Мандолина капитана Корелли

Луи де Берньер, 1994

Древний остров Кефалония помнит многих воинов: хитроумного Одиссея и его соратников-ахейцев, гордых эллинов на триерах, римлян с их железной поступью, искушенных в интригах византийцев, жестоких турецких поработителей… И теперь под оливы Кефалонии, где жизнь текла мирно и весело, как горный ручеек, снова пришла война. Страшная, беспощадная Вторая мировая. Итальянские войска оккупировали остров, и уютный мир кефалонийцев распался на «до» и «после». Таков фон, на котором предстоит разыграться истории итальянского капитана Антонио Корелли и юной дочери местного врача Пелагии. Истории страстной, всепоглощающей любви, которую мужчине и женщине суждено пронести через всю жизнь и через все выпавшие на их долю испытания тяжких военных лет.

Оглавление

9. 15 августа 1940 года

По дороге в кофейню доктор Яннис столкнулся с Лемони: та была поглощена новым занятием — тыкала палкой в нос худому пятнистому псу. Пес, заходясь лаем, прыгал и пытался цапнуть деревяшку; его мутный рассудок туманила серьезная проблема: это игра или явная провокация? Выход виделся в одном — лаять еще неистовее. Пес сел на задние лапы, запрокинул голову и завыл, как волк.

— Он поет! Он поет! — ликующе закричала Лемони и присоединилась: — Уа-у-у, уа-у-у, уа-у-у!

Доктор заткнул уши и взмолился:

— Корициму, перестань, перестань сейчас же, и так слишком жарко, а я от этого шума потею. Не трогай собаку, она тебя укусит.

— Нет, не укусит, он только палки кусает.

Доктор потрепал пса по голове и вспомнил, что как-то зашивал глубокую рану на его лапе. Поморщился, вспомнив, как удалял осколки стекла. Он знал, что его считали странным из-за пристрастия исцелять — он и сам находил это необычным, но понимал и то, что человек должен быть одержим какой-то идеей, чтобы радоваться жизни, и, конечно, гораздо лучше, если идея конструктивная. Возьмем Гитлера, Метаксаса, Муссолини — они одержимы манией величия. Или возьмем Коколиса, озабоченного перераспределением добра других людей, или отца Арсения — раба желудка, или Мандраса, настолько влюбленного в докторову дочку, что ради удовольствия Пелагии он даже раскачивается на оливе, изображая обезьяну. Доктор поежился, припомнив, что как-то в Испании видел сидевшую на дереве обезьяну на цепочке. Она мастурбировала и поедала результаты процесса. О господи, представить только, что Мандрас делает то же самое!

— Не нужно его гладить, — сказала Лемони, обрадовавшись возможности прервать его раздумья и выказать перед взрослым свою мудрость, — у него блохи.

Доктор отдернул руку, а собака спряталась за ним, чтобы укрыться от девочки с палкой.

— Ты решила, как назовешь куницу? — спросил он.

— Кискиса, — объявила девочка, — ее зовут Кискиса.

— Это не годится, она же не кошка.

— Ну и что? Я же не лимон, а меня зовут Лемони.

— Я был при твоем рождении, — сказал доктор, — и мы не могли разобраться, ребенок это или лимон. Я чуть было не отнес тебя на кухню и не выжал из тебя сок. — Лемони недоверчиво сморщилась, а пес вдруг проскочил между докторских ног, выхватил у нее из рук палку и умчался к груде валунов, где принялся разгрызать ее в щепки. — Умная собака, — заметил доктор и покинул девочку, которая в изумлении уставилась на свои пустые руки.

В кофейне он увидел собрание завсегдатаев: Коколиса с его великолепно пышными и мужественными усами; Стаматиса, скрывавшегося от укоризненных взглядов и ворчания жены; отца Арсения, шарообразного и потного. Доктор взял свою обычную маленькую чашку кофе, бокал воды и, как всегда, сел рядом с Коколисом. Сделал большой глоток воды и процитировал Пиндара, что тоже делал всегда:

— Вода — это лучшее.

Коколис глубоко затянулся кальяном, выпустил клуб голубого дыма и спросил:

— Вы ведь были моряком, доктор, да? Верно ли, что греческая вода по вкусу больше похожа на воду, чем вода в любой другой стране?

— Несомненно. А кефалонийская вода даже больше похожа на воду, чем любая другая в Греции. У нас также лучшее вино, лучший свет и лучшие моряки.

— Когда придет революция, у нас будет и лучшая жизнь, — объявил Коколис, намереваясь спровоцировать собрание. Он ткнул в портрет короля Георга, висевший на стене, и добавил: — А эту дурацкую харю заменим Лениным.

— Подлец, — шепотом произнес Стаматис. Горошины в ухе больше не было, и ему приоткрылись не только раздражающие моменты семейной жизни, но и потрясающий, непатриотичный антимонархизм Коколиса. Стаматис хлопнул ладонью по тыльной стороне руки, подчеркивая степень тупости Коколиса, и добавил:

— Путанас йи.

Коколис угрожающе улыбнулся и произнес:

— Я шлюхин сын, да? Ну так обожрись моим дерьмом!

— Ай гамису! Те гамиесей!

Доктор, услыхав пожелания отправиться к такой-то матери, вскинул голову и стукнул стаканом о стол.

— Пайдиа, пайдиа! Хватит! Каждое утро у нас это безобразие! Я всегда был венизелистом, я не монархист и не коммунист. Я не согласен с вами обоими, но я лечу глухоту Стаматиса и выжигаю бородавки Коколиса. Вот как нам всем следует себя вести. Мы должны больше заботиться друг о друге, а не об идеях, иначе кончим тем, что друг друга поубиваем. Разве я не прав?

— Нельзя приготовить омлет, не разбив яйца, — процитировал Коколис, многозначительно поглядывая на Стаматиса.

— Мне не нравится твой омлет, — сказал Стаматис, — он из тухлых яиц, отвратительный на вкус, и у меня от него понос.

— Революция вставит тебе затычку, — ответил Коколис и добавил: — Справедливое распределение того немногого, что мы имеем, средства производства — в руки производителям, равная обязанность трудиться для всех.

— Никто не работает больше, чем это необходимо, — густым басом заметил отец Арсений.

— Вы не работаете вообще, патир. И жиреете с каждым днем. Вам все за так достается. Вы — паразит.

Арсений обтер пухлые руки о черные одежды, а доктор сказал:

— Существует такая вещь, как необходимый паразит. В кишечнике есть паразитические бактерии, которые помогают пищеварению. Я не религиозный человек, я материалист, но даже я могу понять, что священники — своего рода бактерии, дающие возможность людям находить жизнь удобоваримой. Отец Арсений сделал много полезного для тех, кто ищет утешения, он член каждой семьи, и он — семья для тех, у кого ее нет.

— Благодарю вас, доктор, — сказал священник, — я никогда не думал, что услышу подобные слова от такого отъявленного безбожника. Я никогда не видел вас в церкви.

— Эмпедокл сказал, что Бог — это круг, центр его повсюду, а окружность всеохватна. Если это верно, мне не нужно ходить в церковь. И мне не надо верить в то, во что верите вы, чтобы понять, что у вас есть свое предназначение. Давайте теперь мирно курить и пить кофе. Если мы не перестанем здесь спорить, я начну завтракать дома.

— Доктор подумывает, не стать ли ему на самом деле еретиком, хотя я согласен с ним: наш священник — великий утешитель вдов, — ухмыляясь, сказал Коколис. — Нельзя ли мне немного вашего табачку, а? Мой кончился.

— Коколио, раз ты считаешь, что вся собственность награблена, из этого следует, что ты должен дать всем нам справедливую долю того немногого, что есть у тебя. Передай мне твою жестянку с табаком, и я прикончу его за тебя. Справедливость так справедливость. Будь настоящим коммунистом. Или это только другие должны, согласно утопии, делиться своей собственностью?

— Когда придет революция, доктор, достаток будет у всех. А пока передайте мне ваш кисет, я возмещу вашу любезность в другой раз.

Доктор передал табак, и Коколис удовлетворенно набил кальян.

— Что нового на войне?

Доктор подкрутил кончики усов и сказал:

— Германия все захватывает, итальянцы валяют дурака, французы сбежали, бельгийцев обобрали, пока они глядели по сторонам, поляки атаковали танки конницей, американцы играли в бейсбол, британцы пили чай и прилаживали свои монокли, русские, когда не голосовали единогласно за исполнение того, что им велено, сидели сложа руки. Слава богу, нас это не касается. Давайте включим радио.

Включили стоявший в углу кофейни большой английский приемник, лампа за медной сеткой начала накаляться, свист, треск и шипенье свели до разумного минимума верчением ручек и осторожной настройкой взад-вперед, и компания уселась послушать передачу из Афин. Все ожидали услышать, как всегда, о последнем параде Национальной молодежной организации перед премьер-министром Метаксасом; могли что-нибудь сказать о короле и, возможно, о последних захватах нацистов.

Прозвучало сообщение о новом союзе Черчилля со «Свободными французами», еще одно — о восстании в Албании против итальянской оккупации, еще — об аннексии Люксембурга и Эльзас-Лотарингии… В этот момент в дверях кофейни появилась Пелагия — она настойчиво подавала знаки отцу, смущаясь от того, что знала: присутствие женского пола даже вблизи этого места считалось большим кощунством, чем плевок на могилу святого.

Доктор Яннис сунул трубку в карман, вздохнул и неохотно пошел к двери.

— Что такое, кори[43], что случилось?

— Папакис, Мандрас свалился с оливы и упал на горшок, и у него осколки… ну, знаешь… на чем он сидит.

— В заднице? А что он делал на дереве? Опять выпендривался? Изображал обезьяну? Этот парень — сумасшедший.

Пелагия и огорчилась, и вздохнула с облегчением, когда отец запретил ей входить в кухню, пока удалял кусочки и крошки терракоты из гладкой мускулистой задницы ее поклонника. Она стояла снаружи, повернувшись спиной к двери, и каждый раз вздрагивала от сочувствия, когда Мандрас вопил. В доме доктор, уложив рыбака со спущенными до колен штанами на стол лицом вниз, размышлял о всеобщем идиотизме любви. Ну как Пелагия могла увлечься таким ничтожеством, с которым вечно что-то случается, таким прелестным и незрелым существом? Он вспомнил, как сам выставлялся перед женой, прежде чем они обручились: залезал на крышу ее дома, поднимал черепицу и рассказывал все известные ему анекдоты; ночью прикалывал к дверному косяку «анонимные» стихи, воспевавшие ее красоту; совсем как Мандрас, прилагал невероятные усилия, чтобы подольститься к ее отцу.

— Ты идиот, — сказал он пациенту.

— Я знаю, — ответил Мандрас и сморщился, когда доктор выдернул очередной осколок.

— Сначала тебя случайно подстрелили, а теперь ты с дерева свалился.

— Я посмотрел фильм про Тарзана, когда ездил в Афины, — объяснил Мандрас, — и просто рассказывал Пелагии, про что он. Ой! Пожалуйста, доктор, потише!

— Пострадал из-за культуры, да? Дурень.

— Да, доктор.

— Ах, какие мы вежливые! Я знаю, к чему ты клонишь. Собираешься сделать ей предложение — скажешь, нет? Предупреждаю, приданого не будет.

— Не будет?

— Тебя это пугает? В вашей семье так не принято? Тот, кто рассчитывает поживиться, не получит моей дочери. Пелагия заслуживает лучшего.

— Нет, доктор, дело не в приданом.

— Ага, уже хорошо. Хочешь просить моего разрешения?

— Пока нет, доктор.

Доктор поправил очки.

— Похвальная предусмотрительность. Тебе все веселиться бы, одни удовольствия на уме! Это не годится для хорошего мужа.

— Да, доктор. Все говорят, что будет война, а я не хочу оставлять вдову, вот и все. Вы же знаете, как относятся к вдовам.

— Они становятся шлюхами, — сказал доктор.

Мандрас был потрясен:

— Пелагия никогда не станет такой, Бог этого не допустит.

Доктор подтер струйки крови и подумал: а были у него самого когда-нибудь такие красивые ягодицы?

— Не стоит во всем рассчитывать на Бога. Есть вещи, которые надо делать самому.

— Да, доктор.

— Хватит лебезить. Полагаю, ты возместишь мне горшок, который так либерально перераспределил в пользу своей филейной части?

— Рыбой возьмете, доктор? Я бы принес вам ведро сига.

Было уже шесть часов, когда доктор вернулся в кофейню, потому что после хирургической операции пришлось уверять дочку, что с Мандрасом все будет в порядке, несмотря на синяки и несколько оставшихся терракотовых крапинок на его заднице, пришлось помогать ей ловить козленка, каким-то образом забравшегося на крышу соседского сарая, пришлось покормить перемолотыми мышами Кискису и, кроме всего прочего, пришлось укрыться от нестерпимой августовской жары. Он вздремнул на время сиесты, и его разбудил вечерний концерт сверчков и воробьев и шум деревенских жителей, собиравшихся отмечать Успенье. Он отправился в свое странствие — ежевечернюю прогулку, которая неизбежно прерывалась остановкой в кофейне, а затем возобновлялась в ожидании, что Пелагия к его возвращению что-нибудь сготовит. Он надеялся на несезонный кокореци[44], поскольку заметил печенку и кишки на столе, где перед этим проводил свою хирургию. Ему пришло в голову, что несколько капель Мандрасовой крови могло попасть в пищу, и он праздно размышлял, может ли это приравниваться к каннибализму. Что навело на дальнейшие размышления — может ли мусульманин рассматривать принятие Святого причастия как антропофагию?

Едва он вошел в кофейню, как почувствовал: что-то неладно. Из радиоприемника лилась торжественная военная музыка, а все ребята сидели хмурые и зловеще помалкивали, сжимая бокалы и насупив брови. Доктор Яннис с изумлением заметил, что и у Стаматиса, и у Коколиса по щекам протянулись блестящие дорожки слез. Он с удивление увидел, как отец Арсений вышагивает по улице с пророчески вскинутыми руками, развевающейся патриаршей бородой и выкрикивает: «Кощунство! Кощунство! Стенайте, корабли фарсийские! Зрите, я возведу на Вавилон, на вас, пребывающих в среде их восставших на меня, сокрушающий ветер! Возопите, дочери Раввы, покройте себя власяницей! Горе, горе, горе!..»

— Что происходит? — спросил доктор.

— Эти сволочи потопили «Элли», — сказал Коколис, — и торпедировали причал на Тиносе.

— Что? Что?!

— «Элли». Линкор. Итальянцы потопили его у Тиноса, как раз когда все паломники отправлялись в церковь, чтобы увидеть чудо.

— Иконы не было на борту, нет? Что происходит? То есть, зачем? Икона цела?

— Не знаем мы, не знаем, — сказал Стаматис. — Лучше бы я и сейчас был глухим, чтобы не слышать этого. Неизвестно, сколько погибло, не знают, цела ли икона. Итальянцы напали на нас, вот и все, почему — не знаю. Как раз на Успенье, это святотатство.

— Это преступление, там же увечные паломники. Что собирается делать Метаксас?

Коколис дернул плечами.

— Итальянцы говорят, что это не они, но уже нашли осколки итальянской торпеды. Они что думают — мы не мужчины? Эти гады говорят, что виноваты англичане, но никто не видел подводной лодки. Никто не знает, что будет дальше.

Доктор закрыл лицо руками и почувствовал, как у него тоже закипают слезы. Его охватил яростный и бессильный гнев маленького человека, которого связали, заткнули ему кляпом рот и заставили смотреть, как насилуют и калечат его жену. Он не задумывался и не пытался понять, почему они оба с Коколисом ужасно страдают от надругательства над иконой и святым праздником, когда один из них — коммунист, а другой — секулярист. Он не задавался вопросом, неизбежна ли война. Это не те вещи, о которых следует задумываться. Коколис и Стаматис поднялись и вышли вместе, когда он сказал:

— Пошли, ребята, мы все идем в церковь. Это вопрос солидарности.

Примечания

43

Дочка (греч.).

44

Кокореци — запеченные потроха молодого барашка.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я