Возвращение в будущее

Мария Цейтлин, 2015

Книга Марии Цейтлин – настоящий подарок для тех, кому по душе неспешные семейные саги, истории семьи на протяжении поколений. Судьбы, переплетенные с трагедиями и праздниками 20 века и вызовами века 21… Роман написан с великолепным чувством историцизма, понимание эпохи. И это при том, что его автору его – еще совсем молодой писатель, израильтянка Мария Цейтлин. Роман будет интересен и поклонникам творчества Дины Рубиной, Людмилы Улицкой, Маргариты Хемлин.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Возвращение в будущее предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Часть I

Детство (1928–1941)

I. Хашелея

Я родилась в Белоруссии, в Могилёве, в доме на Вербовой улице, вблизи речки Дубровенки — притока Днепра. При рождении мне было дано имя Хашелея, составленное из имён двух покойных бабушек: Хаси и Леи. Родилась я дома и, когда через три дня отец пошёл регистрировать свою новорожденную дочь, он вдруг ясно представил себе, каково будет его девочке с таким именем, когда среди русских имён её сверстников вдруг появится Хашелея. И поэтому он решил не смущать народ и нарёк дочь Елизаветой, видимо решив, что длинное имя “Елизавета” вполне сойдёт за прямой перевод не менее длинного “Хашелея”… Не знаю, было ли известно моему отцу, что имя это, столь привычное слуху русского человека, на самом деле еврейского происхождения и означает оно “клятва богу”.

Моё детство было окружено красотой. Красотой места, где я родилась, красотой людей, в среде которых я росла. Могилёв, раскинувшийся на берегах Днепра, среди озёр и ручьёв, окружённый лесами, не мог не вызывать восхищения своей природой. Безусловно, для каждого человека то место, где он родился и вырос — самое красивое место во Вселенной. Живописная местность, в которой расположен город, достойные кисти художника крутые склоны холмов и речные долины, многочисленные овраги на склонах Дубровенки, богатая растительность: величественные тополя, шумящие густой листвой, раскидистые клёны, конский каштан с причудливыми, похожими на большие декоративные свечи соцветиями, липы, ели, берёзы, дубы, всевозможные кустарники и ко всей этой красоте примешивался в конце весны аромат сирени и жасмина! Могилёв утопал в садах!

Улица, на которой стоял наш дом, обязана своим названием вербам, растущим вдоль домов по всей длине улицы до озера. Вблизи дома небольшой мост через Дубровенку, а чуть дальше, поднявшись по мосту, и перейдя на другую улицу, можно было увидеть дом тёти Ханы — маминой старшей сестры.

Вербовая улица проходила параллельно речке, таким образом, фасад нашего дома, принадлежащего ещё до революции моему деду Гиле Цейтлину, выходил на улицу, а его противоположная сторона была обращена к речке Дубровенке. Этот красивый просторный дом из четырёх комнат, кухни, передней, огромного погреба мы разделяли с жильцами — еврейской семьёй, снимавшей у нас комнату, Сидаревскими Айзеком и Сарой и их тремя детьми. Жили все очень дружно, вместе пололи грядки в огороде, сажали огурцы, помидоры, петрушку, собранный урожай делили поровну, вместе готовили в большой русской печке. Набожная Сара строго соблюдала законы кашрута, но с пониманием отнеслась к маме, когда той пришлось готовить мясные котлеты на сливочном масле, поскольку только в таком виде Гиля соглашался их есть. И женщинам пришлось разделить печку.

Родители соблюдали традиции, конечно, не так строго, как наши жильцы, но многие вещи были святы в нашей семье. Помню, как нам с братом вручали купленную на рынке курицу и посылали в другой конец города к резнику, чтобы тот, зарезав её особым способом согласно еврейской традиции, помог ей умереть без мучений. Только так несчастная курица объявлялась кошерной. А когда хотели побаловать себя телятиной, то собиралось несколько еврейских семей — благо жили по соседству — приглашали резника и, подвесив телёнка в коридоре нашего дома, резали его согласно всем требованиям кашрута.

Так же сообща готовились к Песаху. Many пекли сами. И занимались этим мужчины. Поскольку изготовление мацы — процесс очень трудоёмкий, требующий определённых условий, её начинали выпекать за несколько дней до наступления Песаха, а затем хранили по всем правилам, в сухом, чистом от хлеба месте, чтобы она оставалась кошерной, то есть пригодной для праздника. Каждая семья заготавливала достаточное количество больших круглых листов мацы, часть из которых потом вручную, в специально отведённой для этого ступке, долго и тщательно перемалывали в мацовую муку, из которой в Песах делали вкуснейшие кнейдлах, добавляли в котлеты и многое другое. Помню как мама вместе с нашей соседкой Сарой кошеровали посуду накануне праздничного вечера: докрасна раскалённые в печке камни бросали в большие котлы, наполненные водой, и в них кошеровали всё, что было необходимо и всё, что вообще подлежало кошерованию. А кроме того была особая красивая пасхальная посуда, которую доставали из шкафа раз в году в неделю Песах.

В праздничный вечер, придя из синагоги, все садились за красиво накрытый стол, мама доставала мацу, завёрнутую в белоснежные полотенца, отделанные тонкой вышивкой, и начиналась праздничная трапеза. Было много всего вкусного, но самым вкусным был пресный хлеб, то есть главный атрибут праздника — маца. Этот неповторимый вкус ей придавали и руки пекаря, с любовью священнодействовавшего над ней, и торжественность, сопровождающая трапезу, и то особое значение, которое отводится маце в Песах и ещё, разумеется, тот факт, что нам не позволяли до неё дотрагиваться и даже смотреть на неё до наступления вечера праздника. Поэтому сей момент все ждали с нетерпением, которое усиливалось дающим о себе знать лёгким голодом.

Другим святым днём в нашем доме был Йом Кипур, строгий пост, который неукоснительно соблюдался всеми до единого. Помню, как все соседи евреи спускались к речке и, стоя у воды, вытряхивали карманы. Этот ритуал совершался накануне праздника.

II. Из истории

Кроме набережной Дубровенки, еврейские дома занимали часть Покровского посада в старом районе Могилёва; много евреев проживало на левом берегу Днепра, в предместье под названием Луполово, больше похожее на деревню. Такое название это место получило от того, что многие тамошние жители были кожевниками и лупили кожи в Днепре. Другим промыслом в предместье был извоз.

На нашей улице, разумеется, жили не только евреи. Русские и белорусские соседи в большинстве своём жили с нами очень дружно, вместе играли, вместе учились, вместе ели, праздники справляли (не религиозные, конечно, а советские), ночевали друг у друга. Многие белорусы и русские говорили на идиш. В еврейском квартале стояла Петропавловская церковь. Смешанные браки не были редкостью. Даже наша мама часто повторяла: “Женитесь на ком хотите, хоть на русских, хоть на татарах, вот только китайцы мне не очень нравятся: у них глаза слишком узкие…”

В те годы мы не знали, что такое антисемитизм, не стыдились своих имён, не скрывали свою национальность, хотя история гласит о том, что и в Могилёве, к сожалению, в разные времена случались погромы, еврейское население всячески притеснялось. Вот, к примеру, некоторые факты из истории города: в середине 17 века в ходе русско-польской войны, в то время, когда русские войска подошли к Могилёву и потребовали сдать город, местные жители согласились на это в обмен на сохранение всех прав и свобод, дарованных им польскими королями, а также при условии “изгнания всех евреев из города”. И русский царь Алексей Михайлович постановил: “А жидам в Могилёве не быти и жития никакого не имети”. Согласно договору, еврейские дома должны были поделить между собой Могилёвский магистрат и новая власть. Белоруссия не была исключением в длинном списке стран, где процветал антисемитизм. Евреи тысячами гибли во время казацких восстаний и войны с Москвой.

Но несмотря ни на что, еврейская община возрождалась. Во второй половине девятнадцатого века в Могилёве с населением 40000 человек проживало около 17000 евреев. В то время основным их занятием были торговля, ремёсла и извоз. Большинство заводов и фабрик принадлежало евреям, а также множество лавок, питейных заведений, булочных. Большинство еврейских детей занималось в религиозных учебных заведениях для мальчиков — в хедерах и “Талмуд-Тора”. В конце девятнадцатого — начале двадцатого века еврейское население Могилёва составляло уже больше половины от общего числа жителей города… А в октябре 1904 года солдаты устроили в Могилёве очередной погром.

Но это было в прошлом. Моё же детство протекало в атмосфере истинной дружбы и полного отсутствия национальной розни.

III. Школа

В 1920 — 1930-е годы в еврейской общине Могилёва наступил упадок. Многие синагоги закрылись, хедеры, которых в начале века было в городе больше ста, также были закрыты. Сократилось число еврейских школ и меня отдали в ближайшую к дому белорусскую школу № 17. В первый класс я пошла в 1936 году, когда мне исполнилось восемь лет.

Всё, чему учили детей в советской школе, должно было в первую очередь воспитать в них беззаветную преданность Родине и безграничную веру в партию, Ленина и Сталина — главных идолов державы. В нас воспитывали стремление к самопожертвованию во имя великой цели, которую ставила партия, стремление к светлому будущему и горячее желание строить это самое будущее. Ну, а любовь к отцу народов товарищу Сталину прививалась нам особенно тщательным образом! На всю жизнь запомнились мне стихи:

Зпад пущев Полесья

Зпад Немано соже

Зпад птичий Днепра

И заходней Двины

Табе пае славу

Сусветная шир

Табе наша радасть,

Любов и Отвага

Ты наше житье

Дараги правадыр!

Всеми возможными способами в школах насаждался культ личности Сталина. Портреты вождей трудового народа висели в каждом классе на самом почётном месте.

Воспитанию патриотизма уделялось немало учебного времени. Коллективная работа, работа в бригаде всегда приветствовалась и всячески поощрялась.

Смело, товарищи, в ногу

Духом окрепнем в борьбе.

В царство свободы дорогу,

Грудью проложим себе…

…воодушевлённо читали будущие комсомольцы. “Репертуар” уроков родной речи не отличался особым разнообразием. Тема была одна: хвала революции, рабоче-крестьянской партии и, конечно, великим вождям советского народа. Рассказы о детстве Ленина учили на уроках чтения; о подвигах героев революции нам рассказывали при каждом удобном случае. К двадцатилетию Великой Октябрьской социалистической революции в школе подготовили большой праздник, когда хором пели революционные и патриотические песни и показывали сценки-зарисовки из истории борьбы трудового народа с капитализмом. К празднику долго готовились, репетировали. Помню, как параллельно с букварём и арифметикой мы разучивали патриотические стихи и революционные песни (собственно, только их и пели на всех репетициях и вставляли в программу любого утренника), что нам, как будущим пионерам и комсомольцам было просто жизненно необходимо.

В день годовщины революции, седьмого ноября нас принимали в октябрята. С какой гордостью мы носили октябрятский значок с портретом юного Ильича! А как потом мечтали о том дне, когда станем пионерами, с каким нетерпением ожидали его, всеми силами стараясь заслужить это звание! Я уже не говорю о том, с каким рвением учили клятву пионера, с каким трепетом и гордостью носили потом красный пионерский галстук, боясь на него дыхнуть лишний раз.

Главным и самым святым праздником была годовщина Октябрьской революции. Разве могло быть что-то важнее этого дня?! Разве могла быть в нашей советской стране вера иная, чем вера в коммунистическую партию и в непогрешимость её вождя товарища Сталина?!

Это то, чему нас учили в школе и мы этому верили. Ни для кого не секрет то, что советская система воспитания годами и десятилетиями искореняла в людях малейшую мысль о Боге, не допуская и тени сомнения в отсутствии его существования. И поэтому, когда мы видели молящегося в странном наряде дедушку Исаака, ничего кроме смеха у нас это не вызывало. Нам, детям, всё это было чуждо. И, хотя дома справлялись еврейские праздники, в наших глазах они были лишены своего глубокого смысла, мы любили их только за национальный колорит… ну, и за ту вкуснятину, которую готовила мама.

IV. Куклы

После школы, приходя домой, я садилась зубрить уроки, не видя ничего вокруг, машинально съедая поданный мамой обед, не сильно интересуясь содержимым тарелки. Расправившись с уроками, я отправлялась на улицу, где мы с моей подругой Итой Шур, жившей на другом берегу Дубровенки, в доме прямо напротив нашего, допоздна играли в классики и бегали по оврагам. Иногда к нам присоединялся Гиля, когда ему надоедало отстреливаться в тяжёлых боях со своими дружками, напевая “По долинам и по взгорьям шла дивизия вперёд…”

С Итой мы были очень близки. И не удивительно, ведь когда-то её семья жила в нашем доме, они снимали у нас комнату. Шуры были наши первые жильцы, до Сидаревских, и с их семьёй у нас были особые, почти родственные отношения. Мы с Итой родились в один год; наши с ней люльки стояли рядом в одной комнате. Ита была на два месяца младше меня, к тому же, по рассказам наших родителей, была очень спокойным ребёнком, а мне, в отличие от неё, не сиделось на месте, в данном случае — не лежалось, ибо однажды я так разбушевалась, что, раскачав свою люльку, вылетела из неё прямо в люльку к подруге.

Ита была младшим ребёнком в семье, у неё была сестра Галя четырьмя годами старше и брат Меир. Меир был очень умный, мама называла его “математический гений”, и Гиля, который тоже был далеко не последним учеником в классе, бегал к старшему товарищу через речку решать задачки по математике.

У меня любви к математике не было. Училась я не плохо, потому что всё зубрила, а вызубрив, убегала прыгать с Итой. Иногда мы с ней изменяли классикам и отдавались не менее любимым куклам. В доме, который они снимали на Левой Дубровенке, у Иты была своя маленькая комнатка, где мы с ней, уединившись, чувствовали себя как в раю! Тётя Цива — мама Иты — часто угощала нас яблоками или конфетами, и оставляла нас играть допоздна, пока Гиля не приходил звать меня домой.

Поскольку отец Иты — Давид Ааронович Шур — работал на мебельной фабрике, у неё было множество красивой кукольной мебели: диванчиков, шкафчиков, кроваток, крохотных стульев… ну, и, разумеется, кукол. Мои же куклы не только не имели подобного приданого, но ещё и обречены были расстаться со своей кукольной жизнью, едва успев появиться в нашем доме.

Дело в том, что Гиля был чрезвычайно любопытен и ему во что бы то ни стало нужно было разобрать вещь, чтобы “посмотреть, что там внутри”. Поэтому стоило моей кукле попасться на глаза брату, дни её жизни были сочтены. Прежде чем сломать игрушку, Гиля выкрашивал её лицо чёрной ваксой для того, чтобы сказать мне после: “А она всё равно уже была испорчена”. Затем он вскрывал её туловище и вытряхивал внутренности (обычные опилки) и смеялся:

— Смотри, Лизка, а там одна трухля!

— Ты злодей! — кричала я.

Я кидалась на него с кулаками, он тоже не оставался в долгу, пока на крик не прибегала из кухни мама с полотенцем в руках, которое тут же обрушивалось на голову моего брата, мстя ему и за меня, и за мою несчастную куклу. Отхлестав Гилю мокрым полотенцем, мама принималась меня успокаивать:

— Ну, не плачь, ему же интересно было посмотреть, как она сделана. Купим тебе другую куклу.

А чуть позже, когда обида проходила, мы с братом хватали бренные останки куклы и вместе завершали сей вандализм, превращая их в груду щепок и лоскутков, которые потом использовались как снаряды в уличных боях. Но однажды всему этому был положен конец. В день моего рождения мама подарила мне очень красивую нарядную куклу, какой у меня ещё не было. Но и ей не суждено было избежать горькой участи своих предшественниц — кукле удалось прожить не больше двух дней. И на сей раз мамино терпение лопнуло:

— Всё, кукол в доме больше не будет, — таков был приговор мамы.

У Гили была страсть, конечно, не только к куклам: любая вещь, которая звенела, тикала, стучала, возбуждала его любопытство исследователя и побуждала к действию. Однажды его привлекли мамины ручные часы. Чтобы до них добраться, нужно было влезть на шкаф, куда мама их убирала от греха подальше. Но разве подобная мелочь могла остановить десятилетнего мальчишку?! Часы были захвачены, разобраны и собраны заново. Водрузив на стул табуретку, он вскарабкался на неё и дотянулся до верхней полки шкафа. Войдя в комнату и увидев эти упражнения, мама так и замерла, боясь издать звук: “Только бы не убился!”

Эти слова мама произносила постоянно, потому что не проходило дня без того, чтобы Гиля не ударился, не разбил себе что-нибудь, его вечно приносили со двора с синяками, шишками, ссадинами, хорошо, если без крови и переломов! Мама кидалась обвязывать его мокрыми полотенцами, приговаривая: “О, Боже! за что ты меня караешь?!” У моего брата всегда были безумные идеи и все свои изобретения он, как отважный, самоотверженный испытатель, проверял на себе. Так, однажды он прыгнул с крыши сарая с зонтиком — хотел проверить, можно ли его использовать в качестве парашюта. Наша соседка Сара не раз говорила маме: “Всыпать бы ему ремня за такое!” Но мама возражала: “Что ты! Как можно ребёнка ремнём!..” Самое большее, что мама себе позволяла — это отхлестать детей полотенцем.

Меня мама никогда не наказывала, но Гиле порой доставалось. Обычно его шалости оставались безнаказанными, но однажды даже ангельскому терпению нашей мамы был положен конец.

V. Синагога

Недалеко от нашего дома на углу Садовой и Вербовой улиц стояло очень красивое здание синагоги, где по субботам все собирались, куда и мы ходили с родителями, как только вступили в тот сознательный возраст, когда понимаешь, что нельзя смеяться, в то время как все молятся, и разговаривать, когда ребе читает Тору.

Одним из любимых занятий мальчишек было кидать камни в окна. Так проверялась храбрость и доблесть “воина”. Ну, а герой, сотворивший подобный “подвиг” — разбивший окно, расписавший забор цветистым русским матом, сделавший ещё какую-нибудь пакость удостаивался особого уважения, восхищения и зависти друзей, стремящихся к тем же достижениям, мечтающих перещеголять друг друга, доказывая свою храбрость и прыть, когда нужно уносить ноги.

Однажды майским вечером я, сидя в столовой, корпела над трудной задачей по математике. Этот школьный предмет давался мне тяжелее остальных, в отличие от Гили, для которого трудностей не существовало. В тот день, быстро покончив с уроками, он ушёл на войну с соседскими мальчишками. Маленький Алик (так мы дома звали Илью) медленно доедал свою кашу, молча наблюдая мой труд. Мама хлопотала у печки. Тут мы услышали стук в дверь.

— Лиза, открой дверь, у меня руки в муке! — позвала мама. Я иду в переднюю, отворяю дверь. Входит Гиля, тихо съёжившись, опустив голову, а следом наш ребе — пожилой господин среднего роста, в неизменном чёрном сюртуке и чёрной ермолке.

— Родители дома? — спросил ребе.

— Мама дома, — ответила я.

— Мне нужно поговорить с вашей мамой, — сказал ребе, и прошёл на кухню. Гиля печально поплёлся за ним. Когда мы вошли, мама обернулась и на её лице я прочла испуг. Она поняла, что случилось нечто из ряда вон выходящее, раз уж сам ребе привёл Гилю; обычно, когда моему брату приходила блажь напроказничать, роль сопровождающих преступника выполняли соседи. Появление ребе не предвещало ничего хорошего.

— Шалом, ребе.

— Шалом, Ента, — ребе печально вздохнул и сказал, указывая на Гилю, — это твой сын?

— Да, ребе, — растерянно ответила мама, вглядываясь в своего обожаемого сына и пытаясь угадать, что же он натворил на этот раз. Одно успокаивало — то, что хотя бы сам цел.

— Жаль, — покачал головой ребе, — очень жаль, что в такой порядочной семье, как ваша, растёт такой шельмец. Я знаю вашу семью так много лет, и знал ещё отца твоего мужа, да будет благословенна его память. Барух аШем[1], что он не дожил до этого дня.

— Что он натворил, ребе? — в тревоге спросила мама.

Ребе вздохнул, покачал головой, и, глядя на моего брата, печально произнёс:

— Запустил камнем в окно синагоги.

Мама в ужасе взглянула на Гилю. Он боялся поднять голову. Мне стало жаль брата. Было видно, что ему хочется сейчас провалиться сквозь землю, но только не смотреть в глаза маме, не видеть, как она краснеет из-за него, не быть причиной её огорчений.

— До сих пор, — продолжал ребе — сие достойное занятие Сатана поручал тем гоям, которые ненавидят детей Авраама. Теперь же он избрал для этого наших собственных детей. И что мы с вами будем делать?

— Он будет наказан, ребе, — ответила мама.

Проводив ребе и попрощавшись с ним, мама, не говоря ни слова, прошла через переднюю, открыла дверь в комнату наших соседей — Айзека и Сары (дверь они не запирали, поскольку полностью доверяли нам), схватила висевший на стене возле входа солдатский ремень. “Ой, Гиля!” — едва успела я ахнуть, как мама подлетела к нему и изо всех сил отхлестала ремнём по голым ногам и заду, пока у неё рука не устала. А потом, отбросив ремень в сторону, без сил упала на стул и, закрыв лицо руками, разрыдалась. И тут началось! Мама плачет, Алик с перепугу захныкал, Гиля, отвернувшись, украдкой всхлипывает, и я стою, не знаю, как сдержаться: и маму жалко и брата. Гиля был её любимцем, и хотя никто из нас не был обделён маминой любовью, но он — её первенец — был её самой большой радостью и гордостью, её дружком, который всегда и всем на свете делился с мамой, посвящая её в свои тайны, любил её безумно. Как же больно должно было быть нашей маме сначала узнать о таком скверном поступке любимого сына, а потом наказать его способом, который прежде никогда не применялся в нашей семье.

Несколько дней после этого Гиля не мог сидеть, но так велика была его любовь к маме, так безгранично уважение и восхищение ею, что уже через час после наказания он обнимал и целовал её, повторяя: “Мам, я такую гадость сделал, правильно, что ты меня побила”.

VI. Лягушка

Вообще, мой брат, конечно, не был хулиганом, а то, что с ним случилась такая оказия, ну, как говорится, “и на старуху бывает проруха”. Он был послушным, умным, добрым, очень любил маленького Илью, и меня любил, хоть мы и дрались не редко, я обижалась, но он всегда первый шёл на примирение. И хотя у нас с ним были большей частью разные интересы, иногда мы с ним неплохо ладили.

Природа Могилёва богата не только лесами и водоёмами. Густая листва деревьев привлекательна для птиц и белок, яркие цветы притягивают не менее ярких бабочек, густая сочная трава манит кузнечиков и жуков всех мастей, речная вода — рай для лягушек и жаб, на камнях, стволах деревьев греются в солнечный день юркие ящерицы. Овраги, поросшие кустарником, скрывают множество мелкой живности, нашедшей там идеальное убежище: мышей, кротов, ежей…

Я помню, каких необыкновенно красивых бабочек мы находили порхающими над клевером, одуванчиками, пастушьей сумкой! Как редко они позволяли себя разглядеть, как бы тихо мы не подкрадывались к ним! Менее расторопных жуков было, конечно, гораздо легче застать в траве; их и кузнечиков мы ловили сачком, а потом отпускали. Всей этой красотой мы не уставали любоваться, и хотя были ещё совсем детьми, но уже без памяти любили свой родной город, свою крохотную родину — Вербовую улицу, полянку возле дома, речку, и, глядя на всё это, не раз давали себе слово, что никогда отсюда не уедем!

Иногда мы, дети, предпринимали “поход на лягушек”. Собиралось четверо — пятеро охотников из Гилиных дружков, спускались к речке и там караулили лягушек в траве у воды. Поймав, не убивали, конечно, а только разглядывали добычу со всех сторон, а потом отпускали; несчастная, не веря в своё спасение, пускалась наутёк.

— А знаете, что французы едят лягушек, — сказал как-то Ицик Зейтман.

— Ну, ежели жрать больше нечего, так и лягушки сойдут, — ответил Петька Зотов.

— Фу! Гадость!

Одну из таких лягушек мы с Гилей однажды нашли у нас в огороде. Как она там оказалась, только ей одной известно. Но мы её появлению несказанно обрадовались.

— А давай оставим её у нас! — предложил Гиля — будем её дрессировать, может, чему-нибудь научим.

— Чему научим? — удивилась я.

— Ну, мало ли! Есть же у неё мозги какие ни какие… Будет у нас ручная лягушка.

— А где же она будет жить? — поинтересовалась я. Гиля задумался.

— Знаю! — воскликнул он. — Помнишь тот железный тазик, что мама недавно выбросила в сарай? Наполним его водой и будет она там плавать!

— А ещё можно ей туда цветочки положить, — предложила я.

— Ага! Пойдёт там искать себе Дюймовочку! — сострил Гиля.

Мы так и сделали. До вечера провозились с лягушкой, а на ночь решили, чтобы она не сбежала, накрыть её этим самым тазом. И, опрокинув на голову бедной лягушки её так называемый дом, мы отправились спать.

Утром, разумеется, надо спешить в школу, какая там лягушка! О ней никто и не вспомнил. И просидела она, накрытая медным тазом, весь день до вечера, пока мы о ней не вспомнили и, предчувствуя беду, не кинулись сломя голову в огород спасать лягушку. Мы нашли таз на том же самом месте, куда его положили. Значит, лягушка была там!

— Осторожно поднимай, чтобы она не выскочила, — предупредила я брата. Гиля приподнял таз… никто оттуда не выпрыгнул. Тогда он откинул его и… что мы увидели? Вместо лягушки на земле лежал маленький высохший скелетик. Бедняжка заживо сварилась, оставшись без воды в плену лоханки, которой мы её так необдуманно накрыли.

— Что же мы наделали! — воскликнул Гиля, — лягушки же не могут жить без воды, как я мог забыть это! Ну, чего ты сейчас ревёшь? Мы сами виноваты: забыли о ней на целый день.

— А я уже хотела рассказать Ите, что у нас есть ручная лягушка, — всхлипывала я.

— Хорошо, что не рассказала никому. Ладно, — сказал Гиля, — давай хоть похороним её по-человечески.

— Давай, — согласилась я, — давай отнесём её на наше кладбище и там похороним.

Так и решили. Надо сказать, что “наше кладбище” находилось за домом возле забора. Там под кустом мы рыли лунки и время от времени хоронили найденных дохлых воробьёв, ласточек. А потом день — два таскали клевер на крохотные могилки, пока не забывали о них. И сюда же мы принесли нашу многострадальную лягушку, вернее то, что от неё осталось. Об этом печальном происшествии никто не узнал. Мы с Гилей решили никому не говорить, ни родителям, ни друзьям. Правда, Мишка Сидаревский, знавший об этом “кладбище”, видел, что мы там возились, и спросил, кого мы хоронили. Мы ответили, что опять нашли дохлого воробья.

VII. Белая травка

Весёлых историй с моим старшим братом было предостаточно. И большинство этих историй имели одинаковый конец — они заканчивались трёпкой.

Гиля с детства не любил молоко. Он его просто ненавидел. Страшнейшим наказанием было для него выпивать стакан молока. Но маме такое наказание, видимо, очень нравилось, потому что она ежедневно его устраивала для нас с Гилей. Она сажала нас за стол, ставила перед каждым кружку молока и ломтик хлеба или булочку. Булка, конечно, съедалась Гилей без возражений. А вот молоко — эта пытка длилась долго. Но мой находчивый брат очень быстро придумал выход из положения.

Стол, за которым мы сидели, стоял у окна. Как только мама, поставив перед нами кружки с проклятым молоком, отворачивалась, Гиля, который старался сесть как можно ближе к окну, недолго думая, хватал кружку и выплёскивал её содержимое на улицу. Возвращаясь, мама видела, что кружка пуста, хлеб съеден, хвалила Гилю и отпускала гулять. Этот фокус ему долго сходил с рук.

Как-то раз он чуть не попался. Мама только налила молоко, отвернулась к печке, а Гиля — хлоп и покончил с проблемой. Мама оглянуться не успела. Поворачивается, а молоко уже “выпито”.

— Так быстро?! — изумилась она. — Ты был такой голодный?

— Да, — опрометчиво ответил Гиля.

— Давай, ещё налью, — сказала мама.

Гиля в ужасе покосился в сторону бидона с молоком, потом посмотрел на меня, взглядом моля о помощи. Я быстро сообразила, что можно сделать.

— Мама, а оладушки будут? — спросила я.

— Какие оладушки?

— Ну, ты же обещала оладушки!

Мама заглянула в бидон; молока там, видимо, было немного.

— Тут не хватит и на оладушки, и пить…

— Я не хочу, мама, лучше оладушки сделай! — обрадовался Гиля.

Но однажды мой брат всё-таки попался. Выливая молоко, он не очень заботился о том, на что это молоко попадает. А под окошком у нас росла травка. И вот как-то мама, выйдя в огород, случайно увидела, что у травы под окном кухни странный оттенок. “Откуда у нас белая травка растёт?” — с удивлением подумала мама.

Подойдя поближе, она стала внимательно, подобно сыщику, изучать странное явление и вскоре были обнаружены улики в виде свежих капель молока. Тогда маме стало ясно происхождение странного оттенка травы. Злоумышленник был выявлен. Войдя в кухню, мама схватила полотенце и погналась за Гилей, приговаривая:

— Ах ты, паршивец! Молоко ты будешь выливать!

Но трёпка с полотенцем — это ерунда. Вот когда мама заставила Гилю на её глазах выпивать молоко, тогда мой бедный брат понял, что такое наказание!

VIII. Соседи

Итак, Айзек и Сара Сидаревские были нашими самыми ближайшими соседями. И они не только делили с нами кров, они были по-настоящему очень близкими, родными людьми. Наши семьи во всём друг другу доверяли, всем делились. Тяжелый домашний труд не казался нашим мамам таким тяжким, когда они делали что-то вместе, развлекая друг друга: и время проходило быстрее, и работа казалась легче. А работы этой хватало: в огороде грядки прополоть, натаскать воду из колодца, который находился на Вербовой, дальше синагоги, через несколько домов от нас, бельё носить полоскать на речку… На рынок тоже ходили вместе, правда, чаще эта обязанность возлагалась на нас, детей.

Кроме Сидаревских, жила в соседнем доме еврейская семья Зейтман — Яков и Хава. У них было шестеро сыновей: Хаим, Наум, Ицик, Фима, Боря и Додик. И ни одной дочери. Хава упорно мечтала о девочке, каждый раз ожидала, что родится дочь и предупреждала своего мужа, чтобы он даже не смел надеяться на то, что будет ещё один сын, потому что ей уже достаточно! “Хавале, ну что ты такое говоришь!” — восклицал дядя Яков. “Это я ещё молчу!” — отвечала Хава и продолжала мечтать о том, какая у неё будет красавица дочка. Но, когда в очередной раз на свет появлялся мальчик, она объявляла, что всегда знала, что была уверена, что непременно будет сын, потому что у неё такие хорошие, такие красивые и умные мальчики, и самые лучшие сыновья — таких ни у кого больше нет! “Хавале, ну что ты такое говоришь!” — твердил её муж, улыбаясь, а она ему в ответ: “Только попробуй сказать, что это не так!” Забегая вперёд, скажу, что, в конце концов, её мечта сбылась и на исходе 1940-го года, когда их старшему Хаиму исполнилось восемнадцать, в семье Зейтман после ещё одного мальчика, имени которого я не помню, родилась долгожданная дочка Ривка.

На Вербовой, в доме напротив нашего, жила русская семья Игнатовых. Мужа звали Николай, а жену его… Степаниха. Отчего за ней закрепилось это прозвище, никто уже не помнил, но так её называли. Это была очень колоритная дама — крупная, кровь с молоком, сильная, не знавшая ни хвори, ни усталости, несущая на своих плечах дом, сад, огород, курятник, троих детей и мужа. И кроме всего этого Степаниха успевала собрать не только свежий салат со своих грядок и яйца от несушек, но и все свежие новости с ближних улиц… и не только с ближних. Она умудрялась всё про всех знать, всегда быть в курсе последних событий. Если появлялись какие-то слухи, туманные сведения, у нас говорили: “Надо Степаниху спросить, она будет знать”. К Степанихе шли за новостями, как в газетный киоск за свежими газетами.

Ещё одна богатая еврейская семья жила неподалёку от нас, на противоположной стороне Вербовой, ближе к центру. У них был сын, который учился в институте и две дочки — очень красивые юные девушки пятнадцати и шестнадцати лет — Циля и Рая.

Были ещё еврейские и белорусские семьи, жившие на нашей улице. Разумеется, все друг друга знали, дружили, хотя иногда и ссоры случались. Маму нашу очень любили и уважали, потому что она никогда не ругалась с соседями, просто не умела этого делать. С тётей Сарой они вообще жили душа в душу. Часто, сидя на кухне за каким-нибудь рукоделием, они тихо напевали песенку на идиш:

Их гей аруйс афун ганекл

Ди штетеле бакинен

Эс ким цуфлиен аклейне

Флигеле унд бринг цутрогун

А клейне бривеле

Их лейен ибер диэрсте сиреле

Дер гелибтер ист фердобрен

Их лейн ибер дицвайте сиреле

Дер гелибтер ист гешторбен

IX. Мама

Так проходило наше детство. Наша семья, наверно, заслужила бы звание образцовой, отношения её членов друг к другу могли бы служить примером для подражания, хотя когда эта семья только создавалась, я думаю, что ни мать, ни отец даже не подозревали об этом.

Мама вышла за папу не по любви. Однажды она рассказала мне, что в юности любила одного молодого человека. Он был парикмахером. Но что-то у них не сложилось. Не знаю, как случилось, что мама, любя другого человека, вышла за папу. Об этом она молчала. Так случилось, так угодно было Богу, который всегда знает, что делает, и решения Его всегда правильны, даже тогда, когда нам ввиду нашего неведения, невежества, слепоты, неспособности заглянуть в будущее, неумения ценить то, что мы имеем, Его решения кажутся неверными, несправедливыми. Но с течением времени рано или поздно мы понимаем, что Его решение, Его распоряжение нашей судьбой было единственно правильным из всех. Недаром говорят, что всё, что ни делается, всё к лучшему. И всё в нашей жизни предопределено.

Мама родилась на юге Украины в городе Николаеве, близ Одессы. Она была четвертым ребёнком в семье Исаака и Леи. Был ещё старший брат и самая младшая сестра — Гитл. Все они были ещё детьми, когда от голода и от необходимости есть хлеб, замешанный на том, что даже отдалённо не напоминало пшеничную муку, умерла мать — моя бабушка Лея. И все пятеро её детей, стоя возле испустившей дух матери, так жутко рыдали и кричали от боли и ужаса, что даже смерти стало страшно, и она отступила… и отлетевшая душа на мгновение вернулась в тело, которое покинула: мать открыла глаза… Неразгаданные тайны, непостижимые загадки Природы человечеству пока не дано познать.

Кроме голода, болезней, смерти матери, были ещё два пожара, когда их дом сгорал дотла со всем, что в нём было, включая документы. И таким образом, в свидетельстве о рождении маме записали приблизительный год рождения — 1905, без указания места и числа — прибавив к её настоящему возрасту год или два, для того, чтобы по закону девочка могла раньше поступить на работу. В школу девочки не ходили, только старшего сына отправили учиться. Маленькой Енте было лет пять-шесть, когда её отдали в работницы к одной модистке, которая делала дамские шляпки, и та, почувствовав в девочке тягу к знаниям, жалея её и любя, обучила русской грамоте, научила её писать и читать. Впоследствии мама прочитала всю русскую литературу, все книги, которые были в нашем доме, а самым её любимым писателем, которого она читала и перечитывала по много раз, был Шолом-Алейхем.

Мама была совсем ещё девочкой, когда семья перебралась в Сельцы, местечко в десяти километрах от Могилёва. Там они обосновались, завели хозяйство. Это было ещё до революции. Мой дедушка Исаак, оставшись вдовцом, делал всё, что мог для своей семьи. Брался за любую работу, в колхозе его уважали. Прошли годы, сына он отправил в Варшаву — учиться. Старшие дочери — Хана и Гися — вышли замуж и уехали в Могилёв. Дедушка в то время женился на Зелде Цейтлиной. А вскоре после этого Ента вышла замуж за брата Зелды — Залмана Цейтлина, и в сентябре 1926 года на свет появился Гиля. И хотя мама вышла замуж не по любви, но как пушкинская Татьяна, была верна папе и отношения у них были замечательные.

Я помню маму вечно что-то убирающую, моющую, чистящую, наводящую порядок, помню, как в доме у нас всё блестело, сверкало, каждая миска, чашка, тарелка имела своё место, не говоря уже о книгах или, скажем, об одежде. А какой армейский порядок царил у нас в шкафах! Каждая вещь аккуратнейшим образом сложена и уложена по струнке. Полотенца, скатерти, украшенные вышивкой, сложены в ровные стопочки, постельное бельё — это вообще отдельная глава — накрахмалено и отутюжено, хоть сейчас на выставку клади! У мамы была особая страсть к постельному белью и покрывалам, а уж как она кровати застилала — этого не описать! Хоть картину с них пиши, такая красота! С особой тщательностью, каким-то только ей одной известным способом, она застилала кровати дорогими шёлковыми покрывалами, ровненько, по струночке укладывала подушки, отделанные богатой вышивкой и тонким кружевом. Мы дышать боялись, проходя мимо кроватей, не говоря уже о том, чтобы на них сесть или прилечь — это показалось бы нам святотатством.

Сколько себя помню, мама никогда не заставляла меня делать что-либо по дому. Ей было важно, чтобы её дети, прежде всего, учились; я занималась уроками, не видя ничего вокруг, и мама была счастлива. Но, закончив уроки, я не шла гулять до тех пор, пока мама не заканчивала домашние дела: мне совесть не позволяла беззаботно прыгать в то время, когда мама мыла полы или посуду. Я тихо сидела в сторонке и наблюдала за ней, запоминая, как она всё это делает. И лишь увидев, что мама, покончив с делами, садится отдыхать, я со спокойной совестью бежала на улицу прыгать в классики.

Нас с братом не нужно было заставлять учиться; нам обоим учёба давалась легко, особенно Гиле. Но и я тоже старалась не отставать от брата, была отличницей. Я училась в третьем классе, когда родители получили благодарственное письмо от дирекции школы. Это письмо сейчас передо мной. На пожелтевшем от времени и кое-где покрывшемся бурыми пятнами тетрадном листке, стоит школьная печать и старой печатной машинкой, какую теперь можно встретить только в музее или антикварной лавке, напечатаны следующие слова:

Товарищу Цейтлину А. Г.

Дирекция школы № 17 сообщает Вам, что Ваша дочь Цейтлина Лиза ученица 3”а” класса является отличницей по учёбе и примерной по поведению. Дирекция школы выражает Вам свою благодарность и надеется, что Вы и в дальнейшем так же внимательно будете следить за учёбой и воспитанием своей дочери, чтобы она стала героем нашей ВЕЛИКОЙ СОЦИАЛИСТИЧЕСКОЙ РОДИНЫ и АКТИВНЫМ, СОЗНАТЕЛЬНЫМ СТРОИТЕЛЕМ КОММУНИСТИЧЕСКОГО ОБЩЕСТВА.

классный руководитель

Бычковская

17 мая 1939 г.

Получив это письмо, мама не могла скрыть своего счастья, и каждое подобное письмо или похвальная грамота моя или Гили становились предметом её гордости, потому что больше всего на свете она мечтала о том, чтобы её дети получили образование — то, чего ей самой не суждено было иметь.

X. Отец

Папу звали Абрамом; так его звали соседи и знакомые. Мама называла его Абрашей. И, разумеется, когда меня в школе спросили, как моё отчество, я ответила:

— Абрамовна.

Однажды, помогая маме укладывать одежду в шкаф, я случайно уронила папин пиджак. Подняв его и отряхнув, я заметила, что из кармана выпали какие-то бумаги.

— Мама, тут письмо какое-то и паспорт, — сказала я, поднимая документы. Разумеется, я не могла удержаться от того, чтобы не заглянуть в эту книжечку, впервые попавшую мне в руки. Открыв паспорт, я увидела фотографию моего красивого папочки и рядом имя: “Цейтлин Залман Гильевич”. Как же так?

Ведь нашего папу все зовут Абрамом! — Мама, а почему здесь имя “Залман”? Папа ведь Абрам?

Мама ничего не ответила. Она подошла ко мне, взяла из моих рук документы и вернула их обратно в карман пиджака. Но я не собиралась сдаваться. Как же так? Выходит, у папы другое имя? Как такое может быть? Мама, видя, что ей от меня так просто не отделаться, сказала:

— Папино настоящее имя Абрам. А Залманом звали его старшего брата.

— У папы был брат? — удивилась я. Мы знали только папиных сестёр Зелду, Эстер, Цилю и Любу. Тётя Зелда вместе с дедушкой Исааком часто к нам приезжали с детьми. Циля и Люба жили в Могилёве и тоже нас навещали не редко. Больше мы ничего не знали о папиной семье, нам никогда об этом не рассказывали, а мы не спрашивали. И вдруг узнав, что у папы был брат, я решила всё выведать.

— А что ним случилось? — спросила я.

Но мама не отвечала. Она смотрела застывшим взглядом куда-то в пустоту, потом тихо вздохнула и, посмотрев на меня, сказала:

— Папа очень любил его… Это всё случилось в один год, сначала смерть Залмана, а потом…

И мама рассказала мне, что у папы кроме четырёх сестёр было четыре брата. В Первую Мировую из этого самого дома они проводили Залмана на фронт, откуда ему не суждено было вернуться… Абрам закончил хедер и еврейское ремесленное училище. В то время в стране был страшный голод, разруха, эпидемии тифа на фоне гражданской войны, когда то белые, то красные отряды повстанцев проходили по городам и деревням, вербуя население. “Приходили белые — записывали в белые, приходили красные — записывали в красные” — рассказывал отец. Чтобы как-то помочь бедствующей семье и самому спастись от голода, Абрам, взяв документы погибшего старшего брата, записался в армию; повезло попасть к красным, в Первую Конную — ту самую, под командованием Будёного. В Гомельской дивизии он прослужил оружейником до 1921 года. Вернувшись с фронта домой, отец попал с одной войны на другую; ему пришлось бороться с эпидемией тифа, которая за две недели унесла жизни почти всех близких — один за другим умерли родители, братья… Папа тогда хотел застрелиться. Что спасло его? Что остановило его руку? Что тогда вернуло его к жизни, заставило продолжить борьбу и идти дальше, не обращая внимания на жуткую боль утраты? Какая внутренняя сила помогла ему не только сохранить рассудок, но и вернуть жажду жизни? Никогда нельзя забывать, что Бог создаёт для нас лекарство прежде, чем посылает нам болезнь. И вскоре, такое лекарство в образе красивой, благонравной девушки Биты… или Лены, как её все называли, вернуло отца к жизни.

Я уверена, что именно благодаря маме к папе вернулась надежда, любовь, желание жить. Тяжкое это испытание — в одночасье потерять всех самых близких людей, и оттого семья, его собственная семья, была для него всем, и он делал всё, чтобы сохранить и защитить её. Когда вдруг случалось кому-то из нас заболеть, папа места себе не находил. Если ребёнку плохо, он мог не спать, не есть, сидеть у кроватки, мог среди ночи кинуться за доктором, поднять соседей, если надо отвезти ребёнка в больницу, казалось, что он может сделать всё, что угодно, перевернуть небо и землю — только бы ни с кем из нас ничего не случилось.

Помню такой случай в середине 30-ых. Наш Алик совсем крошкой был. Он и младшие дети Сидаревских — близнецы, мальчик и девочка — тяжело заболели. Не помню, чем именно, но всем троим было очень плохо. Родители не знали, что делать, где искать помощи. Папа в полночь отправился за врачом. Был в Могилёве некий доктор Лурье — врач от бога. Он мог поставить диагноз по одному только взгляду на больного.

И никогда не ошибался. Бывало, несут к нему больного, а он ещё с порога видит, чем болен несчастный и сколько ему осталось. К рассвету отец привёл этого доктора. Тот осмотрел малышей и сказал:

— Мальчики будут жить. Вот рецепт, возьмите…

— Мальчики? — переспросил Айзек, бледнея, — а девочка? Моя дочка, доктор?

Что должен чувствовать врач, понимая, что его пациент обречен, и он уже ничего не может сделать, чтобы вернуть его к жизни? Ощущать своё бессилие в борьбе с природой, с жестокой болезнью — какого это? А сообщить семье, в тревожной надежде ожидающей вердикта врача, семье, которая верит этому самому врачу, как Господу Богу, которому одному подвластны жизнь и смерть? Но эта семья ждёт чуда от него, от простого смертного. Каково это, сказать семье, что их близкий умирает и его уже не спасти? А если этот близкий — маленький ребёнок? Как сказать отцу, что его дитя не будет жить? Что должен испытывать врач, глядя в полные отчаяния и мольбы глаза отца? Как выдержать взгляд человека, ожидающего услышать смертный приговор своему ребёнку?

Доктор Лурье опустил глаза.

— Я не Господь Бог, — тихо сказал он — простите меня.

— Что вы говорите, доктор?! — воскликнула Сара — Вы же можете спасти мою девочку! Вы же можете! Скажите, мы любое лекарство достанем!

— Доктор, постойте! Моему ребёнку плохо! Помогите, доктор! — кричал Айзек. Но доктор готов был бежать на край света от этих умоляющих глаз и от своего бессилия…

Доктор Лурье не ошибся. И наш Алик, и маленький Рома Сидаревский вскоре поправились. Но сестра-близнец Ромы, промучившись три дня, умерла. Что творилось с её родителями, я вовек не забуду. Айзек, совсем обезумев от горя, бился головой о стену. Мы боялись, что он наложит на себя руки. Никогда, ни прежде, ни после, я не видела, чтобы отец так оплакивал своего ребёнка.

Папа работал лудильщиком автоклавов на химзаводе на окраине города по ту сторону Днепра. Это была очень тяжёлая и очень ответственная работа. Он был первоклассным мастером, и, что не менее важно — был предан своей работе, не умел нарушать дисциплину, был способен работать в любых условиях. И за это его ценили и уважали. Помимо основной работы у папы часто бывали заказы от соседей, знакомых: где крышу починить, где ещё что-то, он подрабатывал и кровельщиком, и жестянщиком… У папы были золотые руки, он брался за любую работу, а деньги отдавал маме и только просил у неё три рубля на водку. Бывало, вечером папа придёт выпивший, не говоря ничего, сядет за стол, положит голову на окрещённые руки и заснёт. У мамы к его приходу всегда была готова лохань с водой для умывания и чистое бельё. Поспав за столом, папа вставал, умывался и садился ужинать… Никогда родители не ссорились, не ругались, любой спор, едва возникнув, заканчивался какой-нибудь шуткой.

XI. “Еврейская мама”

Есть известное выражение “еврейская мама” — этакая наседка, которая носится со своими птенцами, дрожа над ними и боясь на миг отпустить от себя. Так вот, в нашей семье роль “еврейской мамы” исполнял папа. И исполнял он её с завидным усердием. По части “волноваться за детей” он превосходил даже нашу маму.

Часто вечерами, когда отцу случалось пораньше прийти с работы, они с мамой наряжались и шли в кино. Папа надевал костюм, мама — красивое платье, сшитое у портнихи, и изящные туфельки, тоже сделанные на заказ, поскольку ножка у неё была 35-го размера. У мамы был безупречный вкус; если ей что-то не нравилось в только что принесённом от портнихи платье, она могла тут же его снять и убрать с глаз долой, подальше в шкаф, чтобы больше уже его не видеть.

Стоя перед зеркалом, она подкручивала и красиво укладывала локоны — у неё были длинные, густые волосы и внешность Снегурочки: белая кожа, большие тёмные глаза и чёрные волосы. Она была невысокая, чуть полноватая, но безупречно сложенная. Папа восхищённо смотрел на неё и каждый раз говорил:

— Леночка, как тебе идёт!

— Что мне идёт? — спрашивала мама.

— Всё!! — очарованно отвечал папа.

Они выходили из дому под руку и отправлялись в кинотеатр. Выходили-то они вместе, но через минуту — другую папа ускорял шаг так, что мама за ним просто не поспевала, и в результате, к кинотеатру они приходили порознь, папа поджидал маму возле входа. В конце концов, маме надоело играть в эти “догонялки” и она решила папу проучить. Когда в очередной раз они отправились в кино и, немного отойдя от дома, папа, как всегда, пустился в свой одинокий марафон, мама, недолго думая, повернула обратно, предоставив папе возможность без помех бежать до финиша. Папа бежал, не оглядываясь, уверенный, что, если жена его не окликает, значит, она благополучно бежит следом. Когда, добежав до кинотеатра, он оглянулся, мамы, разумеется, рядом не оказалось. Какое уж тут кино! Домой папа бежал ещё быстрее. В тревоге войдя, точнее, влетев в дом и увидев маму, спокойно сидящую на диване, он удивлённо спросил:

— Леночка, а почему ты вернулась?

— А почему ты всё время вперёд бежишь и я должна тебя догонять? — улыбаясь, ответила мама.

— Понимаешь, — стал оправдываться папа, — я волнуюсь, дети дома остаются одни, хочу поскорее вернуться…

— Так, по-твоему, если ты быстрее добежишь, кино раньше начнётся и раньше закончится?

Об этом папа, видимо, не задумывался.

Была у нашего папы одна, так сказать, страсть, особое удовольствие: каждый вечер, возвращаясь с работы домой, он по дороге покупал пирожные и, идя по улице, где мы бегали, раздавал их всем детям, что попадались ему на глаза. Одно из первых воспоминаний о детстве и родительском доме, которое всплывает в моей памяти — это идущий по нашей Вербовой улице папа с коробкой пирожных в руках. Вкус тех пирожных — вкус детства. И после никогда в жизни мне не доводилось есть ничего более вкусного. Те пирожные из детства, которые с широкой улыбкой на лице раздавал мой папа, казались самыми лучшими в мире!

XII. Пугало

Отцовской любви и заботы нам хватало с лихвой всем троим. Здоровье и благополучие семьи было для папы важнее всего на свете. Но вместе с тем о многих вещах, касающихся тех самых детей, о которых он так радел, папа не имел ни малейшего понятия. Его прежде всего волновало, чтобы мы были сыты и здоровы. Остальным ведала мама.

Однажды папа принёс домой большой мешок с какими-то вещами. Опрокинув его посреди кухни, он подозвал маму:

— Леночка, посмотри, я тут детям обувь принёс! На базаре купил!

— На базаре? — мама с опаской и недоверием посмотрела на покупку.

Открыв мешок, папа стал радостно демонстрировать своё приобретение, выкладывая перед ней одну за другой несколько пар обуви. Мама глянула на покупку и ахнула:

— Это детям?! — В мешке, с такой радостью принесённом папой, оказались мужские и женские туфли таких размеров, каких в нашей семье никто никогда не носил.

— Что, не подойдут? — удручённо спросил папа.

— Ты хоть знаешь, что носят твои дети? какой у них размер ноги? в каком классе они учатся? — обречённо улыбаясь, сказала мама. — И что теперь со всем этим добром делать?

— Сделать огородное пугало и надеть на него вот эти башмаки! — подлетев, вмешался Гиля.

— Ну, хоть пугалу сгодятся, — тоскливо вздохнул папа.

— Пугалом потом займётесь, — сказала мама, забирая у Гили трофей — пока это всё надо убрать. Туфли были сложены обратно в мешок и почётно закинуты на чердак, после чего о них благополучно забыли.

Но Гиля о своей идее не забыл. Мысли о пугале не давали ему покоя. И вот однажды, поймав момент, когда родители вместе ушли к кому-то в гости, забрав с собой маленького Алика, он решил взяться за дело. Только они ушли, Гиля подозвал меня и сказал:

— Давай папе с мамой сюрприз устроим!

— Какой сюрприз? — спросила я.

— Сделаем пугало в огород.

— Зачем им пугало?

— Как “зачем”, Лизка? С пугалом веселее! У других есть, пусть у нас тоже будет.

— А из чего мы его сделаем?

— Ну, во-первых, надо те башмаки пристроить, что папа принёс. А к ним подберём рубаху и штаны.

— И штаны ещё? — переспросила я.

— Конечно! — уверенно воскликнул Гиля. — А что у нас пугало без штанов будет?

— И где мы всё это возьмём?

Брат на секунду задумался.

— На чердаке явно что-нибудь найдётся. Пошли! — скомандовал он, и мы с ним полезли на чердак. Как и в любом доме, на чердаке у нас было много всякой всячины, в том числе и одежды, как оказалось. Последней хватило бы и на пугало, и на жену пугала, и ещё бы на их детей осталось. Собрав в мешок кучу тряпья и новые ботинки, из тех, что папа принёс “для детей”, мы поволокли всё это в огород. Притащив два шеста, верёвки, какое-то ведёрко, которое я раньше не видела — мой брат, оказывается, неплохо подготовился — Гиля принялся сооружать каркас для пугала. Мне велел проделать дырки в мешке… Потом кое-как мы напялили мешок на каркас, набили его чем попало и закрепили на шесте. Из отобранной на чердаке одежды нашли рубашку и старый папин пиджак, штаны, башмаки, разумеется, и надели всё это на чучело. На макушку ему Гиля прикрепил пучок верёвок, ну, вместо волос, и поверх импровизированной шевелюры нахлобучил ведёрко.

— А что это за ведёрко? — спросила я.

— Вчера сделал, — самодовольно заявил Гиля.

— Как это сделал? Сам? А из чего? — изумилась я.

— Нашёл у папы кусок жести и сделал.

— Влетит тебе за это.

— Посмотрим… Пошли, поставим его.

Гиля выбрал место возле калитки, чтобы пугало было видно всем. Закрепив его хорошенько, мы стали разглядывать результат своих трудов.

— Кажется, чего-то не хватает… — задумчиво произнёс Гиля, глядя на чучело. — О! Знаю! — воскликнул он и побежал в дом. Вскоре он вернулся, держа в руке какую-то тряпку. “Тряпка” оказалась старым папиным галстуком, который Гиля тут же и повязал пугалу.

— А вдруг папе понадобится? — сказала я.

— Я его на чердаке взял. Папа всё равно не носит, а чучелу вон как хорошо! — довольно сказал Гиля.

Родители, открыв калитку, шарахнулись от нашего сюрприза, но поняв, что к чему, заулыбались. И тут мама обратила внимание на ведёрко. Что такое? Откуда? Такого у нас не было! Гиле, конечно, пришлось во всём признаться. И тогда папа, не говоря ни слова, снял ведёрко с “головы” пугала и принялся его разглядывать. Я вздохнула и шепнула брату: “Не миновать тебе трёпки”. А папа, осмотрев Гилину работу, сказал:

— Ну, раз ты такой мастер, бери в сарае инструменты, когда понадобится!

На следующий день наша соседка Хава Зейтман, зайдя за чем-то к маме на огород, посмотрела на наше чучело, оглядела его со всех сторон и сказала:

— Много я видела пугал всяких, но так, чтобы в галстуке и новых ботинках, вижу впервые!

XIII. Визит ребе

Уважение к родителям присутствовало в нас с самого раннего детства, потому что мы росли в атмосфере любви, мира, понимания, видели уважение и любовь отца в его отношении к маме. Пример родителей — это лучшая школа, а их отношение друг к другу оказывают влияние не только на детство, но и на всю последующую жизнь их детей. Не помню, чтобы в нашем доме когда-нибудь было сказано грубое слово, чтобы разговаривали на повышенных тонах, а что касается нецензурных слов и матерных выражений, которыми так богат “великий могучий и свободный русский язык”, то мы, дети, их вообще не знали.

Однажды в конце лета, в тихий августовский вечер, мама, как обычно, возилась на кухне. Сегодня они с Сарой решили вместе приготовить ужин, затеяли картофельные оладьи, запеканку и яблочный пирог. Муки для пирога оказалось слишком мало, и Сара отправилась в бакалейную лавку, чтобы прикупить пару килограммов. Мама взялась замешивать запеканку. Через час должен был вернуться с работы отец. Тут в дверь постучали. Мама глянула на часы. “Неужели Абраша? Рано вроде…” — подумала она и пошла отворять дверь. На пороге стоял наш ребе.

Надо сказать, что после того случая с синагогой, когда Гиля отличился не лучшим образом, мама стала слегка побаиваться ребе. Вернее, ей было стыдно смотреть ему в глаза. Она вспоминала о неблаговидном поступке сына и краснела. И вот ребе снова в нашем доме. “Опять что-то стряслось!” — подумала мама, чувствуя, что её кидает в жар.

— Шалом, Лена.

— Шалом, ребе, проходите!

— Я тебе должен кое-что сказать. — У ребе было серьёзное и грустное лицо. Он снял шляпу, вздохнул и сказал: — Такая беда, Лена. Я не знаю, как тебе сказать, но я решил, что лучше тебе это услышать от меня, чем от других.

— Что случилось, ребе? — Мама слегка побледнела. Хорошее начало!

— Лучше я тебе это скажу, чем кто-нибудь. Я знаю вашу семью уже много лет. Я знаю твоего мужа ещё с тех пор, как он был вот такой… я знал отца твоего мужа; это был такой достойный человек, такой цадик, он всегда соблюдал Закон и воспитывал так всех своих детей. Я всегда уважал его, и твоего мужа тоже. — Ребе говорил тихим, печальным голосом. Мама никак не могла понять, куда он клонит, но ей уже становилось не по себе.

— У вас такая чудесная семья, — продолжал ребе, — и, когда такой цорес случается, это очень, печально, очень…

— Что стряслось, ребе?

— Твой Гиля… — ребе вздохнул, а у мамы сердце в пятки ушло. “Что он на этот раз сделал? Поджёг синагогу?” — подумала она. Ребе продолжал:

— Твой Гиля был таким хорошим мальчиком…

“Был!? Мой сын умер?!”

— Я не знаю, — продолжал свою пытку ребе, — как такое могло случиться. Вы не заслужили такой цорес! что теперь ты будешь делать?

Мама уже позеленела, готовясь услышать страшные слова о том, что она потеряла своего первенца.

— Твой сын пошёл по плохой дорожке, — покачал головой ребе.

— Ребе… — мама уже едва дышала.

— Ты не представляешь, что я увидел сегодня! Ты знаешь тот дом в конце вашей улицы, тот, что с синим забором? Твой Гиля стоял около этого забора. Ты знаешь, что он делал? — спросил ребе трагическим тоном.

Разумеется, мама не знала, что он там делал. Из слов ребе она хотя бы поняла, что её сын жив, и теперь готова была услышать всё, что угодно.

— Ты знаешь то неприличное слово, что пишут на заборах всякие бездельники? Так вот, на том заборе написано это слово, а твой сын стоял и читал это неприличное слово! Он его изучал так, как будто это Та-НаХ! Если так пойдёт, то быть тебе однажды свекровью шиксы!

Мама закрыла лицо ладонями. Ребе решил, что ей так стыдно за сына, что она не может смотреть ему в глаза. На самом же деле маму душил смех. Усилием воли подавив его, она сумела лишь выговорить:

— Я поговорю с ним, ребе.

В тот же вечер мама выяснила у Гили, отчего он с таким интересом разглядывал надписи на заборе. Он ответил, что ему хотелось понять, что это за слово такое странное, он его никогда не слышал. Мама объяснила, что это такое и больше к этой теме не возвращались.

XIV. Репрессии

Утро красит нежным светом

Стены древнего Кремля,

Просыпается с рассветом

Вся Советская земля…

…звучала по радио песня. Эта, и многие другие будили нас по утрам, с них начинался день, у кого — трудовой, у кого — учебный. Народ просыпался, вставал и шел строить светлое будущее. Строили его очень добросовестно, и многие искренне верили, что оно действительно будет светлым. Другие верили, потому что боялись; не верить было нельзя — “неверующий” объявлялся врагом народа.

В то тяжёлое время сталинских репрессий наша семья не пострадала. Но как часто мы слышали тогда, в 37-ом, об арестах “социально чуждых элементов”!

Помню, как однажды вечером прибежала к нам тётя Цива, взволнованная, лица на ней не было. Мама перепугалась:

— Что с тобой? Что стряслось?

— Взяли родителей Яши, — почти шёпотом сказала тётя Цива.

— Какого Яши? Куда взяли? — не поняла мама.

— Арестовали.

— Погоди, ты сядь, объясни, что случилось?

— Мальчик Яша Гольдман учится с Меиром в институте, — сбивчиво заговорила тётя Цива, — его родителей арестовали вчера. Такие хорошие люди! Они у нас были как-то… Поздно вечером пришли из органов, ничего не объяснили, устроили обыск. Что искали? Ничего не сказав, обоих родителей увели. Сегодня Яши не было в институте, так Меир пошёл к нему после занятий, узнать, в чём дело. Тот ему рассказал, что случилось. Мальчик в шоке, не знает, что делать… А я теперь за Меира боюсь.

— А с чего тебе бояться за Меира? — не поняла мама.

— А как же! Они ведь друзья с Яшей! А вдруг они начнут искать среди друзей…

— Перестань! Не будет ничего! И вообще, всё выяснится, может это ошибка. У нас без вины не сажают! — уверенно сказала мама.

— Лена, ты правда в это веришь? — печально спросила тётя Цива,

— Как же жить, если не верить?

— А ты забыла, скольких наших соседей забрали? Ты что веришь, что они все виновны? Что это были враги народа? Люди слово молвить боятся, даже в доме у себя боятся говорить, потому что стены имеют уши. Сосед на соседа доносит, если тот ему не угодил. Полгода назад, помнишь, я тебе рассказывала, как наших соседей Коэнов, взяли. Их кошка съела соседского цыплёнка, а те донос написали, будто они портрет Сталина выбросили… И ведь никто не стал разбираться, что у Коэнов отроду портрета Сталина в доме не было.

Маме нечего было возразить. Да, мы видели аресты соседей, большинство из которых были евреи. Мы также знали, что следует помалкивать, чтобы не случилось беды. И всё-таки нам, как и большинству рядовых граждан, не хотелось верить в то, что всеобщий кумир вовсе не так безгрешен, как нас заставляют думать.

— Ты понимаешь, почему я боюсь за сына? — продолжала тётя Цива, — он и сегодня пошёл к Гольдманам. С одной стороны, конечно, жалко мальчика, надо поддержать, но если…

— Никаких “если”, Цива! — перебила её мама, — Они же друзья! Они должны друг другу помочь, поддержать, ведь мы этому учим своих детей, чтобы они всегда оставались людьми, не предавали, не забывали друзей.

— Лена, я просто боюсь за него!

— Молчи, беду накличешь! Не думай о плохом, ничего не случится.

К счастью, мамины слова сбылись. С Меиром ничего не случилось, его дружба с сыном “врагов народа” ему не навредила. Да и самого Яшу Гольдмана органы не тронули, поскольку “сын за отца не отвечает”. Но родители Яши были арестованы, исключены из партии за “идеализацию врагов народа” со всеми вытекающими последствиями. Их сыну вскоре пришлось бросить институт, забыть об учёбе и пойти работать на завод… Сколько было в жестокую сталинскую эпоху таких Гольдманов, невинно осуждённых, опозоренных, заклеймённых, на долгие годы лишённых свободы и даже права общаться с родными! Сколько было людей с поломанной судьбой!

XV. Любимая тётя

Середина и конец 30-ых годов запомнился нам, конечно, не только арестами знакомых и соседей, тем напряжением в обществе, которое было вызвано готовящейся войной в Европе, и смутным предчувствием надвигающейся катастрофы. Люди старались не думать о плохом, на многое закрывая глаза, жили сегодняшним днём, по крохам собирая светлые мгновения жизни, словно запасаясь счастьем впрок. В те годы наша семья, к счастью, не попавшая в мясорубку сталинских репрессий, жила обычной жизнью рядовых граждан: мы учились, работали, отдыхали, ходили в гости, как могли, радовались жизни в родном городе, виделись с близкими, строили планы на жизнь.

Мамина старшая сестра, Гися, жила в Могилёве на улице Пионерской, недалеко от центра. У неё было два сына — Хаим и Гидик, и дочери — Лиза и Маня. Хаим служил в десанте, был парашютистом. А Гидик был художником, рисовал афиши для кинотеатра “Родина”; так, однажды, ему была доверена ответстве-нейшая работа, с которой он легко справился — нарисовал углём портрет Сталина. Это был предмет нашей всеобщей гордости!

Вторая мамина сестра — тётя Хана — жила недалеко от нас. Она была замужем, у неё были взрослые дети, сыновья Боря и Лёва и дочь Лиза, и хотя мы жили недалеко друг от друга, виделись не так часто, как следовало бы. Мама очень любила сестёр и её огорчало то, что мы редко навещаем друг друга. У всех были семьи, дети, работа, хозяйство, поэтому встречаться удавалось лишь по праздникам, и то не всегда. Папину сестру Эстер, жившую на Луполово на Новочерниговской улице (нынешняя Пушкинская), мы тоже не часто навещали, хотя очень любили там бывать, когда всё же удавалось отложить все дела, “послать к чертям”, как говорил папа, и обо всём забыть в обществе радушной хозяйки тёти Эстер в живописном районе за Днепром.

В нашем доме гости всегда были желанны. Мы радовались их приезду и сопровождавшим его шуму, смеху и суете. Мама пекла особые булочки, папа приносил пирожные и конфеты, в доме пахло праздником. А поскольку приезды гостей обычно приходились на еврейские праздники, то нам эти дни были дороги вдвойне.

Чаще других нас навещала мамина младшая сестра Гитл, наша любимая тётя Гитл. Её приезду мы особенно бывали рады, потому что никто из наших тётушек не возился с нами и не уделял нам столько внимания, сколько уделяла она. Будучи тремя годами младше мамы, стройная, красивая, обаятельная, она, однако, поздно вышла замуж, гораздо позже других сестёр. Она казалась нам ещё моложе, когда играла и гуляла с нами, на что у нашей мамы попросту не было времени. Тётя Гитл была для нас и тётей, и старшей сестрой, и, позднее, подругой. Ей можно было всё рассказать, всем поделиться, с ней можно было посмеяться и посекретничать. А какой радостью были для нас совместные походы по магазинам! Мы с ней могли полгорода оббегать, не замечая усталости, делать покупки или просто рассматривать красочные витрины, гулять по улицам и есть мороженое. Часто, вволю нагулявшись по городу и изрядно проголодавшись, мы забегали в булочную и покупали маленькие булочки с изюмом, и потом, в ближайшем сквере с удовольствием съедали их.

Мама редко сопровождала нас в этих походах, если мы и шли куда-то все вместе, так только к портнихе. Мама с Гитл доставали по отрезу, припасённому для этого случая, и мы шли “снимать мерки”. Портниха вертела маму перед большим зеркалом, приговаривая:

— Смотрите, как хорошо, как вам идёт, какая фигура! На вашу фигуру шить — это просто удовольствие!

Мама была очень придирчива, ей нужно было, чтобы платье сидело идеально! Бывало, вернёмся от портнихи, мама примерит только что принесённое платье, найдёт какой-нибудь изъян и давай переделывать вместе с сестрой. А тётя Гитл ей говорит:

— Лена, ты бы уж лучше сама это платье пошила, чем после портнихи переделывать!

Но ни шить, ни вязать мама не умела, “с иголкой не дружила”, как она говорила, смеясь. Из всех видов рукоделия ей по силам было только заштопать и пуговицу пришить. Зато тётя Гитл была мастерица! Благодаря ей зимой мы были обеспечены вязаными свитерами, не говоря уже о шапках и варежках.

До замужества тётя часто баловала нас своими приездами. Но в 38-м она вышла замуж и уехала в небольшой город Быхов, в пятидесяти километрах к югу от Могилёва. Домашние хлопоты и маленькие дети уже не позволяли ей так часто бывать у нас. Мы время от времени навещали их, но то золотое время, когда мы вместе гуляли, бегали по магазинам и ели булочки в сквере, то время навсегда осталось в прошлом. Хотя мы и мечтали о том, что, когда тётины малыши подрастут, мы вновь все вместе будем гулять по улицам родного Могилёва, есть мороженое и кататься на качелях в парке, но… смутное предчувствие подсказывало нам, что этого никогда больше не будет.

XVI. Дедушка

Кроме тёти Гитл частым гостем в нашем доме был дедушка Исаак — отец мамы. Он был незаурядной личностью. Есть семейная легенда о том, как однажды зимой дед сумел вытащить провалившегося под лёд коня и, придя домой, сначала насухо вытер животное и только потом занялся собой.

Дед наш был необыкновенным человеком, прошедшим тяжелейшие испытания, которые наложили свой отпечаток на его и без того неординарную личность. Голод, болезни, два пожара, смерть жены, погромы и, как следствие всего этого, переезд и необходимость начать строить жизнь на новом месте. Твёрдый характер в сочетании с физической силой и стойкостью позволили ему спасти семью и заново выстроить свою жизнь. И на всём этом долгом и трудном пути первое, что поддерживало его и давало силы — это его вера в Бога, которая ни на миг не ослабевала даже в самых тяжких бедах, выпавших на его долю. У истинного еврея вера в Творца не слабеет в испытаниях. Для нас эта его способность никогда не падать духом и противостоять самым тяжёлым жизненным ситуациям, оставалась непостижимой загадкой. Мы не в силах были её постичь от того, что не верили так, как верил он. Однажды мы в этом убедились.

Я помню, как-то раз, в самом начале весны, дедушка приехал к нам с гостинцами: Алику привёз какую-то игрушку, мне и Гиле — сладости, и про папу с мамой не забыл. Приехал радостный, весёлый, раздаёт подарки и замечает, что дочка его какая-то понурая.

— Что с тобой, Ента? — спросил дедушка.

— Ой, плохо что-то с утра сегодня…

— Молчи, — перебил её дед, — нельзя говорить “плохо”, особенно сегодня!

— А почему “особенно сегодня”? — спросил Гиля.

— Потому что сегодня Пурим — самый весёлый еврейский праздник, — ответил дедушка, — сегодня можно только радоваться! Это закон. Заповедь — радоваться, и её надо соблюдать.

— А если человек не может радоваться и веселиться? Если ему плохо? Если он болен или просто у него нет настроения? — не унимался Гиля.

— Если что-то болит, забудь, не думай, и боль пройдёт. Если нет настроения, вспомни о хорошем, улыбнись, и станет радостно на душе. Никогда нельзя говорить: “мне плохо”. Когда человек так говорит, Бог посылает ему ещё больше бед, чтобы человек узнал, что такое на самом деле “плохо”. А когда человек радуется, и говорит: “Я счастлив!” Бог говорит: “Нет, ты ошибаешься, ты ещё не достаточно счастлив”, и посылает человеку счастье…

Живя в Сельцах, дедушка заслужил уважение всей округи. Его любили, к его мнению даже руководство колхоза прислушивалось. Несмотря на преклонный возраст — дедушке было под семьдесят — он работал, содержал жену и троих детей, младшему из которых не исполнилось и семи лет. Звали его Миша.

Всё родня его обожала. Миша был умный, не по годам смышлёный, очаровательный мальчишка. И очень красивый. К его сёстрам, Малке и Эстер, семнадцати и шестнадцати лет, природа оказалась не так щедра, а Мишу не поскупилась одарить всем, чем только могла: и красотой, и умом, и добрым нравом. Дедушка очень гордился своим младшим сыном.

Своих старших дочерей, живущих в Могилёве, дедушка тоже не забывал. По мере возможности старался каждую навещать, но больше всего любил бывать у нас. Отправляясь в гости к дочерям, дедушка всегда брал с собой Тору и своё молитвенное облачение. Мы с Гилей подглядывали за тем, как он повязывает на руку и голову тфилин, надевает талес, берёт в руки молитвенник, непонятно зачем становится лицом к печке, совершая молитву, и тихо хихикали за полуприкрытой дверью. Поведение деда нас забавляло.

— Как он может так верить во всё это? — недоумевала я. А Гиля мне в ответ:

— Ну, что ты хочешь? Дедушка же не учился в советской школе, он не знает, что бога нет.

Мы очень старались говорить тихо, но, возможно, дедушка услышал последние Гилины слова. Закончив молитву, он подошёл к нам и, вздохнув, сказал:

— Дети, вы живёте в другое время, и я не могу вас заставить верить. Но я умру в той вере, в которой я родился.

Почему-то эти его слова запомнились мне на всю жизнь.

Однажды мы с Гилей заметили на столе оставленную дедушкой книгу. Мы никогда не трогали чужих вещей, это было не в наших правилах. Но тут любопытство нас одолело, и мы стали с интересом разглядывать старую, потёртую книгу, написанную на древнем языке.

— Буквы странные, — сказал Гиля, — как палочки.

— Не трогай руками! — предупредила я. Но помешать моему брату исследовать неизведанное, было невозможно!

— Да ладно, мы же не съедим её, только посмотрим, — и он осторожно раскрыл книгу. — Смотри, Лизка, письмена какие! Точечки, чёрточки…

— Вот сейчас дедушка увидит, устроит тебе и точечки, и чёрточки, и точки с запятыми по мозгам!

— За что “по мозгам”? — произнёс незаметно подошедший дедушка. — За интерес к святой книге?

— А почему она святая? Её же люди писали.

— Люди бы такое не написали. Люди и о своём прошлом не знают, а уж будущее им и подавно не дано видеть.

— А здесь и о будущем написано? — оживился Гиля.

— Конечно, только не все могут это увидеть и прочитать.

— А кто может?

— Тот, кто очень долго и тщательно изучает святые тексты, — ответил дедушка и, помолчав, добавил, хитро поглядывая на Гилю, — …и тот, кто знает иврит, разумеется.

— А она разве не на идиш написана?

— Нет, Тора написана на древнееврейском языке — на иврите.

— И о чём же в ней рассказано?

— История нашего народа, и вся история человечества с сотворения мира.

Дедушка сел, раскрыл Тору на первой странице и справа налево прочитал:

— “Бэрэши’т бара’ элои’м эт а-шама’им вэ-эт а-а’рэц”. Что значит: “Вначале сотворил Бог небо и землю”. Ну-ка, — обратился дедушка к Гиле, — попробуй ты прочитать!

— Так я же букв не знаю! — удивился Гиля.

— Вот сейчас и узнаешь. Эта буква “бэт”, эта — “рэйш”, “алеф”, “шин”, “йюд” и “таф”. А точки под ними означают звуки “э” “и”. Слово “бэрэши’т”…

Так, ненавязчиво, дедушка склонил нас на изучение иврита. “Знание языка всегда пригодится” — повторял он. Где может пригодиться этот язык, мы не понимали, но нас забавляла новизна и необычность предмета. Каждый раз, приезжая, дедушка давал нам урок, и постепенно замысловатые древние письмена уже не казались нам такими непонятными. Гиле, с его жаждой знаний и страстью ко всему новому, нравилось погружаться в “Книгу книг”, разгадывая тайну святого языка. Меня тоже привлекала странная письменность, такой особенный, диковинный шрифт и мистическое звучание иврита. Кто знает, возможно, мы бы и выучили его со временем, хотя бы на уровне понимания; ведь идиш мы неплохо знали, хоть и не могли говорить на нём, поскольку дома общались на русском, и только родители иногда говорили между собой на идиш. Но, на беду, дедушке случилось заболеть, и какое-то время он у нас не появлялся. Без него мы забросили язык, перестали заниматься и постепенно всё забылось.

XVII. Воры

Мама верила в сны, в предчувствия и предзнаменования. При этом свои сны она истолковывала буквально и если видела плохой сон, так и говорила: “Дурной сон приснился”. Она не умела дать хорошее толкование плохому сну, как учит еврейская традиция. Помню, однажды я случайно подслушала её разговор с дедушкой. Она, видимо, рассказала ему свой сон и, как видно, не очень приятный, поскольку была огорчена и встревожена и говорила почти шёпотом, а дедушка нахмурился и сказал:

— Нельзя так, Ента. Нельзя плохое говорить! Запомни, что бы ни приснилось, какой бы плохой сон не был, всегда надо придумать ему хорошее объяснение, потому что сон сбывается так, как ты его истолкуешь. Так говорит наша еврейская традиция.

Но у мамы никак не получалось следовать этому правилу. Из “плохого” сделать “хорошее” она не могла. И от тревоги своей тоже не могла избавиться. Возможно, я не запомнила бы этот случай, если бы не событие, вскоре последовавшее за ним: старший сын тёти Ханы, Сёма, разбился, упав с лестницы, получил сотрясение мозга, которое перешло в воспаление. Ему сделали операцию в Москве, но спасти его не удалось… Что сделалось тогда с мамой! Мы думали, она не переживёт смерти племянника…

Однажды утром в начале весны 1941 года мама проснулась с болью в груди.

— Что, что, Леночка? Что с тобой? — забеспокоился папа.

— Плохой сон приснился, — ответила мама, — что-то не хорошо мне. Я видела наш дом в огне… мы бежим, и люди вокруг бегут… и улицы горят.

— Ну, мало ли что может присниться! Не обращай внимания! Это всего лишь сон, — пытался её успокоить папа. Но мама смотрела остановившимся взглядом мимо него; в глазах у неё застыл страх.

После завтрака в привычных домашних хлопотах мама позабыла о сне, взволновавшем её, и о своём беспокойстве.

Придя из школы, я увидела, что мама с Сарой что-то оживлённо обсуждают, а из кухни доносится аппетитнейший запах пирога.

— У нас будет пирог на обед? — спросила я весело.

— Нет, не на обед, а на ужин, — ответила мама. — Сегодня к дяде Айзеку сестра придёт.

— Ура! У нас будут гости!

У Айзека Сидаревского было два брата и две сестры. Одну сестру, Хасю, мы знали, она жила по соседству. Вторая — Соня — жила на Луполово, работала бухгалтером на заводе. Братья жили в Бобруйске, мы с ними не были знакомы, но Айзек много о них рассказывал, очень сокрушался, что они живут в разных городах. Когда он говорил об этом, мне было его жалко. Мой детский ум вообще не мог представить, как могут родственники, да ещё такие близкие, жить в разных городах так далеко друг от друга? Разве так можно? Не иметь возможности встречаться, когда захочется, быть лишёнными радости видеть друг друга так часто, как сердце пожелает! Не радоваться вместе праздникам, не противостоять вместе невзгодам? Как же так можно? Разве не должны члены одной семьи держаться друг друга? Помочь, поддержать, когда нужно? Жить в десятках километров друг от друга — это ужасно!.. Мне не дано было знать тогда, что членов моей семьи судьба разведёт не по разным городам, и даже странам, а по разным континентам, и разлука их будет длиться долгие годы…

Но, к счастью, тогда я об этом не знала, и вечер прошёл замечательно. Айзек познакомил нас с сестрой Соней. Она оказалась умной, весёлой, приятной молодой женщиной и мы прекрасно провели время в обществе наших дорогих соседей. Допоздна сидели, говорили о жизни, шутили, Айзек рассказывал разные истории. Спать ложиться не спешили — ведь завтра воскресенье. Разошлись далеко за полночь.

На рассвете маму разбудил какой-то щелчок. “Наверно, у соседей,” — подумала мама сквозь сон. Но через мгновенье совсем близко, будто у самого изголовья кровати, мама услышала скрип открывающегося окна и чей-то приглушённый шёпот. Сон мгновенно бежал от неё.

Наш дом стоял на возвышенности, на небольшом холме, который спускался к речке. Окна фасада, выходящие на улицу, были гораздо ближе к земле, чем окна задней части дома, обращённой к Дубровенке; там была комната Сидаревских. А окна родительской спальни выходили на Вербовую. Кровать стояла неподалёку от окна. Прислушиваясь к встревожившим её странным звукам, мама приподнялась на кровати, устремив взгляд на окно. Между задёрнутых занавесок просунулась мужская рука, а за ней и голова.

Мама хотела закричать, но вместо крика у неё вышло еле слышное: “A-а!” Папа проснулся и, увидя жену, сидящую на кровати, с расширенными от ужаса глазами издающую непонятные звуки, решил, что ей плохо и, испугавшись за неё, пытался её успокоить:

— Что, Леночка? Что с тобой?

— А… а… — мама протягивает руку в сторону окна, пытаясь ему объяснить, но папа не понимает, что она хочет сказать ему и не сводит с неё глаз.

— Тебе плохо? Что, Леночка, сердце? Что?

Поднятая мамой тревога всё-таки спугнула воров: дальше они не полезли, но просунувшаяся в окно рука успела схватить одно из двух покрывал, лежащих на подоконнике, тех самых покрывал, которыми наша мама так бережно и с таким искусством застилала кровати.

— Там… воры! — наконец смогла она выговорить.

— Где?! — папа вскочил, кинулся к окну и лишь успел увидеть, как они скрылись за углом. Он выбежал из комнаты, крича: “Айзек! Воры!!” Проснулись Сидаревские. Быстро сообразив, в чём дело, сосед схватил охотничье ружьё и, выскочив на крыльцо, не глядя, сделал два выстрела в воздух. Но воров и след простыл.

Перепуганные Сара с Соней выбежали в переднюю; узнав о том, что случилось, побежали к маме. Потом на всякий случай обошли дом, папа с Айзеком спустились в подвал, проверили там все закоулки, что было не просто, потому что в нашем подвале можно было запросто спрятаться, мы, дети, это хорошо знали и не раз там играли в прятки. К счастью, ни в подвале, ни в комнатах не нашлось ничего подозрительного. Никаких следов. Единственное, что пострадало — это мамино любимое покрывало…

На следующее утро, когда мама пошла за водой, возле колодца она встретила Степаниху. Та посмотрела на неё как-то странно. Мама подумала: “У меня, наверно, на лбу написано о том, что случилось”.

— Эх, Леночка, а вы ведь избежали большой беды, — сочувственно сказала Степаниха.

— Какой беды? — переспросила мама.

— Да вас же хотели убить. Они шли, чтобы вас убить. Думали, у бухгалтерши, у сестры Айзека, деньги с собой. Хотели поживиться, а потом свидетелей убрать.

— Откуда ты знаешь?

— Слухами земля полнится, — ответила Степаниха, — ты уж мне поверь. Слава богу, что так обошлось! И, глянь, надо же, как задумали! Со стороны Сидаревских не полезли, знали, видимо, что ружьё у него. Да и высоко с их стороны. Решили, что вас проще будет… — и, видя, что мама побледнела, поскорее добавила — забудь, забудь, Леночка! Вас Бог спас.

А мама шла домой и думала: “Дай Бог, чтобы этим всё закончилось, чтобы воры и были той бедой, которую пророчил мой сон”.

XVIII. На озере

История с ворами постепенно забылась. Мамина тревога немного улеглась, усыплённая мирным течением времени. А между тем пролетела весна. В мае 1941-го года я окончила пятый класс с отличием и, как всегда, с похвальной грамотой. Гиля, разумеется, тоже порадовал маму таким же листом с портретами Ленина и Сталина. С каким нетерпением мы ждали окончания учебного года! На предстоящее лето у нас было много планов. Папа обещал научить меня плавать, а тётя Гитл ждала в июле нас троих — Гилю, меня и Алика — у себя в Быхове. Мы целый месяц должны были жить у неё.

И вот наконец-то оно наступило, это всеми красками сияющее долгожданное лето. Целыми днями мы бегали по оврагам, наслаждаясь обретённой свободой. А в редкие папины выходные мы отправлялись в парк на карусели или просто гуляли в центре города и были безумно счастливы, как можно быть счастливыми только в детстве.

Любимым местом отдыха могилевчан был парк им. Горького. Красивый зелёный парк на правом берегу Днепра, располагался на валу между Советской площадью и Быховским рынком. Весь город собирался там. Каштановые аллеи при входе вели к памятнику Горькому. Цветущие каштаны — это сказочное зрелище! В пору цветения люди под ними фотографировались. Справа от входа был летний театр, где всегда был аншлаг. В парке играл оркестр, звучала музыка. Отдыхающие сидели на скамейках и слушали. А потом начинались танцы. Большая танцевальная площадка манила и взрослых, и детей, и молодых, и пожилых. Люди танцевали и под оркестр, и под патефон. Рядом был летний ресторан. И там же была смотровая площадка, откуда открывался чудесный вид на Днепр, сверкающий в долине, окружённой высоченной стеной деревьев. С этой площадки, находящейся на возвышении, можно было любоваться плывущими по реке пароходами.

Другим излюбленным местом народных гуляний была улица Первомайская — одна из центральных улиц Могилёва. Она проходила через всю правобережную часть города от Советской площади до лесного массива на окраине. На Первомайской проходили народные гуляния. Иногда по воскресным дням мы отправлялись туда с папой есть мороженое.

С середины мая уже можно было купаться в Днепре. Горожане пользовались этой возможностью и каждый погожий денёк проводили у воды: загорали и плавали. Нам до Днепра было далековато, и потом, как говорил Гиля: “Зачем нам Днепр, когда у нас под окном свой “Днепр” есть”, имея в виду Дубровенку. Он мог целыми днями плескаться в речке.

Чуть севернее нашей улицы, выше по течению, река Дубровенка гораздо шире той части, что катит свои воды вдоль Вербовой улицы и дальше в Днепр. Этот широкий — до 150-ти метров — отрезок реки мы называли озером. Вот на это самое “озеро” мы иногда ходили с мамой, но чаще с папой. Там он учил нас плавать.

Как-то мама, поддавшись нашим уговорам, пошла с нами на озеро. Надо сказать, что уговаривать её на этот раз пришлось долго. С самого утра у неё не было настроения — оно было подпорчено плохим сном, тем самым, который уже однажды снился ей накануне того дня, когда к нам полезли воры. Нечего и говорить о том, как она была встревожена.

— Возле воды настроение поднимется, — уговаривал её Гиля.

— И все дурные мысли волны унесут, — добавила я.

— Верно! И дедушка так говорит.

— Лучше завтра сходим все вместе с папой.

— А вдруг завтра не сможем? — не унимался Гиля. — И потом, ведь папа обещал достать вам билеты в театр, тогда будет уже не до озера.

В конце концов, мама сдалась. Взяв с собой кое-что из еды, мы все отправились на озеро. Алик, которому тогда минуло пять лет, шагал, держа за руки меня и маму, и был беспредельно счастлив. Всю дорогу до озера он болтал о чём-то, не давая маме погружаться в свои мысли. Наше с Гилей предположение сбылось: у воды мамина тревога рассеялась, настроение заметно поднялось. Мы устроились на траве, и с аппетитом съели принесённые пирожки с капустой. Гиля побежал плескаться в речку, Алик — за ним, а я пошла искать в траве “гармошки”, чтобы сплести из них бусы… Некоторое время спустя мы увидели папу, идущего к нам с неизменной коробкой пирожных в руках. Придя домой и увидев, что нас нет, папа не захотел, по его словам, сидеть одному с пирожными и отправился за нами на озеро.

Лёжа на траве возле тихо беседующих папы с мамой, глядя на братьев, весело плескающихся у берега, я думала: “Как жалко, что мы так редко гуляем все вместе, надо бы в следующее воскресенье снова уговорить маму с папой прийти сюда”. Тихая живописная долина Дубровенки, окаймлённая столетними дубами, которые и дали название речке, была в моём представлении райским уголком. Отдельно стоящие дубы своей тяжёлой кроной заменяли беседки, распространяя вокруг себя тень и прохладу. Я лежала, глядя в голубое небо, такое чистое, ясное, безоблачное, вдыхала чудесный аромат дубравы и думала: “Нигде в мире нет такой красоты! Я никогда не покину это место. Когда я буду совсем старая, я приду сюда со своими внуками и расскажу им об этом счастливом дне…” Мои мысли были прерваны возгласом папы:

— Всё, дети, сматываем удочки! Поздно уже.

Начинало смеркаться. Бледная луна появилась на небе, а рядом с ней первая звезда. День закончился. Мама под руку с Гилей, я с папой, Алик, задремавший на папином плече — мы возвращались домой в поздних июньских сумерках, строя планы на завтра. Уже у дома папа воскликнул:

— А! Леночка, я же совсем забыл! Я достал на завтра билеты в театр на “Кровавую шутку”. Вот, смотри!

Мама обрадовалась: Шолом Алейхем был её любимым писателем, она им зачитывалась.

А на билете стояла дата — 22 июня.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Возвращение в будущее предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Барух аШем — слава богу. Дословно: благословенно Имя (иврит).

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я