Новое утро Авроры

Марта Шарлай

Сборник включает рассказы, объединённые темой женского творчества, которое часто выглядит скорее разрушительным, нежели созидающим. Женщина, одержимая некой «творческой» идеей, отдаётся ей всецело, доходя до самого конца, который чаще всего на языке романтиков означает «до гробовой доски». И вовсе необязательно на этой доске будет написано её имя.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Новое утро Авроры предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Post-mortem

— Здравствуйте, я Агата.

— Проходи, Агата, я ждал тебя.

— Вы ждали меня? Неужели? Но зачем?

— Нет, погоди задавать вопросы. Как хорошо воспитанной барышне тебе полагается сесть в это кресло, напротив меня, и слушать всё, что я скажу.

— Обязательно? Не могу ли я пойти домой. Я устала.

— Возможно, позже. Сейчас ты должна делать так, как я прошу.

— Это кресло такое чёрное… Его кожа такая холодная…

— Усаживайся удобнее, откинься к самой спинке.

— Не говорите слишком размеренно. Не слишком тихо. И слишком громко не говорите тоже.

— Но почему ты сама шепчешь?

— Я шепчу?

— Именно так.

— Нет, я не люблю шёпота. Не надо, не искушайте мои страхи, не вызывайте мой ужас…

— Нам придётся поговорить, Агата…

— Нет-нет. Я не хочу говорить…

— Однако нам придётся.

— Почему?

— Твои родители нашли тебя обмершую от страха. Ты помнишь где?

–…

— Одна твоя прядь — совершенно чёрных, как крыло чёрного лебедя, волос — побелела. Ты знаешь, почему это случилось?

–…

— Агата, не молчи. Нужно рассказать. Это важно. От этого зависит твоя жизнь.

— Моя жизнь определена.

— Ты помнишь, где и когда тебя нашли родители? Что предшествовало тому?

Агата молчит, смотрит не мигая.

— Хорошо. Я понимаю тебя. Воспоминания твои тяжелы и болезненны. Давай оставим их пока. Посмотри за окно, Агата. Что ты там видишь?

— Солнце.

— Ещё?

— Небо в прорехах ветвей… Птица шмыгнула с ветки… Сорвался жухлый лист…

— Что-нибудь ещё?

— Ведут кого-то… Держат под руки… Он, наверное, мёртв. Но они тащат его. Они называют это «для памяти»… Разве это не уродливо? Даже натюрморт выглядит жутко.

— Нет, Агата, это просто инвалид, но он ещё жив. И может быть, он будет жить ещё очень долго.

— Кто придумал фотографироваться?

— Не имеет значения.

— Он был дьяволом.

— Просто очень изобретательным человеком. И хотел запечатлеть прекрасный миг красоты и юности, быть может.

— Это от дьявола. Всё сохраняет память.

— Так уж и всё? Ну что ж. Не могла бы ты вспомнить свой самый прекрасный день?

— Целый день?

— Да. Или момент. Самый прекрасный. Когда ты была очень счастлива. Когда тебе было отрадно на душе и вокруг плясали солнечные зайчики.

— По ту сторону не бывает солнца.

— Мы не будем говорить о той стороне. Расскажи о своём прекрасном дне.

— Мой последний день рождения…

— Вчера?

— Нет.

— Но ведь последний твой день рождения был вчера.

— Нет.

— Когда?

— Давно, очень давно. Тогда я ещё не была с седой прядью. И мои глаза были синие.

— А сейчас? Какого цвета твои глаза?

— Не знаю, я не видела их с тех пор.

— Ты не смотришь в зеркало?

— Нет. Нельзя. Они придут. Они приходят. Это их двери. Зеркала… глаза… Они нападают… Не отпускают… Хотят остаться здесь… Они цепляются за руки, за волосы… Мои волосы красивы?

— Безусловно. Я никогда не видел таких прекрасных волос, даже белая прядь их не портит.

— Им они тоже, наверное, нравятся…

— Мы договорились: сейчас ты будешь вспоминать свой самый счастливый день. Самый прекрасный. Солнце, лёгкий ветерок, и твои чудесные волосы развеваются, и твои синие глаза смотрят на этот мир с любовью… Тебе же нравится этот мир?

Молчит.

— Агата?..

Не отвечает, взгляд её застыл.

— Агата?

— Зачем вы зовёте меня, когда я здесь? Не зовите меня, я никуда не ушла. Они ещё не пришли за мной.

— Кто должен прийти?

— Марк, Минна. Я жду их. Но может явиться другой. Мерзкий. Он звал меня: Агата, Агата…

— Во сне?

— Во сне. Нет, я не помню. У него светлые глаза. Светлые, словно вода в фарфоровом кувшине. И чёрные усы. Чёрный костюм. Шляпа. Что-то в нём… нечеловеческое… Когда он сгибает свою спину, я каждый раз вздрагиваю.

— Агата, ты должна вернуться в свой прекрасный день. Перед тем как он наступил, ты хорошо спала?

— Да. Тогда меня ещё ничего не мучило.

— Итак, ты хорошо выспалась, потянулась в своей постели, крепко зажмурившись, да? Твои прекрасные волосы разметались по подушке. На щеках заиграл лёгкий утренний румянец. Ты поднялась с кровати и подошла к окну, верно?.. Там чудесное утро встречало тебя весенним светом, весенним воздухом.

***

Я открыла окно. Ветер тут же дунул в занавески — они стали как паруса. Белоснежные тюлевые паруса несли меня в неведомую страну. «Агата!» — это мама назвала моё имя, войдя в комнату. Она целует меня в щёки, гладит по волосам и говорит: «Нужно одеться, твой отец ждёт нас к завтраку. Осталось ровно пятнадцать минут до того, как ты снова родишься».

Моё утреннее платье висело на спинке кресла. Нежного кремового цвета, без единой складочки, с белым кружевным воротничком и широким поясом — такого цвета, как бутоны шиповника под моими окнами. Такого же цвета туфли стояли внизу, у кресла. И шёлковые чулки — тонкие-тонкие. Белые шёлковые чулки… Я надевала их осторожно, чтобы не сделать зацепки. «Твои первые шёлковые чулки, ты наконец доросла до них», — сказала мама. Мои волосы сверху перевязали кремовой лентой, в тон платья.

Я вбежала в столовую к отцу. Он читал газету за столом, уже накрытым к завтраку, но, как только увидел меня, произнёс моё имя и сложил газету вчетверо. Он обнял меня и поцеловал. Я села на своё место. Мама налила чай. Мне добавили молока — как я люблю.

Потом родители стали говорить, какой взрослой я стала. Их лица светились изнутри. Так бывает, когда душа спокойна, когда мир кажется прекрасным. Мама улыбалась, и отец тоже.

К обеду мы ждали гостей — кузин моей матери с семьями. Марк и Минна тоже должны были прийти. Мы с самого детства играли вместе. Они часто оставались у нас по выходным, или меня отправляли к ним. Марк и Минна мои хорошие друзья. Мы никогда не ссорились. Они близнецы, но не очень похожи друг на друга. У Марка тёмно-русые волосы, у Минны — каштановые с рыжиной. Она очень красивая, Минна. Она старше меня на два года. И Марк, разумеется, тоже.

Марк посещает колледж, и поэтому мы сейчас видимся реже. Он пишет мне письма. Ему нравится атмосфера в колледже. Но приходится слишком много времени отдавать науке. Марк хочет провести каникулы в нашем имении — «с Минной или нет, без Минны даже лучше». Недавно от него пришло послание. Я читала его снова и снова, пока не запомнила наизусть.

Твоих очей — как полный небосвод,

Вобравший всю, что есть на свете, влагу,

Грозящийся пролить потоки вод, —

Я пленом окружён. Не делаю ни шагу,

Чтобы тебя не видеть тут и там —

Везде-везде, как будто бы ты призрак.

Мне говорят (но знаю это сам),

Что помешательства то верный признак.

Так будь везде — не тенью, но душой.

И я, мой ангел, буду век с тобой.

Мне кажется, это не хуже Петрарки или даже Шекспира. Я шептала этот сонет перед сном и потом слышала ночью с голоса Марка. С того самого дня я жду Марка больше обычного. Словно бы он произнёс надо мной заклятье.

Иногда родители позволяют мне отправиться к колледжу. Тогда наш кучер Януш отвозит меня. Я жду конца занятий, потом мы с Марком идём в кафе поблизости и пьём кофе. Кофе третьесортный, поэтому Марк просит добавить в кофе немного бренди. Бывает, я велю Янушу заняться приятными ему делами, а мы с Марком идём к реке, и там он читает мне стихи — свои и другие. Он говорит, ни с кем ему так не бывает хорошо, как со мной. Мы вместе с самого детства, но всё, что было раньше, не считается. Так говорит Марк.

Потом Януш везёт меня домой. Коляску то и дело трясёт, и нетверёдой рукой я делаю наброски в своём альбоме. Голова Марка, его силуэт, когда он один стоит у реки, а я тенью у него за спиной.

Река катит изумрудно-бирюзовую воду, перебегает по камням, изредка наплывают волны. Утка садится на более спокойное место, но тут раздаётся короткий выстрел. Собака несётся к добыче, хватает бедняжку за крыло. Я чувствую, как хрустит это крылышко, как обмякает тело мёртвой птицы в пасти спаниеля. Его мокрые уши словно повявшие лопухи. Он отряхивается, после того как кладёт добычу у ног охотника.

А потом пустоши — и какая-нибудь одинокая странница в чёрной одежде. Трудно ступает она в своих тяжёлых ботинках: ищет счастье. Но счастье на пустошах не растёт.

Быстрый всадник мчится на вороной лошади. Только пыль столбом.

А вон крыши нашего имения. И облако покоя над ним. Вон церковь. И колокольный вздох.

Когда мы подъезжаем к дому, Янушу приходится будить меня: оказывается, я сплю. И сколько же картин я пропустила, а, Януш? Он улыбается. «Осторожно, пани Агата, не вывихните ножку». Януш, что ты будешь делать сейчас? — спрашиваю я. «Освобождать лошадь от ярма». Я усаживаюсь на скамейку неподалёку и рисую этого чудесного человека. От него пахнет соломой и лошадями. Меня это не смущает.

Когда я показываю ему рисунок, он вытирает глаза от слёз, словно бы я совершила нечто непостижимое его сердцу. «Это только рисунок, Януш, мне он легко дался». «Рожа моя недостойна глаз и пальчиков пани Агаты». И я смеюсь этому трогательному выражению застенчивости. «Ты очень красивый, Януш. У тебя милое, светлое лицо». Он прячет лицо за гривой лошади, старательно её приглаживая грубой щёткой.

Но это было так давно. Не меньше трёх недель назад. А может, уже и месяц прошёл. Я давно не видела Марка. Но в мой день рождения он должен приехать. Марк непременно приедет, с Минной или без.

После завтрака — время подарков. Фамильное жемчужное ожерелье дарит мама. Отец — целый чемодан масляных красок. Он говорит, пора взглянуть на моё увлечение всерьёз, раз я большую часть времени посвящаю ему.

***

— Что было потом, Агата? Приехали гости? Марк?

— Приехал господин Дидмэн.

— Господин Дидмэн? Именно так его звали?

— Да. Он приехал, чтобы фотографировать нас. Отец пожелал сделать несколько семейных снимков в день моего совершеннолетия.

— Тебе тоже хотелось этого?

Не отвечает, задумавшись.

— Почему ты молчишь? Ты не находишь занимательным этот новый вид искусства? Я имею в виду фотографирование.

— Нужно на четверть часа застыть, чтобы потом выглядеть как манекен. Глаза, фигура без единого движения. Кости и мышцы затекают.

— Утомительно, стало быть, позировать. Но ведь ты и сама рисуешь с натуры. Люди позируют и тебе тоже.

— Нет.

— Нет?

— Нет. Я не люблю, когда они замирают. Мне нравится, когда они дышат, мигают, поворачиваются на внезапный звук, вдруг улыбнутся. В живописи главное — взять движение жизни, увековечить его, а не маску, не подобие живого.

— Движение?

— Да.

— Сами фотоснимки тебе тоже не нравится разглядывать?

— Да.

— Да, то есть не нравится?

— Да. Тогда я ощущаю, насколько лучше живопись.

— Но сейчас можно делать и цветные карточки.

— Всё это глупости. Какого цвета мои глаза?

— Синие.

— А небо?

— Разное.

— То-то же. Небо разное. И глаза мои разные. Сейчас наверняка почти тёмные.

— Да, верно. Синее синего.

— Это потому что сумерки. На снимке этого не выйдет. На снимке нельзя смешать краски, добавить света, положить тень…

— Ну хорошо, вернёмся в твой радостный день совершеннолетия. Господин Дидмэн приехал к вам…

— У него в ландо был штатив.

— Он фотографировал вашу семью…

–…Штатив, отчасти похожий на ухват для печи. Отец спросил: «Зачем вам этот предмет?» Улыбка Дидмэна пробралась сквозь плотные усы…

— Нет, Агата. Я бы хотел поговорить о другом. Тебе понравилась фотография вашей семьи? Ты ведь была очень красива в тот день. А как же Марк? Марк приехал? И Минна? Это были хорошие снимки? Расскажи…

— О каком снимке сказать? Их было несколько. Каждый из них лжёт. Складки на них никогда не шевельнутся, глаза никогда не моргнут. Те, кто больше не дышат, и живые… все мёртвые.

— Я понял. Сейчас, Агата, сосредоточься на другом. Ты сама сказала — это был самый отрадный день. Марк приехал, не так ли?

— Да. Марк приехал. Я его не видела долго.

— Вот-вот, расскажи мне про Марка. Этот молодой человек доставил тебе немало радостных минут. Правда? И его сестра Минна. Вы ведь дружили с детства. Итак, к обеду приехал Марк…

***

Перед тем господин Дидмэн улыбнулся в свои противные усы. Его чёрный костюм — словно к похоронам. Я не могла смотреть на него. На эти усы… На эти глаза, слишком светлые, словно вода в фарфоровом кувшине. Да, они такими казались мне тогда. И я опустила голову. «Нет-нет, — сказал Дидмэн, — юная пани должна смотреть вот сюда — представьте, что отсюда вылетит птичка». Приманка для детей. Не мне на неё клевать.

Я смотрела вдаль, на дорогу, где вскоре показалась коляска Андерсов. Словно бы с облаков являлись они, и я улыбнулась. Солнечные лучи сопровождали клубы взметаемой копытами пыли. Ветер бросился навстречу повозке, и деревья пришли в трепет, как бы приветствуя наших гостей. Я задумалась, представляя, каким может явиться передо мной Марк, и совсем позабыла о Дидмэне. «Оп!» — воскликнул он, и усы его распахнулись, пропуская широкую улыбку. Он чуть наклонился, как будто желая сделать поклон после удачного фокуса.

Дидмэн стал выписывать отцу квитанцию. В руках он держал кожаную папку, из неё выпал снимок. Медленно, словно лист с дерева, плавно опустился он на траву. В тот момент я, подобрав юбку, как раз бросилась навстречу повозке, приближающейся из-за поворота, и едва не наступила на фотографию. Я подняла снимок и не тотчас смогла оторвать взгляд от него. Молодая красивая женщина держала спящего ребёнка на руках, её муж стоял позади старинного дивана, положив одну руку ей на плечо, другой крепко сжимал он трость. Женщина улыбалась (приходила на ум Джоконда), и необыкновенно осмысленным был её взгляд. Словно бы она говорила им: теперь я всё знаю. Мужчина был напряжён; улыбки у него, судя по всему, не выходило.

Дидмэн взял у меня снимок и показал отцу. «Никогда не отличите!» — он сказал это так, словно хотел пробудить похвалу к своим заслугам.

Они мертвы, сказала я. Тошнота подступила к моему горлу. Я забыла о коляске Андерсов. Мой отец переспросил, о чём я говорю. Ребёнок и мать мертвы. Дидмэн воскликнул: «Потрясающая проницательность!»

«Это противоестественно», — заметил отец. Дидмэн ответил: «Люди всего лишь хотят никогда не расставаться с любимыми, любой ценой, а эта не самая дорогая».

И когда Дидмэн садится в своё ландо, которым сам и управляет, я вижу, как в закрытую часть усаживается та самая молодая женщина с младенцем на руках.

Когда гости останавливаются у наших ворот, Дидмэн уже далеко.

Марк выпрыгивает из коляски и целует мне руку. Мы идём в дом. Я не помню, что мы говорили. Говорили ли мы вообще?.. Минна не приехала. И я спросила, где она. Но тут услышала, как пани Андерс говорит, что Минна заболела, у неё температура, и ей лучше, конечно же, остаться дома, в постели. Это значит, они пробудут недолго. Мой день рождения обещал быть грустным. «Я останусь здесь на два дня», — шепнул Марк мне на ухо, когда увидел, как я сникла.

***

— Что подарил тебе Марк, Агата?

— Образы.

— Образы?

— Да. В тот день. То есть вечером. Когда все легли спать. Мы были вдвоём в моей комнате. Я показывала Марку наброски, сделанные во время возвращения в имение. После нашей последней встречи. И краски, которые подарил мне отец. Я хотела поскорее сделать настоящие картины.

— Что сказал Марк? Ему понравилось твоё искусство?

— Искусство? О нет. Это только первые шаги. Искусство — это Гейнсборо, например. Как он умеет передать румянец — нежный и томный или возбуждённый, флирт и кокетство или невинность, грациозность или скромность. А его пейзаж? Словно бы декорации, которые того и гляди затрепещут, столько в них напряжённой неподвижности. Сколько они ещё удержат её?.. А его лес — лес Гейнсборо — это мой лес, лес моих снов. Я хотела бы остаться там навсегда…

— Так значит, ты показывала Марку твои зарисовки… А потом?

— Да, и некоторые репродукции Гейнсборо. Я люблю их рассматривать. Мне нравится такая атмосфера — полусна. Деревенская девочка с собачкой и кувшином. Вы видели её? Это точно девочка из моего сна. У Гейнсборо она сама впадает в сон.

— Агата?..

— Почему вы зовёте меня, точно я не здесь?

— Ты всё время ускользаешь, дай тебе только лазейку. И не дай — находишь её. Мы говорили о Марке. Вы смотрели твои рисунки и репродукции Гейнсборо… Но что подарил тебе Марк в твой день рождения?..

***

Вечером мы стояли у окна. Луна проливала свой желтоватый свет на деревья во дворе, на траву. Свет попадал и к нам в окно. Марк сказал: «Твои волосы блестят, как крылья чёрного лебедя». Мы кормили чёрного лебедя на озере, недалеко от нашего дома, — он почти ручной. Узнаёт нас. Марк тронул мои волосы — провёл по ним рукой. Потом он прижал меня к себе. Грудь мою сдавило, и дыхание остановилось. Мы оказались так близко, это нельзя было преодолеть.

Есть критическое расстояние. Когда тела соприкасаются друг с другом так плотно, когда дыхание смешивается, когда ты не подчиняешься больше собственной воле, остановиться нельзя. Сначала мне было зябко, но вдруг жар охватил и нас, и всю комнату. Я не чувствовала, но почти видела языки огня — они лизали стены и оконные рамы. Марк сжимал меня сильнее и сильнее. Силы покидали меня. Тело казалось невесомым, но вместе с тем невыносимым. Я не сходила с места, а при этом неведомая сила выталкивала меня из моего же тела.

За окном в это время разыгрывалась другая сила. Только в саду всё было спокойно, и внезапно налетел ураган, деревья стало клонить к земле, срывало листву и целые ветки. Куст шиповника облетел в одно мгновение — цветы растеряли свои чудесные розовые лепестки.

Вдалеке коляска устремлялась в почерневшее небо. Краски вокруг мешались сами, по собственному произволу, создавая всё больший и больший мрак. И только одна белая тень остановилась в саду. Вокруг неё установилась тишина, ураган закручивал всё кругом, но белая тень стояла, замершая, под раскидистой бузиной, которой не меньше ста лет. Я вгляделась. Это была женщина с фотографии, и её младенец в руках — свёрток, тихий, без плача и крика. Она посмотрела прямо на меня. А в следующее мгновение я увидела её уже иначе. На ней было красивое платье: пышное внизу, сверху оно невесомым лифом обнимало её плечи и грудь. В руках она держала веер, точно собралась им обмахиваться. Её блестящие золотые волосы были уложены высокой причёской, внизу туго завитыми локонами касаясь нежной шеи. Ребёнка в её руках не было.

Но она обернула своё лицо в сторону — где лунная тропинка прерывала бесноватость ночи. Там на маленьких шатких ножках топал младенец. Казалось, он направлялся к самой луне. И нарядная мать, приподняв юбки, устремилась подхватить своего ребёнка. Мгновение — и ураган смёл лунную дорожку. Словно захлопнулась книга, и персонажи остались внутри, под толстым переплётом.

Я подумала тогда: ведь они неживые, поэтому нестрашно. Нельзя умереть дважды.

Когда ставни хлопнули и задрожали стёкла, когда ветер выдохнул свой хохот в занавески, когда полетела на пол ваза с букетом белых роз, преподнесённых мне Марком, когда, наконец, мольберт повалился на бок и набросок мой был смят, дрожь охватила меня, и я отступила в глубину комнаты, ожидая возмездия.

Марк закрыл окна, задёрнул плотные ночные шторы и обнял меня, мокрую от обрушевшегося на нас через окно косого дождя. Лицо Марка тоже было мокро, с волос капало, и одежда напиталась влагой.

«Как бы нам не заболеть», — сказал Марк. И мы снимали друг с друга одежду и согревались от жара собственных тел, кутаясь в одеяла. Когда он в очередной раз с новой силой обнял меня, комната вспыхнула. Всё жарче и жарче становилось, всё ярче разгорался огонь, и стал он солнцем, в центре которого полусидел младенец. Взгляд младенца был так серьёзен и строг, каким не бывает у маленьких детей, если они не мертвы. Но он умер, этот ребёнок с фотографии Дидмэна. Вдруг ребёнок зашевелился, скинул свои пелёнки, а в следующее мгновение уже стоял на ножках и улыбался, трогательно и глуповато, как свойственно младенцам. И снова хлопнули ставни. Задрожали стёкла, скрылось солнце, только что заполнившее мою спальню, исчез младенец. Птица, ударившись о стекло, влетела в комнату и упала на пол, бездыханная. Я вскрикнула, накрылась одеялом с головой. «Я уверен, что крепко закрыл окна. Ничего не пойму», — сказал Марк, и голос его был беспокойным. Мы лежали, обнявшись, до утра. Я дрожала. И когда Марк собрался перейти в свою комнату, чтобы избежать гнева старших, я спросила, выжила ли птица. «Не было никакой птицы, Агата, тебе, верно, приснилось». Он поцеловал меня и вышел. А я встала к мольберту, чтобы окончить работу и поскорее начать новую. Та женщина и младенец поразили меня, мне хотелось нарисовать диптих, где смерть их обращалась в жизнь вечную и прекрасную.

Мы провели вместе субботу и воскресенье. А в понедельник родители Марка засобирались обратно. Марк попросил позволения остаться у нас, и тётя Эмма сказала, что в таком случае пришлёт за Марком кучера через два дня. «Твоя сестра больна, — сказала тётя Эмма Марку, — нехорошо оставлять её скучать в постели». Марк уверил — как только вернётся, не отойдёт от Минны ни на минуту.

Так мы остались вдвоём ещё на два дня. Мы ходили к озеру кормить лебедей, катались на лодке, гуляли в лесу, и я рисовала Марка. Где бы мы ни были, мне хотелось смотреть на него, хотелось удержать его прекрасный облик.

***

— Вы с Марком были очень близки?

— Мы больше не оставались друг с другом ночью, если вы это хотите узнать.

— Почему?

— Не знаю… Я рисовала, проводила за мольбертом всю ночь, вспоминая его облик в полдень, под лучами солнца…

— Марк не позировал тебе?

— Нет, мне это не нужно. Мне нравилось вспоминать его там, на воле…

— На воле?..

— Да, на воле, у воды, среди вереска, на фоне голубого небосвода, в шуме ветра, обрывающего ягоды с бузины… Ночью он становился далёким, таким далёким, как будто одного из нас не существовало… Я вспоминала его или грезила о нём… Я представляла его совсем в другом пейзаже, моего Марка — такого, каким его никто больше не знал и не мог видеть…

— И Марк соблюдал это правило? Он не входил к тебе ночью?

— Нет, не входил. Мы расставались в полночь, когда я слышала клаксон…

— Клаксон?

— В полночь я слышала клаксон ландо, на котором приезжал к нам Дидмэн. Я слышала его, хотя не совершенно отчётливо… Словно это был сигнал для меня…

— Сигнал к чему?..

— К мольберту. Я садилась и вспоминала. Дидмэн сторожил меня — я должна была ему показать, что его фотография не нужна. Что она никогда не сможет заменить живопись. Та женщина и младенец… Они тоже сторожили… Я видела их каждую ночь. Они приходили… Женщина с ребёнком на руках становилась возле меня, за моим плечом.

— Они говорили что-то?

— Нет, только очень легко улыбались, как на фотографии Дидмэна.

— И что же дальше? Марк через два дня уехал, и ты осталась грустить?..

— Через два дня, точно как сказали родители, приехал их кучер…

Кучер слез со своего места и, изминая в руках кепку, потупившись, вымучил — Минны нет больше, бедняжка скончалась от непонятной болезни, угорела в лихорадке. Я не слышала этих слов, но я стояла в дверях дома, на крыльце, и видела, как Марк становится белее, чем мамины белоснежные простыни. Я сама выкрикнула, словно бы точно слышала всё: Минна! — и подбежала к Марку. Он стоял ни жив ни мёртв, произнёс: «То-то я ночью метался в кровати, словно в адовом кипящем котле». Кучер вытер кепкой глаза — одним движением — и заметил: «Точно, нынче ночью и отдала Богу душу бедняжка Минна».

Я не помню, как рассказывала весть родителям. Отец к тому времени уехал по своим делам, а мама распоряжалась насчёт обеда. Что я говорила, как отвечала мама — ничего этого память не сохранила, да имеет ли это значение. Мы сели с Марком в повозку и молчали до самого особняка Андерсов. Всю дорогу я представляла себе Минну в её новом состоянии, я собиралась нарисовать её портрет, чего бы мне это ни стоило. Я вспоминала её в нашу последнюю встречу — её причёску, рыжеватые туго завитые локоны, прибранные вверх короной; её лимонное платье, её смеющиеся глаза, её быстрые движения. Я видела её совсем живой. Но когда мы подъезжали к особняку, я уже совершенно явственно представляла бледную, измученную жаром Минну с закрытыми веками, с разбросанными по подушке неприбранными волосами, Минну с холодными членами. Фарфоровую, как её большая кукла. Минна лежала в постели. Такой я её и увидела. Совсем такой. Мы только вошли к ней, а мне казалось, я смотрю на неё уже битый час. Минна была измучена. Минна спала вечным сном.

Я тронула Марка за руку, но он бросился к кровати Минны и встал на колени, чтобы оплакивать сестру. Он плакал беззвучно, не произносил ни слова. А когда он всё-таки произнёс её имя, Минна как будто чуть-чуть улыбнулась. Я вздрогнула, окрылённая надеждой, но тут же всё прошло — и через окно, в саду, я увидела уже знакомую мне женщину с ребёнком. Впереди неё шёл фотограф, Дидмэн. Она словно бы вела его. Он тащил свои аппарат и подставку.

Я выбежала на крыльцо — не хотела пустить его. Кричала ему, чтобы он убирался вместе со своей подставкой, вместе со своим чудо-аппаратом. Тётя Эмма окликала меня и просила успокоиться. «Доставь нам последнюю утеху, — сказала тётя. — Мы хотим видеть вас вот так — втроём. Неразлучными, как и раньше, пока Минна была среди нас».

Я вернулась в дом и села на диван в холле. Я сидела, опершись руками о край дивана, весь свой вес перенеся на руки, на ладони. Я смотрела в пол — не хотела наблюдать их хлопоты. Марк сел подле меня. Минну убирали в её комнате. Потом нас позвали, когда всё было готово. Если бы мы не знали, что Минны больше нет, мы могли бы очень удивиться — словно бы тяжёлая весть оказалась на поверку обманом. Бледная, исхудавшая, но всё-таки уловимо прекрасная Минна, одетая в голубое атласное платье, с розочками вокруг выреза. Преображённая Минна, всегда очень подвижная, с быстрой мимикой, казалась сейчас задумчивой… Она смотрела туда, где вскоре должен был появиться фотограф. Она ждала, когда Дидмэн весело скажет: «А теперь замрите и улыбнитесь». Улыбка Джоконды блуждала в уголках её губ.

Я не могла приблизиться к козетке, на которую мне указали, я потеряла все свои чувства — все, только смятение мешало дышать, запутывая клубок в груди — так наматывают шерсть, пока один узелок не зацепится за другой, и все труды пойдут прахом… Нас с Марком усадили, а Минну, поддерживая штативом, поставили позади… Её руки положили одну на плечо Марку, другую — на моё плечо. Марк дрожащей ладонью накрыл её руку на своём плече. Нужно было сидеть замерев четверть часа, но я сидела бы и дальше, до самого утра, до скончания века, если бы тётя Эмма, с мокрыми глазами, но без единого всхлипа, не разняла сплетений рук и не отправила меня, поручив заботам комнатной девушки, прислуживавшей до вчерашнего дня Минне.

***

— Тебе было страшно, Агата? Страшно сидеть рядом с умершей?

— Страшно? Нет. Тревожно. Я не хотела этого. Они думали выдать мёртвое за живое. Они хотели абсолютного сходства, а мои портреты Минны были забыты. Словно бы я не старалась передать в них всю Минну, с малейшим движением её блестящих глаз, её губ, складывающихся по-кукольному, когда она обращалась к французской речи. Она любила поговорить по-французски.

— И что случилось потом?

— Её похоронили на следующий день…

— Ты видела фотографии мистера Дидмэна?

— Их принёс почтальон через несколько дней. Несколько одинаковых фотографий. Одну отдали мне. «Это на память, — сказала тётя Эмма, — о том, как неразлучны вы были…» До гробовой доски, так говорят… До гробовой доски…

— И что ты сделала с фотографией, Агата?

— Я положила её в книгу Данте. Минна любила Данте. Я положила фотографию между страниц и забыла о ней… Я помнила Минну. Мне не нужны фотографии, чтобы помнить. Этот штатив… Не могу забыть его… Не могу… Ужасный… Холодный… Мёртвый… Палка вместо позвоночника, холод вместо тепла… Не могу… Не могу…

— Хватит, Агата. Обратись в другой день… Дидмэн ушёл, исчез, унёс с собой все страшные инструменты… Их больше нет.

— О! Неправда… Они стоят там, в его ателье… Они стоят там и переживут всех нас… Они стоят там… И этот штатив… Дьявольское изобретение…

— Агата, мы говорили о том дне, когда приехал Марк. Он приехал в день твоего шестнадцатилетия, и ты была счастлива. Вы ходили вместе на прогулки… А потом? Вы оставались друг с другом?..

— Минна… мешала… Не давала покоя. Ей не хотелось уходить.

— Как это? Она снилась тебе?..

— Нет. Она приходила. Она пришла в ту же ночь ко мне в комнату. Марк был со мной. Мы лежали как брат и сестра, крепко обнявшись, не произносили ни слова. Мы горевали. Мы оба горевали о Минне. Потом она вошла…

***

Минна сказала, что хочет видеть фотографию. Хочет видеть, насколько хороша она там. «Ведь я не давала своего согласия», — сказала она. И глаза у неё были на мокром месте. Я села в кровати, но не могла говорить. Впрочем, Минна сама говорила. Всё говорила и говорила о том, что мы подло поступили, оставив её одну, что теперь она не будет участвовать в наших беседах и прогулках, что никогда ей не поехать в Париж, никогда не надеть свадебного наряда… Она пыталась разбудить Марка — она звала его, но он не слышал. Он спал, он очень устал. Он лежал, ресницы и веки его дрожали. Может быть, он слышал её, но не хотел отзываться.

Минна плакала, ходила по комнате, открывала окно — оно стукнуло, ветер вторгся в нашу комнату, в наше тепло… Я испугалась, подбежала и захлопнула рамы. Я попросила Минну не беспокоить нас. Я сказала: всё-таки это неправильно, входить к нам в комнату, когда мы вдвоём. Она зло рассмеялась и ответила, будто это нам не следовало бы уединяться. Что приличные девушки вообще не позволяют себе такого — Марк ведь её брат… А когда я снова попросила её уйти, она с досады сбросила с подоконника цветочный горшок. Он разбился, земля рассыпалась. Я почувствовала себя совсем без сил — легла и постаралась заснуть. Сон не шёл ко мне. Минна стояла перед моим взором — досадливая, какой никогда не была. Тогда мне подумалось: как смерть меняет нас…

Когда утром я едва открыла глаза, непоколебимая мысль поселилась в моей голове — я должна была нарисовать Минну. Может, тогда она перестанет являться к нам. Может, она только и ждёт того, чтобы занять своё место рядом с живыми. Я решила написать её парадный портрет, где бы она была настоящей красавицей, какой мы все её и помнили всегда.

Я писала Минну месяц. Марк наезжал к нам каждые выходные. Мы гуляли, как прежде, вспоминали его сестру. Он горевал. Конечно, он горевал. Хотя я и обещала всегда быть рядом с ним. В последний раз Марк приехал в тот день, когда я закончила портрет Минны. Он смотрел на него, и слёзы лились по его лицу. Марк своими губами прижался к губам нарисованной Минны. Он забрал портрет сестры, чтобы повесить в их доме, в холле, где бы Минна каждый раз встречала входящих своей нежной улыбкой, нарядная, словно собранная к балу.

Марк не был у нас две недели, когда моя мама получила письмо от своей старшей кузины. Та сообщала, что Марк лежит в лихорадке, и врачи не могут распознать его болезнь. Он бредил: звал то Минну, то меня; то мне, то Минне обещал, что всегда будет рядом, что никто не сможет разлучить нас.

Я тотчас стала просить мать заложить коляску и отпустить меня к Андерсам и не хотела слушать причин, по которым этого сделать нельзя. Я не допускала мысли, что болезнь могла перекинуться на меня, но верила: моё присутствие поможет Марку выбрать мир живых. Тогда я сразу поняла — мёртвые борются за него; Минна хотела сманить Марка. Минна полагала, у неё больше прав. Они раньше почти не разлучались. Минна была моей лучшей подругой, теперь она стала моим противником. Мир мёртвых выступил против меня в её лице. Мне ничего не оставалось, и я приняла эту борьбу. Нужно было спасти Марка.

Я села в коляску, Януш сказал своё «Ну, с Богом, пани Агата», и рядом с дверцей показалась та женщина, которая уже являлась мне. Ребёнка она держала у груди. Она улыбнулась мне, и я, не сдержавшись, крикнула: «Убирайся!». Страшный озноб охватил меня. Всю дорогу до имения Андерсов, пока Януш пел нежные народные песни, я боялась снова увидеть улыбку той женщины. Всю дорогу я молилась. Януш остановился у одного костёла. Он добрый и чуткий, этот Януш. Спросил: «Не хочет ли пани Агата молитовку замолвить за пана Марка? Матка Боска милосердная, непременно поможет пану. И пани поможет». Я вылезла из коляски, поцеловала Януша в щёку и поблагодарила за его доброе сердце.

В костёле я долго стояла у Матки Боски, зажгла свечу, свеча тут же погасла. Ко мне подошёл ксёндз, он спросил: «У пани беда стряслась?» Я разрыдалась, и он снова спросил: «О ком пани просит Матку Боску?» Я назвала имя, и ксёндз сказал: «Ступайте с Богом, я помолюсь о вашем Марке».

Януш повёз меня дальше. Мы ехали по тем дорогам, по которым путешествовали с Марком и Минной. Ненадолго я уснула, а когда открыла глаза, передо мной сидела она, одетая в голубое платье, в котором её хоронили. «Там дождь, — сказала Минна, — боюсь промокнуть». И улыбнулась. Я возненавидела эту улыбку: словно бы Минна знала больше, чем могла знать я, и скрывала. Я почувствовала слабость и не могла говорить. Зато Минна не умолкала весь оставшийся путь. Она то напевала глупую песенку, то предавалась воспоминаниям. И чем больше Минна говорила, тем меньше сил во мне оставалось. Я хотела крикнуть Янушу, чтобы он остановил, но горло словно бы перехватила верёвка. А Минна время от времени напевала.

***

— Что напевала Минна?

— Я плохо помню… Кажется, это:

Путешественница, не плачь.

Твоё горе скоро изольётся в реки,

утихнет в шуме ветвей,

сгорит в лучах солнца,

потонет в глухоте ночи.

Не плачь, милая путешественница,

твой путь скоро окончится,

уже близко те ворота,

к которым ты стремишься.

— Я не знаю подобной песни. Возможно, это один из девичьих городских напевов.

— Нет. Это Минна сама сочинила.

— Она пела её раньше?

— Нет, впервые я услышала её тогда, в коляске.

— Ты дремала, Агата?

— В тот момент я совершенно не спала. Я как раз проснулась, но у меня кружилась голова от слёз.

— И что произошло в имении Андерсов? Каким ты нашла Марка?

— Очень слабым. Он бредил, как и писала тётя Эмма. Звал меня, потом Минну. Он говорил, что ему невозможно жарко. Но окно в спальне было распахнуто, и, как только я зашла в комнату, меня затрясло от озноба. А когда я присела на краешек его кровати и закрыла глаза от усталости, мне показалось, будто я сижу в склепе.

— Минна тоже была там?

— Она не оставляла нас ни на минуту. Она ходила по комнате, или сидела на подоконнике, или качалась в кресле рядом с кроватью Марка. И когда он звал её, она тут же с готовностью протягивала к нему руку, отводила прядь с его лба.

— И что же случилось потом?

— Я не вынесла. Честной борьбы не могло получиться.

***

Тётя Эмма предупредила меня, что не позволит находиться в комнате Марка, если я не возьму себя в руки. Когда Минна снова подразнила меня: она сказала, Марк принадлежит ей по праву крови, а потому к ней он должен прийти, а не со мной остаться, — я запустила в неё бронзовым подсвечником. Он угодил в оконное стекло, и утром дяде Эдварду пришлось вызывать стекольщика. В ту ночь похолодало, стал хлестать дождь. Я сама пошла разыскивать кусок фанеры, чтобы закрыть окно на ночь. Януш помог мне выпилить нужный размер и вставить в оконную раму.

Минна не унималась. Она ходила по дому, её голос, её песенка разносилась по всем комнатам. Тётя Эмма спросила меня: «Агата, почему ты поёшь?» У неё было такое бледное, встревоженное лицо. Я уверяла, что не пела. «Это Минна. Она нарочно — она хочет отнять у нас Марка». Тётя Эмма присела рядом со мной и стала утешать меня. Ей это трудно удавалось: она сама не могла сдержать слёз.

Вечером следующего дня у меня случился жар. Меня уложили в бывшую комнату Минны. Она ходила подле и всё приговаривала: «Разве это не чудесно, снова быть втроём, вместе, как раньше?»

Ночью я пробралась к Марку. Он наконец уснул. Лицо его в лунном свете выглядело особенно измождённым. На тумбочке возле кровати стояла фотография, где мы втроём — с мёртвой Минной, поддерживаемой штативом. Руки с трудом повиновались мне, пока я вырезала булавкой Минну. Этой булавкой крепилась брошь к моему плащу. Я лила слёзы и молилась Матке Боске. Минна стояла на улице, под ливнем. Её одежда обвисла и прилипла к телу, она была похожа на нищенку. Её волосы казались редкими, липли к лицу и шее. В этот момент Минна выглядела такой несчастной, и я крикнула: «Минна, прости меня!» Она исчезла.

Потом я легла рядом с Марком на кровать, обняла его и уснула. Наутро он пришёл в сознание, немного говорил со мной и попросил горячего чаю. Я радовалась, что победила. Я думала, я отняла его у смерти, у Минны. Весь день Марк чувствовал себя лучше. Его щёки порозовели, и взгляд утратил, казалось, лихорадочный блеск. Он пил чай, ел бульон. Мы запрещали ему говорить, но он иногда вставлял слово-другое и обещал скоро встать на ноги. «Тогда я поеду к твоим родителям свататься», — сказал он. Он полусидел на кровати, иногда закрывал глаза и проваливался в сон. Я рисовала его голову. Мне казалось, всё теперь позади — страх, его болезнь, мой спор с Минной. Я хотела занять себя, пока Марк спал, пока он был ещё нездоров, пока жуткий осадок раздражал мои нервы.

Тётя Эмма позвала меня к столу. Её муж только что вернулся из поездки, и она распорядилась об обеде. «Кризис миновал, Эдвард, — рассказывала она за столом. — Температура спала, и сегодня Марк даже поел бульон. Теперь он точно пойдёт на поправку. Агата не отходит от него. Разве может наш мальчик не выздороветь?» Дядя угрюмо и без аппетита ковырял свой любимый бигос, оставив почти нетронутым говяжий росул. Тётя Эмма, конечно, не могла не заметить тревоги мужа, но обошла её молчанием. Она храбрилась. На самом деле её лицо оставалось подёрнуто тиной многодневной бессонницы, и веки были окрашены болезненной краснотой. Я попросила разрешения вернуться к Марку, и меня с облегчением отпустили.

Я продолжала рисовать его портрет, когда он вдруг назвал меня Минной и протянул ко мне руку. Я замерла, гадая, внезапный ли это бред, или Минна снова здесь. Марк продолжал звать. «Ну подойди же. Подойди». И когда я сделала шаг к нему, он добавил: «Ты тоже здесь, Агата. Я так рад». Я подала ему руку. Его рука была ледяной. Рядом стояла Минна. Она улыбалась ему, а он смотрел на неё и, казалось, ничего и никого вокруг больше не видел. Минна стала разъединять наши руки. Я приговаривала шёпотом: «Не трогай, Минна. Поди прочь…»

***

— Значит, улучшение в здоровье Марка было временным, и Минна вернулась именно в тот момент, когда ты, Агата, не ждала её?

— Да. Она победила.

— Марк умер тогда же?

— Как только она взяла его за руку, он повернул лицо ко мне и улыбнулся. Он сказал: «Моя любимая Агата тут, со мной» — и тут же закрыл глаза.

— Как ты чувствовала себя потом? Что делала?

— Я закрылась в комнате с Марком, обняла его и лежала. Тётя Эмма и дядя Эдвард стучали, дёргали ручку, уговаривали меня открыть. Я сказала: «Не отдам его никому. Останусь с ним. Вам придётся похоронить и меня тоже».

— Ты не рисовала портрет Марка больше?

— Нет, это был не портрет.

***

Когда Марк закрыл глаза, я тоже уснула с ним рядом. Мне снилось, что я стою у небесных золотых ворот и стучу в них. Никого рядом. Я стучу и стучу, пока не падаю в песок, в пыль, и моё светлое платье пачкается. Я думаю: теперь в этом платье меня точно не пустят. Я плачу и прошу открыть мне дверь. Я проделала большой путь, у меня нет больше сил. «Кого вы ищете?» — слышу над собой. Марка, говорю я. Только думаю, что мне уже не найти его. И тогда ворота открываются. Передо мной стоит Марк: это его лицо, только обросшее бородой. Это его улыбка, которую борода не может скрыть. Это его фигура. Я бросилась к нему, и он обнял меня. В своём счастье я совсем забыла, что хотела попасть за ворота. Он покрывал мои щёки поцелуями.

И тогда, проснувшись, я стала рисовать снова. Я видела другую картину — там Марк открывал заветные врата. Он улыбался и был добр. Он протягивал мне руку, он принимал меня всем сердцем, он показывал мне райский сад. Януш принёс мне мой чемодан с красками и новый холст, и я рисовала, пока Марк лежал на кровати бездыханный и улыбался ангельской улыбкой.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Новое утро Авроры предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я