До встречи на небесах! Небожители подвала

Леонид Сергеев, 2018

Прозу Леонида Сергеева отличает проникновенное внимание к человеческим судьбам, лирический тон и юмор. Автор – лауреат премий им. С. Есенина, им. А. Толстого, им. С. Михалкова, им. В. Шукшина, Первой премии Всероссийского конкурса на лучшую книгу о животных 2004 г., Первой международной премии «Литературный Олимп» 2011 г.

Оглавление

До встречи на небесах!

(Записки старого ворчуна)

Бесценнейшим из драгоценнейших, великолепнейшим из прекраснейших, друзьям моим, сочинителям детских книг

В ЦДЛ писателей и гостей снимал фотограф с огненно-рыжей, «полыхающей» шевелюрой и такими же усами, в ярко-красных рубашках, от которых прямо било жаром. Его звали Гера Беляков; он называл себя «бывшим шофёром-дальнобойщиком» — понятно, эта профессия придавала облику Геры дополнительный вес. Гера считался мастером групповых портретов. Он подходил к писателям (или гостям) и, улыбаясь в оранжево-рыжие, даже красноватые (от курева) усы, говорил:

— Ваши лица просятся на групповой портрет. Встаньте, пожалуйста, сюда. Поплотней, но не слишком. И улыбайтесь!

Делал Гера и индивидуальные портреты, но с меньшим удовольствием, чем групповые. Он вообще любил всякие сборища — похоже, когда шоферил, ему не хватало общения, и, сменив профессию, он навёрстывал упущенное. Я называл его групповые портреты «нагромождением тел и лиц», но Гера не обижался и поэтично провозглашал:

— Эти портреты как букет полевых цветов, где один цветок оттеняет другой. Когда на снимке много разных лиц, подчёркивается своеобразие каждого. Они смотрятся на контрасте.

Стоило клиенту появиться в его закутке-ателье, Гера сразу, без всяких вопросов, показывал на стул:

— Сюда, пожалуйста, и улыбайтесь!

Случалось, клиент недоумевал:

— Почему вы не спросите, как я хочу сфотографироваться?

Гера спокойно пояснял:

— Если фотограф спрашивает, как вас снять, — сразу уходите. Мастер должен знать, как именно снимать, — Гера прищуривался и щёлкал пальцами.

После такого ударного объяснения становилось ясно — он-то мастер своего дела, и ему можно доверять на все сто процентов.

Перед съёмкой Гера долго устанавливал свет, поворачивал клиента в разные стороны, приподнимал и опускал его голову, при этом приседал, вставал на носки, прищуривался, рассматривал «натуру» и так и сяк. Глядя на эти скрупулёзные неторопливые приготовления, я думал, что у профессионала в работе и не должно быть спешки, азарта, другое дело — настрой. Мне вспоминался Лермонтов: «Глубокая река не допускает бешеных порывов».

Что немаловажно: подготавливаясь к съёмке, Гера непременно спрашивал у клиента:

— Вы относитесь к миру писателей или к другому миру?

И после того как клиент объяснял, из какой он сферы, находил общих знакомых и тем самым устанавливал дружеский контакт. В заключение Гера непременно выдавал качественную формулу:

— Улыбайтесь! Вы наверняка знаете, что улыбка красит лицо. — Вспомните что-нибудь хорошее…

При встречах с Герой я всегда растягивал рот и думал: в самом деле, хорошего вокруг никак не меньше, чем плохого, и жизнь состоит не только из проблем и борьбы.

За время, пока я вёл изостудию при ЦДЛ, мы с Герой не раз выпивали в его закутке-ателье, и он порассказал мне немало смешных историй из своей бурной жизни. Взять хотя бы его развод с женой, после которого супруги перестали разговаривать даже по телефону. Гера переехал к матери, но каждый месяц кидал в форточку алименты (благо квартира находилась на первом этаже), но спустя год его вдруг вызывают в суд за неуплату алиментов. Оказалось, жена сразу же после развода поменяла квартиру, «чтобы избавиться отдуха мужа». Позднее супруги помирились и снова расписались.

Надо отдать должное Гере — он был хорошим отцом и по-настоящему заботился о своей дочери. Девушка увлекалась живописью, и я готовил её к экзаменам в художественное училище. В благодарность Гера подарил мне кипу фотографий моих друзей, детских писателей. Как правило, фотографии показывают человека или лучше, или хуже, но только не передают то, что есть. Снимки Геры — исключение.

Прежде чем представлять портреты своих друзей, без колебаний заявляю: детская литература — это своего рода вероисповедание, а детские писатели — определённая, ни на что не похожая каста людей.

Те далёкие времена

Особо одарённый друг мой, Геннадий Цыферов, с фотографии смотрит сквозь бликующие очки, смотрит прищурившись, колюче, с усмешкой — и не поймёшь, то ли он добродушный острослов, то ли положительный зануда.

В моём столе лежит лист бумаги с крестами и фамилиями умерших друзей — это моё кладбище. Оно большое. Много моих друзей уже на небесах (я не говорил им «Прощай!», говорил «До встречи!», поскольку временами всё-таки надеюсь на загробную жизнь). Одни из друзей умерли совсем молодыми. Например, Саша Камышов, акварелист, которому пророчили ослепительное будущее. Другие, вроде писателя Юрия Качаева или художника Юрия Молоканова, умерли в среднем возрасте, но для меня навсегда остались молодыми, потому что они были большими мальчишками — дух имели мальчишеский, не случайно и работали для детей.

Несправедливо рано и, что особенно горько, именно когда у него появилась своя отличительная манера, умер график Виктор Алёшин. Когда-нибудь я поделюсь воспоминаниями об этих своих дружках. Непременно. Это мой долг перед ними. А сейчас расскажу о сказочнике Геннадии Цыферове.

Это был насмешник тот ещё! И хитрец под маской добрячка-простофили. Бывало, в компании пощипывает бородку, посмеивается, вставляет едкие словечки. Прочитает рукопись кого-нибудь из друзей и насмешливо-снисходительно тянет:

— Неплохая вещица, лихой сюжетец, но это уж на любителя. Скорее, для домашнего употребления — жены там, тёщи…

Или язвительно:

— Творческая неудача большого мастера, сукина сына, хе-хе. Такой казус.

Ему, старому хрену, прямо доставляло радость кого-то поддеть, подразнить (скажет колкость и победоносно ухмыляется, а то и ржёт, обнажая кривые зубы в пузырьках слюны). Однажды на художественном совете обсуждали его мультфильм «Влюблённый крокодил». Канючили долго. Наконец, Цыферов не выдержал:

— Легче удовлетворить африканку, чем худсовет, — загоготал и, пощипывая бородку, вышел (он частенько выдавал такие сексуальные пассажи).

Цыферов называл себя «выходцем из купцов»; он носил очки на цепочке, бумажник со множеством отделений (в котором было мало денег, но тьма телефонов с женскими именами) и, любуясь собой в зеркале, тщательно подстригал усы и бородку клином. Его мать была бухгалтером, а отец одним из руководителей лесной промышленности (он погиб на войне) — о них Цыферов тоже рассказывал со смешком, но с печальным смешком. Ну а сам наш герой окончил педагогический институт и некоторое время учительствовал в интернате; дети на нём висли — он привлекал их своей чудаковатостью; они его звали «большой шутник». Что верно то верно — сказочник шутил по любому поводу, даже над религией (с неверующими был верующим, с верующими — неверующим).

В конце пятидесятых годов Цыферов недолго работал ответственным секретарём в «Мурзилке» (позднее на его место пришёл В. Берестов, который, вслед за В. Познером, был секретарём у Маршака — классик и протолкнул его в литературу.) А жил Цыферов в коммунальной квартире гостиничного типа. Этот гостиничный тип представлял собой душный полутёмный коридор со множеством дверей в крохотные комнаты. Квартира находилась в «Пассаже» над магазином «Шляпы», и под окном Цыферова с утра до вечера шумела разноликая толпа; там происходили прекрасные и дикие сцены. «Интересное занятие — наблюдать за этим муравейником, — рассуждал я. — Вся жизнь как на ладони. Наблюдай и пиши. Материала на собрание сочинений хватит — ведь натуралист Ж. Фабр всю жизнь прожил на одной поляне и о её обитателях написал несколько томов».

Но окно Цыферова было плотно завешено шторами (если он ждал гостей); на столе горели свечи, на полу красовались окантованный бронзой саквояж и допотопный огромный чёрный зонт, на стенах покачивались театральные куклы, у потолка гигантской медузой плавал абажур, и по всей комнате возвышались груды книг. Махинатор сказочник сознательно устраивал бутафорию — живу, мол, в сказке, в передвижной кибитке.

На самом деле у него была обычная, ничем не примечательная жизнь без особых красот, всяких скачков и потрясений; он не совершал подвигов, но и не делал глупостей, а вот когда садился за письменный стол и погружался в сказку, действительно «жил» интересно, насыщенно. Его постоянными героями были ослик и медвежонок — два романтика, которые искали в жизни добро и красоту.

Здесь самое время упомянуть о друге Цыферова, тоже сказочнике, плодовитом писателе Сергее Козлове. (У них отношения были не очень душевные, но всё же приятельские, их объединяло неутомимое волочение за женщинами. Козлов хвастался: «Если выстроить всех моих женщин, они протянутся от ЦДЛ до универмага «Детский мир».) Сразу же после школы Козлов поступил в литературный институт (редкий случай) и принял католичество, а написав первые сказки, собрал друзей-писателей и объявил:

— Мы все пробиваемся в одиночку, но больше всех шансов у меня. Поэтому вы должны работать на меня: писать рецензии на мои публикации, организовывать мне рекламу, писать, что я гений и прочее. Когда я выйду на орбиту, вытащу и вас.

Вот так просто и объявил выскочка Козлов (только что не сказал «мне нужна слава!»). Позднее он, как и Цыферов, который оказал на него существенное влияние, тоже стал писать об ослике и медвежонке. Издатели путались — где чья сказка? Мне и вовсе приходилось туговато, поскольку я иллюстрировал эти сказки (в журналах АПН) и мне нужно было придумать двух разных медвежат и двух разных осликов (например: один добрый, другой злой, один — тихоня и скромник, другой — шумный грубиян). Когда всеобщая путаница достигла предела, Козлов, ужасно нервничая, сказал Цыферову:

— Ты пиши только про ослика, а я буду писать только про медвежонка.

Так сказал дурошлёп Козлов, чтобы раз и навсегда поделить зверей. Его мысли читались яснее ясного. Цыферов поерепенился, потом хмыкнул и, изловчившись, написал совершенно неожиданные «Сказки старинного города». И Козлов неожиданно забросил медвежонка и ослика; перегруппировавшись, он написал сказку про ёжика в тумане — слабоватую, кисельную вещь, которая прозвучала только благодаря мультфильму и которая является перепевом сказки Цыферова «Ёжик и Сверчок». Тем не менее вскоре Козлова приняли в Союз писателей. А сказки Цыферова про город так и не напечатали, и в Союз писателей его не приняли; постарался председатель приёмной комиссии Ю. Яковлев-Хавин (два раза прокатывал сказочника).

— У Цыферова слишком много жёлтого, — морщился, — жёлтые цыплята, лягушата…

Сионист Яковлев-Хавин долго мурыжил и А. Баркова:

— Всё это мило, но непрофессионально, — брезгливо кривился.

Цыферов потерпел полный крах (и это несмотря на то, что его сказки уже печатали в Чехословакии, Польше, Японии; «Жил-был слонёнок» вышел пятимиллионным тиражом, и, кстати, стоила книжка шесть копеек). По этому поводу некоторые, под видом сочувствия, злорадствовали, но кое-кто советовал Цыферову сходить к Михалкову.

— Не пойду ему кланяться! — возмущался мой друг. — Я пишу не хуже его! (Он проиграл, но голову держал высоко.)

В те знаменательные дни Цыферов хорохорился, делал вид, что совсем не огорчён таким поворотом событий. В самом деле, что огорчаться? Ведь после того как писателя или художника приняли в творческий Союз или даже отметили наградой, он не будет лучше писать — это понятно и дураку. Чаще бывает наоборот — признание и слава идут писателю и художнику во вред, в него вселяется некая успокоенность. Давно замечено: слава погубила немало талантов, ведь прославленный человек может зазнаться и менее требовательно относиться к работе, может вообще бросить работу — подумает: вдруг сделаю хуже, чем делал до сих пор. И, наверно, действительно страшно. Яснее ясного: прославленный человек уже как бы взлетел, и от него ждут новых высот, ему нельзя снижаться. К счастью, слава мало кому достаётся. Да и те, кому достаётся, не всегда её заслуживают.

Ответственно заявляю: Цыферов не очень расстроился, что его прокатили в писательский Союз, еще и потому, что считал свои сказки «намного лучше, естественней и искренней», чем у остальных современников. «Я буду вторым Чуковским», — говорил он (в подпитии вообще ставил себя на одну ступень с Андерсеном — «мои сказки помогут спасти мир, хе-хе!»), но, конечно, всё-таки он переживал, ведь талантливый всё остро переживает, только мне кажется, его красивая неудача лучше, чем некрасивый успех Козлова.

В те годы своеобразные сказки Цыферова мне казались новым, свежим словом в искусстве, загадочной, эластичной прозой, калейдоскопом акварельных миниатюр-зарисовок (всё казалось, он знает какие-то тайные литературные ходы), но теперь-то я понимаю: многие из его сказок по большому счёту — попросту слащавые бессюжетные картинки, рафинированные затеи, литературные фокусы — их прочитаешь и забудешь, а с героями сказок Андерсена, братьев Гримм, Фрэнка Баума ещё долго живёшь. Я убеждён — без сюжета нет сказки.

Понятно, для детской души необходимы сентиментальные выдумки, но всякие «Паровозики в небе» — не что иное, как взятая с потолка слюнявая нарочитость, красочная упаковка, в которой пустота. Это, конечно, увлечёт некоторую часть детского населения, но такие вещи несоизмеримо далеки от «Конька-Горбунка», «Чёрной курицы», «Буратино». Никак в толк не возьму, почему современные сказочники не пляшут от классики и всё дальше уходят от наших великих традиций, забивают в них гвозди? Кстати, сказки Козлова, по-моему, вообще всего лишь посредственность (можно взять любую — «Черепаха на солнышке», «Ослик, который повесился в дождь»…)

Но были у Цыферова и прекрасные вещи: «Влюбленный крокодил», «Приключения Лошарика», где есть лёгкость, временное пространство и главное — радость жизни. По некоторым сказкам мой друг совместно с Сапгиром делал сценарии для мультфильмов.

— Как вы вдвоём работаете? — недоумевал я.

— Очень просто, — хмыкал Цыферов. — Я пишу, а он добавит стишок и пробивает. У него связи, хе-хе. Режиссёры в детских театрах. А наши мультфильмы ставит Марк Качанов, дружок Генриха. В «Детском мире» (издательстве) его любит Асан Гольдфрельд… Сейчас Генрих пробился в театр сатиры. Там одни евреи. Мы с ним будем делать инсценировку по «Карлсону»… Евреи молодцы, тянут друг друга. Зиновьев тянул Мандельштама, Гельцер и Ромм — Раневскую… Такая примечательность, хе-хе. А мы, русаки, топим друг друга. Ну и евреи топят нашего брата, ведь они отправили на тот свет и Есенина, и Маяковского, и Клюева, и Гумилёва, и Дворяшина, и Галанова — всех, кто выступал против них. Вот смотри, какой интересный фактик, — он достал старое издание Маяковского и прочитал стихотворение «Христофор Коломб». — А теперь смотри — вот последний сборник Маяковского, оттуда уже выкинули строчки про евреев. Такой фокусик, хе-хе. Хитрый народец. Восхваляют Мандельштама, Цветаеву, Ахматову, но они все мозговые, без души. Их поэзия холодная, стеклянная, хе-хе. Кстати, к Ахматовой меня водил Сапгир. Злая тётушка. «Есенин — плохой поэт, — говорила, — у него нет ни одной приличной строчки». А Есенин-то — самородок. Лучший поэт России, после Пушкина… Она и Льва Толстого называла «мусорным стариком». Каково, а?! Злая тётушка. У неё и лицо хищницы. Хорошо её приложил Бунин: «Полумужик, полубаба» — сказал… Она поддерживает ленинградских евреев. Рейна, Кушнера, Бродского. У них тоже стеклянные вещицы, для избранных, хе-хе. Ну, может, на дне души у них что-то и есть, но душа-то нерусская. Такое впечатление, что они живут не в России. Сапгир-то считает их гениями. Стеклянные гении, хе-хе! Полубоги кисельного цвета!

В общей сложности Цыферов написал шестьдесят пьес (Сапгир сочинил к ним стихи), но после его смерти (в сорок два года) Сапгир ставил на пьесах только свою фамилию. Дочь Цыферова Люся возмутилась. Сапгир начал выкручиваться:

— Понимаешь, если оставить две фамилии, то получишь только тридцать процентов, а так я получу больше денег и с тобой поделюсь.

— Мне не надо ваших денег, мне нужна фамилия отца, — твёрдо заявила Люся. (Кстати, благодаря ей сейчас вышло несколько книжек моего друга.)

Однажды Цыферов написал «Тайну запечного сверчка», где жук заползает в чужой мир (в это время произошли события в Чехословакии). И надо же! Неожиданно моего друга вызывают в КГБ, где чихвостят за «явную аналогию». По этому поводу мы устроили весёлое застолье.

— Я думал, они будут меня шерстить за встречи с бабами, — смеялся Цыферов, — а они копнули глубоко… Скажу тебе, там не дураки сидят, университетские значки нацепили…

Кроме сказок Цыферов писал неплохие эссе о Моцарте, Андерсене, братьях Гримм… После этих работ Цыферова всё же решили принять в Союз писателей, но в нём взыграла давняя обида — он, гордый дядюшка, отказался.

В Детгизе не издали ни одной книжки Цыферова.

— Там одни евреи, — говорил мой друг. — Миримский, Арон, Либет. Они меня на дух не принимают. Отдают на рецензию Глоцеру из радиокомитета. Ничтожный типчик, хе-хе. Он ещё критик по детской литературе! Ничтожества ведь всегда комплексуют. Сам-то он ни на что не способен… А главный их рецензент — Рахиль Баумволь. Она сделала всё, чтобы меня не печатали. Говорит: «Цыферов сочиняет сказки в пьяном бреду». Полная чушь… А Либет скрывает свою ненависть к русским. Вежливо просит переделать. Раз десять. Потом, поганка, всё равно рубит. Заболтает любой сюжетец. Её издевательство многослойно, как отравленный пирог, хе-хе… И страшна она — вроде мордатой собаки моего соседа. Волчица в чепчике, хе-хе. С ней может спать только мужик под наркозом, хе-хе…

А. Барков рассказывал, как однажды в Детгизе К. Арон довёл Цыферова до нервного срыва: «Зря немцы таких, как ты, оставили. Я тебя не пощадил бы. Ноги моей здесь больше не будет!»

Такие вспышки у сказочника случались не раз. Когда А. Митяев (главный редактор «Мурзилки») стал разбирать его рукопись, Цыферов не выдержал: «Толя, пошёл ты на х…!» — забрал папку и хлопнул дверью.

Первое время, когда я приходил к старине Цыферову, у соседей над его комнатой играл струнный оркестр.

— Обрати внимание, какие изысканные музыканты! Играют Моцарта, Вивальди, — Цыферов показывал на потолок и благоговейно улыбался. — Музыка — самое высокое из искусств. Казалось бы, всё просто — только вовремя нажимай на нужные клавиши, но, чтоб это проделать, надо иметь слух, чувство ритма и прочее… Это тебе не кисточкой мазюкать, хе-хе.

Позднее выяснилось, что хитроумный сказочник нарочно всё подстраивал: к приходу гостей звонил приятелям — «изысканным музыкантам», и те за бутыль «Гамзы» играли на верхней лестничной клетке. Когда Цыферова навещали «девахи» и «мамзели» (его выражения), он, показушник, ещё рассыпал на полу старинные монеты — для дополнительного эффекта. Попробуй не потерять голову от такой экспозиции! Ну и, само собой, мой друг дарил женщинам свои книжки (подписи разукрашивал виньетками, себя изображал слонёнком). Я говорил ему:

— Мы все просто бабники, а ты мучитель-разрушитель женских сердец, комический злодей.

— Нет, я романтик, — смеялся Цыферов. — У меня благочестивая душа, хе-хе… Я давно готов к чистой, романтической любви, но всё какие-то не те бабы попадаются…

Однажды я попытался влезть в его благочестивую душу и попросил в общих чертах описать женщину, которую он хочет встретить. Усмехнувшись, он подробно нарисовал женщину с гротесковыми формами и сотней достоинств — «с глазами, в которых цветут фиалки».

–…Но она будет неприступная, — расплылся Цыферов и объяснил, как будет её завоёвывать «и это будет прикладным искусством», как в конце концов она станет покорной «киской» и у них начнётся любовь «длиною в… два года».

— Почему так мало? — удивился я.

— Потянет к другой неприступной, хе-хе, — засмеялся Цыферов, балда. — Трудно побороть любопытство, — и дальше понёс что-то опереточное, рассказал о гражданской жене, «объёмной» продавщице Гале, которая имела твёрдый характер. — Она всё хотела сделать из меня «пушистого и мягкого», но такого зверя, как я, трудно завалить, хе-хе. (Он звал эту Галю «император», а его дружки кто как: одни — «чудом», другие — «чудовищем». От официальной жены Раи он имел способную, но взбалмошную дочь Люсю. «В её душе и бог, и чёрт, — говорил Цыферов. — От меня, естественно, бог, а чёрт — от Райки».)

У отпетого бабника Цыферова была туча романов, он попросту коллекционировал женщин — в записной книжке вёл учёт блондинок, брюнеток (рядом с телефонами делал заметки-памятки: «тонкая, зубастая», «хохотушка», «рыжая, с большой ж.», «три Кати: Екатерина первая, Екатерина вторая, Екатерина третья»; после романа телефон вычёркивал — женщина как бы для него умирала, и он отправлял её в свой колумбарий). На любовном фронте Цыферов преуспевал, как никто, а меня натаскивал:

— С женщинами, как и с выпивкой, нельзя делать резких движений. Выпивая, надо плавно повышать градус, а после выпивки, на другой день, понижать. Иначе случится приступ. Так и с женщинами. После блондинки нельзя сразу переключаться на брюнетку, надо немного покрутить с шатенкой, а то случится эмоциональный шок, хе-хе. (Кстати, женился он на рыжей.)

Все вечера напролёт Цыферов, «чтобы развеять хандру» (которая время от времени на него нападала), просиживал в ресторане Дома актёра, охмурял театральных (и не театральных) девиц, причём сразу девицам представлялся сказочником (понятно, одно это слово приводило женский пол в трепет) и тут же красочно пересказывал что-либо из своих произведений (ему было достаточно прочитать одну короткую сказку, чтобы все женщины падали). В такие минуты казалось, что он и за сказки-то взялся, чтобы только охмурять девиц — как некоторые слаборазвитые поэты для этого стали бардами.

— У таких, как Генка, половой мрачок, — сурово брюзжал писатель Геннадий Снегирёв. — Таких полно. Вон Стацинский (художник), Приходько… (Действительно, первый хвастался своей «колотушкой», второй частенько юморил на тему секса — например, увидев Новоиерусалимский монастырь, произнёс: «Какой-то монструальный монастырь». Понятно, можно простить грубость, но не пошлость.)

— Жизнь каждого талантливого человека — сплошные бабы, — возражал Зульфикаров (я думал примерно так же и, естественно, своё неутомимое ухлёстывание за девицами рассматривал как явный признак какого-то таланта).

В Дом актёра Цыферов чаще всего ходил с дружками Цезарем Голодным и Виктором Новацким. Эти деятели, внешне почти красивые люди, называли себя журналистами и драматургами, но ничего толком не писали, поскольку из них не выветривался сексуальный угар: Голодный с утра фланировал взад-вперёд по «Броду» (улице Горького), кадрил девиц (он был разведённым; бывшую жену называл «кассой взаимопомощи» — она, богатенькая, давала ему деньги в долг), а Новацкий и вовсе жил с двумя одновременно («Любовь втроём требует немало душевных и физических сил», — говорил, оправдывая свою творческую хилость).

И всё же пустоголовые дружки Цыферова что-то делали (к примеру, Новацкий изредка писал статьи о театре), и понятно, о творческом человеке надо судить не по тому, сколько он пьёт или имеет женщин, а по его работам, ведь, в сущности, только работы и имеют значение. Но, повторяю, ничего запоминающегося эти дружки Цыферова не сделали и навсегда остались в тени сказочника. Кстати, спустя лет тридцать я встретил Новацкого — он, уже пожилой, высохший, как мумия, вёл под руки двух новых женщин (похоже, его душевные и физические силы ещё не иссякли).

Выпивал Цыферов нередко, но немного; никто не видел, чтобы он накачался сверх меры; незадолго до смерти, когда у него появились болезни, он вообще завязал с выпивкой и во всём остальном установил для себя щадящий режим.

Довольно часто Сапгир таскал Цыферова (иногда и меня) на неформальные выставки художников. Выставки устраивались на квартирах диссидентствующих интеллектуалов, и, понятно, публика там собиралась отборная — среди них почти не было русских. Помню холсты Рабина: пьяные русские мужики валяются в грязи перед кабаками. Несмотря на это измывательство над Россией, Цыферов общался с неформалами. Он вообще старался быть левым оригиналом — так был противоречив в своих взглядах, а порой и в работах. Правда, однажды, на свой день рождения, выгнал Рабина из квартиры. Тот принёс в подарок имениннику свою очередную абстракцию.

Цыферов уже был под парами и заорал:

— Ты, гад такой, живёшь в России, дышишь русским воздухом, пишешь русскими красками, а картины носишь в американское посольство, продаёшь по триста долларов! Пошёл на х…! (Кстати, Рабин хранил брюки Сапгира, говорил: «Это панталоны гениального поэта».)

Частенько Цыферов заходил к режиссёрше Ануровой, у которой собиралась еврейская богема.

— Я там вылечиваюсь от хандры, — объяснял. — Они меня принимают за своего, говорят: «Ты наш, ты как пчела, от всех берёшь понемногу». Чего я беру? И сам не знаю, хе-хе.

Справедливости ради замечу — после его смерти режиссёрша немало сделала, чтобы собрать и сохранить его рукописи, при этом называла сказочника гением.

Как-то я сказал Цыферову:

— С одной стороны, ты не любишь евреев, с другой — липнешь к ним.

— Не я липну, а они, — засмеялся мой друг. — Понимаешь, они всегда липнут к талантливым. А их бабёшки стараются опутать талантливого русского, затащить его в загс, взять его фамилию. Знаем мы эти штучки, хе-хе. Я романился с еврейками. Помню, была одна. Её единственным достоинством была роскошная задница… И была ещё одна. С большим бюстом. Но у неё были огромные плечищи. Вообще, узкие плечи и большая грудь крайне редко бывает у женщин, но это самый смак, такие — сногсшибательные красотки… А вообще я всяких бабцов люблю. Сегодня говорю им комплименты, а завтра плачу алименты, хе-хе!

У многих крупных художников голова просто пухнет от замыслов, они вечно спешат, боятся, что не хватит жизни для воплощения своих планов. У Цыферова не было никаких планов — сюжеты он черпал из того, что ему попадалось на глаза, с чем сталкивался в жизни. Он ходил по улицам неторопливо, еле передвигая ноги-ходули, заложив руки за спину, демонстрируя величественное спокойствие. В старомодном костюме, со сбитым набок галстуком и развязанными шнурками, он выглядел человеком со странностями, попросту ненормальным или прилично принявшим на грудь — и, как все чудаки, сразу притягивал к себе внимание. (Кстати, ему было всё равно, во что одеваться; временами демонстрировал «элегантную нищету», но даже драный свитер носил, как королевскую мантию.)

Бывало, идёт по улице, всё пристально рассматривает сквозь толстые стёкла очков, посмеивается, бормочет — на ходу сочиняет сказки. Увидит цветущие липы или старинную ограду во дворе, особняк с облупившейся штукатуркой или бездомного бродягу — тут же сочиняет сказку; ему всё служило зацепкой для фантазии. Он помещал в сказку всё, что его окружало, одушевлял все предметы. Глядя на него, я думал — готовность к чудесам рождает чудеса, и вспоминался Ж. Амаду, который говорил: «Я праздношатающийся зевака, болтающийся по улицам, наблюдающий за людьми, черпающий сюжеты».

Когда мы с Цыферовым бродили по улицам (а я к нему сильно привязался и радовался каждому дню, проведённому с ним; он был старше меня на шесть лет и был гораздо образованней и начитанней), он постоянно обращал моё внимание то на увядающие каштаны и тут же, на ходу, сочинял сказку и брал с меня слово, что завтра же сделаю к ней иллюстрации и напечатаю в АПН; то на «подходящее место для свиданий», то на собаку, которая стояла у светофора и переходила улицу вместе с людьми, то на ссорящихся супругов — и сразу представлял их семейную жизнь, вплоть до словечек, которыми они перекидываются. Однажды в каком-то дворе заметил кота — судя по замызганному виду, подзаборного.

— Возьму-ка его, надо подарить одной грудастой мамзели, она въезжает в новую квартиру, — пробормотал. — Будет жить в королевских покоях. Может, напишу о нём сказку. Назову его, бедолагу, в твою честь, вы чем-то похожи, хе-хе (имелась в виду моя бесприютность)…

Он попытался поймать кота, но тот дал дёру. Его знакомая лишилась хвостатого дружка, а я не стал прототипом сказочного персонажа. В другой раз мы увидели старика нищего, и Цыферов объявил, что старик наверняка бывший моряк. И с чего взял? Никаких морских примет у нищего не было. Чтобы проверить его домыслы, мы подошли к старику. Неожиданно он заговорил по-английски; потом перешёл на русский. Он оказался бывшим матросом, который долгое время жил в Англии…

Ну и конечно, Цыферов не упускал из поля зрения ни одну женщину… Прогулки с ним были, без преувеличений, жизненным университетом, он из любой ситуации устраивал приключение. Я вспоминал вычитанную где-то фразу: «Великое познание людей приобретаешь на улице» — и думал: необыкновенное вокруг нас случается каждый день, надо только уметь видеть. И теперь, по прошествии многих лет, для меня с именем Цыферова, честное слово, связана радость, праздничное настроение.

Чем ещё запомнились наши прогулки, так это щегольским бахвальством Цыферова. Заметив красивый особняк, он непременно приосанивался:

— Когда-то я в нём жил. Снимал комнату у одной жирной мамзели, хе-хе.

Стоило мне кивнуть на красивую женщину, как он поворачивался, вытягивал шею, прищуривался:

— По-моему, я с ней спал… Забыл имя, хе-хе…

И все события своей жизни мой друг вычислял по женщинам: «Это произошло, когда я жил у этой… Это я написал, когда жил у той…»

На улицах Цыферов не только черпал сюжеты, но и настраивался на творческий лад. А мне объяснял:

— Чтобы показать свою писательскую мощь, я должен испытать отвращение: например, увидеть свалку, хе-хе… Или втюриться в какую-нибудь бабу. Тогда точно напишу первоклассную вещь… Вон Витька Новацкий. Пока не натр…ся с женщиной всласть, за работу не садится… Мужики всё делают ради восхищения баб. Не только пишут сказки, статьи там… (Дальше он всё свёл к тому, что секс — главный регулятор творчества.)

Конечно, Цыферов был чудак, и его мир отличался чудаковатостью, но с ним никогда не было скучно.

Возвращаясь к сказкам Цыферова, надо всё-таки признать, что он первым осовременил традиционный жанр, а, как известно, первооткрывателям всегда приходится трудновато.

Понятно, сказка — это мечта; Цыферов, как многие себялюбцы и пресыщенные бабники, в свои фантазии вносил идеализм — мечту о счастье, настоящей дружбе и любви… И, понятно, в творчестве выглядел как наивный романтик, а в жизни, повторяю, с друзьями выступал как едкий насмешник (с немалым набором подковырок, шпилек, коварных вопросиков), а с женщинами — как опытный, изощрённый ловелас (с ещё большим набором способов обольщения). Каким-то непонятным образом в нём, чертяке, сочетались волшебство и приземлённость, причём в равной пропорции.

Одно время, очевидно, тоже для «дополнительного эффекта», чудило Цыферов вдруг начал коллекционировать лестницы. Откуда-то притащил складную стремянку, купил игрушечную пожарную лестницу; на столе из спичек собрал какие-то ступени (нормальному человеку не понять то, что у чудаков в порядке вещей). Кстати, будучи рассеянным, Цыферов вечно терял нужные вещи (часы, авторучки), но страшно берёг ненужные (ту же игрушечную лестницу).

— Ты уж не рехнулся ли? Решил забраться на облака? — спросил я, заметив его лестницы.

— Почти угадал, — хмыкнул Цыферов. — Но пока всего лишь для декоративного обрамления, хе-хе… Потом, может, напишу сказку про живущих на облаках… Вообще-то не мешает оторваться от земли… Я, конечно, люблю свой «Пассаж» и всё такое музейное… Это как архаичная проза, где чистое самовыражение, наивность, доброта, но всё же надо бы куда-нибудь уехать, развеяться, я закис в Москве…

— Куда тебе! Ты в своей конуре, как в закупоренной бочке! — я попытался его подстегнуть.

Но, тяжёлый на подъём, ленивый, нерасторопный от природы, он так никуда и не уехал. Да и куда он мог деться от своего «Пассажа» и ВТО? Не раз я звал его пройтись по речке на моторе — куда там!

— Мне проще три раза жениться, чем прокатиться на моторной лодке, — отшучивался он. — Мои руки созданы для того, чтобы обнимать баб. Желательно полуголых, задумчивых…

Когда у Цыферова бывали деньги, он покупал у цветочницы корзину с цветами и, гуляя по улицам, дарил букеты всем одиноким женщинам. Особенно одиноким и печальным (из числа симпатичных) ещё обещал написать сказку; естественно, записывал телефон и через пару дней на свиданье приходил со сказкой. (И вновь я думал: готовность к любви рождает любовь.) Само собой, за такой подарок женщины были готовы на всё, и во время романа с Цыферовым от их одиночества и печали не оставалось и следа, но после романа они становились ещё более одинокими и печальными. Как-то он театрально протянул цветы явно опустившейся женщине.

— Мне? — вскинула она глаза и вдруг заплакала: — Мне никогда не дарили цветы. Спасибо вам, хороший человек!

— Я не хороший, а не похожий ни на кого, — хмыкнул Цыферов, когда мы отошли. — Хотя и лучше кое-кого, хе-хе… Мои еврейские дружки Цезарь (Голодный), Генрих (Сапгир) и Витька (Новацкий) слишком одинаковые — изворотливые, хваткие… Вы, русские дружки, сукины сыны, без царя в голове. И ты, и Вадька Бахревский, и Сашка Барков (двое последних — замечательные люди во всех отношениях и уж точно «с царями» — здесь Цыферов понял, что перегнул палку) — хотя Вадька с небольшим царьком, крохотным, хе-хе… А я русский, но с купеческой закваской, хе-хе… У меня здравый ум и цепкая память. Я помню себя с двух лет. А бережливая память — главное для писателя. Ну и чуткость души, без этого уж никуда. Без жалости, совестливости. Как в анекдоте с худой бабой, знаешь? Хе-хе…

О Бахревском и Баркове надо сказать отдельно. Эти два истинно русских прозаика (и примерных семьянина) немало сделали для детской литературы, но всегда держались скромно (даже на фотографиях стоят на втором плане). Бахревский (прозаик с недюжинной фантазией, имевший своего литературного секретаря) написал около тридцати исторических романов, которые особенно ценны сейчас, когда «демократы» искажают и обливают грязью нашу историю. А Барков, будучи натуралистом, написал четыре десятка книг о нашей фауне, что тоже многого стоит. С Барковым выпивали на его даче. Пили исключительно самогон, который покупали у соседки; чтобы получить зелье, говорили пароль: «Мы из Кронштадта».

Бахревский с Барковым отвоевали своё место в литературе. Я горжусь дружбой с этими людьми, горжусь, что иллюстрировал сказки Бахревского «Зелёное болотное королевство», и, ясно, благодарен ему за восторженные рецензии на мои рукописи. А Баркову благодарен за то, что он открыл мне глаза на многих детских литераторов (одно время он работал референтом в Союзе писателей и всех знал как облупленных). Сейчас оба моих друга серьёзно больны (один после операции поддерживает работу сердца лекарствами, другой задыхается от астмы и мучается от давления), но, будучи упорными тружениками, ежедневно работают — такая в них созидательная сила.

Когда я был в гражданском браке, моя благоверная познакомила Цыферова с подругой, манекенщицей Натальей, с которой Цыферов тут же расписался: «спас манекенку от безрадостного одиночества», «почувствовал взаимное душевное проникновение». Некоторое время мы дружили семьями (почти породнились), но позднее стали видеться редко, чаще перезванивались:

— Я всё вспоминаю, как мы с тобой гуляли по Москве, когда были свободными, хе-хе, — посмеивался Цыферов. — Теперь уж не погуляем. Вон моя уже грозит половником, хе-хе. Того гляди огреет по кумполу. У нас неразрешимые разногласия… А писать… пишу понемногу. Задумал впечатляющую серию. Так что готовь красочки рисовать…

Но больше его сказки я не рисовал. Он умер внезапно от сердечного приступа. На его похоронах было множество красивых, печальных женщин; некоторые пришли с детьми — как мне показалось, похожими на Цыферова. Через много лет, когда я руководил изостудией, одна старушка привела ко мне мальчугана с папкой рисунков к сказкам.

— Петя Цыферов, — назвался юный художник.

Я посмотрел на старушку. Она пояснила:

— Это сын Геннадия Цыферова. Был такой сказочник. Может быть, слышали?

И я вдруг узнал в старой женщине тёщу Цыферова и напомнил ей о себе.

— Да-да, помню, — нерешительно кивнула старушка, — всё помню… Гена был таким галантным, всегда дарил мне цветы… Сейчас таких мужчин нет.

Мужчины, может быть, и есть, но таких сказочников нет точно. Я уверен: когда-нибудь сотни людей будут приезжать издалека, чтобы только взглянуть на его могилу.

У вас есть мечта?

Мой своеобразный друг Ким Мешков на фотографии красуется озорной улыбкой.

Смешной, необузданный Мешков дразнил публику эпатажным видом и выходками. Видок у него был тот ещё! Седые волосы, лежащие на плечах, мушкетёрская бородка и усы, ковбойская шляпа, яркий клетчатый пиджак, жилетка, бант или жабо, или красный шарф, завязанный немыслимым узлом; зимой он носил волчью шубу и шапку из рыси и постоянно крутил на пальце ключи от старой «девятки» (в неё садился царственно, словно это не старая колымага, а новый «мерседес», и мечтал заиметь «романтический транспорт» — лошадь с каретой). Он ходил покачиваясь, раскинув руки, словно, поскользнувшись на какой-то кожуре, никак не может с неё сойти; войдя в ЦДЛ, сразу направлялся к зеркалу, рассматривал себя и так и сяк, прямо упивался своим папуасским видом, только что не говорил: «Я себя безмерно люблю».

Конец ознакомительного фрагмента.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я