Квартеронка

Майн Рид, 1856

«Отец вод! Я славлю твой могучий бег. Подобно индусу на берегах священной реки, склоняю я пред тобою колена и возношу тебе хвалу! Но как несходны чувства, которые нас одушевляют! Индусу воды желтого Ганга внушают благоговейный трепет, олицетворяя для него неведомое и страшное грядущее, во мне же твои золотистые волны будят светлые воспоминания и связуют мое настоящее с прошлым, когда я изведал столько счастья. Да, великая река! Я славлю тебя за то, что ты дала мне в прошлом. И сердце замирает от радости, когда при мне произносят твое имя!..»

Оглавление

Глава VII

Отплытие

Последний удар колокола… Члены клуба «Не можем уехать»[5] устремляются с парохода на берег, сходни втаскивают, кому-то из зазевавшихся провожающих приходится прыгать на берег, чалы втягивают на борт и свертывают в бухты, в машинном отделении дребезжит звонок, громадные колеса крутятся, сбивая в пену бурую воду, пар свистит и клокочет в котлах и равномерно пыхтит, вырываясь из трубы для выпускания пара, соседние суда покачиваются, стукаются друг о друга, ломая кранцы, их сходни трещат и скрипят, а матросы громко переругиваются. Несколько минут продолжается это столпотворение, и наконец могучее судно выходит на широкий простор реки.

Пароход берет курс на север; несколько ударов вращающихся плиц — и течение побеждено: гордый корабль, подчиняясь силе машин, быстро рассекает волны и движется вперед, словно живое существо.

Бывает иногда, что пушечный выстрел возвещает о его отплытии; порой его провожают в дорогу звуки духового оркестра; но чаще всего с парохода раздается живая мелодия старой матросской песни, исполняемой хором грубых, но стройных голосов его команды.

Лафайет и Карролтон скоро остаются позади; крыши невысоких домов и складов скрываются за горизонтом, и только купол храма святого Карла, церковные шпили да башни большого собора еще долго виднеются вдалеке. Но и они постепенно исчезают, а плавучий дворец плавно и величаво движется меж живописных берегов Миссисипи. Я сказал — живописных, но этот эпитет меня не удовлетворяет, хоть я и не могу подобрать другого, чтобы передать мое впечатление. Мне следовало бы сказать «величественных и прекрасных», чтобы выразить свое восхищение этими берегами. Я смело могу назвать их самыми красивыми на свете.

Я не смотрел на них холодным взором равнодушного наблюдателя. Я не умею отделять пейзаж от жизни людей — не только далекой жизни прошлых поколений, но и наших современников. Я смотрел на развалины замков на Рейне, и их история вызывала во мне отвращение к прошлому. Я смотрел на построенные там новые дома и их жителей и снова чувствовал отвращение, теперь уже к настоящему. В Неаполитанском заливе я испытал то же чувство, а когда бродил за оградой парков, принадлежащих английским лордам, я видел вокруг лишь нищету и горе, и красота их казалась мне обманом.

Только здесь, на берегах этой величественной реки, я увидел изобилие, широко распространенное образование и всеобщий достаток. Здесь почти в каждом доме я встречал тонкий вкус, присущий цивилизованным людям, и щедрое гостеприимство. Здесь я мог беседовать с сотнями людей независимых взглядов, людей, свободных не только в политическом смысле, но и не знающих мещанских предрассудков и грубых суеверий. Короче говоря, я мог здесь наблюдать если и не совершенную форму общества — ибо такой она будет лишь в далеком будущем, — то наиболее передовую форму цивилизации, какая в наши дни существует на земле.

Но вот на эту светлую картину ложится густая тень, и сердце мое сжимается от боли. Это тень человека, имевшего несчастье родиться с черной кожей. Он раб!

На минуту все вокруг словно тускнеет. Чем мы можем восхищаться здесь, на этих полях, покрытых золотистым сахарным тростником, султанами кукурузы и белоснежным хлопком? Чем восторгаться в этих прекрасных домах, окруженных оранжереями, среди цветущих садов, тенистых деревьев и тихих беседок? Все это создано потом и кровью рабов!

Теперь я больше не восхищаюсь. Картина утратила свои яркие краски. Передо мной лишь мрачная пустыня. Я задумываюсь. Но вот постепенно тучи рассеиваются, кругом становится светлей. Я размышляю и сравниваю. Правда, здесь люди с черной кожей — рабы; но они не добровольные рабы, и это, во всяком случае, говорит в их пользу.

В других странах, в том числе и моей, я вижу вокруг таких же рабов, причем их гораздо больше. Рабов не одного человека, но множества людей, целого класса, олигархии. Они не холопы, не крепостные феодала, но жертвы заменивших его в наше время налогов, действие которых столь же пагубно.

Честное слово, я считаю, что рабство луизианских негров менее унизительно, чем положение белых невольников в Англии. Несчастный чернокожий раб был побежден в бою, он заслуживает уважения и может считать, что принадлежит к почетной категории военнопленных. Его сделали рабом насильно. Тогда как ты, бакалейщик, мясник и булочник, — да, пожалуй, и ты, мой чванливый торговец, считающий себя свободным человеком! — все вы стали рабами по доброй воле. Вы поддерживаете политические махинации, которые каждый год отнимают у вас половину дохода, которые каждый год изгоняют из страны сотни тысяч ваших братьев, иначе ваше государство погибнет от застоя крови. И все это вы принимаете безропотно и покорно. Более того, вы всегда готовы кричать «Распни его!» при виде человека, который пытается бороться с этим положением, и прославляете того, кто хочет добавить новое звено к вашим оковам.

И сейчас, когда я пишу эти строки, разве человек, который презирает вас, который в течение сорока лет — всю свою жизнь — был вашим постоянным врагом, не стал вашим самым популярным правителем? Когда я пишу эти строки, яркие фейерверки ослепляют ваши глаза, хлопушки и шутихи услаждают ваш слух, и вы вопите от радости по поводу заключения договора, единственная цель которого — лишь крепче стянуть ваши цепи. А всего год тому назад вы горячо приветствовали войну, которая была так же противна вашим интересам, так же враждебна вашей свободе. Жалкое заблуждение![6]

И сейчас я с еще большей уверенностью повторяю то, что говорил себе тогда: честное слово, рабство луизианских негров менее унизительно, чем положение белых невольников в Англии!

Правда, здесь черный человек — раб, и три миллиона людей его племени находятся в таком положении. Мучительная мысль! Но горечь ее смягчает сознание, что в этой обширной стране все же живет двадцать миллионов свободных и независимых людей. Три миллиона рабов на двадцать миллионов господ! В моей родной стране как раз обратная пропорция. Быть может, мой вывод неясен, но я надеюсь, что кое-кто поймет его смысл.

* * *

Ах, как приятно оторваться от этих волнующих и горьких мыслей для спокойных размышлений, навеянных природой! Как отрадно мне было отдаться множеству новых впечатлений, наблюдая жизнь на берегах этой величавой реки! Даже теперь я с удовольствием вспоминаю о них; и когда я думаю о далеком прошлом, о местах, которые, быть может, мне никогда уж не придется увидеть, я нахожу утешение в своей верной и ясной памяти, и ее магическая сила вызывает перед моим умственным взором прежние знакомые картины со всеми их живыми красками, со всеми переливами изумруда и золота.

Примечания

5

В Новом Орлеане существовал в то время клуб, объединяющий людей, которых дела задерживали в городе даже в самое жаркое время года. (Примеч. автора)

6

Автор имеет в виду английского реакционного государственного деятеля Пальмерстона (1784–1865) — в течение долгих лет министра иностранных дел и премьер-министра Англии. Он был проводником колонизаторской политики, вдохновителем многих захватнических войн, в том числе Крымской кампании 1853–1856 годов, закончившейся подписанием 30 марта 1856 года Парижского мира.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я