«Трапецией под самым куполом цирка – вот чем была великая и ужасная страна для самых ярких, смелых и талантливых своих разведчиков, ученых, инженеров, полководцев, наркомов…» – говорит о своей родине сын легендарного советского разведчика, выдающийся ученый преклонных лет, прозванный Доктором Фаустом, который ищет свой вариант философского камня – формулу остойчивости Больших Людских Сообществ. «Я – не ура-патриот, скорее, увы-патриот», – словно вторит Доктору Фаусту потомственный квакер, молодой сотрудник Национального университета разведки (США), получивший в наследство эту формулу, чтобы с ее помощью прогнозировать будущее человечества. Почему именно ему передан результат главной работы ученого? Потому что эти двое мужчин любят одну и ту же женщину… И любовь старика-профессора к своей юной ученице во многом перекликается с давней щемящей историей любви семидесятидвухлетнего Гёте и семнадцатилетней Ульрики фон Леветцов. А еще в романе живет «агентура» – ученики Доктора. Они, сделавшие себя сами, пытаются создать что-то по-настоящему жизнеспособное – сначала в сегодняшней России, где их усилия никому не нужны, а потом в далеком Парагвае. В книге присутствует нецензурная брань!
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Доктор Фауст и его агентура предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Доктор Фауст и его агентура
Пролог
Суббота, 21 апреля 2019 года, одни и те же несколько минут в разных часовых поясах
Сообщение «Все клёво, работаем» было послано Троцким 21 апреля 2019 года из Парагвая в 16:00 по местному времени.
Светлячок, выехавшая в 15:05 по вашингтонскому времени на нужный хайвей, включила беспилот, прочла эсэмэску и принялась накладывать легкий макияж, привычно игнорируя неприязненные взгляды феминисток из машин слева и справа. И подумала, что в сумасшедший проект Троцкого и его товарищей, — так и хочется сказать, «товарищей по несчастью», среди которых стараниями Доктора Фауста оказался даже вполне на голову трезвый Виктор Меркушев, — она и сама вложит сотни три тысяч.
Еще «расчехлит» на несколько миллионов тех «наших», кто помнит песенку про «Чунгу-чангу» и мечтает о дивидендах, весомых, как кокосовые орехи, падающие на головы беззаботных негритят… Ведь флиртовать с Фортуной и русофилам, и русофобам потребно генетически.
Название у проекта звонкое: «Умные дороги Парагвая». Светлячок даже сделала попытку порадоваться тому, что, по крайней мере, в части звона и хайпа, все складывается удачно, — но не получилось.
Поскольку тревога, побудившая ее помчаться в аэропорт, вдруг стала той, что охватывает зверье за несколько минут до землетрясения.
Однако за проведенные в Штатах годы эмоции она подавлять научилась — вот и эта поддалась, никуда не делась, точнее — поддалась и от этого «делась», став точкой, алой, как метка от лазерного прицеливания. И в освободившемся от паники сознании замелькали воспоминания — одно за другим, не задерживаясь, бесцельно, как мишени «Бегущий олень» на безлюдном стрельбище.
Князь Гвидон же пребывал в это время в Норильске, куда прилетел, дабы склонить к партнерству владельца крупного (более пятисот бортов) автотранспортного предприятия.
В результате отправился с ним в ночной клуб — склонять так склонять!
— Что-то не так? — спросил изрядно нагрузившийся, но все еще крепкий на голову северянин, расслышавший сквозь считающийся музыкой адский грохот, как смачно выругался гость-искуситель, сделавший, — это он пояснил, источая опасное обаяние дипломата, — «сравнительно небольшой крюк» по пути из Москвы в Недогонеж.
— А что у нас вообще может быть так?! — простонал Гвидон на ушко скифской женщине с раскосыми и жадными очами, возникшей рядом внезапно и случайно, будто бы занесена была шквалом ветра с вечно морозного Таймыра. — Мы же сумасшедшие, у нас всегда все не так!
Дама отстранилась, еще более холодная, однако Гвидон смотрел уже не на нее, а на часы, навсегда запоминая эту историческую минуту — 2:05 нового дня по норильскому времени.
Потом попробовал перевести ее в московскую минуту, такую же историческую, но еще предыдущего дня, спьяну запутался и завопил, отвечая Большому Северному Транспортнику:
— Все хорошо! У нас всегда все хорошо! У нас вечное ок! И у тебя, друг, если с нами сработаешься, будет ок навсегда!
А вот Джока была в Недогонеже, при двух требующих постоянного присмотра объектах-субъектах: турбулентной Группе компаний и стремительно растущей дочери Нате, первым словом которой было не «мама», не «папа», а «бля!» — его она услышала (еще будучи «плодом малого срока») в ту секунду, как хладнокровная будущая мама сказала буйному будущему папе о том, что беременна.
Джока, теперь уже не будущая, а вполне настоящая мама с почти годовым стажем, спала, одним ухом прислушиваясь к чуть болезненному дыханию Наты, другое же навострив в сторону мобильника, поскольку уверена была, что Троцкий вот-вот позвонит и расскажет, как убеждал главу Центробанка, министра финансов и президента Республики Парагвай, что именно проект Группы компаний из неведомого им Недогонежа сделает автомобильный трафик их страны самым передовым в мире. Потом, устав хвастаться, спохватится: «Ах да, у вас ночь! Ты, небось, уже сопишь во все сопелки… Как дщерь? — И узнав, что у Наты малюсенький насморк, искренне огорчится: — Бля!»
…Что ж, она умела крепко спать и одновременно, подобно кошке, улавливать все звуки окружающего ее мира; спать, ни на секунду не убирая с лица неизменную свою полуулыбку, за которую Доктор Фауст, не мудрствуя лукаво, дал ей прозвище Джоконда…
Это уже потом друзья и будущий муж, вообще никак не мудрствуя, переделали его в Джоку. А когда хотят выпросить денег, называют Джоконей, но и это явно перемасленное обращение расточительной ее не делает, поскольку хоть человек она очень хороший, но финансовый директор — еще лучший.
Вот и пусть себе спит, пока Ната не расхнычется или муж не позвонит.
А Натан Наумович, Наумыч, Доктор Фауст, победную реляцию Троцкого, поданную, если мы правильно переводим парагвайское время в московское, ровно в 22:00, не прочитал, поскольку спал тем сном, который не зря зовется легким и беспробудным…
Часть первая
Нет, старость — это лихорадка, бред с припадками жестокого озноба[3]
Доктор Фауст — Светлячку
Суббота, 21 апреля 2019 года
Впервые в жизни пользуюсь диктофоном и злюсь, что навыки, которыми теперь в считаные минуты овладевают чуть ли не груднички, для меня, признанного ученого, сродни средневековой алхимии. Так я наказан за былое высокомерие по отношению к тем, кто с недоступной для меня быстротой умел нажимать на нужные клавиши в нужной последовательности.
Но ведь то были времена, когда по первому зову ко мне в кабинет спешили, цокая каблучками, «нежные девы и юные жены», готовые отправить в цифровую вечность мои бесценные мысли! К примеру, об особенностях управления вузами в период реформирования общественно-экономических отношений или о том, какие унитазы следует установить в туалетах строящегося корпуса бизнес-школы: дерьмовые китайские или дерьмовые турецкие.
Тем не менее, Светлячок мой, наговариваю на диктофон все, что приходит в голову, и наслаждаюсь так, будто после десятилетнего перерыва опять читаю лекцию.
Только для тебя, без предварительного плана, а потому вольную и распахнутую — такой за десятилетия моего преподавания не была ни одна другая.
Правда, проверив звучание первых фраз, обнаружил, что голос мой безжизнен, как у духа, разбуженного внезапным вызовом на спиритический сеанс.
Но тут уж ничего не поделаешь, техника, построенная на электрических схемах, меня не любит — слишком строгие требования предъявлял я к ней в радиоразведке, да и потом, будучи начальником участка на заводе.
И еще предупреждаю: лекция будет долгой, тем коснусь многих, самых разных, и одна из них — мой отец.
Вижу, как морщишься.
Будто бы слышу: «Да, отец твой был крутым, но террористом. Как ты меня ни убеждай, что он, прежде всего, гений разведки…»
И все же буду убеждать. Как в Петербурге, где ты всем своим видом показывала, насколько тебе интереснее узоры скатертей, лепнина на фасадах зданий, лица прохожих и взгляды, которыми немногие встречные мачо приглашали тебя позабавиться…
Но неужели только мне было заметно, что отпечаток униженности Питера лежит на всем и на всех? Неужели только мне бросалось в глаза, что скатерти застираны, лепнина замызгана, а мачо выглядят не как кавалергарды, а как пехотные подпоручики, потрепанные ночной попойкой?
Или это я все еще злюсь — остаточно и бессильно?
…Уже говорил, что к этой своей последней лекции не готовился. Но ты, когда будешь ее слушать, постарайся быть внимательной и заинтересованной, — как одиннадцать лет назад, в 205-й аудитории.
Когда была от меня совсем близко, в десятке метров, не более…
Едва пожав руку и приобняв, — без нежности, по-солдатски, — он приказал мне овладеть испанским в совершенстве. Правда, сообразив, что присягу я не принимал, а потому приказы по его грозному ведомству исполнять не обязан, снизошел до объяснений:
— Страна плюс целый континент, где за умение быть красноречивым тебе простится многое. Даже если вдруг расшифруют.
— А другие языки?
— Китайский и японский плохо приспособлены для наших еврейских гортаней и связок. Франкоязычного континента нет, так, четвертушка Африки, если не считать Сахары. Английского достаточно простенького, чтобы можно было поговорить с индусами о том, как бессовестны англичане, а с англичанами о том, как ленивы индусы. А у немецкого после Версальского мира будущего нет.
— А у русского какое будущее?
— Сдается мне, тоже никакого.
— Как так?! Ведь весь мир нами восхищается.
— Если так пойдет дальше, то мы это восхищение, а заодно и будущее — просрем.
Это было в тридцать шестом. Мне исполнилось двенадцать, мы с матерью жили тогда в Баку — и она отправила меня в столицу, дабы познакомился с отцом и заодно на всякий случай простился, учитывая опасность предстоящей ему долгой командировки.
Как же он решился быть так откровенным с сыном, родившимся в самой случайной и кратковременной его женитьбе? Сказать фактически без экивоков, что презирает Игрока… И кому сказать? — мальчишке, из которого, случись что, показания вытащили бы на допросе в два счета?!
А ведь другие в тридцать шестом даже во сне так уже не думали — вдруг собственная подушка услышит и донесет…
Игрок?! — что за странное и никогда не употребляемое прозвище Сталина? Почему не Коба и не Усатый? Не Пахан или Главарь? Не Царь, в конце концов?
Объясню: Усатый, Пахан, Главарь — все это вождя, выстраданного нами, а потому вечного, опускает до уровня персонажа блатных мифов или рассказов Бабеля.
Сталин, Коба для рябого Сосо были пышные «псевдо-нимы», то есть псевдо-имена, сущность его ни в малейшей степени не отражавшие.
Царь? — тоже нет. Назвав себя так всего единожды, Сосо снизошел тем самым до своей неграмотной матери, объясняя ей, кем он теперь в Москве работает.
Получил ответ: «Лучше бы ты стал священником!», над которым часто смеялся в кругу соратников: баба, что возьмешь с наивной дурочки, надеявшейся, что сан и ряса хоть как-то ее сынка ограничат и урезонят.
Нет, Игрок, и только так! — хотя бы потому, что люди для него были всего лишь фишками и фигурками, которые удобно швырять на зеленое сукно или располагать на черно-белой доске. И от которых требуется быть достаточно голосистыми, чтобы, оказавшись там, где оказались, распевать радостные песни![4]
Я неприлично долго радуюсь собственной находке, но она того стоит! Она сразу обнажает идиотизм любых попыток сравнить Сталина с Гитлером — ведь они принципиально несравнимы, они из разных миров, из разных координатных систем, и формул перехода из одной в другую не существует!
Ибо Гитлер был человеком идеи, он сросся с нею — преступной, чудовищной, но для него кровной, а Сталину на идеи было плевать, его увлекала власть, но не как банк, сорванный в грандиозной Игре, а как наслаждение самим процессом властвования!
Таким же был Наполеон — и только их, близнецов, разнесенных во времени и пространстве, стоит сравнивать!
Конечно, они были талантливы, но уж никак не талантливее многих своих современников.
В случае Сталина — это азбучно, а у Наполеона не таким уж и огромным был даже его полководческий дар: как тактик он уступал Суворову и Массена; как стратег был начисто переигран Барклаем и Кутузовым.
Ну а в политике оба были ничтожествами в сравнении, скажем, с Черчиллем или Талейраном.
Зато были азартнее всех, зато играли денно и нощно, с мужчинами и женщинами, детьми и стариками, союзниками и противниками — и это многое решало в их пользу.
Очень символично, что после окончания войны и вплоть до самой смерти Сталин часто посещал Большой театр, когда там давали «Пиковую даму». Посещал причудливо, перед последней картиной, действие которой происходит в игорном доме.
И разве это влечение его души не объясняет многое?
Но давай вернемся к моему отцу, который революцию боготворил, а к вождю относился, как только и мог рыцарь, верящий в святость Гроба Господня, относиться к ростовщику, ни во что подобное не верящему, но с изрядной выгодой продающему воину право участвовать в крестовом походе.
В обмен, например, на его деятельное участие в операции по доставке в Москву золота Испанской республики.
В обмен на подвиги руководимых им диверсионных групп и на добытые его агентурой секреты об атомной бомбе, ракетной технике, электронике, производстве цветной кино-фотопленки…
Наконец, в обмен на ликвидацию Льва Троцкого.
Впрочем, Льва отец презирал тоже — за то, что тот, по чьему приказу армия с ревом «Даешь!» снесла бы дачи сталинские, Горки Ленинские и Кремль в придачу, приказ этот не отдал, а выбрал жалкую участь падшего ангела Революции.
Незадолго до смерти пояснил, как всегда, слегка снисходительно:
— Понимаешь, мальчуган…
Почти никогда не звал меня по имени.
Ведь агенту имя не полагается, а я, его сын, был для него кем-то вроде нелегала, откомандированного на задание в далекое туманное будущее Родины, которой он служил не за страх, не за совесть, а за что-то такое, чему названия нет. Родины, которая воздала ему лишением всех званий, наград и двенадцатью с половиной годами отсидки — без амнистий и послаблений. Двухэтапной отсидки: для памятного начала — полтора года в камере на Лубянке за то, что хоть и генерал госбезопасности, но еврей… — а ведь еще был жив Игрок, в 1940 году сказавший, что ликвидация Льва — это подвиг, за который партия будет благодарна всем, кто его свершит. И детям их будет благодарна, и внукам…
Берия, отправивший Игрока в давно ожидающий того ад, из лубянской тюрьмы успел отца вытащить… но вскоре наступил второй этап, и генерала — за гуманное отношение к нему грозного мингрела — заперли сначала в Бутырках, а потом во Владимирском централе.
На одиннадцать лет.
А последующие отказы в реабилитации, в восстановлении звания и назначении пенсии были чем-то вроде приветов от Родины, с удивлением обнаруживающей, что ее верный сын, один из лучших разведчиков мира, все еще не сдох.
Но вот что странно: в ответном отношении отца к Родине обиды и неприязни не было — нет, он держался за нее, как держится за трапецию гимнаст, работающий без страховки под куполом цирка.
Да, трапецией под самым куполом цирка — вот чем была великая и ужасная страна для самых ярких, смелых и талантливых своих разведчиков, ученых, инженеров, полководцев, наркомов, а когда они, исполнявшие на ней невиданные ранее трюки, померли, она, проржавевшая, оказалась на помойке.
Он умер тридцать восемь лет назад, а мне сейчас девяносто пять. И я говорю ему, внедрившему меня в недоступное для него самого будущее: «Вы были правы, товарищ комиссар госбезопасности, относясь ко мне, как к многообещающему резиденту. Любой другой вид отцовской любви показался бы мне пресным».
А он, объясняя, почему не уважал Льва, сказал мне:
— Понимаешь, мальчуган, организатор Октябрьской революции, организатор победы в ужасной войне, ничего вроде бы не боявшийся, вдруг испугался ненависти, которая питала к нему верхушка партии. Хотя этому сборищу говнюков было так легко противопоставить маузер и энергию напора… тогда, например, когда, вернувшись из Батуми, он обнаружил, что дату похорон Ленина ему намеренно сообщили более позднюю — для того только, чтобы его среди камлающих у гроба не было и чтобы вся страна поняла, в чьих руках сила и власть… Повторяю, командный окрик, пара сотен штыков и маузер под унылые носы этих «верных ленинцев» — но нет, захотел, видите ли, стать пророком… Он, кого даже атеисты считали дьяволом во плоти!
И заключил:
— Ты, мальчуган, учти, что в иудео-христианской цивилизации, — работая после шестьдесят четвертого года редактором издательства «Международные отношения», отец получил наконец возможность читать запойно и любил недавно узнанными терминами щегольнуть, — безрассудно религиозны лишь евреи и русские. Евреи любят Бога так истово, что в любую минуту готовы от него отречься; русские ненавидят дьявола так страстно, что в любую минуту готовы им увлечься. И неважно, в чьем облике он явился: Льва с его рыком или Игрока с его тихими, приговаривающими к «высшей мере» речами.
Глава первая, начинающаяся с того, что она — Светлана
Конечно же, Светлана, — и тут Наумычу для придумывания прозвища Светлячок задумываться не пришлось.
А вот она свои творческие способности во время первой его лекции на секунду напрягла и написала Сережке записку: «Он похож на измученного познанием доктора Фауста!»
Много позже Наумыч, благодаря Светлячка за придуманное для него прозвище, рассказал, как сюжет первой части «Фауста» через много лет после ее написания, был про́жит (правда, с «точностью до наоборот») самим Гёте и редко вспоминаемой Ульрикой фон Леветцов[5].
Назвал рассказ Нагибина, который ей нужно непременно прочитать… И она прочитала… раз, другой, третий… выучила почти наизусть… и потом часто примеряла ту давнюю историю на себя и Доктора Фауста.
Потом перестала: что толку им с Доктором пребывать в прошлом, ей самой рядиться в платья Ульрики, а ему — в камзолы Гёте, если их совместное пребывание в настоящем все более похоже на выходы в открытый космос, для чего, как известно, нужны не одежды, а скафандры.
Однако это случилось много позже, когда с самой первой лекции по теории управления для четверокурсников много воды и утекло, и испарилось; в сентябре же 2008 года Светлана просто написала Сережке, что «легендарный Наумыч» похож на измученного познанием доктора Фауста.
Написала, не подозревая, как глубоко в будущее ей удалось заглянуть.
Да и Сережка на записку эту глянул одним глазком. Он тоже ни о каком будущем не думал, а слушал рассуждения «легендарного Наумыча» — и кипел, внутренне пузырясь и булькая…
А говорил тогда Наумыч вот что:
— Была когда-то компания DEC, Digital Equipment Corporation, начинавшая в тысяча девятьсот пятьдесят седьмом году с цехов в небольшом здании бывшей шерстеперерабатывающей фабрики в штате Массачусетс, а потом, до середины девяностых задававшая тон в производстве компьютеров. Впрочем, основатели DEC, Ольсен и Андерсон, слова «компьютер» избегали, оно у них ассоциировалось с чем-то большим и дорогим, требующим отдельного зала и многочисленного обслуживающего персонала. Таковыми, большими и дорогими, они в то время и были… Кстати, тогда же СССР со своими БЭСМ, «Быстродействующими электронно-счетными машинами», и «МИР», «Машинами для инженерных расчетов», числился на вполне передовых позициях. Но DEC не просто шагнула вперед, она прыгнула вверх — и у нее появился процессор «Альфа», на порядок опередивший интеловские, у нее появилась своя операционная система, в сравнении с которой майкрософтовские игры с «окнами» воспринимались как забавы в песочнице — и все это служило ясной и благородной цели: дать серьезным ученым и инженерам гигантские возможности для решения сложных задач. Но Hewlett-Packard, Intel, Microsoft, Apple предпочли флиртовать с рядовыми потребителями, то есть с недоучками. Они уткнули их мордами в гаджеты, они помогли опутать их Сетью, холуйский девиз «Клиент всегда прав!» стал «Виагрой» для увядающей потенции человечества, и в итоге построена цивилизация примитивности и заурядности, в которой, боюсь, для России места нет… Вы хотите что-то сказать, юноша?
Это он сделал вид, что заметил наконец Сережку, тянувшего руку после первых же прозвучавших на лекции фраз. Того самого Сережку, которого почти все встречавшиеся с ним преподы мечтали погубить неудами. И чтобы потом сразу же в армию его, а следом, без задержек, в тюрьму, на пожизненное, но еще лучше — под пулю за попытку к бегству, потому что общаться с ним для замученных бедностью и чудовищной аудиторной нагрузкой доцентов с кандидатами было адски трудно.
Но нервы Наумыча были гораздо крепче. Он, декан и профессор, закончивший когда-то отделение «Радиоразведка» Высшей школы НКВД, а потом из органов изгнанный, с трудом добился должности начальника участка сборочного цеха Недогонежского радиозавода и, работая иногда по две смены подряд, получил вечернее высшее математическое образование и заочное высшее экономико-управленческое. Но не эта необычная биография, не диссертации, монографии и множество статей были причиной того, что авторитет его стал непререкаем, — просто есть суждения, вобравшие в себя и основательность знания, и экзальтированность веры.
Одно из них: «Наумыч — это Наумыч!»
И он о будущей своей агентуре, задорной, как сжимающее желудки молодое вино, знал многое.
Прежде всего то, что они — круглые отличники, получавшие, впрочем, свои «отлично» по-разному.
Блондинка, которой он вскоре даст прозвище Светлячок, действительно сияет свежестью, умом, доброжелательностью, благодарно усвоенными знаниями, а потому пятерки в ее зачетке — это яркая, но бижутерия. Особенно в сравнении со скромным перстеньком белого золота с голубым бриллиантом, который ловит любой лучик и вспыхивает на ее пальце прощально, как осеннее небо, — ибо подобные особы всегда прощаются лучезарно с сей минутой, чтобы еще сильнее осветить следующую;
Джока — хорошенькая шатенка с улыбкой слегка рассеянной и словно бы занавешивающей постоянную работу едкого ума, для которого числа информативнее слов, а слова дороже эмоций, — и, слушая ее всегда идеально структурированные и продуманные ответы, педагоги и сами начинают верить в незыблемость изреченных ими на лекциях и семинарах истин;
Князь Гвидон прозван так не только за княжескую осанку, но еще и за то, что, подобно сказочному герою, вполне способен сначала спружинить в сверхусилии:
Сын на ножки поднялся,
В дно головкой уперся,
Понатужился немножко:
«Как бы здесь на двор окошко
Нам проделать?» — молвил он,
Вышиб дно и вышел вон… —
потом, по инерции, спасти Царевну Лебедь… а потом удовлетворенно погрузиться в вечный кайф, взвалив на спасенную царевну строительство столицы, на дядьку Черномора — обеспечение безопасности, а на белочку — наполнение бюджета.
Однако же кайф, в понимании Гвидона, это не шербет, кальян и одалиски, а обретение знаний. Любых: по космологии и филологии, по физике плазмы и микробиологии; об арктических течениях, фондовых рынках и нехороших поступках Медичи, Сфорца и Борджиа… и так далее и так далее… Конспектировать умные мысли умных людей, наслаждаясь порханием дорогой ручки по дорогой бумаге или послушностью клавиш дорогого ноутбука, — какое блаженство! А ведь оно у нашего Гвидона возводится в квадрат и даже в куб — на фоне святой веры в то, что стараниями любящих его, своего чудного Князя, женщин, дядек и белочек город будет хорошеть, безопасность крепнуть, а доходы пухнуть.
О Сережке же Наумыч знал особенно много.
То, например, что тот всегда сидит на лекциях, отвернувшись от доски и кафедры. При этом демонстративно читает учебник или монографию, из которых лектор надергал излагаемый материал.
То, что поднимать его, задав особо каверзный вопрос и надеясь, что всенародно обосрется, бесполезно: он выскажется безукоризненно верно или парадоксально неверно, но затем в споре вывернется.
Что бесполезно также выгонять его из аудитории, обещая расправу на экзамене, — потребует создания комиссии и, отвечая, непременно изложит два варианта: «как меня научили бы, если б не отлучили от посещения» и «чему я сам, отлученный, научился». И будут его слушать, размышляя тоскливо: зачем такие блестящие головы достаются таким отъявленным мерзавцам?
Парадокс, однако, заключался в том, что Наумыч приказывал все эти экзамены записывать для полного контроля на диктофоны, а потому Сережке вынуждены были ставить пятерки, публиковать в сборниках его доклады на конференциях и поздравлять потом с очередным присуждением ему Потанинской стипендии.
Итак, студиозус неустанно тянул руку, а когда возможность «сказануть» была ему наконец дарована, воспользовался ею сполна.
— Профессор, — именно так, а не по имени-отчеству.
Именно так, равноправно, когда к названию должности прибавляют «мистер» в одном только случае, при обращении к президенту, а всех прочих служивых кличут коротко и просто: «губернатор», «сенатор», «конгрессмен»…
Наумыч мигом уловил Сережкино амикошонство, но виду не подал, а ждал, когда тот развернется во всю свою могутную ширь. И невысокий, подвижный, как бес, пляшущий на острие хайтек-прогресса, Сережка «развернуться» не преминул:
— Давным-давно Шиллер сказал: «Любовь и голод правят миром!» Насчет любви — фигня, ее время прошло, теперь «Азарт и голод правят миром!». Азарт таких, как Джобс, Возняк, Уэйн, Брин, Касперский, Маск — и голод семи миллиардов бессмысленных двуногих, вечных иждивенцев. А потому азартным приходится формировать потребности бессмысленных таким образом, чтобы те — в свое удовольствие — жрали и спаривались, но не мешали при этом менять мир к лучшему!
— Вы резки, юноша! — редко случалось Наумычу быть столь смиренным. И не морщиться при этом, а, скорее, «антиморщиться», то есть сменить привычно складчатую кожу лица на невесть откуда взявшуюся другую, совсем иного качества, облегающую его скулы и челюсти так же плотно, как перчатка — руку прелестницы.
Однако, увидев эту гладкость внезапно изменившегося лица декана, хорошо знакомые с ним сотрудники вспоминали почему-то не о прелестницах, а о том, чей он сын и чем именно прославился его отец…
Но ошибся бы тот, кто подумал бы, будто Наумыч на той лекции разгневался мгновенно. Нет, он казался невозмутимым, хотя там, где все еще бесперебойно, несмотря на возраст, стрессы и курение, работали сердце и легкие, возникла пустота. Появляющаяся, как правило, когда он вспоминал о стране, которую случайно подвернувшиеся возмездию трое мужиков оттащили на замусоренное кладбище истории.
Давно уже состоялся тот вынос тела, однако Наумыч все еще мучился, вспоминая, что агонизирующая страна иногда все же становилась привлекательной, как очень старая и очень уродливая леди, на лице которой вдруг проступают черты некогда хорошенькой мисс.
Вот и на лекции Наумыч припомнил, как в начале восьмидесятых пришла в Недогонеж телеграмма, в которой председатель правления корпорации DEC поздравлял «коллег» из недогонежского объединения «Электроника» с началом успешного выпуска так называемых рабочих станций… вполне уважительно, хотя и несколько иронично поздравлял.
То были по сути дела персональные компьютеры, которые объединялись в систему «мыслящих» единиц; то был прообраз современных «облачных вычислений» — а ехидство американского менеджера основывалось на том, что «железо» было слеплено по добытой нашими разведчиками документации. Программное же обеспечение — говоря по-современному коды — построчно разбиралось и улучшалось молодыми математиками, выпускниками недогонежского университета.
Гэбисты, особенно охотно совавшие свой нос туда, где творилось нечто, их мозгам недоступное, считали, что среди «кодеров» слишком много евреев, однако вынуждены были терпеть, подчиняясь предписаниям Политбюро не копаться, против обыкновения, в анкетах, поскольку «рабочие станции» военным нужны срочно.
Но телеграмма!.. О, это было ЧП! — и комитетчики, упреждая получение крепких пенделей за утечку секретной информации, предложили генсеку прополоть ряды офицеров Минобороны и технологов «Электроники». Однако не учли наличие в тексте телеграммы нюанса, польстившего самолюбию Брежнева: председатель правления, упомянул, поздравляя, что китайцам, укравшим документацию DEC тремя годами раньше русских, выпуск продукции наладить до сих пор не удалось.
И сказал тогда, миролюбиво причмокивая, бровастый генсек, которому, если по правде, обрыдло уже все, кроме охоты: «Штатники секреты свои просрали дважды — и ничего. И китаёзы вон обделались, но не больше обычного щурятся… Так что давайте-ка, лучше наградим всех причастных недогонежцев!»
Немного смешно гордиться подобным — подумаешь, подвиг, сумели в кратчайшие сроки передрать у американцев их передовую разработку! Но ведь тогда сумели, а сейчас и на это не способны! Но ведь мы сумели, а китайцы — нет, и немцы бы не сумели, и японцы, и французы… Значит, держались мы тогда недалеко от лидера! И ведь долго так было, с начала шестидесятых, когда, с отставанием всего лишь на полгода, создали на заводе в Таганроге настоящую интегральную микросхему на полупроводниках…
Но тут Наумыч, чтобы пустота в груди не стала совсем уж вакуумной, заставил себя отвлечься от воспоминаний и внимательнее прислушался к тому, что кричал Сережка, которого дважды повторенное «юноша» оскорбило донельзя.
— Объяснять историческое поражение нашей страны тем, что человечество, видите ли, зашагало куда-то не туда?! По-вашему, именно поэтому мы глотаем пыль на обочине?! Тогда попотчуйте нас заодно рассказами о таблице Менделеева в недрах Сибири и о том, как русофобы всего мира мечтают их захватить!
«Троцкий! — прогремело в голове у Наумыча. — Внешне непохож, но повадки, но энергетика — стопроцентная реинкарнация Льва!.. Вот бы отец удивился!»
Светлячок (прозванная так вскоре) смотрела на грозного декана с сочувствием — как на комика, который вот-вот сядет со всего маха в лужу, и поначалу это будет безумно смешно, но через две-три секунды придет понимание, какая адская боль прошила копчик бедолаги.
Гвидон поглядывал то на лектора, то на Сережку, и ясно было, что мысли друга он всецело поддерживает, но, случись ему их излагать, говорил бы с Наумычем тоном доброго властелина, расстроенного тем, что знаменитый звездочет и книгочей так неожиданно превратился в недоумка. Однако при этом называл бы бывшего мудреца не иначе как «досточтимый профессор».
А Джока словно бы смотрела фильм, сюжет которого удивительно согласован с последовательностью ее безукоризненных умозаключений:
— сейчас Наумыч прогонит Сережку вон… навсегда… то есть до экзамена;
— вечный изгнанник потребует создания комиссии, которая в угоду декану будет настаивать если не на двойке, то на трояке, чтобы надоевший всем мерзавец не получил диплом с отличием;
— однако престарелый факультетский гарант справедливости настоит на четверке — чтоб ни нашим ни вашим;
— а готовиться к экзамену они с Сережкой будут вместе, потому что у нее всегда самые толковые конспекты на всем потоке — и этот дополнительный шанс привязать его к себе еще крепче она не упустит;
— после экзамена, на котором его хорошо поимеют, он прибежит к ней плакаться по поводу идиотского устройства мира — и вот тогда…
Вывод: замысел стать его женой, возникший у нее еще в конце первого курса, когда «будущий муж», роняя слюну, гонялся за Светлячком (тогда еще просто Светланой), вполне реализуем!
Что и требовалось доказать.
И, будто бы прочитав мысли всех троих, Наумыч решил обойтись без образцово-показательной порки. Лучше неожиданный хук слева, тем более что Троцкий, слегка устав, на последних вдохах-выдохах произнес совсем уж запредельное:
–…Есть такое выражение «Врет, как очевидец». Но гораздо хуже, когда кто-то, не ожидая, что его поймают на слове, врет, как проповедник.
— Проповеди произносить не умею, — усмехнулся Наумыч, — а если б даже и умел, то вам, именно вам, проповедовать бы не стал. Цитировать Евангелие от Матфея, перед кем не стоит метать бисер, тоже не буду. Просто констатирую: наше с вами общение бессмысленно, а потому…
Ликующим стало лицо Сережки: он вынудил легендарного Наумыча стать банальным и изгнать дерзко мыслящего студента без права посещения. Чтобы потом, на экзамене, стараться, едва не выпрыгивая из идеально выглаженных брюк, завалить его.
–…а потому, — продолжил Наумыч почти ласково, — я запрещаю вам появляться на моих лекциях в течение всего учебного года. Но, учитывая вашу незаурядную одаренность и стойкое присутствие в базе данных Потанинского фонда, что, безусловно, делает честь нашему факультету, «отлично» на экзамене поставлю вам автоматически. При непременном, однако, условии вашего отсутствия и в этот день. Зачетку передадите с друзьями.
Выждал минуту. Удивленно посмотрел на Троцкого: ты еще не аннигилировал? — и взревел неожиданно:
— Ты слышал, что я сказал?! Пошел отсюда на хер!
«Британские ученые установили» — когда-то этой фразой любили начинать любую околонаучную дребедень. Но они действительно установили, что двое юных хищников одного и того же вида не могут примириться с существованием друг друга ранее, чем после хорошей драки. В нашем же случае, будто бы доказывая, что человек хищен в любом возрасте, неприлично долго живущий самец с пеньками зубов, стыдливо прикрытыми металлокерамикой, охотно ринулся в бой с юнцом, оскалившим вполне достойные уважения натуральные клыки. Повод для схватки нашелся бы всегда: воспевал бы, к примеру, Доктор Фауст полезность отдающих мистикой комплексных чисел или, напротив, обличал бы вредоносность невинных десятичных дробей, Троцкий все равно разразился бы наглым лаем, получил в ответ хриплый рык — и в бой!
Но в сказанном Доктором Фаустом был совсем уж оскорбительный для Троцкого нюанс: «пятерка» — словно бы брошенная в него перчатка. О, если б можно было хотя бы счесть ее символом вызова на дуэль! — так нет же, перчатка эта будто ворковала: «Возьми меня, малец, а то у тебя ручонка замерзла!»
«Экий он чувствительный!» — подумает иной читатель и, возможно, будет прав: времена нынче такие, что пощечины мы все чаще именуем шлепками[6], однако наш Сережка-Троцкий, подобно Троцкому Льву, своему прообразу, считал, что любой замах — это уже пощечина.
Доктор Фауст — Светлячку
Суббота, 21 Апреля 2019 года
Итак, я наговариваю это на айфон, стоя на балконе палаты люкс, приписанной к сердечно-сосудистому отделению.
Говорливая сестричка, готовая кокетничать даже с покойником (в разумных пределах, конечно!), поведала якобы по секрету, что такая палата в «их корпусе» всего одна, а во всех четырех корпусах клиники — две, и зовутся они просто: «первая губернаторская» и «вторая губернаторская».
Учти, только за деньги, даже только за очень большие деньги в такую не положат, нужно высочайшее соизволение — и я было возликовал, что мои научные достижения верифицированы так оригинально, но…
— Это вам как участнику войны. Отечественной… — в голосе сестрички было столько почтения к моей престарелости, что оставалось лишь добавить: «восемьсот двенадцатого года», однако честная девочка добавила другое:
— Тем более заплатили вы по максимуму…
Заплатил, как ты понимаешь, Троцкий. Я отнекивался, но он буркнул в обычной своей дружелюбной манере:
— Не несите херню! — из чего стало ясно, что он даже и не вынес вопрос о столь существенных затратах на совет директоров, а швырнул деньги со своей личной карты.
Сейчас он — знаешь ли ты это? — на приеме у кого-то из важных лиц Парагвая. Вместе с Виктором Меркушевым, бывшим моим дипломником[7].
А ты, если б узнала, что я в больнице, в «первой губернаторской», тут же начала бы гадать: а ну как «сердечно-сосудисто» захворает сам губернатор — не турнут ли меня отсюда вместе с моими воинскими заслугами? Но, во-первых, он спортивен и ему далеко до соответствующей степени износа; во-вторых, если все же даст слабину, то будет отправлен в Кремлевку; в-третьих, есть еще одна «губернаторская» и даже если она приписана к гинекологии, то губернатор, как и любое начальство, — сущность среднего рода.
Так что, не переживай, вспомни призыв из романса: «Уймитесь, волнения страсти!..»
Я уже говорил, что стою на балконе. Довольно зябко, апрель выдался нервный — его бросает то в жар, то в холод… На этом о погоде все, теперь надо о пейзаже, открывающемся с высоты ястребиного полета…
Помню, отец, отправляясь в очередную командировку, — как позже выяснилось, в Мексику, ликвидировать Льва Троцкого, — попробовал еще раз выступить в роли наставника, поскольку с испанским у меня, естественно (я не унаследовал его уникальные способности к языкам), ничего не получилось.
В тот раз он потребовал, чтобы я перенял у классиков русской литературы, особенно у Тургенева, мастерство в описании природы.
— Ты, конечно, эти страницы пролистываешь, ищешь места, где Ванька Таньку полюбил! — гневался он не на шутку. — Запомни: «Таньки» — это всего лишь одна из возможных приманок для нужных «Ванек»! Другое дело, если научишься видеть пейзаж, обращая внимание на неприметные, но важные детали. Умение их подмечать сделает из тебя хорошего разведчика, а уж умение толково использовать — признак высокого класса.
…Он был прав — я действительно «пролистывал про природу» и искал про «Ванек-Танек». Помнится, раздобыв академическое издание «Тысячи и одной ночи», предвкушал поллюционное возбуждение от описания знойных арабских страстей, да не тут-то было! Скука, доложу тебе, смертная, персонажи сказок занимаются черт-те чем, только не любовью, а когда все же ею, родимой, то описывается это чересчур поэтично: «Он ввел жилу сладости во врата разрыва…»
Слушай, но ведь запомнил! Даже сейчас повторил вслух, и в паху отозвалось что-то мужское — так едва уловимо пах (пардон за невольную игру слов!) давно пустующий флакон из-под вельможного одеколона «Шипр».
Итак, пейзажи… Нет, стоит все же завершить рассказ про отца… Однажды заметил, что он большинство страниц в «Озорных рассказах» Бальзака именно пролистывает, да еще и морщится, злясь на отсутствие чего-то, по-настоящему его интересующего. А потом вдруг раз! — и впился в текст. Как ты думаешь, в каком месте? А со сколькими женщинами он сближался во имя безукоризненного выполнения очередного задания, не знаешь? Вот и я не знаю, но подозреваю, что со многими, коль скоро из всех его жен (четырех или пяти, биографы до сих пор путаются) только моя мать не была связана с работой — и то, наверное, потому, что тогда у него и работы этой не было.
Ладно, неважно, поговорим о пейзаже.
Никакого буйства красок нет и в помине. Листочки едва проклюнулись, и в сегодняшнем неожиданном холоде производят впечатление сильно недоношенных, слишком ново рождённых — поэтому хочется разместить их в находящемся неподалеку перинатальном центре.
Несмотря на сумерки, воздух прозрачен и ничего от глаз человеческих не скрывает: можно рассмотреть любую выпуклость, трещинку и червоточинку на любом стволе, даже на самом неприметном и невзрачном, похожем на давно внедренного, но пока все еще «спящего» агента…
Чувствуешь, научился я таки разглядывать природу глазами разведчика! Жаль, отец не успел этому порадоваться…
Понимаю, ты привыкла к общению со мной в стиле «несостоявшийся прадед и его неслучившаяся правнучка», а болтающим «ни о чем и ни зачем» меня не знаешь… И злишься, оттого что я впервые, надиктовывая тебе послание, говорю не о любви, а черт-те о чем — так ведь, Светлячок, у меня всю жизнь не получалось описывать чувства, как же сейчас суметь?
Нет, все же чудовищно нелепо, что ты появилась на свет через шестьдесят четыре года после моего рождения!
Шестьдесят четыре года! Господи! Советский Союз, в вечном цветении которого я был когда-то уверен, просуществовал не намного дольше!
Ты опоздала на сорок пять лет относительно первой моей близости с женщиной.
Ты опоздала на десятилетия и даже не застала мое поколение, романтическое в служении любимому делу и давившее в себе мешающие этому служению чувства… А когда все же необходимо было о них сказать, то мы словно арендовали слова у поэзии.
У Пастернака, например:
Мне снилась осень в полусвете стекол,
Друзья и ты в их шутовской гурьбе,
И, как с небес добывший крови сокол,
Спускалось сердце на руку к тебе…
У Цветаевой:
Вот и сошлись дороги,
Вот мы и сшиблись клином.
Темен, ох, темен час.
Это не я с тобою, —
Это беда с бедою
Каторжная — сошлась…
У Арсения Тарковского:
Когда настала ночь, была мне милость
Дарована, алтарные врата
Отворены, и в темноте светилась
И медленно клонилась нагота…
Или у него же:
В переулке твоем
В этот час непогожий
Я — случайный прохожий,
Под холодным дождем,
В этот час непогожий,
В час, покорный судьбе,
На тоску по тебе
Чем-то странно похожий.
А я вот ни минуты не простоял у твоего дома — ни под дождем, ни под звездами. У нас не было ни одной ночи, не случилось ни одного свидания.
Даже стихи тебе никогда не читал, словно это помешало бы праведному отправлению функций мудрого наставника. Глупо — тем паче что всегда так увлеченно обсуждал бесконечные твои диссертации… Все же, видимо, прежде и полнее всего я — ученый. А любовь к живописи, к литературе и музыке — не хобби, конечно, но и не суть моя.
Может, кстати, поэтому некая размытость, постоянная высокоэнтропийность стихов Мандельштама меня от них отталкивала — при неизменном к ним же притяжении. Непонятно? Объясню. Я признаю, что
Все перепуталось, и некому сказать,
Что, постепенно холодея,
Все перепуталось, и сладко повторять:
Россия, Лета, Лорелея… —
гениальные строки, но как ученый, как аналитик все же предпочел бы, чтобы перепуталось хотя бы чуть меньше, чем все — тогда и сказать, может быть, было бы кому.
Но когда рядом с ним, с великим вечным Пьеро, засвистела уже не семихвостка Карабаса-Барабаса, а всамделишные пули, он сразу же стал и посюсторонне, и потусторонне резок и четок:
Наливаются кровью аорты,
И звучит по рядам шепотком:
— Я рожден в девяносто четвертом,
— Я рожден в девяносто втором…
И, в кулак зажимая истертый
Год рожденья с гурьбой и гуртом,
Я шепчу обескровленным ртом:
— Я рожден в ночь с второго на третье
Января в девяносто одном
Ненадежном году, и столетья
Окружают меня огнем.
…Так мало времени, так о многом нужно сказать, а я читаю стихи, чего ни разу не делал, когда возможностей и времени было — через край.
Ну не старый ли я мудак?!
Не сбрендивший ли «прадед твой»?
Но ты ведь привыкла к моим старческим причудам? Ты ведь даже находишь некое мазохистское удовольствие, прощая их? Сознайся, моя Сверкающая, моя маленькая хищница, так удачно обжившая джунгли империализма!
…Только сейчас сообразил: если что, то прилететь из Штатов на мои похороны ты не успеешь. Ждать ведь тебя не станут, никто не знает, что мы вот уже девять с половиной лет разговариваем с тобою постоянно.
По скайпу: до последнего года по вторникам и субботам, в московские 16:30; в последний год — только по субботам.
Мысленно: в любой другой день или любую другую ночь — как только понимаем, что сможем услышать друг друга вопреки всем законам физики…
И только те трое суток, что я провел в «первой губернаторской», из ритуала выпали — будто бы бесследно, будто бы насовсем. Мне это далось тяжело, — вот и вышел на балкон, чтобы выговориться…
Глава вторая, начинающаяся с того, что Доктор Фауст тосковал
Да, читая в 2008/09 учебном году свой знаменитый курс лекций по теории управления, которого студенты ждали, как измученные полярной ночью северяне ждут первого восхода солнца, Доктор Фауст не творил, как прежде, не парил, как раньше, а по инерции отрабатывал положенные учебным планом часы.
И тосковал.
Трудно поверить, будто человек, молодость и зрелые годы проведший в небезуспешных сражениях с невозможным, будто старик, за несколько лет сумасшедшей работы добившийся международного признания факультета экономики и управления Недогонежского университета, а в годы, когда все разрушалось, осуществивший строительство нового корпуса бизнес-школы, стал мысленно называть себя не иначе как дерьмом — однако именно так и случилось.
Почему — рассказ отдельный.
Сравнительно недалеко от Недогонежа в еще неширокий, но уже тихий Дон впадает живописная речушка с явно тюркским названием, ясно дающим понять, кто когда-то был хозяином этих мест. Там в советское время была расположена турбаза «Березка», никакому заводу или вузу не принадлежавшая, а потому предоставлявшая летний отдых народу не узко ведомственному, а бойкому, компанейскому, в основном молодому. Народ этот купался, загорал, пил, крутил романы — быть может, не черноморского накала, пусть вспыхивавшие и гаснувшие не как костры, но уж точно — как костерки.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Доктор Фауст и его агентура предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
4
«Песня о Сталине», 1938 год, композитор М. Блантер, текст А. Суркова: «На просторах Родины чудесной, / Закаляясь в битвах и труде, / Мы сложили радостную песню / О великом друге и вожде…» Феноменальный протодьяконский бас Максима Дормидонтовича Михайлова придавал исполнению воистину литургическую мощь.
5
Он полюбил Ульрику, когда ему было семьдесят два, а ей семнадцать, и через два года, предварительно получив у лучших тогдашних врачей заключение о том, что здоров абсолютно и феноменально, просил ее руки. Она отказала. Выплеснув боль в гениальных стихах («Мариенбадская элегия»), отвергнутый Гёте прожил после этого еще восемь лет, в течение которых завершил наконец «Фауста». Ульрика же дожила до девяноста пяти, так и не побывав замужем и сохранив, вольно или невольно, верность если не самому Гёте, то его любви. С искренним сочувствием к ней написан замечательный рассказ «Последняя любовь» выдающегося советского писателя Юрия Нагибина, а русский астроном Сергей Белявский назвал в ее честь обнаруженный им в 1917 году крупный астероид.