Именем Российской Советской Социалистической и т. д.».

Что случилось, то случилось!

Историю можно и нужно переписывать, жаль только, что поправить случившееся, говорят, уже невозможно.

Сегодня невозможно.

А завтра?..

Слава богу, жизнь не стоит на месте.

С одной стороны, к подлинному Кукуеву, еще не шагнувшему в большую прозу, пристально приглядывался и внимательно прислушивался в обстоятельных доверительных беседах мастер большой литературной кисти, а в это же самое время к этому же самому Кукуеву пристально приглядывались, но как-то непростительно вяло, по-будничному, рутинно, со служебной ленцой, провинциальные, главным образом, сотрудники органов, наблюдавших за сохранностью социалистической собственности.

Была такая.

Почему же не попали увлекательные, сообщающие остроту биографии героя подробности в поле зрения большого писателя и публициста?

Ответ на этот вопрос мы найдем в доверительных признаниях, хранящихся в стенограммах выступлений и статьях Дм. Ложевникова, раскрывающих его творческий метод, в чем-то удивительно похожий, по уверениям писателя, на метод работы известного итальянского художника Рафаэля Санти, также стремившегося в своих полотнах запечатлеть идеальный образ человека, отталкиваясь при этом от своих реальных современников.

И чем сильнее отталкивался, тем ближе приближался к идеальному.

Нет, совсем не зря и не случайно берет Дм. Ложевников из Нарыма для примера Рафаэля Санти из Урбино, художника для своего времени тоже вершинного.

Оба стремились к идеальному!

Но идеальные люди и земные, жизнь идеальная, по большей части воображаемая, не параллельные ли это линии?

Одна парит, другая ползет?

А еще по известной аксиоме параллельные не пересекаются…

Нет, и еще раз нет, господа и бывшие товарищи, жизнь в аксиомы не загонишь, все пересекается!

И пока две параллельные линии, несущие в себе черты художественного и подлинного Кукуева, не пересекутся, а пересечься они должны здесь, в этом правдивейшем повествовании, нельзя считать историю Кукуева поведанной, спетой и сплясанной до конца.

Говорят, что история человечество ничему не научила, может быть, вполне может быть, но если нас и история Кукуева ничему не научит, остается только пожалеть человечество.

Да, отталкиваясь от Кукуева подлинного, писатель создал произведение, так же как и многие полотна Рафаэля Санти, достойное похвалы уже за один только возвышенный взгляд на жизнь.

Возвышенным же взглядом на жизнь называется такой взгляд, когда даже школьники, средне успевающие по литературе, немножко чувствуют перевес идеи над образом, чувствуют, что пятки героя уже не касаются плоской земли и автор как бы предлагает читателю немножечко полетать вместе с его героями за горизонт и обратно.

Сам же Дм. Ложевников своими сравнениями и упоминанием Рафаэля Санти подсказывает интересную параллель между Сикстинской Мадонной, как бы в полете, не касаясь земли, несущей своего Сына, свет и спасение в мир, так же и Кукуев, без парашюта парящий над вражеской территорией в руках спасительного бортмеханика, по-своему тоже хорош и претендует на некую мессианскую аллегорию.

Опасаясь того, что читатель вдруг и усомнится, что в одном человеке может быть соединено столько совершенств, с доброй как бы улыбкой, делавшей в жизни его лицо чуточку зловещим, автор сообщает: «Кукуев не свободен от отдельных недостатков».

Никто в этом месте так не насторожился и не приготовился узнать что-то полезное, как следователь по особо важным делам, получивший роман для прочтения прямо из рук министра внутренних дел.

Но, к радости всех читателей и к печали этого следователя, уже вышедшего нынче на пенсию, но не оставившего полюбившегося ему дела сохранения чужой собственности, недостатки Кукуева, предъявленные читателю, были не более тяжкими, чем пристрастие к сливкам Веры Павловны поучительного и несомненно талантливого романа Н. Г. Чернышевского о людях, предуготовивших себя к будущему и видящих его по большей части во сне, но отдельные детали замечающие и наяву.

Следователь же, обратившись к роману сразу после первого знакомства с предварительными материалами следствия, собранными его меньшими братьями, немало удивился, наткнувшись в романе на безапелляционно высказанную мысль «в свойственной автору острой афористической манере» (Пионов-Гольбурт): «Вообще плохое распознать в человеке легче, чем хорошее».

Если «плохое» распознать легче, недоумевал следователь, то как же проникновенный писатель, делегат трех съездов партии и депутат пяти созывов Верховного Совета, не заметил, не распознал, кто перед ним сидит и рассказывает сказки, замешанные на солярке с патокой!?

Афоризм, быть может, и блестящий, но едва ли справедливый, подумал про себя следователь по особо важным делам, и, вернувшись к началу книги, стал вглядываться в великолепный портрет автора, предваряющий текст романа. Нет, усмехнулся следователь, людям как раз свойственно хорошее выпячивать, а плохое прятать, и будь иначе, мы бы, сыщики, без работы остались.

Следователь впервые читал роман в рабочее время по указанию высшего начальства, читал заинтересованно, надеясь найти подробности, которые могли бы ему помочь в ходе следствия и пригодиться на допросах.

Он радовался, например, когда встречал как бы и собственные мысли, выраженные автором лаконично, красиво, в афористической, как всегда, форме: «Люди приходят и уходят, а личные дела остаются».

Любую голову можно дать на отсечение, автор имел в виду не «личные дела», о которых подумал следователь и которые хранятся без срока давности, а те наши личные дела, из которых возникает, складывается и произрастает будущая жизнь, светлая и счастливая, а равно корявая и злосчастная.

Именно туда, в будущее, всем своим нутром был устремлен автор вместе со своим романом и его впечатляющим героем.

Но вот будущее, вожделенное нами в самых истоках шестидесятых годов, наступило в обозримые во всей полноте девяностые годы.

Одной ногой мы вступили в захватывающую дух эпоху Неуловимых Воров.

Второй ногой мы вступили в смехотворную эпоху Политиков Поневоле. Да, да, именно умнейший и от ума своего пострадавший от Николая I Михаил Сергеевич Лунин считал Политиков Поневоле самой смешной публикой, правда, после лекарей тоже поневоле.

Так или иначе, мы вступили в будущее, если смотреть из недавнего прошлого.

Самое поразительное, что Кукуев как раз и оказался человеком будущего, но Кукуев не из романа, а из протоколов следствия и обвинительного заключения, он, как и полагается герою исторической драмы, разыгранной в жизни, а не на бумаге, явился слишком рано, а потому и пострадал и посидел, его время наступило лишь сейчас, он герой нашего времени!

А что ж роман?

Получается так, что роман, а вместе с ним и автор, отвели глаза общественности, заслонив подлинного Кукуева Кукуевым возвышенным.

Реальный-то Кукуев представлял, оказывается, опасность, как затаившийся и ждущий своего часа чумной вирус.

Разве подлинный писатель-патриот не обязан был подметить, разглядеть, записать и кого следует предупредить? Умел же он, когда надо было, и подметить, и кого следует предупредить!

И не надо забывать, что в Уголовном кодексе нашей страны еще никто не отменял и не принижал значения статьи о недонесении, обжившейся в своде Законов еще с легкой руки Великого Петра…

Казалось бы, выводы напрашиваются сами собой, но — нет, нет и еще раз нет!..

Сочинители возвышенных произведений, как бы вредны они для общества ни были, не должны подвергаться уголовному преследованию.

Не должны!

Ну разве что в самых что ни на есть отдельных случаях.

Только как исключение.

При этом совершенно непреложно должно быть исключено предварительное заключение под стражу, это раз, а во-вторых, статьи приговора должны категорически исключать применение такой бесчеловечной санкции, как конфискация имущества сочинителя возвышенных сочинений.

Конечно, нельзя исключать, что преследование за сочинение возвышенных произведений рано или поздно начнется, хотя это, скорее всего, дело отдаленного будущего.

Какие к тому предпосылки?

Есть ли они?

Есть.

Да еще какие!

Главная предпосылка лежит на путях сближения гражданского общества и религии, так сказать, на путях чаемого вдруг всеми движения к храму.

Продвигаться по этой дороге можно лишь путем исполнения заповедей.

Придет время, и заповеди типа: «Горе вам, соблазнившим малых сих» будут положены в основу правовых законоположений. Тогда-то и начнут — и по делу! — преследовать по всей строгости закона соблазнивших «малых сих».

Побивать соблазнителей камнями, я думаю, все-таки не будут. Это дикость. Это пережиток. Это варварство. Это достойно лишь народов, готовых с оружием в руках отстаивать свое право на дикость.

Иное дело побивать соблазнителя его же возвышенными книжками, которыми он и ввел «малых сих» в заблуждение относительно правды жизни.

Это было бы и полезно, и поучительно.

Чем толще наврал, тем болезненнее будет наказание!

Поверьте, не за горами, а всего лишь за очередным крутым поворотом истории долгожданный день, когда человек, решившийся стать писателем, и тем более человек, решивший издать свою книжку, должен будет в присутствии понятых у нотариуса дать расписку в том, что он готов нести личную ответственность за все сообщаемые читателю сведения, кроме откровенно фантастических, как-то: «солнце садилось», «май дышал», «лошадь летела» и т. п. А если поименованный выше сочинитель будет уличен во лжи по злому умыслу, от лености ума, нерадения, поспешности в работе, умственной отсталости или желании кому-нибудь угодить и понравиться, а то и просто зашибить деньгу, он, сочинитель, готов в сознании своей вины понести суровую кару от рук своих читателей и быть побитым суммарным тиражом книги, рукопись каковой, а равно и тексты на энергоносителях присовокупляются к настоящему обязательству, составленному так-то и там-то, тем-то и тем-то, в присутствии таких-то и таких и т. д.

А кто же будут судьи?

Кто же будет выносить приговор?

Народ! Если к тому времени еще не разучится читать окончательно.

Глава 2. Пора в путь-дорогу

В 12 часов дня, в 199… злосчастном году, в монументальном здании Института геологии, что всей своей громадой возвышается в конце Среднего проспекта на Васильевском острове, в комнате, где последние годы теснился некогда многолюдный отдел Северо-Западной геологической зоны, Анатолия Порфирьевича Пушешникова позвали к телефону, единственному оставшемуся на весь отдел.

Добродушный баритон незнакомца, прежде чем представиться, прогудел, дескать, его имя-отчество ничего не скажут Анатолию Порфирьевичу, а тем более фамилия Касаев, чем обозначил свою склонность к самоиронии. Тут же было сказано, что фамилия Пушешников в геологии почтенна и известна, и хорошо было бы встретиться, поскольку фирме, которую представляет баритон, нужна консультация такого уникального знатока недр Заполярья, каким является доктор Пушешников.

— Хорошо, — сказал польщенный Анатолий Порфирьевич. Он даже не стал поправлять неведомого собеседника, отложив уточнение до встречи, поскольку докторскую он в свое время так и не защитил, а по нынешним временам к тому не было уже и стимула. — Когда вы сможете подойти? Я закажу пропуск. У нас в здании теперь столько фирм, что не вдруг и попадешь… Вы знаете, где наш институт располагается?

— Дело к обеду, может быть, я могу вас пригласить, здесь недалеко от вас, на 16-й линии, очень приличный ресторанчик «Марсель».

— Знаю я этот «Марсель». Там районное Общество слепых было, потом писчебумажный магазин, потом меховой магазин, потом салон…

— Вот и отлично, — баритон не дослушал историю геологических напластований под рестораном «Марсель», — если вы не возражаете, я вас прямо у входа и встречу.

Повесив трубку, Анатолий Порфирьевич тут же упрекнул себя за то, что уж очень быстро откликнулся на неясное, в общем-то, предложение. Впрочем, если бы он не упрекнул себя за это, то нашел бы какой-нибудь другой повод для упрека, поскольку принадлежал к того покроя людям, которым все время кажется, что все у них не так. С другой стороны, отдел крайне нуждался в заказах, ни от какой работы, обещавшей даже малый прибыток, уклоняться не приходилось, и потому, отнеся свое поспешное согласие на встречу как бы на счет общего блага, он успокоился.

Живя на Железноводской улице, Анатолий Порфирьевич ходил к себе во ВСЕГЕИ, что напротив трампарка им. Леонова, чаще всего пешком, мимо трех Смоленских кладбищ, переходил широкий мост через узенькую Смоленку и дальше, как раз мимо ресторана «Марсель», по 16-й линии выходил на Средний проспект. За тремя большими зеркальными окнами, прикрытыми прозрачной белой кисеей, были хорошо видны столики с пирамидками крахмальных салфеток, готовые к приему гостей, а вот публики, вкушающей «марсельскую» кухню и наслаждающейся «марсельским» гостеприимством, разглядеть не удавалось, хотя по нынешним временам беспечальные россияне, счастливые посетители подобных заведений, стремятся разместиться у витринных окон.

Увидев у входа в ресторан радушно улыбающегося круглолицего мужчину лет пятидесяти, несущего на лице печать отдаленно калмыцкого происхождения, Анатолий Порфирьевич, пожимая протянутую руку, кивнул на вход в ресторан:

— А я-то думал, сюда еще не ступала нога человека. Как ни иду мимо, одни пустые столики за витриной.

— Ступала, Анатолий Порфирьевич, уж поверьте мне, — радушно хохотнул новый знакомый. — И кормят вполне прилично и, в общем-то, не дорого. Я и есть Касаев, Андрей Назарыч.

Природное имя Касаева Алан было ближе к русскому Алеше, Алексею, но Алан предпочел в русской версии именоваться Андреем.

— Это я вам звонил. Проходите, столик у нас заказан. Вон там молодой человек сидит.

Молодой человек сразу же встал и предупредительно отодвинул стулья, как только увидел вошедших в уютный зал Пушешникова и Касаева. Обличьем он напоминал человека, предполагающего сделать карьеру то ли учителя физкультуры в средней школе, то ли инспектора дошкольных учреждений в провинциальном РОНО.

В этот «час ланча», когда в Европе кафе и рестораны заполнены до предела, в «Марселе» на 16-й линии было даже не малолюдно, а пустынно. Обитатели заведений, отвечающих строгому вкусу состоятельной, не стесненной в расходах на обед публики, еще только-только пробивались, как веселая весенняя травка сквозь потрескавшийся асфальт, на путях, приведших через новое мышление в новую жизнь.

Анатолий Порфирьевич Пушешников, с добрыми глазами на продолговатом и бледном лице, человек небольшого роста, да еще и чуть усохший к своим шестидесяти, отчего его свободно висевший костюм, немало ему послуживший, казался купленным на вырост. Глаз старого геолога сразу заметил в новом своем знакомом хорошее воспитание, по нынешним временам ставшее немалой редкостью, как, к примеру, природное олово.

Плотная фигура Касаева была исполнена нескрываемой силы и одновременно предупредительности, приветливости, восточной мягкости и внимания к собеседнику. В этом внимании, в небольшом наклоне аккуратной головы и слегка прищуренных глазах, словно в них бил встречный свет, источаемый собеседником, играл совершенно неожиданный притягательный оттенок. Так смотрят люди, готовые в любую минуту признать свою неправоту, даже глупость, отступить назад и радостно согласиться с чужим мнением. «Разве вы не видите, что в моей широкой груди сердце бьется в унисон с вашим?» — говорили его интонация, взгляд и сдержанные, осторожные и предупредительные движения евнуха…

Глаза его, полные ума, по-юношески горели, правда, они были посажены так глубоко, да плюс еще привычка слегка щуриться, что разглядеть этот юношеский огонь было несколько затруднительно.

— Володя. Человек незаменимый во всех жизненных случаях. Надеюсь, сможете в этом убедиться. — Касаев погладил молодого человека по плечу, словно извинялся перед ним за то, что вынужден называть своего коллегу не привычным именем Вовчик, а ради нового знакомства и поддержания марки самым ординарным образом.

Лицо Вовчика, всегда чуть полуоткрытый по-рыбьи круглый рот, припухшие по-детски губы, глаза почти как бы навыкате — все складывалось в печать маловыразительную, простецкую, и потому дорогая одежда, льющиеся к щиколоткам черные брюки, пиджак по моде времени на размер, а может быть, и на два больше, даже рубашка, не скрывавшая воротником острый кадык и ямку под ним, — все казалось чужим, не от этой фигуры и не от этого лица, которому в ресторанной обстановке больше пошла бы косоворотка и полотенце через руку. Тут бы и полуоткрытый рот с припухлыми губами, и взгляд человека, привычно ожидающего приказания, был бы как нельзя кстати.

Вовчик получил распоряжение на обед с ученым «одеться как следует» и потому решил явиться в своем новом черном костюме и дорогом галстуке, не очень шедших к полуденному часу. В этом торжественном обличье он отчасти напоминал жениха, которого попросили прежде, чем отправиться под венец, поучаствовать в деловом обеде, на что он охотно согласился, вполне уверенный как в стойкости своих чувств, так и в верности невесты.

Насколько вдумчивым вниманием к собеседнику светилось лицо Касаева, настолько же очевидной печатью отсутствия этой самой вдумчивости было помечено лицо его молодого коллеги.

Андрей Назарович протянул Пушешникову папку с меню.

Прежде чем приступить к изучению предлагаемых загадочных закусок, супов с экзотическими названиями и второго, в мясных, рыбных и птичьих вариациях, Анатолий Порфирьевич пробежал глазом по столбикам цифр, обозначавших цены, удивился, насколько они невысоки. И даже не удержался от легкомысленного замечания:

— Действительно, здесь не дорого…

— А я что вам говорил, — подхватил Касаев.

— То есть, что я говорю… — тут же спохватился Пушешников, сообразив, что цены-то указаны в у.е., — это же, оказывается, в долларах…

— Не обращайте внимания. Обед за счет фирмы, так что можем себе немножко позволить, — как-то особенно доверительно, по-заговорщически, сказал Касаев, чем успокоил геолога, похоже, еще не научившегося извлекать из российских недр конвертируемые дензнаки.

Обед, прошедший в обстановке взаимопонимания и доверия, послужил знакомству, представляющему взаимный интерес.

— Я, Анатолий Порфирьевич, должен вас посвятить в дела нашей фирмы. Информация, как оно нынче водится, носит конфиденциальный характер. Мы знаем вас как спокойного, знающего и вполне порядочного человека. Сегодня, когда конкуренция стала нормой коммерческих отношений, надеюсь, вы оцените наше доверие. И не обратите его, хотя бы и случайно, нам во вред.

Все это Андрей Назарович выговорил как бы между прочим, обнаружив неплохое владение языком дипломата. Ему ли не владеть этим языком, если он пятнадцать лет проработал в представительствах одной очень симпатичной союзной республики в Москве и был выдворен оттуда сменившейся на родине властью. Он сделал повелительный знак головой, и тут же проходящий выучку Вовчик разлил по фужерам боржоми из бутылок с винтовой пробкой, появившихся на столе до всякого заказа, по образцу, надо думать, ресторанов в подлинном Марселе, где всегда жарко.

— Извините, какие между нами могут быть секреты? Спросите сначала, Андрей Назарович, хочу ли я их знать, — на всякий случай произнес Анатолий Порфирьевич и, чтобы не показаться невежливым, добавил: — Знаете, нас, геологов, уже так всякими секретностями повязали, что лишнего уже не хочется.

— Я об этом и говорю… Мы совершенно не вправе ждать от вас, как говорится, какой-то жертвы вашими собственными выгодами, удобствами и спокойствием ради чьих-то там интересов. Положим, вы не сможете принять наше предложение, тогда мы весь сегодняшний разговор забудем. И вы. И мы. Поэтому мы и не хотели обращаться в ваш почтенный институт официально, нам еще самим нужно во всем разобраться… Собственно, речь идет о чем? Включаться в одну тему или нет? Дело у нас серьезное, на перспективу. Нужна консультация, нужно мнение специалиста. Речь идет о Камнегорском комбинате. Мурманская область. Мончегорский район. Вы этот комбинат знаете. С главным инженером, Сергеем Романовичем Рындиным, даже учились вместе и поддерживаете дружеские отношения. — Андрей Назарович умел говорить так, словно признавался в какой-то неведомой собеседнику вине.

Анатолий Порфирьевич не ожидал от незнакомых людей такой осведомленности и не знал, как отнестись к услышанному.

Как и большинство нормальных людей, он никогда не делал тайны из своей жизни, но когда люди совершенно посторонние начинают выказывать свою осведомленность в твоих делах и приятельствах, становится немножко неловко. Впрочем, манеры Касаева свидетельствовали об его искренности, открытости и той готовности взять свои слова обратно, которые как бы подчеркивали старшинство и важность в разговоре как раз Анатолия Порфирьевича, которому его новый знакомый просто хочет оказать любезность. И все-таки Анатолий Порфирьевич испытал неприятное чувство. Не зная, как поступить, он даже отодвинул от себя фужер с пузырящимся боржоми и посмотрел на Касаева.

Замечание о том, что Пушешников знаком с Рындиным, как раз и было рассчитано на то, чтобы дать понять ученому геологу, что собеседник к разговору подготовлен основательно.

— Недели три назад, может быть, месяц, Рындин был у нас, Камнегорск это же наш сектор, — сказал Анатолий Порфирьевич почти с вызовом.

— Из Комитета по природным ресурсам, — словно и не услышав Пушешникова, продолжал Касаев, — мы получили сведения о том, что готовится продажа тридцати процентов государственного пакета акций Камнегорского горно-обогатительного комбината. Покупать эту дышащую на ладан развалину можно только в двух случаях, если представляет интерес рудник, это первое. Второе — отвалы.

— Марганец? — тут же спросил Пушешников, без труда угадавший предмет интереса собеседника и тут же услышал легкий укор смущенной совести.

— Марганец, — со вздохом, как будто признавался в недуге, сказал Касаев.

— А что уж вы так о ГОКе? Камнегорский пока еще пашет, — заметил Пушешников.

— Вот, вот, вот… Для этого нам и нужен знающий, мудрый человек, способный, с одной стороны, оградить нас от ошибок, а с другой стороны, подсказать верный выбор, правильное решение. У нас есть сведения, что отвалы могут представлять значительную ценность, как бы заранее туда заложенную.

Пушешников насторожился, но вида не подал, напротив, попросил передать ему черный перец, чтобы сдобрить пряной горечью благоухающий свежестью салат из помидоров с зеленью и синим луком, скрывавшими под собой что-то нежно-розовое, к чему вилкой и прикасаться боязно.

В свое время, когда решался вопрос с Камнегорским железорудным комбинатом, Анатолий Порфирьевич оказался посвящен своим приятелем, как раз Сергеем Романовичем Рындиным, в одну не афишировавшуюся подробность. Речь шла о содержании марганца в руде. Если его количество промышленно перспективно, то ввод комбината откладывается на неопределенный срок, так как потребуется дополнительная нитка по марганцу, к тому же она усложняла всю технологическую цепочку и приводила к значительному повышению стоимости концентрата. Показатели по содержанию марганца в руде были пограничными, с точки зрения промышленного использования. Вложения в технологическую нитку по извлечению марганца из руды не гарантировали прибыльной отдачи, а вот задержка пуска ГОКа могла обернуться катастрофой для его руководства. Большими неприятностями и для геологов грозило запоздалое признание в заниженной оценке содержания марганца в руде. Как-то так, не сговариваясь, разумеется, все сошлись на том, что марганцевая составляющая лежит в величинах в промышленном отношении пренебрегаемых, то есть за границами рентабельности.

За прошедшие двадцать пять лет существования ГОКа технология не менялась, марганец шел в «хвосты». Вот его и накопилось в этих «хвостах» предостаточно, чтобы подумать всерьез о промышленном его извлечении. А главное, цены на мировых рынках поднялись настолько, что затраты и на дополнительное оборудование, и на строительство специального цеха вполне могли окупиться. И при всем при этом необходимо подсчитать и объемы «хвостов», и содержание в них марганца, и затраты, связанные с переработкой.

— Вы же готовили сертификацию руды по Камнегорску, для вас это дело знакомое. Что ж лежать такому богатству понапрасну, — улыбка заботливого хозяина и по-кошачьи прищуренные глаза светились благорасположением.

«Хорошо, что обратились ко мне, — подумал Анатолий Порфирьевич. — Могли бы выйти и на Медведева. А тот только спит и видит, как бы меня в чайной ложке утопить. Вот был бы рад провести в Камнегорске ревизию «хвостов», да еще бы и статейку в жадную до сенсаций газетенку организовал. Сейчас он только и промышляет разоблачениями «хищнической эксплуатации недр» при тоталитарном режиме. От людей, причастных к пуску ГОКа, на виду только и остались разве что они с Рындиным. Похоже, надо принимать предложение, здесь можно и сектор подключить. И лучше держать эту тему в своих руках, нежели…»

— Мы не ждем от вас, Анатолий Порфирьевич, ответа, как говорится, сегодня. У вас свои планы, дела, мы же понимаем. Но если вы по каким-нибудь причинам от нашего предложения откажетесь, Анатолий Порфирьевич, может быть, тогда подскажете какого-нибудь надежного специалиста, кто бы мог эту работу провести. Вы бы его и Рындину порекомендовали, он уж к вашему мнению, к рекомендации вашей отнесется с полным доверием. — Интонация Касаева была такой просительной, извиняющейся, почти жалобной, словно он надеялся растопить каменное сердце ученого геолога.

— Анатолий Порфирьевич, а вот что вы скажете о Медведеве? — подвигая вазочку с мороженым, утыканным палочками шоколадных вафель, проговорил Касаев, пытаясь заглянуть в глаза Пушешникову. — Если вы не сможете выкроить для нас недельку-другую, может быть, вы с ним бы поговорили, или еще кого-то порекомендовали. Вы нас правильно поймите. Мы знаем, что такая работа денег стоит, хотя бы и консультация, немалых денег, так не хотелось бы их, как говорится, на ветер выбрасывать. Если мы профессору Пушешникову платим, это солидно. Мы знаем, будет результат. Положительный там, отрицательный, но верный. Доктор Медведев это тоже, нам говорили, гарантия хорошей квалификации… Все мы на земле живем, деньги считаем, так что можем сразу сказать, сколько мы сможем заплатить за консультацию, включая поездку в Камнегорск. Понадобятся вам помощники — это отдельный разговор и отдельная плата. Как вы смотрите на то, чтобы мы вам заплатили за командировку, без расходов на проезд, проживание, это все наше, а ваш гонорар, чистый, десять тысяч…

«Деньги хорошие, — подумал Пушешников, чей месячный оклад держался в рамках двух с половиной тысяч рублей. — Четыре оклада за недельную командировку?»

–…Не знаю, надо уточнять или не надо, но это десять тысяч, как говорится, у.е., — почти извиняясь, произнес Касаев. — Если вы поедете, то мы вам дадим в помощники Володю, я его специально пригласил. Билеты там, гостиница, проживание, еда, вас ничто не должно отвлекать, здесь можете на него положиться. А мы как бы двух зайцев убиваем, — Касаев строго посмотрел на молодого человека, на неподвижном лице которого без труда можно было прочитать готовность убить и двух зайцев, и даже трех зайцев. — У Володи специализация узкая, надо в новые темы входить, может быть, поездка с вами его к геологии приобщит. Не может еще себя найти. А вы там ему про Кольский полуостров, про недра, о вашей эрудиции легенды ходят…

Когда народное хозяйство в судорогах превращалось в хозяйство частное, экономика билась в конвульсиях неплатежей. Как сделать по-умному, по-хорошему, знают немногие, а как сделать по-плохому, и знать не надо, само сделается. Невозможность взаиморасчетов между производителями и потребителями была лучшим средством достижения паралича в хозяйственной жизни, в обрушении экономики. И рынок, медленно и неудержимо вступавший беззаконными путями в свои законные права, тут же откликнулся предложением нового вида услуг. На рекламных полосах множества газет замелькали лаконичные и уверенные предложения: «Возвращаю долги». Иногда предложения были совершенно конкретные: «Верну долги МПС». Когда каждому было предложено выживать, спасаться или процветать в одиночку, когда самым ходовым ответом на стоны, мольбы и просьбы стала фраза «Ваши проблемы!», появились, откуда ни возьмись, добрые, отзывчивые и сострадательные люди, заполнившие рекламные страницы любезным предложением: «Решу ваши проблемы».

Вовчик и его друзья из Военно-спортивного института им. Ленина стали почти первопроходцами, открывшими золотую жилу. Да кто же теперь скажет, кто в таком нежном и важном деле был первым!

Все были первыми, возрождая и вливая новую молодую кровь в старую как мир профессию скупщиков просроченных векселей.

Все просто. Совхозу не платят за поставленную продукцию, сов хоз не платит за электроэнергию, энергетики не платят за топливо, поставщики топлива не платят транспортникам и т. д.

Государство делает вид, что рынок без платежей вовсе не первобытный рынок и даже не рынок катастрофических времен, когда гвозди меняют на сало, ботинки на стулья. Словом, оставалось лишь ждать, пока чудодейственный рынок всех осчастливит. У многих не хватало терпения, вот здесь-то совершенно своевременно и неотвратимо появились Вовчик и его коллеги.

Вовчик предлагает дирекции электростанции вернуть долг, числящийся за таким-то и таким совхозом, естественно, за долю возвращенных средств. Дирекция электростанции рада возможности хоть что-то вернуть. А Вовчик рад получить хотя бы видимость «правового» обоснования своей деятельности. Электростанция не может отобрать за бесценок урожай у совхоза и сплавить его перекупщикам сельхозпродукции, а Вовчик может. Электростанция не может прийти на завод и пригрозить сжечь его, если не будут возвращены деньги за электроэнергию, а Вовчик может.

Успех зависел от жестокости новых «внесудебных исполнителей» и мягкости государства, наконец-то предоставившего своим гражданам свободу любой инициативы.

Нервная система у Вовчика была в порядке. Он спокойно и долго мог слушать любые объяснения и оправдания, любые обещания, любой лепет, рожденный страхом, и оставался непреклонен.

Казалось бы, такой толщины кожа вовсе не нужна человеку. Человек должен быть раним, как и другие. Но если он доступен скорби лишь о потерянном своем кошельке или упущенной возможности овладеть кошельком другого, это все-таки не в полной мере человек, правда, с точки зрения устаревшей морали, не гарантировавшей процветания и успеха.

Власть, поглощенная возрождением России, то ли не замечала, то ли смотрела сквозь пальцы на порожденное ею новое сословие, людей нового промысла, и это понятно, в новом государстве и промыслы должны быть новыми.

И удивления достойна быстрота, с которой тут же появилась особая порода людей, готовых любой новизне прыгнуть на запятки и мчаться, неведомо чему радуясь и не задавая вопроса, куда эта новизна везет.

Тут же появились литераторы и журналисты, одни в младенческом глубокомыслии, другие с азартом и вдохновенно пустившиеся поощрять тех, кто «взял на себя функции, с которыми не справляется государство».

Бескорыстная глупость едва ли несет в себе моральное оправдание, ибо она безмерна, глупость же корыстная, по умыслу, ограждена хотя бы страхом быть разоблаченной.

Нет, ничего нового и новейшая история предложить не может, опять вслед за убийцами вылезают те, кто почитает своим долгом подтирать кровь.

Уже через полгода «исполнения функций, от которых отказалось государство», Вовчик разъезжал на новенькой «Альфа-ромео» и имел хорошую репутацию надежного партнера в сложных делах. А те, кто из всех свобод предпочел свободу говорить не думая и свободу не видеть дальше своей выгоды, в упор не видели того, что вовсе не государство оплачивает благодетельные услуги Вовчика, а те, кто покупает овощи по повышенным ценам и платит за электроэнергию по растущим вверх тарифам.

Володя, он же Вовчик, погружал в полуоткрытый рот мороженое и следил за Андреем Назаровичем так, словно ему проще было разглядеть произносимые слова, чем услышать. Впрочем, свою инструкцию он получил еще раньше.

«Если дед согласится, отвезешь в Камнегорск, там его оставишь, пусть работает по теме. Сам двигай в Мурманск. Там перетрись с местными. Говори мягко, не дави. Узнай, какие настроения, кто положил лапу на Камнегорский ГОК. Зайди в Управу, потолкайся. Попей пивка, покубатурь… Пробей поляну, шилом не верти. Твой сюжет для местных: приехал познакомиться, узнать настроения. Кто в чем? Кто с кем? Предложи войти в долю. Дай понять, что окончательное решение будут принимать в Москве и с учетом общих интересов. Мы никого ни задевать, ни обижать не хотим. Главная же твоя задача — доберись и получи реестр акционеров ГОКа. Начни с «петра». Не сломаются, «чирок» отдашь. О том, что ты его ищешь, ни одна собака знать не должна. Не исключено, что еще одна московская фирма будет искать реестр акционеров. Вообще-то их человечек до Мурманска не доедет. Сам знаешь, на железной дороге сейчас черт знает что творится. Небезопасно. Только и слышишь, один на ходу из вагона выпал, другой в купе уснул и не проснулся…»

И все это сообщалось забывавшему моргать Вовчику так же доверительно, почти ласково, в интонации колыбельной, вроде той, что поет Великий Петр снятому с дыбы сыну в фильме, предлагающем новый взгляд на историю.

— Я хочу высказать мой взгляд, — сказал Вовчик.

— Говори.

— Когда ехать?

— Когда скажут.

— Понял.

— Сразу же могу сказать, что наши отношения могут быть долгосрочными, — снова обернулся к Пушешникову заботливый Касаев. — Ведь слухи ходят, что на Северо-Западе вот-вот откроют новую платиновую провинцию…

— Сегодня из всего стряпают сенсации, — сокрушенно сказал геолог, — услышат звон и трубят!

— Но звон-то платины и алмазов? — наклонив голову для большей вопросительности, произнес Касаев, ловя взгляд Пушешникова.

— Пока определен только лишь биохимический ареал с повышенным содержанием элементов, элементов этих групп. Надо вести конкретную разведку, искать месторождения с промышленной концентрацией ископаемых, определить глубину залегания, стоимость разработок…

— Ну что ж, надо будет, будем вести разведку, будем искать, будем определять глубину залегания и стоимость разработок. Вы же, Анатолий Порфирьевич, по диплому «съемщик-поисковик», вам и карты в руки. Может быть, есть смысл подумать о том, чтобы на базе, так сказать, вашего отдела, Анатолий Порфирьевич, создать МП, малое предприятие, заказами мы вас обеспечим… И у вас будут руки развязаны. Все сейчас так делают.

Глава 3. Тень Кукуева

Двое в купе.

Предчувствие дивной раскованности.

Два часа для знакомства.

Ночь.

И долгий, тающий, как шагреневая кожа, день, убывающий на глазах по мере исполнения желаний.

Алексею Ивановичу она не понравилась сразу, с первого взгляда, а увидел он ее на подступах к перрону.

По роду своих многолетних обязанностей сотрудника киностудии Алексей Иванович был человеком наблюдательным. Наблюдательность его была как бы природным даром, обнаружившимся довольно рано и отчасти предопределившим выбор профессии.

Молодой адмирал, низкорослый, крепко сбитый, но со склонностью к полноте, нес полупустую черную сумку с малиновыми накладными буквами «Montana». Рядом шла женщина, ростом чуть выше адмирала, да еще и на каблуках. Ее недовольное лицо с капризной гримасой губ сообщало то ли о непримиримой позиции в неведомой ссоре, то ли о каких-то особых правах и преимуществах, о которых всем вокруг давно следовало бы знать.

На эту пару, размашисто, по-сибирски шагавшую молодую женщину, урожденную города Братска, Иркутской области, и поспешавшего рядом адмирала, покрытого великолепной адмиральской фуражкой, что делало флотоводца похожим на действительно белый гриб, отъезжающие и провожающие обращали внимание, даже оборачивались.

Адмирал вскидывал голову, смотрел вверх, казалось, ожидая каких-то слов, продолжения разговора, но несколько полуоборотов головы гордой молодой женщины, явно знающей свою немалую цену, были скорее обращены к сумке, а не к адмиралу, удостоенному чести ее нести.

Алексей Иванович задержался у ларька, чтобы взять в дорогу минеральной воды, у разносчиков в поезде она будет в два, а то и в три раза дороже.

Привлекательная пара затерялась в броуновском движении толпившейся на перроне публики.

Неторопливо подвигаясь вдоль своего вагона, Алексей Иванович увидел в окне фуражку адмирала, сдвинутую на затылок, и на мгновение задержался. Моряк, положив сумку на постель, что-то наставительно говорил молодой особе, для доходчивости почти тыкая оттопыренным указательным пальцем в грудь скептически улыбающейся женщины. Казалось, что они поменялись ролями. Молодая женщина была покорна, как новобранец в экипаже, адмирал больше не заглядывал на нее снизу, а был наставителен и тверд, как его палец.

Странно, заметил про себя Алексей Иванович, адмиралу и столь примечательной женщине не подобало разговаривать чуть ли не с тычками пальцем в грудь, нескромно приподнимавшую замшевую куртку, окантованную куньим мехом.

Он отметил эти тычки, чтобы через секунду о них забыть навсегда, как всю жизнь отмечал уличные мимолетности: разномастные пуговицы на пальто холостяка, перекрученный чулок на ноге спешно выходившей из дома дамы и всякую подобную ерундистику, напоминающую лишь о том, что мир вокруг еще далек от совершенства.

В коридоре вагона ему пришлось посторониться, пропуская спешащего к выходу великолепного моряка. На ходу, вполне в духе перетрудившегося носильщика, адмирал приподнял изукрашенную позументами фуражку, шитую на заказ, чуть преувеличенных размеров, как водится у военных щеголей, и вытер сложенным вчетверо платком припотевшую голову. Алексей Иванович отметил про себя, что употребление неразвернутого платка более приличествует действительно носильщику, нежели обитателю адмиральских кают. «Даже не стал ждать отхода поезда. В ссоре, что ли? Вот ведь, и у баловней судьбы — а куда же еще можно было отнести молодого адмирала — тоже бывают досады и заморочки. Никого жизнь не щадит».

Алексей Иванович немножко хитрил. Не было ему дела ни до адмиралов, ни до их спутниц. Он цеплялся мыслью и взглядом за что угодно, за все вокруг, что в иные минуты и вовсе бы его не занимало, он искал вопросов вокруг, лишь бы не отвечать себе самому на вопрос, на который следовало бы ответить, прежде чем купить билет на «Полярную стрелу».

Сейчас он сам напоминал себе мальчишку, героя одной из таких уличных мимолетностей, которые почему-то запоминаются на всю жизнь.

Дело было лет двадцать пять тому назад, у детсадовского шкета, героя запомнившейся ему сценки, небось, уже свои детишки подрастают.

Алексей Иванович в ту пору жил на Выборгской стороне, за Гренадерским мостом и частенько ходил с Ленфильма на Кировском проспекте, где прослужил полжизни, домой пешком. На улице Скороходова в осеннем свете мокрых фонарей он увидел идущую впереди молодую маму, увлекающую вперед детеныша лет пяти, упирающегося, явно домой не спешащего. Около каждой вывески мальчик останавливался и начинал канючить: «Ма-а-ам… А что это?» — «Магазин», — резко отвечала мама. «А что здесь делают?» — не спешил сдвинуться с места маленький хитрец. «Чулки продают», — и мать дергала сына, как дергает плуг норовистая лошадь. Около следующей вывески сын останавливался снова. «Ма-а-ам… А это что?» О материнское терпение! «Мастерская». — «А что здесь делают?» — «Одежду чинят». И плуг снова скользил по мокрому тротуару. И так до особняка князя Горчакова, временно, как позднее выяснилось, занятого Петроградским районным комитетом Коммунистической партии Советского Союза. «Ма-а-ам… — затянул свою песню пытливого ума мальчик перед большой красного цвета вывеской, — а здесь чего?» — «Райком», — коротко и ясно сказала мать. «А чего здесь де-е-лают?» — затянул сынок. «Молчи, дурак!» — и мать так дернула сына за руку, что больше он вопросов уже не задавал.

Вот и Алексею Ивановичу впору было спросить себя, выходя на перрон: «А ты что здесь делаешь? Тебя-то куда несет?»

В двухместном купе место по ходу поезда занимала именно та, кому вещи к поезду подносят носильщики в высоких званиях, женщина молодая, лет этак двадцати шести, не больше, внешности неброской, но исполненная чувства раз и навсегда достигнутого превосходства, свойственного рослым женщинам.

Впрочем, рослые женщины не без основания посматривают вокруг свысока, совершенно справедливо полагая, что даже и недостатки, вознесенные на должную высоту, могут почитаться едва ли не достоинствами. В описаниях царских особ и лиц к ним приближенных можно найти множество тому примеров. Недаром же трусливых и неумных царей считали осторожными и дальновидными. Злобных и безжалостных — твердыми в достижении цели. И даже в жалком самолюбце, если он оказывался вознесен высоко над миллионами людей, можно было почитать доброго семьянина и меткого стрелка по воронам, зайцам и тетеревям, как тогда говорили.

Женщина смотрела в окно, за которым сновала публика, но ее провожатого не было.

Мельком взглянув на вошедшего Алексея Ивановича, женщина слабым кивком и чуть заметным движением губ, так и не раскрывшихся, как бы ответила на радушное приветствие соседа.

Алексей Иванович поставил сумку на постель, бросил сверху куртку и вышел в коридор. Перспектива провести полтора дня с глазу на глаз с особой, источающей то ли неприязнь, то ли раздражение, была совершенно нежелательной.

Не замечать?

Да как-то это у русских путешественников, вынужденных в отличие от европейцев проводить наедине друг с другом изрядное время, не в привычке есть свою курицу, а хуже того, пить свою водку в одиночку и отгораживаться от соседей развернутой газетой.

Вот и еще один предлог отвлечься от необходимости ответить на вопрос, повисший без ответа: «Куда меня несет? Зачем я еду?»

Полтора года назад Алексей Иванович в приложение к пенсионному удостоверению получил талоны на льготные поездки всеми видами транспорта. Получил и благополучно забыл о перепавшем благе. Куда важней была бесплатная карточка для проезда городским транспортом. Менять карточку приходилось каждый год, надо думать, подтверждая воочию свою подвижность и убеждая расточителей немалых на первых порах социальных благ в том, что он не помолодел и время движется, как и год назад, в нужном направлении.

И вот от нечего делать, от избытка лишнего времени, подаренного судьбой, осваивая привычку пенсионера задавать праздные вопросы, однажды, зайдя в собес для замены проездной карточки на городской транспорт, он поинтересовался, какого разряда билеты полагаются по льготным талонам.

Ответ был лаконичным: «Любого». — «То есть я могу ехать и СВ?» — «При наличии мест можете». Неиспользованный прошлогодний талон делал и вовсе бесплатной поездку в оба конца в любую точку России.

«Однако…» — подумал Алексей Иванович и вспомнил шутливое присловье своей матушки из какого-то веселого скетча оптимистов 20-х годов: «У нас еще не все от жизни взято!..»

Не то чтобы Алексей Иванович был человеком праздным, нет, и, выйдя на пенсию, он продолжал работать, работал по договорам, редакторские его возможности были известны, и старые знакомства позволяли к пенсии, при нынешних ценах ничтожной, добавлять существенный приработок.

Есть величайшая инерция в маленьких поступках. Ну спросил. Ну ответили. Ты же никуда не собирался ехать. Но сама возможность при ограниченности нынешних передвижений ринуться в сколь угодно дальнее путешествие вдруг застряла этакой легкой занозой, которая вроде и не зудит, вроде и не мешает, а нет-нет да о себе напомнит.

Нынче не обязательно ехать на вокзал или в городскую кассу на канале Грибоедова, можно и проходя мимо какого-нибудь «Трансагенства», заглянуть и спросить скучающую красотку — когда они только успели расплодиться! Что ни окошко, то красотка! — есть ли билеты СВ до Владивостока. «Вам на какое число?» — «А черт его знает… На двадцать седьмое, в крайнем случае, на двадцать девятое…» — «Есть билеты. Но поезд из Москвы. От нас прямого до Владивостока нет». — «Спасибо». — «Пожалуйста. Заходите еще». — «Непременно».

Обязательно зайду, черт знает, куда зайду! Жизнь утратила свою целеустремленность. Это только в футбольном матче в добавленное время можно попытаться еще что-то поправить. Добавленное время. Именно так ощущал Алексей Иванович свое пенсионное житье. Ощущал как выживание.

Маршрут поездки образовался как бы и не логично, то есть логика в нем была, но формальная, и рождение маршрута можно было бы проследить как результат столкновения множества коротеньких мыслей в голове Алексея Ивановича.

Оказавшись выкинутым на берег, он привыкал смотреть, как течет река жизни уже без него. Он замечал, что в городе появляется все больше и больше мест, куда для него пути закрыты. И вовсе не потому, что дискотеки, ночные клубы, рестораны были ему или не по карману, или не по возрасту. Хотя и это тоже. Просто там шла уже другая жизнь, там жили другие люди.

Алексей Иванович нет-нет и вспоминал забавный эпизод, вернее, сначала он казался забавным, а по мере того как проходило и менялось время, менялась и окраска этого эпизода и его смысл.

Дело было году в сорок девятом, может, пятидесятом. Сэкономив на школьных завтраках, он отправился в воскресенье в «Кафе-автомат», о котором в школе у Тучкова моста среди пятиклассников ходили легенды. Чудо-кафе было открыто на углу Невского проспекта и улицы Рубинштейна, которая в отличие от улиц Гоголя, Герцена и Салтыкова-Щедрина до сих пор в нетерпении ждет возвращения ей исторического названия «Троицкая». Это была та вершина прогресса, с которой можно было увидеть исчезновение вороватого и неприветливого племени продавцов! Кафе на углу Рубинштейна и Невского было единственным местом в городе, где можно было получить бутерброд или пирожок, не прибегая к посредничеству жуликоватой принцессы с бумажной наколкой в волосах.

Так будет при коммунизме или за несколько лет до его полного торжества!

Вы подходите к кассе, приобретаете жетон, напоминающий золотую монетку с продольными желобками, опускаете в облюбованную вами щель, и на ваших глазах за прозрачным стеклом узенькая подвижная этажерка с бутербродом на полочке, этакий лифт, сам двигается вниз, и вы можете своей рукой получить лакомство, словно приплывшее к тебе из того неразличимого будущего, которое когда-нибудь обязательно придет и сделает счастье до предела автоматическим. Заветный час настанет, а пока бутерброд, поданный тебе заботливым механизмом, можно принять как визитную карточку, как письмо из восхитительного и даже невообразимого в своем совершенстве будущего.

Народ повзрослей, пообжегшийся на недоливе пива в ларьках, вина и водки в закусочных и кафе, свято верил в порядочность автоматов для разлива пива и портвейна трех сортов на углу Невского и Рубинштейна.

Растягивая удовольствие от поедания «автоматического» бутерброда с сыром, юный Алексей Иванович заметил суетящегося мужичка, потрясенного не меньше школьника технической мудростью заведения и промыслившего получить, минуя недолив, вожделенную порцию портвейна «777» не из проворных рук буфетчицы, а из торчащего из стены сияющего золотом сосочка.

Кранов было несколько, и над каждым вполне элегантно, за прозрачной пленочкой, красовалась бутылочная этикетка.

Мужичок расспрашивал бывалых людей, но, не дослушав, куда-то бежал, метался от кранов к кассе, от стоящих в очереди к уже пьющим и жующим… Вдруг он замер и с лицом естествоиспытателя, наблюдающего образование если не материков, то кристаллов, то есть крайне терпеливо, стал внимательно смотреть, как те, кто купил жетончики в кассе, суют их в щель, передвигают своей рукой латунный язычок рукоятки, после чего в подставленный стакан сама бежит янтарная струя «777» или рубиновый «Айгешат». Напитавшись необходимым знанием до предела, почти успокоившись, мужичок, не задавая уже никому вопросов, выстоял очередь в кассу, получил два жетона, подошел к кранику, обещающему глоток неразбавленного, полновесного счастья, опустил один за другим оба жетона, недрогнувшей рукой передвинул справа налево отполированный до золотого блеска язычок, этакую торчащую из стены лопаточку, вроде медицинской, и удовлетворенно чуть кивнул головой, услышав, как клацнули жетоны, проваливаясь в невидимое чрево, и тут же хлынула струя.

Как показалось Алексею Ивановичу, двести граммов вожделенного напитка лились долго-долго.

— И все?! — в тихом изумлении произнес мужичок, наблюдавший истечение счастья и опомнившийся только тогда, когда струя иссякла.

Он забыл подставить стакан!

Он даже взять его в руки забыл, так глубоко был погружен в овладение приемами жизни в будущем.

— И все?! — уже оглядываясь, ища свидетелей обмана, проговорил мужичок.

Среди публики, озабоченно сновавшей со своими стаканами и бутербродами, он не нашел собеседника, не услышал ни слов сочувствия, ни укора. Увидев, что до него никому нет дела, он тихо сказал: «Вот и все», — и медленно направился к выходу. Денег на второй стакан, видно, судьба ему не отвалила.

Алексей Иванович по истечении шестидесяти двух лет своей жизни чувствовал себя примерно так же, как тот, мелькнувший, никому не интересный своей бедой человек.

У Алексея Ивановича тоже было чувство растерянности, вроде бы он все делал в жизни правильно, то есть вполне усвоил правила игры, не выбился в лидеры, но и не тащился по обочине…

Жизнь прошла, утекла куда-то, «стакан» забыл подставить, все мимо и неизвестно куда…

«И все?!»

Но в отличие от портвейна, исчезнувшего безвозвратно и бесследно, истекшая жизнь стала прошлым, и это прошлое ощущалось как значимая реальность тем больше, чем меньше оставалось места в жизни сегодняшней, чем дальше уносилась эта жизнь неведомо куда, оставив Алексею Ивановичу роль наблюдателя, то глотающего слюнки, но чаще в сердцах сплевывающего.

Старости он не чувствовал, последние болезни и немощи еще не подступили, ощущение же бессилия возникало при созерцании все растущей, все расширяющейся пропасти, отделяющей его жизнь от той, что началась и безоглядно мчится.

С тем, что на его глазах происходит, душа мириться не хотела, а извечные вопросы «Кто виноват?» и «Что делать?» практических ответов, по его мнению, не имели.

Новые виды промысла, например, обмен либерального красноречия на реальный капитал, он не освоил, даже трудно сказать почему. Скорее всего, оттого что поборники свободы слова, обличая язвы минувшей жизни, как ему казалось, пеклись больше всего о праве защищать неправое стяжание и при случае искренне и бескорыстно приторговывали своим «свободным словом».

Коты дали мышам свободу говорить и писать о них все, что захотят. И мыши осмелели, и мыши поздравили себя с великим завоеванием… И коты согласились с мышами в том, что именно свобода говорить о котах правду должна почитаться высшей наградой для мышей, для себя же коты нашли другие вознаграждения.

Объявленное «новое мышление» было для Алексея Ивановича повторением задов двухсотлетней давности. Читанный в институте Дж. Стюарт Миль предсказал наступление этого «нового мышления», а Мережковский в своем повсеместно поминаемом, но большинством не читанном «Грядущем хаме» объявил и пришествие носителя «нового мышления», упоенного собой мещанина. Забыть это пророчество было невозможно.

Сознание неодолимости стихий может быть утешительным, оно могло бы настроить Алексея Ивановича на созерцательный лад, если бы «созерцание» самодовольной пошлости могло доставить ему утешение.

Многие профессии, как известно, накладывают на людей особый отпечаток. Участие в течение почти тридцати лет в подборе и утверждении актеров на роли выработало в Алексее Ивановиче особого рода чутье на фальшь, на человеческое притворство. И так же, как уже по кинопробам, он мог с большой уверенностью предсказать, насколько достоверно будет исполнена предлагаемая роль, так же и в жизни по нескольким фразам он мог оценить меру искренности или лицедейства своего собеседника.

И то, что в работе на киностудии могло почитаться даром, в быту, в житейском обиходе оборачивалось едва ли не проклятьем.

От родственников он тактично скрывал свою способность за словами и поступками видеть их скрытый смысл, понимая полную бессмысленность и чреватость неизбывными конфликтами обличения фальши.

Тяготило это грустное зрение, не оставлявшее места для спасительных заблуждений, даже в отношениях с женщинами, как правило, верящими в искренность своего притворства больше, чем все окружающие. Сочиненная женская непосредственность, казавшаяся сочинительницам безусловно притягательной, вгоняла Алексея Ивановича в печаль, которую, естественно, до поры до времени приходилось скрывать, ну, а потом, как говорится, в охапку кушак и шапку…

Иное дело лицемерие вождей и предводителей. Лицедейство политиков и подтанцовывающих им журналистов и писателей, доверчивость падкой на обман и посулы толпы — все вызывало в нем глухое отчаяние, и он его не скрывал. В изрядно поредевшем кругу приятелей и знакомых он был зачислен в безнадежные ретрограды и ворчуны.

Неизменный капитал оставался только в прошлом, впрочем, его активы, как старые купюры, постепенно изымались из употребления. Он бросился перечитывать Гоголя, Герцена, Толстого, Гончарова, находя в этом чтении слабое утешение, жизнь, оказывается, в большей мере меняется по внешности, люди же почти и не меняются. Ну разве не всегда, не во все времена заискивали пред властью?

И ничего нового не было ни в подхалимстве по страсти, в лакействе по убеждению, в угодничестве по вере в целебные свойства частной собственности, даже и уворованной. Когда на глазах стали линять партийные карьеристы высокого ранга, когда стали «громить» и «разоблачать» хорошо вскормивший и особенно вспоивший их режим, Алексей Иванович вспоминал, что первыми в марте 1917 года, после падения самодержавия, в Государственную думу пришли дворцовые слуги, лакейское племя из Зимнего дворца, наследственно пользовавшееся царскими милостями. Пришли чуть не всем табором, чтобы заклеймить старый «ненавистный» режим и порадоваться новым господам.

С обязательностью, не замеченной в нем ранее, Алексей Иванович стал наведываться на кладбище, и не только на могилы своих родителей, умерших чуть раньше, чем умерла та жизнь, что была их судьбой, но и на могилы родственников и друзей, поубравшихся в последние годы.

Вот и маршрут поездки возник в тайной надежде убежать в прошлое, но не то, которым без конца пугают, а исключительное в свое, в края своего детства. Благо Славка, друг с 1946 года, помор из Кандалакши, так и не потерявшийся на житейских перепутьях, тоже вышел на пенсию и звал к себе побродить по сопкам, побегать по коргам, лесистым островам в Белом море, пожить и порыбачить на безлюдном Терском берегу сколько позволит придвинувшаяся осень.

Приняв это решение, Алексей Иванович не то чтобы помолодел, он и так не чувствовал себя стариком, а просто почувствовал легкость, освобождение, ребяческую удаль, то чувство, с которым мотали уроки, ездили смотреть футбольный матч «Адмиралтейца» с прибывшими аж на авианосце с визитом вежливости английскими моряками.

Да, путешествие обещало что-то неизведанное и замечательное и ни к чему не обязывающее.

Однако не покидавшая душу тайная тревога, знакомая людям, начинающим жить в чужой стране, не покидала его. Всякая шероховатость на пути осуществления замысла сразу же вновь и вновь отбрасывала к вопросу, на который всерьез ответа не было и быть не могло: «Зачем я еду?»

Вот и соседка всем своим видом излучала не то чтобы недоброжелательство, но какое-то необъяснимое напряжение, которому находить объяснение Алексей Иванович даже не пытался, но чувствовал его вполне определенно. И не для того собрался он в дорогу, не для того придумал себе путешествие, чтобы что-то преодолевать, кому-то противостоять и терпеть чью бы то ни было необъяснимую враждебность. Соседка была совершенно не из того замысла, который казался Алексею Ивановичу легким и счастливым, когда он наконец-то решился поехать.

Может быть, еще лет десять назад такая попутчица показалась бы ему женщиной с загадкой.

Но где вы, благоуханные незнакомки, пробуждающие любознательность и смутные упования!

Алексею Ивановичу не хотелось отгадывать загадку и проникать в тайну, которая, быть может, называется шестнадцатый аборт, приступ гастрита, ссора с мужем или потеря перспективного любовника.

Алексей Иванович стоял в коридоре, повернувшись лицом к открытой двери в купе, и просчитывал ближайшее будущее.

Поезд почти бесшумно тронулся и поплыл.

Соседка, будто они уже поссорились, с демонстративным вниманием разглядывала железнодорожную неприглядность, окружающую недальние подступы к вокзалу. В этом преувеличенном внимании к нагромождениям вагонных скатов, к вросшим в землю вагонам, обращенным в подсобки и сторожки, к длинным пакгаузам и вереницам электровозов, похожих на спарившихся стрекоз, было показательное невнимание к соседу, по крайней мере, тому так показалось.

Поезд еще не набрал скорость, словно гончая в поисках следа, шарахался на стрелках то вправо, то влево, отыскивая свой единственно верный путь, чтобы по нему уже пуститься во всю мочь.

Соседка повернула голову в сторону открытой двери и, не удостоив Алексея Ивановича взглядом, беззвучно шевельнула губами, видимо подразумевая в нем способность читать по губам, после чего встала и решительно задвинула дверь.

Вагон был заполнен едва ли наполовину, а может быть, и того меньше. Народу в коридоре не было, а двери были распахнуты только в двух купе. Цены стали кусачие, особенно на комфортабельную езду, да и время осеннее, когда народ в основном прибивается к дому.

После минутного раздумья Алексей Иванович подошел к проводнице, но вместо того чтобы попросить отдельное купе решительно, с присовокуплением «благодарности» или хотя бы обещанием таковой, залепетал что-то для самого себя неожиданное.

— Извините, я думаю, женщине будет удобнее без мужского соседства…

Проводница вскинула на него откровенно изумленные свежевыщипанные бровки, узкие полоски тусклой кудели на воспаленных от недавней прополки грядках.

— Если можно, я перешел бы в другое купе… чтобы не стеснять даму…

Перелистав кожаный потертый бювар с гнездами для билетов, наполовину пустыми, с каким-то вздохом, словно она перекладывала не невесомый билет из одного кожаного гнезда в соседнее, а собственноручно переносила докучливого пассажира вместе с багажом из одного купе в другое, проводница, помотав вдобавок головой, давая понять, как же она рискует, наконец, произнесла: «Попробуйте в шестое… там одиннадцатое не занято».

«Наверняка же есть вообще свободное купе», — возвращаясь к себе, подумал Алексей Иванович и в очередной раз огорчился своей неумелостью в решении простейших житейских задач.

Дверь в его купе уже была наполовину открыта. Соседка предстала облаченной в дымчатых тонов не то дорожную пижаму, не то брючный костюм для дома.

Наряд, как заметил Алексей Иванович, лишенный свойственных дамской одежде минимальных подробностей в отделке, казался немножко арестантским, впрочем, строгим, как и сама хозяйка.

О, дань времени!

Сегодня щегольнуть воровским словечком, знанием «блатной фени», значит дать понять о своей приобщенности, о своем пребывании на короткой ноге с духом времени и готовности с волками разговаривать исключительно на доступном им языке… Вот и женский костюм — барометр эпохи. Во время войн и революций то красная косынка на голове была знаком верности знамени революции, то полувоенные пиджаки и блузки, похожие на гимнастерки, сообщали о женской солидарности с теми, кто надел военную форму. Наверное, и нынче чуткие модельеры готовы внести мотивы арестантского наряда в свои изделия.

Для Алексея Ивановича было полной неожиданностью то, как взглянула на него, как вскинула, наконец, свои, оказывается, довольно выразительные большие глаза соседка, когда он взял куртку, сумку и произнес: «Извините. Покидаю».

Она посмотрела на него так, будто бы он сказал ей, что выходит прямо сейчас, на всем ходу в окно.

В ответ на этот удивленный взгляд Алексею Ивановичу ничего не оставалось делать, как с простодушием готового к услугам кавалера сказать: «Я буду в шестом купе».

О, она так выдохнула, почти фыркнула, словно ей сделали неприличное предложение, и тут же обратила свое лицо и полные любознательности глаза к железнодорожным подробностям и окрестностям за окном.

Господин случай! Из всех сочинителей ты самый непредсказуемый и самый неразгаданный, не считающий нужным хоть как-то, хоть когда-нибудь объяснить свой замысел, свою природу.

Кого должен был благодарить Алексей Иванович?

Того, кто испортил этой молодой особе настроение, или Творца, наделившего ее дурным характером в наказание человечеству за тяжкие грехи и прегрешения средней тяжести?

Кому должен быть признателен Алексей Иванович за демонстративную неприветливость, внесенную соседкой в купе?

«Кто-то наступил ей на мозоль?»

Его следовало бы найти и пожать ему руку.

— Разрешите? Я к вам, — проговорил Алексей Иванович, постучав и открыв дверь в шестое купе.

Сосед лежал поверх одеяла с поднятыми коленями и был похож на деревянную складную плотницкую линейку, плоскую и угловатую.

Алексей Иванович взглянул для верности на номер свободного места и начал располагаться. Занятый хлопотами устройства, он не обратил внимания на то, как смотрел, готовый что-то сказать, вроде даже и возразить, его новый попутчик. С каким-то особенным напряжением сосед следил за каждым движением вошедшего, за тем, как тот вешал свою куртку, извлекал из сумки туалетный прибор и доставал домашние тапочки, завернутые в газету, казалось, что во всех этих бесхитростных действиях новый попутчик хочет увидеть какой-то особый, скрытый смысл.

Наконец Алексей Иванович уселся, хлопнул себя слегка по коленям, как бы ставя точку, и кратко объяснил свое появление.

Сдержанный кивок в ответ не предполагал скорого перехода к вынужденному знакомству.

Посетовав на то, что пассажирам не выдают две подушки, как это заведено в «Красной стреле», на «Полярную стрелу» это правило не распространялось, Алексей Иванович откинул подушку к стенке, устроился с возможными удобствами и достал из сумки припасенную в дорогу книгу.

Внимательно наблюдавший за ним сосед был человеком длинным, с ровным, как доска, телом. С виду человек строевой, вроде бы интеллигентный…

Возраст?

Трудно сказать. Дашь сорок пять, окажется шестьдесят. Дашь шестьдесят, окажется сорок семь. Так выглядят спортивные тренеры и заядлые альпинисты, продлевающие свою молодость до бесконечности, одни за счет общения с молодыми людьми, другие — за счет занятий, требующих бодрости и крепости духа без оглядки на возраст.

Может быть, мысль о тренерстве и спорте подсказывал старомодный, но вполне добротный костюм «олимпийка», в который сосед был облачен.

Желая обеспечить себе в поездке душевный комфорт, Алексей Иванович хорошо подумал, стоя дома перед книжной полкой, прежде чем взять книжицу, как раз такую, чтобы в мыслях быть как можно дальше от размышлений о целях и смысле своего бегства.

Итак, были приняты меры к тому, чтобы сполна насладиться прочным покоем и с книжкой в руках прикоснуться к чужому счастью.

Замысел поступка необязательного сродни капризу, который может себе позволить лишь сугубо свободный человек. Итак, замысел приведен в движение, первые, как бы неизбежные препятствия сметены, а главное, развеяны, наконец, душевные сомнения в необходимости всего предприятия.

Мягкое покачивание вагона и негромкий цокот колес сообщали движению музыку скачки, той, что всегда сродни полету.

И если бы в поездке была только одна задача — удрать от себя нынешнего, загнанного в угол, то можно было заметить, что, расположившись наконец-то со всеми удобствами, он уже начал вкушать сопутствующие побегу легкость и освобождение.

Алексей Иванович не спешил раскрывать книгу, зная, что и на ее страницах он будет парить вдалеке от той никчемной, чужой, будто бы одолженной у кого-то жизни, которая длится уже неведомо зачем.

Впереди была пара беззаботных недель.

Впереди было целое сентиментальное путешествие!

Счастье случайно, мимолетно, кратко, но оно и должно быть таким.

Алексей Иванович раскрыл книгу в предвкушении встречи со старыми знакомыми и тут же почувствовал себя так, словно у него во рту оказался дождевой червяк или влетела какая-то непрошеная муха…

«Наведи! наведи! наведи порядок на полках… Некогда? Завтра? Пожалуйста! Наслаждайся. Удовольствуйся!..»

Умиротворение, только что снизошедшее на Алексея Ивановича, разлетелось в одно мгновение, и тут же подступило ожидание всяческих досад, докук и сомнение во всей затее с этой поездкой, что повергло путешественника в уныние, казалось бы, совершенно несоразмерное оплошности.

Скорее всего, предыдущая жизнь, особенно жизнь последних лет, зыбкая и тревожная, заставляла быть постоянно настороже, в готовности к разного рода неприятностям.

Подобную реакцию на пустяковое, в сущности, происшествие можно объяснить лишь особого рода неврастенией, может быть, действительно стариковской, когда все болезни уже кажутся последними, а все беды непоправимыми.

Оказывается, после долгих раздумий, перебрав на полке чуть не с десяток книг, претендовавших стать спутниками в дороге, Алексей Иванович взял стоявший почему-то рядом с Фитцжеральдом производственный роман Дм. Ложевникова «Знакомьтесь — Кукуев!», благо оба были в коричневом переплете с тиснеными золотыми буквами на обложке.

…Соседка с прокисшим лицом, книжка, которую давно уже надо бы выкинуть из домашней библиотеки, неумение договориться с проводницей о желанном одиночестве тут же пробудили предчувствие надвигающихся мелочей, способных отравлять путешествие на каждом шагу.

Может быть, это только начало?

Он бросил книжку на покрытый белоснежной салфеткой столик, как проигравший кидает на стол карты, свидетельствующие о его поражении и отказе от борьбы.

Глава 4. Задушевный досмотр

Вот удивился бы Алексей Иванович, случись ему увидеть, как его неприветливая соседка улыбнулась каким-то своим тайным мыслям и с силой ударила кулачком подушку.

Если бы Алексей Иванович мог заглянуть в душу своей мимолетной соседки!

Но в эту душу не смогли заглянуть, лишь скользнули по поверхности, утомленные однообразием жизни следователи, судьи, народные заседатели и прокурор, так и не отдавшие должного своеобразной натуре, Мороховой Наталье Евгеньевне, место рождения город Братск Иркутской области.

Год рождения? Вот уж не важно!

Для своих двадцати шести, после двух сидок, она выглядела очень неплохо.

Что таилось в ее уединенном сердце?

Чем жила ее душа, устремленная Бог знает куда и за чем?

Что сковало, пригасило сияние ее неброской красоты, в неотразимость которой, из-за сходства округлостью лица с певицей Королевой, она верила, не ища иных доказательств?..

Была ли она с юных лет обречена на бессильную бедность, иссушающую душу?

Даже на эти вопросы ответить сколько-нибудь уверенно уже затруднительно.

Непроглядное прошлое Наташи Мороховой не позволяет разглядеть самые первые противоправные шаги, приведшие ее, в конечном счете, на увлекательное поприще вагонной аферистки, где редкие творческие способности сибирской девушки раскрылись с наибольшей полнотой, и это позволило ей со временем занять достойное место в кругах, известных санкт-петербургской железнодорожной милиции.

Первая судимость была снята в установленном законом порядке, снята по амнистии, источающей свое милосердие, в первую очередь, на «малолеток».

Второй раз под суд Наташа пошла как ранее не судимая.

И по второй судимости Наташа опять пошла как несовершеннолетняя, всего за три месяца до того, как ей должно было исполниться восемнадцать лет.

В пору зрелости и полноты гражданской ответственности, в свое восемнадцатилетие, Наташа вступила уже в следственном изоляторе № 45/5 ГУВД ЛО, то есть Главного управления внутренних дел Ленинградской области.

Статья была нехорошая, совсем нехорошая, и если бы не первая судимость, поскольку предыдущая была снята и не считалась, да еще и «несовершеннолетие», которое тоже было великодушным судом учтено, «человеческой жизни празднество», как поется в Покаянном каноне, увидать ей пришлось бы ох как не скоро. А так сразу же после освобождения она смогла вернуться в родные края и принять посильное участие в ограблении квартиры на улице Гоголя в городе Братске.

Брала не она, брали трое, Инюхин, Карташевский и Дурынин, Наташе же отводилась роль отмычки, если хотите, «ключа».

Справедливости ради необходимо разъяснить скромную роль «ключа», поскольку соблюдение справедливости в отношении, в первую очередь, к преступникам, стало знаменем нынешних времен, благодатных для разного рода инициатив и предприятий.

Но справедливость и милосердие не гребут всех под одну гребенку.

И наблюдательные люди могли заметить пусть отчасти и не законную, но все-таки закономерность — чем больше преступник, чем размашистей и крупнее преступление, тем больше справедливости предусмотрено следствием, прокуратурой и судом.

Жизнь обновлялась на глазах, менялись названия городов и улиц, новых хозяев обретала старая страна, новые хозяева появились и у справедливости и у милосердия.

А почему бы и нет!?

А главное, самое главное, откуда ни возьмись, образовалось огромное, не виданное еще в истории количество ничейной собственности буквально под боком у юной в ту пору Мороховой Натальи Евгеньевны. Тут тебе и Братский алюминиевый и Братский лесопромышленный, тут тебе и Усть-Илимская ГЭС, а еще и Братская ГЭС, и Железногорский ГОК, целый горно-обогатительный железорудный комбинат, и так вплоть до завода сантехнического оборудования на правом берегу Ангары в Братске-19, пожалуйста, на любой вкус, на любые потребности!..

Но не миловидной, высокой и стройной Наташе с ее округлым лицом и то ли с не законченным средним, то ли не начатым высшим образованием, посягать на энергетику, цветную и черную металлургию Восточной Сибири, на ее недра и леса!

Увы, ей и ее компаньонам пришлось довольствоваться квартирой на улице Гоголя.

Так вот, справедливости ради надо заметить, что быть «ключом» в ограблении квартиры вовсе не значит играть в этом приключении ключевую роль.

Впрочем, и в больших делах люди, игравшие ключевые роли, вовсе не лезли вперед.

На первом допросе потерпевшая, проживавшая на злосчастной улице Гоголя, двадцатисемилетняя Варвара Дмитриевна Пекарская, показала, а в дальнейшем течении следствия непротиворечиво подтвердила, что открыла дверь на женский голос, молодой женщине, назвавшейся приятельницей ее сестры Любы. Прежде чем открыть дверь, потерпевшая посмотрела в дверной глазок, увидела миловидную молодую женщину, похожую на известную певицу Наташу Королеву, которую могла бы опознать в случае необходимости, и только после этого открыла дверь.

Молодая женщина, округлостью лица действительно похожая на известную певицу, но превосходящая ее ростом и привлекательностью фигуры, в квартиру не вошла.

В квартиру, сбив с ног хозяйку, ворвались Инюхин, Карташевский и Дурынин, скрывшие свои лица под черными матерчатыми масками.

Потерпевшую Пекарскую, как уже сказано, сильным ударом в грудь свалили на пол и, угрожая ее жизни и жизни полугодовалого сына, потребовали добровольно указать, где спрятаны деньги, и добровольно же передать пришельцам ценности в виде сережек, колец и прочих изделий из желтого металла. Считая, что потерпевшая находится в их полной власти, не дожидаясь, пока-то она осознает свое бесперспективное положение, Карташевский попытался самостоятельно вырвать сережки из ушей потерпевшей.

А при чем здесь Наташа, спросит поборник справедливости? И будет прав!

Перерастяжение мочки левого уха, обширный кровоподтек на грудной клетке и левом бедре в результате ударов ногами, ссадина на верхней губе, превратившая рот в один распухший синяк, — эти и все остальные следы насилия впоследствии были отнесены судебно-медицинской экспертизой к категории легких, не усугубляющих вину азартных молодых людей, поскольку не повлекли за собой даже «кратковременного расстройства здоровья».

В протоколе будет записано так, словно речь идет о новелле из жизни незадачливых гувернеров: «ей пытались снять серьги».

Почему «ей», а не «у нее», понятно, такой уж в суде разговор, а вот почему «снять», а не «вырвать», если мочку безобразно вытянули, причинив Варваре Дмитриевне ужасную боль, «не повлекшую кратковременного расстройства здоровья», вот это понять, не будучи платным ревнителем правосудия, судьей или адвокатом, крайне затруднительно.

…Господа судьи! Господин прокурор! Господа народные заседатели, поборники законности, справедливости и порядка! Позвольте задать вопрос без протокола?

Если в ваш дом, пусть даже благодаря вашей оплошности, ворвались превосходящие вас числом и силой гости, сбили с ног, попинали, как следует, сунули под нос пистолет и посулили укокошить вас и вашего шестимесячного сына, беспомощно пребывающего в колыбели и не способного защитить мать, как по причине малолетства, так и спеленутости по рукам и ногам, посчитаете ли вы применительно к себе, избитому, лежащему на полу, все эти действия «не опасными для жизни», или граждане судьи и гражданин прокурор поймут «угрозу жизни» только после выстрелов, ударов ножом и проламывания черепа чем-нибудь убедительным?

Сказано же в Евангелии русским языком: поднявший меч от меча и погибнет.

Не ударивший, не причинивший кратковременное расстройство здоровья или долговременное усекновение членов, а поднявший, всего лишь поднявший меч, должен от меча и погибнуть.

Куда уж ясней!

Людям простым, не поднаторевшим в защите негодяев, может показаться, что угроза для жизни возникает уже в тот момент, когда непрошеные гости с неизвестными еще намерениями переступают порог вашего дома или подходят к вам за пределами спасительных стен вашего дома с наглыми требованиями…

Нет, почему-то господа защитники прав и свобод вносят в ясную, как Божий день, картину туман и хитрость.

«А ты докажи суду, что меч был поднят для того именно, чтобы проломить тебе череп или вовсе снести голову прочь! Ах, не можешь доказать? А вот гражданин обвиняемый говорит, что он хотел просто показать вам, как переливаются лучи солнца на зеркальных плоскостях ножа, то есть меча. И меч, то есть нож, он поднял, чтобы не зарезать, а как раз развлечь расплакавшегося вашего ребенка, которого вы почему-то не хотели утешить… Если вы не можете доказать обратного, то все спорные моменты решаются бесспорно в пользу обвиняемых. Посмотрите, как они молоды, сколько у них еще всего впереди!..» и т. д.

Вот и Наташа-сибирячка, если бы она вовремя не покинула Братск, могла бы на суде совершенно определенно сказать, что позвонила в дверь шутки ради, из озорства, свойственного несовершеннолетним, а вошедшие вслед за ней в квартиру молодые люди в масках ей не ведомы.

И действительно, кто там под маской, поди, угадай!

Будем, наконец, справедливы, разве политики, государственные мужи, открывающие не то, что двери, ворота для противоправной деятельности, объявляются во всероссийский розыск? Разве им портят жизнь, отвлекают от государственного строительства повестками, допросами и прочими юридическими докуками?

Так что ж объявлять охоту на девушку, назвавшуюся подругой сестры Любы?

А может быть, она действительно хотела попросить воды запить таблетку?

А может быть, ее саму толкнули?

А может быть…

Много чего еще могла бы сказать и неопровержимо доказать молодая женщина, не утратившая привлекательности и после двух сидок. Но! Уже наученная горьким опытом, она предпочла затеряться где-нибудь подальше от тайги, от родных кедров, еще кое-где уцелевших, подальше и от ангарской сосны, почти уже вырубленной, выбрав себе укрытие в надежных дебрях города Святого Петра и в безбрежной сети железных дорог, примыкающих к Северной Пальмире и ее опутывающих.

…Для потерпевшей Варвары Дмитриевны все кончилось хорошо.

Правда, сначала нестерпимая боль заставила ее согласиться добровольно снять сережки своими руками и передать их в качестве заслуженного трофея в руки молодого человека, придавившего ей коленом грудь.

Следом за этим Варвара Дмитриевна так же добровольно, как подчеркивали адвокаты, сняла с рук два кольца из желтого металла, одно с искристым прозрачным белым камнем, второе цельнометаллическое, приняв за достоверное обещание молодого человека в матерчатой маске отрубить ей пальцы, если сама колец не снимет.

Потерпевшая, оказавшаяся на беду молодых людей человеком дальновидным, хорошо рассмотрела характерный скошенный подбородок одного молодого человека, не прикрытый маской, и уверенно опознала своего гостя по подбородку на очной ставке уже в семь часов вечера, спустя всего лишь шесть с половиной часов после визита молодых людей к ней в дом.

Угрозу своей жизни и жизни ребенка Варвара Дмитриевна восприняла как реальную, особенно после ударов ногами в голову.

Но поучимся наблюдательности у адвокатов и заметим хорошенько, Варвара Дмитриевна повела себя непоследовательно.

Сначала она угрозу жизни восприняла вроде бы как реальную, в подтверждение чего отдала и деньги, и драгоценности, а вот потом…

Но все по порядку.

Уходя из квартиры потерпевшей, трое молодых людей прихватили спортивную сумку фирмы «Адидас», по цене 130 тысяч неденоминированных рублей, сбросили в нее все, что подвернулось под руку на три миллиона шестьсот семьдесят три тысячи неденоминированных рублей, и строго предупредили потерпевшую о том, что любая ее попытка связаться с милицией неминуемо повлечет смерть и ее, и ребенка, при этом квартира будет сожжена.

И вот здесь возникает интересный вопрос.

Почему в одном случае потерпевшая отнеслась к угрозам серьезно, а в другом пренебрегла этими же самыми угрозами?

При полной видимости сотрудничества со следствием была ли она до конца искренней?

Ей же даже руки клейкой лентой замотали, чтобы она не вздумала нарушить свое торжественное обещание, так нет же, она исхитрилась связанными руками открыть входную дверь и, выйдя на площадку, лбом нажать кнопку звонка в соседнюю квартиру. После этого она отдала соседке плачущего ребенка и вызвала милицию по телефону, что ей делать было категорически запрещено.

Адвокаты Инюхина, Карташевского и Дурынина настоятельно требовали от гражданки Пекарской дать суду не двусмысленный, а ясный ответ: верила ли она в реальность угроз со стороны их подзащитных? Почему в одном случае она как бы поверила и собственноручно отдала деньги и изделия из желтого металла, а через десять минут после ухода подзащитных из ее квартиры угрозами пренебрегла и вызвала милицию?

Где же она говорит правду?

Не вводит ли она суд в заблуждение?

Но еще лучше повели себя на следствии и в суде Инюхин, Карташевский и Дурынин. Они тоже единодушно показали, и на предварительном следствии, и в ходе судебного разбирательства, дескать, с Наташей познакомились в пивбаре «Комсомол», знают, что ее зовут Настей и что она учится в Братске в Иркутском филиале Московского учетно-коммерческого университета. На запрос суда последовал неожиданный ответ: дескать, такого института в г. Братске нет, как нет его в Иркутске, впрочем, как и в Москве, а потому и предоставить информацию о студентке второго курса такой-то и такой попросту некому.

Решение Наташи уехать куда подальше после ареста Инюхина, Карташевского и Дурынина было верным. Верным было и желание оказаться в городе Святого Петра, в этом великолепном, если смотреть издали, стоге сена, где легко затеряется не то что иголка, но и вещица покрупней.

Наташу объявили во всероссийский розыск. Ее миловидное приветливое лицо, воссозданное фотороботом с подсказки потерпевшей Пекарской и довольно точно воспроизведенное, стали помещать в листках МВД под рубрикой «Разыскиваются». Листки эти висели в людных местах, в том числе и на Московском вокзале, откуда уезжала на промысел Наталья Евгеньевна Морохова, получившая в своем кругу за удачливость и маневренность кличку Дрезина.

В дальний путь ее сопровождал облаченный в адмиральскую форму, также находившийся в федеральном розыске Костя-Жмых, прозванный так за черствость души и за патологическую жадность, сочетавшуюся с дерзостью, смелостью и склонностью к насилию.

Наташа шла по перрону и садилась в поезд Санкт-Петербург — Мурманск в скверном настроении вовсе не потому, что находилась во всероссийском розыске, и не потому, что билет был куплен на украденный в Москве паспорт.

Очень трудно объяснить, да и не всем дано понять, как у опытных вагонных аферистов, мошенников со стажем и у профессиональных воров развивается способность чувствовать опасность, казалось бы, без каких-либо к тому реальных оснований.

Может быть, это уже что-то сродни профессиональной интуиции?

А почему бы и нет?..

Вроде бы у человека все идет путем.

На небольшой какой-нибудь станциюшке в хорошую глухую пору, часика этак в три-четыре утра, раздвинул «суфле», эластичный переход между вагонами, втиснулся, не оборвав пуговиц, убедился, что проводники дремлют, в пустых коридорах убаюкивающей чечеткой постукивают ночные колеса, — работай! Что тебе еще надо!? Вот и дверка в беспечное купе чуть приоткрыта, то ли душно стало путешественникам, то ли после ночного похода в туалет кто-то забыл спросонья как следует закрыться, и в приоткрытую щель можно слышать переливчатый квартет храпунов…

Ну?..

Работай же!..

Но вор верит только себе, только своему чувству, и никакие призывы и агитация, обращенные к серьезному ворюге, действия иметь не будут. И он прав. Сидеть, в конечном счете, ему, а не тем, кто подсказывал, вдохновлял и рисовал широкие перспективы…

Необъяснимо возникшее чувство не обмануло на этот раз Наташу.

И откуда ей было знать, что на похищенный в Москве, мало их там теряют и крадут, и приобретенный Наташей за пятьсот рублей паспорт уже была дана ориентировка МР-51 из С-З УВДТ, то есть из Управления внутренних дел на транспорте. И если бы сопровождавшие маршрут и обеспечивающие покой и безопасность пассажиров сержант милиции Проплетин и рядовой Маршевский не оказались бы так увлечены иностранцем Гурамалиевым, с которого по праву желали снять «бакшиш», и с чуть большим вниманием и усердием отнеслись бы к своим прямым обязанностям, у Наташи неприятности могли бы начаться еще на перроне.

Откуда, откуда это чутье и опережающее все намеки знание!

Вот ведь и Руссо, Жан Жак, говорил, что чувства выше разума, и утверждал, что субъективная уверенность в правильности того или иного положения выше логических доказательств.

Но и Жан Жак Руссо едва ли взялся бы объяснить, откуда у Наташи появилось дурное предчувствие. Карта шла. Был фарт. Только что Наташа так чисто сработала в варшавском поезде, где, подлив клофелинчика в пиво, вчистую обобрала двух молоденьких челночниц, направившихся в Польшу за товаром! Даже на билете сэкономила. Билет взяла до станции Дно, договорившись с проводницей полюбовно, что доедет до Гродно, а вышла ночью через другой вагон в Новосокольниках, сделав ручкой и челоночницам, помнившим даже в наркотическом параличе, как с них из-под свитера снимали кошельки, и проводнице, ставшей жертвой обаятельных манер добросердечной и щедрой на посулы пассажирки.

После челночниц были еще тренер и начальник известной футбольной команды Высшей лиги из города Москвы, ехавшие в город Хельсинки.

Приехав в город Хельсинки, они с грустью обнаружили отсутствие десяти тысяч долларов, выданных им на командировку.

Не доставили радости эти десять тысяч и Наташе.

Из десяти тысяч, привезенных из Выборга, ей Жмых выдал только тысячу семьсот, остальное ушло якобы в «котел».

И все-таки коллеги поздравляли Наташу, поздравляли в доме 27, на проспекте Энтузиастов, где Наташа жила в это время у Коли Покромкина, там был устроен чудесный вечер. Были только свои. Все посматривали на Наташу с гордостью и немножко с хорошей завистью, а вот у нее на душе уже тогда было тревожно.

Многим мастерам своего дела знакомо это чувство: успех пугает.

В команде крепких профессионалов, где топ-менеджером Костя-Жмых, Наташу не понимали, от нее ждали новых успехов, новой добычи. Взявший под свое покровительство Наташу-сибирячку Жмых сиял от счастья и подумывал о том, что, может быть, надо забрать Дрезину от Покромкина…

Вот он как раз и выпендрился в адмирала, провожая Наташу в мурманский рейд, чтобы произвести на нее сильное впечатление.

Перед этим был разговор, как бы предваряющий начало серьезного ухаживания.

— Я на адмирала похож? — спросил Жмых Дрезину.

— На боцмана ты похож. Был у меня один капитан второго ранга, так ты даже на него не похож, — сказала Наташа, чувствуя свое положение таким же прочным, как у современных СМИ, тоже не опасающихся говорить влиятельным людям дерзости.

— Посмотрим, — пообещал Жмых и провожать Дрезину отправился в адмиральском мундире, украденном в поезде из чистого озорства у форсившего в этом наряде актера Петрозаводского драмтеатра, ехавшего с гастролей на спор в морской форме. Комплекцией и ростом этот заслуженный артист совпадал с пожелавшим остаться неизвестным Костей-Жмыхом.

Так ведь и в Наташе был талант!

Еще немного, и она поднялась бы на ту высокую степень своей рискованной, но не такой уж и редкой профессии, когда клиента «обносят» не вчистую, а «половинят».

Что это значит?

Это значит, что вы приподнимаете, к примеру, полку со спящим клиентом, запускаете руку в открывшуюся щель, открываете чемодан или дорожную сумку, не блещущие, кстати, разнообразием замков, находите там кошелек, бумажник с деньгами, словом, «лопатник», и на ощупь, доверяя лишь своему чутью, вслепую отсчитываете примерно половину находящихся в «лопатнике» денег.

Взяли.

Опустили полку.

Покинули купе или легли снова спать, как ни в чем не бывало, если едете здесь же, на соседней, к примеру, полке.

Что происходит дальше?

А дальше клиент просыпается, рано или поздно лезет в бумажник, видит, что деньги на месте. Это редчайший случай, чтобы человек стал вдруг в вагоне пересчитывать свои деньги, не все же такие, как Гурамалиев. Видит человек, что деньги на месте. И живет безмятежно до той самой минуты, когда, покинув поезд, скорее всего уже дома или в гостинице, обнаруживает недостачу. Меньше всего подозрений, как правило, на попутчиков. И главный аргумент — если бы это был вагонный вор, то утащил бы все, и вместе с бумажником и с документами. Вот и сыплются подозрения то на любовницу, то на жену, то на беспутного сына, последнее время остро нуждающегося в деньгах.

Но так работать могут только воры высокого уровня, умеющие ценить комфорт и готовые вот так, довольно своеобразно, оплачивать свою спокойную жизнь.

Вот и нынешнее путешествие стало для Наташи важным шагом, восхождением на новую ступень не только в овладении интересной и обоюдоострой профессией, но и в понимании своего места в обществе, вернее было бы сказать, в сообществе своих коллег. А толчком к этому шагу послужила, скорее всего, усталость и напряжение, связанные с успешной деятельностью последних двух недель. Работа, как ни крути, нервная, что не могло не сказаться и сказалось.

Сначала вспыхнуло почти беспричинное раздражение на вырядившегося в адмиральский мундир Жмыха. Плохо представляя себе военное дело, несмотря на мимолетные то военно-морские, то военно-сухопутные связи, Наташа считала маскарад рискованным делом и все время ожидала, что военный патруль, непременно дежурящий при вокзале, заарестует ее провожатого.

А потом беспричинная тревога, охватила ее при виде вошедшего в купе соседа.

Приметливой Наташе с порога было видно, что это не пассажир спального вагона прямого сообщения, у таких едва на купейный-то денег набирается.

Тогда почему он здесь?

Снова маскарад?

Любезные манеры должны были ввести ее в заблуждение, усыпить бдительность? После того как этот лох перебрался в соседнее купе, Наташа убедилась в том, что ее подозрения были напрасными и опасения излишними, а нервы-то вздрючены, а настроение испорчено.

Нет худа без добра, подумала Наташа, лежа в просторном купе, закинув руки за голову.

«Не буду работать. К черту! Так можно нервы загнать, в истеричку превратиться… Господи, благодать-то какая! Можно просто отдохнуть. Смотреть в окно. Спать в свое удовольствие…»

В голове спокойно и лениво.

Словно неторопливые летние облака, плыли хорошие воспоминания и беззаботные мысли. Наташа даже удивилась своей способности наслаждаться одиночеством и свободой, сообщающей необыкновенную легкость беспечному путешественнику.

Участливая, приветливая, общительная, когда она хотела, когда ей было нужно, она могла так естественно оказывать знаки внимания, заботу, готовность прийти навстречу в любой мелочи. Расположить к себе людей, не избалованных даже простой вежливостью, искренней сердечной отзывчивостью было не так-то и сложно. С другой стороны, тюремный опыт научил ее быть твердой, жесткой, безжалостной, готовой и горлом и, если надо, то руками и ногами, отстоять свои права, защитить себя и захватить свое место не только под «блатным солнышком», как зовут незатухающую лампочку в камере, но и под тем Солнцем, что бездумно шлет свои тепло и свет и правому, и виноватому.

Она тихо улыбнулась, вспоминая, как снимала кошельки из-под свитера у двух молоденьких «челночниц».

О том, что кошельки спрятаны под грудью, девушки рассказали сами после того, как Наташа, узнав, что они едут в Польшу за товаром, стала их пугать, дескать, деньги надо очень хорошо припрятать, носить при себе, не оставлять в купе.

Последняя рекомендация была дана для собственного Наташиного удобства, чем шарить по сумкам, пусть деньги будут при девчонках, легче будет их «снять».

Наташа вспомнила одурманенные клофелином лица, силившиеся приподняться подрагивающие веки, осоловелый взгляд пытающихся оказать сопротивление дурочек…

Начальник футбольной команды, одно название которой привело Наташу в восторг, ни секунды не сомневался, что и на этот раз снимет дань, так сказать, свою долю всенародной любви и восхищения, которые снискала его команда. В купе международного вагона «миксер» тренер завалился на верхнюю полку спать, а его неутомимый коллега отправился с Наташей в вагон-ресторан для исполнения ритуальной прелюдии романтического приключения. Наташа, у которой билет был только до Выборга и работать надо было быстро, даже не скрывала своего счастья.

— Это надо же, чтобы вот так повезло!.. Всю жизнь за вас «болею». Всю жизнь мечтала хоть с кем-нибудь из команды познакомиться… А сейчас еду к жениху в Финляндию. Да, да, выхожу замуж, все уже решено, он приезжал, знакомился с родителями… Только сейчас в поезде поняла, как много любви не отдано этой стране, как трудно увозить с собой эти нерастраченные чувства… — и она дышала нерастраченными чувствами в лицо начальнику грозной команды.

Близость хороших денег действовала на Наташу опьяняюще, она хорошела, говорила легко, доверительно, быстро, как говорят люди, в которых накопилось невысказанное, потаенное, и вот, наконец, уже не сдержать, все рвется наружу.

— Почему я с вами так откровенна? Почему я вам почти исповедуюсь? Наверное, вы сейчас для меня воплощение всего самого-самого лучшего, что было в нашей стране. Флаг вашей команды будет для меня всегда… Господи, что я говорю, как девчонка…

— Может быть, немножко коньячку? — заботливо интересуется у невесты в экспортном исполнении галантный футбольных дел мастер.

— Ну что вы… Может быть, немножко шампанского… — робко произносит Наташа, твердо знающая, что «немножко» шампанского в поездах не продают, а только бутылками…

А потом жаркие объятия и страстные поцелуи на нижней полке, и нетерпеливый шепот и проворные движения рук начальника замечательной команды: «Сейчас… Сейчас…» И голос изнемогающей от страсти Дрезины: «Потом… Потом… После Выборга… Сейчас таможня припрется…»

После Выборга деньги и начальник команды поехали в разные стороны.

Наташе есть что вспомнить, Наташе есть за что себя похвалить, она имеет право лежать и под убаюкивающий стук колес предаваться воспоминаниям.

«Жмых — козел! Я ему десять"тонн"кинула, а он отстегнул всего тысячу семьсот баксов, скотина, еще клеиться начал. Все! Пошли они все… Отдыхаю! Имею право».

Совершенно неожиданно для себя Наташа испытала то ни с чем не сравнимое чувство легкости, какое может испытать лишь человек, перешагнувший тюремный порог, услышавший за спиной лязг захлопнувшейся двери и увидевший перед собой горизонт без кружевного подзора колючей проволоки. Наташе довелось испытать это чувство бескрайнего праздника не один раз, но почувствовать себя на воле в тесной коробке купе она никак не предполагала.

Вот удивился бы Алексей Иванович, если бы увидел, как его неприветливая соседка улыбнулась каким-то своим тайным мыслям и с силой ударила кулачком подушку.

Глава 5. Вокруг Кукуева

Итак, Алексей Иванович, не скрывая досады, бросил книгу на покрытый чистой салфеткой столик и в сердцах поздравил себя с отличным началом путешествия.

Длинный сосед тут же обернулся, словно книжку запустили в него да промахнулись, и в этом быстром его движении человек проницательный легко бы заметил готовность к неожиданностям.

Алексей Иванович не заметил этого движения, он лежал, вперив глаза в пустоту, уставившись в багажную полку над входом, именуемую на вагонном языке «чердаком».

Сосед сложился, сел, распрямился и, выгнув шею, заглянул по-страусиному сбоку на название книжки на переплете.

Примерно в этом же геометрическом рисунке мог бы двигаться складной плотницкий метр, если бы мог самостоятельно принимать сложные позы.

Складной сосед оглядел томик с разных сторон, не касаясь его руками, словно звучащие на вокзале предупреждения не трогать незнакомые предметы, забытые и бесхозные вещи распространялись и на эту книжку. Во взгляде его можно было заметить перемену, досужее любопытство сменилось настороженным вниманием сродни любопытству минера.

Сосед, до того совершенно бесстрастный и беспечный, на какое-то мгновение оцепенел, но тут же смягчился, видимо, понадобилось немалое внутреннее усилие, чтобы на лице появилась тень уважительного изумления, будто на столик в злости была брошена «Критика способности суждения» Канта или «Малая логика» Гегеля. И секундный шок, и тень, призванная его скрыть, остались соседом не замеченными.

Если бы объявившийся попутчик вот так же небрежно кинул на столик пистолет с взведенными курками или выложил бы гранату и с отвлеченным видом задумчиво привалился к стенке, старожил шестого купе точно знал бы, что ему делать, он бы действовал почти автоматически, как когда-то учили, потом учил сам… Конечно, если бы он прочитал название книжки исподволь, незаметно, можно было бы никак не действовать и ждать следующего хода, но сейчас, после того как он вполне демонстративно прочитал название книги, никак не откликнуться было бы, скорее всего, ошибкой.

Таких ребусов жизнь ему уже давно не преподносила.

«Какого черта я впустил его?.. А если бы не впустил? Все равно книжка была бы предъявлена…»

А еще изумлял вид явно потертого жизнью, свалившегося ему на голову попутчика, не вызвавшего в нем и тени подозрения. Неужели состарился, уже глаз не тот, нюх отказал старой служебной собаке!

«Откуда эта полнейшая невозмутимость и совершенно откровенное невнимание к тому, какое впечатление произведет на партнера выложенная карта».

«А ты что ж думал? Тебя выпустят без сопровождения? Да, но не так же явно!.. И какой в этом практический смысл? Не доверяют? Зачем же уговаривали?.. Страхуются? Но страховщик-то какой-то странный. А ты какого бы хотел видеть? Но нельзя молчать… Когда не знаешь, как действовать, лучше всего воздержаться от любых действий. И чего же он хочет? Вернее, «они». Зачем же так откровенно?..»

Мысли, а вернее вопросы, вопросы и вопросы выскакивали в ритме стука колес под вагоном. И ни одного ответа.

«Сами меня уговорили ехать по двум билетам одному в купе… Я же мог его просто не пустить… Зачем такие сложности?..»

Все, что бы он сейчас ни сказал, все, что бы он сейчас ни сделал, заранее было обречено выдать фальшь и натяжку. Но не молчать, не молчать, не молчать…

— «Советский человек — существо священное, и мы обязаны его оберегать всеми имеющимися у нас средствами…» — почти неожиданно для самого себя выговорил длинный пассажир.

Алексей Иванович живо обернулся к нему с нескрываемым удивлением и, секунду помедлив, возвел глаза к потолку и произнес:

— «В нашем обществе деньги утратили былое величие. Даже наоборот…», «Духовный мундир начальника — штука тяжеловесная…»

— Господи, кто-то еще эту классику помнит! — удивился Алексей Иванович.

— Удивляюсь, что эту классику еще кто-то читает и даже берет с собой в дорогу, — почти непринужденно произнес сосед. — Память же у вас, однако…

— Так и вам грех жаловаться, и про «советского человека» вспомнили, и про «духовный мундир начальника»… Наверное, в студенческом капустнике играли «Кукуева»?

Ничего, кроме веселого любопытства, не было в глазах Алексея Ивановича, и как сосед ни пытался увидеть затаенное напряжение, игру, ничего разглядеть не мог.

— Когда этот роман появился, я уже институт окончил.

— И так хорошо запомнили?

— Тогда же вся страна, как одна изба-читальня, была. «Не хлебом единым». Что там еще? «Звездный билет». «Над пропастью во ржи». «Рычаги», «Ухабы»… И Ложевников в моде был. А вы для себя или по службе? — в последние слова невольно прорвалась интонация почти ироническая.

— Представьте себе, по службе, — с готовностью признался Алексей Иванович, отнеся иронию к предмету разговора, но никак не к своей персоне. — Меня после института пригласили на киностудию, в сценарный отдел, и проработал там довольно долго, теперь уже кажется, полжизни… Первый год работы все мне было в диковинку. Да и время было интереснейшее, начало шестидесятых… «День без вранья». Помните такой рассказ? Казалось, что скоро жизнь без вранья начнется.

— Думаете, такая жизнь возможна?

— Тогда был почти уверен, что возможна, теперь так же твердо уверен, что нет. Выгодная это штука — вранье. Не обманешь, как говорится, не продашь. А нынче — кругом рынок.

Алексей Иванович обратил внимание на то, что его сосед слушает его с каким-то особым вниманием, с каким врачи, к примеру, слушают рассказы своих пациентов, стараясь даже в непринужденной болтовне о том, о сем услышать, найти ответы на свои очень важные и серьезные вопросы. Он отнес это внимание и серьезность к занимательности рассказа о киностудии, хотя в последние лет уже десять, не меньше, интерес публики к тому, что называлось «мир кино», заметно поугас. Тем щедрее хотелось отблагодарить человека, явно к кино не равнодушного.

— Дело было в самом начале моего кинопоприща, еще и года на Ленфильме не прослужил, как раз ставили фильм «Знакомьтесь — Кукуев!» А первые впечатления, сами понимаете, это надолго. Все мне было в диковинку.

— Представляю, — сказал сосед в расчете на возражение рассказчика, главное, пусть говорит, пусть говорит как можно больше. И можно было бы и не сомневаться в искренности и доброжелательности попутчика, если бы не брошенная под нос книжка.

— О, едва ли! — тут же возразил Алексей Иванович. — Зрители даже не догадываются, какое великое множество людей, кроме указанных в титрах, участвовало в судьбе фильма. И роль этих невидимок была куда весомей, чем роль поминаемых в титрах бригадиров осветителей и ассистентов звукооператора. Сейчас даже представить себе трудно все эти редсоветы-худсоветы, младшие редакции, главные редакции, коллегии, президиумы, такая лестница инстанций, что все и не упомнишь, а в Ленинграде еще и райком, и горком, и обком, куда же важнейшее из всех искусств без их опеки и отеческого внимания…

— Нет, по кино я не работал. Наверное, интересно.

— Я ж до потолка прыгал, когда меня после института в сценарный отдел Ленфильма пригласили. Я ж мечтал в кино работать. Должность дали самую крошечную — переписка с «не договорными авторами», главным образом графоманами и сумасшедшими. За первый год ответил на пятьсот рукописей и всяческих письменных предложений.

— И были полезные?

— Может быть, и были, только я же пришел настоящее кино делать, честное, высокое, талантливое, какого до меня не было, и потому на все пятьсот предложений пятьсот отрицательных отзывов.

— Так что вы тоже были инстанцией?

— А как же! Да еще с какими требованиями, с какими мерками, и вдруг «Кукуев»! Вот и запомнился мне этот шедевр: «Жизнь не просто существование для собственного удовольствия…» В графоманских же рукописях больше было и жизни, и правды, и, если хотите, художества.

— Вот как? Очень интересно.

— Да уж, шуму вокруг этого «Кукуева» у нас было много. — Алексей Иванович скользнул взглядом по соседу и уставился в окно, где в кадре оконной рамы мелькал бесконечный «видовой фильм» — болота, поселки, лес да перелески. — Молодой я был, естественно, непуганый, посмеиваюсь над «Кукуевым», только вижу, вокруг народ не очень-то и смеется. Где ж мне было, теленку, понять, что такое Ложевников. Это тебе не «самотечник», так в редакциях непрошеных авторов зовут, это идеолог, это запевала, это главный редактор военно-патриотического журнала «Вперед!», делегат, депутат, лауреат. Он сам инстанция, да покруче многих. Прислал ему в журнал известный писатель, фронтовой журналист, Петр Вайсман, свой роман «Жуткая судьба». Прочитал Ложевников сочинение, объемистое, надо сказать, и прямиком его с соответствующей записочкой отправил в идеологический отдел ЦК.

— Обычное дело, поддержкой хотел заручиться?

— Поддержкой, это точно, только в чем? Ему мало было рукопись отклонить, ему важно было, чтобы нигде и никогда она не была напечатана, да еще чтобы и автору жизнь попортили. Вот какая высокая инстанция был товарищ Ложевников. Из ЦК бдительного главного редактора поблагодарили и, в свою очередь, обратились к литературным работникам государственной безопасности тоже за поддержкой. Те с рукописью «Жуткой судьбы» ознакомились и пошли к заблуждающемуся в представлениях о счастье и героизме автору прямо домой, оставшиеся у автора экземпляры рукописи незрелого сочинения изъяли, прихватили заодно и варианты, и черновики, и заготовки, вырвали, так сказать, зло с корнем. Так-то! Знал бы я, откуда к нам со своим романом товарищ Ложевников пришел, может быть, и со смешочками своими был бы поосторожней. Не знал же я, что сценарий по роману про Кукуева ни много, ни мало был рекомендован нашей киностудии непосредственно в ЦК. А рекомендации такого рода, как вы помните, мало чем от директив отличаются.

— И как же это у вас делалось?

— Думаю, как и у вас.

— Служебная записка?

— Ну что вы!

— Звонок?

— Упрощенно представляете партийное руководство искусством. Звонок? Это уже администрирование. А партия была категорически против администрирования в искусстве! Деятелей искусства надо было воспитывать и направлять, направлять и воспитывать, и неустанно разъяснять, что деятели литературы и кино — верные помощники партии в создании нового человека. А кто такой Кукуев? Пионов-Гольбурт, был у товарища Ложевникова такой карманный критик, биограф и пропагандист, он-то первый всем разъяснил, что товарищ Кукуев это и есть долгожданный новый человек, человек нашего скорого будущего! Вызвали в Москву директора киностудии прямиком в ЦК, призвали туда же руководителей всех трех творческих объединений, покритиковали за слепоту, за отсутствие инициативы в поиске героя нашего чудного времени и порекомендовали заняться экранизацией «Кукуева» как делом важнейшим и ответственейшим.

— Вот как это делалось? Очень интересно. Так сказать, добровольно-принудительно.

Каждая профессия, как затяжная болезнь, дает осложнения привычками. Так же и Дмитрий Дмитриевич, в чью профессию входила обязанность вести допросы, привык поддерживать разговор, предложенный собеседником, не забывая при этом, для чего он участвует в этом разговоре и ответов на какие вопросы, в конечном счете, он ждет.

«Чисто работает. И"легенда"очень убедительно выглядит, да, скорее всего, может быть, и не легенда…»

В конце концов, он и сам пользовался услугами людей самых неожиданных профессий.

«Ну что ж, будем играть в случайных попутчиков».

— Простите, но я хотел бы из сфер художественных на землю спуститься. Вы не возражаете, если я обед закажу? Чтобы нам сюда принесли, первое там, второе, закусочку…

Алексей Иванович был снабжен провизией на дорогу, а обед в ресторане никак не входил в его финансовые расчеты, тем более еще и с доставкой в купе, что обойдется еще дороже. Ехал Алексей Иванович по билету льготному, бесплатному, так что в полном смысле пассажиром СВ, то есть человеком, в средствах не стесненным, не являлся. Чтобы не выглядеть в глазах соседа совсем уже скверно, он почти непринужденно предложил «просто» пойти в вагон-ресторан.

— Прошу прощения, — сосед сложился и тут же выпрямился, — это моя инициатива. Вы мой гость. Вот и позвольте, как бы я вас приглашаю. Зачем нам сидеть среди посторонних людей. Ресторанная публика, да еще в заполярных поездах, можете себе представить.

Представить себе ресторанную публику в полярном экспрессе Алексею Ивановичу ничего не стоило, но представить себе истинные мотивы, по которым сосед не хотел покинуть купе, он и вовсе был не в силах, но замечание относительно «гостя» царапнуло его самолюбие.

— Вы считаете, что я ваш гость? — постарался улыбнуться Алексей Иванович.

— В каком-то смысле именно так. Проводница, направив вас сюда, просто забыла, что я еду по двум билетам, одиннадцатое место у меня тоже оплачено…

— Что же вы ей не напомнили? — Алексей Иванович почувствовал себя несколько неловко. — У меня соседка там оказалась юная адмиральша. Что-то мне неуютно показалось…

— Это вы про мужика, который ей вещи принес? Если он адмирал, то я Папа римский. — Выдержав паузу и насладившись растерянностью Алексея Ивановича, сосед продолжил: — Погоны у него контр-адмирала, а шевроны на рукавах тужурки вице-адмирала. Такие ошибки бывают только в театре или на маскараде.

— И что же это может означать?

— Понятия не имею. Наверное, молодой человек хотел на кого-то, может быть и на свою спутницу, произвести сильное впечатление. Давайте лучше займемся обедом. — собеседник еле удержался, чтобы не сказать о том, что нынешние времена чрезвычайно располагают к маскараду и ряженых вокруг может быть больше, чем нормальных людей. Но это было бы прямым вызовом, надо подождать, пусть сосед проявится поподробнее.

— Но в купе это же довольно дорого…

— Пустяки. Не думайте об этом. Совершенные пустяки. Я сейчас попрошу проводницу, чтобы она пригласила официантку, сделаем заказ.… Когда вы обычно обедаете, в какое время?

— Обычно после работы. А какая работа в поезде? Одно безделье. Может, после Лодейного Поля? Какой-никакой рубеж.

— Отлично, — сказал радушный сосед таким тоном, будто бы Алексей Иванович угадал его заветную мысль. — Для удобства остается познакомиться. Зовут меня, как Шостаковича, Дмитрий Дмитриевич, только на этом наше сходство и заканчивается. Музыка, увы, не моя стихия. До армии пытался баян освоить, да что-то туго пошло. Так и забросил, хотя жалею. А вас, извините, зовут…

Алексей Иванович представился, после чего несостоявшийся баянист отправился к проводнице. Выходя из купе, он качнулся, отчего все шарниры в его длинном теле пришли в движение, но тут же каким-то невидимым усилием или командой он приказал своему телу стать жестким и несгибаемым, и уже чуть кренясь, как прочная мачта на легкой волне, он двинулся по коридору пружинисто покачивающегося вагона.

Говорят, у лошадей в ногах есть такое устройство, называется «замок», особый хрящ, благодаря которому нога становится жесткой, и лошадь с полным удобством, как на подпорках, может спать стоя.

Видимо, какое-то сходное устройство было и в Дмитрии Дмитриевиче, вернувшись в купе, он ослабил свой «замок» и тут же сложился в три угла.

Хлопнув себя ладонями по коленям, как человек, сделавший хорошее дело, Дмитрий Дмитриевич попросил продолжить рассказ, почти дословно напомнив Алексею Ивановичу его последние слова о том, как студийное руководство покритиковали в ЦК и поручили, тут же поправился, «порекомендовали», заняться делом «важнейшим и ответственным».

Алексей Иванович отвлекся, глядя в окно, то ли силясь поймать взглядом название проплывшей за окном платформы, то ли действительно припоминая события давних дней.

— Вот какой у меня к вам вопрос, Алексей Иванович, — Дмитрий Дмитриевич внимательно посмотрел на попутчика. — Как люди решаются пойти в искусство, в кино, к примеру, как работать в сферах, где невозможно ни подсчитать, ни взвесить, ни измерить. Для меня, всю жизнь в народном хозяйстве кувыркавшегося, это загадка. В вашем деле все границы зыбкие, размытые, неопределенные, да еще, как я понимаю, еще и постоянно меняющиеся…

— Так ведь и жизнь человечества тоже, знаете ли, весьма неопределенна. Что только ее ни поворачивает и ни переворачивает — и мировые катаклизмы, и та самая мышка, что хвостиком махнет, и только ахнешь да руками разведешь. Есть природа, она равна сама себе, ограничена истиной. Впрочем, у меня есть к природе один вопрос, на который никто никогда не услышит ответа. Самоуничтожение. Она творит и тут же уничтожает свое творение, творит и уничтожает. Зачем? Все, что доступно нашему глазу и сознанию, — временно. Какой в этом смысл? Не понимаю. Но беда еще и в том, что самоуничтожение как реальная возможность заложена и в человеке, и в человечестве. Вот здесь еще что-то, как мне кажется, сделать можно, как-то этому попрепятствовать.

— Каким же образом? — полюбопытствовал Дмитрий Дмитриевич.

— Культура, это единственное средство, которое может препятствовать самоуничтожению. Сегодня на религию уповают. Как говорил безбожник Дидро, если эти костыли кому-то помогают, что ж, в добрый час. Надеяться на то, что Бог, буде он существует, в обозримое время всех примирит и отведет именно эти создания свои от самоуничтожения, шансов маловато.

— Вы говорите о физическом самоуничтожении, а зона ответственности, как на флоте говорят, религии это дух, душа, — уточнил сосед в «олимпийке».

— Никаких возражений, спасение души — прекрасное занятие, но хорошо бы еще сделать так, чтобы тот самый сосуд, в котором душа держится, не был унижен, оплеван, чтобы и к сосуду относились с полным уважением и почтением.

— Здесь я с вами соглашусь немедленно. Хоть человек и сволочь страшная, но ничего интересней природа пока предъявить не может, — улыбнулся Дмитрий Дмитриевич.

— Вот вы и ответили на своей вопрос, почему я пошел в кино, в искусство. В природе нет лжи. Ложь творят люди. Невежество, с виду невинный род лжи, порождает великие трагедии. Что же говорить об умышленной лжи, рожденной желанием властвовать, необузданным эгоизмом? И только искусство, только культура способны вооружить человека против разного рода фальши и притворства, только они помогут научить различать ложь во всех ее обличиях. И это единственное, повторяю, средство от самоуничтожения.

— Какое же искусство без притворства?

— Искусство по природе своей игра, а в игре и в жизни притворство вещи совершенно разные.

— Игра игрой, но мы же знаем, как от лжи в искусстве может страдать жизнь…

— Страдает, — рассмеялся Алексей Иванович, — от чего она бедная не страдает, можно только удивляться нашей живучести. А вопрос, где ложь и где правда… Кстати, мы с вами те края будем проезжать, где протопопа Аввакума сожгли.

— А за что его, собственно, сожгли?

— Не хотел признать правдой то, что считал ложью. А сожгли за то, что неистово поносил и светских и церковных властителей. Знаете, как в словаре протопопа Аввакума именовалась ложь? Читаю у него странную фразу: «сей римской блядью гузно тру». Про гузно все понятно, а при чем здесь блядь? А речь идет о полученном из Рима послании, в котором он увидел лукавое желание взять православную церковь под римскую опеку. Залез в словарь, оказывается, «блядь» на языке ХVII века всего лишь «ложь»! Да, да, а женщина-обманщица почти ласково — блядка. Ложь это же действительно всемирная блядь! Имя умственного, физического, общественного, в конце концов, разврата.

— А разве искусство не обслуживает разного рода ложь?

— Конечно, и самое замечательное, что этому «обслуживанию» находят множество хитроумных названий вместо того, чтобы сказать по-аввакумовски прямо: блядское искусство.

Оба рассмеялись.

— Как у вас весело… А я к вам, — в открытом дверном проеме купе возникла улыбающаяся официантка. На голове у нее была кружевная наколка, в руках бордовая папка, почти бювар, сгодившийся бы и для юбилейного адреса, на ногах же были кроссовки с застежками на липучках. Кокетливые манеры и наряд с рюшками при спортивной обуви создавал эффект несколько комический.

Алексей Иванович и Дмитрий Дмитриевич переглянулись, но улыбки сдержали.

— Можно, я здесь с краешку присяду?.. Спасибо. Вы не спешите, смотрите, выбирайте, что-то и я могу подсказать… Я вас не очень задержала?

Пассажирам СВ полагались вся приветливость и сердечность, скопившиеся от неупотребления в обхождении с прочими пассажирами. От щедрости душевной, а может быть, в расчете на щедрую благодарность, официантка к профессиональному радушию добавила еще и пару десертных ложечек сердечного сиропа, отчего каждое ее слово было исполнено приторной сладости. Она тут же перешла в разговоре на полушепот, что придавало оформлению заказа оттенок если не тайны, то особой интимности.

После недолгого изучения меню и любезных подсказок, из которых выяснилось, что почти половину перечисленных в меню блюд сегодня, к сожалению, не готовили, заказ был сделан.

— Что будете пить? — вскинула немолодая барышня карандашик над блокнотиком и обратилась в слух.

— Я вообще не пью… Впрочем, томатный сок запишите. Стакан.

— Стаканчик томатного, — нежно прошептала официантка, не без изящества чиркнув карандашом.

— Алексей Иванович, вы на меня не смотрите, выбирайте по вкусу. Все указанные в винном.

— Вина, коньячки, виски… У нас очень большой выбор, — со сдержанной гордостью, не поднимая глаз от блокнота, почти прошептала услужливая женщина. — Вот только шампанского осталось всего два ящика… Как будем работать, просто не знаю… Ну просто не знаю.

— Знаете, Дмитрий Дмитриевич, за компанию я бы еще выпил, — складывая винную карту, сказал Алексей Иванович, — а так — нет. Спасибо. Впрочем, давайте и мне томатного стаканчик.

— Я уж прямо запишу упаковочку, вдруг вам еще захочется. Так, значит все. Но подождать придется минуточек сорок, — тон стал деловым, серьезным, она вскинула свои глаза на клиентов с немым вопросом, выдержат ли они, согласны ли ждать, не слишком ли долгое предстоит испытание.

— Нет-нет, мы не спешим, нам после Лодейного Поля, пожалуйста.

— Записываю, — карандашик припал к блокнотику: — После Лодейного… Поля. Приятного отдыха.

«Странно, — подумал про себя Дмитрий Дмитриевич, почти усыпленный живой и такой естественной исповедью своего попутчика. — Для человека в потертой курточке отказ от выпивки на дармака не характерен. Слушать, слушать и слушать. Это лучше, чем говорить самому».

Глава 6. Снимается «Кукуев»!

Поезд вырывался и никак не мог вырваться из казавшегося бесконечным унылого леса с проплешинами болот, забытым богом и людьми сухостоем, непролазным ивняком и ольшаником, подступающими к откосам полотна.

Сирена тепловоза издавала какой-то вопросительный звук, заполнявший окрестность, но никто не откликался, не слышно было ответного звука, сообщающего о готовности двигаться вместе или подтверждающего верность избранного пути. И все так же, на свой страх и риск, в одиночестве, поезд летел сломя голову, будто его влекла вперед не рассчитанная сила ревущих дизелей тепловоза, а неведомая рука ухватила за шиворот и тащит сквозь лесные дебри и непролазные болота, тая свой замысел от упрятанных в металлические пеналы пассажиров, то ли доверившихся судьбе, то ли утративших способность не только возражать, но и задавать вопросы.

Лес взбегал на ближние бугры и дальние возвышенности, чтобы хотя бы оттуда увидеть приметы жизни осмысленной, энергичной, целеустремленной, но видел только те же облака, куда-то спешащие будто бы по своей надобности, да озера, в которых мог видеть сам себя в своей дремучей неподвижности.

Поезд выскакивал к жилью, к поселкам и маленьким городкам, мимо которых проносился, почти не замедляя ход, не проявляя никакого любопытства к разнообразию картин запустения и разора. Железобетонными скелетами громоздились недостроенные корпуса каких-то цехов, то ли утративших свое тело, то ли так его и не обретших, кирпичные и металлические трубы на растяжках больше не коптили небо и красовались вехами пройденного пути. Скотные дворы и фермы зияли распахнутыми воротами и выбитыми окнами, останки тракторов и какого-то неразличимого уже по назначению сельскохозяйственного железа делали землю похожей на поля проигранных сражений, оставленных и побежденными, и победителями. Победители, если и были, то уже где-то далеко, не в этой же глухой неприглядности торжествовать победу. И ростками, побегами новой жизни светились на привокзальных ларьках и различимых из окон вагонов поселковых вывесках заманчивые слова, приглашающие в новую жизнь: «Горячий хот-дог», мастерская по ремонту обуви «Империал», что-то обещающий «Голд-Дент», пивной ларек «О'кей!». У очередного разъезда поезд замедлил ход, и рядом с деревянным станционным полубараком, украшенным названием «Шумы», красовалась отдельно стоящая обшитая новеньким пластиком подсобка, давшая приют шашлычной «Багратиони». Поезд, громыхнув сцепкой от головы до хвоста состава, притормозил, словно здесь была остановка «по требованию» для желающих посетить заведение, над входом которого кроме героического имени, исполненного ломаными под грузинскую вязь буквами, был еще и несмываемый дождями, единственный в своем роде портрет то ли Нельсона, то ли Кутузова, то ли Моше Даяна или еще какого-нибудь полководца с черной нашлепкой на глазу, взявшего на шпагу шашлык и рекомендующего приезжающим и проезжающим следовать его примеру. Надо думать, желающих отведать придорожного шашлыка не нашлось, и поезд снова пустился в безоглядную гонку.

— Вы помните, Дмитрий Дмитриевич, шестидесятые, самое начало? На моих часах это было крылатое, лихое время. — Алексей Дмитриевич начал свой рассказ, глядя не на соседа, а в окно, где небо после дождя посветлело. Казалось что там, под дальней тучей, собиравшей под своим черным пологом сумерки, он хотел разглядеть унесшуюся куда-то жизнь. — Невероятно. Творческая интеллигенция, та, что всегда была на подозрении, валом пошла в партию. И какие люди! Герман! Макогоненко! Партия доверяет интеллигенции. Интеллигенция верит в партию! Медовый месяц. Двадцатый съезд, а еще и двадцать второй! Сталина из мавзолея вынесли. В «Комсомолке» «Наследники Сталина» Евтушенко. «Удвойте караул у той могилы!..» Жизнь справедливая, честная, бескорыстная, без страха и оглядки из тайной любовницы вот-вот станет законной женой. Каждый день новый анекдот — о Хрущеве. Каждую неделю новая статья, новая публикация в центральной прессе, а то и не одна, из тех, что взрываются бомбой и сообщают новую энергию общественному самочувствию. Гагарин в космосе. Репрессированные на свободе. «Иван Денисович» в «Новом мире». Пленные тоже люди, читайте «Судьбу человека»! «Теркин на том свете» не где-нибудь, а в газете «Правда», и сразу же отдельной книжечкой, сто пятьдесят тысяч тираж! А кто приветствует появление «Ивана Денисовича»? Костоломы, литературные церберы. Стало быть, действительно весна, если уже и такие сугробы стали таять и являть миру, оказывается, таившиеся где-то глубоко внутри подснежники. Есть правда на земле, но правда есть, что самое неожиданное, самое поразительное, и выше! Эти же ветры и в кинематографию не то что оттепель, настоящую весну принесли. Кончилась эпоха монументально-декоративной пропаганды. Из-за декораций, из-за кулис вышли, наконец, живые люди. Страна смотрела на себя открытыми глазами, зелеными глазами весны. Кто на экране? Работяги, трактористы, солдаты. Будто все генералы, маршалы и предводители в отставку подали…

Алексей Иванович замолчал, глядя на мелькавший за окном темный ельник.

— Потом выяснилось, что только в отпуск отбыли, — заметил молчавший до этого Дмитрий Дмитриевич, наблюдавший, как на его глазах помолодел сосед, человек уже немолодой, с глубокими залысинами и чуть вытянутым вперед по-лошадиному лицом. Чувство настороженности, даже тревоги, вспыхнувшее в ту минуту, когда на столе оказался томик «Кукуева», поугасло, хотя и не пропало вовсе, к нему примешалось любопытство. Он решил поддержать разговор, предложенный соседом.

— А главное, — продолжал Алексей Иванович, — в худсоветах появились новые люди, талантливые, по-житейски мудрые и, что самое важное, совершенно независимые. Этакие присяжные.

— Мы помним, что последовало за введением суда присяжных при Александре Втором. — Судейская тема была близка Дмитрию Дмитриевичу.

Алексей Иванович, увлекшийся воспоминаниями, остановился и посмотрел на соседа.

— Суд присяжных, независимые и несменяемые судьи в условиях абсолютистской власти — нонсенс. Вот и пришлось царю-освободителю рядом с судом присяжных учредить в мирное время военно-полевые суды и даровать право смертной казни аж генерал-губернаторам, — заметив недоумение на лице попутчика, Дмитрий Дмитриевич пояснил: — Если суд независимый, талантливый, строгий, откуда же брались все эти «колхозные» и «сверхюбилейные»?

— Дело житейское, Дмитрий Дмитриевич. Одному режиссеру квартира нужна позарез, другому звание, что ж он ходит пятнадцать лет в «заслуженных», а ровеснику уже три года как «народного» дали. Кому-то просто деньгу зашибить надо, стоит без работы пять лет, все запасы проел. А-а! Махнет рукой и схватится. Это вещи обыкновенные. Главное-то все-таки в другом. Люди, слабые духом, всегда были и будут, те же воры, например. Все дело в том, каков их общественный статус и каково у них самочувствие. Сегодня же ворюга чуть ли не национальный герой. Спасители отечества. Видели, небось, в телевизоре этих клуш с избыточным темпераментом: «Не смейте спрашивать, откуда у него деньги! Не смейте заглядывать в чужой кошелек! Ударьте его по лицу, если такое спрашивает!» Потом этих куропаток благодарные бандюги по надобности расстреливают в парадных, но имидж вора от этого уже не страдает. А вот в советское время, и это почему-то не хотят вспомнить, вор должен был вести скромный образ жизни, не высовываться. Так же и на студии отношение и к заказным фильмам, и к тем, кто их делал, было вполне определенное. «Витя, ты зачем за эту лабуду взялся, мне ж предлагали и Глебу предлагали, мы отказались. Ленин Финляндии независимость жалует. Это ж все липа, сопли!» — «Знаю, Леша, но у меня дочка родилась, в одной комнате живем, квартиру обещают». — «Все понял, нет вопросов».

Проходит полгода.

«Леша, я картину закончил, приходи на худсовет». — «Нет, Витя, не приду, ты меня лучше на новоселье позови».

Ведь самое главное, чтобы человек знал, как он в глазах людей выглядит, чтобы не геройствовал и не чувствовал себя этаким удачником по профессии, дескать, я на «Волге» и в пыжике, а вы со своим кукишем в кармане в трамвае и вязаной шапочке. Сварганили Дзиган с Березкой революционную клюкву-люкс «Негасимое пламя», а Козинцев от тоски в Кисловодске посмотрел и припечатал: «неугасимая березка». Картина сгинула, никто и не вспомнит, а клеймо на придворных угодниках осталось. Не чувствовали себя деляги и торгаши уютно, а уж на Ленфильме это точно.

— Можно вопрос, может быть, немножко бестактный…

Алексей Иванович с готовностью развел руками, как бы не предполагая возможности возражения.

— А у вас есть свой вклад в «лениниану»?

— А как же! По моей инициативе и под моим редакторством был снят фильм о замечательном человеке, Генрихе Осиповиче Графтио. А Графтио это ГОЭЛРО, а ГОЭЛРО это детище Ленина и Кржижановского. Хоть и Папанов играл Графтио, а картина получилась слабенькая, бледненькая. Посмотрели начальники в Москве наше изделие и попросили Ленина убрать по-хорошему. Нельзя, говорят, чтобы великий вождь мелькал в таких слабеньких картинах. Так что, нес я свой вклад и не донес.

— Ясно. Бывает. Вы про худсовет говорили, — напомнил Дмитрий Дмитриевич.

Алексей Иванович с почтением называл имена тех, кто входил в состав худсовета творческого объединения, где решались судьбы сценариев, фильмов, и где ему, тогда еще начинающему коллеге, пока была отведена скромная роль наблюдателя. Из лиц, составлявших ареопаг, только имя Ольги Федоровны Берггольц было знакомо Дмитрию Дмитриевичу да имя отставного генерала, начальника милиции Ленинграда. Впрочем, краткий комментарий к другим именам, ему неведомым, вызывал доверие и уважение.

На худсовет, на обсуждение своего сценария про Кукуева прибыл Ложевников ако архиерей.

Встречать его помчался на вокзал главный редактор. До гостиницы провожал, завтраком кормил, вещи нес. Московский гость, надо думать, решил, что и дальше так пойдет.

Начало не предвещало ничего неожиданного, кроме новых свидетельств почтения и лести. Начинается обсуждение. Главный редактор исполняет вступительную арию: важнейшая тема, как мы все буквально соскучились по хорошему фильму о людях труда… Романтика труда, крупная личность на экране, большая современная тема… В общем, работа над «Кукуевым» для нас честь и радость.

Говорил искренне. Знал, что, неровен час, стенограмма в ЦК попадет.

Кто следующий?

Слова просит Мидевников, Александр Матвеевич.

Вид у него, ну полная противоположность Ложевникову.

Ложевников — стать, плоть, фигура, монумент для центральной площади в парке культуры областного центра, можно даже без молота.

Мидевников — лыс, какая-то красная шишка справа на лбу, носик с наперсток, глазки в белесых ресничках, в кресле сидел, ноги до полу не доставали. Зато всегда ходил с большущим портфелем и во время заседаний обычно держал портфель на коленях и почти ложился на него подбородком. Кто такой? Историк. Профессор университета. Одновременно заведовал отделом Средневековья в Эрмитаже. Брат погибшего в тюрьме знаменитого литературоведа, специалиста по Гоголю.

Голос у него был негромкий, речь казалась торопливой и не всегда отчетливой, он за собой это знал и поэтому часто некоторые слова дублировал.

— Первое желание, которое охватило меня… меня охватило после прочтения сценария «Знакомьтесь — Кукуев!» Кукуев? Я правильно его назвал? Так вот, желание было пойти и немедленно, немедленно напиться.

Все в шоке, а он, как ни в чем не бывало, продолжает:

— Откуда такое желание? Да потому, что я читал этот сценарий с немалым удивлением и ужасом. Удивлением и ужасом. Мелькание тем, положений, ситуаций. Мелькание. Мне казалось, что современное искусство… искусство… требует углубленного рассмотрения проблем и характеров. Характеров. Совершенно понятно, что ни о каком разрешении… разрешении предъявленных коллизий здесь никто не задумывается и не заботится. Вместо драматургических решений одни декларации и морализаторство. Морализаторство. Декларации.

Ложевников спрашивает у сидящего рядом главного редактора демонстративно громко: «Кто такой?»

С улыбкой, которая должна быть принята как бы за извинение перед гостем, главный редактор перечисляет титулы и должности этакого чудака.

А чудак продолжает:

— Зритель, конечно, не будет задаваться вопросом о жанре, а я себя спросил, к какому жанру можно отнести… отнести это сочинение. «Знакомьтесь — Кукуев!» Правильно? «Знакомьтесь»? И пришел к выводу, это агиография. Агиография. Все признаки агиографического жанра.

— Что такое агиография? — Это Расков вдруг спросил, вопрос был, скорее всего, риторический и задан был, чтобы как-то сбить Мидевникова.

Мидевников в вопросе Раскова никакого подвоха не заметил и с полным простодушием пояснил, прямо как на университетской лекции: агиография это жанр, описывающий житие святых.

— Образ Кукуева это что-то среднее между Франциском Ассизским, который птичек укрощает, и святым Антонием, которого все время прельщают прекрасные девы, обольщают, а он помнит свое назначение и предписанный свыше ему подвиг. Идеальные герои в жизни, наверное, бывают, да только на экране они не живут. Что такое Кукуев? Это какой-то проповедующий и всем читающий мораль скелет. В кино сейчас делаются попытки вывести святого, мы только что видели «Рокко и его братьев» Висконти. Кукуев это советский вариант Рокко. Бесконечное морализаторство, совмещенное с водной пантомимой.

Ложевников ушам своим не верит, профессор советского университета им. Жданова выступает или городской сумасшедший?

Расков уже закипает, рвется выступать, но Гаврила, художественный руководитель объединения, режиссер, народный артист СССР и председатель худсовета, дает слово Лобину.

Этот тоже хорошие терки прошел, числился в свое время в бундовцах, но это по молодости, а теперь видный киновед, крупнейший специалист по ФЭКСам.

Прислушаться, говорит Лобин, надо к тому, что сказал профессор Мидевников. Это очень умное, продуманное и очень тонкое понимание сущности вещи:

— Вы, Александр Матвеевич, сделали лучше и ярче то, что я хотел в какой-то степени сказать.

Ложевников бычьей своей головой поводит, куда я попал?! Центральный Комитет одобрил! Рекомендовал! А здесь «Рокки» какие-то, Висконти, Франциски Ассизские, будто и советской власти уже нет…

Ну, Лобина уже столько били-мяли, что он рассуждал все-таки помягче. И Кукуев «важный персонаж и нужный, видно, как он стремится в каждом человеке лучшее открыть». И в сценарии «внутренние резервы есть». Относятся они ко «взгляду на ключ, на который надо посмотреть другими глазами».

— Простите, Алексей Иванович, что-то я про «ключ» не очень понимаю, что значит «посмотреть на него другими глазами»?

— Не только политики производят словесную кудель, в которой сами не могут разобраться, а уж в разговорах об искусстве и художестве такого сколько угодно. И не надо тут ничего понимать.

Итак, слово, наконец, берет Расков.

Начинает с извинения перед автором. Как бы даже оправдывается:

— Мы пока еще коллектив новый, притираемся еще друг к другу. И в объединении, и в худсовете нет теоретического единомыслия, художественное свое направление мы нащупываем, отыскиваем. А пока довольно четко вскрываются антагонистические позиции. Похоже, что я с Мидевниковым и Лобиным буду систематически сталкиваться. И предъявленная нам крайняя тенденциозность мышления будет встречать решительный отпор. Спорность высказываний на худсовете вещь хорошая, потому что она открывает возможности обогащения, и все таком духе. Не надо, дескать, излишних теоретизирований, а с практическими рекомендациями вроде бы можно и согласиться.

Ну, Мидевников тут же на объявление войны, на это предупреждение о «систематических столкновениях» и ответил:

— Федор Борисович предупредил нас, критикующих сценарий, что выпустит на нас кровожадного льва, но на сцену-то вылез лис. Он стал лизать автору руки и помахивать хвостом, очень вежливо. Вежливость вещь прекрасная. А по существу-то, Федор Борисович, вы никому не возразили, никого не опровергли. Против вещей очевидных трудно спорить.

— Вы говорили, Алексей Иванович, — недоумевал сосед, — что в творческое объединение собираются единомышленники, а тут — «лис», «хвостом помахивать», «антагонистические противоречия»…

— Нормальное дело. Если у людей нет своей позиции, если нет своего взгляда и убеждения, вот где беда. А единомыслие тоже бывает разным. Есть единомыслие шайки, есть единомыслие приятельской компании, есть единомыслие членов Клуба, предположим, «хорошего вкуса», а есть единомыслие людей, не на словах, а на деле уважающих свободу другого, его право на собственное высказывание. От идиллии такое единомыслие очень далеко, но только оно и может быть нормой, только оно признак здоровья. А самая зловредная, самая вредоносная публика это даже не индюки и индюшки, нафаршированные амбициями, апломбом, цитатами и самомнением, даже когда они в стаи сбиваются и восхищаются друг другом, это все ерунда, это радости одного птичника, вот когда они, как Чехов говорил, делят всех на «насих» и «не насих», здесь уже приговор окончательный и без инстанций для обжалования. Тут уж тебя носом потыркают, будешь пятый угол искать. Само соединение людей в какое-то общество, партию еще мало о чем говорит. В масонской ложе «Соединенные братья» после войны восемьсот двенадцатого года в одно время состояли Бенкендорф, Чаадаев, Грибоедов и Пестель. Ничего себе, братья!.. И уживались, и понимали друг друга.

— Вы, помнится, Берггольц помянули, она-то в обсуждении «Кукуева» участвовала? — почувствовав, что собеседника уносит уже далеко от главного предмета разговора, поинтересовался Дмитрий Дмитриевич.

— Участвовала, но только несколькими репликами. Пышущий здоровьем, сияющий золотом зубов Ложевников почему-то для нее ассоциировался с бодрой песенкой «А помирать нам рановато…» Для человека, изъеденного блокадой, эти шаловливые игры со смертью оскорбительны, верх пошлости. И быть бы скандалу, если б в ожидании появления московского вельможи не выпила бы Ольга Федоровна пивка в студийном буфете. А в том напряжении, в каком она жила, при тех последних жизненных ресурсах, которые она тратила, даже такой пустяк выводил ее из уравновешенного состояния. У нее еще хватало сил видеть себя со стороны и все понимать, поэтому дружескую просьбу воздержаться от выступления приняла с ироническим смирением. Но когда во вступительной арии главный редактор сообщил о том, что в кинематограф пришел новый герой, не удержалась и четко бросила: «Жаль, что пришел-то на ходулях». Надо было понимать, что и реплика Мидевникова в начале своего выступления о том, что по прочтении сценария его обуяло желание пойти и напиться, была вполне рыцарским знаком солидарности с «нетрезвым» суждением о предъявленном шедевре.

Не было в этом нашем собрании ни диссидентов, ни ниспровергателей, к самой власти как таковой все относились с полнейшей лояльностью, но к тем, кто себя с этой властью пытался отождествлять, или к тем, кто у властей предержащих заискивал, к тем своего отношения не скрывали.

Большим мастером «человека растянуть» на худсовете «не как-нибудь, но в строгих правилах искусства» был давний друг Шостаковича, профессор консерватории Бликман. За его тонко рассчитанным простодушием всегда скрывался судья строгий, непримиримый враг пошлости, глупости и невежества.

Этот добрейший в сущности человек и речи свои начинал, как правило, с комплимента.

«Сценарий представляет несомненный интерес».

«Талантливый автор сумел собрать воедино и как бы канонизировать множество общих мест из нашего современного кинематографа».

«Девушки с веснушками! Эти не подведут, эти прошли испытание во множестве сценариев и фильмов. И вот новая встреча. И еще одна встреча. Сейчас пошла мода разговаривать афоризмами, всем хочется быть Паскалями, всем хочется быть Ларошфуко, и никто не слышит клич Флобера: «Давите афоризмы, как вшей!» Почему люди на стройке соревнуются в афористической речи? Объяснить это можно лишь авторской щедростью… В каждом производственном сценарии есть героический эпизод. Вот и здесь комсомолец с тросом лезет в трубу, и все вокруг переживают. Все переживают, а я уже пережил, года два назад. В фильме Одесской киностудии, как сейчас помню, дивный актер, Николай Крючков, сбросил спецовку и полез в трубу. Так рождается мода. Эпизод в сценарии для автора очень важный, но им уже воспользовались другие кинематографисты и, увы, не один раз. Автор не боится преувеличения ни в жесте, ни в слове, ни в позе, и все-таки, когда Кукуев в экстатическом порыве целует Дусе перепачканные ботинки… — Кто-то поправил: Тапочки. — Прошу прощения за неточность. Да, да, тапочки, одолженные у подруги… Мы понимаем и нам об этом говорится и вслух и другими способами: Кукуев очень любит свою жену Дусю. У нас нет оснований этому факту не верить, но лобызание нечистых тапочек вызывает лишь чувство избыточности и неловкости. Дуся, судя по всему, милый, самоотверженный человек, может быть и достаточно того, что ее неистово любит Кукуев. И оттого, что автор награждает монтажницу Дусю и ученостью, и знанием французского языка в совершенстве, и международным признанием, возникает ощущение перебора, почти насилия. Я уступаю ее Кукуеву, я все равно не смогу полюбить ее больше, чем Кукуев. При этом и ученость ее, и французский язык, и международное признание — все это существует в словах, в пересказах, как справка. И такого справочного материала в сценарии очень много. Авторы вложили гигантский труд в сценарий и явно избыточный. Сто девятнадцать страниц, это две серии, а снимать надо одну. Уверен, что сокращения пойдут только на пользу».

Последнее замечание это уже камень в огород режиссера Закаржевского, режиссера из Малого театра, где он ставил на сцене «Кукуева». Ни в Москве, ни на Ленфильме не нашлось кинорежиссера, готового выполнить ответственное задание, так что пришлось Ложевникову уговорить начальство Госкино отдать сценарий в бережные, хотя и не вполне профессиональные руки режиссера театрального.

Кинорежиссура — народ ревнивый, и с удовольствием устроила гастролеру теплый прием.

С точки зрения производственной, сценарий ни в какие ворота. Четыре сезона. Что ж, его год снимать? Из-за дробности пересказа романа количество объектов, а оно, естественно, нормируется, превышено аж в три раза. Издержки дилетантизма. Бликман прав на сто процентов, метраж превышен действительно в два раза, если не больше. А нам же еще сценарий в инстанции представлять, зачем же выслушивать нравоучения бездельников, всегда гораздых поучить.

Неожиданно Алексей Иванович прервал свой рассказ, обернулся к соседу и внимательно стал его разглядывать, словно впервые увидел.

— Могу предположить, что вы не филолог, — раздумчиво произнес Алексей Иванович, — так по какой же службе вам пришлось штудировать «Кукуева», да еще так основательно?

— Вы до Мурманска едете?

— Нет, в Кандалакше выхожу.

— Ну, времени у нас полно. Дорога дальняя, времени много. Еще обо всем мы успеем переговорить, мне ваш рассказ, поверьте, чрезвычайно интересен. Так, куда-то подъезжаем, — выглянул в окно Дмитрий Дмитриевич.

— По времени должен быть Волховстрой. Волховстрой! Какое название!

— На мой слух — название учреждения, а не города. Разве не так?

— Ну что вы! Волхов-строй. Волхвы в строю! Волхвы строители… Вот оно, начало нового мира. Дары волхвов — ГЭС! Голова кругом. Душа замирает.

Глава 7. Занимательные путешественники — I

Есть лекторы, а есть рассказчики.

Ученый сосед молодого человека с лицом спортивного тренера, подвизающегося в негромких коллективах физкультуры, явно принадлежал к типу рассказчиков. Рассказывал он со вкусом, наиболее интересные, на его взгляд, сведения и особенные подробности сообщал с улыбкой, придававшей лицу милую загадочность. О вещах, которых он никогда не видел, и о событиях, свидетелем которых не мог быть, он рассказывал, чуть расширив глаза, как самый настоящий очевидец. Полчаса рядом с таким человеком, и вы уже забываете и о его неказистой внешности, и о потертости его пиджака, а увлечение, почти азарт, преображают несколько болезненное лицо…

–…Северный полюс, Южный полюс, это же все понятия относительные. Сегодня он здесь, а завтра, глядишь, и там. — Рассказчик улыбнулся, улыбка получилась виноватой, словно приходилось просить снисхождения к легкомыслию полюсов, за поведение которых рассказчик не снимает и с себя ответственности. — За время существования Земли геомагнитная инверсия происходила сто семьдесят один раз. — И снова улыбка, но уже улыбка человека, все эти инверсии наблюдавшего, зрелище доставило ему, надо думать, немало приятных минут, и даже одно воспоминание радует душу. — Последняя инверсия, кстати сказать, — почти скороговоркой, дабы не быть уличенным в неполноте сообщения, сказал ученый, — произошла совершенно недавно, каких-то десять-двенадцать тысяч лет назад…

Поезд заметно сбавил ход.

Молодой человек с чуть припухшими губами готового обидеться ребенка отодвинул фирменную занавеску, на которой под линялым веером северного сияния бежал против хода поезда одинокий олень.

Судя по обилию станционных путей, высокому пешеходному мосту над путями, обилию составов, приближающаяся станция была не из маленьких.

— Кажется, Волховстрой. Я пройдусь. Ноги разомну, — сказал молодой человек, не отрывая глаз от окна, словно готов был увидеть там что-то важное.

Он скинул кожаные тапки без задников и надел мягкие, как перчатки, португальские мокасины. Накинул куртку, но прежде, чем покинуть купе, оглянулся, чтобы спросить, как спрашивают, между прочим, о продолжительности остановки: «А сколько ей всего-то?»

— Не так уж и много, около пяти миллиардов, — поспешно ответил осведомленный попутчик. Сказал с такой поспешность, словно понимал, что без этих сведений выходить на станции Волховстрой даже для променада не следовало бы.

Любитель прогулок по перрону недоверчиво взглянул на своего соседа, не то чтобы усомнившись в точности сообщенных цифр, но ожидая каких-то подтверждений. Ученый дважды кивнул головой, уверенный в своем знании, и посчитав такой способ доказательства достаточным для своего собеседника на археологические и геологические темы.

— Владимир, — с легкой укоризной сказал ученый сосед, — когда ко мне обращаются, я привык, чтобы меня называли по имени-отчеству. Вы мне скажете: «Я хочу пройтись, Анатолий Порфирьевич». А я вам скажу: «Ну конечно, прогуляйтесь, Владимир». И мы оба будем вежливыми, интеллигентными собеседниками.

— Вы мне это уже говорили, — припомнил Вовчик и вышел из купе.

Медленно плывший поезд вздрогнул, словно уперся во что-то неодолимое и остановился.

Фирменные поезда, делающие остановку на две-три минуты, скорее из вежливости, нежели по какой-то своей необходимости, становятся предметом досужего созерцания публики, скопившейся на перроне в ожидании электрички или какого-нибудь подкидыша до Пикалево. Одни смотрят на дальние поезда с неясной завистью, другие же, напротив, сочувственно, дескать, что людям не сидится, куда несет, в какую даль, если и рядом жить можно.

Молодой человек с пухлыми губами из пятого купе, к неудовольствию проводницы, предупредившей о краткости остановки, тем не менее двинулся вдоль поезда в голову состава, неся на лице печать досужей любознательности. Шествовал он вполне беспечно. Однако внимательный наблюдатель мог бы заметить, что жизнь за окнами вагонов его интересовала больше, чем украшенный шпилем вокзал, киоски и ларьки, предлагавшие произведения по преимуществу иностранного, а отчасти и местного производства. Публика, ожидавшая электричку, его не интересовала вовсе.

Между восьмым и седьмым вагонами размещался вагон-ресторан, еще пустой. Лишь одинокий официант в ожидании гостей вносил какие-то последние штрихи в сервировку столиков.

Пройдя беспечным шагом мимо вагона-ресторана, молодой человек так же неспешно дошел и до конца седьмого вагона, остановился, и мечтательное выражение его лица будто кто-то стер тряпкой. Секундной тенью на лице мелькнула озабоченность.

— Отправляется, — сказала проводница Сырова, стоявшая в тамбуре седьмого вагона. — Входите, входите, а к себе по вагонам пройдете.

— Успею, — доверительно и негромко сказал беспечный пассажир и направился к своему вагону походкой человека, сделавшего важное дело.

У одного из окон седьмого вагона он замедлил шаг, почти остановился, привлеченный лицом молодой женщины, скучавшей в одиночестве в двухместном купе. Он встретил взгляд, по которому безошибочно угадал грешницу, узнал глаза, много повидавшие, и губы, много вкусившие и много лгавшие. Подаренная ей улыбка была принята с надлежащей благосклонностью, с какой женщины принимают ни к чему не обязывающие комплименты, тем более что ценитель прекрасного исчез в окне так же быстро, как и появился.

Поезд беззвучно тронулся.

Молодой человек даже не ускорил шаг, а напротив, остановился, подождал, пока мимо проплывет пустынный вагон-ресторан, а следом и площадка восьмого вагона. Под укоризненным взглядом отступившей в тамбур проводницы любитель прогулок шагнул в вагон, не вынимая рук из карманов куртки, что должно было, надо думать, свидетельствовать о полном самообладании и уверенности в своих поступках.

Проводники спальных вагонов прямого сообщения крайне редко укоряют своих пассажиров и, как правило, не делают им замечаний, по-видимому, исчерпав воспитательные ресурсы и запас ворчливости в работе с пассажирами купейных и общих вагонов. Свое неудовольствие проводница позволила себе выразить лишь чуть более шумным, чем следовало бы, захлопыванием двери и резким лязгом накинутого дверного запора.

С прогулки пассажир пятого купе вернулся с таким выражением на лице, какое можно было бы увидеть у высококлассного шахматиста, отошедшего было на минутку от доски, оставив соперника в размышлении над следующим ходом, и нашедшего по возвращении совершенно непредвиденную позицию.

— Владимир, поезд тронулся… Вас нет… Выходить на таких маленьких станциях весьма рискованное дело. Легко отстать. — В голосе немолодого ученого звучали и беспокойство и забота, и легкий укор.

— Виноват, — механически проговорил спутник, стоя в дверях как бы в раздумье, входить или двинуться куда-то дальше. Вдруг лицо его расправилось, обрело прежние мягкие черты, и, вспомнив о том, что так и не разделся, любитель вокзальных прогулок снял куртку с узким бархатным воротником, повесил на плечики, скинул мокасины и сунул ноги в кожаные туфли без задников. Выразительные губы сдвинулись в подобие улыбки, что можно было понять как знак того, что забота, посетившая душу молодого человека на перроне станции Волховстрой, отлетела или спокойно угнездилась до востребования. Сейчас же, заняв свое место у окна, молодой путешественник стал внимательно следить за проплывающими за окном трубами алюминиевого завода, источавшими желтоватый дым. Вдруг, словно вспомнив о важном, он обернулся к соседу:

— Так вы говорите, полюса смещаются? — и, встретив взгляд соседа, спохватился: — Анатолий Порфирьевич.

— Да, Владимир, постоянно смещаются! — произнес осведомленный сосед.

— Стало быть, у Земли тоже все время крыша едет, Анатолий Порфирьевич?

Вопрос был задан без тени улыбки, настолько серьезно, что сосед рассмеялся так, как смеются только смешливые люди, знающие за собой такую слабость и потому сразу же пытающиеся свой смех подавить, поднеся кулак к губам. В интеллигентных семьях от такой манеры смеяться детей отучают еще в раннем школьном возрасте.

— Крыша у Земли едет!.. Браво! Еще одно подтверждение одного из самых загадочных и необъяснимых единств, единства природных процессов и процессов, происходящих в обществе, единства истории в целом, если угодно. Помните, как у Гегеля: кто смотрит на мир разумно, на того и мир смотрит разумно.

Польщенный упоминаем изысканного имени, молодой человек решил поддержать беседу.

— У людей крыша едет от жадности, от зависти, от злобы, а у нее-то что за проблемы?

— Да, действительно… Собственно, что мы имеем? Земной шар как бы раскачивается. Качнулся, и что получается? А получается потоп! — при упоминании этого бедствия можно было бы и не улыбаться, но сами процессы занимали ученого в эту минуту больше, чем мысль о последствиях: — А почему?

— И всякий раз потоп? — удивился еще мало повидавший в жизни пассажир.

— Непременно. Основную поверхность Земли занимает океан. Качните тазик, до краев наполненный водой, или блюдце… Эта раскачка служит объяснением смещению земной оси. Впрочем, коллега, есть остроумная теория Джефриса… Джефриса… — повторил рассказчик с интонацией доброго преподавателя, немножко подсказывающего на зачете. — Джефрис. Английский геофизик. Он предположил, а наш Быков математически доказал верность его предположения… — Черты лица слушающего попутчика были неподвижны. — Итак, англичанин обратил внимание на то, что зимой над Европой и Азией скапливаются громадные массы воздуха, их приносят муссоны. Это понятно. А летом они как бы стекают с суши, с нашего сверхматерика к океану. Всем это давно известно, но как-то не приходило в голову посчитать, а сколько этот воздух весит! Да, да… А весит этот воздух, принесенный муссонами, ни много, ни мало всего лишь триста триллионов тонн. Даже для Земли перемещение таких масс чувствительно, вот земная ось и получает годовое колебание. Остроумно? Однако и потопы нельзя сбрасывать со счетов в рассмотрении геомагнитных инверсий. Так что пока, я вам доложу, Владимир, нет единого понимания процессов. То ли смещение земной оси по отношению к орбите вызывает чудовищные наводнения, то ли наоборот, сами эти наводнения раскачивают Землю…

— И никто не знает? — могло показаться, что в молодом человеке проснулась любознательность, в действительности же он был немало удивлен и даже почти огорчен тем, что его попутчик, оказывается, не все знает. Обычно это чувство испытывают дети, когда всемогущие взрослые не могут ответить на их простые вопросы.

— Никто, — совершенно простодушно подтвердил рассказчик, не догадываясь об истинном смысле вопроса. — Или вот, пожалуйста. Как может возникнуть потоп? Берем Луну. Силой своего притяжения она вызывает приливы. Так? — И не услышав возражений, продолжил. — А что такое прилив? Вот хотят во Франции построить приливную электростанцию с плотиной в восемнадцать километров. Подумаешь, каких-то восемнадцать километров, если линия побережья, подвергнутого приливам, измеряется сотнями километров. А поди же! За две тысячи лет благодаря этой приливной электростанции, безусловно гасящей приливную волну, Земля замедлит свое вращение вокруг оси на целый день. Представляете — на целые сутки!

— За две тысячи лет? — переспросил сосед.

— Всего лишь! Всего лишь за какие-то две тысячи лет! Умножьте триста шестьдесят пять на две тысячи, и что получается? Получается, что за каких-то семьсот тысяч лет Землю можно остановить. Вращение Земли может быть остановлено! День и ночь будут длиться по полгода. И все благодаря паршивой приливной станции с восемнадцатикилометровой плотиной… Не смотрите на меня, как на сумасшедшего. Дескать, две тысячи лет, семьсот тысяч лет… Дело же не в сроках, дело в самой возможности вытворять с планетой черт знает что, все, что заблагорассудится. Возьмите атмосферу, это же горючий в принципе материал. Где гарантия, что какой-то умелец не изобретет на досуге способ атмосферу сжечь. Океан. Что такое вода? Водород и кислород. Составные оба горючие. Уже придумывают, как превратить воду в топливо. В сущности, вопрос времени. Теперь представьте, что найден простой способ расщепления молекулы воды… Можете представить себе этот ужас? Возможности человека, технически возможности, растут непропорционально с его моральным развитием. Моральное ничтожество приобретает страшную силу. Да, да, именно потому, что для этих существ вообще нет никаких ограничений и препятствий в достижении их убогих намерений и целей. Я живу на улице Салтыкова-Щедрина, на Кирочной, рядом пивной бар «Медведь». Двое молодых людей завели к нам на лестницу на пятый этаж подвыпившего художника, избили до неузнаваемости, сняли часы, выгребли какие-то деньжата, часы тут же продали в мясном отделе гастронома продавцу и пошли пить пиво в тот же самый бар «Медведь». Для них убить человека ради двух, пусть трех кружек пива ничего не стоит. Уровень морального сознания тех, кто посягает на недра, на природные богатства, примерно такой же. Только возможности для нанесения вреда у них больше, чем у нашей шпаны с Кирочной. Так что, Владимир, признаемся друг другу в том, что уровень чувства ответственности в массовом сознании обитателей Земли отстает от научного и технического прогресса. Вот и напрашивается вопрос, а заслужил ли человек право жить на такой интересной, красивой, такой богатой планете. С нашими нравами жить бы на какой-нибудь помойке, наверняка же где-нибудь во Вселенной болтается какая-нибудь дрянная планетешка… А Землю, как посмотришь, до слез жалко.

Глава 8. Отец «Кукуева»

— Хочу вам напомнить, Алексей Иванович, что нас прервали, как и полагается в кино, на самом интересном месте.

— Вы заметили, конечно, что рекламные барышники свою отраву как раз и всовывают в самые интересные места. Как говорят братья-хохлы: як бы и вбыл! Кстати, Дмитрий Дмитриевич, вам не кажется, что вас обсчитали рублей на двести?

— Думаете, что на двести? По моей прикидке, сто с небольшим. А-а!.. Не думайте об этом. Принесли, унесли, и спасибо. Будем считать, что это НДС за ужимки и улыбки. По-моему, наша официантка выжала из себя недельный запас любезности и захотела компенсации. Сейчас нам чай принесут. Я весь внимание. Вы сказали, что после трепки, устроенной вашими коллегами автору и режиссеру, как раз и увидели, что значит лицо, удостоенное высшего государственного доверия.

— Да, память у вас… Хорошо подходим к главному лицу… О, вон она, Нижне-Свирская!.. Смотрите, — оба откинули занавески и припали к окну. — Жаль, что скверик плохо освещен, здесь памятник Графтио поставлен…

Алексей Иванович хотел хоть в промельк увидеть знакомый бюст на высокой прямоугольной стеле. Не признаваясь себе, он хотел увидеть в этом скромном мемориале напоминание о том, что не само по себе, не грибами после дождя выросло все, что преобразило жизнь в минувшую пору. Отец, отдавший всю жизнь отечественной энергетике, рассказывал о легендарных людях, сразу после гражданской войны, словно не замечая ни голода, ни разрухи, бросившихся подсчитывать и собирать все, что могло послужить возрождению России. Поистине с плюшкинской тщательностью было разыскано, обсчитано, измерено и собрано все, что могло послужить осуществлению государственного плана электрификации страны. Шатура, Волхов, Днепрогэс — эти слова произносились отцом, как имена храмов, воздвигнутых его единоверцами. В рассказах отца подвижники отечественной энергетики: Александров и Винтер, Веденеев и Вознесенский, Жук и Логинов, представали людьми особой породы. Отцу после войны довелось руководить завершением строительства Свирского каскада, поэтому с особым чувством он рассказывал о рыцаре энергетики Генрихе Осиповиче Графтио, словно был у него оруженосцем.

Русская инженерия двадцатых-тридцатых годов это особого строя орден людей, посвятивших себя делу, требовавшему жизни безраздельно. Сам жизненный уклад, обиход, повадки, все было наособицу. Не было у Графтио, к примеру, отдела кадров. Была канцелярия, а принимал, перемещал с должности на должность и увольнял он сам. Обедали инженеры на стройке, и на Волхове, и на Нижней Свири, в управлении, где жена и помощник Генриха Осиповича, Антонина Адамовна, держала табльдот. Гидростанции Графтио пускал только в день рождения Антонины Адамовны, 19 декабря. Ни Киров, ни Орджоникидзе, никто не мог его заставить даже на день раньше закрутить машины, дать ток! Новых сотрудников, инженеров, представляли не на планерках и совещаниях, а на обеде. «Товарищи инженеры, коллеги, представляю вам Сергея Николаевича…» Дальше кратчайшие сведения — сын такого-то, брат, племянник, а то и просто — выпускник Индустриального института или Путейского. Если молодой человек, одни вопросы, если человек с опытом, вспоминаются общие знакомые, стройки… И все без форсированного любопытства. Вместе жить, вместе работать.

Они не ходили на работу, а жили работой, жили стройкой. Просто иначе невозможно было что-нибудь сделать. Кроме прямых обязанностей, каждый должен был решать множество попутных, косвенных задач. Страна-то была неграмотная. Грамотных городам не хватало, а кто шел на стройку? Не с кем было работать. И потому каждый русский инженер должен был сам уметь делать все своими руками… И не только сделать образцово, но и других научить, тех, кто едва начинал постигать грамотешку. Великие люди, какую страну подняли, будут ли их помнить?..

Минута, и сверкнувшая огнями ГЭС ускользнула, словно ее и не было вовсе, и за окном встала непроглядная лесная темень, чуть подсвеченная бегущим светом вагонных окон.

Алексей Иванович обернулся от окна к своему соседу, и тот по лицу догадался, как далеко сейчас в мыслях был его попутчик.

— Итак, «лицо, удостоенное высшего государственного доверия»… — помог вернуться к разговору Дмитрий Дмитриевич.

— Ладно, вернемся, как говорится, к нашим баранам, — подавив вздох, произнес Алексей Иванович и на минуту задумался, что-то вспоминая. — Вы Ложевникова видели когда-нибудь, обличье его представляете?

— Знакомы не были. Так… портрет в книжке.

— Нет, надо и фигуру представить, одно от другого неотделимо. Пятьдесят восьмой размер. Рост пятый. Кровь с коньяком! Такого топить, как говорится, и камень подходящий не сразу найдешь. У таких монументальных во всех отношениях граждан совершенно замечательная манера говорить. Они обращаются не к тем, кто рядом, а куда-то к горизонту, и даже прозревают немножко за горизонт. Вот и этот орел, прежде чем заговорить, огляделся со скалы, на которую пришлось залететь, окрест взором прошелся, и огорчения своего орлиного не скрыл.

С грустным этаким недоумением, даже что-то плаксивое в лице мелькнуло, скользнул глазом по тем, кто сидел вдоль стен и за здоровенным столом. Толстая монолитная дубовая столешница опиралась на выгнутые деревянные опоры, заламывающиеся, как волны на взлете. Этот стол из кабинета доктора Сальватора, отца Ихтиандра, монументально-экзотическое сооружение художника Улитко, достался нам после съемок «Человека-амфибии».

Ложевников хорошо смотрелся за этим столом, очень представительно, таким людям только и представлять учреждения солидные и властные, где чаще огорчают других, чем огорчаются сами.

Но сейчас было видно, как какая-то горечь подступила к отцу «Кукуева», как приходится ему решать ох непростую задачу. «Да стоит ли с ними говорить, надо ли слова тратить!» У Миклухо-Маклая больше было надежды быть понятым своими полинезийцами. Но чародей слова, как величал его Пионов-Гольбурт, все-таки решился, веря в свои немалые силы. Решился и заговорил сразу, без околичностей, чтобы ясно было, с кем дело имеете!

— Ну что ж, мне интересно было здесь все услышать. Как бы по-новому открываются глаза. Каждый человек имеет право на свои убеждения, — сказал Ложевников, взглянул за горизонт, потом перевел взгляд на собравшихся и строго заключил: — если они не антисоветские и не противоречат природе реального мышления каждого человека. — И все кислое, почти плаксивое, что было в лице слушавшего Ложевникова, уже после первых произнесенных им слов исчезло, лицо его расправилось и стало лицом настоящего ответственного работника, привычно выступающего перед работниками безответственными.

Дав небольшую паузу, чтобы поняли, прочувствовали, подтянулись, настроились на нужную волну и догадались, что шутки кончились, продолжил, обращаясь уже непосредственно к Мидевникову.

— Это резкое столкновение у вас, товарищ профессор, не с автором. Да, не с автором. — И тут же забыв о Мидевникове, стал обращаться к тем понятливым и близким, кто за горизонтом. — Это столкновение не со сценарием и не с режиссером, а с нашей общественной действительностью, выраженной в печатных органах.

После столь жесткого и недвусмысленного предупреждения, которое теми, за горизонтом, конечно, было услышано и правильно понято, Ложевников мечтательно чуть склонил свою неподъемную голову к плечу и голосом, полным соболезнования неправым, тем, кому придется отвечать за свои слова, грустно продолжил:

— Что мы слышим? Мы слышим — «нравоучение», «дидактика», «морализаторство». А мы в борьбе с тяжестями завоевали право быть морализаторами. Да, в борьбе с тяжестями… — Здесь последовала крохотная, но очень выразительная пауза, дающая понять, что лично он, хотя еще и не отдохнул толком от борьбы с тяжестями, но вправе наконец-то попользоваться плодами нелегкой победы. — Вот вы тут все говорили об Августине, то есть об эпохе христианства. Хороший пример, между прочим. Очень неплохой пример. — Здесь пахнуло как бы великодушием. «Хороший пример!» Но следовало быть настороже и помнить, что и в мягкой прокурорской лапке, оглаживающей заблуждающегося, таятся когти справедливости. — Даже тогда, в эпоху христианства, оказывается, существовали убежденные в правильности своих идей люди. — Тут Ложевников на секунду задумался и решил проверить козыри: — Или, может быть, этого Августина не было?

— Триста пятьдесят четвертый — четыреста тридцатый. Миропознание через богопознание. «Ты создал нас для Себя, и не знает сердце наше покоя, пока не успокоится в Тебе», — выпалил Мидевников скороговоркой без интонации, глядя в пол, с той механической бесстрастностью, какой подсказывают на экзамене студенту в надежде пробудить в нем уснувшие знания и попытаться вытащить бедолагу на тройку.

— Вот видите! Таким образом, еще в каком-то там веке существовали люди, которые до последней капли крови защищали свои идеи. И не шли на поводу у своих студентов, которым наша мораль не по душе. Что же вы хотите сказать? В XIII веке были убежденные люди, а сегодня? Вы хотите отказать нашим людям в такой убежденности? Договаривайте, товарищ профессор, не останавливайтесь на полдороге. Вы говорили, что студенты вам не верят? — вопрос прозвучал очень строго.

— Не верят, совсем не верят, когда им прописи толдычат, — доверчиво подтвердил Мидевников.

— Это очень плохо. Значит, не умеете убеждать. Потому что, когда я во что-нибудь верю, я дерусь, а не приспосабливаюсь к студентам. Те убеждения, которые они исповедуют, могут оставить при себе! Драка есть драка. Между поколениями? Значит, между поколениями! Я считаю, что у меня самое сильное с точки зрения художественной, так и моральной, это когда Кукуев целует жену. Да. Целует жену. — И это был голос человека, готового стоять до конца, до последней капли крови, не своей, разумеется. Он подождал возражений и не услышал ничего, кроме шума Кировского проспекта за окном. — Он целует жену, которая хочет быть женщиной, но утратила черты женщины. Да, такая была обстановка в стране. Эта сцена и психологически, и реалистически мотивирована. Это влюбленность в жену. Эту черту имеет в себе Кукуев. Или вы не допускаете и такую возможность?

Можно было бы возразить, дескать, Кукуев не жену, а струпья ее лобызает, то бишь, уличные тапочки. А экстатические порывы, как напомнил Бликман, конечно, больше бы подошли персонажу неврастеническому, типа Раскольникова, нежели хитроватому, себе на уме мужичку-прагматику. Но все сидели, как пришибленные, хотя за окном был шестьдесят второй год, а не какой-нибудь сорок девятый.

— Я ждал упрека со стороны участников обсуждения. Ждал и не дождался. Странно. Никто, ни один из читавших сценарий не заметил, что у меня нет парторга!

— Это мы из деликатности, — улыбнулся режиссер Краник.

— А не надо в таких вопросах деликатничать! — Ложевников не принял такой игривой интонации в серьезном разговоре и осадил шутника: — Здесь нужна ясность. Почему нет парторга? А это моя позиция! Я борюсь за единство человеческого сознания и поведения — вот в чем сущность вещи! Сознания и поведения. Гениально что? А гениально то, что партия это сознание. А еще что? Партия — это поведение. — Как проверяющий в армии берет пробу из котла и не глотает сразу, а отхлебнет и строго посмотрит на повара, так же и Ложевников, произнес «сознание», потом «поведение», повторил еще раз, чтобы распробовать и убедиться. Распробовал… Убедился. И остался доволен. — Сознание и поведение, Кукуев все это в себе совмещает, и сознание и поведение. Это прообраз человека будущего. А в будущем, пусть это и отдаленная, но реальная перспектива, каждый человек должен быть сам себе парторгом. — Последнее заявление было произнесено как бы с восторгом и воодушевлением, достойным человека, отчетливо прозревающего еще неведомое человечеству счастье. — История у меня проста. Приехал хозяйственник, встречается с трудностями, но главная его сила не в этом. Главная его сила не в том, выполнит он задание или нет, будет протянут дюкер или не будет. Будет, конечно. Главное — его работа с людьми. Он, хозяйственник, превращается как бы в работника парткома. А вы говорите, что нет движения сюжета! В этом новое этой вещи, в этом ее душа, ради этого и стоило ее «гнать» на кинематограф. Несмотря на разумность, которую высказал товарищ Бликман, что касается веснушек, то это я отметаю. Что значит, уже было? Пока будут у девушек на лице веснушки, до тех пор и будут веснушки в кинематографе. Если кинематограф будет идти за жизнью. Уберем веснушки, уберем тапочки, уберем протаскивание каната, что-то останется, материала много, но не останется искусства. И на это я не пойду. Убрал кайло, убрал краску, сделал перевес, и произведение перестанет быть художественным. И возвращаюсь к самому главному. Есть писатели, по своему печатному слову очень трудные. Я же хочу и пишу так, чтобы меня любой мало-мальски нормальный человек мог понять. Надо взять меткое направление в творческом произведении, вот что должен взять художник. Мое направление предельно ясное. Это история о том, какое Кукуев оказал влияние на людей и какими они стали. Я хочу, чтобы вы поняли существо этой вещи, ничего больше. Пока я этого не увидел.

Казалось, еще немного, и будет принято решение всех отправить по домам, снова читать сценарий и прийти на зачет еще раз.

Первым пришел в себя Мидевников, видно, уж очень его вся эта «кукуевщина» задела, заговорил, даже не спросив слова у председательствующего. Да и кого и о чем спрашивать, если и так уже понятно, кто кого обсуждает и кто кому выставляет оценки.

Все смотрят на Гаврилу, а он монументален, лицо неподвижное, будто все происходящее его мало касается. Но те, кто научился распознавать оттенки его сдержанности, научился по малейшим признакам угадывать его состояние, могли увидеть, что доволен Гаврила тем, как идет разговор, как мажут под хвостом горчицей заносчивым гастролерам — и Ложевникову, и Закаржевскому. Ни в одно выступление не встрял, ни одного суждения не прокомментировал. Сидит этаким Александрийским столпом, дает слово, благодарит за искреннее суждение.

— Спасибо. Кто следующий желает высказаться?

Мидевников после косноязычной нотации посыпал своей скороговоркой. Говорил он без всякого колебания, глядя перед собой в пол, будто читал на полу разостланную книгу, и удивлялся тому, что приходится говорить о вещах вроде бы и очевидных. Жестом руки, адресуясь к полу, давал понять, дескать, вот же, как все ясно, можете и сами посмотреть и убедиться.

— О Франциске и Августине. Конечно, такие люди были. Но надо же перенестись в ту эпоху. Это же была эпоха искусства условного, не диалектического. Людей рисовали с нимбом над головой, с удлиненными формами, тонкими руками, крылышками за плечами. Из героя делалась икона. В средневековом искусстве сознательно, именно в житиях святых не было стремления передать живого человека. От живого человека как бы шарахались, ибо он вместилище грехов, пагубных, мирских слабостей и искушений. Реалистическое искусство не боится живого человека, что ж нам возвращаться к агиографической литературе, это же смешно. Онегин был модник и, надо думать, на зависть многим. Но наденьте сегодня «широкий боливар» и выйдите на улицу, за сумасшедшего примут. Я не говорю, что человек не может рассуждать о морали. Пожалуйста. Но зачем же так долго и, простите, так пресно, так плоско? Это же производит обратное действие, — в интонации Мидевникова вдруг послышались нотки сострадания. — Простите, но я буду говорить грубые вещи. Кукуев, судя по всему, здоровенный мужик. Вокруг красивые девушки. Трудно себе представить, чтобы в нем хоть что-то живое не проявилось. Это же святой Антоний, а не живой мужик. Я не говорю, что он должен кого-то тащить в лесок или еще куда-нибудь. Но этот же сидит все время и мечтает о своей жене. Сидит этот идиот и ничего не чувствует. Не бывает так!

Тут уж Ложевников не выдержал.

— Если бы моя дочь училась в том вузе, в каком вы преподаете, я бы высказал опасения в связи с вашими взглядами на живого человека.

— А я бы вашу дочь никогда не принял, представляю, что у нее в голове! — не полез за словом в карман Мидевников.

Ложевников не нашелся, что ответить. Такое упорное нежелание понять его святую правду даже обескураживало. И вдруг он заговорил совсем другим тоном, ища сочувствия, в надежде на понимание его сокровенных и чрезвычайно ценных соображений.

— Может быть, — сказал он негромко, раздумчиво, доверительно, — я, в конце концов, понимаю, для отдельного человека они, эти чувства, о которых говорят, естественно, существуют. Я же против этого не возражаю. Но это же искусство! Весь вопрос в той задаче, которую мы преследуем. Тут существенно наличествование той пользы, которую несет нам образ. Неужели это так трудно понять? Почему никто не отметил, что Кукуев не отдает ни одного производственного указания? Даже решение тащить дюкер через болото, а не по удобной трассе, не в обход, это же не он скомандовал. Он же людей готовил, исподволь, деликатно, а когда подготовил, они сами, понимаете, сами и предложили идти через болото. Он нигде не выступает в роли хозяйственника. Он управляет душами людей. До сих пор этого многие не поняли. Как он руководит людьми, каким способом? Через духовное общение! Особенно важно духовное общение с ним в моменты их критического жизненного существования. Я хочу, чтобы было высокое искусство. Как Рафаэль говорил: «Я беру самую красивую женщину и изображаю ее, устраняя недостатки, ей свойственные».

— Далеко кулику до Петрова дня, — негромко, но отчетливо произнесла Ольга Федоровна, казавшаяся до того безучастной, погруженной в себя, но все, оказывается, слышавшая.

Не первый раз, конечно, крупный писатель сталкивался с такими недалекими, ограниченными людьми и всякий раз испытывал горестную досаду. Однако горечь эта имела и привкус сладостной мысли о том, что всякий очень большой художник непременно обречен на известного рода одиночество и, чем более любезен он народу, тем больше неприязни и зависти в виде нарочитого непонимания простых вещей он будет встречать со стороны своих коллег и тех критиков, что на иную славу, кроме геростратовой, рассчитывать не могут.

Ложевников говорил, не торопясь, не повышая голоса, тем самым требуя полнейшей тишины. И было слышно в паузах, как шуршит вечное перо стенографистки по школьной тетрадке в линейку, предпочтительном материале для записей, используемом в Бюро съездовых стенографов.

Живя и вращаясь в сферах сугубо партийных, Ложевников уже привык к хождению таких весомых и несомненных активов, как, например, «есть мнение!»

Если бы Ложевникову директивные органы поручили отредактировать «Книгу Бытия», то можно с уверенностью сказать, что первыми ее словами в новой редакции стояло бы: «В начале было мнение».

Магическое «есть мнение» это даже больше, чем факт, это та самая изначальная и по справедливости не для всех различимая идея, предшествующая бытию и творящая его. Раз уж «есть мнение», то оно непременно обретет плоть, станет поступком, событием, поворотом судьбы в ту или иную сторону.

Было, например, мнение, что «Кукуев» — это «Мать» Горького на современном этапе развития.

В перерыве Июньского пленума ЦК Михаил Андреевич Суслов лично, в присутствии оказавшихся радом Зимянина Михаила Васильевича и Рашидова Шарафа Рашидовича пожал автору руку и с доброй улыбкой, чуть поморщившей впалые щеки, произнес: «А ведь и вашего"Кукуева можно смело назвать"очень своевременной книгой!"»

Вот почему Ложевников смотрел на всех так грустно и внушительно.

После рафаэлевских «стансов» все сидели не то чтобы подавленными, но чувствовалась какая-то общая неловкость от участия в деле, оказавшемся вязким и липучим.

— Это картина не о Главгазе, — грустно вразумлял ведущий писатель, уже ни на кого не глядя, как бы читая у себя в душе. — Тех, кто работает на трассе, мы наловчились делать, а вот человечность воспроизводить не научились. О кино было сказано, что оно должно работать не по плану, а по принципу большого искусства. Так сказано в руководящих организациях, и это должно стать нашей действительностью.

— И это после разговоров о Рафаэле? — уточнил для себя Дмитрий Дмитриевич. — Слушаю вас, Алексей Иванович, и диву даюсь, ваш «чародей слова» действительно так изъяснялся?

— Воспроизвожу, простите, стенографически. Такого не сочинишь. Начальственное косноязычие это особый раздел филологии! — рассмеялся Алексей Иванович.

— И вы думаете, что Ложевников действительно верил, что его творения лишь высшей мерой могут быть измерены и назначение их — вечность? — поинтересовался Дмитрий Дмитриевич.

— Кто его знает, что он там про себя считал, но не похоже было, чтобы он просто так брюзгливой скорбью прикрывал ужаленное самолюбие… Ну, а когда мы услышали, что работать надо не по плану, а по «принципу большого искусства», оставалось только переглянуться и пожать плечами. Где, в каких таких руководящих органах такие вольные веяния завелись, мы, естественно, не ведали. С нас как снимали шкуру и квартальные премии за нарушение сроков «запуска-выпуска», так и снимают.

Тут вступил в бой Гаврила, наша главная артиллерия. Голос, кстати, был у него такой, что его, небось, в молодые годы весь эскадрон в конной атаке слышал, но начал он ровным гудением, вполне умиротворенно.

— О чем говорят в руководящих организациях, мы узнаем только по документам, которые нам дают для неукоснительного исполнения. Мы пока еще документов о превосходстве «большого искусства» над планом не получали и в газетах ничего похожего не видели. У Козинцева сложности на съемках «Гамлета», можно не сомневаться, что здесь нас ждет действительно большое искусство, только цеха и объединение полгода уже без премии сидят на голой зарплате. Вот как дело обстоит в нашей реальной действительности. Позиции сторон, судя по всему, определились, мы уже начинаем в чем-то и повторяться, так что с вашего позволения несколько слов скажу и я. Мы считаем эту картину ведущей в нашем плане, и поэтому у нас пристрастное и тревожное отношение к этому вопросу. Мы все замечаем у вас, Дмитрий Михайлович, большой талант, без этого таланта вы бы не были большим писателем, которым вы были и остаетесь в литературе. Мне досадно, что сегодняшний разговор произвел на автора такое удручающее впечатление…

— Нет такого впечатления, — поспешил Ложевников.

— Есть, есть, — стоял на своем Гаврила, — удручающее впечатление. Вплоть до того, что вы ставите вопрос, следует ли, дескать, нам заниматься этим делом.

— Не ставлю… не ставлю я так вопрос, — почувствовав что-то неладное, всполошился Ложевников, уж не придется ли ему снова искать киностудию, где бы приткнуться со своим «Кукуевым», — нет у меня таких настроений.

— Есть, есть, мы же видим, — убежденно гудел Гаврила. — Но перед нами поставлена задача, и мы обязаны ее выполнить. Разговор был дружеским, понимающим, доброжелательным, заинтересованным. А положение довольно трудное. Множество персонажей говорят на каком-то вроде бы изощренном нравственном языке, но как однообразно. Не считает же автор своих героев, Вику, Люду, Беллу, комсорга Короткова, людьми с четырехклассным образованием, а впечатление-то именно такое… Повторять не буду. Сказано было много верных и полезных вещей. Учитывая все оттенки выступлений, сценарий можно принять… А режиссера, так исступленно желающего его поставить, можно попросить в меру своих способностей на отклик, в меру своего понимания услышанного как-то усвоить сделанные замечания и предложения. Всех благодарю за работу и терпение. Да, последнее. До представления сценария в следующие инстанции надо его хотя бы сократить… — Немножко подумал и махнул рукой. — Впрочем, на усмотрение авторов.

Режиссуру не только на съемочной площадке, но и на худсовете Гаврила умел вести тонко. Можно было подумать, что про необходимые сокращения забыл и вспомнил только в конце своей недлинной речи. Скорее всего, он припас это пожелание к концу, чтобы, в конце концов, можно было махнуть рукой, тем и поставить точку. И точка эта, для всех такая очевидная и значимая, в стенограмму попасть не может.

— Вон она, прикладная эстетика. А мы-то думаем… — что «мы думаем», Дмитрий Дмитриевич не уточнил и тут же поинтересовался: — А что стало с Мидевниковым, главой, как я понимаю, оппозиции? И как себя чувствовал сам-то Ложевников после вашей бани?

— А что он мог сделать профессору университета? Что он мог сделать сотруднику Эрмитажа? Но горячий прием, видно, ему крепко запомнился, это публика памятливая. Вот когда он приехал на утверждение кинопроб, тут уж он на нас попытался отоспаться. Актеров на роли тоже худсовет утверждает, тут уж он устроил нам головомойку. Мы таких речей и от чиновников из Главка не слышали.

«Я лично считаю, что вы не мобилизовали съемочную группу на то, чтобы максимум усилий направить на поиски исполнителя главного образа, образа Кукуева. Я же по телефону сказал: проваливается картина! А вы по главному герою ничего не делали. Почему у вас так получается, я не понимаю. И со стороны объединения ничего не сделано в направлении главного героя. Нет Кукуева — нет картины! Чего вам не хватает? Пленки вам не хватает? Пленка будет предоставлена. Времени мало на съемки? Выпускайте картину на полгода позже — никто вам ничего не скажет! Все ваши мысли, все ваши старания должны быть направлены на главную роль — роль Кукуева. А этого сделано не было. Даже ничего не было сделано в отношении приглашения Лукьянова, который изъявил желание сниматься в этой роли».

Ему говорят, звонили Лукьянову, у него инфаркт.

«А вы с врачами говорили? А вы к нему съездили? А вы узнали, запрещено ему сниматься или нет? Быть может, и не запрещено. Тем более что условия съемки идеальные — Киев, фрукты, никакой физической нагрузки. А сведения о том, что Лукьянов конченый человек, нужно было хотя бы проверить. Услышали, инфаркт, и все, руки подняли. Даже не проверили. Вот такого отношения к искусству я не понимаю».

И тут же продемонстрировал свое отношение к искусству, полное самоотречения и самопожертвования:

— Я хочу, чтобы было высокое искусство, и режиссер может смело отойти от буквы сценария. Одно дело беллетристика, там все возможно. Верим же мы, что Мария могла предпочесть молодым старого Мазепу. Но попробуйте дать это в кино? Когда в машине сидит эта туша, Кукуев, а рядом в уголке Муся, я не верю тому, что эта туша могла возбудить любовь Муси. А он еще начинает кричать на Мусю. Не должен он грубить, он просто должен себя затормозить как мужчину. Пусть у вас будет актер в сорок лет, пускай это будет не мой Кукуев, но пусть это будет талантливое явление искусства, которое сумеет покорить зрителя. Не жалейте пленки, пробуйте актеров. Не будет Кукуева, не будет картины! Что вы нам предъявили? Актера Дубровольского отметаю сразу. Он не охватывает всего Кукуева, это очевидно. Николай Брючков. Ну нет у него внутреннего нутра для подтекста. И внешние данные не вяжутся с образом Кукуева, мало ли, что знаменитый актер. У него же лоб, как у ястреба. Нельзя совместить такой интеллект, как у Кукуева, с таким лбом, как у Брючкова. У него и нос кривой! И это человек, который должен совершить подвиг?! Нельзя же допускать такие вещи. Мы же издеваемся над своими людьми. Посмотрите-ка, в американских фильмах даже гангстеров обязательно подбирают обаятельных. Уважают свой народ, а мы что ж?

После таких выговоров и нотаций Гаврила не выдержал и заключительное слово начал раскатисто:

— Я хочу довести до вашего сведения, дорогой автор, что нет основания для возбуждения уголовного дела по обвинению Лефильма и нашего творческого объединения в том, что они лениво искали достойного исполнителя на роль Кукуева. Мы могли бы предъявить вам список прекрасных актеров, познакомившихся с предложенным сценарием и отказавшихся участвовать даже в кинопробах. В кинематографической практике, уважаемый автор, случай не частый. Мы не называем вам этих актеров, как вы понимаете, по этическим соображениям. У Лукьянова второй инфаркт. Я не хочу думать, что это после прочтения сценария, присланного ему по вашему требованию. И когда вы говорите об идеальных условиях съемок фильма, где главные события происходят в трясине и на болотах, это выдает вашу неосведомленность в кинематографической практике. Мы готовы прислушаться и к советам, и к критике, но только с одним условием, если советы профессиональны, а критика продуктивна.

Интересно, что по наружности и Ложевников, и Гаврила производили впечатление людей громоздких. Но военная выправка, вошедшая в плоть и кровь человека, умевшего ходить в длиннополой шинели с шашкой на боку, придавала всем движениям Гаврилы особую грацию, все его движения были просты, закончены и целесообразны. Ложевников же, помня о своем немалом воинском звании в должности военного корреспондента одной из центральных газет во время войны, считал, быть может, что и одного звания достаточно, чтобы производить самое благоприятное, даже сильное впечатление на окружающих.

Отсутствие не только серьезного, но и уважительного отношения к киноделу задевало профессиональное достоинство Гаврилы, и он вполне решительно давал понять вельможному гастролеру, кто хозяин в лавке. Иногда они были даже похожи на двух огромных медведей, поднимавшихся на задние лапы друг перед другом для решительного объяснения…

— Знаете, Дмитрий Дмитриевич, проработав на киностудии первые десять лет, я окончательно утвердился в мысли о том, что сама кинокартина редко бывает интересней истории того, как фильм делается, в какой борьбе, в каком противостоянии самолюбий и мировоззрений, кипении интриг, страстей. И каждый фильм это еще и маленькое, а иногда и большое, кладбище несбывшихся надежд, обманутых желаний. Создание фильма это жизнь подлинная, настоящая, а на экран реальная жизнь проникала, пробиралась и просачивалась процеженная, с приправой утешительных выдумок.

Где она, история советского кино?

То, что написано в справочниках и словарях, в диссертациях, даже в мемуарах, разве может дать представление о среде преодоления, обо всей полосе препятствий, по которой был обречен идти наш кинематограф? Дилетантизм начальства, партийный надзор, отсталая техника, низкое качество отечественной кинопленки, не позволяющей снимать в один-два дубля… Но любые организационные и производственные заморочки не шли в сравнение с человеческим единоборством во всем необъятном многообразии упертого взаимонепонимания, иногда от серости, от глупости, но чаще всего по расчету. И если бы все сводилось к делению на «красных» и «белых»! Если вам рассказать, как тот же Мидевников с этого же самого кресла, все так же, не доставая ногами пола, громил невиннейшую «Крепостную актрису». Как он третировал всю эту затею, как он обличал эту уступку «нэпмановской безвкусице», как обличал эти «опивки и объедки со стола пресыщенной буржуазии». В ход были пущены и немалые исторические знания. Граф Кутайсов был не таким. Гусар при Павле, оказывается, был всего лишь один эскадрон. В сценарии гусары совсем другой эпохи, зритель будет свистеть! По какой шаткой, узкой жердочке удалось провести эту не то что безвредную, но и едва ли не лучшую в своем жанре картину к зрителям, не отпускающим ее с экрана десятилетия. Через пятнадцать лет после выхода картины на экраны мы получили письмо с базы подводных лодок на Дальнем Востоке. Оказывается, в многомесячных автономных плаваниях, когда в экипаже наступает предел утомляемости, начинаются срывы, конфликты, ошибки, именно в этот момент, никак не раньше, достается спасительный эликсир… «Крепостная актриса»! И людям, не видевшим несколько месяцев неба, не дышавшим нормальным воздухом, фильм наполняет и легкие, и кровь живительной силой… Мы ходили именинниками, особенно Гликман, отец всех музыкальных фильмов на студии. Но недолго. Одна из самых амбициозных дам на студии, этакая плавающая по коридорам баржа мер и весов, а без ее плевка, кажется, ни одна картина нашего объединения не уходила к зрителям, и здесь осталась верна присяге, данной хорошему вкусу:

«Читали в многотиражке письмо краснофлотцев… Наши поздравления… Кто-то должен делать фильмы и для матросских клубов…»

Ох, Дмитрий Дмитриевич, если бы вы знали, сколько хребтов, сколько судеб переломали, а хотели бы переломать еще больше, эти набухшие от самодовольства жрецы и жрицы хорошего вкуса, сколько талантливого, но неугодного им народа эти жрецы сожрали! Но это ревнивцы, соперники, чужаки, конкуренты. А когда, как говорил Маугли, люди одной крови вдруг сшибаются, чуть ли не насмерть… Гаврила! Человек сдержанный, осторожный, терпимый, на старости лет подвергнутый начальственному остракизму за формализм, представляете, и вдруг так обрушился на «Три билета на вечерний сеанс»… Рубил просто под корень! И сценарий-то как-никак нашего коллеги, Раскова, Федора Борисовича, человека с именем, человека профессионального… И сценарий-то на живом материале, на сливочном, как говорится, масле, без художественного маргарина… Ну что тут скажешь! Когда какая-нибудь случайная птичка, насобачившаяся в газете чирикать по любому поводу с важным видом, вдруг залетит в кресло главного редактора и, ни уха, ни рыла в искусстве не понимая, знай, спасается, оповещая всех вокруг о своих чувствах тревоги, настороженности, предчувствия катастрофы, поражения, провала… здесь все ясно, служба у них такая, угадать и угодить, что ж от них еще ждать, другому и взяться неоткуда. Без этих упырей и кикимор ни одно дело не обходится. А вот когда брат на брата встает, когда друг друга топчут, и не из страха, не под нажимом, не по команде, кто про это расскажет?

«Что бы это могло значить, — недоумевал Дмитрий Дмитриевич, не только слушая, но и приглядываясь исподволь к соседу. — Случайность?»

И как он ни пытался разглядеть в своем соседе человека, играющего двусмысленную роль, никаких примет, способных поддержать его подозрения, пока найти не мог.

Глава 9. Влюбленные в Кукуева

Только владеющим кистью, умеющим написать «Крестный ход в Курской губернии» и «Прибытие послов в Венецию», дано изобразить шествие жрецов из просмотрового зала на четвертом этаже в помещение для худсовета на втором этаже, шествие по лестницам и коридорам под пытливыми взглядами сотрудников студии.

Просмотр только что смонтированного фильма, сведенного пока еще на две пленки, звук отдельно, изображение отдельно, устраивался наверху, в конференц-зале. Посмотреть новое изделие сбегался студийный люд, свободный от неотложных дел и съемок. И вот в зале вспыхивает свет, судьи неспешно поднимаются со своих мест в центре зала и в неспешном движении, прорезая досужую публику, начинают свое шествие по лестницам и коридорам. Все ищут в их лицах признаки грядущего приговора…

А те плывут, ступают, вышагивают, и всяк идет так, как сознает свой путь в отечественном, а то и в мировом кинематографе, так, как хочет сам себя предъявить наблюдающей шествие публике.

Верховные судьи не позволяют себе во время этого довольно продолжительного передвижения в пространстве обмолвиться словом, выдающим их суждение об увиденном фильме, уже родившееся во время борьбы с зевотой в темном кинозале. Они нескрываемо громко говорят о пустяках, о предметах посторонних, вплоть до газетных новостей, что же касается только что отсмотренного фильма, то и здесь замечания касаются лишь вещей самых незначительных. Разъехались, например, по вине киномехаников звук и изображение — «Ну когда же на студии будет нормально работать проекция!?» — или неудачный парик — «Когда-нибудь мы научимся делать парики!?» и все в таком роде.

Это генералитет.

А вот те, кто видит себя в студийной иерархии в ранге подполковников и майоров, как правило, придают своей походке озабоченность, сосредоточенность и некоторую поспешность, не переходящую, однако, в бег. Эта легкая деловая трусца имеет свое оправдание. У генералов на ходу никто мнение спрашивать не осмелится, а у майорш и подполковниц могут спросить. И вот тут-то рысца — самое лучшее средство сберечь свое мнение про запас, дабы не порождать опережающие мнение худсовета предосудительные «коридорные мнения». А если кто-то из спешно любопытствующих и пристроится к такой трусящей подполковнице, та всегда может, бросив: «Да обожди ты…», прикрыться чем-нибудь в эту минуту неотложным.

Публика третьего разбора, тоже в небольшом количестве представленная в худсовете, как правило, мнений своих не скрывает, но всем понятно, что на весах правосудия мнения эти тянут не много.

И уже совершенно особое зрелище, требующее не репинской, не тинтореттовой, а как минимум рембрандтовской тонкой кисти, являют собой представители Госкино и ответственных партийных инстанций, нет-нет, да и появляющиеся на самых ранних этапах сдачи фильма. Естественно, это случалось лишь тогда, когда речь шла о фильмах, каковыми и Госкино, и партийные руководители намеревались отчитываться за свои благодетельные труды перед другими, еще более высокими инстанциями.

На первый же просмотр едва слепленного на двух пленках «Кукуева» и предъявленного даже не худсовету киностудии, а всего лишь художественному совету объединения, прибыли остроглазые ответственные членки Коллегии Госкино Кукарева и Муренева.

Нет таких красок, да и кисти такой не найдешь, чтобы описать и походку, и лица, и незаконченный в задумчивости жест руки, полуприкрытые веки, говорящие о внутреннем созерцании и осмыслении только что увиденного. Монументальные министерские дамы несли в себе и на себе, боясь расплескать, всю полноту наслаждения, только что пережитого в темноте просмотрового зала.

Так идут от причастия.

Так расходятся с пасхальной заутрени.

Кукарева и Муренева плыли рядом, не глядя друг на друга, не замечая ничего вокруг, поскольку чувство, охватившее и только что переполнившее их, было настолько личным, настолько глубоким, настолько интимным, что вот так, вдруг, заговорить об этом было бы даже нескромно.

Глаза у обеих были полуприкрыты, а на лицах проступала печать той тайны, мучительной и сладостной истомы, которая делает женщину счастливой.

Их сопровождал директор студии, этаким медвежонком средних лет, выученным резво ходить на задних лапах. Он семенил рядом и даже умудрялся делать забегания вокруг, когда предвидел попытку кого-нибудь бесцеремонного режиссера или сценариста приблизиться к министерским дамам и чего доброго заговорить о застрявшем в Госкино сценарии или о несогласии с присланными оттуда же поправками. Как человек угадливый, он сообразил, что в нынешнем своем состоянии государственные дамы должны быть ограждены от подспрашиваний и подбеганий.

В томлении своем дамы были почти беззащитны, и у директора даже возникло пару раз желание крикнуть разинувшим рты невежам: «Че пялитесь!» Сам же, на правах служителя, допущенного в интимные покои, коротким, исполненным скромности взглядом нет-нет и посматривал на плывущих жриц, готовый предупредить любое их желание.

Как два кубка, наполненные до краев упоительной влагой, так и не расплескав в коридорах и на лестницах всю полноту пережитых чувств, Кукарева и Муренева вплыли в комнату худсовета, опустились в подставленные им кресла, закурили, широким жестом стряхивая пепел в оббитую пепельницу.

На худсоветах в ту пору страшно курили.

Итак, восприемники новорожденного «Кукуева» собрались вокруг его колыбели.

Августейшему младенцу с легкостью можно было предсказать блистательное будущее, помня о сватах из ЦК, инициировавших и само зачатие и ревниво наблюдавших вынашивание плода.

В тишине, казавшейся нерасчленимо плотной, первым решительно попросил слова директор киностудии.

Случай небывалый!

Вообще директор студии не частый гость на худсоветах в творческих объединениях, поскольку у него есть свой худсовет, худсовет киностудии, и там он председатель, и все творческие объединения обязаны ему и его худсовету предъявлять свою продукцию. Неожиданным и небывалым было и его желание выступить первым, потому что по негласной табели люди, сознающие свою силу и власть, выступают в конце обсуждения, надо думать, для того, чтобы не задавить робкие умы авторитетом своих подавляющих мнений, с одной стороны, и поправить тех, кто чего-то не понял или недооценил, с другой.

Впрочем, порыв этот объяснялся просто.

Зная о непримиримых спорах, сопровождавших весь ход работы над «Кукуевым» в нашем объединении, директор больше всего боялся того, чтобы кто-нибудь не попробовал задушить новорожденного в колыбели, задушить до того, пока младенец попадет под верховное покровительство. Страх, не покидавший его, страх при мысли о том, что с него, именно с него, с директора киностудии, спросят там, наверху, за все, в том числе и за безответственное отношение некоторых товарищей на Ленфильме к ответственному заданию ЦК, гнал его вперед…

Страх располагает к искренности.

— Я взволнован, — сказал директор и тут же, почувствовав, что взял непростительно невысокую ноту, поправился: — Я чрезвычайно взволнован. Я взволнован этой картиной. Давно мы не видели на экранах, на наших экранах, таких светлых, чистых, целеустремленных людей. Если я не космический идиот, а я не космический идиот, то людям, посмотрев эту картину, захочется подражать Кукуеву, захочется подражать тому славному парню… не помню фамилию… да, да, Зайцеву, который лезет через трубу с тросом. Замечательно поработал артист Разверзев. Он ездил на трассы, он присутствовал при протаскивании дюкера, он старался понять и понял внутреннее содержание этой работы. И в этом основа удачи фильма. А фильм является нашим ответом на многие нигилистические картины, в которых герои в чем-то сомневаются, в чем-то колеблются. Редко приходится говорить вот так прямо хвалебные слова. Но это — победа, настоящая победа.

Еще никто и слова худого не сказал, а наш медведик уже встал на задние лапы и грозно замахал когтями.

Как и можно было ожидать, тут же слово взял Мидевников.

— По-моему, не захотят люди подражать Кукуеву…

Надо было видеть в эту минуту директора. Он тут же обернулся к государственным дамам, ища у них если не защиты, то хотя бы понимания, каково работать в такой атмосфере! Но дамы даже не подняли век, они за пеленой извергаемого из уст дыма не видели ничего вокруг, похоже, что и не слышали. А Мидевников гнул свою линию с необъяснимым упорством.

— Как можно подражать человеку, который только ходит и поучает, ходит и поучает, прямо Христос. И весь фильм прямо как пятое евангелие. Даже Мария Магдалина есть, эта падшая Пеночкина, возрожденная проповедью Кукуева. Мне как старому интеллигенту такие фильмы говорят очень мало, и не волнуют. Не волнует и слащавая, суетливая какая-то любовь Кукуева. В картине нет ничего кроме дидактики. Мне говорят правильные вещи, говорят, говорят и говорят… Произведет ли эта картина тот эффект, который мы ждем?.. Едва ли. Замечу при этом, что фильм хорошо снят, особенно натурные съемки. Техника на стройке работает очень выразительно, и портреты работающих заставляют вспомнить Дзигу Вертова. Поэтика документального кино не противопоказана художественному фильму, а вот художественности-то этой картине как раз и недостает. Сценарий нам предлагал житие святых. Вот мы его и получили. Посмотрим, как на эту картину отреагирует зритель.

Да, директор во время этого выступления мобилизовал все свои немалые мимические способности, чтобы отмежеваться и выразить немо, но убедительно, полное несогласие с такой оценкой. Актерские способности у директора были, но школа ТРАМа, Театра рабочей молодежи, где он подвизался перед войной, наложила печать грубоватой плакатности на его исполнительскую манеру, и потому его актерские демонстрации вблизи чаще всего вызывали чувство неловкости.

Погруженные в свои переживания феи Госкино, медленно остывая и начиная различать окружающие лица и предметы, были не в силах оценить ни дерзость выступления Мидевникова, ни мимический дивертисмент насмерть перепуганного директора.

Плотная тишина снова сомкнулась над головами участников худсовета, погрузившегося в серую, переливающуюся перламутром табачную дымку.

— Картину надо остановить, — то ли сказала, то ли выдохнула Кукарева, тихой улыбкой подтверждая очевидность и неизбежность высказанного предложения. — Ее надо остановить… — Уже чуть тягуче и как-то совершенно доверительно повторила государственная дама. Кто знает, может быть, именно в этой интонации просила Зевса остановить Солнце сладострастная Алкмена, осознав, что для полноты счастья и зачатия Геракла ей ночи попросту не хватит. — Ни в коем случае нельзя торопиться. Нельзя… Было бы величайшей ошибкой, если бы сейчас творческий коллектив, уставший от съемок фильма в таких трудных условиях, поспешным движением, неосторожным решением, каким-то неловким, неуклюжим прикосновением разрушил бы уже заявившую о себе атмосферу необычайного обаяния, доверительности, если угодно, хорошей интимности, столь необходимых нам в производственных фильмах. Картину надо остановить на два-три месяца…

И мы увидели перед собой просто Мальвину, если бы не сигарета и английский костюм строгого покроя. Мы видели перед собой женщину, покоренную, очарованную Кукуевым, женщину, желающую длить и длить открывшееся и уже вкушенное счастье, делиться этим счастьем с многомиллионной аудиторией зрителей, забыв о такой чепухе, как сроки, план, деньги и все такое прочее.

— Было бы ошибкой в угоду производственным обстоятельствам расплескать, не заметить, недооценить… Мы сейчас не можем во всей полноте осознать, прочувствовать, взвесить… — Казалось, что перед нами не представитель директивного органа, а дама, вдруг оказавшаяся в саду, полном нежнейших цветов, она и сама боится шагнуть, сделать неосторожное движение, но и ласково предупреждает тех, кто хочет вступить в этот сад, полный нежности и благоухания. — Ну вот, хотя бы это. История молодых людей, там, где Пеночкина. Каков ее итог? Временное нравственное соглашение. Но этого мало. Мне кажется, драма должна заканчиваться победой. — И здесь жрица Госкино улыбнулась, мысленным взором увидев во всей полноте долгожданную нравственную победу молодых. — Сегодня на грядущее счастье фильм только намекает. Мало. Этого мало. И это только один пример. Нельзя спешить. Сегодня, еще раз говорю, трудно переоценить фильм, его значение. Это же сращивание тех разрывов, которые обнаружились на студии, которые обнаружились в нашем кинематографе…

Гельвеций говорил о том, что мы не знаем слов для неизвестных нам чувств. Каковы чувства, таковы и слова. Свою влюбленность в Кукуева Кукарева выражала все теми же скрипучими, рожденными в канцелярских застенках, нечеловеческими словами. Все сидели и делали вид, что понимают о «сращивании» каких «разрывов» им поет сегодня сирена.

— Я понимаю, чего стоило пробить агрессивный снобизм Дома кино, высокомерно навязывающего свое отношение к сложным вещам. О чем этот фильм? О единстве человека и труда, и что еще важнее, о единстве руководителя и коллектива. Вы подошли к самым важным вопросам, над которыми будет еще работать наш кинематограф. Очень по-товарищески прошу съемочную группу не спешить, быть предельно осторожными. Председатель Госкино, товарищ Романов, человек умный, человек доброжелательный, тонко понимающий все сложности киноискусства, и он может пойти вам навстречу… Поверьте, может…

И Кукарева угасла в какой-то счастливой истоме, с тихой улыбкой чуть качнула головой, видимо, живо вспоминая пережитое счастье, и потянулась за новой сигаретой.

Несмотря на истому и публичное мление, Кукарева не забылась, не погрузилась в служебный экстаз настолько, чтобы что-то пообещать от имени председателя Госкино, умного и доброжелательного товарища Романова.

Она пролепетала лишь о том, что тот «может пойти навстречу», считай, может и не пойти, и потому никто всерьез не воспринял призыв остановить картину для любовных прохлад.

И все-таки надо было видеть и слышать, как покусывала, посасывала, причмокивала словами товарищ Кукарева, как тихо и нежно перебирали ее обкуренные пальцы струны напевной арфы, аккомпанировавшей арии про единство человека и труда, коллектива и руководителя. Обычно эти арии исполнялись с трибун в сопровождении пронзительно предупреждающей флейты и направляющего барабана.

И пусть слова были из словаря редакционных заключений и директивных докладов, голос был полон наготы, а интонации были чувственны до бесстыдства.

Это же ангельское пение с проглатыванием неудержимой слюны и вязким причмокиванием прозвучало и в исполнении товарища Муреневой. Она говорила о своей влюбленности, да что там, о любви к товарищу Кукуеву с каким-то преодоленным смущением, будто признавалась невольно, поскольку в страсти ее был, надо полагать, какой-то неведомый порочный оттенок.

— Тема труда сама по себе захватывает, — как о глубоко интимном сообщала Муренева. — Она волнует и вызывает всячески приветствуемую симпатию… И всяческую тягу к этому… Это шаг, который надо развить в глубину.

Развить в глубину шаг под названием «Знакомьтесь — Кукуев!» было довольно трудно, практически невозможно, поскольку предельная глубина, где-то по щиколотку зрителю подросткового возраста, была достигнута сразу, зато «развить этот шаг» в высоту оказалось вполне возможно.

Фильм был принят и в ленинградском обкоме, а потом и в Москве, и в Госкино, и в ЦК, как праздничный торт, как знамя, как свершение, как светильник. И когда речь зашла о том, что же выставлять на конкурс на очередном Московском кинофестивале, то и двух мнений быть не могло, «Кукуев» и только «Кукуев»!

Мудрецы высших инстанций были искренне, надо думать, убеждены в том, что «Знакомьтесь — Кукуев!» поведет за собой не только кинозрителей, жаждущих подражать кто посильней, главному, кто послабей, второстепенным героям, но и кинематографистов всего мира, по крайней мере, прогрессивных. Фильму был заранее уготован «Большой приз» фестиваля.

Председателем конкурсного жюри в тот год был назначен Григорий Михайлович Козинцев, патриот Ленфильма, недавно удостоенный Ленинской премии за художественный кинофильм «Гамлет».

И вспыхнуть бы на вершине всемирного кинематографического форума в Москве фильму «Знакомьтесь — Кукуев!», шагнуть бы ему вестником мира и труда к кинозрителям зарубежных стран, но случилось непредвиденное.

Через пятнадцать минут после начала конкурсного просмотра в кинотеатре «Россия», построенном прямо к фестивалю, жюри, не сговариваясь, стало покидать зал. К концу фильма не только ни одного члена жюри, но и жаждущих киноновинок зрителей в огромном зале осталось всего наперечет. Фильм провалился. Ни проползание с тросом через трубу, ни возрождение к новой жизни падшей Пеночкиной, ни симфония протаскивания дюкера через реку, ничто не смогло пробить косность и эстетизм конкурсного жюри.

В срочном порядке, пользуясь преимуществами устроителей кинофестиваля, оргкомитет заменил в конкурсной программе ударный фильм «Знакомьтесь — Кукуев!» скромной кинолентой «Порожний рейс», при распределении наград еле-еле потянувшей на «Серебряный приз».

Козинцев же, несмотря на изрядное давление официальных кругов и рекомендации доброжелательных друзей не пытаться перешибить плетью обух, все-таки обух перешиб, и «Большой приз» фестиваля был вручен итальянскому кинорежиссеру Федерико Феллини за фильм очень далекий от магистральных путей прогрессивного, демократического искусства, борющегося за мир между народами. Фильм назывался довольно странно, но название это стало в кинематографической среде чем-то вроде пароля — «Восемь с половиной».

Руководство советского кинематографа не поступилось принципами и своеобразно доказало ошибочность принятого жюри фестиваля решения.

Фильм, получивший «Большой приз», главный приз Международного Московского кинофестиваля, не был приобретен Госкино для кинопроката, и советские зрители его так и не увидели, зато фильм «Знакомьтесь — Кукуев!» отсмотрело около семи миллионов советских граждан, и это только за первый год проката.

Но если внимательно всмотреться в фильм Федерико Феллини «Восемь с половиной», непредвзятый зритель может увидеть в этой итальянской кинокартине мотивы и темы, затронутые в фильме про «Кукуева».

Есть и у Феллини тема прокладки чего-то нового и жизненно необходимого в особо сложных условиях?

Есть.

Правда, это особо важное режиссер видит в прокладке путей от человека к человеку.

Есть у Феллини и тема взаимоотношения руководителя и коллектива?

Есть.

Главный герой фильма кинорежиссер, естественно, ему приходится все время иметь дело с людьми, с коллективом.

В чем-то схожи и финалы обеих картин.

У Феллини это карнавальное шествие, это игра, вечное детство человечества, много про это уже сказано.

Так и финал «Кукуева» тоже многозначен и так же служит выражением жизненного кредо всех создателей фильма, начиная от Ложевникова и его покровителей. Венчает картину симфония труда, своего рода тоже карнавал, в котором участвуют могучие тягачи, трубоукладчики, бульдозеры и скреперы, управляемые мастерами своего дела при дирижерском руководстве Кукуева.

Однако один фильм был бесцеремонно выставлен за порог конкурсного просмотра на кинофестивале, а второй на многие годы объявили чуть ли не мерилом в кинематографическом искусстве.

Здесь остается вспомнить лишь о том, что и уголек в паровозной топке, и бриллианты на царской короне, в сущности, по составу едины. И то и другое — углерод в чистом виде, и разница лишь в том, как расположены невидимые миру атомы в этом веществе, но вот оказывается, что от этого расположения и зависит, быть ли ему рыхлым и горючим или обрести твердость и способность всеми своими гранями отражать солнечный свет и даже излучать.

Вот так же и в искусстве, у лжи и у правды одни слова, все дело в том, как они расположены.

Глава 10. Занимательные путешественники — II

–…Живая Земля, живая, все в ней дышит, движется, пульсирует, и полюсы, и материки, острова, горы — все живет, — горячился Анатолий Порфирьевич.

— Когда же все это устаканится наконец, когда остановится? — вопрос был задан с такой интонацией, что трудно было понять, что утомило слушателя, движение ли полюсов и литосферы, или рассказ о них.

— А никогда! И это самое интересное. Мир катастрофичен по своей природе. Когда я слышу — «лимит революций исчерпан» — меня смех разбирает. Революция это не мыло и не постное масло, лимит на которые определяется талончиками. Помните? Седьмого ноября на Дворцовой площади Собчак с грузовика, с этакой демократической трибуны, посулил в честь праздника по двести пятьдесят граммов постного масла и по полкило муки. То-то! Эволюция и революция это лишь формы, вернее, стадии единого процесса. Материки движутся себе и движутся, расползаются не спеша, считай, идет эволюция. Но рано или поздно это движение обернется катастрофой, которая изменит картину мира, уверяю вас. Шуточное ли дело! Вот вам и результат эволюции. Что такое революция? Одна жизнь заканчивается и начинается другая. И не только смерть катастрофична, но и рождение. Кровь, боль, крик, слезы… А сколько раз рождение ребенка становилось причиной смерти матери? Вот вам и революция! А вы говорите — лимит исчерпан! Журналисты отменили революцию. Это все равно, что ввести ограничения на действия законов природы. Государственная дума посовещалась и решила с пятнадцатого числа временно отменить закон Гей-Люссака! — Анатолий Порфирьевич не удержался и посмеялся в кулак, но тут же смех оборвал, вспомнив о важном. — Вот контрреволюция, разного рода реставрации монархий, это, на мой взгляд, дело противоестественное. Помните у Гераклита — никто не войдет в одну воду дважды? Никто не вернет вчерашний день. Это судороги. Но понять их можно. Все победители хотят, чтобы их победа была окончательной и длилась вечно. Потому спешат объявить «вечный мир» после своей победы. Только пока есть побежденные, нельзя войну считать оконченной, хоть сто раз на дню объявляй победу. Пока побежденные не признают себя «вечно побежденными», никакого вечного мира не будет. Каждый правитель провозглашает себя, так или иначе, гарантом жизни устойчивой, прочной, стабильной. А как такую жизнь устроить, не знают. А дело, в сущности, не такое, я думаю, и хитрое. Просто нужно собирать и копить, копить и собирать… Датчан уважаю из всех европейцев, может быть, более прочих. А почему? Флаг они не меняли с 1264 года. Семь веков! Вот как жить надо, с каким сознанием собственного достоинства. А что у нас с тех времен сохранилось? Скажут, церковь. Так и церковь умудрились расколоть…

— А в каком году Землю обмерили, размер узнали? — неожиданно спросил молодой путешественник, не увлеченный рассуждениями ученого попутчика на темы человеческого жизнеустройства. Земное во всех отношениях было как-то и ближе, и важней.

— Давненько… Год точно не назову, но около двух тысяч двухсот лет тому назад, не меньше.

— За двести лет до нашей эры? — решил уточнить и вместе с тем предъявить и свою ученость молодой собеседник. — Разве тогда уже вокруг света ездили?

— Сообразительному человеку не обязательно Землю шагами мерить или веревкой. Просто один любознательный грек, а дело было, кстати, в Египте, заглянул в колодец в день летнего солнцестояния и заметил, что лучи солнца освещают дно колодца. Это было в Сиене, нынешний Асуан. Поразительный народ эти греки, везде чувствовали себя как дома, и в Колхиде, и в Египте, и у Геркулесовых столпов. Но вернемся к Эратосфену, так этого грека звали. Уже в Александрии, лежащей к Северу от Асуана, он заметил, что дно глубоких колодцев во время летнего солнцестояния остается в тени. А у египтян уже были придуманы солнечные часы, «скафе». Прибор простой. Маленький колышек помещался внутрь полого полушария. Дальше задача на сообразительность. Красивая история, подтверждающая прямую связь малого и необъятного. — И улыбка снова озарила счастливого рассказчика. — Эратосфен рассудил здраво. Если взять отношение длины тени от колышка и большой окружности «скафе», то оно должно быть равно отношению меридиана между Сиеной и Александрией ко всей окружности Земли. Он считал, что Александрия и Сиена лежат на одном меридиане. Это не совсем так, но ошибка небольшая. В результате была высчитана длина большого круга Земли. У Эратосфена она получилась равной 39 698 километрам.

— А на самом деле?

— Как нас в школе учили, если мне память не изменяет, по меридиану получается 40 тысяч. Ошибка меньше одного процента! При таком вроде бы немудреном инструментарии точность поразительная!

— А вот кто-нибудь пытался подсчитать, сколько стоит все, все, что есть на земле и под землей, в недрах, ну там нефть, золото, газ, уголь, руды, драгметаллы, в общем, все полезные ископаемые, все, все?…

По тому, как ученый изменился в лице, можно было подумать, что его попутчик признался в том, что болен какой-то дурной болезнью, и вот теперь он, человек немолодой и вроде бы опытный, даже не знает, как к этому признанию отнестись.

— Собственно… как вам сказать… — преодолевая непонятное смущение, заговорил ученый. — Здесь сложности никакой нет… Запасы минералов, полезных ископаемых, содержание железа, того же золота даже в океанской воде, запасы леса, пресной воды, да все в основном известно… Умножай, складывай. Для компьютера вообще не задача… Но, с одной стороны, в каких ценах? В какой, так сказать, валюте? А главное, зачем? Ясно, что цифра получится гиперболическая, ну и что?

— Если человек уже в принципе додумался, как Землю остановить или Землю взорвать, так почему же не предположить, что кто-то додумается до того, чтобы все купить. А если додумается? То все и купит. Выяснилось же, вот и вы говорите, победителей быть не может, значит завоевать не реально, а купить? Почему нет?

— У кого… купить? — споткнувшись языком, спросил знаток недр.

— А у кого Советский Союз купили? Процесс идет. Если можно купить шестую часть мира, то найдется какой-нибудь умный грек и вычислит, как прикупить остальные пять.

— У кого? Кто продаст? — спрашивавший даже не пытался скрыть неподдельный тревоги.

— Дело идет к мировому правительству. Анатолий Порфирьевич. Люди, умеющие считать бабки, отлично понимают друг друга. Равно или поздно мировой язык, а это язык денег, породит, да собственно уже породил немало толковых людей, отлично понимающих друг друга.

— Коммерческий интернационал? — попытался пошутить ученый.

— А хотя бы и интернационал. У пролетариев всех стран кишка оказалась слаба, чтобы соединиться, а деловые ребята друг друга быстрей поймут и быстрей друг с другом договорятся.

— И как вы, Владимир, это себе представляете? — так в нетерпении заключенный, получивший судебное определение, спешит заглянуть в самый конец, чтобы скорее узнать грозящий приговор.

— Очень просто. Мировое правительство будет представлять собой как бы собрание акционеров, представлять интересы множества клиентов. Но эти интересы уже увязаны в один пакет. Что нужно сделать, чтобы этот пакет выставить на продажу? Обанкротить его держателя. Можно для понта даже на конкурсной основе тендер какой-нибудь провести.

— Но у кого же найдутся такие деньги, это же немыслимо…

— Какие деньги? Да никаких денег не надо. Кто же по реальной цене станет покупать земшар? Реальная цена в каком случае выскакивает? Когда конкуренция, когда жесткий торг. А тут с кем торговаться? Не с кем. У самих же себя будут покупать, так это и делается.

— Вы шутите, я понимаю, но мне как-то все равно не по себе, — чтобы избавиться от наваждения, признался ученый.

— Почему вы решили, что это шутка? Новое сознание, Анатолий Порфирьевич, — с удовольствием сказал Вовчик, почувствовав свою силу. — Слыхали, небось, была такая организация «Союзнефтеэкспорт»? Не слыхали? Ну была такая. В ходе приватизации экспертами Министерства внешних экономических связей ее оценили ровно в две тысячи долларов. А кто приобрел? А приобретали те, кто оценивал, и их начальники. А по сути, просто поменяли вывеску и объявили себя хозяевами, теперь это частное предприятие «Нафта-Москва». И только зарубежное имущество «Нафты», наследницы отдавшего концы, извиняюсь, исчезнувшего «Союзнефтеэкспорта», по скромным подсчетам оценивается всего-навсего в один миллиард долларов. За две тысячи долларов купили миллиард. И ходят без конвоя! — теперь уже хохотнул Вовчик, непонятно чему. — И это реальность, Анатолий Порфирьевич. И надо привыкать к новой реальности, Анатолий Порфирьевич. Если мы уважаем частную собственность, если мы уважаем капитал, то уж будьте любезны… Где препятствие на пути приобретения, скажем, каким-нибудь холдингом, а потом и вовсе одним сообразительным человеком всей планеты? Где препятствие? Нет препятствий! Нету. А пока я схожу на разведку в вагон-ресторан. Вечером там может столика не оказаться, я забью. И закажу заодно. Вы на горячее рыбу будете кушать или мясное? Думаю, часов так в восемь-девять поужинаем?

— У меня с собой… — начал, было, запасливый ученый.

— Очень хорошо. Одно другому, думаю, не помешает. Закажем одну рыбу, одно мясо, а вы уж сами потом выберете.

Поношенный путешественник вдруг заметил, что ровная бескрасочная интонация собеседника, его неподвижное, даже в разговоре лишенное живой мимики лицо, делают недавнего знакомого все более и более закрытым. Общение сближает, он к этому привык, но вот ведь какой случай… Не только не сближает, но, и здесь он не мог обманываться, разделяет, отдаляет, делает непонятным.

Когда их познакомили в ресторане «Марсель» на 16-й линии, неподалеку от трампарка им. Леонова, все казалось и ясным, и привлекательным. Некоторая скованность, вдруг обнаруживавшаяся и повергавшая молодого друга в оцепенение, легко объяснялась робостью перед ученым званием и заслугами консультанта. Молодой человек был не похож ни на хозяйственника, ни на поисковика, ни на металлурга, ни на чиновника множества ведомств, имевших касательство к земным недрам, но и эту непохожесть немолодой ученый объяснял решительными переменами в жизни. А жизнь и должна меняться, не может она стоять на месте, а потому он и запретил себе мерить на старый аршин новую поросль и новый уклад отношений. Эти утешительные соображения, быть может, более всего гарантировали комфортность начавшейся столь счастливо поездки.

Молодой человек задержался лишь на пять минут в вагоне-ресторане, чтобы заказать столик на ужин, но не вернулся к себе в вагон, а направился в противоположную сторону.

Мимо двери проводницы Сыровой, любезно приглашавшей его войти в тронувшийся вагон на станции Волховстрой, он прошел боком. Не доходя до приоткрытой двери в пятое купе, остановился у окна и принялся задумчиво созерцать мелькающие перелески. Лицо его приобрело мечтательное выражение, а мягкие припухшие губы делали и вовсе похожим на большого ребенка.

Постояв у окна и налюбовавшись жиденькой порослью колченогих елей, раскиданных по необозримому болоту, мелькающими телеграфными столбами, покосившимися и почерневшими на уличной службе, видимо уже отжившими свой срок, поскольку провода то касались земли, то отсутствовали вовсе, романтик почти невольно оказался напротив приоткрытой двери. Та самая молодая женщина, что подарила его улыбкой на станции Волховстрой, задумчиво смотрела в окно, сострадая тем, кто вынужден жить рядом с железной дорогой и никуда не выбираться из окружения огорода, леса, темных сараев и неприглядного жилища, выстроенного безразличными руками для чужих людей.

Почувствовав, что на нее смотрят, она оглянулась, узнала молодого человека и посмотрела на него вопросительно с робкой улыбкой.

И он ей в ответ улыбнулся не менее робко.

— Извините, вы на Суматре не были? — молодой человек прислонился к дверной притолоке.

— Самотлор, что ли? — переспросила молодая женщина, сумевшая в свои-то годы сохранить географическую невинность.

— Нет-нет… Самотлор это другое. Суматра это остров в Индонезии.

— А что я там забыла? — спросила женщина с кокетливой улыбкой.

— Да и я ничего не забыл, но остров забавный. Там есть, к примеру, племя каро-мотаки, — недавно почерпнутые сведения еще не укоренились в аккуратной небольшой голове, занятой множеством практических знаний, и потому всем известное племя «батаки», «каро-батаки», естественно, стало «мотаки». — Прикольное племя.

Лицо рассказчика стало неподвижным, и молодая женщина готова была испугаться, решив, что молодой человек уйдет и унесет с собой тайну прикольного племени.

— Ну? — с интонацией светской дамы, нетерпеливо и протяжно, произнесла воровка.

— Если разрешите… — знаток дальних стран вошел и, повинуясь приглашающему жесту маленькой ладони, присел на край пустующего дивана, на самый край. И ей понравилось то, что молодой человек присел у двери, давая понять, что свое место он знает и готов, удовлетворив законное любопытство скучающей в одиночестве женщины, немедленно покинуть чужое купе.

— Вы знаете, кто такие свекор и сноха?

— Причем здесь Индонезия?

— Мы от Индонезии ни на шаг, просто сноху и свекра вы знаете.

— Ну, родственники.

— Нынче семьи маленькие, такие слова, как деверь, золовка, даже шурин не часто встретишь. Свекор это отец мужа, а сноха это соответственно жена сына. Молодая женщина и пожилой мужчина. Сюжеты тут возникают самые неожиданные. Снохач, может, слышали?

— Не маленькая.

— Так вот, это племя, чтобы между снохой и свекром всегда выдерживали дистанции, чтобы они особенно друг к дружке не приближались, запрещает им разговаривать между собой.

— Совсем?

— Совершенно.

Вовчик замолчал, Наташа молча ждала продолжения и не выдержала.

— Но в семейной жизни всякое бывает, если нужно что-то сказать по делу, предупредить, да хотя бы, к примеру, денег занять.

— Вот тут-то и начинается самое интересное, — рассказчик как-то и для себя незаметно облокотился спиной на стенку, закинул ногу на ногу, расположился довольно основательно. — По обычаю племени каро-мотаки свекор и сноха могут разговаривать только через посредников.

— А если рядом никого нет? В лесу, к примеру.

— Пожалуйста. Встретились в лесу. Свекор говорит: «Сосна, спроси, куда идет моя красавица-сноха?» Та в ответ: «Ель, скажи моему любезному свекру, что я иду на озеро». Свекор: «Береза, скажи моей доброй снохе, что я рад ее встретить». И все в таком духе.

— А дальше? — нетерпеливо воскликнула женщина, ожидая продолжения рассказа, обещающего по ее убеждению, с одной стороны, конец неожиданный, но с другой стороны, легко предсказуемый.

— Скажи мне, окно, почему такая рельефная женщина едет в одиночестве?

— Дверь, скажи любезному молодому человеку, что от меня сбежал попутчик.

— Окно, то есть, дверь, могу ли я поверить своим ушам, что от такой женщины кто-то мог убежать?

— Хорошо пургу гонишь, — наконец не выдержала Наташа и перешла на привычный язык.

— Как-никак в Заполярье едем, надо климату соответствовать.

— Не по сезону пурга.

— Это смотря какая!

Молодые люди беззаботно рассмеялись.

— Коньячку хочешь? — спросила Наташа.

— Хочу, только не привык, чтобы меня девушки угощали. Если позволишь, коньяк мой. — Вовчик извлек из заднего кармана плоскую бутылочку «хенесси».

В ход пошли рюмочки, наворачивающиеся на горло фляжки.

— А теперь давай без лапши. Кто? Откуда? Как зовут? Женат? Сколько деток? Чем кормишься? Романов-то много у тебя было? — весело спросила Наташа, чувствуя свое право на любые вопросы.

Замечено, что женщинам известного рода свойственна особая гордость, которую они и не скрывают, а напротив, предъявляют как готовность в любую минуту удивиться, возмутиться и дать отпор нелепым на их счет предположениям.

Особенно счастливые в блуде возвышаются даже до некоторого величия.

— Романы — дело обременительное…

— Это точно. Ни одного дочитать не могла. Анекдотик можешь?

— Без вопроса. Березовский попал на тот свет. Тут же его ведут к Богу в кабинет, там они два часа о чем-то поговорили, выходят, Бог ведет Березовского под ручку и говорит: Я понимаю, акционерное общество «Рай» дело хорошее, нужное, давно назревшее, я только не секу, почему все-таки я вице-президент…

Наташа отсмеялась и спросила:

— Едешь-то куда?

— Сам не знаю.

— О как! Просто катаешься?

И действительно, видит бог, Вовчик не знал, что он скажет в следующую минуту, но выработавшаяся привычка при разного рода задержаниях тут же, еще больше округлив глаза от правдивости, рассказывать «как дело было», и некоторого рода природные способности сообщали ему уверенность в том, что долго думать и сочинять ничего не придется, все скажется само.

Иногда Вовчику и самому было интересно потом вспоминать, как все складно получилось:

— Я от поезда с детства тащусь. Нигде так себя свободно не чувствую, как в поезде. Вроде бы и со всех сторон, как говорится, шаг влево, шаг вправо… А мне по кайфу. Едешь, как бы дело делаешь, и вместе с тем — отдых. — И тут же, переменив интонацию, начал рассказывать. — Меня дед везет. Как говорится, по местам боевой славы. — И Вовчик налил еще по рюмочке. — Были времена, когда одни сидели, а остальные их охраняли. Слышала?

— Да уж, слава богу, — искренне вздохнула Наташа, подумав про себя, что других времен и не бывает.

— Деда, как врага народа, после тюрьмы запихнули… Зеленоборск знаешь? — Наташа вскинула брови и вопросительно посмотрела на Вовчика, что должно было означать только одно, про Зеленоборск она даже и не слышала. — Страшные лагеря. — Округлив глаза, как напуганный воспоминаниями очевидец, выдохнул Вовчик.

Наташа слышала про Зеленоборскую зону. Зона как зона, ничего страшного, но самой там побывать пока еще не довелось.

— В Зеленоборске дед волочил по пятьдесят восьмой с «бородой». В конце срока был на обслуге, расконвоирован. Познакомился с хорошей женщиной. Хохлушка. Добрая, ласковая, безответная. Брови дугой. Пригрела деда. Дед хоть и внешности не выдающейся, но… А мы же из арагонских горцев. Кровь, сама понимаешь. Родилась дочь. Тут дед под амнистию попал. Куда ж ему с ними, надо ехать устраиваться, начинать жить, институт заканчивать. Уж как расставались… — В этом месте запереживавший Вовчик остановился, чтобы в глубокой горькой паузе утопить подробности расставания деда с милыми его сердцу женщинами и не расстраивать свою новую знакомую. Однако и сказанного оказалось достаточно для того, чтобы у новой знакомой покраснел носик, задрожали губы, а рука потянулась к рюмочке. Вовчик разлил и негромко сказал: — Давай. За ту любовь, что никогда не проходит. — Выпили, почему-то не чокнувшись. — Дед устроился, кончил горный институт с отличием. Его как молодого специалиста отправляют… Извини, геология область в основном секретная… Отправили на точку. Он уже решил выписать и Оксану, и дочку, а как выпишешь, кто они? Они не зарегистрированы. А на точку только супругам можно. Такие времена были, делали, что хотели. Пишет дед в Зеленоборск очередное письмо и получает ответ: адресат умер.

— Как!? — встрепенулась Наташа.

— На почве двусторонней невралгии, как потом выяснилось. Он начинает искать свою дочь, и вот, представь себе, три месяца назад нашел. Жива, здорова, муж военный, гостиницу хотят купить в Зеленоборске, в смысле приватизировать. Но это так. У них уже дочка большая, тоже Оксаной в память о бабушке назвали. Моя ровесница. Чуть помоложе. Едем познакомиться. Очень дед хочет, чтобы мы… познакомились. — Здесь, мобилизовав всю свою задумчивость, Вовчик уставился в окно, стараясь покрепче запомнить рассказанное, горько вздохнул и обернулся к Наташе. — Вот и ответ на твою анкету. Кто? Где? В чем? Образование выше среднего. Лицей. — Наташа недоверчиво посмотрела на Вовчика. — Лицей туристско-гостиничного обслуживания. Холост. Детей не имею. Под судом и следствием не был. В армии служил в ракетно-танковых войсках. Хочешь, с дедом познакомлю? — Вовчик помнил, что заказан ужин. И ничего худого не будет, если пригласить и свою «старую знакомую». — У нас ужин в вагоне-ресторане забит, может, составишь компанию?

Вовчик дерзко пересел рядом с Наташей, уставился на нее своим полуоткрытым ртом и нежно приложился губами к шее.

Наташа вздрогнула и потянулась.

Вовчик оделся первым.

— Ты полежи, я за тобой зайду. Только у меня к тебе одна просьба. Пожалуйста, при деде ни слова о том, что я тебе рассказал. Ты такая… Душа у тебя такая нежная, открытая, сам не знаю, как я все тебе выложил. Когда на меня смотрят такие глаза…Таким глазам врать нельзя…

Вовчик, благодарный за доверие, ему оказанное такой неожиданной, знающей толк в любви женщиной, запечатлел на ее измученных устах поцелуй, полный правдоподобной нежности.

— Я тебя прошу, девочка, при деде ни слова, ни о лагерях, ни о тюрьмах, никаких вопросов. Он и так с тараканами. Мы с ним на вы. Природная интеллигенция. Считает, что молодым людям, даже самым близким, нужно говорить «вы», чтобы чувствовали свое достоинство. Едет в том самом костюме, который купил после освобождения. Вот такая причуда. Я говорю, дед, полный шкаф одежды. Нет, говорит, хочу в том самом. Отдыхай.

Наташе случалось отдавать свою благосклонность почти по обязанности, по случаю, по капризу, и не только по своему, но никогда она ею не торговала, во всяком случае, жила в этом убеждении. Вот и сейчас она была благодарна своему новому другу, хотя и понимала, что, скорее всего, не обошлось и без «лапши», но отсутствие даже желания доискиваться до правды в услышанном рассказе давало ощущение особой свободы, легкости, настоящего отдыха не то чтобы от тягостных или обременительных, но как-никак держащих в напряжении обязанностей основного рода деятельности.

Скорее всего, он не придет, и никакого ресторана не будет. Может быть, и деда никакого нет, только какая разница.

Наташа была искренне рада душой встрече с человеком, ничем ее не обременившим, и с которым было так легко и занимательно.

«Вот ведь они какие, арагонские горцы…», — Наташа пожалела, что забыла спросить, где же это такие водятся. Подумала минуточку и сама догадалась, что на Кавказе, там, где течет река Арагви.

Часть II

Осторожно — Кукуев!

…если захотел мошенничать, зачем же, кажется, санкция истины? Но уж таков наш русский современный человечек: без санкции и смошенничать не решится, до того уж истину возлюбил.

Ф. Достоевский. «Братья Карамазовы» (Из записной книжки Д. Д. Сергеева)

Глава 1. «Кукуев» на столе министра

Алексей Иванович принадлежал к той породе людей, что ищут ответы на вопросы, их занимающие, волнующие и даже обжигающие, не в уединенном размышлении над собранными воедино свидетельствами и документами, не на трудных путях ученой мудрости, а на пыльных дорогах, которыми идут и идут, не ведая своего пути, современники, обмениваясь с идущими рядом предположениями обо всем на свете, в том числе и путях исторических.

Служба на киностудии, участие в так называемом коллективном творчестве, породила, быть может, иллюзию, почти бессознательно вошедшую в кровь и плоть, иллюзию возможности коллективного мышления.

Увы, рожать и мыслить коллективно человечество так и не научилось.

Мысль может родиться только в одной голове, ако и плод во чреве едином.

Редакционные кабинеты на киностудии чаще других помещений становились похожими на дискуссионные клубы, где последняя острая публикация в газете, последнее остроумное порождение начальственного ума, да и международные события воспламеняли жаркие словопрения. Спорить, отстаивая в меру возможностей свое представление о желательном мироустройстве, Алексею Ивановичу приходилось не раз, но вот быть свидетелем того, как в спорах родилась бы истина, не случалось. Зато довелось быть свидетелем того, как в ходе словесной перепалки, а между особенно непримиримыми оппонентами именно этот вид дискуссии, как правило, главенствовал, одного из спорщиков хватил инсульт. Речь шла как раз о путях, которыми то ли могла, то ли обязана была пойти страна после безвременной кончины Константина Устиновича Черненко. Печальный итог этой перепалки, свидетельствующий о человеческой хрупкости, можно было бы отнести в разряд добытых в споре истин, но истина эта и до спора была очевидной, и добывать или подтверждать ее столь дорогой ценой было бы вовсе неразумно и даже бесчеловечно.

Умение Дмитрия Дмитриевича слушать располагало Алексея Ивановича к откровенности, к той душевной наготе, которую можно себе позволить только с самым искренним и доверительным другом или совершенно чужим человеком, от которого ты свободен во всех отношениях.

Упоминание Кукуева пробудило в Алексее Ивановиче, увлекшемся сторонними разговорами, давешнее любопытство к своему соседу. Пора было спросить, каким образом ему памятен этот всеми забытый герой.

Да вот только Дмитрий Дмитриевич совершенно не собирался рассказывать случайному попутчику о том, как ему пришлось читать роман про Кукуева и при каких обстоятельствах знакомиться с прототипом главного героя. И случайному попутчику ничего бы не рассказал, а попутчику, которого были основания считать неслучайным, тем более. Пассажира с непроницаемым лицом и жилистым складным телом не оставляла мысль о том, что томик в коричневой обложке с тисненым золотом названием романа был брошен перед ним на столик неслучайно. Тем более что однажды уже перед ним кидали эту книгу, правда, столик был побольше и дело было не в купе вагона, а в кабинете министра… Попутчику об этом совершенно не обязательно было знать.

Иное дело — читатель.

Какие могут быть секреты от читателя?

Девятнадцатого сентября 197… года, погожим осенним утром, в девять тридцать пять, как было зарегистрировано в журнале дежурного, в приемную начальника Главка БХСС на Садово-Сухаревской, на третьем этаже, а второй этаж занимал Главк «Спецлес», пришла телефонограмма с Огарева, 9, из министерства.

Помощник министра внутренних дел, подполковник Вишневецкий, курировавший борьбу с расхитителями социалистической собственности, вызывал к себе в министерство старшего следователя майора Сергеева со справкой по Усть-Куту. Явиться было предписано в пятнадцать часов ровно, так что времени для подготовки справки хватало с лихвой. Чаще случалось так, что справку нужно было подготовить за час, а то и за полчаса.

Секретарь тут же доложил телефонограмму генералу Перегудову. Тот, разбирая утреннюю почту и расписывая бумаги по управлениям, только кивнул, дескать, понял.

Тяжелой головой и всей осанкой генерал напоминал удачливого борца, еще молодого, лишь недавно сошедшего с борцовского ковра и делающего успешные попытки на новом для себя поприще заведующего спортклубом. Штатский костюм он предпочитал генеральскому. И вовсе не из небрежения высоким званием, напротив, ему как раз нравилось, когда к нему, одетому в цивильное, и непременно с оттенком щегольства, сослуживцы обращались по званию: «Товарищ генерал…»

Перегудов стал в свои нестарые годы генералом как раз в ходе обновления кадрового состава во всех структурах МВД и КГБ, что соответствовало дальновидной политике Центрального Комитета партии и его ленинского Политбюро во главе с Брежневым, Леонидом Ильичем.

— Пусть готовит справку и едет, — сказал генерал и погрузился в бумаги, украшая углы документов резолюциями, исполненными трехцветной американской шариковой ручкой, презент управляющего гостиницей «Россия».

Отпустив секретаря, Перегудов прервал чтение справки по Мурманскому порту, откуда рыба, привезенная на сейнерах из моря, уходила, словно в дырявые тралы, и на минуту задумался, как и полагается большому начальнику, пребывающему на криминальной должности.

«Чего это вдруг этого молодого да новенького вызывают в министерство? Впрочем, Сергеев ведет Усть-Кут… Дело эффектное. Молодец парень!..»

Афера со строительством моста через Лену была открыта лихо, сам министр заочно похвалил Сергеева на коллегии министерства за наблюдательность, а присутствовавшего по рангу генерала Перегудова — за умение находить и подбирать молодые кадры.

Самое же примечательное, что эту наглую по всем статьям аферу мог открыть любой внимательный читатель одного из самых массовых журналов, подписывались на который и домохозяйки, и министры.

Сергеев как-то купил в киоске для чтения в метро журнал «Огонек» с привлекательной физиономией счастливого строителя на обложке и тут же прочитал большой репортаж, прославляющий начальника строительно-монтажного управления тов. Шостака, воздвигнувшего чуть ли не в одиночку мост через Лену в Усть-Куте.

Приглядевшись к фотографии на обложке, а герой был снят, естественно, на фоне моста, Сергеев усомнился в том, что… мост построен.

В эту самую пору Сергеев «работал по БАМу», где безуспешно пытался найти четыре эшелона с лесом. По документам они прошли довольно сложным маршрутом, пришли в пункт назначения, были разгружены, что подтверждалось документами, в том числе и об оплате разгрузки, но леса в пункте назначения не оказалось.

Мотаясь как маятник: Москва — Иркутск, Москва — Абакан, Москва — Чита, Сергеев заглянул и в Усть-Кут, где увидел только две фермы непостроенного моста. Одну на левом берегу, другую на правом. На фотографии, сделанной очень умело, они в перспективе как бы переходили одна в другую, перекрывая всю ширину реки.

Сделав бесхитростные любительские снимки своим «Зенитом-С», Сергеев показал сохраненный журнал «Огонек» с приложением своих фотографий начальнику строительного отдела полковнику Малышеву, первым на Садово-Сухаревской пошившим новую полковничью форму с укороченными погончиками последнего образца. Малышев тут же передал фотографии и журнал прямо генералу Перегудову.

На следующий день журнал «Огонек» вернулся в строительный отдел с резолюцией начальника Главка на обложке: «1. Полк. Малышеву. В разработку. 2. Отдел кадров. Майору Сергееву благодарность и пол-оклада». Подпись генерала Перегудова перечеркнула улыбающуюся физиономию чудо-строителя.

«Усть-Кут был делом эффектным. Заслуга Сергеева несомненна, но почему в министерство его вызывают одного, без Малышева? Может быть, какая-нибудь встреча с журналистами, с общественностью, хотят предъявить удачливого сыщика?»

Тут же позвонил на Огарева помощнику министра по связям с прессой и общественностью, бойкому и переполненному до краев анекдотами Сереже Кручине. Поинтересовался, нет ли сегодня каких-нибудь встреч, есть впечатляющий материал. Сережа сказал, что сегодня, слава богу, без гостей, и тут же добавил: «А это специально для тебя. У рыбака наживка кончилась, подобрал щепку, написал на щепке: «Вкуснейший червяк». Забросил. Тут же поклевка. Вытаскивает. На крючке палка, на палке надпись: «Обалденный лещ».

Посмеялись.

Перегудов сделал пометку на календаре: «Сергеев. Огарева, 9» и поставил знак вопроса в аккуратных скобочках.

Без пяти три Сергеев был на Огарева.

Он немало удивился, увидев в вестибюле встречающего его подполковника Вишневецкого.

Помощник министра пожал Сергееву руку и как-то откровенно оценивающим взглядом, чуть откинувшись, оглядел всю его длинную фигуру и с наигранной строгостью произнес: «А ты у нас растешь… Пошли. С тобой хочет министр познакомиться».

— Что-нибудь по Усть-Куту? — спросил Сергеев.

— Мне министр о своих планах пока еще не докладывает…

Вишневецкий держался с непринужденностью человека независимого, наделенного недюжинным талантом, за что по праву был приближен к начальству. И, действительно, на слова Вишневецкого вся страна лет десять пела песню о дружбе китайского и русского народов. В последнее время, когда отношения с китайцами вдрызг испортились, песню петь перестали, но все знавшие Вишневецкого по-прежнему относились к нему с уже неизменным почтением.

Если адъютант шефа корпуса жандармов сочинил музыку российского гимна, исполнявшегося с 1833 года по февраль 1917, почему же должна была оскудеть талантами деликатная служба после 1917 года? Это страна поменялась, а люди-то остались те же, разносторонне талантливые.

И вообще у поэтов-песенников интереснейшие судьбы.

Одна песня — и прыжок в бессмертие, хотя бы и ненадолго.

Если взять, к примеру, все написанное екатеринбургским поэтом Колей Еремеевым, а хотя одних стихов он написал больше, чем Тютчев, Блок и Фет, вместе взятые, дорогу в бессмертие ему еще торить и торить. А вот заведующий литературной частью кукольного театра написал: «Ландыши, ландыши, светлого мая привет…» — и все, бессмертие гарантировано. Может быть, песню петь в веках и не будут, а помнить будут обязательно, по крайней мере, летописцы освоения космического пространства. Когда-нибудь станет достоянием широких кругов любопытствующей общественности, питающей интерес к космосу и всему, что с ним связано, что пел первый космонавт Вселенной, когда спускался на парашюте в саратовскую степь после завершения ошеломившего весь мир полета. А пел он от радости, от переполнявших его чувств над весенней землей во все горло: «Ландыши, ландыши…» Когда он рассказал об этом руководителям полета, то ему по-товарищески подсказали, поправили, и уже в первом же интервью первый космонавт Вселенной сказал, что пел он, спускаясь на парашюте в саратовскую весеннюю степь, величественную песню «Родина слышит, Родина знает, где в облаках ее сын пролета-ает…» Таким образом, два поэта-песенника удостоились пропуска в бессмертие, один сразу же, другой, будем надеяться, хотя бы с некоторым запозданием.

Вишневецкий знал, что русский с китайцем обречены на вечную братскую дружбу и что гимн этой дружбе будет сопровождать великие народы на их исторических путях и перепутьях.

— Сколько ты у нас на Сухаревке? Уже полгода? — спросил Вишневецкий, поднимаясь с Сергеевым на второй этаж в «чистый коридор».

— Восемь месяцев.

— Летит время. Ты хоть узнал, что за дом, в котором сидишь? — помощник министра в совершенстве владел тоном учтивым и умел быть благосклонным, что как нельзя лучше шло человеку на его должности.

— Вы имеете в виду ИКП?

Действительно, при входе в здание Главка на Садово-Сухаревской, поднявшись на крыльцо, двумя боковыми маршами напоминавшее невысокую трибуну, человек оказывался в довольно просторном тамбуре, пол которого был украшен ромбом с заключенными в него магическими буквами ИКП, выложенными из поблекшего уже и стершегося камня, Институт красной профессуры.

— Заметил? Молодец. А как портрет Сталина там вверх ногами повесили, знаешь?

В истории института, учрежденного в феврале 1921 года, действительно, был такой эпизод.

Накануне визита Сталина в институт, служивший ему опорой в теоретическом обосновании борьбы с оппозицией, актовый зал, украшенный большим портретом вождя в рост, был осмотрен и взят под охрану сотрудниками безопасности, приехавшими специально из Кремля заранее. Каково же было изумление впущенных за двадцать минут до приезда вождя в зал слушателей и преподавателей, когда они увидели знакомый до слез портрет товарища Сталина, висящий совершенно неестественно, сапогами вверх и головой вниз. Всех тут же попросили покинуть зал. Ожидали суровых последствий. Но какая-то добрая душа тут же портрету придала приличное направление, слушатели и преподаватели были запущены в актовый зал заново, и встреча состоялась. Дерзкая выходка произвела впечатление оглушающее и на руководство ИКП, и на охранников, обеспечивавших безопасность встречи с вождем. Надо думать, и те и другие перепугались так, что сочли за благо не сообщать вождю о недоразумении, иначе… последствия и для тех и для других, а может быть, и для третьих, были легко предсказуемыми.

Вишневецкий с осторожностью дальновидного человека рассказывал курьезную историю, так распределяя и смех и ужас, что его отношение к происшествию вычислить при необходимости было бы просто невозможно.

— Это не у нас было, — сказал Сергеев так, словно всю жизнь просидел на Сухаревке.

— Что значит, не у вас? — опешил Вишневецкий.

— Сталина вверх ногами повесили на Остоженке. ИКП сначала там размещался. Уже после этого эпизода они сюда переехали, на Садовую, в помещение бывшей Городской земской управы, а в том здании, на Остоженке, сейчас МИМО.

— Это откуда ж у тебя такие сведения? — ревниво спросил Вишневецкий.

— Даже не помню, кто-то из москвичей рассказывал, — для простоты соврал Сергеев, почитывавший конфискат, антисоветскую литературу, которой нет-нет и угощал в Ленинграде своего приятеля из ОБХСС районный комитетчик из здания напротив. Историю с портретом Сталина он прочитал у Авторханова, бывшего партаппаратчика, ставшего впоследствии намного раньше других партаппаратчиков антисоветчиком.

В приемной Сергеев коротко кивнул дежурному офицеру, сидевшему за столом, стоявшим слева от входа в кабинет министра.

Вишневецкий ткнул пальцем в Сергеева, потом себя в грудь, как человек свой в этих апартаментах, давая понять дежурному, что они прибыли согласно договоренности вместе.

Опрятность и строгая канцелярская роскошь создавали в приемной министра атмосферу если и не праздничную, то, во всяком случае, исполненную торжественности и значительности. Любой телефонный звонок или реплики входивших офицеров не казались будничными. Бытовавший в советское время лозунг: «На работу, как на праздник!» охотно подхватили женщины, служившие в министерстве, все они были одеты свежо, чуть-чуть кокетливо, но со вкусом, как одеваются не на такие праздники, как 1 Мая или 7 ноября, а на 23 февраля, к примеру. А в приемной министра и рядом с ней благодаря подспудной торжественности, угадывавшейся и в походке, и в интонациях, и даже шутках, царила немножко приподнятая атмосфера, впрочем, всегда окружающая высокую власть.

Сергеев знал, что помощники больших начальников обязательно хранят запас анекдотов и занятных историй для заполнения пауз, для поддержания атмосферы непринужденности и хорошего тона.

Он понимал, что рассказом про ИКП его развлекают, а это был верный признак определенного ранга приема. С теми, кого вызывают для выволочки или каких-то формальностей, так не разговаривают и не встречают в вестибюле. Он тут же представил себе, что его вызвали для «доверительной беседы». Может быть, от него хотят получить негативную информацию о своем непосредственном начальнике, недаром же его вызвали без начальника отдела полковника Малышева. На Сухаревке это, конечно, заметили, но вопросов, естественно, никто не задавал. Он знал, что вокруг Управления в последнее время клубятся разговоры, обычно предшествующие каким-то существенным переменам. Эти размышления придавали лицу Сергеева выражение сосредоточенного внимания, принятого Вишневецким на свой счет и еще больше расположившего к молодому сотруднику.

Ровно в пятнадцать часов двенадцать минут сидевший в углу за столом дежурный офицер кивком головы и жестом руки Вишневецкому и Сергееву показал на дверь, обитую кожей, любовно снятой с какого-то нежного животного.

— Николай Анисимович ждет, — произнес дежурный офицер с таким тончайшим оттенком, в котором можно было услышать заботу о томящемся в ожидании министре и легкий упрек докучливым посетителям, не умеющим ценить чужое время. Дежурный офицер при генерале армии выдерживал военный стиль, и светские манеры Вишневецкого ему претили.

Вчера, почти в это же самое время, Вишневецкий получил от министра поручение найти толкового следователя из УБХСС. Не болтливого, что было подчеркнуто особо, и не очень привязанного к руководству Главка.

Вишневецкий тут же назвал Сергеева:

— Молодой. Недавно из Ленинграда. Хватка есть. Ни с кем еще не сросся…

— А-а, тащи его завтра ко мне. Давай, давай… Это не тот, что мост в Усть-Куте?.. — министр оживился, будто ему напомнили о копченой нельме, недавно отведанной. — Годится! Тащи его ко мне… Посмотрим, что за орел!

«Скорее жираф», — подумал про себя Вишневецкий, но благоразумно смолчал.

После того как Сергеев, войдя в кабинет министра, вытянулся «смирно», отчего показался еще длиннее, и официально представился, министр без единого слова подошел к нему и пожал руку. После этого посмотрел на Вишневецкого, словно требовал от него подтверждения достоверности сказанного, действительно ли это Сергеев, действительно ли, что это старший следователь, и правда ли, что он майор.

Стоявший поодаль и чуть сзади Сергеева Вишневецкий кивком головы подтвердил и достоверность сказанного, и то, что этому человеку можно довериться.

Министр был невысок ростом, широк и крепок, пышные брови, сгодившиеся иному казачине и на усы, были главной достопримечательностью его лица. Брови эти напоминали всем не только брови главы государства, но и о том, что нынешний министр работал с Леонидом Ильичем в Молдавии. И что роднят их не только брови, но и давние добрые отношения, дружная партийная работа и совместный отдых.

В кабинете, кроме рабочего стола министра и примыкавшего к нему стола для немноголюдных совещаний, в стороне стоял круглый журнальный столик с тремя низкими глубокими кожаными креслами.

Министр любил низкие кресла, такие кресла, поглощавшие гостя, не позволяли тому возвышаться над хозяином кабинета, какого бы роста гость ни был.

— Ну, как Москва? Осваиваешься? — как о чем-то очень важном, взглянув из-под бровей, строго спросил министр. Так взрослые напускают на себя излишнюю строгость в разговоре с детьми, чтобы через фразу-две предъявить приготовленную ласку или маленький подарочек, как полную и радостную неожиданность для слегка напуганного дитяти.

— По мере возможностей, товарищ генерал армии. Больше в командировках.

— Это правильно. Вся страна под нами. Все надо своими глазами видеть.

— Еще как осваивается, Николай Анисимович. Скромничает, — счел возможным включиться Вишневецкий. — По части московских преданий и нас, москвичей, поправить может.

Вишневецкий, почувствовав какую-то нерешительность министра, какое-то невысказанное, но ощущавшееся опытным дипломатом сомнение, готов был поднять акции Сергеева, чтобы, чего доброго, сделанный им, Вишневецким, выбор не был отвергнут.

Министр разрешал помощникам и некоторым замам обращаться к нему по имени-отчеству, но все знали, что больше всего ему нравилось обращение по воинскому званию, недавно присвоенному. Нравилась ему и учрежденная для генералов армии Малая маршальская звезда с бриллиантами.

Он очень высоко ставил это звание и очень дорожил им, больше жизни.

Придет пора, и министр, уже бывший министр к тому времени, но все еще генерал армии, поймет, что за открывшееся его пристрастие к коллекционированию особо ценных вещей в особо крупных размерах он может быть предан суду и вскоре может быть в этой связи арестован. Тогда он произнесет горделивые, но от сердца идущие слова, подтверждающие неразделимость в его сознании человека и звания: «Генералов армии не судят!» — скажет он и застрелится. Выстрелит в сердце, чтобы в гробу выглядеть прилично.

— Проходи, садись. Да не сюда, — остановил министр Сергеева, готового сесть на стул у стола совещаний, и указал на мягкое низкое кресло у круглого журнального стола с хрустальной пепельницей и двумя бутылками боржоми в кремлевском исполнении, глянцевой этикеткой и винтовой пробкой.

— Чем он у тебя занимается? — спросил министр Вишневецкого, когда Сергеев погрузился в кресло, выложив перед собой папку со справкой и дополнительными материалами по Усть-Куту.

И в том, что министр спросил не Сергеева, а его, Вишневецкого, помощник увидел подтверждение своим предположениям о каких-то сомнениях, еще не развеявшихся у хозяина кабинета.

— У него Усть-Кут. Объект огромный, там три строительных управления на один пожар все свои недостачи пытаются списать. Там же по трассовикам работает, лес на Украину толкают, неучтенку…

— Лес на Украине, лес в Молдавии проблема проблем, — вдруг припомнил министр. — Трудно на юге без леса.

— Начинает по БАМу работать, там железо, сталь-конструкции, фондированные материалы, как вода в засуху испаряются…

— За современной литературой следишь? — министр жестом предложил Вишневецкому тоже сесть в кресло, сам же остался на ногах.

— Мое направление — строительство, и к легкой промышленности начинаю приглядываться…

— Да о другом я спрашиваю. Направление! За литературой следишь, книжки читаешь?

— В отпуске и на бюллетене, товарищ генерал армии.

— Ясно. Роман «Луч и бич» читал?

— Майор Смерч? Толстая книжка.

— Ясно. Стало быть, имя такое, Дмитрий Ложевников, тебе известно?

— Кому же не известно. Фигура заметная. Журнал «Вперед!» По-моему, главный редактор.

— Смотри-ка, а говоришь, не следишь за литературой. Знашть так…

Теперь уже никто не скажет, пользовался ли министр этим просторечным «знашть» по привычке, ведь какие-то словечки родимыми пятнами прилипают к языку с детства.

А может быть, он употреблял это «знашть» для напоминания о своем безупречном происхождении.

А может быть, для того, чтобы располагать к себе простых людей, разговаривая на языке, более понятном простым людям.

А может быть, это было всего лишь присловье, необходимо предшествующее решительному высказыванию.

— Знашть так! Сейчас на столе у Михаила Андреевича, — министр в согласии с тонким этикетом верхнего эшелона власти не позволял себе именовать члена Политбюро по фамилии, — лежит Указ о присвоении звания Героя Социалистического Труда вот этому герою…

Министр взял со своего рабочего стола томик в коричневом переплете с золотым тиснением на обложке, сделал несколько шагов к журнальному столику, за которым сидели Сергеев и Вишневецкий, покачал книгу на ладони, все еще о чем-то раздумывая, и почти бросил ее на полированный круг.

Сергеев к книге не прикоснулся и даже голову не вывернул, чтобы прочитать название. Главное все равно было не в книге, а в том, что сейчас скажет министр.

Так хорошо выученная собака никогда не возьмет и самый аппетитный собачий деликатес даже из рук хозяина без соответствующего приглашения или команды.

Министр оценил выдержку молодого следователя.

— Бери, бери, это я специально для тебя принес, для ориентировки.

Сергеев взял томик в руки и прочитал название: «Знакомьтесь — Кукуев!»

— Не читал в отпуске или на бюллетене? — спросил министр.

— Фильм видел по этой книге.

— Ну и как?

— Ничего. Героические будни героических строителей газопровода под руководством задушевно-героического товарища Кукуева.

— Смотри-ка, бойкий ты парень. Как ты фильм-то! И начальство ему задушевное не нравится. Небось, хотел бы, чтобы начальников только злыми и тупыми изображали, а? — хохотнул министр.

— Никак нет. Кукуева Иван Разверзев играет. Моя жена еще с молодых лет в этого артиста была влюблена. Теперь он редко играет, вот и пошли…

Решив, что сказал больше необходимого, так как разговор-то по существу еще и не начался, Сергеев замолчал, направив свой взгляд в брови министра.

— Кукуев, Кукуев, Кукуев… А знаешь ли ты, дорогой товарищ Сергеев, старший следователь по особо важным делам, что Кукуев лицо реальное. Вот у Михаила Андреевича на товарища Кукуева на столе указ на подписи лежит, а у подполковника Вишневецкого дожидаются материалы на гражданина Кукуева. И тебе, товарищ Сергеев, надлежит взять эти материалы и завершить разработку. Там история долгая, и мы историей, почему семь раз разработку закрывали, пока заниматься не будем, времени у нас с тобой на это нет. Знашть так. Михаил Андреевич указ подписывает, разработку прекращаешь, дело — в архив, тебе выговор…

— За что, товарищ генерал армии? — в вопросе Сергеева не было ни удивления, ни протеста, была лишь интонация человека, не ради праздного любопытства интересующегося всеми подробностями дела без исключения.

— Не понял? Объясняю. За попытку дискредитации Героя Социалистического Труда товарища Кукуева.

— Понял, товарищ генерал армии. — четко произнес Сергеев, окончательно убедившись в том, что он ничего не понимает.

По тому, как он оказался в этом кабинете, по тому, что вызывали его как бы для доклада по Усть-Куту, но, как выяснилось, это был лишь повод, по тому, что о приглашении к министру не были информированы ни Перегудов, ни Малышев, по тому, как сейчас расхаживал по кабинету министр и спотыкался о свои «знашть», можно было смело предположить, что чего-то важного, может быть, самого как раз главного, министр не сказал, а, скорее всего, и не скажет.

Продолжение разговора убедило Сергеева в справедливости его предположений, но ясности не добавило.

— Говорят, больше надо проявлять терпения и больше надо предоставлять возможностей творческой интеллигенции, — как бы размышляя вслух, произнес министр. — Напредоставляли! Взял и вывел проходимца героем нашего героического времени. Литература и музыка в особенности должны создавать условия для больших успехов. Он же своим «Кукуевым» вторгается в сферы общественной жизни, ставит людям пример…

Министру нравилось самому, как он ясно и складно говорил на трудную тему.

Сергеев же удивился, что всего лишь ему и помощнику обращены слова, предназначающиеся обычно большим аудиториям, многолюдным собраниям.

Министр говорил не то чтобы увлеченно, но, как чувствовал Сергеев, с какой-то тайной тревогой. Казалось, что он то ли себя, то ли кого-то другого пытается в чем-то уговорить. Нет-нет и он бросал взгляд на Сергеева и убеждался в том, что слова его производят сильное впечатление.

Ситуация с Кукуевым вводила министра в сферы, где властвуют не правила, не законы, а мнения. Там, где начинается идеология, кончается сфера права, там свои законы, по большей части неписанные. И можно крепко поскользнуться.

— Есть моменты, которые вредно сказываются для нашего советского строя. Люди у нас к литературе относятся серьезно. Был Павка Корчагин в свое время, слепой. Потом был Алексей Маресьев, без ног. Вот теперь подняли на щит Кукуева. Люди спросят нас: «Где Кукуев? Покажите нам Кукуева. Хотим его видеть, хоть слепого, хоть без ног». А мы что скажем? «Извините, показать не можем». Нас спросят: «Почему?» — «А в разработке у нас гражданин Кукуев, потому что ему не по киноэкранам разгуливать, а в Нижнем Тагиле на «Тринадцатой зоне» пора отдохнуть от расхищения социалистической собственности, циничного, кстати сказать, по форме и крупного по размерам».

Из сказанного для Сергеева следовало только одно, всерьез «работать по Кукуеву» едва ли надо.

— Писатель хочет создать образ, чтобы вдохновлять людей на подвиг во всех областях жизни. Это же благородно. Это же по-партийному. Имеем ли мы право вот так взять и ударить по большому таланту? У него завистников, злопыхателей, недругов… ешь твою двадцать! Не могут ему простить, что он партийную точку твердо проводит и в журнале, и в творчестве… Посмотрел я кой-какие материалы, не по Кукуеву, по Ложевникову. Вроде бы писатели, вроде бы интеллигентные люди, воспитанные… А почитаешь, как они друг на дружку… Одна поэтесса так прямо про него и сказала, правда, в узком кругу, дескать, видит она его за рулем душегубки с кругом полтавской колбасы в руках, напевающим на ходу: «А помирать нам рановато…» О, змея! Ты же поэтесса, ты же красочностью языка обладаешь, а говоришь такие пошлости. Они на партию шипят, что она иной раз не по шерстке, а против шерсти, а сами-то! Дай им волю, передушили бы друг дружку. Идеология, я тебе скажу, самый острый, самый скользкий участок. Когда я был секретарем Сталинградского обкома, принимал новый оперный театр, его еще без меня начинали строить. Новое здание. Великолепное. Трактор напоминает. Подъехали к входу, колонны, красиво. Смотрю наверх, глазам не верю. Наверху изваяние, можно сказать. Стоит мужик с молотом и голыми мудями! Да все видно так хорошо. Новенькое. Представляешь!? — надо думать, министр помнил, что Вишневецкий эту историю не один раз слышал, поэтому адресовал свой рассказ лишь Сергееву, поворачивавшему голову за плавно передвигавшимся министром. — Только я посмеялся, хотел дать команду или убрать мужика, или муды прикрыть, мне говорят: скульптор Вера Мухина. И все! Руки по швам. Куда я против нее? Кто я и где я? Кто она и где она? А-а, думаю… — и здесь министр высказался доверительно, вполголоса, будто мог кто-то услышать и передать Мухиной: — … с ней! Пусть сталевар, или кто там, с мудями стоит, раз ей так нравится. Может, у определенной части населения в результате интерес к оперному искусству поднимется. Вот так вот. Да-а… А советское правосудие не может быть позорящим фактом. Это я тебе как факт говорю, демонстрирую мой взгляд и мое понимание на эти вещи. Ты меня понял?

Министр говорил упруго, таких не перебивают… Казалось, в нем лопнул давно наболевший ораторский нарыв.

— Так точно, товарищ генерал армии, — произнес уже ничего не понимающий Сергеев и попытался встать.

— Сиди, сиди…

Судя по расплывчатости и многословию, решение «по Кукуеву» принимал не министр. Кто? Скорее всего, кто-то из высшего партийного руководства. Брежнев и Суслов отпадают. Выполняя поручение Брежнева, министр чувствовал бы себя куда более уверенно. Если бы инициатива шла от Суслова, не было бы такого жесткого лимита времени. Да и Кукуев не та, надо думать, фигура, чтобы о нем хлопотали первые лица великой державы. Но все расчисления нужно оставить на потом, а пока внимать и внимать, может быть, что-то удастся выудить из этих рассуждений на общие темы.

Министр сделал несколько шагов молча, потом подошел и встал напротив Сергеева.

Майор смотрел на министра снизу, спокойно и внимательно. И это министру понравилось.

— Где у нас сейчас узкое место, Сергеев? Не знаешь. А я тебе скажу. Латентная преступность, вот где узкое место. Кукуев бы уже на условно-досрочное освобождение должен был подавать, уже полсрока должен был отсидеть, а он у нас с тобой все еще на свободе гуляет и геройствует. О чем это говорит? — министр любил говорить доходчиво, немножко в сталинском стиле, как учили вождя в семинарии. Вопрос. Ответ. — Это говорит о низком уровне работы органов дознания. Откуда берется низкий уровень? Он берется от несоблюдения уголовно-процессуального порядка реагирования на сообщения о преступлениях. Вот и остаются многие из этих преступлений нераскрытыми. А кто должен следить, кто должен подгонять? Прокуратура. Прокуратура кивает на статью 116 УПК. Ах, мы связаны, ах, мы не можем… Почему не можете? У вас есть статья 212. Очень хорошая статья, дает право ставить задачи перед органами следствия и дознания в процессе, подчеркиваю, в процессе раскрытия преступления. Ты знаешь, во сколько раз вырос объем хищений государственной и общественной собственности по стране за последние шесть лет? В три раза! О как! И мы в это время, вместо того чтобы собрать все силы, их распыляем. Следствие МВД, следствие прокуратуры… Зачем? Не проще ли, не целесообразнее ли уже сложившиеся органы дознания МВД и прокуратуры — все в общий кулак, в единый следственный аппарат МВД! А вот контроль это, пожалуйста, это остается, естественно, за прокуратурой. Отказал в возбуждении уголовного дела — изволь тут же материалы в прокуратуру, не позднее пяти дней. Пусть проверяют, правильно отказано или нет. По Кукуеву твоему семь отказов в возбуждении уголовного дела. Семь! И ни одной прокурорской проверки. Почему? Да потому, что и здесь есть увертка. Есть отказ в возбуждении уголовного дела «по другим основаниям», ты слышал: «по другим основаниям»!.. — Сергеев не только слышал, но и сам сколько раз в делах мелочных или явно бесперспективных прибегал к этой спасительной ст. 5 УПК. — А раз отказано «по другим основаниям», согласие прокурора не требуется, следователь принимает решение самостоятельно и по сути дела выходит из-под контроля. Ты бы согласился работать без контроля? — министр остановился напротив Сергеева.

— Нет, конечно, — мгновенно ответил майор.

— Это почему же? — вдруг простодушно, уже не голосом вещающего командарма, а почти по-домашнему спросил министр, удивленный не самим ответом, а его внезапностью.

— Контроль это, прежде всего, страховка от ошибки. А со страховкой работаешь спокойней, уверенней, — как об очевидном сказал Сергеев именно то, что хотел услышать министр.

— Вот, Анатолий Семенович, если бы все так рассуждали! Когда же наконец поймут, что контроль, верно же майор говорит, это не охота за нарушителями, это действенная помощь. Одно дело делаем, вот что надо понять. А у нас есть, выясняется, лукавые следователи, и берут они свои «другие основания» кто с потолка, а кто, может быть, из чьей-то доброй руки «в лапу»… Есть, есть еще и попытки и отрыжечки, и надо одергивать, и будем одергивать… Промахи и нарушения законности чреваты ущербными последствиями. Ты, Сергеев… — министр посмотрел на Вишневецкого, и тот, прикрыв глаза, чуть кивнул, подтверждая, что фамилия майора действительно Сергеев, — ты работай по Кукуеву. А тебе, Вишневецкий, мое поручение разобраться со всеми семи… — у министра, увы, как и многих его коллег по Совету Министров, случались затруднения со склонением числительных, — разберись с этими семи следователями. Пусть тебе предъявят эти «другие основания». А уж мы посмотрим, что это за основания такие, что в них «другого».

Сергеев уже устал поворачивать голову, сопровождая взглядом расхаживающего министра. Больше наблюдая за ним, чем слушая, он пришел к выводу о том, что министр, скорее всего, репетирует речь, которую ему предстоит где-то произнести, с кем-то объясняясь. Надо думать, решил Сергеев, «натянули партийные вожжи». Скорее всего, этим Кукуевым заинтересовался Административный отдел ЦК…

— Я тебе какую сторону хочу сказать… — и дальше пошел набор привычных для крупного партийного деятеля округлых и ничего не значащих фраз: — Времени у тебя мало, может быть, месяц, а может быть, и неделя. Но торопиться не надо. Не забывайте, это люди. Партия требует от нас бережного отношения к людям. Это как бы с одной стороны. А с другой? С другой стороны, надо считаться и брать за основу то, что имеется. Факты, факты и еще раз факты. Материала накопилось — во! Нельзя же оставлять без последствий. Время… Не бойся, лишнего не переработаешь. Чернила под указом не просохнут, как ты будешь… отдыхать. Это я тебе гарантирую. У Перегудова сейчас дел полно, а кто у тебя начальник отдела?..

— Полковник Малышев, — не дав ответить Сергееву, выпалил Вишневецкий.

— Перегудов скоро в командировку в Болгарию поедет, так что я его в эту тему не ввожу, и Малышева отвлекать не надо…

Министру было совершенно не с руки объяснять рядовому, в сущности, пареньку непростую и неприятную ситуацию, сложившуюся вокруг Перегудова, руководителя Главка, простиравшего свою власть на все жизненно важные сферы хозяйственных и экономических отношений в стране. Только армия да партия были вне поля его опеки.

Ни в какую не в командировку, а по сути дела, в почетную ссылку, даже не послом, а всего лишь советником в болгарское посольство поедет Перегудов, и это самое большое, что мог сделать для него министр.

Шумное дело, строгое наказание, тем более суд, естественно, бросали бы тень не только на Главк, но и на все министерство.

Пришлось искать доверительной встречи со своим столь же бровастым другом, просить его хорошенько пожурить «утратившего партийную скромность» молодого генерала и закатать его «в какую-нибудь Болгарию», чтобы посидел хорошенько и подумал, что можно себе позволять, а что нельзя. Главное же, министру удалось убедить Генсека в том, что за всеми этими «так называемыми» разоблачениями стоят интриги Лубянки, пытающейся восстановить свое прежнее владычество. Генсек согласился со своим другом и дословно исполнил пожелание отправить Перегудова «в какую-нибудь Болгарию».

— Знашть так… С сегодняшнего дня ты будешь прикомандирован к моему аппарату. Я думаю, дела ему свои передавать никому не надо… — здесь министр обернулся к Вишневецкому.

— Только повод для лишних разговоров, — согласился помощник.

— Готовь, Анатолий Семеныч, приказ. «Откомандировать в мое распоряжение…» Нет, в мое не надо. Куда мы его возьмем, чтобы не бросалось?.. Как мы его зашифруем?

Как человек непрофессиональный, министр любил щегольнуть впечатляющим словцом.

— Можем ввести его в группу для плановой проверки нашего ХОЗУ? Нормальное дело. Надо посчитать, сколько и чего наши тыловики за два года растащили…

— Во, во! Самый раз. Там воришек, кстати, как мышей в амбаре. На Тишинском рынке спецпанталоны женские со склада ХОЗУ продают, фланелевые, удлиненные, те, что наружной службе выдают. Но это к слову. Пиши: «Откомандировать… титул полностью… майора Сергеева в аппарат министерства для включения в состав группы по проверке финансовой и хозяйственной деятельности Хозяйственного управления Министерства внутренних дел. Сроком… напиши пока две недели. Там видно будет. Детали с Анатолием Семеновичем, он тебя введет… Так что старайся, старайся… работай напористо, интенсивно. Для простых дел к министру, как ты понимаешь, не приглашают.

Сергеев, наконец, поднялся с кресла, и министр больше его не удерживал.

— Ты комнатку для него нашел? — заботливо поинтересовался министр у помощника.

— Здесь, на третьем этаже.

В министерство наезжал народ со всей страны, для чего в здании МВД были специальные кабинетики, где приезжие могли работать. Ни в одном другом министерстве такой заботы о командированных не было.

— Курировать тебя будет Анатолий Семенович, от него получишь и все материалы на Кукуева. Накопали много, а за руку не схватили. А ваша клиентура, сам знаешь, если за руку не схватил, будь он хоть трижды вор, а в суд идти не с чем, все равно вывернется. А книжку посмотри… Ситуация, понимаешь ли, оригинальная… Есть вопросы?

— Вопрос, может быть, и наивный, но где доказательства, что наш подозреваемый и есть прототип Кукуева? Сочинение как бы художественное…

— Есть у Ложевникова вроде как карманный такой придворный критик, Пионов-Гольбурт, и в статьях и в книжке про Ложевникова с восторгом объясняет, где герой найден и с кого списан, — за министра ответил Вишневецкий. — Автор и герой даже на читательских конференциях вместе появлялись, как Борис Полевой и Алексей Маресьев. Во как!

— Меня, естественно, не творческая сторона этих взаимоотношений интересует, — сказал Сергеев.

— На Ложевникова никаких выходов нет, и ты на него не отвлекайся, — твердо сказал министр.

— Извиняюсь, Ложевников случаем не член ЦК?

— Членами ЦК, молодой человек, — раздельно и строго сказал министр, — «случаем» не бывают.

— Прошу прощения!

— А что касается товарища Ложевникова, то он кандидат в члены Центрального Комитета нашей партии, если тебя это интересует. Еще есть вопросы?

— Никак нет, — почти по-военному ответил Сергеев. И тут же, чтобы министр не подумал, что замечание напугало его, добавил: — Пока больше вопросов нет. Разрешите идти?

— У меня к тебе вопрос есть, — отойдя от Сергеева шагов на пять и, оглядев его фигуру как бы заново, сказал министр. — В майорах давно ходишь?

— Полтора года. Звание присвоено досрочно, — четко доложил майор Сергеев.

— В вашем главном управлении хорошие перспективы роста, — сказал министр, глядя из-под бровей в глаза Сергееву. — Можешь идти. Желаю успеха, — и протянул руку жестом легким, почти дружеским.

— Подожди меня в приемной, — предупредил Вишневецкий.

Сергеев, прижимая левой рукой папку с так и не понадобившейся справкой по Усть-Куту и томиком Ложевникова, повернулся и вышел так, что и самый придирчивый дока по части фрунта не смог бы назвать его поворот и выход штатским, и вместе с тем, и в повороте, и в походке была та естественность и свобода, которую могут себе позволить офицеры, не преувеличивающие значения строевой подготовки в борьбе с расхитителями социалистической собственности.

Была такая.

Глава 2. Майор в контексте

Майор Сергеев, старший следователь по особо важным делам, а других дел Главное управление практически и не вело, большой охотник за хитроумным жульем, ворующим в особо крупных размерах, лицом располагал совершенно непримечательным, как говорится, незапоминающимся.

Хорошо сыщику иметь такое лицо, но если лицо это возвышается над толпой, как восклицательный знак, то немаловажные для деликатной профессии черты, стертость и неприметность, тут же теряют свое достоинство.

Носитель непримечательного лица был виден за версту, такой он был длинный.

Прадеда его по отцовской линии звали Сысой, что, впрочем, к делу о Кукуеве отношения не имеет.

Черты лица майора Сергеева были правильными и мягкими, как Средне-Русская возвышенность. И мимика у него была спокойной, что свидетельствовало о том, что у хозяина невыразительного лица нет ни склонности к крайностям, ни нервозности, а это вызывает доверие, и не только у начальников, но и у подозреваемых, подследственных и, что немаловажно, у свидетелей, проходивших по особо важным делам.

Именно свидетелей при хищении социалистической собственности оказывалось всегда с избытком.

Приятели из политехнического, где учился правнук Сысоя, однокашники и друзья, узнав о том, что Сергеев пошел в милицию, отнеслись к этому, разумеется, по-разному. Одни как к предательству профессии, другие как к чудачеству, но все вместе если не насмешливо, то иронично.

В ответ на упрек, дескать, неинтеллигентное это дело, сыск, следствие, допросы, Сергеев спрашивал собеседника, считает ли он интеллигентом поэта Блока, Александра Александровича, с большим успехом работавшего в Следственной комиссии Временного правительства. Официально поэт был призван авторитетно редактировать протоколы допросов, а по преданию не только редактировал, и не только допрашивал, но как человек, ко всякому делу относящийся творчески и увлеченно, написал пособие по тактике допроса. Последнее, скорее всего, было фантазией, но категорических возражений на этот счет ему никто не предъявлял.

Сергеев пошел в милицию в те времена, когда репутация Комитета безопасности, обрушенная Хрущевым, Никитой Сергеевичем, и после низвержения самого Никиты Сергеевича все еще продолжала падать, но уже потихоньку, а милиция в противовес ГБ возвышалась.

Вот и Брежнев, Леонид Ильич, в начале своего утомительно долгого правления приложил немало труда для усиления роли как раз МВД.

Призванный на пост министра тов. Щелоков, Николай Анисимович, с которым будущему Генсеку так хорошо поработалось в свое время в солнечной Молдавии, должен был создать в противовес ГБ, структуре закрытой, свою структуру, открытую, по крайней мере, для него, Брежнева, Леонида Ильича.

И надо признать, что с точки зрения собственной безопасности, в интересах защиты себя от случайностей, постигших, к примеру, его предшественника, он сделал все дальновидно и правильно. Чем разбираться, что там, на Лубянке, в этом непроницаемом ящике, происходит, лучше его людей осадить, а ящик задвинуть.

Нам же в этой связи следует лишь заметить, что экономический отдел ГБ был не просто передан в милицию, но уже в милиции развернулся в организацию, наделенную огромными полномочиями.

Либеральная публика, лишь догадывающаяся всю жизнь о намерениях власти по разного рода внешним признакам, тут же эту рокировочку объявила многообещающим началом в духе десталинизации и возвращения к ленинским нормам жизни.

При этом временное возвышение МВД не было в КГБ забыто, мстить милиции никто не собирался, а вот ставить ее на свое место приходилось постоянно.

Интереснейшие события можно было наблюдать на пересечении двух течений!

Развернулась борьба за утверждение ленинских норм неотвратимости наказания, и борьба эта породила невиданную ранее форму пресечения преступлений, близкую к тому, что можно ожидать лишь на высшей стадии развития самосознания человека, на высшей стадии развития чувства ответственности перед обществом.

Комитет государственной безопасности помог осознать свои ошибки министру внутренних дел тов. Щелокову Н. А., и он, не доводя дела до суда, застрелился.

В свою очередь осознал, не без подсказки со стороны МВД, свои ошибки заместитель председателя КГБ тов. Цвигун С. Я., тоже генерал армии по званию, и он не захотел искать правды в суде и вынес себе суровый приговор сам, в общем, тоже застрелился.

Хотя бы эти два ярких примера необходимо сохранить в нашей исторической памяти, они проливают свет далеко вперед, позволяя предположить, что в будущем, на высшей ступени общественного самосознания, суды отомрут.

Достаточно будет человеку указать на его ошибки, и… он сам решит, как быть дальше.

Остается лишь пожалеть, что общество свернуло с этого ясного и в высшей степени привлекательного пути в такие дебри, где пальба стоит непрекращающаяся, а кто наводчик, кто стреляет, кто патроны покупает, кто подносит и кому все это нужно, так до сих пор и не ясно, хотя трупы налицо.

Громогласные убийства, и это стало приметой нашего времени, президент, как правило, берет под свое личное расследование. После многолетней и тщательной работы следственных органов, направляемых в нужную сторону чуть ли не самим президентом, выносится авторитетное предположение о том, что «убийство носило заказной характер».

За десять лет новой власти все «заказчики» из тех, кто пожелал остаться неизвестным, так до сих пор и пребывают неизвестными.

Вот так же неизвестные убьют и Дмитрия Дмитриевича, и довольно скоро.

В провинциальной хронике происшествий не будет сказано о том, что президент или кто-нибудь из начальства поменьше возьмет расследование этого убийства под личный контроль.

Бери тот же президент такого рода незначительные происшествия под личный контроль, тогда его аппарат, и без того немалый, должен был обрести свое Главное следственное управление со штатом, превышающим все остальные следственные управления вместе взятые, поскольку все вместе взятые следственные управления с задачей расследования особо важных преступлений не справляются.

Небольшой исторический экскурс, без капли вымысла, без тени художественной красочности, изощренности, без присущего иным сочинителям налета воображения, вот такая справка нужна лишь для того, чтобы понять главное, ленинский принцип неотвратимости наказания сам по себе неотвратимостью не обладает.

Кукуев мог бы вести себе и вести свою «широкозахватную» (Пионов-Гольбурт) деятельность, если бы люди на непроницаемой высоте, наделенные огромной властью, не были повседневно и ежечасно так обеспокоены тем, чтобы эту власть сохранить, упрочить и по возможности увеличить.

Самое удивительное это связь, реальная связь, существующая между незримым, недосягаемым и нами.

Для пояснения этой трудной мысли придется прибегнуть к научно-образному сравнению.

Что происходит, к примеру сказать, на Солнце, почти никто не знает, если и знают, то очень немногие. И, как правило, лишь приблизительно. Не до конца. И не с самого начала. Но вот что действительно интересно — события, происходящие на довольно-таки далеком от нас расстоянии, оказывается, действуют на нас, влияют и на поведение, и на настроение, и на самочувствие, и даже могут стать причиной катастроф как домашнего, так и вселенского масштаба.

Семь раз пытались возбудить против Кукуева уголовное дело.

Семь раз!

Ну и что?

Могли еще сто семь раз пытаться. Что же? А собака-то, оказывается, зарыта в Кремле, на Новой площади, на Лубянском холме и на улице Огарева, дом девять.

Сергеев, работая «на земле», так на жаргоне борцов с расхитителями социалистической собственности называли сотрудников районного звена, постоянно чувствовал свое особое положение в сравнении с «комитетчиком», сидевшим на подворье особняка князя Горчакова, но не в особняке, где по праву разместился райком партии, а во флигеле, там, где раньше была княжеская конюшня. Как раз на втором этаже этой конюшни, где, может быть, отдыхали и сушили портянки княжеские конюхи, отвели помещение для уполномоченного ГБ по району.

Вот ведь до чего дошло, до чего низвели государственную безопасность!

Сергеев же сидел напротив, через улицу, в здании церковного причта Александровского лицея, переведенного в свое время из-под царскосельской сени на пустынную в ту пору Петроградскую сторону.

Не только помещение у Сергеева было лучше, но и подчиненных и прав у Сергеева было больше. В том же райкоме он без труда открывал двери кабинетов начальников отделов. Мог бы, как говорится, и ногой открывать, но воспитание не позволяло. А еще он мог вызвать к себе практически любого работника предприятия, размещенного в районе, но и этим никогда не злоупотреблял, из уважения к серьезным хозяйственникам и сознавая свою молодость, предпочитал ездить сам.

Впрочем, однажды замахнулся по неведению слишком высоко, послал повестку третьему секретарю обкома комсомола, после того как она «прошла» у него на перекупке заграничных тряпок. Вот здесь уже пригласили, а фактически вызвали самого Сергеева через дорогу, в райком партии, ко второму секретарю, женщине, которая отечески вразумила не в меру наблюдательного начальника районного отдела БХСС. Ему было указано, что Олечка человек честный, а он поставлен партией на ответственный пост для борьбы с людьми нечестными.

Приглашение по телефону называлось «на беседу», второй секретарь звонила лично, и все это были знаки уважения и к должности, и к самому капитану Сергееву.

Сергеев в городе был на хорошем счету.

Впрочем, как человека не из милицейского мира, его смущал плановый характер работы. Профилактика, работа с агентурой, еще несколько разделов как бы в план помещались, но планировать количество пойманных за руку взяточников, непременно наращивая показатели из квартала в квартал, значит, как бы изначально признавать неуклонный рост преступности и тщетность борьбы.

Поставленный в пору обновления кадров руководить ленинградской милицией бывший партийный работник, тут же произведенный в генералы, генерал Птицын, привык ставить в пример хорошие показатели работы Сергеева. Заметив однажды, что показатели «по взяточникам» у Сергеева упали, Птицын поднял его на коллегии: «А ну, Сергеев, скажи-ка нам, что, у нас взяточников уже нет? Может быть, и в районе они у тебя перевелись? Скажи при всех! У него же там, — это уже обращаясь к аудитории, переживающей сладостную тревогу за товарища, — у него же там взяточник на взяточнике! Может быть, ты их всех переловил? Может быть, ты их всех под суд отдал? Может, искоренил?!»

Сергеев знал, что заряд должен быть выпущен до конца, и поспешил на помощь начальнику, воспитательно расшумевшемуся, лишь в тот самый момент, когда следовало ожидать заключительного: «Ну, чего молчишь?»

— Профилактируем, товарищ генерал, — ровно, по-деловому, не оправдываясь, а докладывая, произнес поднявшийся во весь рост Сергеев.

«Профилактриует», — повторил эхом генерал, словно аудитория не поняла, и требовался то ли перевод, то ли пояснение.

— Но вот тебе мой практический совет, — произнес генерал и оглядел всех собравшихся взором дирижера, проверяющего готовность оркестра повиноваться его жесту. — С теми же взяточниками. Что нужно делать? Надо найти… — генерал сделал интригующую паузу и продолжал доверительно, чуть понизив голос, но так, чтобы его было слышно и в задних рядах, — главное звено! Ухватиться за него и… вытащить всю цепь!

Последние слова он произносил с таким нескрываемым энтузиазмом, словно сам вручную вытягивал заведенную на бригель якорную цепь средней руки эсминца, сам же при этом пребывал в убеждении, что вкладывает в руки своих сотрудников универсальный ключ от всех загадок и тайн, порожденных противоправной деятельностью граждан на территории города Ленинграда.

Насладившись произведенным впечатлением, бывший партийный работник высокого ранга, способный руководить всем, чем угодно, вспомнил о молодом офицере, нуждавшемся в помощи старшего по званию и летам:

— Ты понял, Сергеев?

— Так точно, товарищ генерал. Как учил товарищ Ленин, найти главное звено и вытащить всю цепь.

— Вот видишь, как полезно читать Владимира Ильича Ленина. И то, что ты его читаешь, это хорошо. Садись, — генерал не был нисколько задет тем, что лавры мудреца, дающего полезные советы на все случаи жизни, были переадресованы по принадлежности.

Сергеев был самым молодым в Ленинграде начальником райотдела БХСС и самым удачливым.

У него были лучшие показатели в городе по разоблачению взяточников, спекулянтов и по пресечению фарцовки. Новомодным словечком назывались нелегальные торговые сделки с предприимчивыми иностранными туристами, с каждым годом все больше и больше наводнявшими Северную Пальмиру…

Спекуляция валютой была областью интересов «комитетчиков», но и здесь Сергеев преуспел больше, чем его коллега.

Сергеев знал о непростых отношениях в ту пору между ГБ и милицией и не без основания догадывался, что его визави с куда большим вниманием следит за тем, что происходит в райотделе милиции, чем за гостиницами и студенческими общежитиями, в связи с наплывом иностранцев ставшими прибежищем потенциальных шпионов.

Обедая с «комитетчиком», типичным комсомольским выдвиженцем, в райкомовской столовой, Сергеев «скидывал» ему выявленных его службой валютчиков.

«Помоги по дружбе, у меня людей не хватает…»

Молодой чекист принимал своеобразную взятку как должное, но теплое чувство к «запарившемуся» мильтону в душе крепло, поскольку за выявленных валютчиков начальство его хвалило.

Успех работы Сергеева складывался из множества составляющих, но фундаментом была агентурная работа. Сеть его агентов, число граждан, согласившихся негласно участвовать в борьбе за сохранность социалистической собственности, у него в районе была рекордной по городу.

Опять же у ГБ в ту пору существовали ограничения по вербовке, в частности, это касалось партийных работников. И это тоже было следствием дальновидной политики тов. Брежнева, не нуждавшегося в двойной, помимо партконтроля, надзиравшего за внутренней жизнью партии, слежке со стороны ГБ. А для милиции в вербовке ограничений не было. И Сергеев с успехом включал в свою сеть партработников, в первую очередь, низовых звеньев, людей, в свою очередь, весьма осведомленных, пользующихся доверием коллектива. Куда же еще как не в партком шли люди со своими подозрениями, обидами и жаждой справедливости!

Ревность коллег к успехам «молодого да раннего» обернулась традиционным доносом.

На стол начальника городской милиции генерала Птицына легла бумага без подписи, где чрезвычайно грамотно, в четких милицейских формулировках разъяснялось еще не все знающему про милицейскую службу начальнику, как можно пользоваться «девяткой» и как ею пользуется капитан Сергеев.

Статья расходов на оплату негласных и нештатных агентов в соответствующих документах числилась под № 9, отсюда и «девятка».

Расходы по «девятке» у Сергеева были самые большие в городе, что естественно вызывало у коллег законное подозрение. Да вот незадача, внезапная ревизия обнаружила лишь полное соответствие израсходованных средств с документами, подтверждающими выплаты.

Проверка прошла не совсем гладко.

Когда Сергееву предложили открыть сейф и предъявить наличность, в сейфе кроме денег и пистолета оказалось две бутылки из-под кефира и три шарика от пинг-понга.

Бутылки Сергеев просто забыл выкинуть, а шарики, бывшие в дефиците, хранил как зеницу ока.

Проверявший работу Сергеева подполковник из отдела собственной безопасности, с Литейного, 4, потребовал объяснить присутствие кефирных бутылок в несгораемом шкафу под печатью.

Сергееву ничего не оставалось, как сказать, что предметы, обнаруженные в сейфе, не что иное как вещественные доказательства, хранящие отпечатки пальцев преступников, находящихся в разработке.

«Аккуратней… Осторожней, пожалуйста…» — с неподдельной тревогой говорил Сергеев инспектору, вертевшему кефирные бутылки перед его носом.

Так как ни одна уважающая себя комиссия не может провести проверку без замечаний, а к финансовой стороне дела прицепиться не удалось, то пришлось из этих несчастных бутылок выжимать чуть ли не «служебное несоответствие», замененное, в конце концов, примирительным «указать». А указано было на то, что оперативный «вещдок» с отпечатками пальцев следует хранить не только в сейфе, но и в целлофановых пакетах с приложением соответствующей записки.

Сергеев в своем отделе располагал услугами четырнадцати штатных сотрудников, работавших по обычным направлениям: торговля, рынки, социальные учреждения, те же детские садики, где на кухнях воровали нещадно, учреждения культуры, в том числе зоопарк, кинотеатры, клубы, дома культуры, в том числе Дом культуры слепых, ну и, естественно, строительные и промышленные предприятия, научные институты, артели и мастерские.

Два трампарка были также в поле зрения Сергеева и его сотрудников, а два таксопарка, разместившиеся в районе, обслуживал городской отдел БХСС, так исторически сложилось, Сергеев, разумеется, был тому только рад.

Сергеев, вступив на милицейское поприще, никак себя милиционером не чувствовал.

Даже после того как были исполнены все ритуалы, присвоено звание, выдана и подогнана под нестандартную фигуру форма, все это казалось чем-то декоративным и внешним, как форма на армейских сборах в студенческие времена. Но однажды, промучившись с прорабом, не желавшим сознаться в краже водяной арматуры на строительстве котельной, он вдруг услышал: «Ну ты, мент доставучий… ну доставучий ментяра…» и только после этого и поверил, что он действительно милиционер и, может быть, не из худших.

А вскоре другой подследственный в конце трехчасового допроса ударил себя по колену и крикнул: «Все, бдюшник, колюсь!..» Сергеев хотел поставить на место наглого рецидивиста, стяжавшего кровельное железо в особо крупных размерах, но на секунду задумался и сообразил, что показавшееся ему бранным слово было всего лишь производным от глагола «бдеть».

В ту пору офицеры милиции крайне умеренно пользовались воровским жаргоном, а Сергеев подчеркнуто брезгливо от него воздерживался.

Вступив на милицейскую стезю, он нет-нет и вспоминал сюжет из дантовского «Ада», запечатлевшийся в его памяти. В одной из мрачных песен были изображены борцы, чьи тела не только переплелись в ходе схватки, но каким-то чудесным образом проросли друг в друга и превратились как бы в одно тело, продолжая тем не менее борьбу.

Долгие годы службы не раз заставляли борца за социалистическую собственность видеть перед собой живые примеры того, что было выражено дальновидным поэтом в фантастической аллегории. Особенно часто вспоминался Сергееву этот замечательный образ в нынешние времена.

Итак, четырнадцать штыков, как дружески именовал сотрудников Сергеев, занятые повседневной работой, не могли поддерживать регулярные контакты с обширной агентурной сетью.

Сергеев, начитавшись детективных книжек, подпитывавших его воображение, разработал и организовал систему собственной резидентуры. Его агентурная сеть была разбита на группы человек по пятнадцать, а отдельную группу вел, то есть поддерживал постоянный контакт с каждым, свой резидент. Здесь Сергеев пользовался услугами, как правило, отставников, недостатка в которых не было после бурного омоложения в конце 50-х годов как органов безопасности, так и милиции. Отставники получали за свои приятные для их самолюбия хлопоты не только моральное удовлетворение, но и неплохие деньги. Если еще и квартира резидента использовалась как явочная, то оплата шла в двойном размере. Кроме этого, коммунальные выплаты, в советское время, в общем-то, небольшие, отдел Сергеева деликатно брал на себя.

Конспирация, осторожность и бдительность были совершенно не лишними.

В татарской мечети, где шла бесконечная реставрация и бесследно исчезали немалые деньги, агента, работавшего на Сергеева, вычислили, Аллах только знает, каким способом, и повесили. Повесили тоже довольно искусно. Имитация самоубийства была выполнена так умело, что уголовный розыск отказывался верить «ни на чем не основанным» уверениям Сергеева в убийстве и отказывал в требовании «Копать, копать и копать!»

Тогда Сергеев докопался сам!

Преступная группа из четырех человек пошла под суд.

До приговора, сурового, но справедливого, дожили только трое. Один скончался в ходе следствия от сердечной недостаточности прямо в следственном изоляторе на Арсенальной набережной, в двадцать шестой камере, на первом этаже.

Раскрытие же способа хищения ассигнований, поступавших в татарскую мечеть из «Фонда мира», было отмечено как одна из принципиально важных побед как в деле сохранения мира, так и в работе с замкнутыми национальными группировками, где выявлять преступный элемент всегда было непросто.

А в Москве о Сергееве узнали после того, как он первым удачно применил изотопы в изобличении жулья.

К мысли использовать изотопы Сергеев пришел почти случайно, в результате бесед за коньячком со своим агентом из Радиевого института, размещавшегося по другую сторону подворья Александровского лицея: на северной стороне — милиция, на южной — Радиевый институт.

Институт постоянно превышал лимит расходования спирта, отпускавшегося в немалых количествах для научно-практических надобностей.

Для начала Сергеев пригласил «на беседу» пребывавшего, по имевшейся информации, в постоянном подвыпитии одного из старейших работников института, подсобника-универсала по прозвищу Рентген. Сам же старейшина, явившись к Сергееву, представился в свойственном ему стиле: «Палыча вызывали?»

В любой ситуации Палыч предпочитал говорить о себе в третьем лице. Проистекало ли это от немалого самоуважения, имевшего некоторую историческую подоплеку, то ли подпиткой был все тот же спирт, сказать трудно. Работа Палыча в институте не была жестко регламентирована. Побывав на множестве хозяйственных должностей, он уже и сам не без труда мог назвать нынешнее свое состояние по штатному расписанию. Но это и не заботило ни его, ни сотрудников института. Его услугами пользовались все, а поскольку не знали, что он обязан делать, а что нет, на всякий случай вознаграждали некоторым количеством возвышенного напитка, по праву использовавшегося во всех отделах института, кроме отдела кадров, где его использование не было предусмотрено.

Спиритус есть дух.

Постоянно одухотворенному Палычу казалось, что лицо бородатого человека, чей бронзовый бюст, водруженный на гранитном столпе, был установлен на клумбе перед входом в институт, ему давно и хорошо знакомо. На граните были еще в ту пору бронзовые накладные буквы «Рентген», утраченные в ходе преобразований, коснувшихся всего на свете.

Как правило, уже во второй половине дня Палыч отлавливал досужего человека и пускался в воспоминания: «Ты с какого года в институте?.. Вот то-то!.. А мы здесь начинали втроем! Палыч. Рентген. И два рентгенолога. Все!»

И действительно, по стажу работы Палыч был старейшим в институте, поэтому никто не пытался даже объяснить ему, что Рентген умер через шесть лет после рождения Палыча и что он с Рентгеном и два «рентгенолога» составляют квартет, а не трио, как был убежден старейшина.

Вот и Сергееву пришлось, в свою очередь, выслушать историю одного из «основателей» Радиевого института и пригрозить ему неприятностями, понимая всю тщетность своих предостережений. В ответ он услышал краткую лекцию о летучести спирта и высокой его испаряемости.

Испарялось же спирта столько, что над институтом должно было бы постоянно висеть тяжелое спиртовое облако.

Пришлось Сергееву искать в институте собеседника трезвого, вменяемого и ответственного. В результате разговора с замсекретаря комитета комсомола, младшим научным сотрудником Д., занимавшимся мечеными атомами, родилась идея использовать невидимую маркировку в деле экономической разведки.

В случае удачи открывались такие перспективы, что весь спирт Радиевого института мог показаться всего лишь каплей в море краденого.

Работа велась полулегально, так как все, связанное с активными материалами, требовало многоступенчатых согласований, а стало быть, огласки.

Проведенные расчеты показали практическую безопасность задуманного эксперимента.

Пробы с использованием активного кобальта, кстати, уже применявшегося для исследования прочности сварных швов на газо — и нефтепроводах, дали великолепный результат.

После того как Сергеев первым в стране применил изотопы сначала для изобличения махинаций с меховыми шубами в универмаге на Большом проспекте, а потом и в разоблачении подмены документов на расходные материалы в солидном строительном тресте, ему было досрочно присвоено звание майора.

В звании майора он сумел найти даже медвежонка, похищенного в зоопарке и вывезенного в фургоне для перевозки мяса. Похищен полугодовалый звереныш был охотниками-любителями, остро нуждавшимися в звере для натаскивания своих собак, живущих в городе и медведя не нюхавших. Вот и ответ на вопрос, который задавал Сергееву проверявший расходы по «девятке» подполковник: «Зачем вам агентура в «Обществе рыболовов и охотников» Петроградского района? На кого здесь у вас охота?»

Уже через полгода после своего эксперимента с изотопами Сергеев оказался в Москве, на Садово-Сухаревской, в строительном отделе Главного управления по борьбе с расхитителями социалистической собственности, простиравшем свою опеку на всю территорию необъятного в ту пору Союза.

Сергеев был слишком везучим, чтобы коллеги пожалели о его переводе.

Глава 3. Вагон-ресторан

— «И счастье, и любовь, куда ни кинешь взоры, взлет меченых костей. Выигрывают воры!» — Анатолий Порфирьевич декламировал чуть громче, чем требовало малолюдное застолье, Вовчик да Наташа.

— Пушкин? — спросила Наташа так, словно робко прикоснулась к «случайному предмету», прикасаться к которым категорически запрещало вокзальное радио.

Несмотря на свой небольшой рост, Анатолий Порфирьевич умудрился взглянуть на сидевшую напротив него Наташу свысока, впрочем, по-отечески добродушно.

— Ну, уж не-е-ет… — загадочно протянул он таким тоном, каким коллекционер редких вин, выставляя на стол запыленную бутылку, снисходительно отвергает догадки своих собутыльников. — Это «Эрнани».

— Армения, — авторитетно пояснил Наташе Вовчик, видимо, полагая, что и недолгое общение с ученым позволяет сравняться в образованности.

Наташа с почтением посмотрела на своего нового друга. Нет, видимо, совсем не напрасно он предупредил ее о многих странностях своего деда, такого чудилу ей еще не приходилось встречать так близко.

Несмотря на опасения Вовчика, забронировавшего места на ужин заранее, вечером в вагоне-ресторане было малолюдно, ресторан был почти пуст, и официанты и вышедшая хозяйка ресторана с большим вниманием и нерастраченной любезностью старались предупредить все желания своих немногочисленных клиентов.

Анатолию Порфирьевичу понравилось то, как Владимир обратился к нему с просьбой пригласить на ужин «покушать» свою старую знакомую, с которой случайно встретился в поезде.

Со стороны ученого никаких возражений не последовало, хотя он не удержался и посоветовал на правах старшего избегать слова «кушать».

— Когда вам случится быть в обществе, мой совет, старайтесь обходиться без слова «кушать», особенно, когда речь идет о себе. Это не принято и может рекомендовать вас не с лучшей стороны. Поверьте мне. Надеюсь, вы извините мои непрошеные советы?

— А почему нельзя сказать «Я хочу кушать», если я хочу кушать? — от удивления и легкой обиды Вовчик оттопырил губы.

— Сказать все можно. Я же говорю о возможном о вас впечатлении. Обиходный язык всегда немножко условен, во всякой среде он свой. В словечке «кушать» есть какая-то мещанская слащавость, приторная манерность. По тому, как мы говорим, высказываемся, мы обнаруживаем свою принадлежность к определенному кругу. Есть интеллигентная речь, есть воровская «феня», есть молодежный сленг… Вы же не скажете о вашей знакомой, положим, «чувиха клевая», и я не скажу.

«Конечно, не скажу, — подумал про себя Вовчик. — Это только динозавры кайфовую телку могут назвать клевой чувихой».

— Эрнани — разбойник, — сказал Анатолий Порфирьевич и, отодвинув занавеску, посмотрел в заоконную темень, будто допускал неожиданную встречу. Оставив занавеску, он кивнул своей чуть захмелевшей головой. — Разбойник. Благородный. Но! Разбойник.

— Это в старину? — все также робко, в какой-то лисьей манере спросила Наташа.

Случись где-нибудь за столиком неподалеку оказаться опытному охотнику, он сразу бы заметил сходство учтивой молодой женщины с одной из самых изобретательных жительниц лесов. Так лиса невинно и боязливо выходит из темных лесных затворов, недоверчиво и сторожко смотрит окрест, улыбчивую свою острую морду всегда держит против ветра, разносящего интересующие ее запахи-вести, чтобы самой все слышать и знать, не подавая о себе никому вестей ни звуком, ни запахом. Каждый шаг она делает с опаской, след кладет с твердым расчетом и заметает его пушистым, невесомым хвостом. Но вот показалась добыча, и серого цвета глаза наливаются зеленым огнем… И куда девается невинность и боязливость.

— Что значит, в старину? А сейчас разве не старина? Старина понятие относительное, — с хмельной улыбкой проговорил Пушешников, будто просил снисхождения к своим годам.

— Сам разбойник, а еще что-то имел против воров, — задетый за живое, сказал Вовчик.

Ученый геолог только пожал плечами, не считая нужным пояснять разницу.

— А когда жил этот разбойник? — тихо, как бы в расчете на доверительный ответ, спросила Наташа.

— Времена… Черт его знает… Карл I когда жил? Тот, что потом станет Карлом V на немецком престоле? Ну, он еще орден «золотого руна» учредил? Король испанский, шестнадцатый век.

— А вы историю тоже преподаете? И тоже профессор? — не переставала удивляться девушка из далекого Братска. — Все даты так помните. Даже королей.

Капитан второго ранга, скучно попивавший водочку из графинчика за столиком через проход, уже давно прислушивался к заинтересовавшему его разговору, к сожалению, доносившемуся только отрывочно, с одной стороны, из-за шума колес, а с другой, из-за песен в старой манере, заведенных, быть может, и специально для окруженного вниманием молодежи пожилого гостя.

Ну что случилось?

Ничего не случилось.

Видно, это судьба,

И любовь не получилась.

Позабудь эти дни.

Не пиши. Не звони.

Извини. Извини. Извини.

Выждав пока песня истомится и стихнет, капитан, наконец, поднялся и с наполненной рюмкой сделал шаг через проход и учтиво поклонился ученому.

— Простите, но я всю жизнь мечтал выпить с профессором… Только выпить, вы уж извините…

В глазах Вовчика вспыхнула тревога, он знал прекрасно непредсказуемую привязчивость случайных пассажиров, но последнее слово в этой ситуации было за «профессором».

Анатолий Порфирьевич, польщенный вниманием общественности, уже готов был указать на пустующий четвертый стул, как Владимир поднялся и что-то негромко сказал на ухо капитану, утомленному, надо думать, своим одиночным плаванием.

— Все понял, — тут же отозвался моряк. — Только чокаюсь и желаю, самого-самого… От всей души.

Анатолий Порфирьевич догадался, что общество моряка чем-то неудобно для опекающего его Владимира. И тут же осенила догадка. «Ревнует. Опасается, что такая милая, мягкая и не лишенная привлекательности Наташа стала магнитной миной, на которую потянуло одинокого моряка».

Моряк чокнулся с профессором, кивнул Наташе и Владимиру и значительно, мужественно, словно принимал цикуту, опрокинул рюмку.

— Вот вы и выпили с профессором, — в словах Вовчика было и поздравление с удачей, и напоминание о чем-то уже сказанном.

— Благодарю… — словно протрезвев, сказал капитан второго ранга. — Такая вот у меня была мысль… Извините. — И отправился на свое место к своему графинчику, где оставалось еще хороших два глотка.

— Как можно так бесцеремонно… — сокрушенно сказала Наташа и напомнила нарочито громко, чтобы слышал капитан: — Мы говорили о Карле I, шестнадцатый век…

— Да, вопрос о старине. Нынче вот добивают коммунистическую систему. Это так называется. Почему я об этом вспомнил? Да потому, что этот самый Карл у себя в Испании жесточайше подавлял восстававшие против него городские коммуны, комунерос. И где эти коммуны только не крушили, а поди же, в Италии и сейчас коммуны, и в Швеции опять же коммуны… А Карла свои комунерос громил! Впрочем, всех давил, империю под гром аркебуз и кулеврин сколотил такую, что в ней никогда не заходило солнце…

На минуту ученый задумался, оглядывая остатки закуски и решая, что предпочесть, «оливки с наполнителем» или «миноги маринованные натуральные».

— Это Карл Великий, да? — серьезно и тихо спросила любознательная Наташа.

— Да все они «великие» до поры до времени…

— А с ним тоже что-нибудь случилось? — с тревогой спросил Вовчик.

— Что с ними может случиться? Этого хоть не прибили. Вовремя отрекся и ушел в монастырь, где и отдал богу душу.

— А как же империя? — встревожилась и Наташа.

— Растащили на куски. Как этот наш говорил: «тащите, сколько унесете!» Вот и те тащили и растащили. Экое дело — империя! Это сколотить трудно, а растащить?.. Только дай команду. И косточки обглодают.

— Так вы геолог или историк? — не унималась Наташа.

— В сущности, что такое геолог? Это тот же историк. Геология та же история, только медленная-медленная. А человеческая история она быстрая-быстрая, прямо вприпрыжку, как жизнь человеческая. «Как быстро век прошел, как пусто все кругом…» Откуда это? Опять же «Эрнани». Что это сегодня все «Эрнани» да «Эрнани». Прилипло.

— Вы говорили, там про разбойников, — ласково напомнила Наташа.

Чернильную темень за окном вдруг разрывали фонари на маленьких станциях, мимо которых поезд проносился, не сбавляя хода.

Глава 4. Роман тов. Кукуева

Романы читают главным образом для того, чтобы насладиться страданием других людей, бредущих по дороге к счастью, и поэтому надо сразу признаться, что роман товарища Кукуева такого наслаждения для знакомящихся с ним не обещает.

Роман товарища Кукуева с Зинкой-арматурщицей произошел в интереснейших и знаменательных исторических обстоятельствах, о которых уже сказано много хорошего, еще больше сказано плохого, но и одно, и другое к делу не относится.

Большие ученые в результате несчетного числа проб и наблюдений пришли к совершенно неожиданному и бесполезному, на первый взгляд, выводу.

Оказывается, каждая секунда или, как говорят сами ученые, момент истины, в нашем обозримом пространстве имеет свой облик, как бы свою особенную физиономию, лицо.

Что это значит?

Это значит, что у всех процессов, протекающих в этот момент времени, в эту секунду, общий ритм, общий пульс, общий нерв, образно говоря, настроение. В одну секунду он один, а в следующую уже немножко другой. Были проведены одновременно тысячи проб на огромном друг от друга расстоянии, проб химических, биологических и радиоактивных. И несмотря на то, что последние, радиоактивные, как раз славятся хаотичностью своих процессов, но даже они дали сходную ритмическую картинку.

Таким образом, можно с уверенностью сказать, что художественное выражение печать времени обрело материалистический фундамент.

Что можно сказать о времени, в котором зародился и скоротечно протекал роман Кукуева, какова печать этого времени?

Среди множества характернейших черт и красок, образующих эту печать, следовало бы обратить внимание на важнейшую черту, быть может, и не бросающуюся в глаза с первого взгляда.

Время, сделавшее, как нынче выяснилось, едва ли не всех в нем пребывавших так или иначе пострадавшими, само понятие «страдание» отменило, объявило его как бы пережитком, поставило вне закона.

Роман Кукуева был оснащен множеством чувств, еще большим количеством предчувствий, размышлениями, впрочем, скорее соображениями и прикидками, как в ту, так и в другую сторону.

Нельзя сказать, чтобы участники его не волновались, нет, волнения были, а вот страдания не было. Хотя подоплека для страданий вроде бы и была.

Кукуеву женщины нравились крупные, они приводили его в волнение одним только широким шагом. «У-у, кобылица…» — раздувая ноздри, жадно вдыхал им вслед. Поэтому с таким интересом и надеждой на счастливый случай поглядывал Кукуев на бетонщицу Варвару Митину, укрощавшую своими ручищами раскачивающиеся бадьи с бетоном, поданные железной рукой деррика.

И может быть, одним из самых волнующих моментов в разыгравшемся романе для Кукуева был тревожный и нежданный миг, оставивший тайный и драгоценный ожог на сердце.

Оттолкнув опорожненную бадью бетона, оттолкнув так, что казалось, не усилием крановой стрелы бадья летит на тросах в воздухе, а от толчка могучей и статной при этом женщины, Варвара широко шагнула к стучавшему топором опалубщику Кукуеву и без предисловий, так, словно они давно и хорошо знакомы, спросила: «Чего она от тебя хочет?»

Кукуев понял, что речь идет о Зинке, сробел, взглянул на Варвару, так неожиданно обнаружившую интерес к его персоне, взглянул беспомощно и жутко, как бы сказал поэт, и, будто уличенный в чем-то явно предосудительном, поспешил выдохнуть: «Ничего…»

Варвара заржала действительно, как лошадь, и шлепнула себя тяжелыми, перемазанными бетоном рукавицами по ляжкам, упрятанным в широкие брезентовые штаны.

От хохота этого у Кукуева зашлось сердце и по спине пробежали крупные мурашки.

Тяжелые брезентовые рукавицы от лихого удара свалились на подмостье. Продолжая ржать, Варвара нагнулась и, не глядя, надела правую рукавицу на левую руку, поиграла губами цвета спелой вишни, вроде собираясь что-то сказать, но только подмигнула, будто сообщница, своим грешным, много повидавшим глазом, и стала носком солдатского ботинка, серого от цемента, сбивать налипшие на дощатую площадку куски бетона.

И вся любовь.

Страдала ли Варвара Митина? Скорее всего, нет. Потому что иначе она просто оторвала бы Зинке ее смышленую голову.

Зинка была по бабьим статьям не во вкусе Кукуева, да, видно, не ошибся он в главном, доверившись ее напору, хватке, зоркому пониманию того, как и что надо видеть и делать в этой малопонятной жизни.

Откуда в ней было это понимание, объяснить невозможно, даже если приподнять легкую завесу над ее арзамасской юностью, о которой она почти ничего Кукуеву не рассказывала, а он и не больно-то интересовался.

Женская судьба в сравнении с мужской куда более рискованна, отсюда, быть может, и более острое ощущение жизни, отсюда и готовность пойти на риск. Так уж, надо думать, от Евы повелось. Рискнула же, и пусть с грехом пополам, но живем, дышим, обозреваем, что-то пытаемся понять, нет-нет, да и наслаждения кое-какие перепадают, дружба, любовь, дети. Правда, в поте лица хлеб свой добываем, и это тоже по ее милости, а ведь кому-то и так приносят, то ли из страха, то ли из любви, но это жизнерадостное явление пока еще убедительного объяснения не имеет, и вообще это из другой оперы.

В общем, не рискни Ева, где бы мы сейчас с вами были?

То-то и оно…

Но дело даже не в Еве.

В оттенках женского поведения испокон веков ярче и определенней, чем в чем-либо ином, обнаруживает себя физиономия времени.

И всесторонним ученым, может быть, вместо того чтобы собирать, а потом раскладывать, разглядывать и постигать бессчетное число графиков и диаграмм, состоящих из пиков и провалов, начертанных бесстрашными и слепыми, в сущности, самописцами, вместо этого стоило бы посмотреть, как женщины в каждый момент исторического времени двигаются, вышагивают, присаживаются на край стула, поводят рукой, вскидывают бровки, сворачиваются в загадочный бутон или, напротив, безудержно распахиваются во всей нескромности скоротечного цветения. Одного, быть может, наблюдения за женской пластикой и переменой мод было бы достаточно для того, чтобы сделать неопровержимым невыясненной полезности вывод о том, что всякое время и любые времена имеют свое неповторимое лицо.

Касается это времен как исторических, так и антиисторических, то есть таких, когда пытаются историю исправить, пришпорить или опровергнуть.

Рассуждения эти совершенно необходимы хотя бы для того, чтобы поставить Зинку, чья роль в судьбе Кукуева была явно недооценена судом и следствием, на какой-никакой исторический фундамент.

Для доказательства несравненной в женщинах исторической чуткости и отзывчивости лучше всего заглянуть в эпоху Петра Первого. Едва ли случайно сразу же по кончине царя-преобразователя страна и многолюдное ее население аж на 70 лет были отданы под женское владычество.

На геральдическом, с иссыхающим стволом дереве Романовых, на самых, быть может, тоненьких и крайних его веточках вдруг расселась целая стайка разнообразных дам, начиная с бывшей портомои, в замужестве Романовой, взошедшей на престол под именем Екатерины Первой, и кончая уж совершенно случайно оказавшейся рядом с русским престолом предприимчивой мужеубийцей, с завидной ловкостью вскочившей на престол в гвардейском мундире мужского покроя под именем Екатерины Великой.

Вклинившиеся в дамскую компанию из двух Екатерин, двух Анн и одной Елизаветы два Петра, царь-отрок Петр Второй и оболганный и поспешно убитый Петр Третий, оба оставившие по себе несколько размытые портреты, не позволяющие обнаружить мужской нрав и характер, а потому вполне могут оба, наравне с Аннами и Екатеринами, иллюстрировать женскую эпоху на русском престоле.

Эта дамская стайка птиц разного калибра и разного полета яснее любых доказательств свидетельствует о характернейших чертах времен преобразований, где корневые, существенные, необходимые России, в первую очередь, новые мужские роли осваивались тяжело и медленно, в то время как все, скажем так, женское, внешнее, маскарадное, с переодеваниями, переименованиями, новыми прическами, словечками, ужимками, привнесенное невесть зачем и невесть откуда, все и привилось и расцвело пышно и вдруг.

Гнил при Анне Иоанновне российский флот, завещанный Великим Петром, у недостроенных им причалов, но зато как усовершенствовался и обновился придворный этикет! Как прочно вошла в моду и стала важным атрибутом жизни карточная игра!

Вроде бы и учрежденные Петром Коллегии и Сенат по-прежнему считались правительством, но истинные правители, любовники, то бишь фавориты, переменчивые, как часовые в дворцовом карауле, управляли страной и жизнью ее населения из постели императриц.

Женщины по известным причинам, как бы восполняя недостаточные, на их взгляд, усилия и щедроты природы, как правило, вынуждены придавать внешнему куда большее значение, чем мужчины, вот и чувствуют они себя, надо думать, особенно привольно в обстоятельствах, где вообще всему внешнему отдается предпочтение.

Зинка своим женским чутьем куда быстрее, чем Кукуев, сообразила, как скроен отвечающий духу времени мундир и как его надо носить.

Жить, не любя свое время, большинству людей трудно, и потому вот тебе красная косыночка, широкий шаг, короткая стрижка, обращение к мужчине: «Товарищ!..» — это ли не музыка небывалого времени, что бы о нем потом ни говорили!

Женщины, по предназначению своему служащие обновлению рода человеческого, прекрасно чувствуют и понимают как зов весенние ветры, ветры перемен.

И все мы, женщинами рожденные, не так уж часто задаемся вопросом, куда и зачем идет история, но быстро осваиваем исторический гардероб, включающий не только одежду и манеры, но и новейшие вероисповедания, бездумно обращая выстраданные кем-то слова Символа веры в ритуальные тропари и политический щебет.

В разливах политического щебета самые важные понятия — «свобода», «право», «национальные интересы» и «народное благо», «демократия» и т. д. — лишаются ответственного смысла, перестают быть мерой, которой строго оценивается реальность, а превращаются всего лишь в пароль, по которому удобно отличать «насох» от «не насох», как говорил, да не был услышан Чехов.

Прогресс — мужское понятие, предполагающее осмысленную поступь и требующее мудрости, мужества и терпения.

Иное дело революция.

В самосознании своем она всегда несравненная красавица, капризно требующая беспрекословного поклонения и восторга, и требования свои она, чаще всего, заявляет истерически, поскольку и сама является в некотором роде исторической истерикой доведенного до крайности народа — в случае революции социальной. Более снисходительна история к революциям и контрреволюциям, учиняемым придворными шайками, дерущимися за власть, как правило, для обеспечения гарантий собственной безопасности и благополучия своих детей и близких на будущее.

В революционных скачках, в отличие от мерной поступи прогресса, много порывистости, страсти, эмоций, каприза и чисто женского, не требующего оправдания, права на жестокость.

Едва ли не все красавицы вынужденно жестоки, поскольку жаждущих их расположения, милостей, жаждущих обладать ими, в конце концов, куда больше, чем может удовлетворить, ублажить, усладить и утешить самая щедрая счастьедарительница.

Как и все красавицы, революция неизбежно коварна, поскольку поначалу обещает любить всех своих поклонников и почитателей, но уже в первых же осчастливленных вспыхивает законное чувство ревности, и они, будучи лицами, по счастью или заслугам приближенными и удостоенными доверия, не меньше как именем революции отсеивают недостойных, подозрительных, опасных, враждебных и не стесняются в жестокости ради блага своей возлюбленной.

В отличие от евнухов революции, ограждающих и защищающих не без выгоды и прибытка ее целомудрие и неприкосновенность, но не имеющих сил ее оплодотворить, сама-то революция о своей жестокости не подозревает, и если бы ей сказали, что она безжалостно пожирает своих любовников и детей, она бы удивленно вскинула бровки и недоуменно пожала плечами.

Так же, быть может, удивилась бы и Зинка, если бы после суда над Кукуевым ей, так счастливо впитавшей в себя молоко революции, так глубоко дышавшей ее воздухом, было бы вынесено частное определение.

И все-таки Зинке надо отдать должное, и это должное — Кукуев.

Приметливым ли глазом, звериным ли чутьем в многолюдном муравейнике, в перемешавшем все и вся котле изрядной стройки, она отметила мешковатого, с сонным лицом увесистого парня, шагавшего по-крестьянски широко и казавшегося навсегда привязанным вожжами к своей грабарке и еще крепче привязанным к громоздкому отцу, чей лоснящийся кожух делал его похожим на вставшего на задние лапы огромного навозного жука.

Казалось бы, немыслимые зипуны, шинели, укороченные и удлиненные, с хлястиками оторванными, отстегнутыми и вовсе без хлястиков, подпоясанные веревками и обрывками гужей полушубки, не снимавшиеся для сохранности даже летом, стеганки и тужурки, подбитые пылью в жару и снежком зимой, немыслимые опорки, неразличимые под слоями пыли и налипшей грязи, все было куда выразительнее, чем лица тех, кто вожжами, кнутом и привычной бранью направлял на светлый путь разума и прогресса смирившихся со своей участью казенных лошадей, натужно вытягивающих шею, словно пытавшихся дотянуться и ухватить черными в белой оторочке пены губами что-то невидимое, но прекрасное, все время куда-то отступающее и теряющееся в пыли и дыму неоглядной стройки.

Арматурщица-Ева в своем без пяти пятилеток социалистическом раю увидала Адама, отличавшегося, по-видимому, в ее глазах от всех прочих живых тварей бессмысленным одиночеством и впечатляющей мужицкой походкой.

Да, после того как папаша Кукуев подался со стройки искать место не столь пыльное, прихватив у сына, надо думать, в качестве гонорара за уроки жизни полушубок и шапку, а в возмещение неполученного аванса за ноябрь общественный хомут и сбрую, Кукуев-сын, отставленный по подозрению от лошадей, пережил, как нынче бы сказали, стресс. Оправившись от стресса, предоставленный сам себе, он ощутил вокруг себя пустоту, сам стал отвыкать от людей, не искал ни с кем истинного сближения, полагался на одного себя и одиночеством своим, в конце концов, не тяготился. Всякое близкое знакомство требовало рассказа о своей деревенской жизни, а рассказывать не хотелось, как и возвращаться назад.

Он знал, что его нигде не ждут, тем более у себя в деревне, откуда они с отцом так счастливо и, надо думать, вовремя унесли ноги. И то сказать, крестьянский двор при советской власти стал почти что проходным двором, где хозяин уже как бы и не хозяин, и не главное лицо.

Крайняя экономность отца, вернее, скупость до скаредности, обернулась для Кукуева-сына благом. С одной стороны, он внушил сыну любовь к экономии, а с другой стороны, отвращение к алкоголю, к пьянке, не без основания почитая эту страсть пустой, а главное, разорительной. Если бы вода стоила так же дорого, как водка, то Кукуев-старший, наверное, не пил бы и воду, живя от дождя до дождя, от паводка до паводка.

О матери Кукуева известно еще меньше, чем об отце, то есть совсем ничего не известно. Надо ли этому удивляться?

Ну а что мы знаем о матери, например, всемирно известного полководца Суворова?

Ни в одном письме, ни в одном воспоминании самый знаменитый генералиссимус во всю жизнь маму свою не упомянул. Что же вы хотите от Кукуева, воина, по свидетельству Ложевникова, универсального и удачливого во всяком военном предприятии, но все-таки не Суворова.

А если уж речь зашла о Суворове, то у Кукуева есть хотя и отдаленное, но сходство с дедом Суворова по матери, петербургским воеводой, который при Анне Иоанновне пережил свой конфуз, аккурат в 1737 году загремел под суд за злоупотребления по службе. Но кары, упавшие на деда, уже не могли коснуться Авдотьи Федосеевны, матери великого полководца, поскольку она была разделена с отцом еще в 1720 году, получив в собственность дом в Москве и имение во Владимирской губернии.

Кукуев же не был столь дальновиден и потому, получив срок с конфискацией, нанес серьезный материальный ущерб своему семейству. Но это, если заглянуть сильно вперед, но не в конец, поскольку нет конца ни Кукуеву, ни кукуевщине!

А пока что будущий герой образцово-показательного романа на свободе, да еще на такой свободе, что и сам не знает, что с собой делать, и надо лишь радоваться тому, что Зинка-арматурщица оказалась рядом. Но пока еще не порвана то ли пуповина, то ли вожжи, связывающие отца и сына, надо предъявить родителя хотя бы в уцелевших фрагментах.

Кукуев запомнил немногие наставления, оставленные в жизненное пользование неразговорчивым, в общем-то, и скрытным отцом в обмен на полушубок и шапку, доброго слова не стоивших, но в преддверии зимы необходимых.

«Жизнь не в нашу пользу устраивается, помяни мое слово… Свобода! Свобода… Крылья-то обкорнали, да и пустили на свободу! Летай! Вот мы с тобой и залетели вон куда, а другие так еще дальше…»

В этом же духе был прокомментирован большой плакат в две краски: «Пролетарий — на самолет!», украшавший вход в барак.

«Верно! Пролетарию только подпоясаться. Что у этого пролетария, шиш в кармане, да вошь на аркане… Лети во все стороны, со всеми странами соединяйся…»

Договаривать о том, что мужику с землей и хозяйством в других странах делать нечего, не стал, потому что был припечатан крепким и тяжелым словом «лишенец». Втайне Кукуев-старший надеялся, что власть когда-нибудь образумится и посовестится.

Живя среди незнакомых людей, среди изгрызенной чуть не до нутра земли, оба Кукуевых были обложены со всех сторон плакатами и лозунгами на кумаче и бумаге, как бы разъясняющими смысл жизни и направляющими эту жизнь в лучшую сторону.

Однажды сын попробовал щегольнуть перед отцом новым словом, будто новым картузом по моде, прикупленным на ярмарке.

В темноте барака, где воздух был густ от испарений сырой овчины и печного угара, промокших валенок и портянок, махорочного духа и пота, чувствуя, что отец не спит, сын произнес: «Жизнь, папаша, идет теперь по предначертаниям…»

Отец злобно крякнул и не вразумил по загривку щеголя лишь потому, что не видел его в темноте. Помолчав, решил объясниться словами, способом, разумеется, менее убедительным и доходчивым.

«Дурак — Богу печаль!» — сказал и грубо выругался. — Предначертания… Это вроде «твердого задания», умри, а сделай. Он тебе предначертания пером изобразил на бумажке и не вспотел, а ты все это должен горбом и лопатой исполнять. А он придет, посмотрит, скажет еще, что где поправить, еще покопать, грязь помесить, на дожде помокнуть, на морозе померзнуть, и новые предначертания выложит…» — и, подумав о пустом уме сына, в голову которого всякий сор несет, снова выругался.

От таких разговоров с отцом жизнь ясней не становилась.

Если в деревне он шел по жизни путем, протоптанным до него, и был предуготован снискать, как говорится, чести плугом, то здесь, на стройке, он с жизнью все время сталкивался, все время натыкался на что-то непонятное, требующее объяснения.

А вот шустрая и стоглазая Зинка как раз все понимала, а главное, умела объяснить и показать пользу.

Нельзя сказать, чтобы Зинка искусно заманивала Кукуева в сети сладострастия.

Нет, на первых порах она обращалась с Кукуевым с товарищеской непринужденностью.

Для начала она оградила новенького опалубщика, приведенного ею в свою бригаду бетонщиков имени ОГПУ, от всех поползновений в его сторону как со стороны шустрых и скорых на любовь девушек, так и мужиков, почитавших людей непьющих больными или юродивыми. Твердым и быстрым шепотом она требовала от коллег чуткости и понимания драмы, переживаемой парнем в связи с бегством отца и отстранением от лошадей.

«Лицо у тебя сознательного рабочего, — говорила Зинка, оглядывая Кукуева, как оглядывает скульптор глыбу мрамора, придумывая ей употребление, — а душа-то, извини, крестьянская! Будем тебя отесывать».

Кукуев и сам не заметил, что круг его общения после перехода в бригаду бетонщиков из артели грабарей не расширился, а ограничился Зинкой. Общаться ему приходилось в основном с этой деловитой, независимой и решительной девушкой, обращавшейся к нему исключительно по фамилии.

Первое время Зинка никогда не оставалась с Кукуевым наедине, давая всем понять, что никаких за собой особых прав на этого парня не имеет. И даже когда они разговаривали вдвоем, все равно, хотя бы в речи, но незримо присутствовал коллектив. А может быть, она и сама считала себя коллективом.

«Мы тебя не отдадим в руки слепой судьбы…», «Нам нужны люди образованные, грамотные, политически подкованные…», «Мы не можем делать ставку на старую интеллигенцию. Судя по тому, как легко она приняла советскую власть, она так же легко от нее и откажется…»

Эти бесконечные «мы», «нас», «к нам» принимались Кукуевым вполне доверчиво и мешали видеть в Зинке бабу, девку со всем набором бабьих потребностей и возможностей. При этом Кукуев не был обуреваем неотступными мыслями о Зинке, какие вселяются в мужчину под влиянием либо разыгравшейся чувственности, либо от переполненности мечтами высокими и тревожными.

Зинкины прелести не пробуждали его воображение. Была она худощава, скуласта, в общем-то, недурна собой, росту небольшого, но не маленькая, имела проницательные глаза и резкий голос. А вот слеплена она была из какого-то упругого материала, казалось, случись ей упасть с большой высоты, так ведь не шлепнется, как большинство, не прилипнет к земельке раз и навсегда, а напротив, ударится, подпрыгнет, еще раз ударится, еще раз подпрыгнет, но уже не очень высоко, и укрепится, наконец, на своих чуть коротковатых и полноватых ножках как ни в чем не бывало.

Еще в прозодежде Зинка как-то смотрелась, а когда переодевалась, то вся ее щуплость проступала наружу. Кукуев смотрел на нее без интереса, но сочувственно. «Приведи такую к себе в деревню, в Торбаево… А прежде еще Царицыно надо пройти, Алешино, Болотицы…» В воображении своем он видел деревенских баб, оставивших на минуту свои занятия, чтобы проводить глазами молодуху, выворачивая головы, увернутые в платки, и, казалось, слышал сокрушенный приговор: «Ох, не срядна девка, не срядна…»

Основательность кукуевских наблюдений Зинка подтверждала сама, нет-нет и бросая от случая к случаю напоминание: «Я не женщина».

Сначала Кукуев оставлял эти слова без внимания, но однажды все-таки спросил:

— А кто же ты?

— Я человек, понимаешь? Человек!

— Баба, а не женщина, это как же так? — недоумевал Кукуев, не подозревая, что самое-то притягательное, быть может, в женщине это загадка, а еще лучше — тайна! И нет лучшей зацепки, во всяком случае, более универсальной, чем загадка, способная компенсировать отсутствие какого-нибудь выдающегося женского достоинства вроде журавлиной походки, или бриллиантового блеска в глазах, или впечатляющей родинки под правой грудью.

Вот этой «не женщиной» Зинка и зацепила внимание Кукуева, каковому размышления о том, что же может скрываться под таким убеждением, сообщали странное для него самого возбуждение.

Едва в его взгляде на нее появилось долгожданное любопытство, как она тут же поспешила внести определенность.

— Я сомневаюсь в сути твоих устремлений к сближению со мной…

От таких слов, обнаруживающих саму возможность сближения с Зинкой, надо бы рассмеяться, но его бросило в жар.

Сыплющая непонятными быстрыми словами, она становилась необычайно приманчивой именно потому, что Кукуев, с его лишь пробным опытом быстротекущей деревенской любви с одной неувядаемой вдовицей, искренне недоумевал, что же это за фрукт такой, что же это за овощ — «не женщина».

— Смысл жизни вовсе не в поведении индивидуума, а в растворенности в коллективе, в массе…

И вместо того чтобы самым немудрящим хотя бы вопросом поддержать умный разговор о смысле жизни, Кукуев с большей неожиданностью для себя, чем для Зинки, сгреб ее в охапку и поцеловал.

Зинка приняла поцелуй как должное, как получала аванс или получку в фанерном окошечке кассы.

Она говорила ему о положении пролетариата в Абиссинии, о дирижаблях, которые вот-вот заменят поезда, о словах Чкалова про детей, облетевших весь мир, и о многом ином, о чем, пожалуй, можно было и не говорить немногословному парню, почти не слушавшему ее захлебывающийся щебет и соображавшему не о том, о чем она говорит, а о том, зачем она это все ему рассказывает, если в Абиссинию он не собирается, дирижабли он видел только на облигациях внутреннего займа, а Чкалов был так же далек от него, как Молотов или Клара Цеткин.

Кукуеву стало совсем жарко, хотя морозец на улице к вечеру усилился. А Зинке, напротив, стало холодно, и она предложила зайти в сторожку в недостроенном цехе.

Женщинам, решившимся ускорить события и напомнить своему избраннику о неотвратимости надвигающегося счастья, свойственно прибегать к изображению измученности, усталости, обессиленности, Зинка же, не изменяя себе, была как всегда пряма и деловита.

В драной шубейке она была похожа на маленького зверька, спрятавшегося в шкуру, сброшенную старым, потрепанным жизнью зверем побольше. Сердце бьется часто-часто, голова кружится от собственной решимости. Шубка чуть расстегнута. «Жарко», — чтобы не подумал чего-нибудь. А он и впрямь не подумал, действительно, в этой тесной конуре жарко. «Послушай, как сердце бьется». Приложила его ладонь к груди. И снова голос такой, что допустить мысль о чем-нибудь таком было бы кощунством. И он не допустил. Грудь под рукой была живой и упругой. «Бьется, как чиж в кулаке», — подумал Кукуев и убрал руку.

Когда в темной сторожке на топчане Кукуев отпрянул от Зойкиных уст, владевших словом куда лучше, чем искусством поцелуя, она произнесла, да как-то так обыкновенно, будто говорила это не раз:

— Ты мужик, вам, мужикам, это надо… Делай, что хочешь… Я согласна.

От первого поцелуя прошло минут двадцать.

Не зная ласк, вернее, не считая их уместными, Кукуев обхватил Зинку и постарался сжать крепко-крепко, как случалось хватать деревенских девчат, ожидая стона и привычной мольбы о пощаде. Она терпела, подчиняясь его неудержимому желанию вобрать ее всю в себя. Хрупкое с виду тело оказалось гибким и прочным, и даже твердым. Тогда он прибег к ходам известным и не встретил сопротивления на путях, ведущих к обновлению жизни, на тех путях, где все живое платит свою дань природе.

Наконец он вытер мокрый лоб, вид у него, впрочем, в темноте неразличимой был такой, словно он не любви предавался, а исступленно мотыжил землю под палящим солнцем. Одежда была сбита, частью вниз, частью черт знает куда, лоб покрыт испариной. В наряде, рассчитанном на мороз, было тесно и жарко.

Брачное ложе в средневековье немцы именовали «мастерской любви», любовь же в цеховой сторожке соответствовала этому наименованию в еще большей степени.

Кукуев почувствовал себя в какой-то бескрайней пустоте, кромешная темнота сторожки только усиливала это чувство, в этой пустоте и темени нужно было найти себя, то есть найти слова, которые должны выразить чувства, сопутствующие случившемуся.

— Ты что же мне не сказала? — еще не зная, радоваться или чего-то опасаться, требовательно спросил Кукуев.

— Сказала, и не один раз, — непривычно тихо произнесла Зинка и нашла в темноте его руку. — Я же говорила тебе, я не женщина… Теперь убедился?

— И что за разговор у тебя?.. Могла бы и прямо сказать — девка. Что ж теперь… — в голосе его звучало недоумение человека, не уверенного в последствиях совершенного поступка.

Недоверчивость эту Зинка в темноте приняла за смущение, разглядев в ней даже какие-то одной ей видимые признаки нежности.

Растерянность Кукуева понять легко. Порушенное вот так, чуть не дуриком, Зинкино девичество требовало как бы нового взгляда не только на случившееся, но и на весь путь, пусть и не очень продолжительных, но весьма насыщенных отношений с арматурщицей.

— Что ж, тебе до меня никто не нравился? — спросил Кукуев, увидев себя со стороны удостоенным награды.

— Ну почему же… Мне нравились всегда люди только серьезные, даже один технолог, но он был женат вторым браком.

— И все? — Кукуев хотел, чтобы говорили о нем.

— Ну, было еще два ветеринара, но оказались оба люди несерьезные…

Когда вышли на улицу, небо встретило их звездным фейерверком.

Полная луна стояла высоко-высоко, и в этом высоком ее парении виделось тоже что-то праздничное. Воздух был морозным, чистым, хрустел снег под ногами, как овес под каблуками новобрачных, и стройка, светящаяся множеством огней, в снежном убранстве тоже казалась праздничной.

— Ты теперь будешь моя путеводная звезда… — от большого желания сказать что-нибудь красивое произнес Кукуев. Сказанного показалось недостаточно, он подумал и добавил: — И будешь теплиться всю жизнь…

— Вот видишь, — привычно звонким голосом сказала польщенная Зинка, — у тебя и лицо стало более содержательным.

— Ты почему меня выбрала? — с другой стороны попытался утолить свою гордость Кукуев.

— Из молодежи ты дельный элемент. Известный процент народа, ты же видишь, спивается, а ты непьющий, это большой плюс. Тебя к рабфаку будем готовить…

В голосе Зинки уже звучали привычные товарищеские интонации, прямые, трезвые, деловые суждения, отмеченные печатью неповторимого времени.

Кукуеву показалось на минуту, что выплеснувшиеся через край отношения снова возвращаются в привычное деловое русло, и успокоился.

Откуда ему, все еще деревенщине, было знать, что в эту маленькую головку вмещались обширнейшие планы, что из своих смутных и кудрявых мечтаний, как из кудели, она умеет прясть путеводную нить.

— Прежде всего, тебе нужно привыкнуть читать газеты. Жизнь на глазах меняется, ты знаешь, к примеру, что архипелаг Новая Земля теперь называется имени Каменева, Льва Борисовича? А что трудящиеся Челябинска обратились в правительство с просьбой переименовать их город в Кагановичеград? Вот видишь, не знаешь. А про Декрет о «безбожной Пятилетке» помнишь? К 1 мая 1937 года имя Бога должно быть забыто на территории нашей страны.

Люди, может быть, и хотели бы забыть, но на небесах происходили такие события, которые ни в какие земные понятия не укладывались. Так, 18 июня 1936 года в день солнечного затмения сообщили о смерти великого пролетарского писателя Максима Горького. Старики вспомнили, что в 1905 году 9 января, в памятное воскресенье, тоже было солнечное затмение.

И хотя имя Бога к 1 мая на территории страны забыто не было, 1937 год оказался отмечен необычайным явлением. В этом году выдался на удивление теплый сентябрь. Повсеместно второй раз зацвели сады, а в Сталинградской области приступили ко второму сбору урожая малины.

Зинка умудрялась читать газеты первой, и потому казалось, что именно ее желания, помыслы и надежды, в первую очередь, стремится выполнить народная власть.

— Ты думаешь там, наверху, не видят, как мы живем? Все видят! Вот тебе, пожалуйста: «Постановление комиссии Совконтроля при Совнаркоме указало на недопустимость перебоев в продаже спичек, мыла и валенок».

Зинка не упускала случая восхититься проницательностью товарища Сталина, которому за всем буквально приходилось следить лично, и жалела его. Она радостно рассказала в бригаде про подписанное товарищем Сталиным Постановление об отмене приказа Наркомсовхозов о кастрации племенных баранов и была немало удивлена веселой реакцией на это сообщение. Народ в бригаде был по преимуществу с крестьянским прошлым, и к вопросам политики партии на селе могли бы относиться серьезней.

Сам же Кукуев, знакомясь с правительственными постановлениями, читая директиву Совнаркома «Об обязательных поставках зерна и риса государству колхозами и единоличными хозяйствами», или «Указ об обязательной поставке овощей государству колхозами», или «О трудовом участии сельского населения в строительстве и ремонте шоссейных и грунтовых дорог», всякий раз чувствовал себя как человек, только что услышавший звук пролетевшей мимо пули.

Глава 5. Кукуев на воле

Будут допросы, будут очные ставки…

«Прочитайте протокол и под каждым листом распишитесь».

«Где писать?»

«Внизу. Под каждой страницей. «С моих слов записано правильно». И подпись».

Будет речь обвинителя. Будет речь защитника. Будет и последнее слово. Все будет.

Но едва ли сам Кукуев признается себе, а тем более сумеет объяснить «гражданам судьям», чего ради он шел на такой серьезный риск, и кто тому виной, и с чего, собственно, все началось.

Как известно, практически во всех преступлениях, совершенных уголовниками, кто-нибудь виноват едва ли не более, нежели они сами.

Есть даже замечательная теория, по которой очень обоснованно получается, что жертва и есть главный провокатор преступника.

Отсюда один логический шаг до признания вины жертвы перед тем, кто его ограбил, избил, изувечил, и, если быть до конца последовательным, неотвратимо должно последовать и наказание, в первую очередь, жертве как зачинщику и инициатору, а потом уже преступнику, как бы не устоявшему перед искушением.

И действительно, почему это у вас бумажник лежал в кармане, а не за пазухой?!

Почему, гражданин потерпевший, замки и двери вашей квартиры оказались несовершенными?!

Почему, в конце-то концов, гражданин пострадавший, вам пришло в голову возвращаться домой именно этим переулком, хотя можно было свободно сделать небольшой круг и избежать, таким образом, встречи с грабителем?..

Во всей этой лукавой акробатике, где поза «тонко мыслящего» человека, а отнюдь не глубина мысли должны производить сильное впечатление, утверждая важность исходящих обстоятельств, их главенство над последствиями.

И точно так же, как первое в истории человечества грехопадение началось с искушения, точно так же и все последующие.

Что такое искушение?

Искушением называется соблазнительная возможность уклониться от подтверждения делом и мыслью своего человеческого достоинства.

Само же понятие достоинства определяется осознанием своего отличия от животного, то есть способностью понять свои обязанности перед общим нашим лоном — природой и единой нашей семьей — человеческим общежитием.

И отец, и дед, и прадед готовили Кукуеву судьбу деревенского жителя, крестьянствующего хозяина, имеющего вполне ясные представления о том, что можно и что нельзя позволять себе в этой жизни. С первых сознательных шагов он имел перед глазами идеал сытости и усадебного довольства и приближающиеся к нему в разной мере образцы, деревенские, уездные и губернские.

Понятны были и средства достижения этого идеала — семижильный труд, экономия и немного удачи.

Как оказался выкинут вместе с отцом из деревни герой образцового романа, тов. Ложевников не посчитал нужным поведать читателю. Автор, видимо, полагал, что жизнь в строительных бараках и работа с конной грабаркой столь привлекательны для русского крестьянина, что он при первой же возможности бросит и дом, и семью, и скотину, и земельку свою, потом политую, лишь бы надышаться всласть пылью и гарью случайной стройки, полежать на нарах в бараке, пообтереться среди чужих людей.

Будем же благодарны сдержанному автору хотя бы за то, что он не изобразил отца и сына Кукуевых энтузиастами, одержимыми идеей построения индустриальной базы социализма.

Совершенно ясно, если Кукуев-младший отказался вступать в комсомол, как только узнал, что там ежемесячно будут снимать с заработка членские взносы, то говорить о политической подоплеке его появления на стройке не приходится.

Сначала Кукуев ощутил стройку как стихийное бедствие, как недоразумение, заблуждение умов.

Только слепой не мог видеть и оценить щедрое черноземье, в сравнение не шедшее со скудным суглинком, на котором из века в век горбатились Кукуевы. И эта богатая, тучная, вожделенная мужицкой душой земля и была для великого замысла стройки главной помехой.

Стройка воевала с землей, воевала насмерть.

Земля весной должна просыпаться, и этого пробуждения ждала крестьянская душа как праздника. Летом она набиралась живительной силы и отдавала сначала травой, потом хлебом, а осенью плодами и овощью в награду за труд. Зимой земля-кормилица пряталась под снегом, отдыхала…

На стройке же во всякое время, и зимой, и летом, и осенью, и весной, землю кромсали, переворачивали, рвали, сдвигали, не считаясь ни с травой, ни со снегом, и все, что она родила, было помехой.

Первое время Кукуев чувствовал себя на стройке, как иностранец… Сначала был поражен видом двадцатиметровых мачтовых кранов с диковинным прозвищем «деррик».

Он чуть не полчаса стоял, разинув рот, около ППГ-18, полноповоротного гусеничного парового экскаватора, извергавшего дым из конусообразной трубы и пар из всех щелей. Зубастый ковш со скрежетом и паровой одышкой вгрызался в промерзший грунт четырьмя сверкающими клиньями стальных зубов и, схватив пастью землю, с шипением поворачивался; днище ковша отваливалось, как не подвязанная челюсть покойника, и земля падала в подставленные кузова грабарок…

Впечатляли и ажурные бревенчатые копры, чугунными кулаками «баб» вгонявшие сваи в землю.

Вся стройка поражала слепым однообразием движения каталей, толкавших по хлипким мосткам тачки, упершись раскинутыми руками в лоснящиеся рукоятки.

В котловане по дощатым террасам лопатами перекидывали землю снизу вверх. Звук шаркающих вразнобой лопат напоминал шествие по звонкой земле какой-то безмерной толпы, которая все идет, идет куда-то, не сдвигаясь с места. И глухой звук плотницких топоров, сколачивающих из свежих досок короба для опалубки под бетон, напоминал Кукуеву стук молотков по крышкам гробов. На участке, где обтесывали бревна, топоры издавали чавкающий звук, напоминавший ему движение стада по вязкой низине.

Пыхтели и всхлипывали паровые насосы, откачивающие грунтовые воды из котлована.

На стройке было много дыма от костров, где что-то жгли и что-то грели, варили в котлах. Он валил из труб всевозможных мастерских, каких-то будок, множества временных сооружений, среди которых трудно было представить будущий завод. У костров курили, тянули руки к огню, подсушивали рукавицы и обувь, беззлобно переругивались и честили погоду и нормировщиков.

Летом серым дымом над стройкой клубилась пыль, зимой мел снег, и неразличимый за этими завесами был смысл тяжкого ежедневного труда тысяч людей.

Работая в деревне в одиночку, семьей или небольшой артелью, крестьянин изначально сознавал смысл и цель затраченных усилий. А вот начав вместе с отцом работать конными грабарями, Кукуев понимал все происходящее не больше, чем лошадь, запряженная в его грабарку, весь день ступающая по расквашенной земле, натужно вытянув шею. Нет-нет, она разевала смиренную железным мундштуком пасть, обнажив крупные желтые зубы, словно собиралась то ли что-то сказать, то ли что-то спросить. Ну а если бы вдруг и спросила, что бы мог ответить ей Кукуев?

Как пристроиться к этой жизни, Кукуев решительно не знал, но понимал, что надо присматриваться. А глаз у Кукуевых был по природе ухватистый, как щупальца, они одним взглядом могли все вокруг только что не потрогать, пробуя и прикидывая, может ли какая из попавшихся на глаз вещиц послужить сейчас или пригодиться впредь.

Приметливый Кукуев обратил не без зависти свое внимание на то, что инженерия, итээровцы, смотрят и на котлован, и на вздыбленную, вывернувшую свое глубинное бесплодное нутро землю, на весь невообразимый хаос строительного муравейника совсем не так, как он. Для них вся эта грязь, сырость, удушающая летняя пыль, метели и промозглые зимние оттепели были лишь неудобствами пути, по которому они шли к цели, явно вознаграждающей за все. Они были здесь, как у себя в огороде, понимая назначение каждой канавы, строения, приспособления и механизма.

Он видел и понимал землю на полметра, ну, на глубину погреба от силы, а у этих словно глаза были по-другому устроены. Они видели и будущее дно котлована, до которого еще копать и копать, видели и сквозь дно, что под ним.

«Самая ответственная часть котлована это дно. Какие требования к дну? Несущая способность и минимальная фильтрация. Имея мягкие основания, мы должны исключить суффиозные явления и неравномерность по осадкам. По структуре нам изыскатели дали падение пластов внутрь склона, а фактически мы имеем структуру трансгрессивного залегания. По гидрологии нам дали откос, несущий грунтовой поток, а фактически мы имеем откос, несущий расчлененный подземный поток. Как говорится, «гладко было на бумаге, да забыли про овраги…»

Разговоры инженеров он слушал с куда большим трепетом душевным, чем проповеди в церкви святых великомучеников Бориса и Глеба у себя в деревне. Его пытливая душа дремала, когда он слышал слова молитв и церковной службы. Там туманный смысл и загадочность малопонятных выражений не требовали перевода, а как бы прямо соответствовали непостижимым силам, коим были адресованы. Он не верил, что батюшка, говоря малопонятные слова, сам их понимает, а здесь, видно же было, и сами понимают, и, главное, понимают те, кто стоит рядом. И понимание это обязательно обернется делом.

На стройке же речь шла о вещах земных и понятных, хотя так же, как и в церкви, главной темой была жизнь предстоящая, а все сегодняшнее — лишь к ней предуготовление и приближение. Те, кто чувствовал себя на стройке хозяевами, все время говорили не о той жизни, что сейчас здесь, под носом, они жили ради какой-то другой, якобы известной им жизни, видели ее не только в стенах будущего завода и его продукции, но еще дальше, как бы смотрели туда, где жизнь соединяется во всех своих смыслах.

И люди эти обладали странной притягательностью.

Неотесанный деревенский парень, утратив под ногами привычную почву деревенского уклада, а вместе с ним и понимание своего места на земле, малый упорный, готовый тянуть из себя жилы, попросту не знал, в какую же сторону, так сказать, тянуть жилы, чтобы занять в этой пестрой и мало еще понятной жизни безбедное и устойчивое положение.

Завидной и желанной показалась ему жизнь инженерии, технического начальства, людей не похожих на все, что он успел повидать за свои шестнадцать деревенских лет.

На стройке, собственно, как и в деревне, жизнь на виду друг у друга.

Кукуев издали наблюдал обиход итээровцев, составлявших как бы особый клан.

В досаде они не чурались мужицкого матерного слова, но брань их не была бессмысленной, не восполняла нехватку иных слов и не была грязной. И споры их чаще перемежались смехом, крайне редко переходили в крик, хотя и такое случалось, но никогда — в драку. И от выпивки они не бегали, но во хмелю подтрунивали друг над другом, иногда по-ребячьи дурачились, становились многоречивы и словоохотливы, горячо спорили. Кукуев видел, как участливо они относились к тем, кто вдруг превышал свою норму в выпивке и без посторонней помощи обходиться не мог. И не было на памяти Кукуева случая, чтобы такая помощь не была оказана. И, удивившись однажды такой заботливости, услышал объяснение: «Интеллигенция!»

Впервые Кукуев почувствовал что-то похожее на тоскливую зависть, когда услышал их разговор и ничего не понял, хотя все слова были русские, а разговор вокруг какой-то странный, то ли над тобой смеются, то ли над собой.

Однажды под Кукуевым, возводившим опалубку под бетонную стенку, рухнули леса.

Сверзился он в груде столбов и досок с четырехсаженной высоты. Когда он с помощью товарищей выбрался из-под груды деревянных обломков, больше перепуганный, чем побитый, к месту злосчастья прибежал молодой прораб Белодубровцев, а следом начальник участка Зенцов.

— «Ломая крылья, теряя перья!» — приветствовал Зенцов извлеченного из-под досок и столбов Кукуева. Щетка усов и круглая кнопка носа делали лицо инженера похожим на мордочку белухи.

Кукуев не понял о каких «перьях» и «крыльях» зашла речь, и на всякий случай улыбнулся, сообразив, что уцелел.

— «Но не разбился, а рассмеялся!» — обернулся к Зенцову Белодубровцев, сам только что переживший немалый испуг, едва заслышал сухой, как раскаты близкого грома, хруст и треск крушащегося дерева.

Обрадованные счастливым исходом происшествия, инженеры отправили Кукуева в медчасть замазывать ссадины.

Кукуев сказал, что без топора не пойдет, поскольку инструмент у него свой, правленый. Пока мужики искали его топор с фасонисто изогнутым березовым топорищем, Кукуев услышал, как из мати в мать Зенцов отчитывал мастера, чей недогляд был налицо, и заметил при этом, что сами бранные слова относились к происшествию, к качеству работы, но не к личности мастера.

Его тянуло быть поближе к этим странным, особенным, неизвестного племени людям. Ему интересно было слышать их разговоры, и поэтому вовсе не случайно любознательный Кукуев оказался свидетелем объяснения главного инженера стройки Машкова с каким-то приехавшим большим начальником, как оказалось, генеральным проектировщиком. Машков был особой достопримечательностью, все знали, что прежде чем стать вторым лицом на стройке, он несколько лет проработал в Америке и даже немножко был похож на американца в своем пальто колоколом и толстой кепке с прямоугольным козырьком. Пока компания начальственных лиц ходила по недостроенным объектам, два «фордика» поджидали их на краю дороги.

Кукуев замер с топором в руках, когда неподалеку остановилось начальство, погруженное в вечный спор проектантов и строителей.

— Я, Валериан Сергеевич, не усматриваю целесообразности увеличения котлована в заявленных вами дополнительных объемах», — с барственной вежливостью произнес гость, как бы собственными глазами убедившись в давней своей правоте.

— А вы, Дмитрий Арсеньевич, не усмотрите целесообразности, даже если вам нивелир в задний проход вставить, — так же негромко, но жестко сказал опешившему гостю Машков и, не замечая вскинутых высоко бровей, продолжил, как ни в чем не бывало: — Прежде чем выйти на дополнительную цифру в двадцать пять тысяч кубов…

Дальше Кукуев ничего разобрать не мог, все двинулись за широко зашагавшим гостем. Как завороженный он пошел рядом, слушая непонятные слова, словно музыку.

Никто не обратил внимания, как в инженерной компании, шагавшей по стройплощадке, не замечая грязи, траншей, временных и постоянных коммуникаций, обходя немереной глубины лужи и невесть откуда возникшие горы освежеванной земли, оказался лобастый парень в утратившем цвет и форму треухе и поддевке, напоминавшей чуть ли не бабью кофту. Он шел, почти заглядывая в рот очередному говорящему, ничего не понимал, но ощущал себя почти на вершине, откуда можно было увидеть что-то самое главное. Они продолжали разговаривать так, будто сидели за столом совещания в управлении строительством.

— Мы за простую геометрию котлована, — рубил Машков. — Упрощает производство работ, сокращает сроки…

— И увеличивает объемы, а это… — попытался встрять гость.

— Арифметика сиречь наука числительная! Давайте считать. Что такое для нас лишних десять тысяч кубов? Ваши мелкоступенчатые откосы затрудняют экскавацию, вот где удорожание. Сроки увеличиваются, а это опять удорожание.

— Здесь цифры сопоставимые, пока то ж на то ж выходит…

— Пока! Смотрим вперед. Простая геометрия гарантирует откос от оползней, а ваша «лесенка» будет висеть дамокловым мечом над работающими в котловане. И вместо бетонных работ, вместо монтажа оборудования будем заниматься без конца водоотводами, временными дренажами, водопонизительными средствами… И, не дай бог, стенки поплывут! Что дали откосы в котловане Кулебра? Оползень в 300 тысяч кубов.

— Не надо нас пугать, Валериан Сергеевич, вы все-таки не Панамский канал строите, — холодно произнес гость.

— Хорошо. Есть оползни и поближе. Что дала Нижняя Свирь в тридцатом году? Два оползня. Полторы тысячи кубов в котлован верхней головы шлюза получили?..

— Боитесь оползней — проведите пригрузку откосов дренирующими материалами…

Кукуев завидовал этим людям, способным говорить веселыми словами о несчастных происшествиях. Он завидовал той свободе, которую давала Машкову его инженерная правота в разговоре с большим, судя по всему, начальником, приезда которого ждали, поскольку слухи об остановке строительства и консервации объектов из-за нарушения проекта расползались по стройке вместе с дымом костров.

Кукуев мучался своей немотой.

Вот такими, решительными в походке и жесте, четкими в слове, убежденными в правоте каждого своего решения в воображении Кукуева рисовались только военные командиры большого ранга, каковых видеть ему не случалось, и потому ему казалось, что Машкову очень бы пошла военная форма вместо широкого пальто, напоминавшего подрясник.

Воплощением целесообразности всем своим обличьем был начальник участка Зенцов, человек без возраста, ему с равным успехом можно было бы дать и сорок, и пятьдесят, и шестьдесят. Черная путейская куртка на вате зимой, вельветовая толстовка, перехваченная узким ремешком, летом, черные галифе, сшитые, похоже, из шинельного сукна, заправлены в высокие носки, прикрепленные французскими булавками к штанинам, солдатские ботинки и инженерная фуражка с красноармейской звездочкой вместо скрещенных молоточков над козырьком, с эстетической точки зрения наряд, скажем так, спорный, но зато полностью отвечающий самосознанию хозяина и пониманию своего предназначении в этом мире.

Кукуев был свидетелем и отчасти участником конфуза, ознаменовавшего вступление в должность совсем молоденького прораба, новоиспеченного выпускника Института гражданских инженеров.

Шла выемка грунта в котловане. Отсутствие техники возмещалось рабочим многолюдством. По откосам были выстроены дощатые террасы в семь ярусов. С яруса на ярус, и так до самого верха, рабочие лопатами перебрасывали грунт.

Увидев приближающуюся к его участку группу начальников во главе с главным инженером Машковым, которого и за версту можно было узнать по его американской кепке и пальто, юный прораб Белодубровцев что было сил закричал своим рабочим, ритмично махавшим лопатами:

— Товарищи работники! Нельзя ли поинтенсивнее!

— Чего? Чего? — раздалось с нижних ярусов.

— Нельзя ли поинтенсивнее! — еще громче закричал Белодубровцев, чувствуя, что его не понимают.

— Чего нельзя?.. Сивого зовет?.. Какого Сивого?.. Кто упал?

Падали с этих присыпанных землей дощатых полок не так уж и редко, особенно в дождь.

Шарканье лопат стало замирать, а Белодубровцев, раскинув руки в стороны, как дирижер, призывающий оркестр сыграть «тутти», продолжал кричать свое: «Поинтенсивнее!!!»

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • Похождения Кукуева. Сентиментальное путешествие

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Другие времена предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я