Воскресный день

Мила Тумаркина, 2023

Повесть о безмятежном советском детстве, юности и выживании в эпоху слома советской империи в 90-х. Герои повести – обыкновенные советские мальчишки и девчонки – прошли через многие жизненные потери и испытания, чтобы сохранить в себе человечность и обрести любовь.

Оглавление

  • Часть первая

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Воскресный день предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Часть первая

Глава 1. Урок математики

Я стояла у школьной доски на уроке математики, а Маргарита Генриховна, глядя сквозь толстые стёкла очков с какими-то немыслимыми диоптриями, своими ироничными льдистыми глазами насмешливо обращалась к классу, по обыкновению, поджимая свои тонкие бесцветные губы:

— Ну, что? Наша красавица опять плавает? — небрежный вопрос, и кивок в мою сторону только усилил волнение, которое напрочь лишало меня способности соображать.

— Вот только не очень понятно, — продолжала также иронично Маргарита Генриховна, — каким стилем плавает наша поэтесса и где? Может в море? Или на танцульках? Да, имела честь лицезреть. Там она плывет, как прогулочная яхта, не в пример уроку! Математика — не танцы! Тут голову надо включать! — голос математички возвышался и торжествовал, — волосы уложить в нарушение школьного режима она не забыла, а теорему, заданную на дом, вспомнить не может!

Взгляд упирался в меня, по коже бежали мурашки, я молчала…

Преданные мальчишки спасали положение, как могли: что-то выкрикивали или шептали одними губами, делали знаки. Но я уверенно шла ко дну.

Маргарита Генриховна не выдерживала и уже кричала:

— Прекрати подсказывать, Агафонов! Из трусов ведь выпрыгиваешь! Омельченко! Алексей! И ты туда же! А вот от тебя не ожидала, комсомолец, называется! Где твоя хвалёная принципиальность, комсорг? Ай-я-яй! Думали, раз по контрольной «пятёрку» ей соорудили, так я поверю и не вызову? Ошибаетесь! Перепроверю на тридцать раз. Не сомневайтесь! Не спасёте! «Пятёрку» кровью и потом заработать надо!

Маргарита отвернулась, и в это время откуда-то с задних парт, стремительно рассекая воздух, пролетел шарик и упал прямо под ноги разбушевавшейся учительницы математики.

Неожиданно ловко и быстро нагнувшись и подняв с полу скрученную шпаргалку, она покачала маленькой птичьей головкой и, сурово посмотрев в мою сторону, подытожила:

— Ну, что задумалась, красотка? Перед смертью не надышишься!

И тут же обратилась к классу, монолитно молчавшему и настороженному:

— Я всё равно выведу вас всех на чистую воду! Математика — это наука, а не цирк! — её голос опять грозно возвышался.

Сашка Дунаев отвлекал Маргариту, как мог. Маргарита Генриховна закипала:

— Дунаев! А может, ты мне объяснишь?

Сашка вскочил, и с преувеличенным вниманием уставился на раскрасневшуюся математичку.

— Как это получается? — голос Маргариты стал подозрительно ласковым, — За контрольную по этой же теме твоя, между прочим, соседка по парте «пятёрку» получила, а сейчас у доски — ни бэ, ни мэ, ни кукареку. Молчит, как партизан! Тебе не кажется это странным? А? Нет? Надо же! А мне кажется!

— Когда кажется, креститься надо, — еле слышно буркнул огорчённый моей неудачей Сашка и громко плюхнулся на заднюю парту.

— Разве я разрешила сесть? — брови Маргариты Генриховны поднялись вверх, — И хамить, Дунаев, не стоит! — на щеках учительницы появились красные пятна, — Ой, не стоит! Особенно перед экзаменами, особенно тебе!

— Чо я такого сделал? Так все говорят, — Сашка встал и скорчил смешную рожицу, класс захохотал.

— Тебя твоя «пятёрка» по математике не спасёт. Она единственная у тебя? А-а-а! Ещё и по физике имеется! Так-так! Ты ведь в военное нацелился?

Сашка сразу посерьёзнел.

— Смотри, Дунаев, помочь тебе некому. Одна мать вас тянет. И тебя, и больную сестрёнку. Ты — одна надежда у них! В военном училище с такой дисциплиной делать нечего! Надеюсь, хоть в этом ты со мной согласен?

Сашка с готовностью, изображавшей непонятный ответ, то ли он согласен с Маргаритой, то ли нет, активно закивал головой.

Учительница недовольно смотрела на него:

— Паясничаешь?

Сашка изобразил полное недоумение, удивление, непонимание и бог знает что ещё, его артистичная физиономия, менявшаяся раз в секунду вызывала дружный смех. Ребята лёгким шумом одобряли Сашкины выкрутасы.

Маргарита Генриховна обратилась ко мне:

— А ты? До сих пор мучаешься? Иди уже. А за сегодняшний ответ — «два». Впрочем, ничего неожиданного.

Дунаев, став серьёзным, с вызовом произнёс:

— А вот учитель математики Александра Сергеевича Пушкина, когда тот не мог решить задачу, сказал ему: «Садитесь и пишите свои стихи!» Это вам как, Маргарита Генриховна? И «двойку» не поставил!

Маргарита на этих словах застыла, замолчав от неожиданной Сашкиной наглости. Класс тоже замер. А Сашка, не обращая внимания на зловещую тишину, продолжал:

— Потому что это — несправедливо, унижать личность, тем более, когда она не может вам ответить.

Выпалив это, Сашка невинно смотрел на математичку. Класс, затаив дыхание, ждал, что скажет учительница. Тишина была настолько напряжённой, что, казалось, ещё немного, и всё взлетит на воздух. Дунаев же будто не замечал этого:

— Вообще-то, Маргарита Генриховна, с вами любой растеряется, не только человек с тонкой душевной организацией, — проникновенно закончил он.

— Всё сказал? — щёки Маргариты багровели. Глаза метали громы и молнии, — Это кто тут такой растерянный? Это кто тут личность с тонкой душевной организацией? Ты, что ли, Дунаев?

От всегдашней иронии ничего не осталось. В голосе зазвучал металл.

— И растерялся, по-видимому, тоже ты, Дунаев? Что — то я не вижу этого, судя по твоему неожиданному красноречию, — Маргарита криво усмехалась.

— Или, может, растерялась она? — тут математичка посмотрела в мою сторону, — поверь мне, как опытному учителю. Эта — не растеряется! Через вас, дураков, потом перешагнёт, вспомните мои слова!

Маргарита Генриховна отвернулась к доске, чтобы скрыть досаду и писала тему урока. Но, видимо, что-то задело её за живое, и она задушевно проговорила:

— Да, кстати, про Пушкина, — Маргарита с ледяной улыбкой осмотрела весь класс, — вам известно, что жизнь свою Александр Сергеевич закончил не так, чтобы очень удачно?

Воздух в классе сгустился. Повисло напряжение…

— Он и в картишки проигрывался, и приданое Натальи Николаевны промотал до копейки. Хотя, бесспорно, был гением.

Тут класс вздохнул. Напряжение нарастало.

— Да-да, об этом ещё Вересаев писал. Общеизвестный факт, между прочим. И шаль, которую подарили Наталье Николаевне Гончаровой на свадьбу, ушла за уплату долга поэта. А шаль необыкновенная была, привезена из Ирана, выткана золотом вручную, редкая шаль, — мечтательно продолжала Маргарита, будто наслаждалась, рассказывая, даже глаза прикрыла, — Плакала потом Наталья Николаевна горько, да что поделаешь? — учительница будто не обращала внимания ни на подозрительно возникший шум, ни на возмущение класса, ни на отдельные недовольные реплики.

— И погиб Пушкин тоже из-за глупой ревности. И семью без средств к существованию оставил! С долгами! Суровая правда жизни, ничего не поделаешь! Ты должен понимать, как это тяжело, Дунаев? — голос математички торжествовал.

Сашка застыл. Все знали, что его семья еле сводит концы с концами, особенно теперь, когда отец так нелепо погиб. И были возмущены Маргаритой, которая позволила этим упрекнуть Сашку.

Онемевшие ноги меня не слушались. Душила обида. Не за себя, за Пушкина! И за Сашку, конечно! Мысли бушевали и перегоняли друг друга: «Причём тут семья и средства к существованию? Пушкин — великий русский Поэт всех времён и народов, точка! И Сашка совсем не виноват, что его отец погиб по пьяному делу, оставив их с матерью и сестрёнкой, больной ДЦП».

Мне хотелось закричать прямо в лицо Маргарите Генриховне, что Пушкина подло погубили! И что условия поединка были несправедливыми. А знает ли Маргарита, что у Дантеса под мундиром была нательная рубаха из тонких металлических пластин? И я, не выдержав накала, закричала:

— Вы, Маргарита Генриховна, как Дантес, в защитной броне. И защищаетесь от всех нас. Это — несправедливо!

Маргарита Генриховна не удостоила меня даже взглядом, а продолжала смотреть на Сашку, вросшего в парту.

Математичка, конечно, застала меня врасплох. Вызова к доске я не ждала. За все предыдущие контрольные работы в школьном журнале напротив моей фамилии красовались твёрдые «пятёрки». И, конечно, я была уверена, что Маргарите хватит оценок, чтобы вывести мне хотя бы «четвёрку» за четверть, и перед уроком даже не заглянула в учебник. К тому же, если честно признаться, математику в школе я воспринимала как наказание. Маргарита Генриховна мне не нравилась. Она вполне оправдывала свою кличку Мумия.

Это чувство было старым и взаимным. Так уж сложилось, что и с математикой, и с Маргаритой Генриховной мы отталкивались друг от друга взаимным неприятием. И каждый урок был для меня суровой борьбой за выживание: учительница будто мстила мне за что-то, известное ей одной.

Я доползла до парты, красная, как рак, и села рядом с бледным Дунаевым. Быстро оглянувшийся в нашу сторону Лёшка Омельченко сделал рукой знак: «Но пасаран!» Его подхватили те, кто был за спиной математички, вне поля зрения учительницы, будто волна пробежала. Маргарита что-то почувствовав, оглянулась, но увидела только склонённые головы над тетрадями.

Учительница математики — сухонькая, строгая старушка, в длинной юбке и пиджаке, будто с чужого плеча, уже пришла в себя, вызвав к доске свою любимицу Лерку Гусеву, и что-то, по обыкновению, бубнила у доски, объясняя новую тему, рисовала графики и тихим монотонным голосом буквально усыпляла класс. Лерка с готовностью протягивала Маргарите то огромный циркуль, то гигантскую линейку.

Гусеву — Гусыню — тоже не любили. Она ни с кем не дружила, смотрела на всех свысока, и обо всём, что узнавала в классе, докладывала учителям. Ее мамаша возглавляла родительский комитет школы. Аделаида Никифоровна — мама Лерки, очень крупная женщина, всегда находилась в школе. Она подолгу сидела в кабинете директора и медленно пила чай.

Ради этих чаепитий Аделаида приносила роскошные коробки конфет. И где только доставала такой дефицит! Обычно, проходя мимо директорского кабинета, мы видели такую картину: Эмма Гарегеновна Атамалян, наша справедливая Гангрена, с выражением недовольства на лице сидит за своим столом, рядом не тронутая кружка чая. Она, уткнувшись в бумаги, что-то пишет. А Аделаида, развалясь в кресле напротив, говорит без умолку, не останавливаясь, жестикулирует, почти склоняется к директорскому столу, хохочет и чуть отхлёбывает из своей кружки.

То вдруг мы видели Аделаиду Никифоровну в учительской о чём-то горячо разговаривающую с завучем — Автандилом Николаевичем — очень деликатным человеком. Аделаида, будто выдавливала завуча, как пасту из тюбика, а он, всё ближе и ближе подходил к спасительной двери, ведущей в коридор. И, когда Автандил, с застывшей улыбкой, вываливался из учительской, мы радовались, потому что искренне боялись за историка: Леркина мамаша легко могла задавить своей массой кого угодно, не только нашего тщедушного завуча по воспитательной работе.

Аделаида, обычно в цветастом кримпленовом платье, сильно не по размеру, льстиво разговаривала и с нашей классной — химичкой Асей Константиновной — добрейшей женщиной предпенсионного возраста, пережившей блокаду и потерявшей всех своих близких. Мы ненавидели, когда на классных собраниях Аделаида перехватывала инициативу у нашей Аси и даже зычно покрикивала на тех родителей, которые затруднялись или не могли сдать деньги в кассу родительского комитета.

Аделаида Никифоровна, брезгливо улыбаясь, снисходительно выслушивала робкие объяснения причин отказа. А после, небрежно отмахивалась своей холёной рукой с кроваво-красным маникюром, говоря:

— Да у вас всегда денег нет, — оставляя чью-то мать или отца сидеть с потупленными глазами и красными от стыда щеками все родительское собрание.

Аделаида, нисколько не смущаясь, втискивалась за парту на первом ряду, суетливо кивала головой в такт каждому слову Аси и с готовностью смеялась от любой её шутки, показывая мелкие мышиные зубы.

Как-то она попыталась сделать замечание суровой сторожихе Дусе. Мы заняли наблюдательный пост за углом школы. Дуся, казалось, трепетно внимала тому, что ей вещала председательница родительского комитета. Аделаида же вошла в раж, и уже властно покрикивала и приказывала сторожихе, тыкая в нос свой указательный палец.

Мы не успели и глазом моргнуть, как Дуся, не стесняясь в выражениях, обложила леркину мамашу страшенным матом и даже замахнулась было веником к нашему восторгу!

Ошарашенная Аделаида буквально полетела в сторону директорского кабинета. После этого её неделю в школе никто не видел. Мы радовались.

Урок меж тем медленно полз. Сашка Дунаев больше не хохмил, и по обыкновению, не пулял жеваной бумагой в девчонок. Он мирно лежал на парте и, кажется, даже дремал. На «Камчатке», где сидела и я, подозрительно затихло…

Лерка, гордая оказанным доверием, стояла рядом с математичкой, подавая мел или быстро стирая с доски уже объяснённый и законспектированный материал.

Я с силой дернула Сашку за рукав.

Но неожиданно, там, где стояла ябеда-Лерка, и где сидел комсорг класса Лёшка Омельченко — что-то заклокотало, дёрнулось, раздался громкий хлопок и появился чёрный дым.

Последнее, что я увидела, были вытаращенные глаза Маргариты, и перекошенная от страха и испачканная копотью физиономия Лерки.

Глава 2. Обида

Маленький южный городок затихал, потихоньку успокаивался и стремительно окрашивался в багрово-красное закатными лучами уходящего солнца. Оно, нежаркое, прощально посылало короткие лучи белёным хаткам, не асфальтированным кривым улочкам, увитым зеленью изгородям, суровым, еле видимым из-за высоченного зелёного забора крышам казарм погранзаставы за шлагбаумом. И готовилось упасть в море, бирюзовая полоска которого была видна издали. Солнце, прощаясь, радостно вспыхивало золотыми искрами в окнах недавно выросших в военном городке пятиэтажных хрущёвок, вольготно раскинувшихся на ранее заброшенном пустыре, недалеко от КПП.

Тесные квартирки в этих домах, окружённых новенькими детскими площадками, начальной школой и большим магазином стали заветной мечтой всех жён комсостава, ютившихся многие годы в семейных общежитиях, с общей кухней и единственным туалетом в конце огромного коридора.

По выходным дням и редко в будни можно было увидеть как с военных, крытых брезентом машин разгружают нехитрый скарб: вещи семей погранцов или из числа начальства морской военной части. Эти люди считались везунчиками. Ещё бы! Получить ордер на своё жилье, обрести свою, а не казённую крышу над головой! Одним словом, считалось, что те, кто заселял пятиэтажки, ухватили мечту жизни за хвост.

Вместе с падающим за далекий морской горизонт солнцем приходила пора тишины. Вот и сейчас она разливалась по городу тёплым предвкушением скорого ужина. Из приоткрытых окон маленьких домиков плыл аппетитный запах жареной картошки.

Люди стремились побыстрее добраться до своих жилищ. Торопливые женщины забегали в продуктовые магазины, спешно хватая неожиданно выброшенный на прилавок фарш и тесто, чтобы напечь к ужину беляшей или чебуреков.

Куски молодой баранины, молоко в полулитровых бутылях, янтарное сливочное масло и буханки только что испечённого в местной пекарне благоухающего хлеба ныряли в авоськи. Женщины нагруженные, как баржи, штурмовали остановки. Неказистый с виду павловский автобус ходил каждый час. Пазик вмещал в себя немного, но, как правило, чтобы не терять час времени на ожидание, в автобус набивалось в разы больше людей, чем положено. Особенно в конце рабочего дня. Кроме того, следуя по маршруту через весь город, пазик подбирал пассажиров, останавливаясь не на остановке, и даже не близко от неё, а где надо тому, кто просто поднимал руку.

И в центре города, у магазина, задержавшиеся пассажиры еле втискивались в салон и ехали стоя, под окрики водителя, предлагающего потесниться или выйти и дождаться следующего. Но никто не выходил, люди лишь теснее прижимались друг к другу. И походили на шпроты в банке. Автобус кренился, ехал медленно, чихая пахучим дымом, будто старый вол, поднимающийся в гору.

Иногда этот же Пазик казался пустым, и это всегда обозначало одно: скорбящие родственники, провожают усопшего в последний путь на автобусе, выделенном предприятием, где ранее работал умерший или его родные. Понятие «катафалк» в городе отсутствовало напрочь. Иногда такие колесницы мы видели в иностранных фильмах. У нас же в южном приграничном городке роль погребальной кареты выполнял тот же самый Пазик. В отличие от движения с пассажирами, в такие дни он не мчался по улицам, поднимая клубы пыли, а медленно полз в сторону старого кладбища, за городок. В такие моменты очень неловко было видеть табличку с надписью «люди», прикреплённую к кабине водителя.

Я долго бродила по затихающим улицам, и не могла успокоиться. Мне хотелось плакать.

К вечеру приплелась домой. Бабушка, взглянув на меня, тут же попыталась выяснить, почему я такая «убитая» после школы? И почему пришла так поздно?

Усталость, огорчение и досада, навалившиеся на меня, отбили всякую охоту разговаривать даже с любимой бабушкой. Ничего не ответив и заперевшись в своей комнатке, также молча, я сидела у окна, смотрела на знакомую до мелочей улицу. И не могла освободиться от событий, которые навалились на меня тяжким грузом.

Когда же передо мной в окошке повисла тяжёлая, близкая и от этого сказочно огромная луна, бабушка осторожно постучала в дверь и предложила ужин.

Есть совершенно не хотелось. Ничего не хотелось. Ни читать, ни даже писать стихи, которые в тот год приходили ко мне каждый день, обрушиваясь летним дождем.

Я безучастно смотрела на яркие лунные дорожки, что перекрещивались на полу шахматной клеткой, отражая переплёты рам, и молчала. Бабушка добавила в голос строгости и прямо спросила:

— В чём, собственно, дело?

Я уклончиво ответила, что болит голова.

Она ещё несколько раз пыталась заманить меня на кухню моими любимыми куриными котлетками, и даже принесла тарелку, из которой выглядывали их аппетитные поджаристые бока. Но к тарелке я не притронулась, а сидела перед окном и распухала от слез. Перед глазами проносилось растерянное лицо Сашки, вконец рассерженная Маргарита Генриховна. Она, неприятно красная, злая, задетая чем-то более значительным, чем мы могли уразуметь, грозила мне пальцем и почему-то улыбалась.

Мысли больно и колюче ворочались в голове: «Почему Маргарита так говорит о Пушкине? Как она смеет осуждать великого поэта? А Сашка?» При воспоминании о друге, сердце застучало ещё больнее. И сразу я вспомнила тот злополучный день, когда нашли Сашкиного отца. Нашли через неделю безуспешных поисков, уже мёртвого вдалеке от городка.

Сашкин отец лежал в том самом месте, где заканчивалась узкоколейка, запрятанная в густой зелени от посторонних глаз, у пограничного блок-поста. Там всегда находились военные пограничники и морская береговая охрана. Местные туда не ходили, потому что военные строго контролировали доступ граждан на засекреченную территорию. Эта зона считалось глухой, безлюдной и опасной. И находилась в ведении пограничников. К ней и вела узкоколейка, продолжавшаяся за блок-постом.

Говорили, что эта дорога — запасная, на случай войны. Что по морю пролегает государственная граница, и до неё всего лишь два часа ходу на сторожевом судне. И что сейчас на эту станцию прибывают странные приборы, какие-то грузы, зачехлённые брезентовым пологом и много военных в непривычной глазу темно-серой форме.

Но это ещё не всё. Удивительно было то, что на головах у этих самых прибывающих и принадлежащих к неизвестному роду войск людей, были не бескозырки, не фуражки или пилотки, а панамы! В цвет формы — серо-зелёные, как у американцев! Невиданное дело в наших краях! Мы привыкли ко многому, и в маленьком приграничном городке появлялись всякие военные и моряки, но такого ещё не бывало…

Мальчишки изнывали от любопытства. Но взрослые не отвечали на наши вопросы, а поспешно отводили глаза, грозно шикали на нас и молчали.

Лёшка Омельченко, наш комсорг и Комиссар, откуда-то узнал и сообщил, что это прибыло специализированное подразделение, якобы для поддержания правопорядка в сложных или чрезвычайных ситуациях. Дело понятное и для приграничной морской зоны привычное. Он снизил голос до таинственного шёпота и сказал:

— Конечно, всё ясно, но я в толк не возьму… Панамки вместо фуражек, как у янки? Это что? Что это за форма такая?

Мы не знали, что и думать. Никто ничего вразумительного не говорил. Никто ничего не знал наверняка. А про то место, где нашли отца Сашки Дунаева говорили, что оно усиленно охраняемое и засекреченное, и что он, сашкин отец, зря туда попёрся. Вот поэтому и получил зазря, по самое «не могу». Нравы военных были суровы: граница совсем рядом, и всякое случается. Городок кипел, полнился слухами и домыслами…

Бывший боцман дядя Сеня, разговорчивый старик в сандалиях «прощай, молодость» на босу ногу, обычно по воскресеньям стоял у магазина «Вино-Пиво-Воды».

Дядя Сеня отличался не только обширной лысиной, по бокам которой торчали неопрятные кусты седых курчавых волос, как осока на болоте, но и плечами такой ширины, что, если посмотреть на него издали, то он напоминал прямоугольник, поставленный на две короткие тумбы.

Его жена — тихая добрейшая баба Нютя — давно померла, гнать его от магазина домой было некому. Вот он и упражнялся, применяя свой инструмент — язык, который моя бабушка называла не иначе, как «помело» или «языком без костей».

Стоя у магазина, дядя Сеня усердно искал компанию, чтобы «отметиться». А как иначе? Он морщил лоб и удивлённо смотрел на окружающих.

— Живой ишшо я, не помер! И чо же? В гроб, что ли мне ложиться для твоего удовольствия? — огрызался он, когда ему делал замечание участковый — младший лейтенант Костя — только что прибывший на службу из Тбилиси.

— А фигу не хочешь? Салага! Молодой ишшо, замечания мне делать! Соплю подбери! Я — старый дракон, а ты хто? Сначала гальюны научись чистить, а потом указывай! — по обыкновению, ворчал он себе в заросший буйной растительностью нос.

Старый боцман всегда был в курсе всех событий и не только тех, что происходили в городке, но и на погранзаставе. Кого наказали, кто назначен новым начальником тылового обеспечения, и кто сблатовал ему это тёпленькое место, а кто ушёл в самоволку и попался. А ещё, какая же сволочь этот новый начальник, обидевший старого боцмана по гроб жизни, отказавшись плеснуть спирта в его фляжку.

— А в ней-то и стакана нет! Жалко ему, что ли? Ну, разве не сволочь? Самая настоящая, без подмесу, — дядя Сеня обиженно фыркал и при этом успевал прихлебнуть из фляжки самогонку собственного изобретения.

— Чо бакланить зря? — он с тревогой встряхивал помятую солдатскую посудину, но убедившись, что заветная влага на месте, продолжал.

— Когда масть прёт, хули нам, кучерявым пацанам? Как грится… шкиперской команде по фигу… приткнуться, где хошь можно. Всё дело в том — добро не дают. То-то и оно. Понятно. Дисциплина, брат! Это такое! Такое! — дядя Сеня не мог подобрать нужного слова, а лишь значительно шевелил пальцами.

— Потому, как по морю на посудине — полтора часа до границы! Понимать надо, братва, где влачим существование. Без дисциплины — амба! Влипнуть, как два пальца… Опять же, знамо дело — мужик зашкериться хотел, а тут — залёт! — дядя Сеня делал большой глоток и снова задумчиво тряс фляжку. Он даже прикладывал её к уху, проверяя наличие содержимого. И после большого глотка казался недовольным:

— Когда кандейка полна — душа горит! И куда податься? Где тихо, братцы… Ни старпом, ни дама сердца не допрут! Как грится, на кладбище все спокойненько, от общественности вдалеке… Крику меньше будет. Банку обласкать самое то. А он, салага, Сашкин-то папаня, допрыгался… Вот и порвали ниже пояса… Это самое!

Дядя Сеня сокрушённо вздыхал и добавлял:

— Пойду, придавлю рундук, чо с вами зазря умные разговоры вести? Салаги!

Как оказался Сашкин отец на этой безлюдной и строго охраняемой станции, никто не знал. На допрос потом вызывали не только Сашкину мать — Нину Ивановну, с вечным испугом на лице, но и мальчишек.

Они, конечно же, ничего не могли ответить вразумительно. Их заставили расписаться под какой-то бумажкой и отпустили восвояси. А в справке, выданной в морге, написали просто: «Сердечная недостаточность, наступившая вследствие значительного переохлаждения».

Но только что назначенный следователь из военной прокуратуры, приходящий в дом друга каждый день, как-то искоса поглядывал на Нину Ивановну и уклончиво говорил, что выданная справка о смерти не всегда отражает действительное положение дел.

Молодой и настырный следователь ходил недолго, а потом и вовсе исчез. Сашка с матерью пошли в прокуратуру, где им дали от ворот-поворот и чётко сказали, что дело закрыто. Тот следователь, который к ним приходил, отстранён. А родственникам умершего лучше не соваться в дела военные, здоровее будут.

— И прекратите отрывать военных людей от их непосредственных обязанностей, — выговаривал им подполковник известной службы.

— Про международное положение слыхали? Вот, то-то и оно. Тяжёлое положение. Того и гляди, войну развяжут, знаете кто. А мы — на первой линии, если что. Граница. Поэтому, идите себе и занимайтесь делами, а к нам ходить нечего. У нас и без того голова кругом.

По городку между тем ползли слухи, что Сашкин отец был просто-напросто застрелен часовым, потому что оказался не вовремя на усиленно охраняемом объекте. Хотя многие и верили в заключение врачей: тогда в январе ударили редкие в наших местах морозы. Море несло промозглые ледяные ветра и жёсткую снежную крошку. Сырость прибавляла к холодному воздуху десятки градусов. Нас даже освободили от уроков…

Бабушка ходила к сашкиной матери каждый день. Подолгу разговаривала и утешала. На поминках в маленьком домике друга в день похорон бабушка пекла блины, варила кутью и накрывала стол. Я была с ней. И помогала печь блины: их нужно было много…

Глядя на беспрерывно воющую мать Сашки, и поднося ей стаканчик, с резко пахнувшими каплями, бабушка жалостно причмокивала губами. Не выдержав, я спросила:

— Почему так убивается тетя Нина? Я бы не стала.

Сашкиного отца боялись и не любили: он много и страшно пил. И в подпитии имел нрав суровый. И моему другу Сашке и его матери доставалось! Маленькая сестра Дунаева — красивая белокурая Маруся родилась инвалидом из-за него.

Правду сказать, но ДЦП у Маруси определяли в легкой степени, болезнью были повреждены только ноги, хотя и этого хватало за глаза, чтобы мать Сашки работала на износ. Лекарства стоили дорого.

Маруся считалась бы красавицей, если б не ноги. Скромная, тихая девочка с постоянной книжкой в руках всегда и у всех вызывала чувство несправедливости Судьбы. Её любили. Маруся много знала и много думала. И говорила очень интересно. Приходящие в их дом учителя Марусю хвалили. А наши мальчишки-одноклассники подолгу разговаривали с ней, хотя она и была их младше на четыре года. Особенно любил с ней беседовать Каха Чкония — сын декана местного музучилища, смешливый, острый на язык парень, близкий друг Сашки.

После моего вопроса бабушка тщательно вымыла руки, вытерла их фартуком и присела на колченогий табурет, посадив меня рядом.

— Нельзя осуждать людей, — тихо, но твёрдо говорила она.

— Отец твоего друга Сашки на войне был героем. А война… Не дай бог! Даже думать об этом тяжело… Она многих сломала. Отец Сашки попал в штрафной батальон. По своей вспыльчивости. Нагрубил какому-то особисту. Тот и отправил его… На смерть. И, представь себе, Сашкин отец выжил! В штрафном батальоне! Это само по себе — подвиг. Я знаю, что говорю. Я оперировала штрафников, тех, кого успевали довезти до медчасти.

Я верила бабушке, прошедшей всю войну военврачом.

— Он поэтому и пил. И вот что я тебе скажу: судить человека — последнее дело. Нехорошее дело — судить. Жалеть надо, а судить — нет. Надо бояться несправедливости, как огня, так-то вот.

Бабушка устало вздохнула, взяла гусиное перышко и начала смазывать огромную стопку блинов растопленным сливочным маслом. Гусиное перо летало в её руках, а она всё вытирала глаза носовым платком, вынутым из кармана передника и шептала, что-то вроде:

— В штрафном выжить, а тут… Как собачонка, поди ж ты! — и вздыхала горестно.

Лохматая темень залепила окно. Я почти не двигалась. А мои мысли крутились, не останавливаясь, и прогоняли сон.

— Разве учительница имеет право бить ниже пояса, по самому больному?

Страшная обида и жгучее негодование переполняли меня. Уже в двенадцатом часу ночи бабушка зашла в мою комнатку и строго скомандовала:

— Спать! Потому, как утро вечера мудренее.

Она ласково уложила меня в постель, долго сидела рядом, что-то ободряюще говорила. Её голос успокаивал. Мысли перестали ворочаться и причинять боль. Она поцеловала меня, сказав, что всё обязательно уладится. И, выключив свет в комнате, ушла.

А я стала думать о Пушкине. Меня переполняли стихи. И я уже не могла существовать без них. А без математики — могла.

Как-то осмелилась вынести на суд мамы своё стихотворение. Гордая и важная принесла своё творение, надеясь, что мама сейчас подпрыгнет от восторга и скажет: «Ты — гениальна! Я горжусь тобой!»

Но мама и не думала меня хвалить. Она выслушала, детально, по строчкам, разобрала его. Объяснила, как исправить и отправила переработать.

Мама знала про стихи всё, потому что преподавала русский язык и литературу в Батумском педагогическом институте. И тогда она приехала навестить меня первый раз после развода с отцом.

Я мучилась дней пять. Снова принесла. Мама опять раскритиковала.

Я исправляла в течение двух недель, а она всё была недовольна, отправляя меня переделывать. Когда же я окончательно выдохлась и показала ей последний вариант, она сказала, что теперь сносно. Даже хорошо. Но… Всё же — не Пушкин.

— Что значит НЕПУШКИН? — я задохнулась от возмущения! Столько мучилась! Так много переделала!

— Не Пушкин — значит, надо многое уметь и многому ещё научиться. Видишь ли, талант — это способности, умноженные на грандиозный труд! — мама внимательно смотрела мне в глаза.

— Способности у тебя есть, а вот мастерство приходит к тем, кто много работает. Только так, а не иначе. Нельзя прыгать через ступеньки. Надо пройти каждую. Хотя, можно и по-другому, — она тяжело вздохнула.

— Во всяком случае, это выбор — работать или остановиться. Твой выбор. Довольствоваться тем, что есть или сделать ещё лучше. Написано, конечно, не плохо. Для твоего возраста. Но, если хочешь судить по-взрослому, серьезно… То… Ещё очень далеко до твоего любимого поэта.

Я мучилась и думала. Может, мама хотела сказать, что я не талантлива? И я никогда не напишу прекрасных стихов? Почему же она произнесла непонятное, страшное в своей простоте, это слово — НЕПУШКИН? Наверное, боялась меня обидеть?

Я вновь заплакала. Мне стало жалко себя и то, что я не имею таланта и необыкновенной лёгкости любимого поэта. Но постепенно слёзы кончались, тревога растворялась в лунном свете, становилась меньше, и вместе со слезами уходил этот тяжёлый день. Уже почти засыпая, мне пришла мысль, что писать стихи очень нелегко. И, по-моему, это гораздо тяжелее, чем доказывать теоремы.

Мысль пронеслась и исчезла, делая кульбиты, растекаясь и превращаясь в параллелепипеды и круги.

В комнате становилось душно. Луна скрылась за темнотой. И открытая форточка резко захлопнулась от внезапно налетевшего ветра. За окном погромыхивало и ворчало.

«Наверное, будет гроза», — успела подумать я и провалилась в сон.

Вот стихотворение, над которым я тогда так долго работала:

Жил маятник добротен и весом.

Он жизнь свою разметил шаг за шагом.

Он не был фантазёром и шутом.

И все гордились этим работягой.

Под постоянный каждодневный стук

Жизнь шла спокойно, тихо и невзрачно.

И только люстра волновала вдруг,

Бросая взор на маятник прозрачный.

Когда она внезапно, словно дождь,

Обрушивала света водопады,

Наш бедный маятник бросало в дрожь…

И он спешил, бежал и чуть не падал.

Он начал родословную вести —

От самовара медного приличней.

Но вот часы забыли завести…

И мир предстал совсем в другом обличье.

Порядок жизни был другим уже —

И в тишину погруженной квартиры,

Вошли, таясь, в каком-то мираже

Другие величины и кумиры.

И маятнику в этой тишине

Привиделось свободное пространство,

Где он летал! И в этой высоте

Свое возненавидел постоянство.

Свой круг. Свой предначертанный удел.

Всю ограниченность приличий и привычек.

А он летать, летать, летать хотел

В тот мир, что невесом и безграничен.

Где мог он быть таким, каким хотел.

Мог рисковать, чтоб волновалась люстра.

И крюк, его не выдержав безумства,

Разжался вдруг —

И маятник взлетел.

Он воспарил над зряшной суетой,

Где плен и предрассудков, и приличий

Наш держат в категории иной,

Где мысль не существует без кавычек,

Где мы живём и разбиваем лбы…

Привычных истин не тревожит мука.

Не рвёмся мы, условностей рабы,

Из нами же начертанного круга.

Глава 3. Гроза

Духота пропитала комнату насквозь. И за легкой занавеской, где едва угадывался рассвет, уже брюзжало, лениво ворочалось, грозя темным сгустком в небесах и мощными раскатами…

Я окончательно проснулась. Циферблат высвечивал 4 утра. «Рано», — только успела подумать я, как сверху кто-то с силой ударил в небесный барабан. Через минуту город заволокло сплошной пеленой воды и темно-синего сумрака.

Я стояла у окна и отчетливо понимала, что проснулась не от духоты летней ночи и даже не от начавшей бушевать грозы. От той, старой обиды. Она, явившаяся в мой сон, вызывала тоску. Я не понимала, почему учительница математики явилась ко мне ночью?

Маргарита Генриховна уже давно не здесь, а чертит графики в небесах, откуда на рассвете пришла гроза…

Столько лет прошло, страшно подумать, почти жизнь. И Сашки Дунаева нет, и Кахи Чкония, и комсорга — нашего всеобщего Комиссара Лёшки Омельченко — тоже нет.

Ябеда-Лерка уехала в 90-е в Германию, и как в воду канула: следы её потерялись.

Когда я вспоминаю школу, мне всегда кажется, что за окном — весна. Черешневые деревья в цвету. Школьный сад манит неодолимо. Вервасильна — милая девушка, недавно выпущенная из музыкального училища и ставшая неожиданно даже для себя классной руководительницей 7-го класса «А» — тоненькая и восторженная, рассказывает нам краткое содержание оперы Джоаккино Россини на либретто Пьера Бомарше. Класс занимается чем угодно, но только не музлитературой. Вервасильна с восхищением повествует об ухаживании графа Альмавивы за своей будущей женой — милой и скромной девушкой, о находчивом и ловком слуге Фигаро, помогающем своему хозяину вырвать любимую из рук жадного и старого нотариуса-опекуна Розины. С восторгом говорит об уловках и жертвах, на которые идёт граф ради любви и большом чувстве Альмавивы.

Я смотрю в окно, и мне хочется немедля ни секунды убежать к морю. Но подруги в восторге. Это же про любовь! Тоня, соседка по парте и лучшая подруга, толкает меня в бок:

— Интересно-то как!

Я обращаю внимание на Вервасильну. Она раскраснелась, разволновалась, рассказывая о решительном характере Розины и её желании выйти замуж по любви. Её веснушки утонули в пламени щёк. И уже не кажется скучным слушать арии из опер по нескольку раз, разбираться в полифонии и прочей музыкальной кухне. Но мальчишкам откровенно «до лампочки» и восторги милой преподавательницы и любовь какой-то севильянской девицы, да и сам Россини…

На задней парте Сашка Дунаев вместе с Лёхой Рябечковым режутся в морской бой. Они увлеклись не на шутку, слышатся только приглушённые возгласы, из которых становится понятно на чьей стороне победа. Серёжка Агафонов уткнулся головой в парту. На первый взгляд кажется, что он весь внимание, а глаза опущены, и что? Это от наслаждения. Погрузился мальчик в чудесную музыку итальянского композитора. Но на его коленях долгожданная книжка про пиратов, книжку дали на один день, и Серёжка весь там, в этой книге: пираты, корсары, флибустьеры! «Эй, на палубе! Встать на якорь! Совсем не рад увидеть твою рожу снова, щенок! Видишь этот флаг? Он такой же чёрный, как черны наши сердца. Заткнись и слушай! Если что не так ты будешь болтаться на рее, как штаны на ветру. Проклятье! Йо-хо-хо! И бочонок рома!» Я с соседнего ряда вижу его склонённое лицо и губы, шепчущие особо понравившиеся строчки. Он вообще читает медленно, основательно, но запоминает текст почти наизусть! Это только со стороны кажется, что он внимательно слушает урок.

Лёвка Абрамян с Кахой Чкония наоборот ведут себя шумно, то и дело получая от Вервасильны замечания. После каждого вразумления они немного успокаиваются, хлопают глазами и на несколько минут затихают. Но проходит минута, и они опять переглядываются, прыскают смехом, видимо задумали что-то, бросают записки, свёрнутые клубочком на соседние ряды, спускаются поочередно под парту и вылезши из под неё откровенно ржут, но уже тихо.

Наконец, апогей! Вервасильна вызывает к доске Леру Гусеву. Лера — лучшая ученица, отличница. К тому же имеет потрясающие вокальные данные. Её мама спит и видит Леру знаменитой певицей, минимум на сцене Большого. Мама с готовностью работает в родительском комитете, хлопочет, печёт на все праздники торты, собирает деньги на подарки учителям, одним словом, активничает и даже иногда с важным видом сидит в качестве гостя на уроках музыки, наслаждаясь пением дочери. Вервасильна всегда просит Леру озвучивать отрывки из музыкальных произведений, которые мы проходим на уроках.

Лера — высокая, статная, белокурая. Она стоит первой среди девочек на уроках физкультуры и возвышается почти над всеми мальчишками. Не то, что я, коротышка. И если наш физрук бодро командует: «На первый-второй расссчитайссссь!», я заканчиваю построение фразой «расчёт окончен».

Но почему-то мальчишкам Лера не нравится. Лера по этому поводу не заморачивается. Ей не нужна ничья дружба. Такой умнице, такой красавице никто не нужен, кроме себя самой. С девчонками она общается постольку-поскольку. Мальчишек в упор не замечает и всегда смотрит поверх наших голов. Мальчики в ответ считают её задавакой, но это ещё полбеды. Они с жаром уверяют девчонок, что обо всех наших проделках и прочих событиях в классе Лера доносит и классной руководительнице Вервасильне и завучу Автандилу Николаевичу. Это же ясно, как дважды два. Лерка каждый день заходит и в учительскую, и в кабинет завуча. Вы сами это замечали. Вот почему Автандил на удивление быстро, будто по подсказке, угадывает зачинщика в любом нашем «деле». И наши словечки приводит в пример. Как-то не по-товарищески, подло поступает Лера. И мальчишки стараются изо всех сил вывести Леру из её всегдашнего спокойствия, непоколебимой уверенности в своей, только ей одной доступной правоте и отомстить за стукачество.

Недавно в школу вызывали мать Сашки Дунаева, и это случилось после того, как Лера побывала в кабинете завуча, а потом вышла с победным видом и показала кулак Сашке. А ведь он не виноват ни в чем! Ну да, посмеялся на уроке над ней и дневник забыл. С каждым может случится! А мать-то зачем в школу вызывать? Она больная и одна воспитывает двоих детей. Отец погиб. А мать Сашки после визита в школу попала в больницу с сердечным приступом. Сашка две недели не ходил на уроки. С сестрой сидел, нянчился. Надо проучить предательницу! Но как? Ну, не бить же её, в самом деле!

А семья у Леры отличная. Папа — интендант, снабженец, одним словом. На Новый год у нашего класса подарки всегда лучше всех. И на любые праздники только в наш класс приносят шоколадные конфеты в коробках. Ну и пусть. Обойдемся без них! Что мы — шоколада не видели?

Мама — портниха. Но она не берёт заказы у всех. А обшивает только «нужных» людей и даже жену начальника морского военного Порта! Зато платья у Леры — предмет зависти одноклассниц и молодых учительниц. Я своими глазами видела, как наша биологичка-модница остановила Леру в коридоре и долго рассматривала её кружевную блузку и плиссированную синюю юбку. А уж если Лера появлялась на празднике в каком-то особенном платье, её уводили в учительскую и старательно срисовывали модель.

Вот и сейчас Лера вышла к доске в необыкновенно прекрасной пышной юбке и чудной блузочке с круглым белым воротничком. Ей одной разрешали не ходить в школу в опостылевшей форме. Хорошенькая, прелесть! Волосы уложены высоко, в маленькую корону! И только прозвучало вступление, только Лера старательно запела арию Розины, как вдруг раздался небольшой гул, будто заработал мотор. Мы не поняли сперва — откуда звук? И Вервасильна, и мы ринулись к окну. Все, кроме Лёвки и Кахи. Может за окном происходит что-то важное? Лера и глазом не повела. Оставалась на месте, оправляя складочки на своей чудной юбке. А когда все вернулись за парты, пышная юбка Леры под напором какой-то воздушной волны начала подниматься вверх, оголяя её ноги с чулками, пристегнутыми к атласному бело-розовому поясу.

Класс грохнул хохотом. Некоторые мальчишки от смеха свалились под парты, шум стоял — не передать! Лера пыталась поймать и опустить юбку, но юбка не слушалась и лезла выше, к короне на голове, закрывая лицо. Она с плачем выбежала из класса.

Вервасильна стремительно подошла к парте, где сидели Лёвка с Кахой. Её нисколько не смутил их невинный вид. Она нагнулась и молча вытащила из под парты вентилятор с какой-то приделанной штучкой — видимо для усиления воздушного потока. Провода тянулись аж под вторым рядом парт, а розетка, где они кончались, была на «камчатке» под партой Сашки Дунаева, который с Лёхой Рябечковым всё также невозмутимо играл в морской бой.

Несколько лет назад я неожиданно встретила Леру на центральной улице в Мюнхене. Вернее, это она меня остановила, узнав во мне одноклассницу. Жаль только, что я не смогла сразу узнать в огромной женщине Леру. Большая, очень полная яркая тётка остановила меня посреди дороги, радостно и громко крикнув:

— Привет!

И я узнала её голос! Он был всё тот же и не изменился ни капли, лишь появилось в нём больше командных нот. А Лера, развернувшись всем своим мощным торсом к такому же большому и толстому мужчине, что-то стала ему объяснять, бодро строча пулемётной немецкой речью.

Я смотрела и не могла соотнести себя с ней. Будто мы были с разных планет. Поговорив о нашем российском житье-бытье и посочувствовав нам, бедолагам, и нашей голодной российской жизни (мы всё тут знаем о России и смотрим новости), она с довольной улыбкой сообщила, что давно вышла замуж за Хенриха (жест, направленный в сторону толстяка). Теперь она живет в Мюнхене, в большом собственном доме с садом. Детей? Нет, не завела. Зачем? Мы хотим жить в своё удовольствие. Правда, Хенрих? Герр Хенрих только пучил глаза и согласно кивал головой, очень напоминая мне старинную бабушкину статуэтку под названием «китайский болванчик». Эта перламутровая неподвижная фигурка с качающейся головой, привезенная дедом из Харбина, стояла в буфете на нижней полке. Я часто открывала дверцу буфета, чтобы поиграть с китайской безделушкой: чуть задеть голову статуэтки и смотреть, как она бесконечно кивает головой, соглашаясь со мной во всём.

— Я объяснила Хенриху, что мы вместе учились, — радостно и громко говорила Лера, — Он удивился! Да же, Хенрих (кивок головой)? Спросил меня, почему подруга твоя такая худая? Я ответила, что вам есть нечего в вашей России, — она довольно захохотала. И без передышки говорила о себе, почти не задавая вопросов.

— Мы часто путешествуем, ты работаешь? — и не дождавшись ответа, радостно сообщила мне, что ни дня не работала! Ни дня! Лера гордо откинула голову с копной по-прежнему белокурых и прекрасных волос. Мне же стало скучно. Но я должна была задать этот вопрос:

— А как же твоя мечта быть знаменитой певицей?

Лера захохотала:

— Да брось ты! Это же детство! Мало ли о чём мы мечтаем? Кто это знает наверняка? А голос? Он никуда не делся. И даже пригодился: я громко отдаю команды мужу (смех). И он слышит меня, даже когда я работаю в саду! — она опять расхохоталась.

— А ты всё такая же наивная мечтательница и также стишки кропаешь? — насмешливо глядя на меня, спросила она, и тут же косо бросила взгляд на моего молчавшего мужа, — Твоего мужика никак не пойму, вроде чересчур суровый, наверное, бьет тебя? — её лицо изобразило сочувствие и жалость, — Я слышала, что в России все мужья бьют жён.

Пока я переваривала эту новость, Лера успела рассказать мне, как Хенрих заботится о ней — вот недавно машину купил, новую. И дом записан на её имя. А если он сделает шаг влево, тут Лера недобро посмотрела на мужа и глаза её сузились, то…

— С этим у нас строго. Государство на нашей стороне, на стороне женщин. Вот где он у меня! — довольная Лера показала мне сжатый кулак и с превосходством посмотрела на нас с мужем. И я вдруг увидела, как она похожа на свою маму. Я спросила, где сейчас мама. Лера заторопилась и улыбка сошла с её лица:

— А что ей сделается? Живёт себе помаленьку. В доме престарелых она, в хорошем месте, в нашем же городке. Кормят четыре раза в день, и больничка рядом, если что. Ты не думай. Ей там нравится, я спрашивала. Не в Германию же её брать!

На том мы расстались с Розиной школы искусств маленького приморского городка. Надеюсь, навсегда.

Я горько вздохнула. Слава богу, Граша — Сережка Агафонов жив и здоров. Но живёт далеко, на краю света, хоть бы позвонил, чертяка! Год не виделись! Что-то давно мы не говорили с ним. И с его женой — маленькой Мышкой — школьной подругой Соней.

Я приникла лицом к располосованному дождём стеклу. На уровне глаз неслись облака, заволокшие небо, сталкиваясь в грохоте и распадаясь, как волосы Сони Смирновой — тяжёлыми тёмно-пепельными струями, отливающими серебром. Во всем её крохотном существе было две, несоизмеримых с ней, детали: длинные, закрывающие спину волосы, да круглые вишнёвые глаза на пол-лица.

Сквозь завесу дождя облако, напоминающее маленькую быструю мышку, улепётывая и перекатываясь с одного бока на другой, убегало куда-то вдаль, дёргая аккуратным носиком и сверкая чёрными пуговичками глаз. Оно так живо напомнило Соньку, что я заулыбалась. Маленькое облако, похожее на мою Мышку — прелестного зверька, умеющего показать и зубки.

Сердце вздрогнуло от нежности. Надо бы позвонить. Но тоска опережала мысли, и нападала стремительно, царапая сердце своими колючими коготками. Воскресный день начинался печально.

Я тихонько, в надежде, что никого из семьи не разбужу и, что меня отпустит, пробралась в кладовку.

Наверное, у многих в квартире есть такие комнатки без окон, отданные под старую одежду, обувь и лыжи, спящие до зимы. Была такая и у меня. Там хранилась увесистая металлическая коробка, когда-то бывшая золотой. Сейчас, чуть поблёскивая старыми полустёртыми боками, она притаилась на верхней полке, под потолком.

Когда-то эту золотую коробку я долго искала и нашла совершенно случайно. Хотелось подарить ее бабушке. Не пустую, конечно. И вот по какому случаю.

Обычно на праздники в школе устраивали чаепития. Но женский день 8 Марта был особенным. Большой учительский коллектив в нашей школе искусств состоял из женщин, начиная с директора.

Трое мужчин — историк, трудовик и пришедший неделю назад хлипкий и тонкий, как веточка, студент-практикант, занимающийся с нами физкультурой, в расчёт не брались. Да и где было им! Взять хотя бы Гангрену — сурового и справедливого директора Эмму Гарегеновну Атамалян, возглавляющую не только наше учебное заведение, но и совет ветеранов и партийную организацию школы заодно.

Но вернёмся к празднику. К нему долго готовились. Ученики на уроках труда рисовали открытки и писали поздравления, а наши мамы и бабушки под неусыпным руководством всевластной Аделаиды Никифоровны пекли торты и пирожные для чаепития в школе. Никто из родителей не смел отказаться, это было равносильно обречению на пытки и казнь всемогущим инквизитором — руководительницей родительского комитета.

Обязательной программой праздника был «монтаж». Ася Константиновна — классная руководительница задолго до самого праздника раздавала участникам бодрые четверостишия — каждому на отдельном листочке для заучиваниях наизусть. А потом, уже в актовом зале, где и должен был проходить концерт, аккомпаниатор Софья Михайловна выстраивала нас в шеренгу или в шахматном порядке. И просила, чтобы мы громко и чётко — «с выражением!», читали каждый свой отрывок. Лицо её, маленькое и сморщенное, напоминало маску античной трагедии. Она же подбирала и музыку.

На фоне декламаций, по замыслу Софьи Михайловны, перед нами, читающими текст, должны были кружиться пары из танцевального кружка, замирая в красивых позах на особенно проникновенных словах, пафосно произносимых чтецами. Но воздушности и лёгкости не получалось.

— Что ви делаете?! — возмущалась Софья Михайловна, когда танцоры не попадали в музыкальную фразу, — Ви же совсем не чувствовать музыку! А надо чувствовать, жить там! — она внимательно смотрела нам в глаза добрыми, почти бесцветными от старости, глазами.

И умоляюще просила:

— И прекратите мене нервничать. С вас все будут смеяться, оно вам надо?

Раскрасневшаяся и взволнованная, с седым нимбом волос над головой, она беспрестанно краснела и заставляла нас снова и снова произносить текст. Так, что часа через два мы выдыхались и уже люто ненавидели и стихи, и музыку, и бедную старую аккомпаниаторшу, двигаясь по сцене, как осенние мухи по стеклу. Чем ещё больше возмущали Софью Михайловну, которая к концу репетиции совершенно выбивалась из сил. Она открывала свою вытертую кожаную сумочку, доставая тёмный пузырёк и капая в крохотную рюмку едко пахнущую жидкость. Мы покорно ждали, когда Софья Михайловна отдышится. Через несколько минут она садилась за рояль снова.

Все это действо и называлось «монтаж». Уж не знаю, радовались ли бабушки и мамы тому, что примерно, за неделю до праздника, каждый из чтецов, репетировал свои строчки дома, громко выкрикивая их в присутствии родителей, чтобы «от зубов отскакивало». Эти стишки родители знали наизусть, в отличие от нас, и часто случалось так, что подсказывали их уже из зала, на концерте, когда кто-нибудь из участвующих забывал надоевшие строчки.

Вот тогда-то и раздавался громкий свистящий шёпот, подбадривание забывшего, что никак не отражалось на течении этого действа.

В тот год мои родители развелись. И мама уехала. Она звала меня с собой, в Батуми. Но я отказалась, и осталась с бабушкой и дедом, в том самом доме, где были счастливы мои родители и все мы.

Я лелеяла тайную надежду, что оставшись, то есть оставив все, как было, я сумею помирить родителей, и они снова будут вместе, хотя бы ради меня.

Бабушка тяжело переживала родительский разрыв и часто плакала на кухне тайком. Но я все видела и понимала. И сама вечерами в одиночестве своей комнаты, много думала и плакала, не зная, чем помочь моим самым дорогим людям.

В доме стояла непривычная тишина и тоска. Ещё и папа ушёл в плаванье на полгода…

Мне хотелось развеселить бабушку, подарить ей что-то особенное, не такое, как у всех, чтоб она, наконец, обрадовалась и снова стала весёлой. И пока подружки на уроке рисовали открытки и писали поздравления, я усиленно придумывала подарок.

Галина Гавриловна — учительница труда, который в третьей четверти седьмого класса стал называться у девочек исключительно ВДХ — ведением домашнего хозяйства, подходила ко мне несколько раз, и укоризненно кивая головой, поторапливала:

— Делай же что-нибудь, рисуй или лепи, время идёт, урок кончится быстро.

Я же смотрела в окно и мучительно думала, что дарить бабушке?

В последнее время на уроках мы кроили и шили исключительно огромные заводские фартуки и мужские трусы из чёрного страшного сатина.

Мальчишкам было легче. Они занимались на первом этаже школы, в мастерской трудовика Ильи Николаевича, похожего одновременно и на сельского доктора из какого-то старого фильма, и на дореволюционного мастерового. Круглые металлические очки, примотанные бечёвкой к ушам, всегдашний синий халат, болтающийся на худой фигуре и чёрный берет, вернее замызганная суконная кепка, повернутая козырьком назад довершали сходство. Он обычно немногословный, на уроках менялся, становился азартным и всегда что-то рассказывал мальчишкам, о каких-то своих секретах, а потом, подойдя к верстаку, ловко и споро двигал рубанком. Рубанок танцевал в его руках. И было весело смотреть, как закручивалась золотистая, пахнувшая деревом, стружка. Его азарт немедленно передавался всем. Хотелось взять рубанок в руки и также весело пройтись по дереву.

Мальчишки любили уроки труда, любили Илью Николаевича и вдохновенно мастерили на его уроках табуретки, скворечники, а ещё ручки для топориков и ножей. Трудовик разрешал уносить сделанные изделия домой, при условии, что за табуретку или что-то другое он поставит пятёрку и ему не будет стыдно перед родителями мальчишек — ни за их работу, ни за себя.

Одним словом, у мальчишек были подарки для мам и бабушек. Да ещё какие — сделанные собственными руками.

Илья Николаевич умел выжигать по дереву и выпиливать лобзиком. Обычно, на 8-ое марта Сашка Дунаев дарил мне небольшие картинки с порхающими бабочками и гроздьями винограда. Картины получались необыкновенными. На них, рассекая волны, неслись в небо быстроходные корабли, а над мачтами кружили чайки.

«Может, попросить Сашку? И он что-нибудь сделает для бабушки? Не фартук же ей дарить! Да и страшных трусов она носить не станет».

Я размышляла: «Хорошо ли будет, если подарок моей бабушке сделаю не я, а Сашка? Картинки, конечно, классные. Но это же не моя работа. Надо самой. Может, сшить заковыристый фартук? Я бы смогла! Но у бабушки этих фартуков — тьма-тьмущая, разных: с оборочками, с кружевными карманами и даже с аппликациями. Фартуки как фартуки, подумаешь!»

Правда, был у неё один. Он мне нравился больше всего. Да и не фартук то был вовсе. А что-то другое. Из мелкой коричнево-белой клеточки как бы сарафанчик до полу с застёжкой сзади. А вместо рукавов — широкие оборки, закрывающие плечи.

Когда бабушка надевала под этот фартук белую блузку с круглым воротничком и бантиком, она становилась другой, незнакомой мне и удивительно красивой.

«Хоть к датской королеве на приём», — гордо говорил дед, любуясь бабушкой. Потом подходил и целовал ее глаза. «Почему к датской?» — удивлялась я и дедовым словам, и необычным поцелуям.

На что он укоризненно качал головой. «Принц датский есть? Как это нет? А кто говорит: Быть или не быть? Твой Пушкин, что ли?» И сам же себе отвечал: «Нет, это говорит Гамлет, принц датский! Так почему не быть датской королеве?»

Я ничего не понимала и лишь спустя много лет узнала, в чем был смысл.

Во время войны на операционный стол к бабушке попал герой датского сопротивления, служивший в войсках антигитлеровской коалиции в составе Великобритании. Офицера доставили

с тяжелейшим ранением головы. Ему грозила полная слепота. Семейная легенда гласила, что бабушка не только спасла ему жизнь, удачно прооперировав, но и сохранила зрение. А он влюбился в бабушку, и хотел увезти в свою Данию. Но она отказалась. Уже после узнали, что датчанин был причастен к высшему обществу, и в его жилах текла чуть ли не королевская кровь. Дед шутил, что теперь датский офицер просто обязан представить бабушку ко двору королевы.

Офицер забрасывал бабушку письмами и посылками. Но по какой-то причине она не смогла получить ни одной. А письма шли так долго, что становилось ясно — их проверяют. Тот офицер через посольство в Москве прислал благодарственное письмо от своих родителей и приглашение в гости, но ничего не получилось: бабушку не выпустили.

Я задумчиво смотрела в окно. Хорошо бы мне когда-нибудь увидеть датскую королеву. Ну, пусть не королеву, принцессу хотя бы. Очень хотелось побродить по сказочному Копенгагену, я его знала по сказкам Андерсена, посмотреть на удивительные улочки и увидеть памятник Русалочке.

— За весь урок не написать двух поздравительных строчек? — голос Галины Гавриловны раздался словно гром среди ясного неба, — Не нарисовать ни одного цветка? Ты что, не любишь бабушку?

Я очнулась.

Галина Гавриловна покачала головой, будто говорила: «Ай-яй-яй! Как же так можно?»

— Почему не люблю? — разозлилась я, — Очень люблю! Вот, поэтому думаю, что бы такое сделать, чтобы она обрадовалась. Разве можно дарить это?

Я взяла в руки листок у соседки по парте, Лерки Гусевой, на нем возвышалась нелепая гора почему-то с головой и хоботом! А сверху надпись поясняла, чтобы ни у кого не возникало сомнений: «СЛОН».

Учительница укоризненно качала головой:

— Легко говорить, не сделав ничего за весь урок. Вот что, Лика, даю срок неделю. Слышишь? Через 7 дней я должна увидеть подарок бабушке, сделанный собственными руками. Вот и посмотрим… Что ты сотворишь.

— Весь класс пусть посмотрит! — злорадно закричала Гусыня и обвела глазами девчонок, ища поддержки.

Все молчали. Лерка Гусева радостно вертела головой.

— Не надо так сильно, — шепнула Мышка, — Отвалится ведь!

— Что? Что отвалится? — Гусыня непонимающе уставилась на Соньку.

— Голова твоя, — недовольно отмахнулась та.

— Голова у меня крепкая, — с достоинством произнесла Лерка Гусева.

— Ага! Гвозди забивать самое то! — тихо проговорила Мышка и встала рядом со мной.

Галина Гавриловна строго посмотрела на нас и обратилась ко мне:

— Не подведи, не оставь бабушку без подарка.

— Да уж не волнуйтесь, — дерзко ответила я учительнице, — Сделаю! И получше, чем это!

Я небрежно показала на открытку, брошенную на парту, и гордо вышла из класса.

Мышка, догнав меня, спросила:

— Чего это ты взбрыкнула? Что с тобой? Нарисовала бы цветочки-василечки, как Гусыня, и все были бы довольны. А училка больше всех.

— Моя бабушка от такого подарка довольной не будет, — ответила я, но помолчав, грустно добавила, — Конечно, она обрадуется любому. Но это — не то! Как ты не понимаешь?! А мне хочется найти то.

Мышка, вздохнув, согласилась.

Глава 4. Таинственный незнакомец

В ту ночь я не могла уснуть. Я думала о подарке. Да не простом, а о необыкновенном, как сама бабушка.

И тут я вспомнила об одной истории, которую услышала от неё ещё летом, когда перекупавшись в море, простыла и лежала в кровати с температурой.

— Давным-давно, — начала бабушка свой рассказ, — когда деревья были большими-пребольшими, а я маленькой с напёрсток…

— Таких девочек не бывает, — с обидой вклинилась я, — Ты, наверное, шутишь, думаешь, что я маленькая, вот и рассказываешь сказки всякие. А я взрослая! Мне мальчики любовные записки пишут! «С напёрсток!» Скажешь тоже!

— Совсем я не шучу. Посмотри-ка, разве я улыбаюсь? — стараясь говорить серьезно, отвечала бабушка, но глаза её смеялись.

— Ну, может, и не с напёрсток, а чуть больше… Если тебе не интересно, то не буду рассказывать! — она делала вид, что рассердилась и хочет уйти. Я пугалась, изо всех сил обнимала её, прижав к спинке стула, и не давала ей подняться.

— Молчу-молчу, — говорила я примирительно, — Рассказывай дальше!

— Когда человек маленький, — продолжала бабушка, — Ему кажется сказочным многое. Хотя и некоторые взрослые не отстают.

Я задумывалась и вспоминала Новый Год, который любила, и день рождения, приходивший вместе с ним. Вспоминала подарки, появлявшиеся под ёлкой, будто ниоткуда, красивые открытки, сделанные чьими-то заботливыми, но очень умелыми руками без обратного адреса. Их обнаруживал дед в почтовом ящике, откуда по утрам доставал свои газеты и медицинский журнал для бабушки. На память приходила прочтённая совсем недавно «Ночь перед Рождеством» Николая Васильевича Гоголя с хулиганистым чёртом и весёлой Солохой. Но мне больше понравился кузнец Вакула. Он достал для своей любимой Оксаны черевички, которые носит царица! Это ли не сказка?

Книгу мне подарила на день рождения мама, приехавшая на каникулы навестить меня. Она тогда жила в Батуми, и мы очень скучали друг по другу. Я просила её остаться, уверяла, что она не сможет долго жить одна. И пусть дождётся папу. А когда он придёт из морского похода, они помирятся, и мы все заживём лучше прежнего. Но мама уехала сразу после каникул, и ничего не получилось.

Мне пришлось согласиться с бабушкой, что сказки сбываются не всегда.

— Так вот, — продолжала она, — Однажды, под Новый Год мне подарили золотую коробку.

— А кто подарил-то? — торопила я бабушку, — Кто?

— В том-то и дело, тогда я не знала… Вышла на порог, торопилась в гимназию, а коробка лежит себе, полёживает, прямо на снегу. Да блестит! Ярко так!

— В гимназию? — удивлялась я, — Ты была гимназисткой? Этого не может быть! Гимназистки жили при царском режиме.

— А я, по-твоему, когда родилась? — смеялась бабушка, — Родилась при царе. Теперь при коммунистах истории всякие тебе рассказываю. Тут уж ничего не поделаешь. Так моя жизнь сложилась.

— Ты видела самого царя? — с ужасом и надеждой спрашивала я.

— Видеть не видела, но жила, хоть и немного, когда совсем маленькой была. А вот мои родители, видели. В моем детстве и гимназии были, и реальные училища. Правда, давно это было, очень давно, ещё до войны и даже, представь себе, до революции! Вот какая я старая!

Я со страхом смотрела на бабушку. «Как же так?» — думала я, — «Вот сидит рядом со мной моя родная бабушка. Всю войну прошла. И сейчас на работу бежит, когда её просят проконсультировать больного. И за операционный стол совсем недавно встала, потому что без неё не могли провести сложную операцию. А у бабушки опыт. Под бомбами и без света оперировала. В огороде копается. Цветы любит, и всё время проводит в саду. Нам с дедом обеды готовит. И тортики печёт, и пирожки! А блины — какие хочешь, с творогом и мясом, с яблоками и вишней! А тут — «до революции»! Разве может такое быть?»

— До революции Ленин жил, про которого я стихи учу! Сто лет назад!

— Ленину конечно, больше, чем мне, и даже больше ста, — бабушка заливалась смехом, и от этого её маленькое тело тоже смешно дергалось и тряслось, — Считать ты умеешь, научилась! А я до ста лет, может, и не доживу. Так что лучше слушай, запоминай, раз интересно. Ну, вот! Вышла я на крылечко. Снег блестит, поскрипывает под валенками, а мне спать ещё охота, потому как утренние сумерки, не рассвело и холодно очень! Щеки морозец щиплет, нос мёрзнет. Хочется вернуться назад, в дом, там печка топится, дрова потрескивают, ёлка в огоньках красуется. Тесто в большой кастрюльке пыхтит. Мама пироги печь будет. А под ёлкой она подарки положила. Каждой из нас, четверых сестёр! Взглянуть бы хоть одним глазком! Да не велено! И в гимназию надо. Последний день перед каникулами. Тут, вижу — на снегу коробка! Золотая!

— Ты, конечно, в школу не пошла? Открыла её? — спросила я, обрадованно.

— Не-ет! Как же можно гимназию пропускать? Не положено! Да и попадёт! Сон мой, как рукой сняло. Вернулась я в дом, тихонько пробралась в детскую и спрятала ту коробку в платяном шкафу! А вот на урок опоздала, да. И неуд получила…

— А неуд — это что?

— Это, по-вашему, «двойка». В последний день перед праздником угораздило «двойку» заработать! Обидно, да сама виновата: невнимательно урок слушала, о золотой коробке мечтала! Думала да гадала, кто положил? Что в ней? Домой-то бегом бежала. А надо было учителя слушать! У нас суровый учитель был — Иван Захарович Синельников, требовательный такой, но справедливый. Хороший очень. Встретилась я с ним нечаянно, когда Варшаву освободили, в Польше. На операционный стол ко мне положили, там его и увидела, узнала. А он только и успел сказать: «Здравствуй, Фирочка. Привёл Бог свидеться…» И… И всё.

Бабушка замолчала надолго.

— Ну и? — я сжалась в комок, ожидая продолжения, и веря в счастливое завершение бабушкиной истории. Но она молчала.

— Ну, бабушка, рассказывай уже! Она очнулась.

— О чём я рассказывала?

— Об учителе! И про Польшу…

— А! Это грустная история, — сказала бабушка, — Я не хочу её вспоминать. А учителей уважать надо. Ты это запомни.

— Ну, бабушка! Ты не про учителей! Про коробку рассказывай! Открыла ты её? И что? Что там?

— Учись слушать, девочка моя! Терпение — великое дело. Нам, женщинам, без терпения, что швее без иголки. Ничего получаться не будет без терпения-то…

— Бабушка! Про коробку!

— Будет и про коробку. Пришла из гимназии, сижу и смотрю. Долго не решалась открыть, сидела и смотрела на неё в своей комнате.

— Но почему? — удивлялась я.

Я ненавидела перевязанные ленточкой или бечёвкой подарки. И до сих пор не люблю. У меня не хватало терпения распутать или, на худой конец, принести ножницы и разрезать упаковку. От нетерпения я рвала её, будто вызволяя из плена то, что мне дарили. Один раз чуть зуб не сломала, пытаясь им разорвать бечёвку.

— Почему же ты, бабушка, так долго не открывала её?

— Мне хотелось продлить удовольствие, насладиться, разгадывать, предвкушать. Когда всё становится ясным, то пропадает интерес, а вот всё таинственное — ух, как манит! Как волнует! Понимаешь?

Я удивилась. Я никогда об этом не задумывалась и обещала себе, что после обязательно об этом подумаю.

— Но всё же, что было в той коробке?

— Печенье! — Бабушка тихо улыбалась.

— Печенье? И всё? — я была разочарована.

— Ну, почему? Там лежало не просто печенье, а «птифур» — необыкновенное, моё любимое. А сверху — на тонкой папиросной бумаге — записка.

— Ого! Тебе тоже писали! — с восторгом подхватила я, — От кого, бабушка?

Она замолчала, глядя в окно. И взгляд её странно менялся… Я даже чуть испугалась.

— Бабушка? Ты меня слышишь? От кого записка-то?

— Записка? Какая? — бабушка вдруг заторопилась, — Его нет давно, он уехал и пропал, — быстро сказала она и поднялась со стула.

— Грустно мне сегодня, девочка моя, и истории грустные получаются, а перед сном нужны совсем другие.

— Бабушка! Кто это — Он? И куда уехал? И почему пропал? — я почти кричала.

— Далеко-далеко, давно-давно. Так далеко и давно, что я все забыла. А если б не забыла, то и меня бы здесь не было! Спи давай! Давно пора!

Я возмущённая и испуганная села на кровати.

— Как это может быть? — мысли неслись вскачь, — Значит, и моего папы не было? Он, что ли бы не родился? И меня не родил?

Жуткий страх переполнил меня. Я чуть не плача, крикнула:

— Меня бы не было тогда, бабушка, если бы ты уехала с тем, другим! Это невозможно! Невозможно! Ты слышишь? Чтоб я не родилась!

Бабушка расхохоталась. И сгребла меня в охапку, целуя:

— И папы не было, и тебя бы — не было, — дразня меня, со смехом говорила она, — И меня бы не было тогда! Куда я без вас! Кому нужна?

Но потом, став серьёзной, добавила:

— Я и не уехала, потому что знала: могу жить только здесь, с тобой! С твоим папой, в этом доме.

— И с дедом?

— А без деда куда? И с дедом, разумеется!

Ночь была странной, тяжёлой. Мне снилось море. Беснующиеся гребни волн доставали сумрачное небо и пытались сбросить с себя утлые судёнышки рыбаков. Ветер терзал корабль, с трудом рассекающий огромные волны. Его корма то поднималась к небесам, то зарывалась носом в темно-синюю бездну. А на том корабле застыла у поручней крохотная фигурка. Человечек в чёрном, в тоске протягивал руки к берегу, где стояла хрупкая женская фигурка, как статуэтка. Но она плакала, и не было силы, чтобы защитить её от неимоверного горя и смертельной разлуки.

Лицо человечка я рассмотреть не могла. Но почему-то в женщине на берегу узнавала себя. Во сне мне было плохо. Тяжелый камень ворочался в голове: «Кто тот, раздавленный горем человек на корабле? Почему разлука навсегда разделила нас? И почему, чёрт побери, он не мог остаться? Если любил?» А то, что он любил, у меня сомнений не было. Когда я проснулась, то, к своему удивлению обнаружила, что моё лицо и подушка — мокрые от слёз.

Сон, с уплывающим в морскую даль человеком, повторялся часто, и каждый раз я просыпалась в слезах. Пыталась расспросить бабушку, кто же был тот, написавший записку и положивший её в рождественскую коробку с печеньем. Но она странно молчала или быстро переводила разговор на другое. Я не понимала, почему бабушка, обычно словоохотливая, на этот раз молчит, как партизан. Может, ей до сих пор больно? Но, с её слов, это случилось давным-давно, и она всё забыла.

Я мучилась долго. Но как-то раз прямо спросила, кто был тот, пропавший навсегда?

Бабушка на мгновение застыла, но потом выпрямилась и сухо заметила, что девичьи сны — обман, как и её прошлый рассказ. «Выдумка, и всё! Мало ли, что в голову на ночь приходит? Забудь!»

Но почему-то история, рассказанная бабушкой вскользь, произвела на меня сильное впечатление. Я была уверена, что она случилось в реальности, и бабушка молчит неспроста. Тут была какая-то тайна.

Перед сном я часто думала о таинственном незнакомце. Меня снедало любопытство, кто был он? Что же было в той записке, лежащей в коробке с печеньем? И почему так сильно задел бабушку мой вопрос? А то, что задел — сомнений не было. Иначе, почему она не хочет говорить об

этом?

В своих фантазиях я наделяла Незнакомца необыкновенной внешностью и характером, придумывала за него реплики. Одним словом, создала реальный образ.

Это было бы пустяком, но по ночам я вступала в жаркие споры с Незнакомцем, даже ругала, пеняя на его внезапное исчезновение, которое принесло моей бабушке столько боли. Он же смотрел на меня из ночи своими печальными глазами и всегда молчал. Молчал так, что мне становилось не по себе. «Нет, с ним что-то случилось», — думала я, — «Он бы не пропал по своей воле. И наверняка не виноват в своём исчезновении…» От этих мыслей становилось легче, но любопытство не отпускало.

Много лет спустя, за год до своей смерти, бабушка получила заказное письмо из Комитета Государственной Безопасности. В нём был сухо изложен ответ на бабушкин запрос о неком Лазаре Григорьевиче, то ли Розине, то ли Розовском. Фамилию я не запомнила, потому что в тот момент, пока я читала письмо, взятое без спросу, бабушка неожиданно вошла в комнату и застала меня врасплох.

— Плохо читать письма, предназначенные не тебе, — резко сказала она и буквально выхватила листок из моих рук.

Бабушка выглядела очень рассерженной, суровой и совсем не похожей на себя. Я испугалась и попросила прощения. Но она не разговаривала со мной целый день из той маленькой недели, которую я проводила в бабушкином доме, вырвавшись из Москвы после сессии. Но кое-что я всё же запомнила. В том письме говорилось, что Лазарь Григорьевич был расстрелян в 1939 году.

«Значит, перед самой войной», — думала я. И ещё я успела прочесть, что он реабилитирован Верховным Судом СССР. Приводился даже номер постановления, а ещё было добавлено, что на сегодняшний день с Лазаря Григорьевича сняты все обвинения в шпионаже на японскую разведку.

Причём тут японская разведка? Что за чушь? И как могли расстрелять невиновного? Все эти вопросы не помещались в голове, смешивались, превращались в непонятную кашу. Но вдруг меня осенило: это же тот самый пропавший человек, Незнакомец, о котором давным-давно рассказывала бабушка. Это он подарил ей золотую коробку на Новый Год и написал записку тоже он. Пазл неожиданно сложился.

Но бабушка, как прежде, молчала и никогда не говорила ни об этом человеке, ни о страшном письме из Комитета.

Когда после её смерти я перебирала семейный архив, того письма не нашла. Оно исчезло, будто его и не было никогда, будто с уходом бабушки, исчезла и её тайна.

Глава 5. Птифур

Приходящий в мои сны Незнакомец часто разговаривал со мной. Он и подсказал идею с подарком.

— Конечно же — это должна быть золотая коробка с печеньем, не сомневайся, — нарушил свое всегдашнее молчание он.

— И чтобы непременно «птифур»! Записку на папиросной бумаге сделай, — он улыбался мне из сна.

— Такая бумага есть в книжном, что в центре городка, знаешь? И слова подбери хорошие, нежные, чтоб бабушка порадовалась.

Я согласно кивала головой и улыбалась ему в ответ.

— А что, если изобразить сердце, пронзённое стрелой? — спрашивала я вдохновенно, — Как на записке Сашки Дунаева, подброшенной мне на перемене? Красиво? Или нет?

Незнакомец возражал:

— Но тебе же не понравилась записка? И сердце не понравилось. Ты сама возмущалась тем, что своё имя Сашка закрасил акварельной краской, а сердце со стрелой обозвала банальным. Но самое главное, сашкино имя под краской легко читалось, если посмотреть записку на просвет, ты забыла? И тебе не составило труда разгадать, кто её автор. А ты же любишь всё таинственное. И бабушка тоже.

С ним трудно было спорить, и я соглашалась. Незнакомец будто читал мои мысли:

— А двадцать копеек, завёрнутые в записку? Они же тебя разозлили! Ты пожалела Нину Ивановну — маму Сашки. Деньги она дала ему на обед, а он? Отдал их и без обеда остался, глупый! — Незнакомец укоризненно кивал головой и тихонько растворялся во сне, а я просыпалась.

Не-ет! Для бабушки надо другое, очень хорошее. Может, тогда она не будет жалеть о том, что осталась со мной и с дедом?

Но как достать коробку? Да ещё и золотую? А печенье со странным названием «птифур»? Смешное название, будто птица свиристит: пти-фур, пти-фуррр!

Я отнеслась к этому серьёзно и стала лихорадочно вспоминать, где и какие сладости можно достать или купить в нашем городке. Конечно, шоколад и шоколадные конфеты не в счёт.

Хоть и дорогие, но они были в продаже всегда. И мои любимые трюфели Московской фабрики «Рот Фронт», и ириски «Золотой ключик», которые я обожала. А вот конфеты в коробке попадались редко, можно сказать, что они были большим дефицитом.

Конечно, в магазине Морфлота они есть наверняка. Там часто продавали дефицитные товары. Но человеку с улицы эту роскошь купить было невозможно: все товары продавались по офицерским удостоверениям.

А папа, как назло, в плаванье. И вернётся через полгода. А без него никак. Нужен блат или знакомство…

Можно обратиться, хоть это и противно, к Аделаиде Никифоровне — Леркиной мамаше. Отец Лерки, по слухам, был каким-то снабженцем. Ребята как-то зашли к Лерке в дом. Семья обедала и на столе стояли шоколадные конфеты! Это в будни! Но мальчишек за стол не позвали. Так они и стояли в прихожей, ждали, когда Лерка закончит обед. Наверняка Аделаида Никифоровна сможет достать такую же коричневую коробку с золотой полоской и красивой размашистой надписью «Ассорти», какую приносит в кабинет Гангрены — нашей директрисы.

Но придётся просить и унижаться. Ну уж нет. Не хочется, нисколечко, ну, совсем никак.

Был ещё буфет Горисполкома. В том сказочном месте продавалось удивительное печенье «Курабье» в виде цветочка с маленьким кружком из повидла посередине. Иногда попадались и бутерброды с красной и чёрной икрой. Я их терпеть не могла.

А вот печенье любила. И бабушка его тоже очень любила. Иногда приносил «Курабье» бывший боцман дядя Сеня, заказанное дедом для бабушки. Дядя Сеня посменно работал в Горисполкоме вахтёром, и легко мог купить его. Он приносил большой пакет с этим печеньем, но в обмен требовал стаканчик вина, сделанного дедом из собственного винограда и хранящегося в маленьком квеври.

Благодарный дед лез в подполье и доставал холодный запотевший глиняный кувшинчик, на глазах покрывавшийся влагой. Дед не спеша, с видимым удовольствием накрывал стол, крупно резал помидоры, ставил старинную солонку на гнутых ножках, приносил свежий, удивительно пахучий хлеб из местной пекарни. Пучки зелени, бордовый лобио, куски желтой густой мамалыги, которую дед нарезал суровой ниткой на ровные куски и ярко-красное чанахи, с золотой морковью и тёмными кружками баклажан создавало на столе чувство праздника и радовало глаз аппетитным натюрмортом. Дед довольно крякал, разглаживал последние морщинки на чистой скатёрке и делал приглашающий жест. Дядя Сеня, недоверчиво и угрюмо смотрящий на дедовы старания и бормочущий себе в усы:

— Зачем эти пончикряки старым матёрым драконам, сели бы по-человечески и выпили… — нетерпеливо дожидавшийся конца дедовых приготовлений, хмыкал, но моментально нырял за стол, будто в море. И уже громко желал:

— За клёвый расчухон!

Начинали они с одного стакана, но обычно кувшина не хватало. Когда же дед хотел лезть за вторым, вмешивалась бабушка. Под её суровым взглядом дед покорно уходил в спальню, а дядя Сеня галантно извинялся, норовил припасть к бабушкиной руке и изо всех сил пытался устоять на ногах. Но постоянно падал и медленно, натужно кряхтя, вставал.

Бабушка не выдерживала. Сурово брала его за руку и буквально тащила на себе, помогая перебраться через высокий порог входной двери. А потом с тревогой смотрела в кухонное окно. Было видно, как старый боцман, в раскоряку, будто на палубе в шторм, медленно делал неуверенные шаги.

Он волочился по улице, надолго припадая к живым изгородям, а бабушка неотрывно смотрела в окно, будто готовясь выскочить. Когда же дядя Сеня, наконец, доползал до покосившихся ворот своего дома, бабушка облегчённо вздыхала и отходила от окна.

В праздничных наборах, получаемых бабушкой в честь Дня Победы или Первого мая тоже попадались большие жестяные коробки: в них лежали сдобные квадратики печенья, присыпанные корицей. Оно было вкусное, но с «Курабье» не сравнить!

Но как же мне попасть в тот заветный буфет? Попросить деда? Он мог бы это легко сделать. Но — себе дороже. Какой же тогда сюрприз? «У него что в глазах, то и на языке», — говорит бабушка. Он от неё ничего скрыть не может. Разболтает, как пить дать и никакой неожиданности не будет! Бабушка смеётся и добавляет: «Дед, как ребёнок… Пришел, увидел, рассказал, будто бусы рассыпал…»

Что же делать?

Наконец, я вспомнила, что тетя Наташа — Сонькина мама печёт вкуснющее печенье из овсяных хлопьев. Может, его подарить? Но это не то! Не-ет! Надо «Птифур»!

Может, попросить Каху, чтобы он купил шоколадные эклеры, а лучше — корзиночки с ягодами в буфете музыкального училища? Илья Давидович Чкония — отец Кахи, декан дирижёрского факультета мог бы принести. Каха часто дарил красивые розовые коробочки с пирожными нам с Сонькой на дни рождения. А сашкиной сестре Марусе приносил их каждую неделю. Кахины глаза радостно вспыхивали, когда он видел, как улыбается сашкина сестрёнка. Язвительный насмешливый балагур Каха Чкония заливался нежным румянцем, кипятил чайник, заваривал чай и приносил Марусе.

Они сидели рядом, ели пирожные и беспрерывно смеялись.

Я никогда не видела Марусю такой весёлой и разговорчивой. Только рядом с Кахой. Да и сам Каха, когда кто-нибудь начинал говорить о сашкиной сестрёнке, менялся: становился нежным и счастливым.

Он заставлял Марусю съедать пирожные до крошки. И очень радовался этому. А на вопрос, почему он сам не ест, Каха отвечал, что однажды на каком-то празднике объелся пирожными. И теперь не может на них смотреть…

Я вспомнила, что в городке расклеены афиши: к празднику 8 Марта в концертном зале музучилища должны проходить праздничные концерты. Ждут музыкантов из Тбилиси.

Я обратилась к Кахе. Уже на следующий день он сообщил, что музучилище и местный концертный зал действительно готовятся к приему важных гостей, а на буфет отпущены какие-то таинственные фонды!

— Но этого, твоего, птичьего, со сложным названием, никогда не было, — Каха пожимал плечами и предлагал принести вместо печенья пирожные. Я отказалась. Нужен «Птифур»!

Но где же его взять?

И тут меня осенило: я вспомнила о рыжей Белле!

К бабушкиной приятельнице Белле Львовне, которую называли Рыжухой, надо было идти далеко, в посёлок, за три километра от военного городка и КПП. Он находился на границе с густыми лесными зарослями. Там жили вольнонаёмные.

Бабушка рассказывала, что когда-то ещё перед войной Белла была главным человеком в общепите Одессы.

— О! — с восторгом говорила бабушка, — Не так-то просто быть кем-то в этом городе!

Беллу знали все, и не только потому, что она считалась большим начальником в посёлке: работала заведующей в большой столовой. И одновременно начальником маленькой гостиницы для приезжающих с проверкой высоких военных чинов.

Про «Рыжуху» болтали, что язык у неё похож на бритву, и лучше не попадаться. Но руки имеет такие, что другим и не снилось!

— Так все руки имеют, — удивлялась я.

— Руки рукам — рознь, не крюки, как у некоторых, а золотые. И руками этими Белла готовит так, что никому не угнаться. А в Одессе знают толк в еде, ты уж поверь, — красочно описывала умения своей приятельницы бабушка.

Но тут в разговор страстно вклинивался дед. И я в сотый раз слушала рассказ, что именно в Одессе на концерте Шаляпина дед понял, что влюбился.

— У меня даже температура поднялась до 38! Вот как я переживал… Буквально заболел! Дед восторженно смотрел на меня, зорко примечая, разделяю я его восторг или нет.

— В кого это ты влюбился? И как это может быть, чтоб от этого поднималась температура? — я подыгрывала деду и преувеличенно удивлённо смотрела на него.

— В бабушку твою влюбился! В кого же ещё? Других женщин рядом с ней нет, и быть не может!

Дед вставал в позу и начинал петь, подражая оперным певцам:

…Среди миров, в мерцании светил,

Одной Звезды я повторяю имя…

Не потому, чтоб я её любил,

А потому, что я томлюсь с другими.

Глаза его искрились, наполнялись влагой, голос набирал силу, наполнял всю комнату и гремел фанфарами:

…И если мне сомненье тяжело,

Я у неё одной ищу ответа,

Не потому, что от неё светло,

А потому, что с ней не надо

Света-аааа-а! — восторженно раскатывался дедов баритон.

Бабушка, шутя, закрывала уши.

— Это Вертинский? — спрашивала я, потому что дед очень любил этого артиста и часто слушал его чудесные песенки со старых поскрипывающих пластинок.

— Пел Вертинский, — соглашался дед, — Но написал Иннокентий Анненский. И как замечательно написал.

Дед мечтательно прикрывал глаза, но спохватывался, что не до конца рассказал историю.

— В Одессе на том концерте я понял, что и она, — тут лукавый взгляд бросался в сторону бабушки, — Влюбилась!

— Так уж и понял? — Бабушка насмешливо смотрела на деда, он смущался, но продолжал

с упоением рассказывать, что Одесса славилась огромным количеством кондитерских и кофеен.

— Была там одна, — дед хитро прищуривался, — Помнишь?

Он любовно смотрел на бабушку:

— Ну? Неужели забыла?

— На углу Екатериненской и Ланжероновской? Как не помнить! Кофейня хорошая.

— И название помнишь? — хитро улыбался дед.

— Помню, — серьезно отвечала бабушка, — «Фанкони»! Мы с тобой зашли туда, после концерта.

Дед мечтательно смотрел на бабушку, будто вспоминал её юную, красивую и влюблённую.

— Кроме «Фанкони» была ещё одна хорошая кондитерская — у Либермана, да? А модный ресторанчик братьев Крахмальниковых? Но «Фалькони»! Такая была одна. Правда, сладкая моя? — журчал дедов голосок, — Какие эклеры, а печенье! И чай — необыкновенный!

— Меня освещение поразило тогда, по какой-то, кажется, немецкой системе? — добавляла бабушка, — Нет, не помню, кто автор?

— Да уж, освещение необычное, совершенно чудесное, — соглашался дед.

— Его сделали по системе Шукерта, — добавлял он гордо, будто сам и был автором чуда.

— Тогда говорили, что в Зимнем дворце в Санкт-Петербурге такое же, — бабушка поворачивалась ко мне, — И больше нигде такого не было. Только там и в кофейне «Фалькони».

Мы специально ходили смотреть.

— Да! Удивил нас Шукерт тогда. Все сияет, блестит, переливается! Залы красивые, летняя веранда роскошная, — глаза деда блестели. Он вздыхал и проворачивался к бабушке:

— А помнишь, что ты сказала тогда? — дед смотрел ей в глаза, но бабушка сразу переводила разговор на другое.

— В той самой кондитерской «Фалькони» работала тогда Белла, — смущённо добавляла бабушка.

Теперь Рыжуха возглавляла рабочую столовую в городке вольнонаёмных, которая по вечерам превращалась в кафе под гордым названием «Прибой» с танцами и с вокалистами из числа студентов местного музучилища, которые услаждали слух любителей небогатого на развлечения посёлка.

Белла Львовна наверняка знает, что за печенье такое — «Птифур». Я решила во что бы то ни стало раздобыть рецепт таинственного лакомства.

В субботу после уроков я отправилась в поход. Обогнула КПП, нашла заветный лаз в заборе, как научил меня Сашка Дунаев. Он был искусно замаскирован мальчишками, чтобы не встречаться с пограничниками и не выпрашивать у них разрешения пройти через пропускной пункт на случай дружеской встречи с поселковой футбольной командой. Уже через час я стояла около большого дома Рыжухи.

Белла Львовна — крупная, огненно рыжая женщина с красными щеками и могучими руками, усыпанными веснушками, очень удивилась моему внезапному появлению. Нет, конечно, не тому, что я пришла навестить её, а тому, что я появилась одна, без бабушки. Обычно мы приходили вдвоём.

Я ждала этих визитов. И вот почему. Пока бабушка разговаривала с Беллой, я тихонько пробиралась в кабинет её мужа и, затаив дыхание, рассматривала книги, стоявшие на полках до самого потолка. Нигде и никогда я не видела такого богатства и такого количества книг. Разве что в магазине «Кругозор» в центре городка. Да и то, если рассуждать здраво, даже в том огромном магазине навряд ли можно было сыскать такие же редкие книги, какие находились здесь, в кабинете у какого-то складского работника — мужа Беллы.

Он приходил поздно. Мы редко с ним встречались. Но Белла разрешала мне взять в руки любую книгу. И я могла рассматривать и читать книги сколько угодно.

Белла Львовна умилялась, глядя на меня.

— Нет, ви видели такое? Или ви мне будете рассказывать за эту босячку? Она читает книги так, будто в заднице у ней горят пионэрские костры! И дрожит за них, будто сидит на самоваре! Большое мне дело? Пусть читает, разве я против? Все жалуются на отсутствие денег, а на отсутствие ума — никто. Так пусть гребёт полной ложкой!

Бабушка усердно кивала головой.

— Каждая книга — это фунт золота, не меньше, — говорила Рыжуха.

— Читаешь тут, — её толстые рыжие руки указывали на письменный стол, где лежала раскрытая книга, — А прибавляется тут, — она показывала на голову.

И дальше таинственно сообщала, что продав всего три тома во-о-он из тех — Белла кивала на верхнюю полку, где стояли роскошные большие книги с золотым обрезом и ещё несколько журналов дореволюционного издания — они с мужем смогли купить кооперативную квартиру своему сыну в центре Киева, на Бессарбке.

— Теперь этот балбес живет, как прынц! На Печерском спуске в самом центре Киева! И рынок рядом. Чтоб я так жила! В Одессе он, видите ли, не захотел остаться, — Белла выглядела обиженной, — Ну? Так вот что вам скажу: он и в Киеве — еле-еле Поц!

Она поджимала губы и смачно добавляла, будто про себя, но я успевала расслышать:

— Коли зуб шатается, надо его выдернуть.

Меня охватывала лихорадочная дрожь при виде такого богатства. Это была заветная мечта — иметь много книг и читать их одну за другой, пока они не кончатся. Пусть даже всю жизнь, пусть без роскошных полок из красного дерева, даже без старинной деревянной стремянки, с которой я взлетала на самый верх и доставала удивительные книги. Меня до глубины души поражали увесистые тома энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона, изданные в Российской империи ещё в 1890-1907 годах. Их я рассматривала бесконечно. Очень они мне нравились и скромной темно-синей обложкой, и золотым обрезом, и непередаваемым запахом старины, а ещё — текстами со старинными ятями.

Я застывала на стремянке с книгой в руках, рассматривая и пытаясь разобраться. В эти моменты я не помнила себя, а парила где-то высоко в поднебесье, и душа моя летала. Только бабушкин голос, возвещавший, что нам пора домой, возвращал меня на землю.

Когда-то в доме Беллы Львовны я насчитала 41 том энциклопедических словарей! Неужели их можно прочесть все, до одного? А если их не изучать, и не читать, то зачем столько иметь?

Я тогда поклялась прочитать их все. Нет, конечно, не сразу. Когда-нибудь. И читаю их

до сих пор.

Но в тот раз мне было не до книг.

Белла молча поставила передо мной тарелку вареников с картошкой и щедро полила их растопленным сливочным маслом. Потом задала два вопроса:

— Так шо ты себе думаешь? У нас в Одессе едят вареники с жареным луком. Не отрывай уже тухес от стула и не делай мине больную голову, слушай… Посыпают сверху жареным луком… Уже будешь так?

Я утвердительно кивнула, и она сразу же задала второй и, видимо, важный для неё вопрос:

— Таки шо стряслось? Посреди полного здоровья, эта босячка принеслась так, будто убегала, не дай Бог, от стаи собак. Шо такого ты имеешь сказать, отчего бы сладко забилось моё сердце? — Белла хлопала себя по толстым бокам.

Уплетая необыкновенно вкусные вареники, я не стала врать, а решила открыть ей всё, что знала сама: и о золотой коробке, и о пирожных «Птифур», и о записке на тонкой папиросной бумаге. Я скрыла от Беллы Львовны лишь одно: что бабушка знала имя дарителя, но не назвала его даже мне. Закончила я свой рассказ вопросом — как научиться печь «Птифур»? Уж очень хочется порадовать бабушку.

— И ещё — где раздобыть коробку? А, может, самой сделать и оклеить бумагой?

Я вопросительно смотрела на рыжую Беллу.

Выслушав меня не перебивая, она с непередаваемой иронией спросила:

— И ты, значит, хочешь мине сделать беременную голову за «Птифур»? Да ещё в золотой коробке? Хорошенькое дело. Нет, ви слышали? Эта шикса шлифует мине уши и хочет об себе хорошее мнение. Ну, неплохо на первый раз. И кто мешает этому? — Белла Львовна подбоченилась, — У тебя есть деньги, шобы этого хотеть?

Я растерялась. Деньги у меня имелись, но не очень много — рубля три, накопленные от сдачи, которую бабушка разрешала оставлять себе после похода в магазин и ещё подаренные на день рождения. Я отчаянно замотала головой, но тут же вспомнила про копилку в виде собаки, которая стояла в доме на старом комоде, куда и бабушка, и дед, и я — бросали десятикопеечные монеты, бросали давно, и там, должно быть, уже прилично накоплено!

Я радостно поведала о копилке могучей Белле.

Она презрительно махнула рукой и возмутилась:

— Поглядите, головой мотает! Горе мое! Шо? Мине нужно деньги забрать у дитя? Бог мой! Если ви так думаете, то думайте дальше, что хочите. Можно подумать мне есть за это дело. Уже сиди и не спрашивай вопросы! Для Эсфирь Яковлевны мине не жалко ничего. На когда тебе нужны эти «Птифур» На уже? На вчера я тебе точно не сделаю.

Она помолчала, а потом добавила:

— Так я тебе скажу, что таки да! Сделаю счастливую жизнь. Ради Эсфирь Яковлевны.

И убери уже это мнение со своего лица.

Я от радости словно проглотила язык и сразу не поняла, кто это такая Эсфирь Яковлевна, для которой ничего не жалко? И только спустя минуту уразумела — это же моя бабушка — Фира!

И тут же вспомнила, что этой осенью к нам домой приходила Белла не одна, а вместе с мужем — очень больным и грузным человеком. Помню, он нагнулся, чтобы пройти в комнату — до того был большой и высокий. Бабушка долго смотрела на его распухшие покрасневшие ноги, вертела их, как-то надавливала, поворачивая их в разные стороны, печально качая головой, отчего муж Беллы Львовны тяжело дышал и громко кряхтел. Потом села за стол, выписала рецепт и срочное направление в госпиталь. А к рецепту приложила записку, чтобы Белле выдали лекарство сразу же, по предъявлению.

Рыжуха благодарно плакала, припадая к бабушкиному плечу, вытирая красные глаза, а её муж молча сидел, опираясь на палку, тяжело дышал и смотрел в одну точку.

Муж Беллы умер месяца через два после визита к нам домой. Бабушка тогда горько плакала, что было редкостью, почти невиданной. А когда я спросила, почему она оплакивает чужого человека, она тихо ответила:

— Он мне не чужой, из нашего местечка под Витебском.

Бабушка не вытирала слезы, будто они сами текли из глаз. В тот вечер я узнала, что семья Залмана Гецелевича, так звали мужа Беллы Львовны, жила поблизости от семьи бабушки. А потом их всех выслали в Казахстан вместе с грудными детьми. Выслали, не дав собраться. В том, в чём были. Главу семейства арестовали по политической статье…

— Значит, он сидел, он преступник? — я вытаращила глаза.

— Что ты мелешь? Какой преступник? — бабушка почти закричала, резко отвернувшись.

— Он же сидел! — обиделась я, и даже всплакнула от обиды.

— У нас в стране в тюрьмах сидят только преступники, — крикнула я.

Бабушка молчала. Слёзы полились из моих глаз от обиды: бабушка никогда на меня не кричала и не разговаривала со мной в таком тоне.

— Его реабилитировали давно, ещё в 56-ом, — прошептала она.

— А что это значит? — я вскинула на бабушку заплаканные глаза и покачала головой.

— Значит, что посадили ни за что, по доносу. У нас так полстраны сидело, — бабушка с трудом говорила эти слова.

— Залман невиновен. А когда вышел, семьи уже не было. Кто погиб, кто вынужден был отречься. Ни кола, ни двора. На работу не берут. Если бы не Белла… Она его спасла. Увезла, работу нашла, должность ему выбила. Золотой человек! Да и сам Залман — не гоцн-поцн, а очень порядочный человек.

Увлекшись воспоминаниями, я чуть было не пропустила то, о чем говорила рыжая Белла.

— Банка такая есть. Золотая-не золотая, я знаю? Что с того? Старая, страшно смотреть. Но, если хочешь, могу сделать тебе это удовольствие.

Я радостно закивала головой. Взяв фонарь, мы спустились в подполье. Там было темно, сыро и пахло прелыми осенними листьями. Крепко выругавшись от того, что в темноте она налетела на какую-то железку, Белла Львовна высоко подняла лампу и проговорила:

— Давай, бекицер, возьми глаза в руки.

Я увидела её сразу, будто знала, что коробка хранится именно здесь. Большая, прямоугольная, металлическая, она притулилась на верхней полке рядом с бутылями с домашним вином и банками с подсолнечным маслом.

— Вон она, золотая! — закричала я.

— Не ори, взяла манеру, чушь шо — горло драть! С мозгами поссорилась?

— Откуда она у вас? — нетерпеливо спросила я.

Рыжая Белла усмехалась:

— Шо ты хочешь от моей жизни? Я тож была молодая, знаешь об этом? Ту банку поц один подарил. Даже лица его теперь не помню. Во как!

Я прыгала от восторга! Радость переполняла меня. Сбывалось то, что я задумала. И пусть коробка была не новой и позолота кое-где слезла, обнажая тёмную ржавую поверхность, было видно, что она похожа на подаренную бабушке под Новый Год.

Белла Львовна громко сморкалась в фартук.

— Вот жеж, дитятко. И я радая. А банку забирай. И завтра приходи печь «Птифур». Вей з мир!

Глава 6. Ворона в белый горох

Чтобы сделать коробку золотой, мне пришлось помучиться. Отмыв, долго клеила золотинки из-под конфет на неподдающуюся ржавчину. Ничего не получалось. Я печально смотрела на уродливую коробку.

Но тут зашёл Сашка Дунаев. Посмотрев на мое унылое лицо, скептически хмыкнул:

— Такое не подаришь!

Я чуть не плакала.

Сашка наморщил лоб:

— Айда к нашему трудовику, он что-нибудь придумает! — вдохновенно предложил Дунаев.

Илья Николаевич внимательно осмотрел коробку со всех сторон. Проверил даже, как она гнётся и спросил, зачем она мне нужна? После моего объяснения учитель труда задумался и ещё раз осмотрел её:

— Попробую, — сказал он, — должно получиться.

Коробка, побывав в руках Ильи Николаевича, действительно стала золотой! И щедро переливалась на солнце всеми боками.

Вечером в тот же день я была у Рыжей Беллы. Она учила меня печь «Птифур» громко и весело. Кричала и проклинала всех родственников до седьмого колена вместе со мной и моими частями тела, растущими неизвестно откуда.

Пока мы работали, Белла беспрерывно придиралась и делала замечания. То я не так помыла кастрюлю, то вытерла чистой тряпицей мокрую ложку, то поздно положила во взбитые белки сахарную пудру. А когда, пытаясь вынуть горячий противень с бисквитом, неловко провернулась и чуть не уронила его на каменный пол кухни, Рыжуха взорвалась по-настоящему.

— Шоб грузовик с сахаром тебя переехал! — она зорко оглядела бисквит и облегченно вздохнула: он был цел.

— Ишлэхе мишпохэ хот зих ир гэсрохэ (В семье не без урода) — проворчала она.

А потом, видимо устыдившись несдержанности, добавила:

— Таких как ты густо сеют, но они редко всходят!

— Почему? И как это редко? — окончательно расстроенная, я со страхом смотрела на Рыжуху.

— А так! В саване нет карманов, и мне с собой не брать, вникай.

Белла Львовна насмешливо смотрела мне в глаза. Я испугалась ещё больше, но

все крупное тело Бэллы Львовны тряслось от смеха, а глаза оставались строгими:

— Вей з мир! Что ви хочите? Женщине в жизни надо все уметь и ничего не бояться, запоминай! Ничего и никогда, — громко повторила Рыжуха, — Нас побеждает страх, а не враги.

Когда же дело дошло до украшения кусочков бисквита кремом и вишенками из варенья, она, видя, как я старательно раскладываю начинку на каждый бисквит, примирительно проворчала:

— Приличная девушка из приличной семьи должна знать два языка: один до свадьбы, другой после. Ты обиду спрячь, учись! Умение готовить — первый и главный женский язык. Тогда и Всевышний, — она серьезно посмотрела в низкий потолок кухоньки и даже указала вверх своим корявым пальцем, — Тогда Всевышний смилостивится, и может, даст получше и побольше. И вот что я скажу: лучше шоб тебя проклинали, а не жалели, запоминай!

И я запомнила. До сих пор я знаю рецепт наизусть, хоть разбуди меня ночью. Могу испечь «Птифур» в любом месте, где можно достать муку, сахар, сметану, яйца и сливочное масло. Лишь бы была духовка, любая. Потому что теперь я знаю о духовках все. Белла Львовна была на высоте, и открыла мне секреты всех духовок мира, рассказывая истории три часа, пока мы готовили печенье. Потчевала ими, как своими вкусными варениками с вишней. Таких вареников, как у Рыжухи, я не ела даже в Киеве, на Крещатике, а там умеют готовить вареники.

К вечеру коробка с золотыми бликами на боках, была полна крошечных пирожных. Сверху лежала аккуратно вырезанная из бумаги салфетка в виде снежинки — невесомая и очень красивая.

Такие делались обычно к Новому Году. Ну и что? Красивая же, и это главное! Я чуть не плакала от счастья.

Белла вытирала красные, слезящиеся глаза мужским носовом платком и растроганно бормотала:

— Или я фасону не знаю? А гэзунд дип ин коп! (Дай бог здоровья твоей головушке)

Купив в книжном магазине тонкую бумагу и, написав крупно красным карандашом, «Я тебя люблю», пририсовав сердце, пронзённое стрелой, я положила записку сверху, на печенье.

В школе на празднике народу было много. После «монтажа» и концерта сели пить чай.

Когда я открыла коробку, по классу пронёсся вздох восхищения: маленькие кружочки и прямоугольнички на один зубок, украшенные разноцветным кремом с вишенкой сверху поразили всех.

Печенье было съедено до последней крошки. Галина Гавриловна поставила мне «пятёрку». Похвалы сыпались на мою счастливую голову. Бабушка сияла.

А когда вместе с бабушкой мы возвращались с праздника, я честно призналась, что печенье пекла Белла Львовна, а я только помогала. Бабушка не удивилась, а счастливо улыбаясь, сказала:

— Я догадалась. Её вкус сразу узнаешь.

И, продолжая счастливо улыбаться, добавила:

— Таких не делает больше никто. Только Белла. А теперь ещё и ты научилась.

Засыпая, я жалела только о том, что вместе с родителями не принимала поздравления толстая, добрая и прекрасная Белла Львовна по прозвищу Рыжуха.

Пустую коробку бабушка поставила на видное место в кухне. А утром долго смеялась, читая записку, лежавшую в коробке.

— Я почти не получала подарков, — тихо сказала она, — Этот — самый дорогой для меня.

Она прижала записку к груди.

— А ты говорила, что самый дорогой у тебя уже есть? — запальчиво возразила я, — А колечко из серебра с лиловым камушком? Ты его никогда не снимаешь.

— Это твой дед. Подарил перед войной. И теперь у меня два самых лучших подарка на свете, — бабушка отвернулась и вытерла глаза передником.

Засыпая, я всплакнула. Мне было жалко бабушку, прожившую долгую жизнь всего с двумя подарками.

Теперь в этой золотой коробке хранились старые тетрадки с первыми стихами, письма от друзей, школьные табеля моих детей и дорогие мне фотографии, чёрно-белые, сделанные не так, как принято сейчас — наскоро, айфоном, а настоящие — проявленные в тёмноте ванной.

Я неловко повернулась в тесноте комнатенки. Коробка упала, и фотографии рассыпались.

Я опустилась на маленькую скамеечку-стремянку: со старых фотографий смотрел другой мир — родной, почти забытый, но другой.

Я растерялась… В коробке жили истории из прошлой жизни, и та, давешняя, которая разбудила на рассвете. Снимки резко отличались от сегодняшних отсутствием придуманных поз и суеты, четкими черно-белыми контурами. Во времена моей юности, чтобы сделать фото готовились как на праздник.

Мой дед, да и все остальные мужчины перед походом в фотоателье шли стричься в парикмахерские, женщины делали прически, надевали нарядные платья, отглаживали костюмные пары. Пойти в фотоателье считалось важным событием. Потом долго ждали очереди, ждали, пока мастер выбирает положение и устанавливает, кто и где сядет, или подле кого встанет. Рассаживались, спорили, менялись местами и мучительно смотрели в глазок фотоаппарата, боясь закрыть глаза. А когда все уставали, раздавался очередной возглас фотографа: «Внимание, снимаю!» И через неделю фотографии были готовы.

За ужином, когда за столом собиралась вся семья, дед тщательно вымытыми руками открывал конверт с долгожданными снимками и в торжественной тишине передавал их бабушке.

Она долго вглядывалась в лица и выносила приговор: хорошо вышли или неудачно, и надо снова идти фотографироваться.

Я же видела в родных непривычно-чужое выражение или черты давно ушедших родственников, старинные фотографии которых любила рассматривать в альбомах. Но глаза на тех прежних фото и впрямь получались необыкновенными, наполненными чем-то значительным.

Я перебирала рассыпанные карточки из коробки, и время останавливалось. А я мчалась…

Шестнадцатилетняя девчонка с сомнениями, страхами и бесконечной верой в хорошее, летела по мосту длиной в 30 лет. И лишь успевала удивляться счастливым и горьким мгновениям, пережитым тогда. Может, для этого и нужно рассматривать старые фотографии, чтобы встретиться с собой, давешней?

Общий снимок 10-го «А» класса с выпускного школьного вечера лежал сверху и оглушил запахом только что сорванной сирени. На губах появился вкус клубники, собранной бабушкой в тот день мне к завтраку.

Я проснулась рано и немедленно подбежала к зеркалу. Ещё с вечера правый глаз покраснел и чесался. И по совету подружек я то и дело просила знакомых, встречавшихся по дороге в магазин, совать кукиш мне в лицо в надежде, что собирающийся сесть ячмень испугается и пропадёт.

Но не тут-то было. И утром, переливаясь всеми оттенками красно-синего, на глазу красовался здоровущий нарыв. Ему и дела не было до моего выпускного.

Ужас охватил меня с ног до головы. Было ясно, что с таким глазом идти на вечер — нельзя. Всё пропало. Я отчаянно рыдала, когда в комнату зашла бабушка и осмотрела глаз.

— И чего ревём? Подумаешь! Ноги-руки целы, голова на месте — уже хорошо.

Слёзы от этих слов полились водопадом. Но бабушка небрежно и даже насмешливо быстро прекратила извержение:

— Сделаешь хуже, — она внимательно осматривала мой глаз, — То-то будет картинка, если к такому глазу прибавишь красные глаза и нос.

Бабушка ласково вытерла мои слёзы передником и обняла. Я перестала всхлипывать и затихла.

— Идём завтракать? А? Есть очень хочется. Война войной, а обед по расписанию. Так говаривали мои солдатики, — шептала бабушка, а сама поднимала меня с постели, — А какие оладушки получились! Давай быстрей! Остынут! Или дед позарится. Он всё утро, как кочет возле курицы. Вон, какие круги нарезает! Мы обязательно что-нибудь придумаем!

И моя гениальная бабушка придумала.

— Тебе нравится Кутузов? — неожиданно спросила она, когда я, заканчивая с оладьями, с упоением поедала только что сорванную с грядки клубнику.

Я чуть не подавилась ягодой и уставилась на бабушку.

— Он кто? Полководец? Что ты имеешь в виду? — ошарашенно спросила я.

— А вот что.

Бабушка вышла и через минуту принесла чёрную резиночку и два крепдешиновых чёрных квадратика. Ловко орудуя ножницами, она вырезала из квадратиков два цветочка каждый с пятью лепестками и наложила их друг на друга — получилась полупрозрачная роза. И затем также ловко прикрепила к резинке чёрный крепдешиновый цветок. Как ни странно, но эта своеобразная повязка производила необыкновенно элегантное впечатление. Как и платье, присланное папой из какой-то «загранки» с оказией: молодой мичман доставил его за день до выпускного.

Папин подарок меня поразил. Я ожидала увидеть что-то голубое, розовое, воздушное.

Настоящее платье принцессы. Но наряд больше подходил для буржуазной богемной вечеринки с коктейлями.

Чёрное платье в крупный белый горох, с пышной юбкой и узкой талией да в добавок с открытой спиной делало из меня кого угодно, но только не принцессу. Во всяком случае, ученицей советской школы я не выглядела.

Дедушка одобрительно кряхтел.

— Да уж! — наконец произнёс он восторженно, — Ты в этом платье похожа на подругу какого-нибудь романтического художника-импрессиониста с Монмартра, например.

Как отцу пришло в голову подарить мне такой наряд для последнего вечера в школе — ума не приложу. Но в зеркале отражалась совершенно нездешняя девушка — чужая и загадочная. Образ получался слишком изысканным и киношным.

Но ничего сделать нельзя. Купить другое платье мы с бабушкой не успевали. Папин сослуживец заехал к нам и передал подарок день назад, хотя из письма отца должен был успеть гораздо раньше.

Молодой мичман долго извинялся, сетовал на неотложные дела, отказался от предложенного бабушкой обеда. Он, торопясь, передал большой, обёрнутый розовой бумагой пакет и быстро уехал на служебной машине, сославшись на острую нехватку времени. Так что выбора у меня не было.

Когда же я надела на глаз повязку, сооружённую бабушкой, дед восхищённо охнул и, осмотрев меня со всех сторон, довольно сказал:

— Будто с голливудского рекламного плаката 40-х! Да-а-а! — он обошёл вокруг, — Признаться, таких красавиц я видел только в трофейных фильмах. И то — это были актрисы!

Бабушка расхохоталась.

Дед радостно продолжал:

— Помню, одна была очень уж хороша, — он залихватски подкрутил несуществующий ус и лукаво смотрел на бабушку.

Та лишь отмахнулась от него, продолжая аккуратно разглаживать пышную многослойную юбку нарядного платья.

— Память уже не та — фамилию забыл, — дед сморщился, смешно чихнул. И глубоко задумался.

— А-а! — наконец, крикнул он в восторге, — Ава Гарднер! Вот как её звали!

И обратясь к бабушке, потребовал подтверждения:

— Правда, наша Лика похожа на Аву? Сладкая моя?

Бабушка, смеясь, согласилась и повесила отглаженное платье на вешалку. Я не знала, как отнестись к этому сравнению. Ни трофейных фильмов, ни Аву Гарднер я в глаза не видела. Но образ, что отражался в зеркале, меня впечатлил.

Дед беспрестанно хвалил мой наряд, хвалил бабушку и папу.

— Ещё бы, — говорил он свое любимое, — В таком виде не стыдно и к датской королеве на приём пойти.

Бабушка, покопавшись в кладовке, прибавила к наряду ещё бисерную сумочку, висевшую на кожаном шнурке, и чёрные гипюровые перчатки.

— Всё, убили! Начисто! Сразили наповал, лежу и дышать от восторга не смею! — шутливо вопил дед и театрально падал на ковёр, будто в обморок, смешно задирая ноги в старых домашних тапочках.

Волосы к вечеру мне убрали в высокую прическу, где и спряталась резиночка от повязки.

Когда я пришла в школу, все — выпускники и учителя — приходили на меня смотреть.

Ячмень неожиданно сдулся, видимо, от чрезмерного внимания. Все девчонки-одноклассницы выстроились в очередь: жаждали примерить повязку и даже сделать фото на память. И повязка, и бабушкина сумочка с гипюровыми перчатками пошли по рукам.

Взгляд Эммы Гарегеновны, нашего директора, прожёг мне спину, и я оглянулась. Гангрена подошла и, не таясь, внимательно рассмотрела меня. Первый раз я увидела, что она удивлена.

Я испугалась, боясь, что она велит мне уйти домой и переодеться. Но к моему удивлению, Эмма Гарегеновна похвалила наряд, заметив что «красиво, и во вкусе не откажешь».

Я залилась краской, смутилась.

— Необычно, — вынесла вердикт директриса, — И тебе идёт.

А потом, приблизившись ко мне так, чтобы только я слышала эти слова, продолжила:

— Только внешность — не залог счастья, девочка. Ум и талант — тоже. Запомни.

Она говорила медленно, будто ей что-то мешало выговаривать слова. А может, мне показалось?

— Во всяком случае, не растеряй свою детскую веру в справедливость.

Она помолчала. И только глаза её необычно поблёскивали в полумраке зала.

— И будь счастлива. Хотя бы за меня, — Эмма Гарегеновна резко отвернулась и пошла. Её спина, уходящая вглубь школьного коридора, всегда прямая, опала, плечи ссутулились, будто кто

–то невидимый взвалил на неё непосильную ношу.

На том выпускном фото я, как «белая ворона», вернее, «ворона в белый горох», стою полубоком, чтобы не было видно правую половину лица, где так неудачно, а может и слишком удачно — красовалась повязка, скрывающая ячмень. И друзья рядом — юные, веселые и живые. Все мы беззаботно смеёмся от радости и вдруг наступившей свободы, уверенные, что так будет всегда.

Лёшка и Мамука, Сашка и Каха Чкония, рыжая Тоня и Лерка-ябеда, Мышка и Граша —

Сергей и Соня. При воспоминании о них губы сами растянулись в улыбку, внутри потеплело, и поднималась волна необыкновенной нежности.

Мышка всегда была рядом с Грашей — Сергеем Агафоновым. Она пришла в наш первый класс в середине учебного года. Маленькая, испуганная, застенчивая, жалась к учительнице и не хотела отпускать её руку. Все смеялись, и только Граша подошёл и предложил:

— Будешь сидеть со мной?

Мышка вскинула испуганный взгляд, но отпустила руку учительницы и села с Грашей за парту. И с той поры они всегда были рядом: веселая, открытая Соня и серьезный, сдержанный Сергей.

Когда я о них думаю, перед глазами возникает греческий остров Родос и та необыкновенная экскурсия под интригующим названием «Поцелуй морей» — Прасониси.

Приехав ранним утром и выйдя из автобуса, мы с мужем замерли. Картинка и вправду была фантастической: огромное светило гигантским огненным шаром вставало сразу над двумя морями. С холма, где остановился автобус, можно было видеть две зеркальные чаши, наполненные до краев. Моря, разделённые лишь узкой песчаной полоской, соединяли свои воды воедино, подчиняясь необыкновенному ритму.

Я, изумленная, застыла на этом холме. И никакие силы не могли в тот момент утащить меня оттуда. Плыл запах чабреца и розмарина, огромными кустами усыпавшими холм. С правой стороны волновалось Эгейское море, с другой — тихо блестело ровное зеркало Средиземного.

Первое — солнечное, желтое от песка, вздыбленное ветрами, играючи, неслось вприпрыжку, перебирая маленькими ногами-волнами навстречу новому дню. Его заполонили разноцветные кайтборды — воздушные змеи, укреплённые на досках. Картинка напоминала рисунок ребенка — яркий, непосредственный и веселый. Другое, Средиземное — серо-стальное в утренний час, спокойно раскинулось в полную ширь, вальяжно, нехотя отвечая на ласки ветра. И лишь изредка гордый парусник скользил, подставляя солнцу свою длинную шею. Иногда, по серебристой глади лениво пробегали барашки, повинуясь негромкой просьбе ветра, но вскоре волны забывчиво успокаивались. И сверкала алмазной россыпью серо-голубое зеркало без единой морщинки, переливаясь под лучами солнца синими и бирюзовыми гранями.

Только в полдень морям наскучило играть с ветрами. Они затосковали одновременно и подняли вверх гребни волн. И соединились в поцелуе их воды, выплеснув на узкую полоску песка всю свою нежность.

Я, потрясённая увиденным, даже заплакала от переизбытка эмоций. И поздним вечером, в отеле, неожиданно рассказала мужу всё: и про Мышку с Грашей, и про нашу школьную компанию, и про маленький морской городок, где на том злополучном уроке математики перед весенними каникулами я стояла у доски, не зная ответа.

Глава 7. Собрание

После сорванного урока в школе был скандал. Маргарита Генриховна Шульц — учитель математики — созвала внеочередное комсомольское собрание 10-го «А» вместе с родителями. За школьными партами сидели мамы, папы и бабушки. Некоторым места не хватило, и они жались у стен, под портретами Эйнштейна и Пифагора.

Великие смотрели равнодушно в огромные окна класса, в синеющее за ними небо и, казалось, им была чужда бурлящая жизнь внизу, как Гулливеру жизнь лилипутов.

Лерка картинно переживала и громко рыдала, особенно, когда важная Аделаида Никифоровна бросала на неё многозначительный взгляд. Рядом тихо вытирала слёзы мать Сашки Дунаева. Нина Ивановна — худенькая, измождённая женщина, похожая на воробышка, напротив, старалась слиться со стеной школьного кабинета будто хотела исчезнуть в ней или провалиться под землю.

Собрание начала председатель родительского комитета. Она, по обыкновению, громко упрекала сашкину мать в чёрной неблагодарности родительскому комитету, и лично ей, Аделаиде, которая ночей не спит и все заботится об учениках 10-го «А», как мама родная, в то время, как остальные родители, тут она сделала рукой полукруг в сторону сидящих с нами родителей, не смотрят за детьми и бросают их на произвол улицы.

— Совесть надо иметь! — бушевала Аделаида, — Мы им и бесплатные обеды, и учебники, и путёвки, вывозим их на разные экскурсии, а что в ответ? — она патетически показывала пухлой рукой в сторону сашкиной матери, стоявшей рядом с моей, только что вошедшей в класс, бабушкой.

— Неблагодарные! — пафосно произносила Аделаида, — Надо ставить вопрос об исключении! Таким ученикам нечего делать в советской школе.

Председатель родительского комитета выпрямила спину и гордо покачивая бёдрами, села на первый ряд, еле втиснув тело за парту.

— Ну-у! — разочарованный началом, завуч Автандил Николаевич медленно выходил на середину класса, и улыбаясь, будто ничего не произошло, смотрел на испуганных родителей.

— Почему сразу исключить? Совсем не наш метод. Это не что иное, как пораженчество! И кто это «мы»? Сначала необходимо разобраться в ситуации, а потом принимать решения, как вы думаете? — примирительно возражал наш добрейший историк, — И благодарность здесь не при чём, как и ваши скоропалительные выводы. Это не вы, а государство в лице родительского комитета помогает семьям, которые оказались в трудном положении. Вы — лишь инструмент этой помощи.

Историк посмотрел в сторону Аделаиды.

— Кстати, насчёт вашей переработки и усталости? Вы сами, Аделаида Никифоровна, вызвались возглавить родительский комитет. Помните? Приходили ко мне в кабинет, горячо убеждали в его необходимости, настаивали. Я очень хорошо помню. Что же теперь? Если вам трудно это делать, ради Бога, только скажите. Мы найдём замену, а вы отдохнёте, — завуч без улыбки смотрел на Аделаиду.

На последних словах Автандила Николаевича все ребята дружно зааплодировали, а родители также дружно зашикали на нас. Аделаида не ожидала такого поворота, и моментально изменила тактику. Она улыбалась всем и нам, и моей, сурово молчавшей бабушке, и даже сашкиной матери. Потом пожала плечами и уже подобострастным тоном проговорила:

— Вы, как всегда, правильно рассуждаете, Автандил Николаевич. Я не жалуюсь, я хочу помочь. Именно моё желание помочь движет мною. А может, и впрямь, Александр Дунаев здесь не виноват. Давайте разбираться! Я настаиваю на этом и хочу знать, кто зачинщик, кто так плохо поступил с учителем математики и с моей дочерью?

Лерка тут же заплакала, как по команде. Аделаида бросилась её утешать.

— Пусть Маргарита Генриховна скажет, как было дело, а мы послушаем очевидца, так сказать, события, и примем решение, — проговорила командным тоном могучая Аделаида.

— Свидетеля в зал суда! — выкрикнул Жорка Ованнисян с задней парты. И все опять засмеялись.

Но тут из-за стола поднялась математичка. Строгая и недовольная «разрешением на выступление» от Аделаиды, Маргарита Генриховна с покрасневшим лицом, не предвещавшим ничего хорошего, вышла на середину класса.

Прежде всего, она сухо поблагодарила родителей, пришедших на чрезвычайное комсомольское собрание. Так она его и назвала, добавив, что внеочередной сбор комсомольской организации совместно с родителями был собран по её инициативе и по причине экстраординарного, недопустимого происшествия в выпускном классе.

— Доколе? — трагически говорила математичка, широко разводя руками, — Доколе нам терпеть вызывающее поведение 10-го «А»?

Она покраснела ещё больше. Её лицо почти слилось с красным знаменем дружины, стоящим в углу.

— Сколько нам терпеть поведение, несовместимое со званием комсомольца? И, не побоюсь высокопарности, со званием будущего строителя коммунизма?

Тут взгляд Маргариты пробуравил меня насквозь. Увидев моё опавшее лицо и удовлетворенно вздохнув, она неожиданно повеселела и перешла на другой тон.

— Кстати, — она кивнула в нашу сторону, и проговорила почти ласково, — Этим выдающимся личностям, — опять жест в сторону нашей компании, — Нужен хороший аттестат. Не правда ли? Ничем не испорченный аттестат, прошу заметить! — теперь, словно катапульта — взгляд в сторону родителей.

Они, испуганные началом разговора, одобрительно кивали и поддакивали, что ещё больше раззадоривало Маргариту.

— Но я полагаю, что теперь это проблематично! — математичка ехидно кивнула головой и методично перечислила всю нашу компанию пофамильно.

— Эти комсомольцы не в первый раз срывают урок математики. А как известно, математика — царица наук, ведущий предмет в школе. Так что. Делайте выводы. Но больше всего меня удручает, что они — комсомольцы — опора и будущее партии, наотрез отказываются назвать зачинщика этого вопиющего безобразия. Итак, я хочу знать, — Маргарита Генриховна обвела взглядом притихшую аудиторию, — Кто устроил взрыв на уроке?

В классе воцарилась звенящая тишина.

— Прошу особо заметить. Это происходит перед последней четвертью! Перед экзаменами и выдачей аттестатов! Если зачинщик не будет найден, наказание настигнет всех, кого я здесь назвала. Без исключения.

Маргарита долго бушевала и перечисляла наши прегрешения перед понуро молчавшими родителями. Ася Константиновна — наш классный руководитель, то краснела, то покрывалась бледностью, беспомощно заламывая руки. И безуспешно пыталась вклиниться в трагический монолог Маргариты.

— Как же так? — вопрошала добрейшая Ася Константиновна, покрываясь красными пятнами, — Зачем рисовать все чёрной краской? Они, — жест в сторону нашей компании, — Защищали честь района на соревнованиях по гребле на байдарках и легкой атлетике. Первое место в районе! Участвовали в конкурсе «Алло, мы ищем таланты!» А музыкальные вечера? В игре «Зарница» им нет равных по всей Сванетии. И вот что я вам скажу, Маргарита Генриховна! Не только в районе, но и в области о нашем 10-ом «А» говорят только хорошее. А симфония, которую сочинил Каха? Он первое место занял в крае! Сам заведующий школьным образованием похвалил и вручил грамоту! И премию, денежную! А куда Чкония её отдал? В фонд родительского комитета, чтобы на межгородские экскурсии могли поехать дети из неимущих семей!

Ася Константиновна с негодованием смотрела на учительницу математики:

— Я вас вообще не понимаю, Маргарита Генриховна! Неужели всё так плохо в классе, мною руководимом? И оценки прекрасные, и спортивные достижения налицо, а поведение… С этим соглашусь, есть недочёты. Но… Они исправятся! Обязательно! И прощения попросят? Так? — она умоляющим взглядом смотрела на нас.

На этих словах, у Маргариты будто сорвало «стоп-кран». Воздух зазвенел от напряжения и безысходности. Первым не выдержал историк — Автандил Николаевич, по совместительству — завуч по воспитательной работе. Он извинился и вежливо, но твёрдо прервал Маргариту. Потом вкрадчиво заговорил о моральном облике комсомольца, соглашался с раскрасневшейся математичкой, что такое поведение в выпускном классе недопустимо. Взволнованно кивал головой в такт её словам, а потом, выждав момент, бережно взял Маргариту под руку и вывел в коридор.

Мы сидели и ждали в полной тишине. Кто-то из родителей полушёпотом обещал всыпать нам дома по первое число. Ася Константиновна разговаривала с родителями, успокаивая и утешая.

Под ручку завуч и математичка проходили целый час. Мы сидели за партами. Каха, не выдержав, подпрыгнул к замочной скважине и прилип:

— Автандил что-то шепчет Маргарите! — торжественно комментировал Чкония, — Ой! Что будет! Теперь они у окна. Позиция изменилась. Наступил ответственный момент. Решается судьба, — Каха старательно имитировал голос футбольного комментатора, — Опять! Напряжение возрастает, опасный момент! Маргарита ужас как возмущается! Руками как сигнальщик машет.

Не разобрать, что… Перед самым носом у нашего защитника. Ого! Игра меняется стремительно, но мастерство не пропьёшь! Маргарита прорывается вперёд и терпит неудачу: атака переходит в зону защиты. Но возникает препятствие! Что это? Запрещённый приём! Где судья? Почему не показывает красную карточку? Маргарита руками машет! Невиданное дело! И сильно машет! Будто сигнальщик на корабле. Нет! Скорее, похоже на Дусины трусы…

Класс захохотал. Сторожиха за школой развешивала выстиранное бельё. Её трусы огромного размера, под порывами морского ветра действительно напоминали сигналы симафорной азбуки. Вдруг Каха радостно заора:

— Го-ол!

И Аделаида Никифоровна не выдержала.

— Чкония! Немедленно отойди от двери! Ты слышишь, что я говорю? — крикнула она Кахе, но он небрежно отмахнулся и опять припал к двери, продолжая комментировать.

— Немного сборных такого уровня, доложу я вам, друзья мои! Такие игроки! Такое мастерство! Автандил включился. Ух! Без остановки шпарит! Чисто патрульное судно на захват нарушителей идёт. Молодец! Он за нас! Чувствует мое сердце! Ребя, — восторженно завопил Каха, — Маргарита улыбается, ура! Победа! Она досталась не легко. Но будем жить! Казнь отменяется!

— То, что ты подглядывал, будет доложено завучу, — прошипела Аделаида, оскорбленная полным пренебрежением Кахи к её персоне.

— На здоровье, — пожелал он весело и сел рядом со мной.

Но тут, неожиданно, включился, молчавший до сей поры комсорг Лёшка Омельченко.

— Да уж, займитесь, наконец, своим любимым делом, Аделаида Никифоровна, — жёстко сказал он, — Вы ведь всегда в первых рядах, если надо кому-то шепнуть, что-то сообщить, оклеветать, отблагодарить? Не правда ли? Могу порекомендовать. Проверено. Обращайтесь сразу в ООН или, например, напишите открытое письмо Генеральному секретарю ЦК КПСС. А дочурка вам поможет.

Лёшка говорил негромко, и от этого его слова звучали зловеще весело. Аделаида багровела и молчала, не зная, как реагировать, обескураженная и растерянная, только обиженно фыркала.

Что тогда говорил математичке историк — тайна, покрытая мраком. Но нас распустили по домам, обещая озвучить наказание завтра.

Утром в школе около доски объявлений стояла толпа. При нашем появлении, она расступилась. Ребята сочувственно что-то говорили, ободряли, хлопали по плечу, ругали математичку и Лерку Гусеву с ее противной мамашей.

Приговор гласил: «Спортивную команду класса, где произошёл инцидент и срыв урока математики в составе учеников Кахи Чкония, Александра Дунаева, Алексея Омельченко и Сергея Агафонова лишить поездки на соревнования по легкой атлетике в Батуми». Мы оторопели. Удар был ниже пояса.

Крупными буквами, красным цветом были подчеркнуты фамилии лучших учеников 10-го «А». Кроме того, всей нашей компании объявлялся выговор по комсомольской линии с занесением в учетную карточку комсомольца. Под приказом стояла твёрдая подпись Гангрены — нашего справедливого директора — Эммы Гарегеновны Атамалян. Мы отошли совершенно растерянные и поникшие. Два наказания за один и тот же проступок! Как же так?

Я помню почерк секретарши Лидочки, которым был записан тот выговор в мой комсомольский билет, но сам билет, увы, не сохранился. Украшенный двумя взысканиями и карточкой учета уплаченных комсомольских взносов, он был украден вместе с сумочкой, привезённой папой из Риги.

Его утащили на вокзале южного маленького городка сразу после выпускного. Особенно я жалела о косметичке, в которой лежал флакончик модных в то время духов под интригующим названием «Может быть». Сейчас вспоминать об этом смешно, но тогда…

Первым уезжал из городка Сашка Дунаев. Уезжал в Тбилиси — поступать в Артиллерийское училище. На проводы пришла вся наша компания. И вот там-то я и простилась с новой сумочкой и с комсомольским билетом.

В то утро, мы не знали и не могли себе представить, что пройдёт не так много времени, и мы будем расставаться не только с идеологическими документами юности, но и со своей страной.

Тогда выговор по комсомольской линии обещал множество неприятностей. Но ожидание наказания за украденный билет не могло сравниться с запретом на поездку в Батуми, где должны были проходить краевые соревнования. Запрет перечёркивал полгода нашей работы и воспринимался нами как трагедия.

После сорванного урока и комсомольского собрания наказали не только спортивную команду, сняв с соревнований, но и нас — группу поддержки. Тоню Назаренко — редактора школьной стенгазеты, ответственную за выпуск, Мамуку Маитурадзе — фотографа и меня — автора школьной газеты и радиопередач, обычно писавшую очерки и стихи на злобу дня. И даже Мышку — Софью Смирнову — распорядителя, казначея и ответственного хранителя спортивного инвентаря. Соревнования начинались через два дня в первые дни весенних каникул в Батуми.

После уроков мы остались в пустом классе. Рядом в смежной комнатке-лаборатории методично капала вода из крана и громко стучала в старой раковине. Мы чувствовали себя опустошёнными и несчастными. Спортсмены молчали. Тоня Назаренко — наш ответственный редактор безучастно смотрела в окно. Мамука Маитурадзе — пытался её утешить. Но Тоня раздражалась, и даже в сердцах, прикрикнула.

— Что ты крутишься, как волчок? Не можешь посидеть на одном месте? Не мельтеши перед глазами. И без тебя тошно. Лучше б придумал, что нам делать. Или кран почини — слушать невозможно!

Мамука тоскливо посмотрел на Тоню, покорно поднялся и побрёл в лабораторию. Возясь с краном, он прокричал:

— Я придумывать не мастак. Что делать? А я откуда знаю? У тебя в распоряжении вон сколько народа! Пусть придумают!

Сонька Смирнова, безнадёжно вздохнула:

— Соревнования по легкой атлетике, через два дня! В Батуми! Как мы доедем? На чём? Что тут придумаешь? — она беспомощно развела руками.

— Так готовились! Так хотели поехать! — Сонька заплакала…

Мамуке удалось прикрутить кран, и он, отливающий синевой, с горящими сливовыми глазами, выскочил из комнатки и закипел:

— Я придумал! — закричал он, — Грандиозный план!

Все с интересом уставились на Мамуку.

— Надо пойти к Гангрене и поставить вопрос ребром: как это вообще возможно — лишать межобластных соревнований лучших спортсменов школы? А если она не согласится — устроить бойкот урокам математики и потребовать отстранение Маргариты Генриховны от преподавания в параллели 10-х. Можно и повод придумать, например, из-за невозможности найти общий язык с учениками и чёрствость характера.

Он кипятился, бегал вокруг нас по классу, краснел и воздевал руки к небу, ссылался на принцип демократического централизма — основу управления.

— К Гангрене ты пойдёшь? — наконец, хмуро спросил Лёшка-комсорг.

— Я? Почему я? — Мамука смутился. Все вместе… Можно было бы пойти всем, — забормотал он, и его щёки с пробивающейся черно-синей растительностью побагровели.

— Ты, Мамука, обвиняешь Гангрену в непоследовательности, — встрял печальный Граша, — А это не её принцип.

— Почему? — горячился пришедший в себя Мамука, — придём все вместе, толпой, потребуем!

Это же не для себя! Это честь школы! — Мамука с надеждой на поддержку смотрел то на Лёшку, то на Сергея, то на девчонок.

— Как ты себе это представляешь? — Каха Чкония усмехнулся, — Сначала Гангрена подписывает приказ, вывешивая его на всеобщее обозрение, а потом, мы, значит, приходим, смело требуем, и Гангрена пятится назад. Так, что ли?

Мамука сидел опечаленный…

— Но нельзя же смириться. Форму вон купили. Столько сил потратили, но достали! Фотоаппарат новый. Зачем все это?

— Язык зря не вываливай! Молчание — золото, знаешь? — Лёшка внимательно посмотрел на Мамуку, тот опять сник.

Нечего было даже думать о том, что наша Гангрена вдруг расчувствуется и отпустит нас на соревнования после всего, что произошло. Наша директриса, прошедшая войну с первых дней до Берлина, отличалась строгим характером, непоколебимой решительностью и отвагой. По городку ходила легенда, что Эмма Гарегеновна одна усмирила шестерых приезжих строителей.

— Как-то приехали в город шабашники, сделали работу, получили расчёт и ну ходить по городку, искать приключений на эту, на свою, на чем сидят, — обычно начинал рассказ местный пьяница дядя Миша, по прозвищу Мишка-фонарь за постоянные синяки то на скуле, то на лице.

Кличка намертво к нему приклеилась, невзирая на почтенный возраст: синяки появлялись у него с пугающей регулярностью.

Дядя Миша, подвыпив и войдя в раж, рвал на себе тельник и со словами:

— Вашу мать, сэр! — бросался на обидчика или на толпу. Количество людей не имело значения. Никакие препятствия не могли остановить мятущуюся душу бывшего старшины второй статьи. Мишка-фонарь наливался непонятной гордостью и продолжал:

— Ходют победителями энти горе-строители, значится… Ну, дело понятное — зашли в магазин. А как иначе? Год не пей, а после шабашки — выпей! Так же? А там бабки стоят, глаза бы мои их не видели. Хто за молоком, хто за сахаром. Робяты давай куролесить. Меня! Я, между прочим, первым стоял, отпихнули от прилавка, не посмотрели, что инвалид войны, заслужОный и ранетый… Мать твою за ногу! Потом к Люське-поварихе приставали, она тож в магазин приволоклась. Титьки ейные им понравились. Так это, знамо дело, губа не дура. Люськины титьки… Они всем нравятся. Стой и смотри, как водится. Опять же, за погляд денег не берут. Так ведь? А они — хватать! Это уж ни в какие ворота! Тут уж… Братва, свистать всех наверх! Одним словом, куражились. А чё не куражиться, если есть на что? Денег им отвалили — мама не горюй! В этой самой очереди и стояла ваша Эмма Гар… Гарге… Одним словом, Гангрена ваша, ну, директорша, значится.

Именно в этом месте у рассказчиков начинались разногласия в вариантах развития дальнейших событий. Инвалид Мишка-фонарь — вечно пьяненький, прячущий от жены несколько рублей с пенсии, чтобы купить «читушечку», говорил, что Гангрена вмиг выхватила пистолет, да как долбанёт прямо в потолок. Стекла вылетели, все разбежались! Он выпучивал глаза и показывал гримасой, как было страшно.

— А Гангрена-то, видать, что войну прошла. У меня глаз намётанный. Схватила она бельевую верёвку и связала энтих самых, хероев, которые от выстрелов на полу хоронились. Так строем и привела, хоть и они и обосрались маненько. В милицию привела, в милицию, куда же ещё? — уточнял, пьяно улыбаясь, Миша.

Когда же мы начинали сомневаться, откуда у Гангрены пистолет в мирное время, а главное — откуда взялась бельевая веревка, и почему мужики были немного того, подмоченные, не в себе?

— Так-таки обосрались? Как это? — обычно спрашивал кто-нибудь на этом месте.

— Чо как? Чо непонятного? — сердился дядя Миша и божился, видя, что ему не верят, — Натурально, каком! Вот те крест!

Он осенял себя размашистым остервенелым крестом.

— В разведке и не такое случалось. Сказывали бывалые. Знаем, не протреплемся. И пистолет был, и верёвка… Всё моё ношу с собой — закон разведчика! Вот и Эмма, видать, тоже. Баба лихая! Уважаю! Испугались мужики, известное дело: не ровен час бошки всем прострелит, доказывай потом, что с имя был, с бошками-то, — на этих словах дядя Миша обычно просил нас подкинуть недостающие ему для полного счастья пятьдесят копеек.

Вторая версия звучала намного скромнее. Бывший боцман дядя Сеня, работающий вахтёром в Горисполкоме и потому страшно важничая, озвучивал свою версию с большими паузами, шевеля губами в тех местах, где нужно было сказать матерное слово. А так, как он разговаривал исключительно с помощью ненормативной лексики, то паузы затягивались. Дядя Сеня в эти моменты делал большой глоток из фляжки, которую постоянно носил во внутреннем кармане старого морского кителя. И в окончании рассказа фляжка была пуста.

В его изложении наша Гангрена громко закричала на мужиков: — «Стоять!» — и обложила их таким отборным матом, что я — матёрый боцман, без подмесу, морской дракон — слыхом не слыхивал!» — тут дядя Сеня шевелил губами, пропуская через себя сказанное Гангреной и приходя от этого в полный восторг.

— Атомная бомба взорвалась и подмести забыли! Чесссслово, бля буду! — он в который раз доставал фляжку, делал глоток, и заканчивал на подъёме, — Гангрена ваша — женщина уважаемая. Умеет взять за ноздрю. И сказала, как следует, и сделала, как положено (глоток из фляжки). Только имею вопрос: откуда вызнала слова? Я ж сам не Пупкин и не Пендюренко, бля буду, чёрт тебе в душу мать. У меня зад в ракушках, на флоте больше, чем вам лет, а такого не слыхивал! — удивлялся дядя Сеня и прикладывался к фляжке, — Одна, на шестерых! Попёрла, как танк! Шелупонь, ясен пень, зашкерилась, присмирела. Из кубрика вышли, клеша растопырив, а назавтра их и след простыл. Так-то вот! Знай наших! Всё пропьём, но флот не опозорим! — гордо заканчивал рассказ старый боцман дядя Сеня.

И хотя вторая версия была более правдоподобна, мне, да и всей нашей команде хотелось верить в первую. Но в чем мы ни капельки не сомневались, так это в том, что «махать шашкой» Гангрена умела, нрав имела суровый, характер — принципиальный. И головы летели в разные стороны, несмотря на чины и звания. Тем более, что совет ветеранов войны в городе возглавляла наша Эмма и держала в строгости не только школу, но и в Горисполкоме к её мнению очень даже прислушивались. Она могла «построить» всех, включая, страшно сказать, начальника порта! Невзирая на то, что порт шефствовал над нашей школой и помогал всем, чем мог.

Настроение было подавленное. Мы уже были готовы покориться судьбе. Но тут Лёха Омельченко встал и предложил «не сдаваться» таким тоном, что все воспрянули духом. Уж если Лёшка решил, то…

— А что, собственно, ты предлагаешь? — потребовал объяснений Граша.

— Вечером у моря я объявляю общий сбор, там и порешаем, — таинственно пообещал Лёшка.

Глава 8. Дуся

Ещё в октябре родительский комитет организовал для параллели 10-х классов поездку в Тбилиси. Автандил Николаевич, историк, взялся нас сопровождать и согласился провести экскурсию по своему родному городу.

Начинались долгожданные каникулы. Мы рвались из школы прочь, предвкушая свободу. И хотя нам постоянно твердили, что десятый класс решает много в нашей жизни, все уши прожужжали, что мы должны заниматься целыми днями и поступить хоть в какое-нибудь высшее учебное заведение, мы жаждали только одного — делать то, что нам нравится…

Тем более, что южное лето заканчивается поздно. А сидеть за партами в сентябре-октябре, когда за окном плюс 25 и вода в море чуть меньше 20-ти — та ещё мука.

Радость и предвкушение полной свободы переполняло нас. Мышка хвасталась, что её отец договорился со своим начальством насчёт большого автобуса, и сам сядет за руль. Ехать предстояло часа четыре. Родительский комитет решил обернуться за один день, поэтому выехали рано.

Едва только рассвело, а за окнами уже мелькали пригороды. В салоне царила непривычная тишина: ребята досыпали в креслах автобуса. А за стёклами проплывали настоящие чудеса. Мы ехали вдоль реки…

Осень только тронула жёлтыми мазками зелень, живописно облепившую берега Риони.

Величественный покой воцарялся за городом. Торжественно-багряные листья, промытые осенними дождями, блестели дорогим украшением. И будто старинное зеркало с повреждённой амальгамой, расстилалась тихая, присмиревшая река в окнах автобуса. Спать расхотелось, и все ребята неотрывно смотрели в окна.

Проезжая городок Сенаки, Автандил Николаевич стал рассказывать. Вдохновенно блестя глазами, отчаянно жестикулируя, историк говорил, что однажды в этих горах разгневанные непослушанием людей боги, заковали в пещере грузинского героя Амирани, нарушившего их запрет: он передал людям божественный огонь. И люди почувствовали себя всесильными и равными богам.

— Это вы рассказываете миф о грузинском Прометее? — удивлённо присвистнул Каха.

— Не совсем так, — мягко поправил его Автандил, — Пещера близ Сенаки, где ведутся сейчас раскопки обнаружена давно. Когда я учился в Тбилиси на историческом, уже слышал о ней. Пещера до сих пор изучается археологами — моими сокурсниками. Они меня недавно удивили — пытаются научно обосновать версию о том, что миф о грузинском герое Амирани намного старше мифа о древнегреческом герое Прометее. Понимаете? Старше! Конечно, это всего лишь гипотеза, но как интересно!

Автандил Николаевич довольно потирал руки.

— Ничего себе! — воскликнул Граша, — Значит, в той пещере были поселения времён IV века до нашей эры? Или ещё более ранние? Иначе, зачем утверждать, что миф об Амирани первичен?

— Умница, Агафонов! Какой хороший вопрос! Он уже сам по себе стоит отличной оценки.

Ребята одобрительно загудели. Автандил Николаевич восторженно смотрел на Грашу.

— Иберийское царство Картли, располагавшееся на территории сегодняшней Грузии возникло в lll веке до нашей эры! Вы только представьте! А мифы Древней Греции нам известны лишь с IV! И то — из поздних произведений Эсхила, Гесиода и других древнегреческих авторов.

А что это значит? Значит, тут вступает история о так называемых, «блуждающих сюжетах». Кто-нибудь слышал об этом?

— Нет, — дружно выдохнули мы.

— Дети мои! У каждого народа всегда есть свои герои, сказки или легенды. Задача археологов не только найти остатки цивилизаций, но главное — докопаться до культурных пластов того времени. Если хотите, определить моральные ценности народа, жившего много лет назад! А потом уже первичность находки или сюжета. Понятно? Вот легенды и гуляют по миру.

Мы закивали.

— Посмотрите, как схожи истории! Несмотря на тяжкие страдания и Амирани, и Прометей остаются твёрдыми и непреклонными в стремлении сделать свой народ счастливым. И оба страдают за самоотверженную любовь к людям.

— Типа, не делай добра — не узнаешь и зла? Так что ли? — Каха внимательно смотрел на раскрасневшегося историка, будто ждал от его ответа чего-то очень важного для себя.

— Нет, мой мальчик! Не совсем так. Это сложный вопрос, но я постараюсь ответить кратко. Автандил глубоко вздохнул:

— Делая добро, не нужно оглядываться и жалеть. Оно всегда вернётся к тебе обратно. А вот зло… — тут он замолчал. И тишина воцарилась в автобусе. Все ждали, что же дальше скажет учитель.

— Зло… Его, к сожалению, больше в нашей жизни, чем добра. Многие люди не понимают простой вещи: каждый недобрый поступок, каждое злое слово — как снежный ком, рождает много плохого и подлого. Надо бояться этого, дети мои, бояться делать подлости.

Автандил вздохнул, и продолжил рассказ.

— Мне очень хочется побывать в той пещере. Увидеть всё своими глазами. Говорят, что её общая длина чуть ли не 11 километров. А ещё в ней обнаружили странные подземные речки и множество озёр, целый каскад. Как любопытно!

Мы слушали, затаив дыхание.

— А туда можно попасть? На экскурсию? — деловито спрашивал Каха.

— Увы, — Автандил Николаевич вздохнул, — Нам пока это сделать не удастся, в ближайшие пять-десять лет…

— У-у! — разочарованно протянул Каха, через десять лет мы будем старыми…

— Ты так думаешь? — с улыбкой спросил историк, Каха смутился, — Вы побываете там. Дайте срок. Я думаю, что когда археологи закончат работу, можно будет съездить и на экскурсию.

Ещё рассказывают, что глубина пещеры составляет около 20 метров. И там — постоянная температура внутри, плюс 14 градусов. Древние люди вполне могли выжить в таких условиях.

Автандил Николаевич ещё много чего рассказывал, а потом начал говорить о Тбилиси.

Когда солнце уже рассылало лучи по всем улицам, мы въехали в город. Он сразу околдовал непривычной свободой, повсеместной зеленью, улыбками на лицах и автоматами с газированной водой и вином, стоящими повсюду.

Мальчишки сбились в кучу и о чем-то таинственно шептались. А потом с опаской меняли рубли, выданные родителями на мороженое и газировку на 5 монет по 20 копеек. В конце экскурсии они старательно делали вид, что пребывают в полном порядке. Но лезть на холм Сололаки отказались наотрез.

К нашему счастью, ни Автандил Николаевич, ни сонькин отец ничего не заметили. Только в Планетарии мальчишки, к удивлению историка, дружно заснули и пропустили рассказ о чёрных дырах.

Когда разбухшие от бесчисленно выпитой жидкости, мы подходили к автобусу, чтобы ехать домой, Каха весело закричал:

— Смотрите! Смотрите все! Нашей сторожихе Дусе памятник соорудили!

Мы захохотали.

— Вон она, собственной персоной — на той горе!

На холме Сололаки, нависшем над стоянкой автобусов и такси, куда мы не попали из-за мальчишек, была видна огромная фигура женщины с мечом в руке. Ребята остановились, запрокинув головы вверх. Мощная скульптура нависла над нашими головами. И своей громоздкостью и суровостью напоминала школьную сторожиху.

Мы ещё долго смеялись и пели песни. Но когда уже уставшие и полные впечатлений, задремали, Автандил Николаевич рассказал нам, что огромная женщина — конечно же, не сторожиха Дуся, а Мать земли Картли или Мать Грузия — душа Тбилиси.

— Значит, душа Тбилиси это женщина с мечом в руке? — удивилась я.

— Надо быть внимательней, дорогая, — мягко возразил историк, — В одной меч, а в другой — чаша с вином.

На этих словах все окончательно проснулись. Выяснилось, что на чашу с вином никто из нас не обратил внимания, попросту не заметил. Меч заметили все, а чашу — нет.

— А почему женщина с мечом и с чашей? — спросила Мышка.

— В Грузии, дорогая, всегда чаша вина предназначена для добрых людей, что пришли в гости с миром. Вот к вам, когда приходят гости, чем встречаете?

— Маминым печеньем, — горделиво ответила Мышка.

Все засмеялись. Автандил Николаевич смеялся вместе с нами. Но Сонька не обиделась, а лишь удивлённо пожимала плечами.

— А что такого? Моя мама отличное печенье делает. Все его любят! Она с собой мне много дала, а я про него забыла, попробуйте! — Сонька достала из спортивной сумки большой пакет и угощала всех. Ребята дружно жевали. Печенье было очень кстати и действительно, вкусное.

— Ну, хорошо, чаша с вином — для добрых людей! — продолжала любопытствовать Мышка, — А меч тогда зачем? Для кого меч? Тоже для гостей?

Автобус грохнул от хохота.

— Зачем же?

Историк широко улыбался.

— Меч для тех, кто пришёл с войной, — Автандил Николаевич внимательно смотрел на нас, — Это очень важный памятник Грузии, Мать Картли. Вам же понятно, что Картли — древнее название местности, где мы сейчас живем? Но я хочу услышать ваш ответ на такой вопрос: является ли для вас слово «мама» — самым дорогим? — Автандил Николаевич обвёл взглядом ребят.

— Конечно, — удивились мы и согласно закивали головами.

— Слово это — глубокое и значительное для каждого человека, — историк внимательно смотрел в окно автобуса.

Сумрак вплывал лёгким туманом и рисовал темно-синюю акварель над зарослями деревьев, обкладывал мягкой ватой берега над затихшей рекой.

— А вот словосочетание «личные вещи», что оно значит? — оторвавши взгляд от окна неожиданно спросил Автандил Николаевич.

— Ранец? — смешливо выкрикнул Каха. Все засмеялись.

— Нет, конечно.

— Тетрадки? И что смешного? Всё моё ношу с собой, — выкрикнул Каха обидчиво.

Автандил улыбаясь, внимательно смотрел на нас, будто ждал другого ответа.

— Пенал с ручками? — неуверенно предположила Тоня Назаренко — главный редактор школьной газеты.

— Хорошая учеба и личные достижения? — с надеждой на правильный ответ робко вставила Лерка Гусева, Гусыня.

— Какой-такой пенал? Какие личные достижения? — шутливо возразил Граша, — конечно, кошелёк! А для Кахи — саксофон!

Мы во все глаза смотрели на Автандила.

— Да, — согласился историк, — То, что вы назвали, безусловно, в обычном понимании называют «личными вещами». Но для меня… — тут он сделал большую паузу, — Вещи, названные вами, не представляют такую уж ценность. Для души — тем более. Личное — это что-то очень внутреннее, сокровенное, оно живёт у каждого в глубине сердца. Загляните в себя, и вы поймёте, что там есть самое дорогое для каждого. И это дорогое никто и никогда ни у меня, ни у вас не сможет отобрать или украсть. Оно навсегда в нас. До конца наше, личное! Понимаете? И связано оно с самыми близкими людьми и с местом, где вы родились и выросли, где жили и умирали ваши предки. Где теперь живут ваши папы и мамы, где живете вы. Вот по этой причине и Родину тоже именуют матерью. Понятно объяснил?

Мы серьёзно смотрели на историка. Как-то неожиданно глубоко падали эти слова и отзывались в нас теплом и правдой.

— Не-е-ет! Тогда тот большой памятник точно не тётке Дусе, — с грустью заключил Каха, — Какая родня? У неё воды не выпросишь, не то что вина, и орёт всегда, как сумасшедшая, и шпионит, и ябедничает. А нам потом влетает. Злая она, вот что я скажу.

Все негромко и сочувственно посмеялись над словами Кахи.

— А вот меч — ей подходит, — сузил глаза Каха и зло усмехнулся, — Хотя, честно сказать, метла больше, потому как на монументальность наша Дуся не тянет! Да, ошибочка вышла. Дуся совсем не «Мать Грузия». Скорее, она похожа на памятник 26 бакинским комиссарам, причём всем сразу, помните? Тот огромный камень в Баку? В центре? — этими словами Каха разрядил обстановку.

Все зашумели, начали вспоминать, как мы ездили в Азербайджан два года назад, и тот памятник, поразивший нас размерами и мощью. Шум не смолкал ещё долго.

Сторожиха школы тетка Дуся была лицом магическим, дремучим и неуправляемым.

Мало того, что она важно именовалась «заместителем директора школы по хозяйственной части», она, кроме прочего, считалась негласным оперативником и основным разведчиком в школе по части курения за спортивной площадкой всех лиц обоего пола и информатором всего, что случалось в городке.

Тетку Дусю легко можно было сравнить со Штирлицем, если бы всё внутри не сопротивлялось этому. К сторожихе относились с осторожностью. Многие всячески подхалимничали и выказывали ей свое благорасположение. Она же неусыпно контролировала не только нас, учеников, но, даже, страшно сказать, директора, завуча и всех учителей. Про Гангрену-директрису, она говорила, что та сама не живет, и другим не даёт.

— В школу в шесть утра припрётся и ну во все углы заглядывать, ползать. Все жилы вытянет работой своей, будто мёдом ей намазано, — ворчала она, — И характерец у ей… Не тётка, а… Просто мужик с яйцами и с бонбой в запазухе…

Дуся божилась, что сама видела, как Гангрена выговаривала что-то приехавшему с проверкой Адмиралу! А тот покорно слушал, кивал, видать соглашался, а потом и честь ей отдал! Во как! Тут попробуй, скажи поперёк.

— И Автандил ваш… Обходительный человек, тут ничего не скажешь, только нудны-ый! Скука ходячая, — Дуся моментально замолкала, видя идущего по коридору завуча и угодливо с ним здоровалась, — Здрасьсссти, Автандил Николаевич! Какой костюмчик-то на вас справный, а?

Завуч останавливался.

— Говорю, справный костюм. Где достали? Хорошо сидит.

Завуч невнимательно благодарил и скрывался в учительской, а Дуся, обидчиво поджимая губы, швыркала тряпку в ведро и с силой отжимая, продолжала:

— Костюм-то по блату купленный, точно говорю. Таких в магазине сроду не найдёшь, постараться надо.

Она делала широкие взмахи половой тряпкой.

— Это жена его — продавщица в тканях — достала. Ух! Ей палец в рот не клади!

Сторожиха опиралась на швабру.

— Намедни была у ей в магазине. Сатин выбросили, очередь, шум, гвалт, чуть ли не дерутся бабы. Так на мне и кончился, токо-токо я к прилавку, а он, сатин-то тю-тю! Нет, чтобы уважить! Без очереди, мол, проходи Евдокея, по-суседски.

Швабра продолжала свой ход по полу, а Дуся язвительно заканчивала:

— Вот что я вам скажу — живет ваш историк со своим новым костюмом под каблуком жены Мананы, хоть к гадалке не ходи. И Ася, ваша классная, вообще молчу. Чокнутая. Как есть чокнутая, на своих розах помешанная. И чо в них нашла? Помидоры бы разводила — больше пользы, да и денег, а так…

Дуся с сожалением махала рукой.

Но самое удивительное, что и комиссия из Гороно, неожиданно появлявшаяся в школе, всегда первой на беседу приглашала Дусю. В директорский кабинет.

Тогда она надевала чистый беленький платок в чёрную крапинку, необъятное платье, висевшее на ней мешком и высокие ботинки на шнуровке. И в этом наряде напоминала нам ту самую мощную женщину, нависшую над холмом, в старом парке, в Тбилиси.

Побаивались не только ее острого языка. Поговаривали разное, и что, мол, жила на оккупированной территории, потом сидела, то бишь отбывала наказание, а за что — никто определенно не говорил. Люди пожимали плечами и значительно молчали. Кто-то болтал, что за сотрудничество с немцами, кто-то чуть ли не за измену родине во время войны, и что потом Дуся, мол, раскаялась и смыла грех кровью в партизанском отряде.

Общались с ней неохотно, разве что крайняя нужда. Обычно Дуся начинала свой день в шесть утра, и к восьми — школьный двор блестел чистотой, независимо от времени года: ступени школы золотились под солнцем от влажной уборки, дорожки были посыпаны свежим песком, а цветы на школьной клумбе радостно тянули свои напоенные водой головки и благодарно благоухали.

Школьный яблоневый сад тоже был под неусыпным её контролем, а значит, в идеальном порядке: ствол каждой яблони был заботливо побелен, и кирпичики, окружающие ствол яблонь, тоже. Её избушка притулилась рядом со спортивной площадкой. И всегда в любое время года радовала глаз свежевыкрашенными синими ставнями.

Но характер у сторожихи был ой, как не прост! Главной головной болью Дуси были мальчишки из старших классов. Они надоедали ей ежеминутно. Она, к нашему горю, заведовала не только школой, но и ключом от сараюшки со спортивным инвентарем. И ключ от этой пещеры Алладина висел на шее Дуси, как крест у настоятеля маленькой церквушки, отца Михаила. Он, по воскресным дням утром шёл через весь городок к старому зданию церкви, утопающему в городском саду, откуда доносился негромкий звон.

Круглый маленький и улыбчивый человек, неспешно и обстоятельно здоровался со встречавшимися ему редкими в ранний час прохожими, а иногда останавливался и беседовал. А на его чёрной хламиде красовался серебряный крест. Во время неспешной беседы, отец Михаил на разные лады оглаживал крест, будто проверял ежеминутно, на месте ли его сокровище.

Ключ от сарайчика, где лежал спортивный инвентарь, имел такое же значение для нашей команды, как крест для отца Михаила.

Мальчишки-спортсмены ходили за сторожихой хвостом и клянчили. То футбольный мяч, то байдарки для урока физкультуры или тренировок, то форму, недавно купленную для легкоатлетов.

Форма и впрямь была красивой: яркая, необычная. А к ней в тон — легкие кеды с красными шнурками. Мечта, а не форма! Всё замирало от восторга! Мальчики радовались ей ничуть не меньше девочек, и старались выклянчить её при любом случае хотя бы примерить, пофорсить, или сфотографироваться в ней, а потом сдать под честное слово комсорга.

— Не дам, даже не просите, — строго выговаривала Дуся, когда мальчишки выпрашивали форму для местных соревнований между школами, — Не велено — я вам говорю. Если на каждый ваш чих отвечать, никакой формы не напасёсся. Вот будут краевые, эти ваши, вот даст распоряжение Николаич, тогда, может быть, да и то не всем, а участникам.

Спортсмены, защищающие честь школы, рассказывали о невиданных шортах из какого-то неизвестного материала: он не выгорает и не меняет цвета при ежедневной стирке. И это вместо спортивных трикотажных трусов! Они ждали и мечтали, как красиво будут смотреться на построении, как команда школы займёт призовые места! С такой формой как не занять! Все в красных футболках вместо майки-алкоголички.

Но Дуся была непреклонна. И ключ от склада хранила на своей обширной груди.

— А без неё, без формы, как ехать на соревнования? Как представлять город? И команду? Ведь она — как флаг для гвардейской дивизии! — запальчиво говорил Дунаев. И все с ним были согласны.

Задача мальчишек была взять ключ любым способом, а сторожихи — не дать этого ключа ни под каким видом.

Глава 9. Кража

В тот же день, когда на школьной доске объявлений все прочли приговор — злополучный приказ Гангрены, отстранивший нашу группу от соревнований, мы собрались поздним вечером на сходке у моря.

Лёшка Омельченко, комсорг, сходу предложил выкрасть спортивную форму и, несмотря на запрет, ехать в Батуми защищать честь школы и города. Мы легко поддержали его. И стали совместными усилиями вырабатывать план. Главный вопрос стоял так: как нейтрализовать сторожиху? Выкрасть форму? Легко сказать! Это не фунт изюма съесть! А потом, как добраться? Всем вместе, с инвентарём?

До Батуми ходили автобусы. В конце концов, можно было договориться с отцом Кахи Ильей Давидовичем — деканом местного факультета музучилища. У него в распоряжении был старенький Пазик.

Илья Давидович помогал школе охотно и часто выделял маленький автобус для экскурсий по просьбе Гангрены. Но сейчас просить его без разрешения директора?

— Отца я беру на себя, — гордо и хвастливо говорил Каха.

— Добраться и на попутке можно, — размышлял Граша, — Зачем втягивать в наш конфликт Илью Давидовича? Сами должны всё сделать и с наименьшими потерями. Лучше обратиться к сонькиному отцу. Он возит молоко в магазины, и автобус всегда при нём. Можно попробовать уговорить его. Он вообще не в курсе, что произошло в школе и добрый очень. Мне кажется, он согласится отвезти нас.

Застенчивый Граша покраснел и украдкой взглянул на Соню. Та одобрительно кивнула головой. Но все таки главным был вопрос — как взять у сторожихи ключ? Он казался неразрешимым.

За это взялись Каха Чкония и Сашка Дунаев, попугаи-неразлучники — так их называли всегда. Они были вместе с детского сада. «На одном горшке выросли», — обычно говорил Сашка и ласково давал подзатыльник вечно улыбавшемуся Кахе. Каха увертывался, выжидал момент и Сашка получал ответку под зад. Дунаев тут же бросался за другом и, догнав, с силой сжимал его в своих мощных руках. «Пощады, рыцарь, пощады!» — шутливо кричал Каха.

Высокий, могучий и молчаливый Сашка, и маленький, вёрткий, как ящерка, смешливый Каха. Выкрасть ключ должны были они. Условие кражи было жёсткое — без крови и тяжелого насилия.

Межобластные соревнования по легкой атлетике начнутся послезавтра, в третий день каникул. В запасе были сутки. На совете у моря мы четко определили, кто и за что несёт ответственность. Лёшка-комсорг отвечал за переговоры насчёт автобуса, который бы увёз нас в Батуми, как самый серьёзный и внушающий доверие. Граше с Мышкой нужно было уговорить родителей отпустить девчонок. Очень непростая задача. Нас держали в строгости.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • Часть первая

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Воскресный день предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я