Россия должна жить

Максим Долгополов, 2019

В 2018 году прошел столетний юбилей похорон России. Могильщиком был нобелевский лауреат сэр Редьярд Киплинг, автор стихотворения «Россия – пацифистам» (Russia To The Pacifi sts). В стихотворении не было ненависти. Только хладнокровная констатация того, что давний геополитический противник Британии скончался: «Империя строилась триста лет и рухнула в тридцать дней». Ну а так как даже давнему геополитическому противнику и недавнему союзнику негоже лежать без погребения, Киплинг призывал соотечественников немного потрудиться: «Мы роем народу могилу с Англию величиной». И могила была вырыта. Но она пуста до сих пор. Россия жива. Почему же так произошло? Кто заступился за нас? Почему самая серьезная ошибка русского народа за его историю не стала смертельной? Эта книга – попытка ответа.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Россия должна жить предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Часть вторая

Лето и осень 1905 года

Год начался с Кровавого воскресенья. Харизматик и демагог священник Гапон стал инициатором общегородской забастовки и массового шествия в центр Санкт-Петербурга, к царскому дворцу. Рабочие были обмануты: революционные агитаторы изменили текст «верноподданной» петиции, добавив к экономическим просьбам заведомо невыполнимые требования политической реформы. Власти не смогли остановить шествие без применения вооруженной силы, погибло почти полтораста человек.

Россия, утомленная Японской войной, была шокирована небывалым кровопролитием в столице. Начались забастовки, волнения в деревне, военные бунты и восстания на окраинах. Либеральная общественность восторженно приветствовала и убийства офицеров на броненосце «Потемкин», и сожжения усадеб, и нападения польских националистов на русские гарнизоны.

Николай II надеялся успокоить страну созданием Государственной думы, законодательно-совещательного органа. Витте, подписавший с Японией Портсмутский мир, неприятный, но выгодный для России, мечтал о славе премьера-диктатора, проводника реформ. Он постоянно требовал у царя отдать власть ему.

Осенью началась общероссийская забастовка, парализовавшая крупные города. В ней участвовали железнодорожники, телеграфисты, типографы, аптекари — образованный средний класс, веривший самым простым и радикальным лозунгам. Руководители процесса — лидеры эсеров и эсдеков — оставались за кулисами. Чтобы успокоить общественность, Государь подписал в октябре Манифест о гражданских свободах.

К этому времени началась встречная народная контрреволюционная волна. Крестьяне и мещане нападали на забастовщиков, разрушавших экономику. И в Твери, и в Томске, и в Вологде врагов революции из простонародья оказалось больше, чем защитников. В западных губерниях начались еврейские погромы. Уже скоро солдатам пришлось не столько подавлять революцию, сколько защищать от погромщиков мирных жителей. Знаменитое «московское восстание» в декабре 1905 года состояло в том, что несколько тысяч боевиков стреляло в полицию и военных из-за угла, и прекратилось, когда из столицы прибыл Семеновский полк.

К концу 1905 года революция фактически была подавлена. Но недолгая смута стала страшным искушением для общественности. Она запомнила, что поражение в войне с внешним врагом приводит к внутренним реформам.

Вера

Год назад Веру в Санкт-Петербург провожала мама. Теперь на Николаевском вокзале ее провожали товарищи из Боевой организации.

Поначалу в Питере было все как и ожидалось. Легко нашла тетю Мэри, выслушала ее всхлипывающее удивление: как же маменька отпустила? Поселилась в уютной комнатушке, с окнами на шумную Гороховую улицу. Сходила с тетушкой на Бестужевские курсы — подтвердить, что живет у родственницы, а не на съемной квартире, что курсисткам запрещено.

Хотя приехала после начала курсов, легкий экзамен приняли и допустили к занятиям. Времени хватало и на учебу, и на знакомство с огромным городом, о котором столько читала у Гоголя и Достоевского.

Верочка побывала на Волковом кладбище, посетила могилы Белинского и Некрасова. Сходила на Семеновский плац, прогулялась возле ипподрома, оставила цветы там, где, по ее предположению, были повешены цареубийцы-первомартовцы. Несколько раз с набережной глядела на Петропавловскую крепость — страшную царскую тюрьму. Всплакнула по узникам.

И, конечно же, прогулялась по Невскому, посмотреть на храмы и дворцы. С удивлением глядела на Зимний — не думала, что к царскому жилищу можно подойти так близко. Наняла извозчика, съездила на Елагин остров полюбоваться ранним осенним закатом на Стрелке. Впервые увидела паруса — ведь рядом Императорский яхт-клуб, захотела побывать в море.

Могла бы и побывать, если бы отправилась в Кронштадт, на службу отца Иоанна, как собиралась. Но узнала у Натальи, подружки по курсам, что отец Иоанн жесточайше отзывался о Льве Толстом.

— «На Святой Руси родился, вырос и стал мудрецом и писателем один граф, по фамилии всем известный, новый книжник и фарисей, — читала вслух Наталья дрожащим голосом. Находила в газете самые возмущавшие ее слова и читала, слегка кривляясь, думая, что пародирует отца Иоанна. — Возгордился своим умением писать о светских делах и суетах и задумал испытать себя в писательстве о Божеских делах, в которых ничего не видит и не понимает, как сущий слепец, и написал столько нелепого и безумного, что раньше его никому и в голову не приходила такая нелепость…. Утаил, совершенно утаил Господь Свою Божественную премудрость от этого безумца, гордого и предерзкого человека… Бог поругаем не бывает, и этот еретик новый до дна выпьет сам чашу яда, которую он приготовил себе и другим».

Как неожиданно и грустно! Федя ничего такого ей не говорил. Кстати, он сам критиковал Толстого за то, что тот призывает к простоте и смирению. Но называть этого писателя, так много сделавшего для просвещения голодающего народа, «фарисеем, безумцем, еретиком»? Наверное, после таких вот проповедей Льва Толстого и отлучили от Церкви.

А еще Верочка не могла забыть, как встречал ее Лев Николаевич в Ясной Поляне, как седовласый старец беседовал с ней, девчонкой, какое письмо написал маменьке. И он должен «выпить чашу яда»?

Поэтому в Кронштадт Вера не поехала.

* * *

А потом случилось 9 января. Верочка металась по Невскому, со страхом слушая выстрелы и военные трубы. С ненавистью глядела на офицеров, по которым еще вчера скользила равнодушным взглядом. К вечеру с такой же ненавистью глядела и на солдат. Люди в мундирах стали для нее убийцами, все на одно лицо.

Как же был прав Федя! Почему всех военных не отправили в Маньчжурию, чтобы их там убили японцы?!

Наталья через три дня покинула столицу — испуганная мать увезла дочь в Тулу. Но успела познакомить Веру со своими друзьями из эсеровского кружка.

Уже скоро Верочке было совсем не до занятий. Она набирала на ремингтоне статьи для подпольной газеты. Читала сообщения о забастовках и демонстрациях в Риге, Минске, других городах, о начале крестьянских волнений — разгроме поместий, в том числе и в родной Орловской губернии. Читала о том, как эти волнения подавляются, плакала от возмущения.

Несколько раз разбрасывала листовки — в Невском пассаже, в театрах. Думала: ее сразу схватят. Но, видно, не зря в раннем детстве играла с мальчишками в салочки — каждый раз убегала. И говорила товарищам: я не просто спасаюсь, я берегу себя для большого дела!

Товарищи услышали. Однажды Верочку отвели на встречу с Иваном Николаевичем, человеком, организовавшим большинство казней реакционных деятелей, в том числе Плеве, Великого князя Сергея Александровича.

Как объяснил товарищ-проводник, важный человек ежедневно менял квартиры или гостиничные номера. В очередном номере была полутьма, но Вера все равно разглядела Ивана Николаевича. Удивилась, огорчилась даже. Была уверена: он худой, с изможденным лицом, горящим взглядом. Или седобород, как Лев Толстой. Но Иван Николаевич был плотным, даже тучным человеком, с короткими усиками и маслянистым взглядом — будто коммивояжер, гулявший по Невскому. Зато говорил кратко и точно, без украшательств. Задал Вере вопросы, она ответила на каждый. Собеседник не сказал «да», только кивнул.

Через три дня Верочка вошла в поезд, который следовал в Орел. У нее был тот же саквояж, что и в прошлый раз. Но вместо пирожков, выпеченных маменькой, в саквояже лежала бомба.

Александр

Эй ты, буйная Варшава,

На тебя пришла расправа! —

весело, задорно дерзко выводил тенор-запевала.

Рой, рой, римтомтой,

На тебя пришла расправа! —

грозно подпевала рота, чеканя шаг.

Надо ль было бунтовать,

С царем русским воевать?

Рой, рой, римтомтой,

С царем русским воевать?

Александру было тоскливо до боли. Ему не нравилась эта старинная песня про Польское восстание 1831 года. Не нравилось удалое хвастовство: «В Польше русский господин: бьет поляков, пять — один». Был противен надоедливый повтор бессмыслицы: «Рой, рой, римтомтой!»

Но его рота так усердно, так весело выводила песню, что язык сам дергался во рту и Александр десять раз замечал и ругал себя, что непроизвольно подпевает.

Да и «римтомтой» — полная бессмыслица лишь для штатских, ничего не понимающих в армии. Эти облегченные барабанные звуки — вроде «ратоплана» в старинных немецких солдатских песнях: задавать ритм, чтобы было проще держать строй. Бурлацкие песни, как и шанты моряков, тоже бессмысленны: бурлакам и морякам песни нужны, чтобы ровно идти или вытягивать канат.

Вы и в школе не учились,

Бунтовать глупцы пустились!

Рой, рой, римтомтой,

Бунтовать глупцы пустились!

Правда, на этот раз бунтовала не Варшава, а Лодзь. В городе уже второй день шли баррикадные бои. Полк, поднятый по тревоге, маршировал на товарную станцию, чтобы погрузиться в поезд.

* * *

Варшавский гарнизон удивил Александра. Он читал недавно вышедшую повесть Куприна «Поединок», но и без книги своего тезки слыхал, что в провинциальных войсках царит скука и пьянство, а грубые унтера беспощадно мордуют туповатых новобранцев.

Возможно, в какой-нибудь провинции так и было, но русские полки, стоявшие в Варшаве, выглядели совсем иначе. Сокольской гимнастикой занимались и офицеры, и унтеры, и нижние чины — у каждой казармы турники и гири. Пища — простая, но здоровая и обильная: щи, каша со шкварками. Большинство солдат были грамотны, читали книги и газеты. Чистота была во всем, от казарменного плаца до умытых лиц, и чувствовалось, это не только потому, что начальство требует, но каждый понимает: так надо.

Александр не раз ловил себя на мысли, что такого братства, такого товарищества он не ощущал даже в юнкерском училище.

Причиной этого был враждебный мир вокруг казарм. Офицерам не советовали гулять в одиночку. Из-за Японской войны объявили мобилизацию, шла она туго, а когда полиция арестовывала призывников, начинались волнения.

Петербургские друзья-эсдеки прислали ему пару адресов варшавских товарищей. Но, видимо, это были уже проваленные конспиративные явки: по адресам данные господа не проживали. А может, не стали доверять незнакомому русскому офицеру.

Когда Александр возвращался со второй неудачной встречи, уже затемно, в него попал камень. Кто-то швырнул из темного переулка, скрылся. Фуражка смягчила удар, сотрясения не было. Но фуражка слетела, и пока Александр искал в темноте, выпачкал руки.

«Нас ненавидят, это правда, — думал он, счищая грязь с козырька и пальцев, — но ведь не просто так. Я один из угнетателей Польши, причем двойной угнетатель: угнетаю и нацию, и трудовой народ. Кто-то увидел офицера-угнетателя и бросил камень».

Однако когда Александр разогнулся и выпрямился, ему стало противно. Он сам никогда не бросил бы камень в идущего прохожего. Вспомнил, как его друзья по училищу оправдывали право полиции бить при разгоне демонстрации всех, кто оказался рядом: случайных прохожих быть не может. А он с ними спорил. Тогда как же он может оправдать того, кто напал на незнакомого человека только за то, что тот в офицерской форме? Почему в одном случае оправдать несправедливость нельзя, а в другом — можно?!

Позже говорил об этом с одним из друзей, поручиком Чижовым, служившим в Польше уже два года. Говорили в ресторане, всегда полном русских офицеров. Чижов сразу объяснил другу, что в одни варшавские заведения можно ходить хоть в одиночку, а в другие желательно компанией.

— А очень просто, — усмехнулся Чижов. — Ты, брат Сашка, только в Польше встретишь либерала-патриота: поляка в пиджаке, а русского — в военном мундире. Такой вот парадокс.

Александру тогда оставалось только печально усмехнуться в ответ. А сегодня он ехал на первую битву в своей жизни.

Из статьи газеты «Новое время», 1905 год:

Варшава теперь производит самое странное впечатление. На всех перекрестках стоят солдаты по двое; стоят они плотно, прижавшись спиной к стене, иные даже совсем в углах, и держат ружья на изготовке. Ежедневно на дежурстве стоит 9.000 нижних чинов в три смены, по три тысячи каждая. Полиция страшно растеряна, городовые на перекрестках стоят с испуганными глазами; видно, что человек ежеминутно ждет нападения.

Недавно напали среди белого дня на артиллериста-солдата пять человек с браунингами. Солдат не растерялся и умудрился отобрать браунинги, после чего всю компанию самолично повел в полицию. Этот случай так сильно повлиял на революционеров, что после этого целых три дня не было нападений в Варшаве, но затем опять началась стрельба.

Сама обстановка приучает солдат постоянно чувствовать себя во враждебной стороне. Здесь объявлена война уже не русскому правительству, а русскому народу, завоевавшему этот край кровью своих сынов…

Мария

Между обручением и свадьбой не прошло и месяца. Между свадьбой и отъездом в Орел не прошло и недели.

Мария увезла с собой букет мелких тревог. Почти все они не оправдались. Например, немного опасалась провинциальной скуки. Скуки не было и в помине. Орел оказался достаточно крупным городом, правда, как говорили старожилы, разросшимся за последние годы. Каменные дома, электричество, театр, местное светское общество, с интересом встретившее нового губернатора и губернаторшу. Надо было со всеми познакомиться, всех запомнить.

Дополнительной заботой стала продолжавшаяся война. Раненых в город не привозили, но надо было провожать мобилизованных солдат, или, как их по-старому называли — рекрутов. В одной из местных газет Мария прочитала такие резоны: мобилизация вырывает работника из хозяйства, если нет других мужских рук, оно может разориться. Согласилась с доводами, предложила провести благотворительный аукцион для разовой помощи нуждавшимся семьям. Не всем эта идея пришлась по вкусу: непросто определить, кто нуждается, да и соседи могут позавидовать. Но Мария была настойчива, чем даже удивила мужа. Ей подсказали: если земский учитель и сельский священник считают бедной одну и ту же семью, значит, так и есть.

С мужем было легче, чем думала она и шепотом предупреждали подруги на прощальном девичнике в кондитерской. Вспыхнувшая влюбленность Андрея превратилась в теплую любовь. Она видела — муж боготворит ее по-прежнему, хотя и считает немного ребенком. Но ради нее подавляет цинизм и грубые холостяцкие привычки. А иногда — слушается.

Однажды спьяну захотел испытать полудикого калмыцкого коня, подаренного предводителем дворянства. Андрей был хорошим лошадником, но в этот вечер явно злоупотребил шампанским.

Марии хотелось пуститься в крик, заплакать. Или показать на свой живот и кокетливо добавить: «Мы этого не хотим».

Мария понимала, это, может, и подействует, но так — нельзя. Поэтому спокойно сказала: «Андрей, не надо». Глаза мужа вспыхнули на миг. Но Мария не успела испугаться, как он кивнул и отложил укрощение коня до утра.

Желание показать на живот было оправданно. Мария стала женщиной в первую брачную ночь и еще до Рождества поняла, что беременна.

Самым пугающим в беременности оказались разговоры ее новых светских подруг. Мария наслушалась таких страстей, что даже разочаровалась — все было так легко, без тошноты, без боли. И очень просто, когда пришел срок. Лучший гинеколог губернии, из земской больницы, на всякий случай приглашенный в губернаторский дворец, сказал, что после таких родов крестьянки сразу идут на поле, вязать снопы. Ей же можно на бал.

Конечно, Мария в тот день на бал не пошла. Но ей не хотелось расставаться с Митенькой. Поэтому она, к легкому удивлению местного бомонда, появлялась с ним на благотворительных вечерах, в губернаторской приемной зале. Конечно, все чинно: младенца несла на руках нянюшка, молодая мать шла рядом. Митя, будто понимавший, что он губернаторский сын, не плакал и с достоинством принимал сюсюканья окружающих.

Если бы можно, Мария, как цыганка или степная княжна, приторачивала бы младенца к седлу и разъезжала с мужем по уездам. А путешествовал он все чаще и чаще. Осенью и зимой привыкал к губернии. Весной и особенно летом появились экстраординарные причины: аграрные волнения.

Губернатор возвращался пыльный и мрачный. Но улыбался, когда видел Митю. Даже если проводил остаток вечера в мужской компании, у ломберного стола, все равно находил полчаса поговорить с женой. Жаловался ей:

— Становые приставы, тридцатилетней службы, такого не помнят. Прежде, если аграрный бунт, просто растаскивают зерно, уводят скотину по дворам. Теперь еще и охотничий кабинет в усадьбе грабят, тащат ружья и порох, в стражу стрелять. Где тот гоголевский капитан-исправник, что только пошлет свой картуз на место происшествия, как порядок сам водворится?

Мария и вздыхала, и смеялась. По-другому помочь мужу она не могла.

Петр

Когда-то дьячок читал по памяти стихотворную сказку про Ивана-дурака, которому помогал Конек-горбунок. Петька запомнил, как Иван устроился конюшим в царском дворце: ест он сладко, спит он столько, что раздолье, да и только.

Петька не сомневался: он устроился еще лучше. Кормили сытно, вставать полагалось позже, чем в трактире и у дьячка. За конями ходить не надо, никто ему не завидует, как Ивану, не строит козни. В училище Эдельберга надо было только рисовать.

В первую ночь Петька ночевал в дворницкой. На следующий день ему нашлось место в общежитии. Добрый господин был одним из благотворителей, не только дававшим деньги на обучение талантливых подростков, но и находившим ребят и рекомендовавшим их. Рекомендации обычно не оспаривались.

Занятия в училище Эдельберга шли каждый день, кроме воскресенья. Ученики рисовали и в классах, и после — в их комнатах были и столы, и мольберты. Краски Петька освоил так же быстро, как и карандаш.

Почти все ученики оказались старше Петьки. Поначалу думал, будут помыкать, как в лавке или в трактире обижают мальцов. Но ребята лишь посмеивались над Петькой, над его рассказами о деревенской жизни, а по-иному не обижали. Петька на шутки не злился.

Иногда расспрашивали Петьку, где он учился рисовать. Петька рассказывал про дьячка. Почему-то ребята были уверены, что дьячок бил своего ученика смертным боем, и очень удивлялись, слыша, что такого не случалось.

— Верно, дьячок малахольный. Боялся, ты сдачи дашь, — посмеивался Федька, добродушный увалень и великан. Внимательно глядел на щуплого Петьку и добавлял: — Совсем малахольный дьячок, свечку поднимет — грыжа.

Петьке хотелось возразить, что все не так, что дьячок Тимофей, будь он вдвое выше Федьки, все равно бы никого не бил. Но понимал: когда товарищи шутят, нужно смеяться вместе с ними, а не спорить. Иначе будут смеяться над тобой.

Поэтому смеялся вместе со всеми.

Еще однажды пытался рассказать, как поновляли образа в храме. О том, как не ел с вечера перед работой, как подходил со страхом к ликам, как боялся прикоснуться кистью к Фаворскому свету.

Но друзья и тут не поняли. Назвали дьячка хитрым экономом: мол, не хотел еду на воспитанника тратить. Когда же Петьку спросили, сколько ему заплатил дьячок за поновление образов, назвали «эксплуататором».

Петька в очередной раз спорить не стал. Не спросил и кто такой эксплуататор. Про борьбу с самодержавием и эксплуатацией в эти дни говорили даже на занятиях, и учителя не мешали разговорам.

* * *

Чаще других про сельскую жизнь спрашивал Оська, хороший портретист, на год старше Петьки. Он деревни никогда не видел, мог нарисовать соломенную скирду и назвать ее «стогом сена».

Однажды Оська здорово выручил. Осенним вечером он и Петька пошли в лавку за колбасными обрезками и зачерствевшими, уцененными калачами. Обычно такая прогулка — сгонять не заметить, но в те дни найти открытую лавку оказалось непросто. Окна лавок закрыты ставнями, некоторые фонари разбиты. Доносились крики, а однажды — пара резких звуков, словно хлопанье кнута.

Оська пояснил, что это выстрелы. Добавил:

— Охотный ряд студентов бьет.

— Почему? — удивился Петька, уже знавший, что он по своему статусу тоже студент.

— По морде. Студенты бастуют, да и вообще все бастуют, кому свобода дорога. Так как забастовка всеобщая, не должно быть ни транспорта, ни торговли. Поэтому, если кто-то бастовать сам не хочет — машинист или ломовик, — заставляют. Железные дороги встали, бойни закрылись, подвоза в Охотный ряд нет. Вот эта черная сотня и думает, будто во всем студенты виноваты.

Петька никогда с Оськой не спорил — переспорит, пересмеет, сам себя дураком ощутишь. Все же хотел возразить: если и правда студенты не дают перекупщикам привозить товары в город, может, они и вправду виноваты? Да и крестьянам, у которых закупают скотину и хлеб для города, тоже нелегко. Они, когда весной сеяли, не думали, что кто-то будет осенью бастовать и запретит им доставить товар в город.

Но возразить не успел. Из-за угла выкатились трое молодцев, слегка навеселе. На беду, рядом как раз был неразбитый фонарь, поэтому они разглядели одинаковые шинельки Оськи и Петьки.

— Скубенты? — грозно спросил один.

Петька замер, не зная, как быть. Его язык был не способен ни соврать, ни сказать правду. Только в голове будто само собой твердилось: «Господи, помилуй!»

— Скубенты, да не те, — бодро и громко ответил Оська. — Мы в иконном училище учимся, богомазы.

— Перекрестись, — неуверенно потребовал парень.

— Это каждый жид может, — так же бодро ответил Оська, — погляди лучше, все руки в краске.

Показал свою ладонь, потом взял чуть одеревеневшую Петькину руку, закапанную краской еще больше.

Парни ушли. Петька дрожал, Оська хохотал, приговаривая «богомазлы-шлимазлы».

На другой день в училище, под впечатлением от инцидента, Оська предложил сообща сочинить и нарисовать житие Святого Охотнорядца. Друзья не раз видели рассказы в картинках, настолько понятных, что и текст не нужен. Житие состояло в том, что один охотнорядский мясник отличался уникальной жирностью. Поэтому, когда московские бойни закрылись, братцы-охотнорядцы посовещались да и решили его убить, засолить, закоптить и продать как ветчину. А что не удастся сбыть — объявить святыми мощами и отнести в церковь.

Пока обсуждали — Петька жался в угол. Ему не нравилась вся эта идея. Шептал: «Зачем, зачем? Вчера ведь обошлось, Господь беду отвел. Благодарить надо, а не вот так…» Прятаться было нетрудно: сочинители обходились без него.

Впрочем, некоторое время спустя обратились за советом.

— Пьеро, — спросил Оська, — когда свинью колют, ее так подвешивают, как я нарисовал?

Петька пригляделся. Против воли усмехнулся — уж больно забавно были изображены охотнорядцы. Объяснил, что нарисовано неправильно, показал, как свинью крюком поддевают.

Друзья посмеялись и тут же провозгласили Петьку «Профессором деталей крестьянского быта». Облачили в мантию, сделанную из сорванной занавески.

Петька радовался, что наконец-то стал своим среди будущих художников. Сказать, что назвать рисунок можно было не «житие», а как-то иначе, — не решился.

Из книги Василия Шульгина «Дни»:

Мне показалось, что он искренен, этот старик.

— А отчего вы сами, евреи, — старшие, не удержите их?

Он вскочил от этих слов.

— Ваше благородие! И что же мы можем сделать? Вы знаете, это чистое несчастье. Приходят ко мне в дом… Они говорят — «самооборона». И мы даем на самооборона. Так ви знаете, ваше благородие, что они сделали, эти сволочи, на Димиевке? Бомбы так бросать они могут. Это они таки умеют, да… А когда пришел погром до нас, так что эта самооборона? Штрелили эти паршивые мальчишки, штрелили и убегли… Всех их, сволочей паршивых, всех их, как собак, перевешивать надо. И больше ничего, ваше благородие.

С тех пор когда меня спрашивают: «Кого вы считаете наибольшим черносотенцем в России?» — я всегда вспоминаю этого еврея…

Павел

Павел меньше всего ожидал, что в ту ночь заснет таким же крепким сном, как отец. Может, не настолько же крепким: снотворного все же не пил.

Все оказалось просто и прошло без осечек. Капли по рецепту врача он купил тоже, передал сиделке. А та попросилась ненадолго отойти, выпить чаю.

— Конечно, идите, — улыбнулся Павел. — Олимпиада подежурит за вас.

— Благодарствую, — сказала сиделка, — только вот… Как бы…

— Как бы не дала Ивану Павловичу волшебную траву-исцелиху, цветущую только в дни греческих календ, — договорил Павел и увидел понимающую улыбку образованной сиделки. — Не волнуйтесь, наша Лимпиада Лексанна подробно проинструктирована и принесет нашему больному только аптечные снадобья.

Второе аптечное снадобье уже было в руках доброй старушки и влито в теплый клюквенный кисель. Едва сиделка удалилась, она поспешила к больному.

А Павел? Пошел в кабинет, полистал «Научное обозрение», покурил и легко заснул.

Так и не понял, отчего проснулся, от стука в дверь или общего переполоха. Тот, кто стукнул в дверь, уже убежал.

Оделся, вышел поеживаясь, несмело пошел к отцовской спальне. Там было шумно: доктор громко отчитывал сиделку, Петр Степанович что-то кричал доктору, в углу громко рыдала Олимпиада. Тише всех был Иван Павлович — половина лица накрыта платком, на глазах две серебряные монеты.

Павел шагнул к постели отца. Доктор Шторх резко сказал ему, с внезапно прорезавшимся немецким акцентом:

— Не рекомендовать! — И чуть успокоившись: — Хотя он умер во сне, смерть легкой не была. — И простонал: — Ну почему?!

Немного погодя успокоились все, кроме Лимпиады. Она причитала утром, пока не охрипла, но и днем продолжала плакать. Павел боялся подходить к ней: вдруг старуха примется прилюдно бранить его за сонные капли? Но Лимпиада никого не винила, даже себя. Не видела связи между вечерним лекарством и смертью Ивана Павловича. Причитала она по другой причине.

Вечером, когда никого рядом не было, Павел попытался утешить старушку. Сказал: «Батюшка мой хоть и мучился, но недолго. Во сне ушел».

— То-то и плохо, что во сне, без покаяния! — резко ответила старушка. — Как по мне, так пусть меня ножами режут, огнем жгут, лишь бы покаяться перед смертью. А Иван Палыч так и преставились с грехами тяжкими…

И заголосила, как утром.

Тем же вечером Павел напился. Но еще до того, как опьянел, поговорил с Петром Степановичем. Подступавший хмель позволил пристально вглядеться в лисьи глаза управляющего.

— Знаю вас как человека честного, — сказал Павел, надеясь, что говорит без усмешки, — но при этом себя не обижающего. Разрешаю вам не обижать себя на две тысячи рублей в месяц дополнительно. Но при условии, что наличные доходы в кассу нашего торгового дома не уменьшатся. Я намереваюсь посвятить себя учебе, однако за доходом проследить сумею всегда.

— Как скажете, Павли… Павел Иванович, — улыбнулся управляющий.

— Это хорошо. А теперь — идите, — сказал Павел, наливая новый стакан.

* * *

Уже на следующий день встретился с Мишей Зиминым. Тот искренне посочувствовал и сказал, что освободившиеся деньги должны пойти на освобождение народа. Предложил перечислять на дело революции в три-четыре раза больше, чем прежде. Все же посоветовал резко не отказываться от прежних привычек: посещать рестораны, кутить.

Павел так и сделал. Первое время чуть не перестарался, причем не нарочно. Пил больше, чем привык, и уже не надо было выливать бокал шампанского на модный смокинг и полоскать шампанским рот.

Уже скоро начались такие дела, что покойный отец забылся. В Петербурге, во второе воскресенье нового года, произошли кровавые события, взбунтовалась вся Россия. Чтобы поддержать революционный натиск, полагалось казнить самых активных царских слуг. В Кремле был взорван бомбой Великий князь Сергей Александрович. Павел знал, что операция осуществлена в том числе и на его деньги.

По собственной инициативе Павла на московских кожевенных фабриках отца был установлен девятичасовой рабочий день, а перед праздниками — восьмичасовой. Эсеровскую, социал-демократическую, вообще освободительную литературу выдавали едва ли не вместе с зарплатой. Заодно приказал Петру Степановичу — он уже давно ни с чем не спорил — отдать его «друзьям-химикам» фабричное помещение под лабораторию. «Друзей» было бы правильнее назвать «товарищами», а насчет химии все так и было: лаборатория изготавливала бомбы для предстоящего восстания.

Павел был, пожалуй, единственным эсером, арестованным в кабинете ресторана «Прага». Не сразу понял за что, вспомнил даже Лимпиаду — вдруг пошла в полицию с рассказом о сонных каплях. Но скоро выяснилось, что охранка выследила лабораторию, произвела обыск на фабрике. Дежурные-боевики отстреливались, к ним присоединилось несколько рабочих, решивших, что власти хотят наказать хозяина за любовь к простому народу. Произошло небольшое сражение, запас бомб взорвался, фабрика сгорела.

Услышав, что он арестован не из-за отца, Павел облегченно сказал:

— Я ненавижу самодержавие, как и любой здравомыслящий человек, — презрительный взгляд на полковника. — Но мне, сыну купца первой гильдии и почетного гражданина Москвы, было бы как-то не с руки взрывать самых ничтожных сатрапов.

Полковник вздохнул, Павла увели.

* * *

Тюремные условия оказались пристойными, а главное — они подразумевали беседу с адвокатом в любое время. То, что адвокат фабриканта Павла Никитина является еще и членом партии эсеров, кроме подзащитного, никто не знал.

— Вы нужны делу революции и освобождения России, — сказал адвокат. — Мы не хотим потерять вас, а также доступные вам возможности.

Павел смутился и сказал, что хотя по-прежнему остается владельцем фабрично-торгового дома, с серьезно пониженной капитализацией, но непосредственно распоряжаться доходами пока не имеет права. Его вряд ли оправдают, а пока он в тюрьме, делами будет распоряжаться ближайшая наследница — двоюродная тетка-вдова, которая уже приехала из Петербурга с детьми и намерена по суду вступить в управление домом.

Адвокат предложил Павлу самому передать управление своей тете, а выйдя на свободу — отобрать. Но для того, чтобы тетя вступила в управление без суда и промедления, она должна согласиться перечислять четверть дохода на определенный счет. Юридические перспективы тетки туманны, поэтому такой вариант должен ее устроить.

Что же касается самого Павла, то один из рабочих во время схватки застрелил полицейского и приговорен к смерти. Он уже согласен дать показания, что Боевая организация принуждала фабриканта под угрозой убийства не замечать лабораторию. Поэтому Павел Никитин виновен лишь в том, что не осведомил полицию.

— Бедняге терять нечего, — добавил адвокат, — пусть сделает полезное дело для партии.

— А что можно сделать для этого рабочего? — с надеждой спросил Павел.

— Мы пообещали ему, что организуем побег в ночь перед исполнением приговора, — сказал адвокат с еле заметной усмешкой.

Павлу на одну секунду стало тоскливо, как в тот давний вечер, когда он ездил в аптеку.

Александр

По пути на вокзал пели песни. В поезде песни смолкли. Офицеры ругали бунтовщиков, а также тех, из-за кого начался бунт, — местную буржуазию.

— Открыли мануфактуры, а нормальные квартиры для пролетарьята строить не стали, — говорил Чижов. — Грюндеры (чемоданные инвесторы) приезжают в Лодзь через германскую границу, фабрику откроют, платят зарплату работникам раза в два меньше, чем у себя. Потом эсдеки в Германии зовут рабочих нарядно одеться и по улице гулять с протестом, а в России — идти на баррикады.

— Навалить бы на Лодзь фабричную инспекцию, проверить фабрикантов, немчиков да еврейчиков, — заметил другой офицер.

— И чинуш, которые им позволяют себе в Германию доход качать, а нам оставляют бунт.

Александр слушал и молчал. Спорить было не о чем.

Когда высадились в Лодзи, стало совсем не до песен и споров. В городе шел бой — доносилась непрерывная ружейная стрельба. Несколько раз ее заглушили разрывы орудийных гранат.

«Ругаем чинуш, — мысленно проворчал Александр, — а сами не запаслись картами города». По крайней мере, он такую карту не видел.

Если начальство в мыслях поругивал, то противника — не понимал. Повстанцы — дружины эсдеков и польских националистов — напоминали брошенный гарнизон. Нет надежды на победу и на помощь извне. В училище, как поступить в такой ситуации, любой преподаватель, пусть самый заслуженный генерал, сказал бы сразу — сдаваться. Требовать почетной капитуляции, немедленной помощи раненым, личной неприкосновенности. Впрочем, какая личная неприкосновенность при мятеже? А свое командование рядовые повстанцы, возможно, и в глаза не видели.

Потом все посторонние мысли исчезли. Рота Александра получила приказ ускоренно двигаться в сторону Восточной улицы. Но через три квартала натолкнулась на баррикаду. Вестовой помчался к командиру полка требовать артиллерию, рота расположилась на небольшой площади. Противник достраивал баррикаду — груду бочек, разломанных извозчичьих дрожек, бревен и досок. Иногда постреливал из охотничьих ружей и револьверов, но без результатов.

Опаснее оказался стрелок, засевший в мансарде углового дома. У него была винтовка. Патронов захватил с запасом, стрелял три-четыре раза в минуту и время от времени попадал. Двум залегшим рядовым прострелил руки и ноги, тяжело ранил унтера, потом убил рядового. Дойти до дома и обезвредить его значило попасть под огонь с баррикады.

Капитан сновал среди подчиненных, толкал, требовал, чтобы ложились. Внезапно замер, провел рукой по шинели, охнул, сдавленно выругался. Александр подскочил к нему.

— Принимай команду. Жди артиллерию или сам решай, — тихо сказал начальник.

Капитана унесли. Мансарда молчала минуты две. Александр подумал было, что у стрелка закончились патроны, но тот просто радовался удаче. Потом возобновил пальбу. Еще один солдат завертелся на мостовой, хватаясь за простреленный бок. К Александру подошел унтер.

— Вашбродие, дозвольте обратиться, — быстро сказал он, опасливо поглядывая на мансарду. — Двинуть надо, назад или вперед. Нам укрытия нет, а сколько у этого патронов — Богу вестимо.

«Поставили здесь, как начальство поставило полк князя Андрея на Бородинском поле, под вражий огонь», — ворчливо подумал Александр.

И тут же сообразил, что он сейчас сам начальство. И люди стоят под огнем по его воле, а значит, по его вине. Солдатика только что из-за него ранили.

На решение ушло несколько секунд. Отдал приказ унтерам и, когда понял, что они разнесли его по залегшим солдатам, вскочил, выхватил саблю, не забыв расстегнуть пистолетную кобуру.

— Вперед! Урраааа!

И понесся к баррикаде.

Слышал от офицеров давних войн, что самое главное в эту секунду — не оглядываться. А самая приятная музыка — не оглушительное «уррааа» сзади, а топот догоняющих ног.

Александра не только догоняли, его и перегоняли. Секунд через десять он бежал среди толпы.

Расчет оказался верным. Противник только что свалил фонарный столб и, отложив ружья, пытался втиснуть его в основание баррикады. Может, не ждал атаки до подхода артиллерии. В любом случае растерялся. Не сразу взялся за оружие, стрелял не дружно и не метко. Когда же до бегущих солдат оставалось шагов двадцать, кинулся наутек.

«Если бы продвигались ползком, перебежками, потери были бы больше», — подумал Александр, карабкаясь по огромному дубовому шкафу из разгромленной лавки. Пока лез — уронил саблю, она провалилась в деревянный завал. Не стал искать, выхватил револьвер.

Убегавшие враги кинули две бомбы. Одна рванула где-то в стороне, другая пролетела у плеча Александра, упала за спиной, между ним и баррикадой, покачиваясь на мостовой. Азарт победил страх: не ложиться же! Александр рванул вперед, промчался несколько метров, услышал за спиной глухой удар. Осколки миновали, только взрывная волна подтолкнула в спину, и он заскочил в подворотню трехэтажного дома, куда только что метнулись двое убегавших. Подворотня вывела в узкий двор.

Мгновенье назад рядом с Александром бежали солдаты. Теперь он остался один.

Беглецы поняли это. Мужчина в высокой шапке оглянулся, скомандовал:

— Мацек, убей офицера!

Сам побежал дальше. Его товарищ развернулся к Александру. Щуплый парнишка в кепке, сдвинутой набок, с островатым, хищным лицом, перекошенным злобой. Поднял револьвер, дернул крючок. Выстрела не было.

На одну секунду боевой азарт Александра сменился радостью: он бросит пистолет, сдастся. Но парнишка серьезно отнесся к приказу. Сунул руку в карман, вытащил три патрона, стал засовывать в барабан. Уронил один — во дворе было так тихо, что Александр расслышал звук удара гильзы о сколотый булыжник. С четким стуком прокрутил барабан…

Все это время Александр сам держал в руке пистолет. Еще негромко сказал «сдавайся», раз, другой — противник не слышал…

Он начал тренироваться еще в училище. В гарнизоне стрелял не меньше ста раз и почти всегда выбивал лучшие результаты, чем товарищи. Но это не имело значения: на таком расстоянии не промахнуться. Оставалось только выстрелить…

Александр остался один на один не только с боевиком, но всеми книгами, брошюрами и газетами, прочитанными прежде. С уверенностью, что не имеет права стрелять в борцов с самодержавием. Со своими дурацкими словами, сказанными когда-то генералу Шильдеру про обещание перейти на сторону восставших.

Он не мог перейти на сторону этого мальчишки с глазами хорька. Но не мог и спастись, дернув на себя указательный палец…

То, что боевик выстрелил, Александр понял, лишь когда ощутил резкий удар в грудь. «Сердце? Нет, правее», — подумал он, медленно оседая на брусчатку.

Еще видел, как мальчишка, рыча от радости, целится в голову. Но его рычание перекрыл рев солдата, одним прыжком оказавшегося рядом. Выбросил руки с винтовкой, проколол боевика, приподнял и сбросил.

«Пуля — дура, штык — молодец», — подумал Александр, теряя сознание.

Мария

Первая размолвка с мужем вышла у Марии случайно, из-за неудачного совета.

В тот ноябрьский вечер Андрей вернулся поздно. Сказал, что надо еще посовещаться с военными чинами — те уже пришли в губернаторский дворец. Скоро был подан ужин: буфет с закусками. Мария понимала: мужу надо и посовещаться, и просто побыть с людьми, которых он хорошо понимал, и выпить с ними. Когда смута пойдет на спад, тогда можно и потребовать внимания. Но не сейчас.

Все же часа через полтора, по уже сложившейся привычке, взяла Митеньку и вместе с ним пошла к мужчинам.

Момент выбрала подходящий: гости только что побывали в курительном салоне — английском нововведении, устроенном в доме после рождения младенца. На столе стояли бутылки, рюмки, стаканы, валялись депеши и свернутая в трубку карта губернии.

Когда Мария входила, говорил прокурор:

— С манифестом никакого спокойствия. Прежде мужики просто грабили поместья. Теперь считают, что это им разрешено царским указом. Так и сказано в указе: что было барское, теперь народное.

Мария надеялась, что с ее приходом разговор прервется, муж поцелует Митеньку и пообещает скоро прийти. Но резко заговорил начальник губернской стражи — рядом с ним полупустая бутылка с коньяком.

— Андрей Аркадьевич, предлагаю действовать на опережение. Брать стражу, две телеги лозняка и в село. Собирать мужиков, спрашивать, что писано в царском манифесте. Как только кто-то скажет: барское имущество — наше, вот сразу, a devancer[2], не дожидаясь грабежа, всех как сидоровых коз. Чтоб день не вставать, неделю не сидеть, месяц чесаться. И только так!

— Господа, — Мария не сразу поняла, что говорит именно она, так сразу стало тихо, — не лучше было бы попытаться ознакомить крестьян с манифестом? Зачитать его не только в волостях, но в каждом селе. Чтобы крестьяне убедились, что про помещичье имущество в манифесте ни слова.

— Но крестьянство не поверит-с, — прервал молчание прокурор, — послушает и будет шептаться: господа настоящую царскую грамоту подменили.

— Пусть зачитают самые уважаемые люди: старейшины, сельский священник, учитель, — не сдавалась Мария. — Пусть те, к кому прислушаются, подтвердят…

— Убедили меня, мадам, — прервал Марию начальник конной стражи, — поступим гуманно. Пересечем не каждого, а каждого второго.

Собравшиеся расхохотались. «Согласились бы со мной, им бы возиться пришлось, — думала Мария, — а так посмеялись, и всё».

Не смеялся только муж. Мелькнула секундная улыбка солидарности, потом лицо стало суровым. Он сердился и на бестактного стражника, и на жену.

Потом сухо сказал:

— Сюда заносит дым из курительной комнаты. Вам лучше поскорее удалиться.

Мария вышла. Думала: сейчас пойдет следом, выговорит, но скажет «спокойной ночи».

Не вышел, не сказал. И позже не зашел. Мария заснула одна.

* * *

Утром, когда оделась и вышла, выяснилось, что Андрей уже отбыл по неотложному делу, но вернется до полудня, к приемным часам. Марии было не по себе от непривычной ситуации. Не захотела ждать вечера, решила заглянуть в приемную залу. Лучше всего к часу дня, когда Андрей прервется на обед.

Так и сделала. Прогулялась с Митей в саду, пришла в ожидательный зал около часа. Не сразу заметила, что следом за ней идет скромно одетая черноволосая девушка в зеленом платье. Незнакомка шла ровным, почти солдатским шагом.

У дверей приемной залы стоял Иваныч, из всех наград больше всего гордившийся медалью «За защиту Севастополя». Вообще-то по нынешним беспокойным временам полагалось еще стоять и жандармскому офицеру. Но ревнивый Иваныч, со своим наметанным глазом на посетителей, считал, что достаточно и его одного. Говорил: или меня оставьте, или ставьте хоть жандармский взвод, а меня — в отставку. Андрей, полюбивший старого служаку с первого дня, пришел к компромиссу: жандарм дежурил на стуле возле гардероба.

Мария направилась к дверям. Девушка остановилась, открыла саквояжик. Сделала что-то внутри. И зашагала к дверям еще решительней и деревяннее, чем прежде. Казалось, в ее сумке сосуд с водой и она боится его расплескать при неосторожном шаге.

— Здравствуйте, Мария Георгиевна, — улыбнулся Иваныч. И еще шире улыбнулся Мите: — У-тю-тю! Тютю! Барышня, а вы…

Так увлекся «у-тю-тю», что не заметил, как незнакомая барышня, без объяснений, без росписи в журнале посещений, проследовала за губернаторшей. Но хотя и берегла невидимый бокал в сумочке, шла столь уверенно, что Иваныч так и не задал вопрос до конца, а идти следом, хватать за руку — не решился.

По пути в приемную залу Мария почти не думала про незнакомую девицу и ее странное поведение. Она ждала встречи с Андреем и одновременно боялась ее. Помнила вчерашний вечер: поджатые губы, взгляд, мгновенно ставший колючим. Больше всего боялась увидеть сейчас Андрея таким же.

Тогда она уйдет. Не будет сердиться, а просто дождется, когда он первый подойдет к ней.

На миг услышала чей-то голос: «Да как он смел так оскорбить тебя, да еще при всех! Ты не должна искать встречи с ним. Немедленно развернись и уйди! Пусть подойдет первый, попросит прощения сам».

Мария не сбавила шаг. Просто ответила — то ли голосу, то ли себе самой: «Он вчера был уставший. Нет, я не считаю себя виноватой. Мои слова не были дамской глупостью. Потом, когда он простит меня, я еще раз предложу зачитать манифест во всех селах. Даже там, где читали, ничего страшного, если второй раз. Но сначала помиримся».

Подумала, может, свести к шутке. Мол, если бы не была губернаторшей, сказала бы мне подружка, что в манифесте царь разрешает институткам жениться на гимназистах. И я непременно поверила бы в эту глупость. А еще можно вместе посмеяться над неграмотными мужиками…

Вошла в залу. Андрей, привстав возле стола, беседовал с городским головой, человеком тучным и преклонным — стоять ему было проще. «Какой он деликатный», — подумала Мария. И зашагала к мужу.

— Хорошо, так и будет… Мария, здравствуй. У тебя новый прожект? Это твоя новая дуэнья? — дважды спросил муж с легким раздражением.

— Именем русской свободы!

«Дуэнья» шла следом. Марии показалось, будто она хочет ее обогнать. Но отказалась от намерения. Внезапно крикнула:

— Пожалуйста, отойдите от палача! Отойдите от него, немедленно!

И взмахнула сумочкой.

Мария взглянула в глаза незнакомке, только что крикнувшей о русской свободе, и все поняла. Правой рукой удерживала Митю, левой — обняла мужа. «Может, мне отбросить ребенка в сторону?» — думала, ужасаясь этой мысли. Сама, побеждая страх, глядела в глаза незнакомке, будто стараясь сказать: «Я не брошу ребенка, я не отойду».

Дверь распахнулась, в приемную залу влетел Иваныч. Городской голова, напротив, кинулся в сторону, сел на корточки возле кресла.

— Пожалуйста, отойдите! — отчаянно закричала девица. И, увидев, что Мария не отходит, швырнула сумочку в сторону окна, где не было ничего и никого, кроме цветов…

Мария, когда читала газеты о терактах, была уверена, что разрывной снаряд гремит, как гром, что огонь вспыхивает фейерверком и разлетаются клубы черного дыма. Однако звук был резкий, громкий, но не оглушительный. А дым — желтоват. Толкнула взрывная волна, стол за спиной помог устоять.

Что-то мягкое, мокрое ткнулось в лицо. Мария на секунду ужаснулась, но поняла, что это оторванный сочный пальмовый лист.

Ошарашенная девица стояла на месте, когда к ней подбежал Иваныч и с размаху ударил кулаком в лицо.

Статистика по терактам и приговорам военно-полевых судов

По данным местных властей МВД России, с февраля 1905 года по май 1906 года в результате терактов погибло:

Генерал-губернаторов, губернаторов и градоначальников — 8

Вице-губернаторов и советников губернских правлений — 5

Полицмейстеров, уездных начальников и исправников — 21

Жандармских офицеров — 8

Генералов (строевых) — 4

Офицеров (строевых) — 7

Приставов и их помощников — 79

Околоточных надзирателей — 125

Городовых — 346

Урядников — 57

Стражников — 257

Жандармских нижних чинов — 55

Агентов охраны — 18

Гражданских чинов — 85

Духовных лиц — 12

Сельских властей — 52

Землевладельцев — 51

Фабрикантов и старших служащих на фабриках — 54

Банкиров и крупных торговцев — 29

Всего: 1273

С 1905 по 1907 годы в Российской империи были казнены 1293 человека, включая лиц, осужденных за уголовные преступления.

Вера

Побои прекратились почти сразу. Вера их почти не запомнила. Зато она вспоминала снова и снова, как поднимает сумочку с бомбой. Как кричит: «Отойдите!» — и швыряет ее…

Иногда под ноги большеглазой, рыжеволосой дурочке-губернаторше, похожей на Аленушку с картины модного художника Васнецова. Еще до взрыва жутко вскрикивал ее молчавший ребенок, и Вера просыпалась. И тогда сумка, как в реальности, летела к подоконнику.

Ей было стыдно. Во-первых, не справилась с заданием Боевой организации. Во-вторых, ей предложили совершить новый подвиг, а она — не смогла.

О том, каким должен быть подвиг, объяснил адвокат, член БО, приехавший из Санкт-Петербурга. Убедившись, что их не подслушивают, он сказал чуть укоризненно:

— Плохо получилось. И вы ошиблись, и товарищи ошиблись… в вас. Но борьба продолжается. Вы должны показать всей России, что ваша минутная растерянность никак не соотносится с вашими убеждениями. Вас пригвоздят к Позорному столбу скамьи подсудимых, но вы должны превратить ее в Башню Стойкости.

Вера, еще не разучившаяся мыслить конкретно, на миг испугалась, представив, как ее прибивают гвоздями к скамье. Потом устыдилась, что не поняла метафоричность сказанного.

— Пусть товарищи не сомневаются, я прокляну тиранию во время последнего слова и пожелаю, чтобы губернатора-палача как можно скорее настигла справедливая кара от рук товарищей.

— Мы и не сомневались, что вы обличите тиранию на суде, — мягко сказал адвокат. — Но вы также должны сказать то, что вас, сразу после ареста, избивали, секли и насиловали.

— Но ведь этого не было! — ответила Вера. Увидела на лице адвоката огорчение и разочарование, устыдилась. Ведь он проделал такой путь, на средства из партийной кассы. Добавила: — Меня били, но немного. Можно я об этом скажу? Даже что били сильно и угрожали…

— Этого недостаточно, — прервал ее адвокат. — Вы обязаны публично заявить, что над вами надругались. Подробности излишни: вы могли их не запомнить, а если их потребуют — воззвать к отцовским чувствам судей и прокурора. И непременно добавить: если я пойму, что ношу в себе каиново семя, я избавлюсь или от проклятого плода, или от оскверненной жизни. И это, господа-палачи, будет на вашей совести.

Вере показалось, будто ее опять оглушила взрывная волна. Все равно нашла силы ответить:

— Но ведь… это грех.

Адвокат посмотрел на нее с огорченным интересом:

— Грех что — аборт или самоубийство?

«И ложь тоже!» — чуть не крикнула Вера. Она только сейчас с ужасом поняла, насколько не подходит для борьбы за народное счастье. Не раз представляла, как подорвет сатрапа бомбой и погибнет при взрыве. Это не самоубийство, это гибель в бою. Представляла, как ее арестуют и возведут на эшафот. Но лишить себя жизни самой?

Оказывается, она была не готова даже думать об этом.

— И аборт, и самоубийство, — тихо ответила Вера. И неожиданно добавила: — Двойной грех.

— Это правда грех? — с удивлением и презрением спросил адвокат. — Впрочем, вы должны понимать, что вам не угрожает ни первое, ни второе. Если вас действительно не насиловали. И кстати, чтобы сказанное выглядело особенно достоверно, не забудьте напомнить, что ваша старенькая мать не перенесла чудовищного позора единственного ребенка и скончалась.

— Мне солгать, что у меня умерла мать?! — крикнула Вера.

В глазах адвоката впервые после начала разговора появилось не наигранное удивление.

— Вас об этом еще не известили? Впрочем, неудивительно, она скончалась позавчера, а жандармы торопливы только на злые дела. Мне вас очень жаль. К сожалению, не все наши родители разделяют наши убеждения. Они не понимают, что на тиранию можно воздействовать только террором…

Вера не слышала его. Она вспоминала мамины письма этой осени. Ее просьбы вернуться домой из опасного Петербурга. Обнадеживающие ответы: маменька, я скоро приеду.

Она ведь и вправду хотела заглянуть домой перед тем, как пойти в дом губернатора. Но испугалась, что растает в слезах и не решится. А если мама еще и найдет бомбу. Поэтому пошла сразу с вокзала.

Маменька ее ждала. И дождалась…

Вера кинулась к надзирателю.

— Скажите, это правда, что моя мать… — не смогла сказать «умерла».

— Да, барышня, — смущенно ответил тот, — утром мы узнали-с. Не стали вас пока что печалить.

Подошел адвокат, тоже стал что-то говорить. Вера не слышала их обоих.

К вечеру девушка металась в горячке. Утром ее поместили в тюремную больницу.

17 мая 1908 г.

Губернаторам и Градоначальникам

В Министерство Внутренних Дел поступили сведения о нескольких случаях допущения чинами тюремной администрации и полиции насилия над заключенными, причем эта противозаконная мера применялась иногда при допросах с целью вынудить откровенные показания от арестованных.

Подобные факты с несомненностью свидетельствуют об отсутствии должного надзора за действиями означенных административных чинов со стороны Начальников губерний, последствием чего и являются приведенные злоупотребления властью.

Признавая вполне соответственным применение самых решительных мер, включительно до действия оружием, для подавления беспорядков и при сопротивлении власти, я однако совершенно не допускаю возможности насилия над лицами задержанными, в виду чего предлагаю Вашему… внушить эти мои указания всем подведомственным Вам должностным лицам.

Подписал: Министр Внутренних Дел Статс-Секретарь Столыпин

* * *

Выздоравливавшим арестантам дозволялось общаться. Встреча с одним из узников потрясла Веру не меньше, чем новость о смерти матери.

Собеседником оказался деревенский парень, статный, красивый, с небольшими рыжеватыми усиками. Вера подумала, что с него можно было бы нарисовать рекламную афишу для модного магазина в центре Петербурга.

Впрочем, парню красавцем уже не бывать. Голову и часть лица скрывала повязка от сабельного удара, протянувшегося с макушки на правую щеку. Правая рука, тоже разрубленная, на перевязи.

— Барышня, — снова и снова спрашивал Кузя свою собеседницу, — барышня, вы же грамотная, объясните мне, как так получилось?

Село Кузьмы долго волновалось, но не поднималось. Пока не дошли слухи, что царь издал указ о свободе.

— Мы ничего не знали толком, — рассказывал Кузьма, — пока Степка с Японской войны не вернулся, со смятой бумажкой. А там написано: вас долго угнетали, теперь за угнетение положена пенсация. Идите в усадьбу, берите зерно, скотину, плуги, молотилки, прочий инвентарь. Делите по совести, бедняков не обижайте. Будут вам противиться, знайте — это помещичьи наймиты, против царя идут. Мы и пошли, взяли, как сказано, оставили помещику телушку и два куля зерна, даже дом поджигать не стали. Прискакала стража: вертайте всё в усадьбу. Мы за вилы и берданки, я в стражника из ружья угодил, меня саблей порубили.

Кузя вздохнул и продолжил, еле сдерживая слезы:

— А здесь мне настоящий манифест прочитали. Там про свободы, про думы какие-то. И ничего не сказано, что можно брать зерно в помещичьем амбаре. Барышня, как же нас можно было так обманывать? Я дурак дураком, ведь грамотный, мог бы съездить в город, прочитать, что в этой бумажке на самом деле написано. Пошел со всеми и вот…

Ударил левой рукой по стене, зарыдал, как ребенок.

— Дохтор говорит, теперь я правой рукой не работник. Следователь — мне в каторгу идти, за вооруженное покушение на власть. А у меня Машенька на сносях дома осталась. И денег нет работника нанять. Она же гордая, помощи не попросит, убьет себя трудом. А мне… а мне в каторгу теперь и никак ей не помочь. Барышня, как же можно было так с нами поступить, обмануть нас? За что?

Если бы проклинал, было бы легче. Но нет, рыдал, как ребенок.

* * *

Едва Вера выздоровела, начался суд. От решимости обличить тиранию не осталось и следа. Едва в голове рождалась громкая фраза, перед глазами вставал рыдающий Кузьма. Вера сидела в прострации, вяло слушала, казалось бы, бесконечные речи защитника — местного, не петербургского товарища — тот уехал. Адвокат апеллировал к душевному состоянию подзащитной, не отдававшей отчета в своих поступках. Загипнотизированной в переносном смысле, «а может, и в прямом», радикальными элементами, использовавшими доверчивую девушку для преступления против государства. Не раз повторял: «Эта механическая кукла, эта сомнамбула снова стала человеком, лишь когда поняла, что жертвой ее злодеяния может стать младенец».

Удивилась словам адвоката о том, что на подавленное состояние подзащитной повлияло страшное известие о смерти матери. Была уверена, что прокурор заявит протест. Укажет, что мать умерла после неудачного теракта, а не до него.

Взглянула на прокурора. Тот и вправду вышел из дремы, но протест не заявил. Только взглянул на Веру, и взгляд почему-то показался ей лукавым.

От последнего слова Вера отказалась. Столичные газетчики, командированные на процесс о неудачном покушении на губернатора, разочарованно вздохнули. Зато приговор оказался сенсацией: трехлетняя ссылка, да еще в местах не столь отдаленных.

* * *

Отправки в ссылку Вера дожидалась в одиночной камере. Ей было тревожно и тяжко. Свежую прессу в тюрьму не доставляли, но попадались газеты недельной давности. Судя по ним, террористам по всей России выносили суровые приговоры, вплоть до смерти, даже за пистолет или бомбу, найденные при них.

Как посмотрят товарищи на столь удивительно мягкое решение суда? Как посмотрит общественность? Не подумает ли, что она нарочно швырнула бомбу в безопасный угол, испугавшись эшафота, а судьи, нет, не судьи, просто слуги самодержавия, наградили ее за это мягким приговором. Урок малодушным боевикам.

От этих мыслей забывался и плачущий Кузьма, и мать. Перед закрытыми глазами Веры снова вставала губернаторша с младенцем на руках. А если супруга палача была бы без ребенка? Метнула бы бомбу не колеблясь…

Скрипнула дверь. Вера подняла голову и увидела губернаторшу в черном платье. Ее лицо осунулось, теперь гостья еще больше напоминала горюющую Аленушку.

— Я благодарна вам за ваш поступок, — негромко сказала она. — Мне объяснили, что более мягкий приговор был бы невозможен; даже этот вызвал толки в столице. Вас вышлют в Вологодскую губернию. Возьмите, пожалуйста, здесь то, что будет вам необходимо в поездке.

Протянула Вере корзину. Та вскочила, преисполненная радостью от того, что может сказать слова, которые иначе остались бы мыслями.

— Как мне жаль! Как мне жаль, что вы явились в приемную с ребенком на руках! Я… я не колебалась бы ни секунды. И не промахнулась бы. А сейчас… Я сожалею о минутной слабости! Ведь невинный младенец вырастет таким же палачом, как и его отец!

Мария вздрогнула, еле слышно сказала: «Господи, помилуй!»

— Господь помилует, — крикнула Вера, — зато ваш муж никого не помилует! Вырастит кровавого пса из щенка! Наверное, уже сейчас учит постегивать кукол прутиком, потом научит их вешать! А вы… Жена палача! Вырядилась, как ворона, чтобы узникам было тоскливо идти на каторгу, на эшафот, да хоть в ссылку, как мне. Суд меня пожалел… Кто Россию пожалеет?!

Замолчала, вгляделась в лицо гостьи. Показалось, будто из ее глаз вылетела молния, как из тучи. Гостья даже прикусила губу.

Но молния если и вылетела, то растворилась в небе.

Мария повернулась к надзирателю. Протянула корзинку.

— Потом, когда прекратится ист… Потом, пожалуйста, отдайте ей.

И вышла из камеры. Надзиратель укоризненно сказал Вере:

— И ничему-то муж ее сына не научит. Застрелили его позавчера, на ступеньках собора. Мария Георгиевна, хоть и траур носят, все равно вас навестили, с благодарностью, что мужа убили не вы. Гостинцев в дорогу принесла. А вы как с ней…

Вера удивленно взглянула на тюремщика. Судорожно глотнула воздух. И кинулась к двери. Тюремщик, хотя держал корзинку и ключи, легко ее ухватил, задержал на пороге.

— Куда? — грозно спросил он.

— К ней. Извиниться! — крикнула Вера.

— Нельзя вам выйти, барышня-с, — беззлобно и сочувственно сказал надзиратель, — тюрьма-с.

Оставил корзинку и вышел.

Вера села на кровать и зарыдала, как деревенский парень Кузя.

1905 год стал символом не только политической, но и духовной трагедии России. В стране произошел невиданный разлом. Оказалось, что целые общественные группы настроены против государства, против начальства, желают свергнуть существующие порядки любой ценой. Даже ценой хаоса и разрушений.

Особенно это стало очевидно в середине осени, когда Россию парализовала всеобщая забастовка. Остановились железные дороги, почта и телеграф.

Формулировка «интеллигенция выступила против царя» проста и неверна. Активными участниками протестов стали даже учащиеся духовных семинарий. К концу октября 1905 года к Всероссийской политической забастовке присоединились 43 семинарии. В Пензенской семинарии дошло до демонстраций с красными флагами и постройки баррикад. В мае 1906 года воспитанник Тамбовской семинарии Владимир Грибоедов совершил неудачное покушение на ректора — архимандрита Феодора. Студентов, отрицательно отнесшихся к попытке убийства, было так мало, что они не решились отслужить благодарственный молебен в семинарском храме и отправились в приходскую церковь.

Стало очевидно, что даже для юношей, выбравших путь священника, мирские проблемы значительно важнее духовных, а земная Конституция ценнее, чем Царство Божие. Церковные обряды, круг богослужений, праздники, даже Божественная литургия — все казалось второстепенным приложением к главному, к гражданским свободам. И если ректор семинарии не разделял эти убеждения, он становился мишенью.

В дни прославления Серафима Саровского, когда сотни тысяч людей стояли на коленях со свечами, можно было увидеть одну Россию, верящую и верную. Когда осенью 1905 года демонстрации с красными флагами заполонили большие города, стала видна другая Россия — озлобленная на любое начальство, требующая немедленных прав и свобод любой ценой.

Стало очевидно, как мало сделано Церковью для подлинного, духовного просвещения. Слишком мало оказалось тружеников на этой ниве. Самым выдающимся священником из белого духовенства был Иоанн Кронштадтский, но даже его многолетняя работа не уберегла этот город на острове от кровавого бунта.

Этот великий пастырь из простой семьи был необычайно популярен в стране. К сожалению, в первую очередь как целитель, как благотворитель, как организатор домов трудолюбия. Ежедневная литургическая практика отца Иоанна, не бывавшая прежде в России, самое главное, что должно быть для христианина, осталась незамеченной и непонятой даже среди духовенства. Оно тоже мечтало о реформах.

И современникам, и людям нашего времени могут показаться странными и резкими слова Святого о Льве Толстом — отец Иоанн фактически желал смерти знаменитому писателю, впрочем, уже давно бывшему публицистом и пропагандистом собственной идеологии. Немногие понимали, что Иоанн Кронштадтский защищает Церковь от нападок Толстого, Евангелие — от толстовской цензуры — и всю Россию — от чудовищного опрощения по Толстому. Мира, в котором нет места не только Церкви и государству, но и науке, искусству, вообще любой сложности…

Россия преодолела тогдашнюю смуту. В первую очередь благодаря решительности гвардейского и армейского офицерства. Но зло неверия, недоброго отношения к государству и исторической России так и не было преодолено. Не только власть имущие, но и просвещенные митрополиты и епископы не поняли страшных слов, произнесенных Иоанном Кронштадтским:

«Россия забыла Бога спасающего; утратила веру в Него; оставила закон Божий, поработила себя всяким страстям, обоготворила слепой разум человеческий; вместо воли Божией премудрой, святой, праведной — поставила призрак свободы греховной, широко распахнула двери всякому произволу. И от того неизмеримо бедствует, терпит посрамление всего света, — достойное возмездие за свою гордость, — за свою спячку, бездействие, продажность, холодность к Церкви Божией. — Бог карает нас за грехи; Владычица не посылает нам руку помощи.

Россию можно назвать царством Господним. Это, впрочем, только с одной стороны. С другой же — по причине безбожия и нечестия многих русских, так называемых интеллигентов, сбившихся с пути, отпавших от веры и поносящих ее всячески, поправших все заповеди Евангелия и допускающих в жизни своей всякий разврат, — русское царство есть не Господне царство, а широкое и раздольное царство сатаны…

Правители-пастыри, что вы сделали из своего стада? Взыщет Господь овец Своих от рук Ваших! Господь преимущественно надзирает за поведением архиереев и священников, за их деятельностью просветительною, священнодейственною, пастырскою… Нынешний страшный упадок веры и нравов весьма много зависит от холодности к своим паствам многих иерархов и вообще священнического чина.

Россия мятется, страдает, мучается от кровавой внутренней борьбы, от неурожая земли и голода, от страшной во всем дороговизны, от безбожия, от крайнего упадка нравов. Злые времена — люди обратились в зверей, даже в злых духов. Ослабела власть. Она сама ложно поняла свободу, которую дала народу. Сама помрачилась умом и народу не дала ясного понимания свободы. Зло усилилось в России до чудовищных размеров, и поправить его почти что невозможно».

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Россия должна жить предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

2

В упреждение (фр.).

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я