Самый страшный враг человека – это человек. (Льюис Уоллес. «Бен-Гур») Отрицать достоинство в побежденном враге значит умалять достоинство нашей победы. (Льюис Уоллес. «Бен-Гур») «Бен-Гур» – наверное, самый знаменитый исторический роман за последние сто лет. Автор настолько красочно преобразил библейский сюжет, что книгу в большей степени можно назвать приключенческой, чем исторической. Именно за эту яркость и кинематографичность творение Уоллиса так любят все режиссеры мира. Действие романа происходит во времена зарождения Христианства. Римская империя расширяет свои владения. Иудея покорена. Два друга детства, еврей Иуда Бен-Гур и римлянин Мессала, встречаются после долгой разлуки и понимают, что дружба уже невозможна. Иуда сочувствует борьбе своего народа за освобождение, а Мессала требует, чтобы тот предал своих соотечественников. Бен-Гура ссылают на галеры, его мать и сестру заточают в тюрьме. Однако долгие годы испытаний не только не сгибают Иуду, но и дают ему силы вернуться на Землю обетованную, где у него начнется новая жизнь, в которой его ждут богатство, власть, встречи с Христом и, конечно, невероятные приключения.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Бен-Гур предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Часть 2. Иудея и Рим
Читателю необходимо перенестись через двадцать один год, к началу правления Валерия Грата, четвертого верховного правителя Иудеи, — в эпоху, памятную политическими волнениями, терзавшими тогда Иерусалим, и положившую начало последней распре между Иудеей и Римом.
В эти годы в Иудее произошли различные перемены, весьма важные во многих отношениях, в особенности же в политическом. Через год после рождения дитя Ирод Великий умер такой ужасной смертью, что христианский мир имел основание увидеть в этом проявление Божьей кары. Подобно всем великим правителям, занятым исключительно упрочением своей власти, он только и думал о наследственной передаче престола, то есть о том, чтобы стать основателем династии. С этой целью он оставил завещание, по которому вся территория Иудеи делилась между тремя его сыновьями: Антипом, Филиппом и Архелаем, из которых последний наследовал титул отца. Завещание было отослано императору Августу, утвердившему все его пункты, но лишившему Архелая царского титула до тех пор, пока он на деле не проявит своих способностей и верности. Он назначил его этнархом (светский правитель Иудеи), и в этом звании ему дозволялось управлять страной девять лет, по истечении которых он за дурное управление и неспособность сдерживать разраставшиеся вокруг него беспокойные элементы был сослан в Галлию.
Кесарь не ограничился смещением Архелая — он начал преследовать граждан Иерусалима, задевая их гордость и растравляя щепетильность высокомерных служителей храма. Он присоединил Иудею к Сирийской префектуре, низведя ее до степени римской провинции. Таким образом, вместо царя, управлявшего из дворца, оставленного Иродом на Сионской горе, город попал в руки второстепенного правителя, определяемого по назначению и называемого прокуратором (в эпоху империи управляющие крупными имениями или небольшими провинциями). Прокуратор сносился с римским двором через легата от Сирии, имевшего резиденцией Антиохию. Чтобы сделать унижение еще более чувствительным, прокуратору не позволялось избирать своим местожительством Иерусалим — его резиденцией была назначена Кесария. Самая несчастная, самая угнетенная, самая ненавистная из всех стран света — Самария была присоединена к Иудее как ее часть. Какие невыразимые страдания должны были испытывать фанатичные сепаратисты, или фарисеи, видя, как в присутствии прокуратора их унижали и осмеивали ханжи Гаризима.
В череде несчастий единственным утешением униженному народу служил первосвященник, занимавший дворец Ирода и имевший при себе нечто вроде двора. Действительная его власть была очень невелика. Право помилования приговоренного к смерти принадлежало прокуратору. Правосудие отправлялось только согласно декретам из Рима. Царское помещение было занято императорским сборщиком податей и его штатом: регистраторами, мытарями, доносчиками и шпионами. В утешение мечтающим о свободе можно было указать, что главным лицом во дворце все-таки был еврей. Одно его присутствие там постоянно напоминало им заветы и обещания пророков и воскрешало в памяти те времена, когда Иегова управлял народом через сынов Аарона, и было знаком того, что Бог не покинул их. Так они жили надеждами, терпеливо ожидая великого сына Иуды, который придет править Израилем.
Иудея была римской провинцией более восьмидесяти лет — период, вполне достаточный кесарям, чтобы ознакомиться с особенностями народа или, по крайней мере, узнать, что Иудеей, несмотря на всю гордость евреев, можно управлять спокойно только при одном условии — уважении к их религии. Придерживаясь такой политики, предшественники Грата старательно воздерживались от вмешательства в религиозные дела своих подданных. Но Грат поступил иначе: одним из первых его официальных актов было лишение Анны сана первосвященника и назначение на его место Измаила, сына Фаба. Исходил ли этот акт от Августа или от самого Грата, но нетактичность его скоро сделалась очевидной.
В это время в Иудее было две партии: партия благородных (саддукеи) и народная партия (фарисеи-сепаратисты). После смерти Ирода обе партии заключили союз против Архелая. Везде и всюду они воевали с ним: иногда посредством интриг, иногда с оружием в руках, и не раз святые обители на горе Мориа оглашались криками сражающихся. В конце концов, Архелай был отправлен в ссылку, а между тем во время этой борьбы союзники преследовали разные цели: благородные ненавидели первосвященника Иозара, сепаратисты же, напротив, были его ревностными приверженцами. Когда с Архелаем закончилась династия Ирода, Иозару тоже пришлось удалиться. Благородные выбрали на этот важный пост Анну, и вследствие этого союзники разделились.
В борьбе с несчастным этнархом благородные пытались установить тесные отношения с Римом. Предвидя, что за падением династии должна последовать другая форма правления, они настаивали на превращении Иудеи в провинцию. Этот факт послужил сепаратистам лишним предлогом для нападения, и когда Самарию сделали частью провинции, благородные остались в меньшинстве, не зная, на что опереться, кроме императорского двора, своих чинов и богатства, однако в течение пяти лет до наместничества Грата они сумели удержаться и во дворце, и в храме. Анна пользовался властью в интересах своего царственного патрона. Римский гарнизон занимал башню Антония, римская стража охраняла ворота дворца, римская система налогообложения порабощала и город, и страну, римский судья отправлял гражданское и уголовное правосудие. Иудеи начинали понимать разницу между независимой жизнью и жизнью порабощенных, но при Анне жилось еще сравнительно спокойно — у Рима не было более верного друга, и Рим почувствовал это, когда его не стало.
Прокуратор Грат, оставшись без союзников, увидел, что пламя восстания, в течение пятнадцати лет окутанное густыми облаками дыма, начинает разгораться вновь. Через месяц Измаил занял свое место, и римлянин нашел нужным посетить его в Иерусалиме. Когда со стен города евреи заметили его стражу, входящую в северные ворота и направляющуюся к башне Антония, они поняли настоящую цель посещения: целая когорта легионеров была прибавлена к прежнему гарнизону, и петли ярма могли быть затянуты теперь безнаказанно. Горе человеку, который бы решился нанести оскорбление Измаилу!
Друзья детства
После сказанного в предыдущей главе можно пригласить читателя в один из дворцовых садов на Сионской горе.
Была середина июня, полдень, когда жара бывает особенно сильна. Сад со всех сторон окружался строениями, нередко двухэтажными, с верандами, покрывавшими тенью двери и окна нижнего этажа. Галереи, защищенные балюстрадами, украшали и охраняли верхний этаж. Там и сям эти здания переходили в красивые колоннады, не задерживавшие свободно разгуливавшего между ними ветра и позволявшие видеть сквозь них другие части строения, благодаря чему еще резче выступала их собственная грандиозность и красота.
Сад представлял собой также очень приятное зрелище: аллеи, зеленые поляны, кустарники, высокие деревья — редкие образцы пальм перемешивались с абрикосовыми деревьями и орешником. В центре сада помещался глубокий мраморный бассейн, в нескольких местах которого были устроены желобки, по ним вода спускалась в канавки, шедшие по краям садовых дорожек. Неподалеку был маленький пруд с чистой водой, осененный олеандрами, растущими на Иордане сплошь до Мертвого моря. На его берегу в тени сидели два юноши и серьезно разговаривали, не обращая внимания на палившее их солнце при полном отсутствии малейшего ветерка. Одному юноше было лет девятнадцать, другому — семнадцать. Оба были красивы, и с первого взгляда их можно было принять за братьев. У обоих были черные глаза, черные волосы и загоревшие лица. Они сидели, и разница в росте казалась столь же незначительной, как и разница лет.
У старшего голова была непокрыта, широкая серая туника из тончайшей шерстяной материи с красной опушкой, спускавшаяся до колен, составляла весь его костюм и указывала на его римское происхождение. Руки и ноги юноши были смуглы, как и лицо: тем не менее грация, тонкие черты лица, голос — все свидетельствовало о высоком положении. И если временами он смотрел свысока на своего товарища и обращался к нему как к низшему, то это объяснялось тем, что он происходил из семьи, считавшейся благородной даже в Риме, — обстоятельство, оправдывавшее в ту пору всякого рода заносчивость. В эпоху страшных войн между первым кесарем и его могущественными врагами один из рода Мессалы был другом Брута. Позднее, когда Октавий домогался императорской короны, Мессала поддерживал его. Сделавшись императором Августом, Октавий вспомнил услугу, оказанную ему Мессалой, и окружил почестями все его семейство. Когда же Иудея была превращена в провинцию, он послал сына своего старого приверженца в Иерусалим и вверил ему сбор и управление собираемыми в стране налогами. В этой же должности оставался потом его сын, деля дворец с первосвященником. Наш юноша был сыном этого Мессалы, ни на минуту не забывавшим отношения его дедушки к великим римлянам.
Внешний вид собеседника Мессалы был скромнее: его платье было из тонкого белого полотна, какое носили в Иерусалиме, голову покрывала ткань, поддерживаемая желтым шнуром. Наблюдатель, искусный в распознавании рас, обративший свое внимание скорее на черты его лица, нежели на костюм, тотчас же мог признать в нем еврея. Лоб римлянина был высок и узок, нос острый, орлиный, губы тонкие, прямые, глаза смотрели холодно. Напротив, у израильтянина лоб был низок и широк, длинный нос с расширенными ноздрями, верхняя губа, немного выдававшаяся над нижней, была коротка и изогнута в изящный угол, подобно луку Купидона. Все это вместе с круглым подбородком, глазами навыкате и румяными овальными щеками придавало его красивому лицу выражение мягкости и силы. Красота римлянина была строгая и целомудренная, красота еврея — роскошная и сладострастная.
— Неужели новый прокуратор прибудет завтра?
Вопрос по-гречески задал младший из друзей. Как это ни странно, но греческий язык получил в то время широкое распространение в высших кругах Иудеи, переходя из дворца в лагерь, а оттуда — неизвестно как — в храм, в самое святилище, не допускавшее ничего языческого.
— Да, завтра, — ответил Мессала.
— Кто тебе сказал?
— Я слышал, как Измаил говорил это моему отцу прошлой ночью. Согласен, новость не заслуживала бы большего доверия, если бы исходила от египтянина — египтяне позабыли, что такое правда, или хотя бы от идумеянина — эти никогда не знали правды. Но, чтобы тебя совершенно уверить, скажу, что сегодня поутру видел центуриона (командир подразделения) из башни, и он рассказывал, что приготовления к приему продолжаются: оружейные мастера чистят шлемы и щиты, золотят орлы и шары, давно уже опустевшие комнаты приводятся в порядок — вероятно, ввиду увеличения гарнизона корпусом телохранителей высокой особы.
Нет возможности вполне описать стиль ответа — тонкие оттенки выражения всегда ускользают от власти пера, и читателю может помочь только воображение, а для этого он должен вспомнить, что вежливость как свойство римского ума почти исчезла. Философия уступала место религии, а сатира до такой степени замещала почтительность, что ее можно было встретить в любом разговоре, как приправу к мясу, как аромат в вине. Молодой Мессала, воспитывавшийся в Риме и только что возвратившийся оттуда, усвоил эти перемены. Едва заметное подергивание нижнего века, сопровождаемое решительным раздуванием ноздрей, было лучшим средством придать себе вид полного равнодушия ко всему окружающему. Паузы в разговоре как бы давали слушателю время хорошенько усвоить счастливую мысль говорившего или понять соль злой эпиграммы.
Такая пауза последовала и после намеков на египтянина и идумеянина. Краска, покрывшая щеки еврейского юноши, сделалась ярче. Может быть, он и не слышал последних слов, ибо оставался спокойным, рассеянно глядя в глубину пруда.
— Помнишь, в этом саду мы прощались. «Мир с тобой» были твои последние слова. «Да сохранят тебя боги», — сказал я. Сколько лет прошло с тех пор!
— Пять! — отвечал младший юноша, глядя в воду.
— Да, тебе есть за что благодарить… Кого? Ну, хоть богов, все равно. Ты стал красавцем, греки назвали бы тебя прекрасным во цвете молодости! Если бы Юпитер нуждался в другом Ганимеде, какой бы прекрасный виночерпий вышел из тебя. Скажи мне, о мой Иуда, почему тебя так интересует приезд прокуратора?
Иуда устремил свои большие глаза на вопрошавшего — взгляд его был серьезен и задумчив. Встретившись с глазами римлянина, он отвечал:
— Да, пять лет. Я вспоминаю минуту разлуки: ты отправлялся в Рим, я видел, как ты волновался, я и сам плакал, потому что любил тебя. Годы прошли — и ты вернулся ко мне возмужавшим и величественным. Я не шучу — и все-таки… и все-таки мне хотелось бы видеть в тебе того Мессалу, с которым я тогда расстался…
Тонкие ноздри Мессалы насмешливо вздрогнули, и он протяжно сказал:
— Нет, нет, ты не Ганимед, мой Иуда, а оракул. Несколько уроков моего учителя риторики, живущего близ Форума, необходимы для тебя. Я дам тебе письмо к нему, если ты благоразумно согласишься послушаться совета, который, если помнишь, я тебе уже давал. Небольшая практика в искусстве все облекать в тайну — и дельфийцы примут тебя за самого Апполона. При первых звуках твоего божественного голоса Пифия снизойдет к тебе со своим венком. Но шутки в сторону, чем же непохож я на прежнего Мессалу? Я однажды слышал величайшего в мире логика, он учил искусству спорить, и одно из его положений гласило: пойми своего противника прежде, чем отвечать ему. Дай же мне возможность понять тебя.
Юноша покраснел под наглым взглядом, устремленным на него, но все-таки твердо отвечал:
— Я вижу, ты перенял от своих учителей немало знаний и умение выражать свои мысли. Ты говоришь с развязностью учителя, но в твоих словах скрывается насмешка. В характере Мессалы не было яда. Ни за что на свете он не оскорбил бы чувства дружбы.
Римлянин улыбнулся, как бы польщенный, и еще выше поднял свою патрицианскую голову.
— О мой торжественный Иуда, мы ведь не в Додоне, не у Пифии. Перестань изображать оракула, будь безыскусен. Но чем я тебя оскорбил?
Иуда глубоко вздохнул и, теребя шнур пояса, сказал:
— В течение пяти лет и я кое-что узнал. Гиллель, может быть, не сравнится с логиком, которого слышал ты; Симон и Шемайя, без сомнения, ниже твоего учителя близ Форума. Но их слушатели обогащают свой ум познанием Бога, закона и истории израильского народа, и следствием этого являются любовь и уважение ко всему, имеющему к ним отношение. Посещая высшую коллегию и изучая слышанное там, я понял, что Иудея — вовсе не то, что хотят из нее сделать. Я узнал, какая глубокая пропасть лежит между Иудеей, независимым царством, и Иудеей, маленькой провинцией, и был бы подл, если бы не принимал близко к сердцу унижение моей родины. Измаил — незаконный первосвященник, и, пока жив благородный Анна, он не имеет права быть первосвященником, а между тем он левит, один из тех посвященных, которые по нашей вере тысячи лет преемственно служат Господу Богу, Его…
Мессала, язвительно смеясь, прервал его:
— О, теперь я тебя понимаю! Ты говоришь, что Измаил — похититель власти, и вместе с тем считаешь ядовитым уколом, когда усматривают больше вероятности в словах идумеянина, чем Измаила. Клянусь сыном Семелы, вот что значит быть евреем! Люди, предметы, даже небо и земля изменяются, еврей же никогда. Он не двигается ни назад, ни вперед, он остается таким же, как и его первый правитель. Я начерчу тебе на этом песке круг. Вот он. Теперь скажи мне, не жизнь ли это еврея? Снова все одно и то же. Вот Авраам, вот Исаак и Иаков, а посередине Бог. Клянусь громовержцем, круг этот еще слишком велик! Я его переделаю.
Он нагнулся, уперся большим пальцем руки в песок, остальными же обвел около него круг.
— Гляди, место, где находился большой палец, — храм. Линия, проведенная остальными пальцами, — Иудея. Неужели же все вне этой черты не заслуживает никакого внимания? Искусства? Ирод был строителем, его за это прокляли. Живопись, скульптура? На них и смотреть считается грехом. Поэзию вы отсылаете к своим алтарям. А где вне синагог упражняются у вас в красноречии? На войне все завоеванное в шесть дней вы теряете в седьмой. Вот ваша жизнь и ее границы! Кто же скажет, что я не прав, когда смеюсь над вами? Если ваш Бог довольствуется поклонением такого народа, то что Он значит в сравнении с нашим римским Юпитером, ниспосылающим нам своих орлов, дабы мы могли захватить в свои объятия весь мир? Гиллель, Симон, Шемайя, Абталион — что они рядом с теми, которые учат, что нужно знать все, что может быть познано?
Юноша вскочил. Лицо его сильно разгорелось.
— Нет, нет, сиди, Иуда, сиди! — воскликнул Мессала, протягивая руку.
— Ты смеешься надо мной!
— Послушай меня еще немного. Сейчас ко мне явится, как всегда, — и римлянин улыбнулся, — Юпитер со всей своей семьей, греческой и латинской, и тогда конец серьезному разговору. Я вполне ценю твою доброту и твое желание прийти ко мне из старого отцовского дома, чтобы приветствовать мое возвращение и возобновить, если можно, дружбу нашего детства. «Иди, — сказал мне учитель на последней лекции, — иди и, чтобы жизнь твоя была славна, помни, что Марс царит, а Амур прозрел». Он разумел, что любовь — ничто, а война — все. Таков Рим. Брак — первая ступень к разводу. Добродетель — драгоценный перл торговца. Клеопатра, умирая, завещала свои качества и была отомщена; в каждом римском доме у нее есть последовательницы. Весь свет идет по тому же пути. Что же касается нашего будущего, то долой Амура и да здравствует Марс! Я буду солдатом, а ты, мой Иуда, мне жаль тебя, чем можешь быть ты?
Иуда подошел ближе к пруду. Мессала, еще более растягивая слова, продолжал:
— Да, мне жаль тебя, мой прелестный Иуда. Из школы в синагогу, из синагоги в храм, а потом — о, венец славы! — место в синедрионе. Жизнь без всяких приключений, без треволнений. Да помогут тебе боги! Но я…
Иуда взглянул на Мессалу и заметил румянец гордости, разлившийся на его лице.
— Что касается меня, то свет покорен еще не весь. На морях есть острова, на которые не ступала нога человека. На севере народы еще не посещены нами. Остается довершить поход Александра на далекий Восток. Видишь, какие перспективы предоставляются римлянину!
Он продолжал, снова растягивая слова.
— Поход в Африку, затем — в Скифию, а там легион! Многие там заканчивают свою карьеру, но я на этом не остановлюсь. Клянусь Юпитером, вот блестящая мысль! Сменю легион на префектуру. Представь себе: жить в Риме с деньгами — круглый год деньги, вино, женщины, удовольствия: пиры с поэтами, интриги при дворе, игры в кости. Такую жизнь можно устроить себе только при помощи богатой префектуры, и я добьюсь ее. О мой Иуда! Здесь Сирия, Иудея, Антиохия — столица богов. Я наследую Киринею, а вы разделите мое счастье.
Софисты и учителя риторики, задававшие тон общественному мнению Рима и почти всецело монополизировавшие воспитание патрицианской молодежи, может быть, отнеслись бы с одобрением к сказанному Мессалой, но для еврейского юноши все это было ново, не похоже на привычные разговоры и рассуждения. К тому же он принадлежал к народу, законы, обычаи, способ мышления которого воспрещали сатиру, поэтому в разговоре с другом его волновали самые разнообразные чувства: он то негодовал, то не знал, как отнестись к услышанному. Надменный тон поначалу оскорблял его, затем, все более раздражая, причинил жгучую боль. Такое чувство обыкновенно разрешается гневом, но гнев был вызван Мессалой другим путем. У евреев времен Ирода патриотизм был страстью, едва скрываемой под маской добродушия. Он был так неразлучно слит с их историей, религией и Богом, что вспыхивал при малейшей насмешке над ними, поэтому без преувеличения можно сказать, что слова Мессалы имели действие на слушателя подобно изысканной пытке.
Когда он остановился, Иуда с принужденной улыбкой сказал:
— Я слышал, что немногие способны издеваться над своей судьбой, и ты, мой Мессала, убедил меня, что я не принадлежу к их числу.
Римлянин, внимательно взглянув на него, возразил:
— Почему бы истине не заключаться в шутке или притче? Великая Фулвия однажды отправилась на рыбную ловлю и наловила рыбы больше всех. Ей объяснили это тем, что кончик ее крючка был вызолочен.
— Так ты не шутил?
— Я вижу, мой Иуда, что слишком мало предложил тебе! — быстро прервал его римлянин, причем глаза его сверкали. — Когда я буду префектом и Иудея обогатит меня, я сделаю тебя первосвященником.
Иуда гневно отвернулся и собирался было уйти.
— Не покидай меня, — сказал Мессала.
Тот в нерешительности остановился.
— О боги, как сильно печет солнце! — вскричал патриций, замечая его нерешительность.
Иуда холодно отвечал:
— Нам лучше расстаться. Я сожалею, что пришел. Я рассчитывал встретить друга, а нахожу…
— Римлянина! — быстро сказал Мессала.
Иуда сжал кулаки, но, снова сдержав себя, отвернулся и пошел прочь.
Мессала встал, взял со скамьи свой плащ, набросил его на плечо и последовал за Иудой. Поравнявшись с ним, он положил ему руку на плечо и пошел рядом.
— Вот дорожка, по которой мы гуляли детьми, обнявшись, как теперь. Дойдем же так до ворот.
Мессала старался быть серьезным и ласковым, хотя не мог отделаться от привычного насмешливого тона. Иуда не протестовал против фамильярности.
— Ты мальчик, а я уже муж, позволь же мне говорить с тобой, как подобает мужу.
Самодовольство его было восхитительно. Ментор, читающий нравоучения Телемаку, не мог бы быть развязнее.
— Веришь ли ты в Парок? Да, я забыл, что ты саддукей. Ессеи — разумные люди, те веруют в этих сестер, и я тоже. Вечно эти три сестры мешают нам осуществлять наши желания. Я сижу и мечтаю, что совершу то-то и то-то. И вот как раз в тот момент, когда я уже могу взять в свои руки мир, позади меня раздается скрип ножниц. Я оглядываюсь и вижу ее, эту проклятую Атропос! Почему мысль быть преемником Киринея так тебя разгневала? Ты полагаешь, что я мечтаю обогатиться, ограбив Иудею? Если и так, то ведь кто-нибудь из римлян будет наживаться именно так. Почему не я?
Иуда замедлил свои шаги.
— И другие народы до римлян властвовали над Иудеей, — сказал он, подняв руку. — Где они теперь, Мессала? Иудея пережила их всех, она переживет и Рим.
Мессала начал говорить, снова растягивая слова:
— В Парок верят не только евреи. Поздравляю, Иуда, поздравляю с обращением в новую веру.
— Нет, Мессала, я не принадлежу к ним. Вера моя зиждется на скале, служившей основанием веры моих отцов, на завете Господа Бога Израиля.
— Слишком странно, мой Иуда. Как был бы поражен мой учитель, прояви я в его присутствии такую горячность: я думал было поговорить с тобой еще кое о чем, но опасаюсь. Теперь я думаю, ты должен выслушать меня, тем более что я буду говорить о тебе. Я готов быть тебе полезен, о прекрасный Ганимед, готов служить тебе от всей души, потому что, сколько могу, я люблю тебя: я сказал уже, что хочу быть воином, — почему бы и тебе не быть им? Почему бы тебе не сделать шага из того круга, в пределах которого, по вашим законам и обычаям, заключается все лучшее в жизни?
Иуда не отвечал.
— Кто самые мудрые люди в наши дни? — продолжал Мессала. — Конечно, не те, кто губит годы в спорах о мертвых вещах — о Ваале, Юпитере и Иегове, о философии или религии. Назови мне хоть одно великое имя в Риме, Египте, на Востоке или даже здесь, в Иерусалиме, и, клянусь Плутоном, ты непременно назовешь человека, составившего свою славу из живого материала. Возьми Ирода, Маккавеев, первого и второго царей. Подражай им и начинай немедленно. Рим протягивает тебе руку и готов помочь тебе, как и идумеянину Антипатру.
Еврейский юноша дрожал от бешенства. Ворота сада были близки, и он торопился скорее уйти.
— О Рим, Рим! — шептал он.
— Будь же мудр, — продолжал Мессала, — отбрось в сторону глупости Моисея, смотри на вещи прямо. Взгляни Паркам в лицо, и они скажут тебе, что Рим — вселенная. Спроси их об Иудее, и они ответят тебе, что она не более того, что захочет сделать из нее Рим.
Теперь они подошли к воротам.
Иуда остановился, мягко снял руку Мессалы со своего плеча и взглянул на него глазами, в которых дрожали слезы.
— Я понимаю тебя, потому что ты — римлянин. Ты же не можешь понять меня, потому что я — израильтянин. Ты сегодня заставил меня страшно страдать, ибо, слушая тебя, я убедился, что мы отныне уже никогда не сможем быть друзьями. Никогда! Тут мы расстаемся. Да почиет над тобой мир Бога моих отцов!
Мессала протянул ему руку, Иуда вышел за ворота.
После его ухода римлянин несколько минут стоял молча, затем тоже вышел за ворота и, встряхнув головой, сказал себе:
— Пусть будет так! Амур умер, да здравствует Марс!
Дом Гуров
От входа в Святой город, со стороны ворот, сегодня именуемых воротами святого Стефана, в западном направлении, параллельно северному фасаду башни Антония, тянется улица. От этой знаменитой башни она не раз поворачивает к югу и снова на запад. Путешественник или исследователь, знакомый со священной местностью, признает в описанной дороге часть Скорбного Пути, улицу, полную для христиан всего мира самых грустных воспоминаний. Дальнейшее изложение не потребует от нас знакомства со всей улицей, и нам достаточно указать только дом, стоявший на том месте, где улица круто поворачивает к югу. Дом этот играет важную роль в нашем рассказе, а потому требует более подробного описания.
Здание это, подобно большинству изысканных домов Востока, было двухэтажным и квадратным. Прохожий, идя близ его стен, поражался их грубым, неуклюжим, хотя в то же время прочным и внушительным видом. Стены эти были сложены из больших камней, без всякой отделки снаружи, как будто камни были положены друг на друга в том самом виде, в каком их добыли из каменоломни. Здание это напоминало крепость, за исключением окон и украшений над дверьми и воротами. Ворота были единственным отверстием в стенах первого этажа, а над ними красовались мраморные карнизы прекрасной работы и такого смелого рисунка, что человек, хорошо знакомый с местными условиями, сразу мог признать, что богатый владелец этого дома по религиозным и политическим убеждениям принадлежит к саддукеям.
Спустя некоторое время после того, как молодой еврей расстался с римлянином, он остановился у ворот только что описанного дома и постучался в него. Ему отперли калитку, и он поспешно вошел в нее, позабыв даже ответить на низкий салям привратника.
Проход, в который он вступил, несколько походил на узкий туннель со стенами, обшитыми панелями, и сводчатым потолком. По обеим сторонам его тянулись каменные скамьи, лоснящиеся от долгого употребления. Сделав десятка полтора шагов, он вышел во двор, окруженный фасадами двухэтажных зданий. Нижний этаж разделялся на льюины, в верхнем же были устроены террасы с крепкими перилами. Ходившие по террасам взад и вперед служители, грохот жерновов, развешенные на протянутых веревках платья, повсюду голуби и цыплята, стоявшие в льюинах козы, коровы, ослы и лошади, громаднейшее корыто с водой — все это указывало на то, что то был хозяйственный двор богатого собственника.
Пройдя его, юноша вошел в другой двор, засаженный кустарником и виноградными лозами, поддерживаемыми в постоянной красоте и свежести водой из бассейна, устроенного близ портика с северной стороны. Самая щепетильная чистота, наблюдавшаяся на этом дворе и не допускавшая ни малейшей пылинки по углам или пожелтелого листка в растениях, способствовала, быть может, более всего тому общему восхитительному впечатлению, которое производил двор, и посетитель, вдохнув в себя этот чистый воздух, мог заранее судить об утонченной жизни того семейства, что владело этим домом.
Сделав несколько шагов по второму двору, юноша повернул направо и, пройдя сквозь цветущий кустарник, приблизился к лестнице, по которой и поднялся на террасу — широкий помост, выложенный белыми и темными плитами, сильно уже истертыми. Пройдя под навес, он вошел в комнату, которую опустившийся за ним щит снова погрузил во мрак. Несмотря на темноту, он прошел по черепичному полу прямо к дивану и бросился на него лицом вниз, стиснув голову руками.
Перед наступлением ночи женщина подошла к двери и окликнула юношу. Он отозвался, и она вошла.
— Уже кончили ужинать, и ночь на дворе. Разве ты не голоден, сын мой? — спросила она.
— Нет, — отвечал он.
— Ты болен?
— Мне хочется спать.
— Твоя мать спрашивала о тебе.
— Где она?
— В летней комнате на кровле.
Он приподнялся и сел.
— Ну, принеси мне чего-нибудь поесть.
— Чего ты хочешь?
— Все равно, Амра. Я не болен, но мне все равно. Жизнь не представляется мне такой приятной, как казалась сегодня утром. Это новый недуг, о моя Амра, и мне теперь нет дела до пищи.
Амра приложила руку к его лбу и, как бы удовлетворившись этим, вышла, говоря: «Хорошо, я посмотрю». Немного спустя она вернулась, неся на деревянном подносе чашку с молоком, несколько тонких ломтиков белого хлеба, легкое печенье из пшеничной муки, жареную птицу, мед и соль. На одном конце подноса стоял серебряный кубок с вином, на другом — зажженный светильник.
При свете его можно было рассмотреть комнату: стены из гладко отесанного камня; потолок с толстыми дубовыми балками, почерневший от времени и от дождя; прочный пол из белой и голубой черепицы; несколько стульев с ножками наподобие львиных лап; невысокий диван, обитый голубой материей, с наброшенным на него большим полосатым одеялом — словом, еврейская спальня.
При том же свете можно рассмотреть и женщину. Пододвинув стул к дивану, она поставила на него поднос и стала на колени. Судя по смуглому лицу с черными глазами, глядевшими почти с материнскою нежностью, ей было лет пятьдесят. Голову ее покрывал белый тюрбан, оставляя напоказ только кончики ушей, в которых виднелись отверстия, проколотые толстым шилом, — знак ее общественного положения. Она была египтянка, рабыня из числа тех, которым даже священный пятидесятый год не приносит свободы, да она и не приняла бы ее, потому что любила юношу, которому служила, больше самой жизни. Она его выкормила, вынянчила и не могла себе представить, что он когда-нибудь сможет обходиться без ее услуг.
Во время еды она молчала.
— Помнишь ли ты, Амра, Мессалу, который когда-то бывал у меня? — спросил он. — Несколько лет назад он уехал в Рим и теперь вернулся. Я заходил к нему сегодня.
Отвращение выразилось на лице юноши.
— Я знала, что что-то случилось, — сказала она, глубоко заинтересованная. — Мне никогда не нравился Мессала. Расскажи мне все.
Он задумался и на ее вопрос отвечал только:
— Он сильно изменился, и у меня нет ничего общего с ним.
Когда Амра уносила поднос, юноша последовал за ней и поднялся с террасы на кровлю.
Читатель, вероятно, понимает значение кровли на Востоке. Климат везде является законодателем обычаев. Сирийский летний день заставляет любителя удобств удаляться в тень льюинов, но наступает ночь, и над скатами гор опускаются тени, окутывающие своим покрывалом певцов Цирцеи, но они далеко, тогда как кровля тут, рядом, и настолько приподнята над светящейся равниной, что доступна свежему воздуху, и настолько выше деревьев, что звезды кажутся ближе и ярче. И вот кровля становится местом удовольствий, спальней, будуаром. Тут собирается вся семья, играет, танцует, беседует, мечтает и молится.
Юноша медленно прошел по крыше к башне и вошел в нее, приподняв опущенную занавеску. Внутри царила полнейшая темнота, и свет проходил только в отверстия с арками по одной с каждой стороны, сквозь которые виднелось усеянное звездами небо. Он заметил фигуру полулежащей на диване женщины, одетой в белое широкое платье. При звуках его шагов опахало в ее руках остановилось, и бриллианты, которыми оно было усеяно, заблистали при свете, падающем на них от лучей звезд.
Она приподнялась, села и позвала его:
— Иуда, сын мой!
— Это я, матушка, — ответил он и ускорил шаги.
Подойдя к ней, он встал на колени, она обвила его руками и с поцелуями прижала к своей груди.
Мать и сын
Мать заняла прежнее удобное положение, склонившись на подушку, а сын присел на диван. Сквозь арку виднелись крыши зданий, горы и темно-синяя глубь неба, блиставшая множеством звезд. Над городом царила тишина. Шумел только ветерок.
— Амра говорила мне, что с тобой что-то случилось, — сказала мать, гладя сына по щеке. — Когда мой Иуда был ребенком, я допускала, что его могут беспокоить мелочи, но теперь он муж. Он не должен забывать, — голос ее сделался еще ниже, — что ему предстоит быть моим героем.
Она говорила на языке, почти забытом в стране, но который немногие, преимущественно отличавшиеся аристократической кровью и богатством, хранили во всей чистоте для явного отличия от простонародья — на языке, на котором Ревекка и Рахиль пели песни Вениамину.
При этих словах он снова впал в задумчивость, но немного спустя взял руку, которой она его ласкала, и сказал:
— Сегодня, матушка, мне пришлось передумать многое, о чем я прежде никогда не думал. Но сперва скажи мне, кем я должен быть.
— Разве я уже не сказала тебе? Ты должен быть моим героем.
Он не мог разглядеть выражения ее лица, но знал, что она шутит. Он сказал серьезно:
— Ты очень добра и ласкова, моя матушка. Никто никогда не будет любить меня так, как ты.
И он несколько раз поцеловал ее руку.
— Я, кажется, понимаю, почему ты не хочешь продолжать этот разговор. До сих пор моя жизнь всецело принадлежала тебе. Как нежна, как приятна была твоя опека, и мне хотелось бы, чтобы она продолжалась вечно. Но это невозможно. Воля Бога Иакова в том, что рано или поздно я стану самостоятельным. Настанет день разлуки, страшный для тебя день. Будем смелы и серьезны. Я буду твоим героем, но ты должна наставить меня на истинный путь. Ты знаешь, что по закону каждый сын Израиля должен иметь определенное ремесло. Я не составляю исключения и спрашиваю тебя, кем я должен быть: пастухом, земледельцем, плотником, писцом или законником? Добрая моя матушка, помоги мне разрешить этот вопрос!
— Гамалиил проповедовал сегодня, — сказала она задумчиво.
— Не знаю, я не слышал его.
— Стало быть, ты гулял с Симоном, который, как мне говорили, унаследовал гений своей семьи.
— Нет, я не видел его, я был не в храме, а на площади — у молодого Мессалы.
Перемена в его голосе не ускользнула от внимания матери. Предчувствие заставило ее сердце биться сильнее, и опахало снова перестало двигаться.
— Мессала, — сказала она, — чем он мог взволновать тебя?
— Он очень сильно изменился.
— Ты хочешь сказать, что он вернулся римлянином?
— Да.
— Римлянин, — продолжала она как бы про себя. — Для всего мира это слово означает «господин». Долго ли он отсутствовал?
— Пять лет.
Она приподняла голову, как бы вглядываясь в темноту ночи.
— Пути к славе вполне пригодны для Египта и Вавилона, но в Иерусалиме, нашем Иерусалиме, непоколебимо царит завет.
Поглощенная этой мыслью, она снова опустилась на подушку. Иуда первым прервал молчание.
— То, что высказал мне Мессала, обидно само по себе, но тон его речи был просто невыносим. Я думаю, что все великие народы надменны. Но надменность этого народа переходит все границы, и за последнее время она быстро возрастает.
— Да, — горячо прервала его мать, — уже не один римлянин требует божеских почестей.
— В Мессале всегда проступала эта дурная черта. Я замечал, что он и ребенком смеялся над иностранцами, которых сам Ирод принимал с почетом, но он всегда щадил Иудею. Но сегодня в разговоре со мной он потешался над нашими обычаями и над нашим Богом, и, конечно, ты не посетуешь на меня за то, что я окончательно разошелся с ним. А теперь, добрая матушка, я хочу знать определенно, какие основания для этого презрения существуют у римлян. Чем я ниже этого римлянина? Разве наш народ ниже других народов? К чему бы я стал в присутствии даже самого кесаря чувствовать страх раба? А главное, скажи мне, разве я, одаренный душой, не мог бы достичь всех почестей мира на любом поприще человеческой деятельности? Разве я не могу, взяв меч, подвизаться на военном поприще или стать вдохновенным поэтом? Я могу быть золотых дел мастером, пастухом, купцом. Почему же мне не быть художником, подобно греку? Скажи мне, почему сын Израиля не может делать всего, что доступно римлянину?
Мать слушала сына с глубочайшим вниманием, и ничто не ускользнуло от нее: ни предмет разговора, ни прямая постановка вопросов, ни тон, ни интонация его речи. Она приподнялась и так же быстро и горячо возразила ему:
— Благодаря окружающим Мессала в детстве был почти еврей, и, оставайся он здесь, из него, может быть, вышел бы прозелит (новообращенный): мы так много заимствуем в нашей жизни от окружающих. Но годы, проведенные в Риме, слишком изменили его. Я не удивляюсь этой перемене, но, — голос ее стал тише, — он мог бы нежнее обойтись с тобой. Только черствые, жестокие натуры могут в юности забыть друзей детства!
Ее рука опустилась на лоб юноши, и пальцы нежно и любовно гладили его волосы, в то время как ее глаза были устремлены на звезды. Ее гордость звучала не эхом, но в унисон с его чувством вследствие полнейшей их симпатии друг к другу. Она хотела ответить ему и в то же время боялась дать неудовлетворительный ответ. Допустив хоть в чем-нибудь ущербность сынов Израиля, она могла на всю жизнь подавить его дух. Она сомневалась в своих собственных силах.
— На твои вопросы, о мой Иуда, женщина не может дать ответ. Оставим это до завтра и спросим у мудрого Симона, — отвечала она.
— Не отсылай меня к нему, — прервал он ее.
— Мы позовем его сюда.
— Нет, я жажду более чем простых советов. Как бы он ни разрешил эти вопросы, он не может внушить мне того, что в силах сделать ты, о моя мать, — дать мне решимость, составляющую силу мужественной души.
Взор ее быстро скользил по небу, в то время как она старалась взвесить все значение этих вопросов.
— Если мы жаждем справедливости для себя, то мы не должны быть несправедливы к другим. Отрицать достоинства в побежденном враге — значить умалять достоинство нашей победы, и если суровый враг желает страхом сильнее поработить нас, то самоуважение обязывает нас искать истинных причин бедствий, а не услаждать себя мыслью, что он принадлежит к более низкой породе людей, чем мы.
Говоря это как бы про себя, она затем обратилась к Иуде со следующими словами:
— Слушай, мой сын: Мессала — благородного происхождения, его фамилия славится издавна. Во времена римской республики — когда именно, я не могу сказать, — эта семья отличались и на военном, и на гражданском поприще. Я могу назвать одного консула из этого семейства, члены этой семьи были сенаторами, и люди добивались их покровительства, потому что они были богаты. Но если твой друг хвалится своими предками, то ты смело мог бы пристыдить его своими. Если он ссылается на древность своего рода, на деяния, знатность и богатство своих предков, чем обыкновенно гордятся люди, не отличающиеся умом, и чем можно гордиться только в исключительных случаях, если, говорю я, он приводит все это в доказательство своего превосходства, то ты безо всякого опасения мог бы выставить любого из твоих предков, и сравнение отнюдь не было бы в пользу Мессалы.
Подумав, она продолжала:
— В настоящее время принято считать, что народ или род чем древнее, тем благороднее. Римлянин, основывая на этом свое превосходство перед израильтянином, всегда потерпит неудачу. Очень немногие римские семьи могут вести свой род с древности, да и то лишь в силу голословных преданий. Мессала, конечно, не принадлежит к этим счастливцам. Теперь рассмотрим наш род, древнее ли он.
При лучшем освещении Иуда легко заметил бы, какой гордостью дышало лицо матери.
— Если бы римлянин бросил мне подобный вызов, я без малейшего страха и сомнения ответила бы ему.
Голос ее задрожал, став особенно нежным.
— Твой отец, о мой Иуда, покоится не рядом со своими отцами, но я живо вспоминаю тот день, когда мы в сопровождении многих друзей отправились в храм для посвящения тебя Богу. Мы принесли в жертву голубей, священник в моем присутствии записал твое имя: Иуда, сын Итамара, из дома Гура. Это имя было внесено в родословную книгу священного семейства. Я не могу тебе указать на начало обычая вести эти записи: мы знаем, что он существовал еще до бегства евреев из Египта. Я слышала от Гиллеля, что Авраам первым открыл запись своим именем и именами своих сыновей в силу обета, данного ему Богом, отделившим его и его потомство от остальных народов как величайших и благороднейших избранников мира. Завет с Иаковом был таким же. «…Благословятся в семени твоем все народы земные…» — так сказал ангел Аврааму (Бытие 26:4). «Землю, на которой ты лежишь, Я дам тебе и потомству твоему…» — так сказал Сам Бог Иакову (Бытие 28:13). Затем мудрый человек предусмотрел справедливое разделение земли обетованной, и дабы известно было в день раздела, кто имеет право на долю, была заведена родословная книга. Но не для одного этого. Завет, данный Богом патриарху, относится к далекому будущему. Семя его благословлялось в лице того Спасителя, который мог быть беднейшим, ибо для Бога нет различия между знатными и незнатными, богатыми и бедными. Чтобы удостоверить справедливость этого завета и воздать честь истинному Спасителю, родословная должна вестись с безупречной точностью. Действительно ли так она велась?
Опахало быстро задвигалось в руке женщины. Горя нетерпением, Иуда задал ей вопрос, вполне ли верна родословная книга.
— Гиллель уверяет, что да. Наш народ иногда отступал от закона, но никогда не забывал свято хранить родословную книгу. Добрый равви сам проследил ее в течение трех периодов: от начала обетования до открытия храма, от открытия храма до пленения и от пленения до наших дней. Однажды только, а именно к концу второго периода, запись была прервана; но когда народ вернулся из долгого изгнания, Иеровавель восстановил родословие, считая это как бы первейшей обязанностью по отношению к Богу, и тем дал нам возможность проследить непрерывность еврейского рода в течение двух тысяч лет. И теперь как смешно и ничтожно это тщеславие римлян древностью их рода! В этом отношении любой пастух из сынов Израиля благороднее избраннейшего римлянина.
— А я, матушка, кем значусь я в родословной?
— Я сейчас отвечу тебе. Мессала, может быть, подобно многим, сказал бы, что точные следы родословной прерываются взятием Иерусалима ассириянами и разрушением храма со всеми его сокровищницами. Но ты мог бы напомнить ему о благочестивом деле Иеровавеля и возразить, что на таком же точно основании и римская генеалогия прерывается взятием Рима западными варварами, владевшими им в течение шести месяцев. Вело ли государство семейные списки и что сталось с ними в эти дни разорения? Нет, нет, наша родословная книга верна, и, следя по ней до времени пленения и далее до времени построения храма и исхода из Египта, мы можем с полной достоверностью проследить наш род до Гура, сотоварища Иисуса Навина. В деле древности рода наше семейство вполне достославно. Но ты хочешь, может быть, проследить наш род далее? Возьми Тору, отыщи Книгу чисел, и ты найдешь родоначальника нашего дома в семьдесят втором поколении от Адама.
Некоторое время царила тишина.
— Благодарю тебя, моя матушка, — воскликнул Иуда, сжимая ее руки. — Благодарю тебя от всего сердца. Я был прав, не желая обращаться к доброму раввину. Он не мог бы так успокоить меня. Но чтобы семья была истинно благородна, достаточно ли одной древности?
— О, ты забываешь, что наша слава зиждется главным образом на том, что мы — избранники Бога!
— Ты говоришь о народе, а я спрашиваю тебя о нашем семействе. Что совершили наши предки со времени праотца Авраама? Какими великими делами возвысились они над соотечественниками?
Она колебалась, опасаясь, что все это время неверно понимала предмет разговора. Может быть, эти вопросы были внушены сыну одним оскорбленным самолюбием? Юность есть только та прекрасная скорлупа, внутри которой живет, постоянно развиваясь, человеческий ум. Как младенцы протягивают руки, желая схватить тень, так, может быть, и ум ее сына желает схватить неизвестное будущее. Нужно быть крайне осторожным в своих ответах на вопросы ребенка: кто я и кем должен быть? Каждое слово ответа отражается на будущности так же, как малейшее прикосновение пальцев ваятеля отражается на его произведении.
— Мне кажется, о мой Иуда, — сказала она, глядя ему в глаза, — мне кажется, что все сказанное мной было опровержением слов скорее воображаемого, чем действительного врага. Если последним является Мессала, то не оставляй меня бороться с ним в потемках. Передай мне весь ваш разговор.
Новый гимн Израилю
Иуда начал передавать матери свой разговор с Мессалой. Боясь прервать его, она слушала сына с полнейшим вниманием. Она, эта ревнивая мать, не знала, какое направление примет это пробудившееся в нем чувство оскорбленной гордости. Что, если оно удалит его от веры отцов? Ничто в ее глазах не могло быть ужаснее этого. По ее мнению, было только одно средство избегнуть несчастья, и она принялась за решение задачи. Ее речь благодаря природному дарованию была строга и в то же время поэтична.
— Никогда еще не существовало народа, который бы не считал себя, по крайней мере, равным любому другому народу, и всегда великий народ, сын мой, считал себя избранником. Если римлянин свысока смотрит на Израиль, то этим он повторяет безумие египтян, ассириян и македонян. И он поступает так же, издеваясь над нашим Богом. Нет мерила для определения превосходства народа — такие разговоры бесплодны и доказывают только пустое тщеславие. Народ мужает, достигает расцвета и затем умирает естественной смертью или от руки другого народа, заступающего на его место. Такова история. Если бы мне предложили символически изобразить Бога и человека, я начертила бы прямую линию и круг. О прямой линии я бы сказала: это — Бог, ибо Он один предвечно движется по прямому пути, а о круге — это человечество, таков его прогресс. Я не могу сказать, что судьбы народов одинаковы. Нет, каждый совершает свой круг, но различия состоят не в величине круга, как предполагают многие, и не в обширности пространства, заселяемого известной нацией, а в направлении ее движения. Направление, устремленное ввысь, приближает ее к Богу.
Остановись я на только что сказанном, ты упрекнул бы меня в том, что я почти ничего не прояснила, и потому пойдем далее. Существуют несомненные признаки, определяющие направление движения, совершаемое известной нацией. Сравним, например, евреев с римлянами: достаточно заметить, что Израиль только порой забывал Бога, Рим же никогда не видел Его — в этом отношении сравнение между ними немыслимо.
Твой друг, или, вернее, твой бывший друг, если я верно тебя поняла, обвиняет нас в том, что у нас не было поэтов, художников и полководцев. Этим он, очевидно, хочет сказать, что у нас не было великих людей, составляющих еще один признак величия народа. Чтобы решить, насколько справедливо это обвинение, нужно предварительно точно определить, что следует разуметь под словом «великий человек». Велик, мой мальчик, тот, чья жизнь доказывает, что он был прямым или косвенным орудием Бога. Один перс был призван покорить наших отцов за их вероотступничество, и он увел их в плен. Другой перс был избран для возвращения детей на их землю обетованную. Но более велик, чем оба они, тот македонянин, который служил орудием мщения за разорение Иудеи и храма.
Господствует мнение, что военное поприще — самое благородное для мужей. Пусть мир заражен этой идеей, но ты не ослепляйся ею. Люди должны поклоняться чему-нибудь до тех пор, пока существуют явления, которых они не в силах объяснить. Мольба варвара есть вызванный страхом призыв к силе, единственному божественному свойству, ясно им понимаемому, отсюда его поклонение героям. Сам Юпитер не более как римский герой. Грекам принадлежит великая слава почитать ум выше силы. Афиняне чтили ораторов и философов выше полководцев. Люди, одерживавшие победы в беге и езде на колесницах, оставались героями арены, но бессмертная слава была уделом только гениальных поэтов. Семь городов оспаривали друг у друга славу быть родиной одного из них. Но были ли греки первыми, отвергнувшими старую веру варваров? Нет, эта слава, сын мой, принадлежит нам. Грубой силе наши праотцы противопоставили Бога. Этим евреи и греки возвысили человечество и двинули его вперед. Но — увы! — Рим превыше разума и Бога воздвигает трон кесаря. Это олицетворение грубой силы, не допускающей иного величия.
Греческий период — время процветания гениев, одаривших мир многими великими мыслителями. Греки, пользуясь полной свободой развития, достигли на всех поприщах, кроме военного, такой степени совершенства, что даже римляне принуждены довольствоваться подражанием им. Греки служат образцами для ораторов форума. Прислушайся — и в любой римской мелодии ты услышишь греческий размер. Если римлянин мудро говорит о нравственности или о тайнах природы, то знай, что он или воспитывался в греческой школе, или украл это у кого-нибудь из греков. Во всем, за исключением военного ремесла, Рим является только подражателем. Его игры и увеселения — греческого происхождения, но с примесью кровавых зрелищ для удовлетворения зверских инстинктов черни. Его религия состоит из осколков верований других народов, его наиболее чтимые боги, не исключая Марса и Юпитера, олимпийского происхождения. Сын мой, во всем мире только один Израиль может оспаривать пальму первенства у греков и вместе с ними предъявлять права на звание самобытного гения.
Грубое тщеславие римлян кажется мне самоослеплением. О безжалостные завоеватели! Под их пятой, под которую попали и мы, стонет земля. Римляне занимают у нас высшие, священнейшие места, и никто не знает, где конец их игу. Но я верю и знаю, что хотя бы они и раздавили Иудею, разрушили Иерусалим, слава израильских мужей останется тем вечным светом, озаряющим человечество, погасить который никто не в силах, ибо история мужей Израиля есть история Бога, водившего их рукой при писании священных книг, говорившего их устами и творившего все доброе, сделанное ими. Кто был их законодателем на Синайской rope, проводником в пустыне, вождем в битвах, царем-правителем на троне? Кто не раз разверзал завесу, скрывающую Его небесную обитель, и, как человек, говорящий со своими собратьями, указывал им истину, путь к счастью, учил, как жить, и при Своем всемогуществе давал им обеты и скреплял клятвой Свой вечный завет с ними? О сын мой, мыслимо ли, чтобы ничего божественного не заимствовали от Него те, к кому так благоволил Иегова, к кому Он снисходил, кто находится в постоянном общении с Ним, чтобы в складе их жизни и в делах человеческое не было слито с божественным и чтобы гений их даже по прошествии веков не сохранил в себе эту долю божественного!
Только движение опахала некоторое время нарушало тишину.
— Правда, в области живописи и ваяния Израиль не имел выдающихся художников, — сказала она тоном сожаления, потому что принадлежала к саддукеям, допускавшим, в отличие от фарисеев, проявление во всевозможных формах чувства прекрасного. — Но не следует забывать, что, во-первых, наши руки были связаны запрещением «Не делай себе кумира и никакого изображения…» (Исход 20:4). Во-вторых, задолго до того времени, когда Дедал появился в Аттике и своими деревянными статуями совершил переворот в скульптуре, породивший школы в Коринфе и Эгине с их великими творениями — Портиком и Капитолием, задолго до Дедала сердца двух израильтян, Веселеила и Аголиава, строителей первой скинии, были «исполнены… мудростью, чтобы делать всякую работу…» (Исход 35:35). Они сделали, между прочим, на обоих концах крышки ковчега двух херувимов из золота чеканной работы. Кто скажет, что они не были прекрасны или что они не были первыми статуями?
— О, я понимаю теперь, почему греки опередили нас, — сказал Иуда, глубоко заинтересованный этим рассказом. — А ковчег… да будут прокляты вавилоняне, разрушившие его.
— Нет, Иуда, не верь этому. Он не был разрушен, его тщательно спрятали в одной из пещер соседних гор. Но настанет день, — говорят Гиллель и Шемайя, — настанет Царство Божие на земле, и он снова будет найден, и израильтяне восстановят его и понесут с пением и плясками, как в былые годы.
Мать говорила с горячностью вдохновленного оратора. Потом она остановилась, чтобы несколько успокоиться и уловить нить первоначальных мыслей.
— Ты так прекрасна, матушка, — сказал Иуда, и в тоне его слов звучали и восторг, и благодарность. — Ни Шемайя, ни Гиллель не сумели бы говорить лучше.
— Льстец! Я ведь только повторяю доводы Гиллеля, слышанные мной в его споре с одним римским софистом.
— Да, но сердечность этих доводов — твоя.
Она продолжала в прежнем строгом тоне.
— На чем я остановилась? Да, я утверждала, что слава ваятелей первых статуй по праву принадлежит нам, евреям. Но скульптура — не единственная область искусства, а последнее — не единственная арена для великих людей. Путь человечества мне представляется так: впереди идут великие — тут индусы, там египтяне, там ассирияне. Раздаются звуки труб, развеваются знамена, а по бокам идут обыватели — бесчисленное поколение простых смертных. При этом зрелище я вспоминаю Грецию и говорю: грек ведет человечество, он указывает ему путь; но римлянин кричит: «Прочь! Твой передовой пост принадлежит нам, мы опередили тебя!» А над всем этим шествием, с начала веков в бесконечное будущее, вечно сияет свет, о котором эти люди, оспаривающие друг у друга первенство, знают только то, что это вечно манящий их свет откровения. Кто же держит этот светильник? Древний иудей! Трижды благословенны наши отцы, служители Бога, хранители завета! Мы — руководители человечества в прошлом, настоящем и будущем. Передовой пост принадлежит нам, и будь хоть каждый римлянин кесарем, мы не уступим этого поста.
Иуда был глубоко потрясен.
— Умоляю тебя, продолжай, — воскликнул он. — Слушая тебя, я слышу звуки тимпанов (ударный инструмент наподобие литавр), вижу Мариам и сопровождающих ее пляшущих и поющих женщин.
— Хорошо, сын мой. Если ты можешь перенестись в прошлое, то проследим избранников Израиля, несущих славу великих руководителей человечества. Вот они: это патриархи, затем родоначальники колен. Мне слышатся колокольчики их верблюдов и рев их стад. Кто же это так отличен от всех остальных? Старец, но взор очей его не потух и силы его не ослабели. Он лицезрел Самого Бога. Воин, поэт, оратор, законодатель, пророк — их величие сияет, как утреннее солнце, в блеске которого меркнут все остальные светила, даже в лице первейших и благороднейших кесарей. За ними следуют судьи, затем цари: сын Иессея, герой на войне, творец бессмертных псалмов, и сын его, богатством и мудростью превосходивший всех остальных царей. Населяя пустыни, украшая городами прежде безлюдные места, он не забывал Иерусалима, этого города, избранного Богом для Своего земного царствования. Склони, мой сын, свою голову — за нами следуют те, которые были первыми и единственными в своем роде. Они идут с поднятой головой, как бы прислушиваясь к голосу неба. Их жизнь полна печали, от их одежды веет пещерами. Преклони голову пред ними до земли. Они были гласом Бога, Его слугами, провидевшими тайны небес и вещавшими будущее. Они записали свои пророчества, дабы люди могли проверить их справедливость. Цари бледнели при их появлении, и народы трепетали при звуке их голоса. Стихии повиновались им, и их руками изливались и бедствия, и благодать. Взгляни на Илию Фесвитянина и на Елисея, его слугу! Взгляни на печального Хелкию и на пророка видений у реки Ховар. Взгляни на одного из трех сыновей Иуды, отвергшего повеление вавилонского царя и на пиру в присутствии бесчисленных гостей пристыдившего астрологов. А далее… но пади снова ниц: пред тобой благородный сын Амоса, вещавший миру о грядущем Мессии.
Опахало все это время быстро двигалось. Теперь оно остановилось, и мать Иуды заметила:
— Ты утомился.
— Нет, я слышал новый гимн Израилю.
Мать, увлекаясь, продолжала:
— Милый Иуда, я назвала тебе наших великих людей. Посмотри теперь на лучших из римлян. Противопоставь Моисею Цезаря, Давиду Тарквилла, любого из Маккавеев — Сулле, лучших консулов — судьям, Августа — Соломону. И что же? Нашим пророкам, этим величайшим из людей, даже и противопоставить некого.
Она презрительно улыбнулась.
— Прости меня, мне припомнились гадатели, предостерегающие Кая и Юлия от мартовских ид (по древнеримскому календарю, 15 марта. В этот день в 44 г. до Р. Х. произошло убийство Юлия Цезаря) на основе предзнаменований, увиденных ими… во внутренностях голубей. И от этой картины перенеси свой взор на Илию, сидящего по пути в Самарию на вершине горы, среди дымящихся трупов пятидесятника с его пятидесятком, и предостерегающего сына Ахава от Божьего гнева. Ведь, в сущности, сын мой, мы можем сравнивать даже Иегову с Юпитером, — если только позволительно такое сравнение, — только по тем делам, какие творились их служителями во имя их. Что же касается того, кем тебе быть…
Последние слова она произнесла быстро, и голос ее дрожал.
— Кем тебе быть? Служи, мой мальчик, Господу Богу, Богу Израиля, а не Риму. Для сынов Авраама нет иной славы, как следовать стезям Божьим и на этом пути обрести великую славу.
— Могу ли я быть воином? — спросил Иуда.
— Почему же нет? Разве Моисей не называет Господа Богом брани?
В комнате водворилась глубокая тишина.
— Благословляю тебя на это поприще, — сказала она, — если только ты будешь служить не кесарю, а Богу.
Он радостно принял ее согласие и стал понемногу засыпать. Тогда она встала, подложила ему под голову подушку и, накрыв его шалью, нежно поцеловала и вышла.
Да здравствует Марс!
Когда Иуда проснулся, солнце уже было высоко и освещало горы. Повсюду летали голуби, и их белые крылья мерцали радужным блеском солнечных лучей. На юго-востоке красовался храм, и золото его ярко блестело на фоне голубого неба, но это было обычное зрелище, и он только мельком окинул его взором. На краю дивана, близ него, сидела девушка лет пятнадцати и пела, грациозно касаясь струн арфы, покоившейся на ее коленях. На лице девушки и остановился его взор.
Она отложила в сторону свой инструмент, сложила на коленях руки и ждала, когда он начнет говорить. Нам необходимо сказать несколько слов о девушке и заодно познакомить читателя со всей семьей Гуров.
В Иерусалиме после Ирода осталось много знатных лиц, пользовавшихся его щедростью. Если последние ссылались на потомков славных сынов одного из колен, особенно же колена Иудина, то счастливцев этих именовали князьями иерусалимскими — отличие, благодаря которому они пользовались огромным почетом среди менее счастливых соотечественников и уважением язычников, с которыми им приходилось входить в деловые отношения. Из числа этих баловней судьбы отец знакомого нам Иуды пользовался наибольшим почетом. Постоянно помня о народе, он оставался верен императору и честно служил ему как в Иудее, так и вне ее. Дела часто привлекали его в Рим, где он обратил на себя внимание Августа и снискал его дружбу. Вследствие этого в доме его красовалось множество царских подарков — пурпуровые тоги, кресла из слоновой кости, золотые кубки, особенно ценные, потому что были вручены ему лично императором. Такой человек не мог быть беден, но его богатство зависело не только от царских щедрот. Он вел множество предприятий. Значительное количество пастухов пасло его стада по равнинам и склонам древнего Ливана, на берегу моря и внутри страны находились основанные им торговые дома, его корабли привозили ему серебро из Испании, где в то время находились богатейшие рудники, а караваны дважды в год доставляли с Востока шелка и пряности. Иудей по вере, он строго соблюдал закон и обряды, занимал почетное место в синагоге и храме и был сведущ в Писании. Он с наслаждением проводил время среди раввинов и довел свое поклонение Гиллелю почти до обожания. Но он отнюдь не был сепаратистом, его гостеприимством пользовались чужестранцы со всех концов света, и щепетильные фарисеи обвиняли его в том, что за его столом не раз сидели самаритяне. Будь он язычником и проживи несколько дольше, мир, может быть, знал бы о нем как о сопернике Ирода Аттика, но он был еврей и погиб лет за десять до того времени, к которому относится наш рассказ, — погиб во цвете лет, оплакиваемый всей Иудеей.
Мы уже знакомы с двумя членами его семьи — с его вдовой и сыном. У него еще осталась дочь — та самая девушка, которую мы застали напевающей своему брату песенку.
Ее звали Тирсой, и она сильно походила на брата. Те же правильные черты лица, и та же прелесть детского выражения лица. Сорочка, застегнутая на правом плече и свободно спадавшая на грудь и спину, проходила под левое плечо, оставляя обнаженными шею и руки. Прическа ее была проста и изящна, она носила кольца и серьги, браслеты из чистого золота и золотое ожерелье, изящно украшенное сетью тонких цепочек с привесками из жемчуга. Углы ее век, как и концы пальцев, были подкрашены. Нельзя было отказать ей ни в грации, ни в изяществе, ни в красоте.
— Очаровательно, Тирса, очаровательно! — восторженно воскликнул Иуда.
— Моя песня? — спросила она.
— И ты, и твоя песня. В ней что-то греческое! Где ты выучила ее?
— Ты помнишь грека, певшего в театре месяц назад? Говорят, что он был певцом при дворе Ирода и его сестры Саломеи. Он вышел к публике вслед за борцами, когда в театре еще раздавался страшный шум. При первом же звуке его голоса все стихло, и я могла разобрать каждое слово.
— Но он пел по-гречески.
— А я по-еврейски.
— Вот как!.. Ты — моя гордость. Нет ли у тебя другой такой же прелестной песенки?
— Есть много, но об этом потом. Амра послала меня сказать тебе, что она скоро принесет тебе завтрак. Она думает, что ты болен, что вчера с тобой приключилось какое-то большое несчастье. Что с тобой, скажи мне, и я помогу Амре лечить тебя. Она знает египетские лекарства, но они бессмысленны. У меня же есть множество арабских рецептов, которые…
— Еще бессмысленнее египетских, — сказал Иуда, качая головой.
— Ты думаешь? Ну хорошо, — продолжала она, нимало не смущаясь, — в таком случае оставим их в стороне. У меня есть нечто получше и повернее — амулет, очень давно данный персидским магом кому-то из наших предков. Посмотри, и надпись на нем почти стерта.
Она подала ему сережку. Он взял ее, осмотрел и, смеясь, возвратил обратно.
— И умирая, Тирса, я бы не воспользовался ею. Это — реликвия язычников, запрещенная всем сынам и дочерям Авраама. Возьми ее и не носи больше.
— Запрещенная? О нет, — возразила она. — Мать нашего отца носила ее всю жизнь, даже по субботам, и излечила ею множество народа… Она одобрена, посмотри, вот и печать нашего раввина.
— Я не верю в амулеты.
Она удивленно взглянула на него.
— Что сказала бы на это Амра!
— Отец и мать Амры возделывали свой сад на берегу Нила.
Тирса с сомнением смотрела на серьгу.
— Так что же мне с ней делать?
— Носи ее, сестренка, она тебе идет, хотя ты и без нее прекрасна.
Довольная, она снова вдела ее в ухо, в то время как Амра вошла в комнату с рукомойником и полотенцем.
Иуда не был фарисеем, и потому омовение его было быстро и просто. Затем Амра удалилась, и Тирса принялась за прическу брата. Когда ей удавалось изящно расчесать локон, она заставляла брата любоваться им в маленькое металлическое зеркало, которое, по обычаю всех красавиц страны, носила на поясе. Тем временем они вели следующий разговор.
— Знаешь ли, Тирса, я уезжаю.
У нее от удивления опустились руки.
— Уезжаешь?.. Куда? Когда? Зачем?
Он засмеялся.
— Сразу три вопроса! Какая ты чудная.
Но затем прибавил серьезно:
— Ты знаешь, закон требует, чтобы я избрал какой-нибудь род занятий. Покойный отец служит мне примером. И даже ты презирала бы меня, если бы я праздно расточал плоды его трудов. Я уеду в Рим.
— И я с тобой!
— Ты должна остаться с матерью. Она умрет, если мы оба оставим ее.
Радость исчезла с ее лица.
— Да, да! Но зачем тебе ехать? Если ты хочешь быть купцом, то можешь научиться этому делу и здесь, в Иерусалиме.
— Но я не думаю быть купцом. Закон не обязывает сына наследовать занятие отца.
— Кем же ты хочешь быть?
— Солдатом, — отвечал он, и в голосе его звучала гордость.
На глазах Тирсы появились слезы.
— Тебя убьют.
— Если такова будет воля Бога. Но, Тирса, не всех солдат убивают.
Она обвила его шею руками, как бы желая удержать его.
— Мы так счастливы, мой брат, оставайся дома!
— Дом не всегда будет таким, каков он теперь. Ты сама скоро оставишь его.
— Никогда.
Он улыбнулся ее серьезному тону.
— Скоро явится какой-нибудь иудейский князь, возьмет мою Тирсу и увезет ее к себе. И будешь ты радостью другого дома. Что будет тогда со мной?
Она отвечала рыданиями.
— Война — это ремесло, — продолжал он опять серьезно, — и чтобы научиться ему, нужно пройти школу, а нет школы лучше римского лагеря.
— Ты не будешь воевать за Рим? — спросила она, сдерживая дыхание.
— И даже ты ненавидишь его! Весь мир ненавидит его. И в этом, Тирса, ищи смысл моего ответа: да, я буду воевать за него, если взамен он научит меня, как воевать против него.
— Когда же ты едешь?
Послышались шаги Амры.
— Тише, — сказал он, — не говори ей ничего об этом.
Верная служанка вошла с завтраком и поставила поднос перед юношей, затем с белой салфеткой на руке осталась служить. Они омочили пальцы в чаше с водой и вытерли их, когда их внимание привлек шум. То была военная музыка, раздававшаяся на улице с северной стороны дома.
— Солдаты из преториума (дворец наместника). Нужно посмотреть на них! — воскликнул Иуда, вскакивая с дивана.
Минуту спустя он уже стоял, упираясь грудью в парапет из черепицы, и так увлекся, что не замечал Тирсу, стоявшую с ним рядом и державшую руку на его плече.
Крыша дома Гуров возвышалась над крышами остальных домов, и с нее можно было видеть все пространство вплоть до башни Антония, о которой мы уже упоминали как о цитадели для гарнизона и главной военной квартире правителя. Улицы начали наполняться людьми, привлекаемыми музыкой. Мы употребили слово «музыка», хотя оно далеко не выражает рева труб и грохота литавр.
Вскоре с крыш можно было рассмотреть все шествие. Впереди рядами и шеренгами выступал авангард легкой пехоты — преимущественно пращники и стрелки. За ними следовал отряд тяжелой инфантерии с массивными щитами и пиками, вполне соответствующими тем, которые употреблялись героями «Илиады». Затем шли музыканты, а за ними отдельно от других ехал офицер, окруженный стражей кавалеристов.
Темный цвет кожи солдат, мерные движения щитов справа налево, блеск тщательно вычищенных пряжек, лат, шлемов, развевающиеся знамена и перья султанов, блестящие концы копий, уверенный шаг солдат, их воинственная осанка, машинообразное единство движущейся массы — все это произвело на Иуду потрясающее впечатление. Особенно обратил на себя внимание юноши орел легиона, вызолоченное изображение которого помещалось на высоком древке. Он знал, что этот орел встречался с божескими почестями, когда выносился из башни.
Посреди колонны ехал офицер с непокрытой головой, хотя и в полном вооружении. Слева у него был короткий меч, в руке — жезл. Кусок пурпурного сукна заменял ему седло, уздечка была с золотыми удилами и шелковыми поводьями, украшенными бахромой.
Иуда давно заметил, что появление этого офицера вызывало в народе сильные взрывы гнева. Одни выступали вперед и грозили ему кулаками, другие сопровождали его громкими криками и плевали в него, когда он проезжал под мостами. Женщины даже бросали в него сандалиями и при том не раз попадали. Можно было разобрать и крики: «Грабитель, тиран, римская собака! Прочь Измаила, дай нам Анну».
При приближении офицера Иуда мог рассмотреть, что тот был не так равнодушен, как его солдаты. Лицо его было мрачно и злобно, и взоры, бросаемые им на обидчиков, были полны угроз.
Юноша слышал об обычае, существовавшем со времен первого кесаря, в силу которого начальники являлись перед народом в лавровом венке на непокрытой голове. По этому признаку он узнал в офицере прокуратора Иудеи Валерия Грата.
По правде сказать, несмотря на бурю вражды, вызванную римлянином, симпатия юноши была на его стороне, и когда прокуратор поравнялся с углом дома, Иуда, чтобы лучше его рассмотреть, перевесился через парапет и при этом уперся рукой о черепицу. Давление было настолько сильно, что черепица сорвалась с места и покатилась. Дрожь испуга пробежала по телу юноши. Он наклонился, чтобы ухватить ее — при этом казалось, будто он что-то бросает. Старание его не только не имело успеха, но наоборот — черепица сильнее скользнула по крыше и со всей силой полетела вниз. Солдаты охраны взглянули вверх, взглянул вверх и их начальник, но в этот момент черепица ударила его, и он упал с лошади.
Процессия остановилась: телохранители сошли с лошадей и поспешили щитами прикрыть своего начальника. Народ же, нимало не сомневаясь, что удар был нанесен преднамеренно, рукоплескал юноше, который стоял у парапета, пораженный ужасом как от случившегося, так и от последствий, которых ему следовало ожидать.
Злоба мгновенно охватила всех людей, стоявших вдоль улицы и на крышах домов. Они вырывали прожженную солнцем черепицу и в слепом гневе бросали ее в легионеров, стоявших внизу. Началось взаимное побоище. Уменье сражаться, оружие, ловкость и дисциплина, конечно, взяли верх.
Иуда отошел от парапета и бледный, как смерть, воскликнул:
— О Тирса, Тирса! Что будет с нами?!
Она не видела всего случившегося, но поняла, что произошло нечто ужасное. Не зная причины события, она не подозревала и об опасности, грозившей ей или кому-нибудь из ее близких.
— Что случилось? Что все это значит? — спросила она, охваченная внезапным ужасом.
— Я убил римского правителя, черепица попала в него.
Тирса мгновенно побледнела, как будто незримая рука осыпала ее лицо пеплом. Обвив брата рукой и не говоря ни слова, она внимательно глядела ему в глаза. Его испуг передался ей, но тут же к нему вернулось мужество.
— Я не преднамеренно сделал это, Тирса, это была случайность, — сказал он спокойнее.
Он видел усиливающийся беспорядок на улицах и крышах домов и припомнил зловещий взгляд Грата. Если он жив, то на чем остановится его месть? А если он убит, то до чего могут дойти легионеры под влиянием неистовства народа? Как бы ища ответа на эти вопросы, он опять перевесился через парапет в ту минуту, когда охранники помогали римлянину снова сесть на лошадь.
— Он жив, он жив, Тирса! Да будет благословен Бог наших отцов!
При этом восклицании он отклонился от парапета и сказал ей:
— Не бойся, Тирса! Я объясню, как все это произошло, и они, помня нашего отца и его заслуги, не повредят нам.
Иуда повел сестру в беседку, но в это время внизу под ними раздались голоса, треск стен и крики удивления и ужаса. Он остановился и стал прислушиваться.
Крики повторились, затем последовал шум множества шагов и смесь гневных криков с возгласами мольбы. Солдаты ворвались, очевидно, в северные ворота и овладели домом.
Юноша почувствовал неизъяснимый страх при мысли, что его схватят, и первым импульсом его было бежать. Но куда? Имей он крылья, он мог бы улететь, и это было единственным средством спастись.
Тирса, обезумевшая от страха, схватила его за руку.
— О Иуда, что все это значит?
Избивают слуг, а его мать? Не раздается ли среди голосов и ее голос? Сделав над собой усилие, он сказал сестре:
— Стой здесь и жди меня, Тирса. Я пойду вниз и посмотрю, что с матерью.
Она заметила волнение в его голосе и теснее прижалась к нему. Теперь ему ясно слышались пронзительные крики матери, и он более не колебался.
— Пойдем! — сказал он.
Терраса галереи была полна солдат, которые с обнаженными мечами вбегали и выбегали из комнат. В одном месте группа женщин на коленях молила о пощаде, другая женщина в разодранной одежде и с распущенными волосами, падавшими на ее лицо, старалась вырваться от человека, силившегося удержать ее во что бы то ни стало. Ее крики были пронзительнее всех остальных и ясно долетали до кровли, несмотря на окружающий шум и гвалт.
К ней-то и бросился Иуда. «Мать! О моя мать!» — кричал он. Она протянула к нему руки, но в ту минуту, как он уже коснулся их, его схватили и оттащили от нее, при этом кто-то внятно и громко сказал:
— Это он!
Иуда взглянул на говорящего и узнал Мессалу.
— Этот, что ли, убийца? — спросил мужчина в прекрасной одежде легионера. — Да он еще совсем мальчик!
— Боги! — возразил Мессала, не забывая и тут растягивать слова. — Новейшая философия! Что сказал бы Сенека, услышав, что человеку необходимо быть старым, чтобы ненавидеть и убивать. Это он, берите же его. Вот его мать, а там — сестра. В ваших руках теперь вся семья.
Сила любви к родным заставила Иуду забыть недавнюю ссору.
— Помоги им, о мой Мессала! Вспомни наше детство и помоги им. Я умоляю тебя.
Мессала сделал вид, что не слышит этих слов, и, обратившись к офицеру, сказал:
— Я более не могу быть вам полезен. На улице интереснее. Прочь Амур, да здравствует Марс!
С последними словами он исчез. Иуда понял его и с горечью в душе молил небо:
— В час возмездия, о Боже, да не останется он безнаказанным.
Сделав над собой усилие, он приблизился к офицеру.
— О господин, — сказал он, — эта женщина, вопли которой вы слышите, моя мать. Пощадите ее, пощадите и мою сестру. Бог справедлив, Он воздаст вам милосердием за милосердие.
Человек, по-видимому, был тронут словами юноши.
— Отведите женщин в башню, — приказал он, — но не причиняйте им ни малейшего зла. Вы ответите мне за них.
Затем, обратившись к людям, державшим Иуду, он сказал:
— Принесите веревку, свяжите ему руки и тащите на улицу. Наказание еще ожидает его.
Мать увели. Маленькая Тирса, одетая по-домашнему и оцепеневшая от ужаса, пассивно следовала за стражей. Иуда, послав каждой из них по прощальному взору, закрыл лицо руками, как бы желая удержать в памяти весь ужас этой сцены. Может быть, он и плакал, но никто не видел на его лице слез.
Затем в нем произошло то, что может быть названо чудом жизни. Наблюдательный читатель, вероятно, уже заметил, что юноша был мягок и женственно нежен — обыкновенное свойство любящих и любимых. Условия, в которых он жил, не пробуждали черствых сторон его натуры, если даже они и были у него. По временам в нем проявлялось самолюбие, подобно бесформенным грезам ребенка, блуждающего по берегу реки и следящего за мелькающими там и сям кораблями. Но теперь… Только кумир, чувствовавший воздаваемые ему почести и мгновенно поверженный в прах развалин всего того, что он любил, может помочь нам составить себе понятие об ощущениях Бен-Гура и о происшедшей в нем перемене. Ничто не выдавало этого переворота, и только когда он приподнял голову и протянул руки людям, принесшим веревки, чтобы связать их, изгибы краев его губ, напоминавшие лук Купидона, навсегда сгладились на его лице. Ребенок мгновенно стал мужем.
На дворе раздался звук трубы, и галерея очистилась от солдат. Многие из них, не смея встать в ряды с награбленными ими вещами, бросили их на пол, который оказался весь усыпан драгоценностями.
С появлением Иуды войска уже стояли на местах, и начальник ожидал только исполнения своего последнего приказания. Мать и дочь были выведены в северные ворота, дорогу к которым загромоздили развалины. Вопли слуг, многие из которых родились в этом доме, были ужасны.
Когда же мимо Иуды провели лошадей и весь скот, он понял, какую месть готовил прокуратор. Их дом был осужден. Ничто живое не должно было оставаться в нем, и если бы в Иудее нашлись безумцы, готовые поднять руку на римского начальника, участь княжеского дома Бен-Гуров должна была служить им предостережением, ибо развалины его оставались памятником всего происшедшего.
На улице беспорядок почти прекратился, и только вздымавшиеся столбы пыли над крышами некоторых домов указывали на те места, где борьба еще продолжалась. Большая часть когорты отдыхала, сохраняя и порядок, и прежний блеск. Иуда, забыв о себе, глядел только на пленников, в числе которых взор его тщетно искал мать и сестру.
Вдруг одна женщина, поднявшись с земли, кинулась к воротам. Стража бросилась, чтобы схватить ее, но взрыв смеха встретил их неудачу. Она подбежала к Иуде и, упав на колени, прильнула к его ногам.
— О Амра, добрая Амра, — сказал он, — да поможет тебе Бог, а я уже не в силах помочь тебе.
Она не могла произнести ни слова. Он нагнулся к ней и прошептал:
— Живи, Амра, для Тирсы и для моей матери. Они вернутся и…
Солдат оттащил ее, но она вырвалась и побежала во двор дома.
— Оставьте ее, — закричал начальник. — Мы запечатаем дом, и она там сдохнет.
Люди принялись за работу и наглухо заделали все ворота. Дворец Гуров стал могилой. Вслед за тем когорта удалилась к башне, где прокуратор остался, чтобы оправиться от ран и разместить пленных. Через десять дней он снова посетил рыночную площадь.
Сцена у колодца
На опечатанном доме Гуров было прибито объявление, гласившее на латинском языке: «Этот дом — собственность императора».
А через день декурион (член городского совета (курии)) с командой, состоявшей из десяти всадников, приближался к Назарету с юга, то есть со стороны Иерусалима. Это местечко было в то время деревенькой на склоне скалы, и единственная ее улица была не более как тропинка, протоптанная проходившим домашним скотом. Великая Ездраелонская долина примыкала к ней с юга, а с западных высот открывался вид на берега Средиземного моря и область по ту сторону Иордана и Ермона. Вся долина и склоны были в садах, виноградниках, фруктовых деревьях и пастбищах. Группы пальм придавали картине восточный характер. Дома, крайне бедные на вид, были квадратные, одноэтажные, с плоскими крышами, покрытые зеленью виноградников. Засухи, палившие безжизненные холмы Иудеи, останавливались на рубеже Галилеи.
Звук трубы при вступлении в деревню кавалькады произвел на ее жителей магическое действие. Все двери и ворота распахнулись, и люди высыпали на улицу, желая поскорее узнать причину столь необычного посещения.
Так как Назарет был не только в стороне от большой дороги, но и вне пределов Гамалы, то нетрудно вообразить, какое впечатление произвели на его жителей легионеры. Когда они проходили по улице, то стало ясно, что они конвоируют арестанта. Страх и ненависть сменились любопытством, и народ последовал за ними, зная, что они должны сделать привал у колодца. Арестант, конвоируемый всадниками, стал предметом всеобщего внимания. Он шел пешком, с непокрытой головой, полуголый, с вывернутыми назад руками. Связывавшая его веревка была прикреплена к шее одной из лошадей. Пыль, вздымаемая лошадьми, окружала его облаком и оседала на нем густым слоем. Измученный донельзя, прихрамывая, он едва переставлял ноги. Жители Назарета рассмотрели, что он очень молод. У колодца декурион остановился и сошел с лошади, как и большинство конвойных. Арестант присел тут же на пыльной дороге, безучастный ко всему. Видя, что он совсем ребенок, жители готовы были помочь ему, но не смели.
В то время как они стояли в нерешительности и кувшины переходили от одного солдата к другому, показался человек, идущий по дороге от Сепфориса. При виде его одна из женщин воскликнула:
— Смотрите, вон идет плотник. Теперь мы кое-что разузнаем.
Тот, кого она назвала плотником, был человеком очень почтенной наружности. Белые кудри виднелись из-под его широкого тюрбана, а еще более седая борода спускалась на его старую грубую одежду. Он шел медленно, и не только потому, что был стар, но и из-за пилы, топора и рубанка, тяжелых и массивных орудий. По-видимому, он шел издалека.
Приблизившись к толпе, он остановился.
— О рабби, добрый рабби Иосиф! — закричала женщина, направляясь к нему. — Вот арестант. Расспроси у солдат, кто он, куда его ведут и за что.
Выражение лица рабби оставалось сосредоточенным. Он взглянул на арестанта и направился к офицеру.
— Мир Божий да будет с тобой! — сказал он важно.
— А с тобой мир богов, — ответил декурион.
— Твой арестант очень молод. Позволь узнать, в чем состоит его вина?
— Он убийца.
Изумленная толпа повторяла слово «убийца», но Иосиф продолжал свои расспросы.
— Он сын Израиля?
— Да.
Поколебленное сочувствие снова вернулось к присутствующим.
— Я ничего не знаю о его племени, но могу сообщить тебе о его семье, — продолжал римлянин. — Ты, может быть, слышал о Бен-Гуре, князе Иерусалимском. Он жил во времена Ирода.
— Я видел его, — отвечал Иосиф.
— Ну так этот арестант — его сын.
Со всех сторон послышались восклицания, и декурион поспешил положить им конец, заметив:
— Третьего дня он едва не убил на улице Иерусалима благородного Грата, бросив в него черепицей с крыши дворца своего родителя.
Воцарилось молчание, в продолжение которого назареяне смотрели на молодого Бен-Гура, как на дикое животное.
— И он убил его? — спросил рабби.
— Нет.
— Но он осужден?
— Пожизненно.
— Да поможет ему Бог! — воскликнул Иосиф, мгновенно выходя из своего обычного спокойствия.
В это время юноша, стоявший незамеченным позади Иосифа, направился к большому камню у колодца и взял стоявший на нем кувшин с водой. Он сделал это так спокойно, что прежде, чем конвой мог бы помешать ему, он уже стоял возле арестанта, предлагая ему напиться. Он ласково положил свою руку на плечо Иуды, и тот, подняв глаза, увидел лицо, которое навсегда запечатлелось в его сердце. Перед ним стоял юноша приблизительно одних с ним лет. Лицо его обрамляли каштановые кудри и осеняли темно-голубые глаза, полные такой нежности, призыва, сострадания, любви и святой чистоты, что они проливали в душу отраду и совершенно покоряли ее. Иуда, ожесточенный страданиями последних дней и ночей и смотревший мрачно на весь мир, питая только злобу и жажду мести, почувствовал, что под этим чудным взглядом душа его становится мягче, делаясь как бы душой ребенка. Он прильнул устами к кувшину и жадно, долго пил. Между ними не было произнесено ни слова.
Когда Иуда закончил пить, юноша перенес руку, прежде лежавшую на плече арестанта, на его страдальческую голову и держал ее некоторое время на пыльных волосах, как бы благословляя, затем отнес кувшин на прежнее место и, взяв топор, вернулся к рабби Иосифу. Присутствующие, не исключая и декуриона, не спускали с него глаз.
Такова была сцена у колодца. Когда люди и лошади утолили жажду, отряд снова пустился в путь. Настроение декуриона было уже иное: он самолично помог арестанту подняться с земли и усадил его на лошадь позади одного из конвойных. Назареяне разошлись по домам, а вместе с ними ушел и Иосиф со своим учеником.
Такова была встреча Иуды с сыном Марии, и так они впервые расстались.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Бен-Гур предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других