Четырехугольник

Леонид Подольский

Книга «Четырехугольник» – это несколько повестей, рассказов и пьес, написанных в основном в последние годы. Это произведения о любви, о состоявшемся и несостоявшемся, о литературе, о справедливости и несправедливости, но при всем различии тем, к которым обращается автор, это всегда повествование о России, о ее людях и населяющих ее народах, о ее нескладной и противоречивой истории, о болезнях и болях российского общества. Это эпическое повествование о нашей с вами жизни. О недавнем прошлом и настоящем.

Оглавление

  • I. Повести и рассказы

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Четырехугольник предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

© Подольский Л.Г., 2022

© Оформление. Издательство «У Никитских ворот», 2022

* * *

Выражаю глубокую благодарность поэтессе Наталии Кравченко за разрешение использовать ее стихи в повести «Четырехугольник» и в одноименной пьесе, а также за помощь в редактировании этих произведений.

I. Повести и рассказы

Четырехугольник

Юрий Матвеевич Новиков, главный редактор московского литературного журнала, много лет не читал стихи: устал, надоело, давно разочаровался в поэзии, а оттого все передоверил безотказной Эльмире Антоновне, старой деве, у которой ничего за душой, кроме поэзии и доброго сердца, не было. В прежней жизни она поклонялась Пастернаку, ездила в Переделкино, чтобы увидеть его издалека, тайно обожала Самойлова, безответно любила Коржавина и помогала по хозяйству безбытной Ахматовой. Вообще в ее натуре было обожать и влюбляться, но по величайшему секрету, так что можно было только догадываться. Она и стихи писала очень даже недурно, но почти не печаталась. Словом, шестидесятница, но тайная, романтическая натура, и имя романтическое: Эльмира — электрификация мира. На нее всегда можно было положиться, чем и пользовался Юрий Матвеевич. Сам Новиков, хоть на десять лет ее моложе, много лет мечтал уйти, сбросить лямку, но никак не мог решиться. В литературе он считался тяжеловесом и оттого боялся, что его не поймут: ни знакомые и вроде бы приятели, которых он безотказно печатал — не просто так, конечно, а на паритетных началах, — ни в Союзе, ни жена.

Ольга Николаевна, пожалуй, первая. Юрий Матвеевич никогда не был с ней душевно близок. Брак их до некоторой степени был случайный, не из тех, что заключают на небесах, как шутил сам Новиков, литературный, без любви и без детей. Четверть века они жили под одной крышей, но каждый своей особенной жизнью, настолько, что так и остались и со временем все больше становились чужими, будто где-то между ними пролегла невидимая полоса. С годами Новиков от этого стал уставать: он больше не желал ни молоденьких поклонниц, ни самовлюбленных, не слишком умных писательниц среднего возраста, ему все меньше хотелось быть похожим на Панаева, но и муторный опыт Некрасова его не привлекал, — напротив, он все больше жаждал душевного тепла и уюта. Прижаться, склонить голову на плечо, закрыть глаза… Он пытался рыться в памяти, но не находил… Почти не находил… Все было не то или безнадежно испорчено. Им самим испорчено. Юрий Матвеевич начинал впадать в хандру: все, чему он посвятил жизнь, что казалось исключительно важным, незыблемым, что он написал, ради чего кривил душой, лгал в прошлой жизни, а ведь его считали прогрессивным, талантливым, подающим большие надежды, сравнивали то с Федором Абрамовым, то с Юрием Трифоновым, — все со временем обесцветилось, обесценилось. Оказалось не то. Многое Новиков недодумывал раньше, недопонимал, боялся признаться даже самому себе, что ему не хватает смелости, прыти, что он слишком любит себя, что чрезмерно осторожный. Совок, как стали позже говорить.

А потом все сломалось в одночасье. Казалось бы, свобода! Ан нет, писатели растерялись, замолчали. Цензуру отменили, а писать стало не о чем. Захлестнуло мелкотемье. Парадокс, но литературу перекрыла журналистика. Вместо выдуманного — настоящее…

Литература выживала, но как? Все кругом делали вид, притворялись, будто ничего не происходит. Между тем Новикову казалось, что он присутствует на похоронах. Журнал умирал. Читателей становилось все меньше, в разы. И сил что-то изменить не было. И — таланта не хватало. И начатый им роман, написанный до середины, много лет пылился на столе.

Что-то происходило и с ним самим. Устал, сломался. Юрий Матвеевич был грамотный человек. Он сам себе поставил диагноз: депрессия. Хоть в петлю лезь!

Случайно взгляд Новикова остановился на подшивке стихов, которые положила перед ним вечная энтузиастка Эльмира. Электрификация мира. Зачем? Он никогда их не читал. Скучно. Он давно устал от рифм. Слишком часто рифмы заменяют мысли. Но она с упорством старой девы всякий раз клала их на самое видное место.

Вы не такой, как мечталось, — не лучше,

не хуже —

просто иной.

Мне показалось, что стало чуть-чуть расстояние

у́же

между Вами и мной.

Кажется, скоро оно и совсем растает,

и до руки

чтоб дотянуться, лишь шага всего не хватает

или строки[1].

В первый момент Новиков растерялся. Вздрогнул. Будто сквозь него, прямо к сердцу, прошел ток. Сквозь его тоску. Словно незнакомка из Сызрани, золотоволосая, красивая, молодая, с дивным одухотворенным лицом, с тонкими изящными руками, словно не стихи она прислала, а тайное послание ему! Ему! Будто многие пустые годы ждал он этого письма. Будто душа его, истосковавшаяся, замерзшая, ожидала именно этих слов! Именно от нее! И вот — дождался!

А ведь были у него женщины, и немало. Жена — не в счет. Черствая эгоистка, эготистка. Настоящего дарования у нее нет, но — умна, хитра, пронырлива. Заурядная, в общем-то, женщина, средненькая, талантик — так себе. Наделена, однако, необыкновенной пробивной силой. Впрочем, тут не столько сила. Деньги, женские прелести. Да, Ольга Николаевна не в счет… А ведь промелькнуло же и множество поклонниц… Как же, главный редактор! Хотя, нужно признаться, больше до того! Писатель! Имя! Лауреат! Это сейчас писатель — чудак, неудачник, а лет тридцать назад почти небожитель. И все эти девочки, мечтательницы, графоманки, но встречались иногда и талантливые, — все с экзальтированным восторгом смотрели на него. Только что видели? Человека? Мужчину? Иногда бывало! Но чаще — имя!

Да что им далось имя? Писатель… «Что в имени тебе моем?» Да, что? А ведь пусто, ничего не осталось. Как мираж… Чаще всего Татьяны и Лены… Разве что на память пальцы загибать…

А эта милашка из Сызрани, золотоволосая. Сколько ей лет? О ком это она? Слова, какие особенные слова! Юрий Матвеевич давно разучился доверять словам, но тут… Тут не могло быть фальши!

Зову тебя. «Ау! — кричу. — Алё!»

Невыносима тяжесть опозданий,

повисших между небом и землей,

невыполненных ангельских заданий.

Пути Господни, происки планет,

все говорило: не бывает чуда.

Огромное и каменное НЕТ

тысячекратно множилось повсюду.

«Ты слышишь, слышишь? Я тебя люблю!» —

шепчу на неизведанном наречьи,

косноязычно, словно во хмелю,

и Господу, и Дьяволу переча.

Луна звучит высокой нотой си,

но ничего под ней уже не светит.

О, кто-нибудь, помилуй и спаси!

Как нет тебя! Как я одна на свете.

«Неужели это о муже?»

Только теперь Юрий Матвеевич начинал догадываться, что мучило его все последние дни, недели, годы. Одиночество. С младых ногтей, с тех самых пор, как вырвался от родителей и учился в Литинституте. Среди людей, среди друзей, вот только друзей настоящих не нашлось. Собутыльники. Попутчики, или как их там… Карьера… Вот о карьере думал… О славе…

Сколько их было там, девчонок, в Литинституте. Неглупых вроде бы девчонок. И настоящих, талантливых, кто хорошие стихи писал, и графоманок. И ребят тоже. И ведь никто не пробился, никто. Печатались. Ну и что, что печатались? Положить на это жизнь? За несколько строчек — жизнь? А ведь неплохие, хорошие, замечательные даже девчонки и ребята.

А он сам? Посмотреть со стороны — преуспел. А на самом деле? Жил этим, пробиться, выскочить на самый верх, до фанатизма, до оргазма…

Когда-то Новиков начинал совсем неплохо. Издал несколько книг, и вроде даже неплохих книг — так, по крайней мере, казалось тогда. Получил премию, стал лауреатом. Но ведь и книги под нож. Устарели вместе с эпохой. С совком.

Да, было. Сам себе цензор. В Литинституте еще. Нельзя сказать, что колыбель свободы — того нельзя, и этого нельзя, и то опасно, — но трепыхались. Говорили, спорили ночи напролет. Вот тогда впервые и решил написать. Так и назвал свою повесть: «Три поэта». Название рабочее, условное. О Борисе Корнилове, Павле Васильеве, Ярославе Смелякове. Но так и не докопался, за что двух первых расстреляли, — антисоветского ничего в них не открыл. За то, что пили? Выпендривались? Так богема! Стихи писали и водку пили. Только кто не пил? Шолохов и тот: «С такой жизни запьешь!»[2]

Однако протянул нитку — в Крым, «Жидовка»[3] привела. И дальше, дальше. Десятки тысяч казненных. Мертвые в море, как неубитая армия. «Фурия красного террора»[4]. Все-таки гуманитарии, кое-что читали, как ни шмонали на границе… Мельгунова…[5] Шмелева…[6] Толе Блинникову читал — добрый был парень, так и застрял в провинции рядовым от литературы. Не все читал, отрывки. Но сам же и испугался. Не дай бог, разболтает, а то и хуже. Спрятать негде было: общежитие, все под негласным контролем. Уж что контроль — знал, и все знали, дежурная как-то проболталась. Дураки и те догадывались. Идеологическая сфера. Оттого сам, ножницами на мелкие кусочки. Нельзя было иначе.

И потом не раз чесались руки. Серебряный век, эмиграция, революция, Париж — все не так, как в учебниках. Дон Аминадо[7], граф Толстой, Бунин, Цветаева, Мережковские…[8] Так и не написал ни строчки! Все в себе носил. Ждал. А ведь какие образы! Те же Кутепов[9], Миллер[10]. Так ведь и Пастернак сколько лет доктора своего, Живаго, держал на замке. Все в себе. Страна молчунов!

«Мы обречены на немоту.

Все с собой уносим в темноту».

Так и жили, пока в девяносто первом все не рухнуло, вся прежняя жизнь. Думали: свобода, а оказались не нужны. И он сам, и его книги, Новикова. Вместе с совком. Войнович вернулся, Рыбаков, бестия, вышел из подполья. А он, Новиков, где был, там и остался. Верноподданный… Не скандалист… Вот она, плата. Расплата…

Так ведь и в самом деле совковые книги. Лицемерил. Нельзя было без фальши.

Он давно их перерос, эти книги. Сознавал и в то же время боялся сознаться себе. Это как ребенок, когда вырастает из старых одежд. Хотел написать новое, все еще было впереди, собирался, и все никак. Закрутился. Рассказы еще туда-сюда, но роман, большой, энциклопедический… Не только люди. Эпоха. Собственный взгляд… Что-то застопорилось. Устал… Слишком рано устал… Тело — в порядке, а вот душа… Перегорела душа… Заряд закончился… В Советском Союзе — год за два.

Хотел на необитаемый остров, но где он, тот остров? Разруха в голове. Но, главное, сказать оказалось нечего. Пусто…

Юрию Матвеевичу стукнуло сорок пять, когда ему предложили стать главным редактором. Нет, он, конечно, лукавит, будто предложили. Пути искал. Ходил и просил. К самому. И не просто так ходил. Не с пустыми руками… Написал пьесу, предложил соавторство. Унижался. Посмотрите, мол, сделайте исправления…

Впрочем, тут больше всего случай. Время такое подвернулось. Перестройка…

Претендентов трое было: Васильев, Савельев и он, Новиков. Другие разбежались. В самом деле, не советское хлебное время: безденежье. Все сразу рухнуло, вся система. Сразу стали никому не нужны. Хотя, с другой стороны, — сам Новиков не застал, но рассказывали, — вызывали на ковер, как школьников, придирались к каждому слову. Чихвостили, доводили до инфарктов, чуть ли не ставили в угол. Умели. Был там особенно один такой, дядя Митя… Хам… Как же-с, идеологический фронт!

И тут тоже: Васильев, вроде как тайный диссидент. Крикливый был тип, безудержный. Когда-то чуть ли не черной сотне служил, вернее, прислуживал, но потом резко забрал влево. Так вот, никем не доказано, ни до, ни после: в «Апрель»[11] не входил, в «Метрополе» не участвовал, но где-то там выступил. Рубашку на себе рвал. Думал, оценят, а вышло наоборот. Подозревали, хотя, вероятно, зря, будто либерал. А в Союзе терпеть не могли либералов.

Потом он заходил иногда, этот Васильев, стрелял червонцы и плакался на жизнь. С женой развелся и пил, и давно ничего не писал. Да и зачем? В молодости напечатал несколько вещей и считался перспективным, но потом все пошло кувырком. И погиб бессмысленно и страшно: спьяну угодил под электричку. Писали — перья-то не перевелись, — что будто не его одного, что будто всю российскую литературу переехала та электричка. А, мол, он, Васильев, только частный случай.

Савельев тоже не подошел. Патентованный консерватор. Охранитель. Ругал Солженицына и Сахарова. Опять же, профессиональная болезнь, пил. Только умные люди — в меру, а этот — без меры. Учитель. Назидательный такой. К тому же слишком на слуху: только проиграл выборы. Народ, особенно гуманитарный, против него скрипел: ретроград. И в самом деле: прославился охотой на ведьм. Словом, момент оказался неподходящий. Он чуть позже всплыл, дождался-таки своего часа…

А он, Новиков, как раз посередине. И тем, и этим. Не то чтобы близкий друг, но и не враг. Проходная фигура…

…Человек сам выбирает свою судьбу. Сам? Или обстоятельства? Теперь-то он точно знает: сам, но только один раз. Это как экзамен без права пересдачи. Вот он и выбрал. И — промахнулся! Или все же судьба сделала выбор за него?

Лиля. Новиков до сих пор ее помнит. Вспоминает по ночам. Ее родинки, ямочки на щеках, глаза, губы, ее аккуратные груди, соски. Мечтает. Словно она жива. Кощунственно желает. Разве можно вожделеть мертвую? Лиля…

…Недолгий случился роман в Литинституте. Концерты. Театры. Стихи писала… Любовь… Да, любовь…

Все могло сложиться совсем иначе. Но… Был ли он виноват? С этой их идеологией, классовостью, со всем этим фарисейством… Только весь как оплеванный — на всю жизнь. Руки хотел на себя наложить… Пережил… Со временем забылось. Только в интернете появляется иногда… Редко…

…Век-волкодав. Бандитский век…

Это, кажется, Брехт сказал: «Несчастна страна, которая нуждается в героях». А он, Новиков, не герой. Совсем не герой. Он и не мечтал никогда стать героем. Он — человек рациональный…

…Стихи писала. Вот и дописалась. Зато какие стихи! Только время нехорошее было, брежневское. Новиков уговаривал ее — не о том писать. О чем-нибудь безопасном. О любви, о комсомоле, да хоть про Братскую ГЭС. И не такие люди писали. Или как он, Юра, о деревне. Про русских писателей, про советских. Да мало ли о чем. Уже много чего было можно. Хотя как чуть глубже копнешь, так табу. Он ведь тоже мучился, много о чем не писал. Нельзя! Какое слово могучее: нельзя! Да, нельзя было о том, как собственного деда высылали. И как соседей расстреляли в двадцатом, прямо за околицей. Он, Юра, конечно, не мог видеть. Это бабушка — крестилась и цветы носила полевые. И — помнили люди, говорили… Шепотом говорили…

Новиков не писал, боялся, знал все правила игры, а она писала, Лиля! Хоть бы прославилась сначала, а потом… Так нет же. Стихи ее в списках ходили. Про Свободу, про это самое «нельзя», про Бутовский полигон[12]. Дед у нее там был расстрелян. Так ведь большевик был дед. Раскулачивал-расказачивал, расстреливал направо и налево, вот и до него докатилось кровавое колесо.

Прямо из постели (а хороша была Лилечка, во всем была хороша) вытащили Новикова к оперу, студентом последнего курса, и эти самые стихи положили перед ним.

— Узнаешь? Читал?

Отпираться было глупо. На всю жизнь Новиков запомнил дрожь в ногах и пот под мышками. Резкий такой запах. Страх. Вот тогда он понял, что у страха есть запах. Еще успел подумать: «Павлик Морозов». Догадался, что и ему придется стать Павликом Морозовым. Только тот сам, по глупости, а он…

— Узнаю…

Не герой. Но и выхода не было. Не мог сказать, что не читал.

— Пиши все, что знаешь. Или — из института. Ей ты ничем не поможешь. Доигрались…

И Новиков писал, все писал. И ходил на очную ставку. Своего сексота, настоящего, они выгораживали, он мог им еще пригодиться. Хотя Новиков догадывался. Впрочем, сексот наверняка существовал не один. Но увы, так выходило, что сексот — это он, Новиков. Лиля так и решила, и не стала с ним разговаривать. Гордая. Да что такое гордость против системы?

После этого им ничего не стоило Новикова доломать. Уж что-что, а ломать они умели. Выбора у него не было. Если хочешь стать писателем, сделать карьеру — сотрудничай. А нет — значит, пропадай или уезжай, только никто тебя никуда не отпустит.

Лилю Новиков с тех пор видел всего два раза. На очной ставке и когда уезжала. Высылали из страны. Но и там — недолго. Руки у них были длинные. Дотягивались и туда. Уж что они умели в совершенстве: ненавидеть. Мстить. Всех, кто не с ними, считать отщепенцами. А Лиля продолжала писать. Не боялась. Не верила, что могут убить.

Опять же, никем не доказано, но почему-то именно у Лили в горах отказали тормоза. Как у Амальрика. А Гинзбурга-Галича убило током. И Литвиненко. А Рохлина непонятно почему убила жена.

Когда Лиля уезжала, Новиков работал в журнале. Должность он занимал маленькую — и все равно провожать Лилю казалось опасно, даже поговорить минуту, могли уволить с работы, как-никак идеологический фронт. Он догадывался, что ничего хорошего из этого не выйдет, пятно было несмываемым, хотя, видит бог, ему не в чем себя упрекнуть, мало кому удавалось не измазаться, лишь отдельным чудакам, но он пересилил себя и пошел. По молодости очень хотел оправдаться.

Но все получилось именно так, как он и опасался. Провожали Лилю только два человека. Два отвязных поэта, которые сами… провоцировали… Тоже хотели на Запад. Из остальных, а друзей и сочувствующих у Лили было много, не пришел никто. Боялись. Прощались заранее. Но разговора не вышло.

— Ты, Новиков, слабый человек. Они потому и процветают, что кругом слабые, что боятся говорить правду. Я не держу на тебя зла: это не твоя вина, скорее беда. Я тебе даже сочувствую. Хотя ты ведь далеко пойдешь, Новиков.

— Это, Лиля, не я. Все у них было готово. Не отвертеться. Я предупреждал. Тут у них чуть ли не каждый второй стучит… — Но она и слушать не стала. Все такая же гордая. В мыслях Лиля уже находилась на свободе. Новиков стал ей неинтересен. Не из того теста.

После этой встречи, последней, Новиков долго ходил как побитый. Репутация его оказалась сильно испорчена. Он подумывал, а не податься ли на Запад? За Лилей? Чем вся эта шушера, все эти Савенко-Лимоновы, мистики Мамлеевы и откровенные придурки Дугины[13] лучше его? Там, на Западе, всякой твари по паре.

Но — не решился. Быть может, из-за женщин и не решился. Что американки? Пахнущие спортзалом феминистки. Кому он нужен там, бедный русский писатель? Со своими кошелками ехали наши ниспровергатели. А тут — замужние, незамужние, всякие. Писатели были в цене. Кто-то догадывался, конечно, что сотрудничал, ходили слухи, но… молчали. Не принято было об этом говорить. Знали, от них не отбиться.

И вот на склоне лет и вспомнить нечего — все промелькнули. Ни любви, ни привязанности особой. Имена и те не всегда удавалось вспомнить. Богема…

Женился Юрий Матвеевич далеко за сорок на известной писательнице Варвариной, однако как жил до того бобылем, так бобылем и остался. Ольга Николаевна была на несколько лет старше Новикова и хозяйка никакая, кастрюли она не переносила, зато вся в себе, в астрале, как говорила сама. Обожала себя в литературе. Новикова она почти не замечала и уже много лет только по понедельникам и пятницам подпускала его к себе.

Считалась Ольга Николаевна природной рифейкой, и по рождению, и по образу мыслей, хотя давно прижилась в Москве, — от этого в ее прозе, мелковатой и эклектической, присутствовали и Хозяйка Медной горы, и Великий Полоз, и бабка Синюшка, и Огневушка-Поскакушка, и недавние бандиты, уралмашевские и центровые, и новые русские форбсы. Писала она и о загадочных волшебных камнях, и о необыкновенных корундах, и о горных духах и чудо-мастерах. Вообще помешана на потустороннем и сказочном, чего никак не могло быть. Многие, и Новиков в их числе, писания ее считали странными и даже болезненными, но это не мешало ни ее непонятной известности, ни необыкновенной практичности. В том, что касалось премий, грантов, поддержки меценатов, дружбы с телеведущими, поездок за границу, равных ей не существовало. Варварину всюду печатали, даже за границей, и рецензенты как один находились от нее без ума, хотя, видит бог, имелось множество авторов лучше ее. Но их отчего-то не замечали. Вообще ее проза казалась Новикову искусственной и надуманной, но, главное, ни о чем. Не то чтобы Юрий Матвеевич ей завидовал, все же супруга, но…

Таинственные свои связи Варварина пуще ока берегла от посторонних глаз, так что Новиков только лет через пять докопался, что главный ее спонсор — бывший гражданский муж и по совместительству олигарх Катин, с которым Варварина по-прежнему поддерживала очень тесные отношения. Настолько тесные, что Юрию Матвеевичу казалось впору подавать на развод. Хотя, с другой стороны, у Катина к тому времени имелась прелестная юная супруга, которую он, не жалея денег, раскручивал в качестве телеведущей.

Он, этот бывший, Катин, имел самые близкие отношения с литературой: состоял в учредителях и спонсорах всех главных премий, которыми награждалась Варварина. Он же, как оказалось, оплачивал рекламу и издание ее книг: статьи в газетах, многочисленные рецензии и выступления на телевидении, в гордом одиночестве и в окружении таких же, как она сама, придуманных звезд.

— А мне ты не хочешь помочь? — как-то слегка подшофе спросил Новиков. — Я, чай, тоже не последний человек в литературе. Тоже лауреат, еще советского времени. Прощелыга твой банкир, не обеднеет. Ведь графоман, ну, чистый графоман. Предлагал мне хорошие деньги за публикацию в журнале. И я бы, грешным делом, взял, не святой, но есть же для всякой бездарности предел.

— С тех пор он про тебя и слышать не хочет, — пожала плечами Ольга Николаевна.

— Ревнует, — засмеялся Новиков. — Все-таки родственник. Как говорили римляне, через это самое место. Сакральное.

— Ты не смейся, — обиделась Варварина. — Он не бездарный. Он любой текст может купить, ему не нужно писать. У него другой дар!

Пришлось Новикову осознать, что любовь любовью, хотя какая тут любовь, а денежки врозь. И слава тоже. Слава, наверное, особенно. При этом смотрит на него свысока, с ощущением превосходства, а с чего бы? И плевать ей, что Новиков замыслил гениальный роман про Серебряный век, грандиознейший, не чета ее доморощенным «Корундам» и потешным через сто лет «Красным и белым».

Печатать, однако, Ольгу Николаевну приходилось регулярно. Выбрасывал других и ставил Варварину. Не читал — давно не читал, не интересно, но ставил. Не мог отказать. Не только жена, но и имя.

Ольга Николаевна, правда, не оставалась в долгу. Сама она редко что-то редактировала, не любила черновую работу, но всюду у нее находились приятели и знакомые — от агентов до издателей, — а рецензенты так просто готовы были расшибиться.

Когда-то с Ольгой Николаевной встретились они на книжной ярмарке в Нижнем. То есть и раньше были знакомы, но шапочно, пересекались изредка в ЦДЛ[14], бывало, произносили несколько слов, и Юрий Матвеевич тайно (но разве можно скрыть такое от женщины?) пялил глаза на ее красивые, стройные ноги. И еще писатель Кротов хвастался, будто у него с Варвариной был недолгий, но бурный роман. Впрочем, скорее не роман, а трехактовая интрижка. Мол, тот еще темперамент, Мата Хари. А тут — торжественный банкет, вино, стихи, проза, и Новиков, слегка пьяный, первым из писателей решился подсесть к знаменитости.

В тот вечер он был красноречив, как Цицерон, стихи — от Лорки до Гамзатова и от Фета до Юрия Кузнецова, как из дырявой кошелки, сыпались из него — сказывалось литинститутское прошлое. Затем он перешел на трагический Серебряный век — в самом деле трагический: кто расстрелян, кто с сумой, кого уморили, кто сам наложил на себя руки, только самые удачливые тихо умерли на чужбине. Ольга Николаевна, раскрасневшаяся, растаявшая, поощрительно улыбалась, так что к концу вечера Новиков, не стесняясь, все больше, все сильнее обнимал знаменитую. Так, в обнимку, хмельные, они едва добрались до гостиницы.

Новиков вошел к ней и торопливо стал расстегивать платье. Груди у нее оказались стоячие, красивые, с большими сосками. Новиков припал к ней, к своей Афродите, стал целовать, он изнемогал от желания, будто безусый юнец. И она — Ольга Николаевна оказалась женщиной опытной, бывалой.

Позже Новиков ревновал ее: и к бывшему сожителю, олигарху, и к другим, и всякий раз переживал, когда она ездила без него на разные фестивали и конференции. Воображал, да что воображал, знал буйный литературный народ. Сначала неумеренно пьют, говорят высокие слова, читают стихи, а потом… Любовь, вот что потом. Кто как, конечно. Но Ольга Николаевна не из смирных. Одно слово, богема…

В тот раз все было совершенно замечательно. Невообразимо, невозможно! «Сучка, сучка, — вспоминал он потом, и сердце начинало колотиться. — Сучка»! Но это — четверть века назад.

Она была умелая, жадная, баба что надо, так что к утру Новиков выдохся. Проснулся он поздно, с трудом разлепил глаза, опоздал к завтраку и едва не пропустил встречу с читателями. Да уж какая там встреча: Новиков был явно не в себе и нес, что называется, пургу. В гостиницу он вернулся к обеду и, как сумасшедший, с воскресшими силами кинулся в номер к Варвариной. Но, увы, Ольга Николаевна оказалась не одна. Рядом с ней на кровати сидел писатель Сергиенко, совершенно бездарный, к тому же имевший нехорошую репутацию тусовщика и волокиты. Новиков хотел с ним подраться, но тут увидел еще двоих. Вся компания сидела с сигаретами и распивала коньяк.

— А, Юрочка, — приветствовала Ольга Николаевна так, будто это не Новиков проснулся сегодня утром в ее постели, и поощрительно улыбнулась. — Вы знакомы?

— Слегка, — сквозь зубы процедил Новиков. — Александр Васильевич, автор знаменитого «Государева преступника»?

Книгу эту Сергиенко написал много лет назад. В свое время он учинил громкий скандал из-за того, что его роман, по отзывам весьма слабый, остался без премии, и с тех пор ничего не писал и не публиковал, но регулярно мелькал в разных литературных тусовках и всюду рассказывал, что вот-вот закончит нечто совершенно великое. Что, мол, раньше было нельзя, но он все равно секретно собирал материал.

Но что мог делать этот пьяница, балабол и бабник в обществе Ольги Николаевны? С какой стати она терпела его? До конца фестиваля раздосадованный Юрий Матвеевич не отходил от Варвариной ни на шаг. Сергиенко тоже крутился где-то рядом, но, слава богу, обошлось без драки, и предпочтение было оказано ему, Новикову, так что и вторая ночь была его, и третья тоже, и в Москву Новиков вернулся вымотанный до дна и отсыпался целые сутки.

С тех пор они периодически встречались в течение нескольких месяцев. Нельзя сказать, что их отношения сложились безоблачно, напротив, чем больше Новиков узнавал свою Венеру, тем больше колебался. Ольга Николаевна то хитро приближала его к себе, то не очень деликатно отдаляла. У нее наверняка существовала вторая жизнь, плотно закрытая от Новикова. Она, вероятно, как и он, тоже испытывала немалые сомнения. С ней вовсе не было так комфортно, как с какой-нибудь молоденькой поэтессочкой, которая таяла от одной мысли, что перед ней главный редактор известного журнала и лауреат и что он может напечатать ее стихи. Но, с другой стороны, Варварина была известная писательница, при деньгах, могла быть Новикову исключительно полезна, и — все эти девочки не стоили этой изощренной блудницы в постели. Новиков догадывался уже: вовсе не золотым своим пером всплыла Варварина на самый верх. И все ее фарисейство, все манерничанье, вся многозначительность — ну, нужно же было что-то выложить на стол. От этих мыслей Новиков испытывал нехорошую ревность, однако, странно, ревность не отталкивала, а совсем наоборот. Он рвался стать победителем, взнуздать эту дикую, хитрую, себялюбивую, так до конца и не объезженную кобылицу.

У Юрия Матвеевича, правда, бывали опасения, что он не справится с ней, что при случае, а случай всегда подвернется, эта женщина наставит ему рога, но, удивительно, это еще сильнее притягивало к ней — в этом заключался спортивный азарт, а может, и что-то болезненное, гипосексуальное, мазохистское. Он утешал себя: «Все мы имеем право на свои извращения!»

Юрий Матвеевич сильно колебался, а решилось все в один миг.

— Юра, — он почувствовал, что она волнуется, но взгляд ее был испытующим, холодным, они оба едва отдышались после очередной близости, в изнеможении упав на подушки, — Юра, меня приглашают во Францию. Премия, очень даже престижная. Приглашают… с супругом. Я, конечно, могу одна, но… Тебе очень подойдет фрак.

Дело было не во фраке и не во Франции. Новиков уже бывал у пожирателей лягушек, и даже не один раз. Видел и Версаль, и Лувр, и замки Луары, и гулял по Елисейским Полям. В первый раз возили еще в советское время, и он, Новиков, писал потом подробный отчет про себя и про других. Однако предложение было сделано и нужно было отвечать. А он, Новиков, вовсе не хотел Варварину обидеть. И тем более потерять.

Да, так, хотя казалось странно, были любовниками, и он печатал ее в своем журнале, и все равно: Варварина. Оля, Олечка, Оленька — в минуты тепла, а про себя по-прежнему Ольга Николаевна, что-то зациклилось в нем, какой-то рудиментарный механизм, уж очень давила авторитетом. Ей требовалось поклоняться, дарить цветы, требовалось восхищаться ее писульками, признавать ее гениальность. Рифейская Жорж Санд. Хотя он, Юрий Матвеевич, был на голову выше. В одну минуту мог расчеркать любой ее текст.

Характер у Варвариной был трудный. Нарцисс в юбке. Всю молодость терпела, ждала, плакала. Тихий ангел. Как кошечка, прятала до времени коготки. И вовсе не пером, не талантом… Но сучкой оставалась манящей и в свои почти пятьдесят. Знала, что еще недолго. Умна. Недаром вокруг нее всегда вились мужчины. И олигарх Катин, бывший ее — кто? Муж, любовник, содержатель, партнер? Ебарь? Разошлись, а все еще облизывался. Гарем развел, а с Варвариной в дружбе. Новиков никогда их не ловил, да и не мог бы, но что-то по-прежнему между ними было. Новиков видел его вблизи: мужчина как мужчина, длинношеий, как жираф, взгляд холодный, высокомерный. Так богатые смотрят на бедных, успешные — на неудачников. И этот, Сергиенко, тоже крутился вокруг нее. И другие. Как мухи на мед.

В Париже все было замечательно. Белые сорочки, фраки, речи, застолья, на книжной выставке очередь к Варвариной. «Да что ж она такое?» Новиков никак не мог взять в толк. Пишет бездарно, а… Ну точно, все точно про голого короля. Читателю можно всучить. Читатель купит и поставит на полку.

Главное, он, Новиков, стоял и улыбался.

В Париже первая кошка пробежала. Хотя нет, наверное, раньше.

— Я вижу, Юра, ты не рад за меня?

— Рад, — сказал он через силу и попытался улыбнуться. — Скромный муж великой жены.

— Нет, не рад. — Варварина серьезно обиделась. А между тем никогда не прочла ни один его рассказ, ни роман, тот самый, что Новиков много раз начинал и бросал. Тот самый, про Серебряный век, который он собирал буквально по крупицам. Правда, и он никогда не читал ей отрывки. Разве лишь однажды, в самом начале. И увидел: ей не интересно.

— Ты пишешь про Гумилева, а думаешь про себя.

«Вот язва так язва». Больше он читать ей не пытался.

Сам Новиков Варварину читал редко и с двойственным чувством: не глупа, продвинута, но о чем? Для чего? Ее бабья проза казалась Новикову искусственной и холодной. Ненастоящей. Придуманной. Литературный фианит по цене изумруда. Неужели критика не видит? Хотя уж кто-кто, а он-то знал: критики не существует больше. Существует обслуга. Коррупция не только во власти.

Они съехались. Это был настоящий марафон, многолетний, многотрудный. До того у Варвариной имелась двухкомнатка-малогабаритка, на большее олигарх не расщедрился. Съехались, сделали ремонт, расставили новую-старую мебель, книжные тома и — поняли, что чужие, но что больше уже никуда. Не оставалось ни сил, ни денег, и жалко трудов. Да и куда, зачем? С тех пор Новиков обитал в роскошном своем кабинете, а Ольга Николаевна облюбовала спальню с антикварным столом, за которым, по утверждению продавца, сам Евгений Боратынский писал свои романтические поэмы. Развесили на стенах мрачноватые картины передвижников. И только по понедельникам и пятницам…

В остальные дни они встречались на кухне и в огромной, с мебелью в стиле Людовика, гостиной-столовой, захламленной шкафами, книгами и старыми вещами, выбросить которые было некогда и жалко. Книгами, которые они никогда не прочтут, а хранить больше негде. В молодости, в другой жизни, Новиков, как и множество иных людей, коллекционировал книги, благо стоили они копейки. У него, как у члена Союза, имелся доступ к писательской лавке на Кузнецком Мосту, и он без особого разбора покупал все подряд. Юрий Матвеевич в некотором роде немалую часть жизни прожил при коммунизме: писательская книжная лавка, писательская поликлиника, дома отдыха писателей, писательские наборы с колбасой и икрой — отдельно по будням и к праздникам. Как-то на исходе той жизни Юрий Матвеевич получил даже пропуск в ателье ЦК. И если бы не рухнуло все, Новикову положено было в конце пути место на Новодевичьем кладбище. В крайнем случае — на Ваганьковском.

Но то — раньше. Сейчас же они с Ольгой Николаевной жили, можно сказать, в коммунальной квартире, где волей-неволей наблюдали друг за другом, как в стеклянном «Доме-2».

Новиков в этой жизни так и не обзавелся детьми, суетливые годы пролетели мимо. У Варвариной же имелась дочь, появившаяся на свет в городе цареубийства в те далекие дни, которые для Новикова навсегда остались тайной. Он сумел только выпытать, что в это гиблое время Варварина тихо прозябала в нищем издательстве, безнадежно пыталась печататься и думать не думала о Москве. Как полагал Новиков, была одной из тех девочек, которым несть числа в искусстве — от литературы до балета, — которые, словно бабочки, порхают из рук в руки профессиональных ловцов. Что Ольга Николаевна тоже, он не сомневался — ее соблазнил махровый критик, известный непримиримостью к противникам соцреализма. Она, правда, отрицала — утверждала, что будто бы это любовь. Но скоро все закончилось трагическим разрывом.

Что происходило потом, Ольга Николаевна не делилась с Новиковым никогда, десять лет ее рифейско-московской жизни словно поглотила черная дыра, длинное многоточие, где неотчетливо грезились литературные романы с литературными же генералами и лишь в самом конце многоточия чудесным образом материализовались олигарх Катин и финансово близкая к нему издательница Маша Шуткина, молодящаяся, очень влиятельная дама в черных очках и в черных же перчатках без пальцев.

Новиков знал только, что дочку Ольги Николаевны Настеньку вырастила бабушка вдали от тогда еще не знаменитой мамаши. И что, закончив институт, очень далекий от литературы — о родительской стезе обиженная Настенька и слышать не хотела, — Настенька, не попрощавшись с матерью, сбежала в Америку и вышла замуж за миллионера.

«Как Екатерина Первая, — мнилось иногда Новикову, когда он размышлял о супруге. — Так же из рук в руки… И стала императрицей… После олигарха Катина настоящая литературная богиня. А ведь и Крым и рым, через все прошла».

В самом деле, Катин все умел превращать в золото, как ослоухий Мидас[15]. А ведь сам — когда-то неудачливый режиссеришка, бомбила[16], катала[17], авторитет, как писали про него в интернете, но опять же, богема! Новорусский Мамонтов[18]. Любил и покровительствовал артистам. В новое время он перебесился и вырос на обмене и обналичке, а в приватизацию задешево скупил активы.

И насчет махрового критика Новиков навел справки. К тому времени бывший сердцеед уже лет десять как умер. Рассказывали, что порядочная сволочь, выслуживался, на том и сделал карьеру. И насчет Синявского с Даниэлем, и насчет Солженицына, и даже Любимова и Нуреева — про всех писал и ничего, в перестройку перестроился и стал очень даже прогрессивным.

…К семидесяти он устал, Новиков, устал. Усталость накапливалась долго, давно, но вот как-то сразу… Тело еще оставалось крепким, но душа… С душой явно творилось неладное. Жизнь, можно сказать, прожита зря — пустая жизнь — ничего после него не останется. И Ольга Николаевна не та, чужая, всегда была чужая. И сил нет разойтись, да и незачем…

Вчера только уехала в Германию выступать. Не попрощались, как чужие…

Но если подумать, то и сказать-то ей нечего. Эгоцентрична, только о себе и говорит. Но и ему, Новикову, нечего. Все оказалось не то. Все, что происходило после Литинститута. И писал — не то, так ведь и не дали бы написать то. Но и не знал, не умел. Вот Лиля, она знала. Тут не как писать главное, это многие умеют: излагать свои маленькие мысли. Тут ведь что писать. Вот что важно, о чем, что ты есть сам.

Все промелькнуло, очень быстро промелькнуло. А роман не дописан. И сил нет. И вдохновения нет. И читателей нет. Люди перестали читать. А зачем? Кто такие писатели, чтобы поучать? Литература — жалкое подобие жизни…

Из пены сирени рождается лето,

из первого слова — строка…

Юрий Матвеевич оторопело посмотрел на бумагу. Это Эльмира Антоновна постаралась. Подсунула. Старая дева терпеливо читала все. И иногда находила бриллианты — из сора, из почты, из самотека.

Новые, молодые ее не заменят. Им скучно это все. У них нет этого адского терпения. Этой любви…

А стихи хороши. Кто она, эта незнакомка из Сызрани? Молода? Красива? Печаталась? Что она слышала о нем, Новикове, в своей тихой провинции? Быть может, он для нее бог? Может, она думает, что в Москве живут боги? Гении? Что в Москве нет ни интриг, ни сплетен, что там особенные люди? И он, Новиков, особенный, что к нему ничего не пристало? Не слышала здешних шепотков?

Новикову хотелось, чтобы она была красива. Чтобы не замужем. Чтобы…

Он знал, что все это глупо, что все — поздно, что ничего из этого не выйдет, что он не избавится от Варвариной, но… Он не мог запретить себе мечтать.

…Начать все сначала. Пусть он недостоин, пусть стар, пусть совсем не хороший человек. Грешен. Но другие разве лучше?..

Все заново. Все с чистого листа. Новикову непременно захотелось ее увидеть…

Больше ничего. Увидеть. Такие стихи!

Следовательно, душа у нее нежная, тонкая, поэтическая. Это вам не камни, фарцовщики, битники, хипстеры… Не брутальная проза Ольги Николаевны.

Возвышенная натура. Быть может, одинокая. Как он, Новиков.

— Будем печатать, — распорядился Юрий Матвеевич и, чего никогда не делал, сам написал незнакомке:

«Ваши стихи произвели огромное впечатление. Должен сознаться, я давно не испытывал ничего подобного. Планируем напечатать их в ближайшем номере. Просьба срочно прислать Вашу фотографию и Вашу краткую литературную биографию. И, если можете, пришлите еще стихи».

Юрию Матвеевичу хотелось узнать о ней как можно больше, прежде всего, замужем ли она и сколько ей лет. Он долго сидел над письмом, но спрашивать напрямую казалось неприлично, и он не решился. И само письмо получилось слишком деловое, сдержанное. Он хотел бы написать совсем иначе, но не знал как.

Ответ пришел на следующий день. Удивительно, но все это время Юрий Матвеевич, чего никогда с ним не случалось, испытывал сильное волнение, он, словно мальчишка, ждал ее ответ, мечтал о ней и сам же смеялся над собой. И опять-таки, сам же и поставил себе диагноз: влюблен. Но вовсе не так, как влюбляются мальчишки, бескорыстно и бездумно. Он влюблен был от одиночества, от неустроенности собственной жизни, от того, что до сих пор жил не так, как бы ему теперь хотелось. От того, что Ольга Николаевна не любит его, да и не любила, она вообще не умеет любить, и он тоже не любит ее. Когда-то был секс, но давно закончился, превратился в медицинскую процедуру.

Вот прожил жизнь, а — никого. Многие из окружающих зависят от него, он окружен уважением и почетом, казалось бы, все у него в порядке, известный литератор, а… Если посмотреть правде в глаза — не нужен никому. Умрет, и на следующий день забудут.

Юлия Савченко — так звали поэтессу из Сызрани — прислала, как просил Новиков, фото и биографию. И еще письмо. Очень вежливо благодарила и обещала прислать новые стихи. И не только стихи, но еще и эссе о ныне здравствующих и ушедших поэтах. Одно эссе — про Фета — она вложила отдельным файлом. Новиков прочел и был потрясен: Фет и Мария Лазич, смерть девушки, страдание и несчастная, безвыходная, трагическая любовь — он, конечно, все это знал, но как она написала!..

Чуть успокоившись, Новиков почувствовал легкую досаду за ее романтический взгляд. Фет — вне критики, святой? Сентиментальный, рассудочный немец. Немецкая кровь. Довел девушку до самоубийства и пишет. Страдает. «А сам, сам? — Новиков почувствовал отвращение к себе. — Тоже немец?»

Одно было очевидно, что Юлия не простая провинциалка, не просто стихи пишет, как другие. Однако ее не слишком печатают. И что в провинции она страдает от невостребованности. «Проблема небольших городов — там нет места большому таланту. Оттуда бежать нужно», — Новиков не знал, должен ли он радоваться или печалиться.

Но, главное, фото. Юлия оказалась красива. С золотыми кудрями, с голубыми глазами, с чуть вздернутым носиком. Тонкие наманикюренные пальцы держали микрофон. Так хороша, что Новиков почувствовал стеснение в сердце. Услышал голос: чистое серебро. Представил, как она читает. На фото ей лет тридцать пять — сорок. А может, меньше. Но… Это могло быть старое фото.

Из биографии Новиков выяснил, что она журналистка и автор четырнадцати книг. Наверное, не очень молодая.

«Чего ты хочешь, Юра? — спросил он себя. — Чтобы ей было двадцать лет? Или двадцать пять?»

Нет, двадцать лет было бы слишком. Он не мог представить, что станет делать с двадцатилетней. Тем более сейчас они совсем другие. Прагматичные. А он не олигарх…

Лет сорок-пятьдесят, или чуть больше, было б идеально для него. В бальзаковском возрасте женщины в самом соку. И без предрассудков…

Про мужа она не упомянула. Да и с какой стати? Юрий Матвеевич залез в интернет и долго искал — с интернетом он был на «вы». Наконец нашел Юлию Савченко. Среди Савченко с именем Юлия имелось аж три поэтессы, но свою Новиков узнал сразу!

Любовь — не когда прожигает огнем,

когда проживают подолгу вдвоем,

когда унимается то, что трясло,

когда понимается все с полусло…

Любовь — когда тапочки, чай и очки,

когда близко-близко родные зрачки.

Когда не срывают одежд, не крадут —

Во сне укрывают теплей от простуд.

Когда замечаешь: белеет висок,

когда оставляешь получше кусок,

когда не стенанья, не розы к ногам,

а ловишь дыханье в ночи по губам.

Любовь — когда нету ни дня, чтобы врозь,

когда прорастаешь друг в друга насквозь,

когда словно слиты в один монолит,

и больно, когда у другого болит.

Сомнений у Новикова почти не оставалось. Едва ли такое можно придумать! Он почувствовал зависть, потому что у него никогда ничего подобного не было. Были женщины, много, а — не было…

Но ведь такая не изменит, не уйдет от мужа, не кинется на шею другому оттого, что он главный редактор. Тем более бездумно. Ни за какие коврижки. Она, может, и в своей Сызрани сидит из-за мужа. Она не уедет в Москву, будет охранять свое гнездышко. Своего…

Но кто же он, этот счастливчик?

Счастливчик? Однако:

Твой бедный разум, неподвластный фразам,

напоминает жаркий и бессвязный

тот бред, что ты шептал мне по ночам,

когда мы были молоды, безумны,

и страсти огнедышащий Везувий

объятья наши грешные венчал.

Во мне ты видишь маму или дочку,

и каждый день — подарок и отсрочка,

но мы теперь — навеки визави,

я не уйду, я буду близко, тесно,

я дочь твоя, и мать, сестра, невеста,

зови, как хочешь, лишь зови, зови…

О ком это она, о муже? Новиков не решился спросить. Он знал: все со временем разъяснится.

В конце года, то есть всего через пару месяцев, лучшие авторы журнала выступали на радио, и Юрий Матвеевич пригласил Юлию в Москву. Сам. Лично. Он жаждал ее увидеть! Услышать! Новикову плохо было одному…

В это самое время у Ольги Николаевны вышла новая книга, и на книжной выставке ее торжественно презентовали. Во главе стола сидела сама Шуткина, в неизменных черных очках и в черных, без пальцев, перчатках. Новиков обязан был присутствовать, но — один, один… Верно говорят, что одиночество особенно тяжко на людях. Между тем Юрий Матвеевич тихо начинал ненавидеть Шуткину: от нее зависело напечатать новиковские рассказы и тем самым пропустить Новикова в классики.

Ольга Николаевна радовалась, как девочка. Новиков читал это по ее глазам. На сей раз это был исторический роман из рифейской старины, в котором правды содержалось не больше, чем золота в медных монетах, — Варварина терпеть не могла рыться в архивах. Но какое это имело значение? Кому нужна правда? Намного важнее казалось то, что Варварина снова замахивалась на Премию, тем более что Маша Шуткина выступала одним из главных учредителей этой самой Премии.

С Машей у Новикова имелись свои счеты: когда-то — он не был еще главным редактором — Новиков помог ей напечататься в журнале. Но Маша Шуткина оказалась на редкость неблагодарной. Вот и на сей раз слукавила старая карга: сама подошла к Новикову — неудобно было не подойти — и протянула руку в перчатке с голыми костлявыми пальцами.

— Значит, Юрий Матвеевич, печатаетесь у конкурентов?

Новикову неудобно показалось ее уличить. Много лет, пока всерьез не обиделся, искал он подступы к этой шапокляк. От отчаянья, было дело, даже письмо написал, но она не ответила. Вдвойне обидно: Ольга Николаевна то ли не смогла, то ли не захотела ничего сделать. Ларчик между тем открывался просто: стихи Шуткиной, которые Новиков протолкнул, были как она сама, бесцветные и сухие, словно осенняя трава, настолько, что неподкупная Эльмира Антоновна после этого не здоровалась с Юрием Матвеевичем целый год. Так вот, как-то в легком подпитии Новиков ляпнул об этом с юморком, и доброхоты тотчас же донесли. С тех пор Шуткина много лет демонстративно держала дистанцию. Она и сейчас наверняка только делала вид. Маша Шуткина никогда ничего не забывала.

На выставке Новиков особенно почувствовал свое одиночество. К нему подходили, жали руки, с ним заговаривали, даже заискивали, особенно молодые, малознакомые, но он, как никогда остро, чувствовал фальшь…

А в этой, из Сызрани, Юлии, в ней издали ощущалась чистота. Редкая в наше время искренность, неиспорченность. Она вдалеке от всяких столичных дрязг. От сплетен. Она — другая, из другого теста. Такая не обманет, не станет лгать. В ее стихах не ощущается притворства. Новиков уверен был, что не ошибся, к своим семидесяти он считал себя душеведом.

Увы, Юлия не смогла приехать в Москву. Написала, что давно не выезжает из-за мужа. Муж ее, Дмитрий, в прошлом журналист и писатель, написал несколько очень неплохих книг, но он давно страдал гипертонией, и из-за скандала в областной организации (все из-за денег, как всегда, в этот раз у писателей украли гранты) у него случился инсульт. С тех пор Дмитрий лежит дома, у него повышенное внутричерепное давление, нарушения психики, он ничего не помнит и едва, только с ее помощью, передвигается по квартире. Юлии одной приходится смотреть за мужем, лишь изредка помогает сестра Дмитрия, но она работает и у нее семья, дети и внуки, а оставить Диму одного надолго нельзя. Он всякий раз падает, и он такой тяжелый, что она не может его поднять. Приходится вызывать то МЧС, то скорую помощь. Врачи вначале назначали инъекции, но Диме лучше не становилось, наоборот, все хуже и хуже, и Юлия уже шесть лет никуда не ездит.

За последние годы она стала лауреатом несколько премий, сообщала Юлия, и она ведет блог — читателей не очень много, бóльшую часть времени приходится посвящать мужу, пишет она больше по ночам. И даже получить свои дипломы не может, хотя ее везде зовут. И денег совсем нет, хорошо хоть, что стала получать пенсию, и она очень благодарна, что публикацию в журнале оплатили, но все равно все уходит на лекарства. Какие-то лекарства мужу дают бесплатно, но это не совсем те, которые нужны. Так что, увы, приехать она не сможет, просит ее простить, хотя очень бы хотелось выступить на радио. Ей очень неудобно, что он, известный столичный писатель и главный редактор, ее приглашает, а она никак не может приехать и, наверное, долго еще не сможет. И что она, Юлия, прочла последнюю книгу рассказов Новикова, и книга ей очень понравилась, теперь она с нетерпением ждет его роман про Серебряный век, о котором он говорил в своем недавнем интервью.

Письмо оказалось длинное, Юлии требовалось выговориться, очень может быть, что у нее никого не было близких, кому уткнуться в грудь и порыдать, и вот он, Новиков. Две одинокие души. Она со своей сверхъестественной проницательностью уловила его одиночество — в его рассказах. Ни один критик не заметил, все писали о другом, а она…

Но Юлия, судя по всему, очень любит своего мужа. Или — раньше любила? Пишет в стихах, что штопала ему носки. Кто штопает сейчас носки? Это ведь какая бедность, это только в Советском Союзе штопали… Что моет его и ухаживает за ним, быть может, кормит с ложечки. Но любить? Да можно ли любить такого глубокого инвалида? Или только жалеет? Ностальгия по прошлому?

В сущности, это все не так важно. Не о нем, Новикове, думает сейчас Юлия. Он угадывал это по отдельным деталям, словам и очень огорчался. Между ними было несколько очень хороших писем: о поэзии, о литературе, о людях. Юлия постепенно открывалась — всего лишь несколько теплых писем, не больше…

Юрий Матвеевич попытался представить, что произойдет, если, не дай бог, такое случится с ним. Что станет делать Ольга Николаевна? Наймет сиделку? Отправит в больницу или в дом престарелых? Слава богу, в последнее время появились очень приличные дома престарелых для богатых. Но разве они с Ольгой Николаевной богатые? Даже Ольга Николаевна — при всей своей знаменитости. Новиков не знал, сколько у нее денег. По его расчетам выходило, что не так уж много. Разве что ей подкидывает олигарх Катин. Зато знал, что Ольга Николаевна тарелку лишний раз не помоет. А уж он, главный редактор, почти нищий. Оттого в литературе чудовищная коррупция. Все продается и все продаются — за очень небольшие деньги. Книги писать — это вам не в банке работать. Это раньше, в советское время, писатели жили как при коммунизме. Продавали душу и жили припеваючи. И вот — итог…

Нет, лучше обо всем этом было не думать.

Новиков написал ответное письмо Юлии:

«Дорогая, милая Юлия! Я потрясен тем, что Вы мне сообщили. Увы, наша жизнь очень плохо устроена, бездумно, будто ничего с нами не может произойти. Все мы похожи на страусов, прячущих головы в песок, и, если все же происходит, мы оказываемся беззащитными перед судьбой. Наша медицина не приспособлена к тяжелым болезням, к уходу. Все ложится на рядовых граждан.

Я восторгаюсь Вами, Вашим мужеством и Вашей преданностью. Может быть, я чем-то смогу Вам помочь? Прислать денег? Помочь с врачами, хотя не знаю как. Сызрань небольшой город, и медицина у вас наверняка не самая лучшая. Вы всегда можете рассчитывать на меня.

Все же, несмотря ни на что, мне очень хочется Вас увидеть. Говорить с Вами. Слушать Ваши стихи. Они такие теплые, добрые. И талантливые. Возможно, Вы все-таки смогли бы на день-другой вырваться? Я мог бы устроить Вам встречу с читателями или выступление на радио.

И еще: можно мне звать Вас просто Юля? Не Юлия, хотя звучит это очень красиво, а — Юля? И — на “ты”?

Ваш (до разрешения) Юрий».

Ответное письмо пришло в тот же день. Юлия разрешала обращаться на «ты» и сама впервые написала Новикову «ты». Благодарила его за теплое письмо, но от денег и от помощи отказалась. У нее все есть. Они с Дмитрием всегда жили скромно и в прошлой жизни отложили немного денег. Муж заведовал большим клубом, где выступали многие известные артисты. Правда, в девяностые годы они, как и большинство людей, все свои сбережения потеряли, но потом дела пошли лучше.

Но самое главное, Юлия написала, что тоже хотела бы его, Новикова, видеть, только не сейчас, сейчас она никак не может, но когда-нибудь потом. И еще: желала ему побыстрее закончить замечательный роман про Серебряный век. Она, Юля, когда-то очень увлекалась поэтами Серебряного века, да и сейчас их очень любит. «Когда мне грустно и плохо, они приходят ко мне на помощь» — написала она. И сообщила, что в разное время написала о гениях Серебряного века несколько эссе: о Мережковском и Гиппиус, о Николае Гумилеве, о Мандельштаме и Блоке — и что давно собирается писать о Ходасевиче.

«Серебряный век, в действительности несколько десятилетий, последних, трагических, накануне и во время катастрофы, когда прежний мир рухнул, а новый, жестокий, плебейский, родился в крови и во зле. Поэты, как самые чувствительные, ощутили приближение катастрофы раньше всех и все, почти все, погибли, как погибают бабочки и стрекозы с наступлением холодов. Гумилев, Мандельштам, Блок, Есенин, Цветаева, даже Маяковский — ни один из них не умер собственной, естественной смертью, не дожил до преклонных лет. Но и судьбы тех, кто не наложил на себя руки, не сошел с ума, не спился и не был убит — Ахматовой, Мережковского, Гиппиус, Пастернака, Мариенгофа, Ходасевича, — оказались почти столь же трагическими: до конца жизни им предстояла эмиграция, внутренняя или внешняя. Новый мир не принял поэтов Серебряного века, и они, за малым исключением, не приняли этот новый мир, построенный на обмане и крови, мир иллюзорных надежд», — написала Юля. А Новиков поразился совпадению их мыслей и чувств. Именно так, почти теми же словами, собирался он завершить свою незаконченную книгу.

Одно эссе, о Гумилеве, Юля вложила в электронный файл — и снова Новиков был восхищен. И тем, как Юля рассказывала о жизни поэта, так, будто прожила ее где-то рядом: об африканских путешествиях Гумилева, о любви и расставании с Ахматовой, о несуществовавшем, выдуманном заговоре Таганцева, — и тем, как глубоко и точно цитировала его стихи. Как ни странно, для Новикова это стало открытием: он очень неплохо знал биографию Гумилева, в свое время в Литинституте он написал работу по имажинизму, но вот стихи поэта он знал мало, да и то, что знал когда-то, помнил уже слабо. Но, пожалуй, не меньше, чем стихи Гумилева, поразило Новикова Юлино знание эпохи: умерший век оживал во множестве ярких, противоречивых деталей, обретал плоть, агонизировал, жизнь словно подходила к обрыву… «Безумству храбрых поем мы песню»[19] — «безумство храбрых» оборачивалось кровью, насилием, ужасом, махновскими тачанками и буденновскими погромами…

Будь Юля решительней и амбициозней, она могла бы стать замечательной романисткой, намного талантливей Варвариной. Но куда бы она понесла свои сочинения в маленькой Сызрани? А если бы понесла, кто стал бы их читать? В его собственном журнале в советское время работали двенадцать ридеров и еще очень грамотные люди на непостоянной основе, совместители, а сейчас на прозе оставался один верный старый Руслан, и непонятно было, кем его заменить, когда он уйдет.

Новиков сразу же опубликовал Юлино эссе в своем журнале. Ему очень хотелось сделать ей приятное. И снова написал ей — и что он в полном восторге, что было сущей правдой, и что по-прежнему мечтает встретиться с ней.

Ждать ответа на сей раз пришлось несколько дней, и Новиков совершенно извелся. Стал бояться, что Юлия не ответит. Ведь могла же она что-то почувствовать. Он, пожалуй, написал слишком смело, нетерпение сердца его подвело.

Юрий Матвеевич вынужден был признать: влюбился, как школьник. Глупо и безнадежно, смешно. Влюбился не в живую женщину — он никогда не видел Юлию, — влюбился в фотографию, бог знает какого года, в женщину неизвестного возраста. Сколько ей — пятьдесят пять? Шестьдесят? Больше? Он знал только, что она была красива. А сейчас? Сохранилась красота или, как осенние листья, облетела? Одно только он знал твердо: она образованна и талантлива, и у нее очень тонкая душа. И еще, главное, Юрию Матвеевичу интересно было с ней.

«А может, она все поняла, догадалась и теперь вьет из меня веревки?» — Юрий Матвеевич был от природы недоверчив, да и жизненный опыт не усиливал его доверие к людям. «Нет, нет, не может быть, в этот раз я не мог ошибиться. Юля — чистая душа», — стал он успокаивать себя.

«Ну и пусть, — решил он через минуту. — На все Божья воля». В самом деле, от него ничего не зависело. Он решил покориться.

В новом письме, которое пришло через несколько дней, Юля снова прислала эссе, в этот раз о Мандельштаме, и трогательно написала, что «поэты умирают, поэтов убивают, но поэзия бессмертна». И коротко приписала, что очень хочет с ним встретиться, но что это невозможно.

«Пока невозможно», — добавила она и объяснила, почему целых несколько дней не отвечала. Оказалось, что муж ее упал на пол, и у него не было сил подняться, а она не могла его поднять, он очень тяжелый. Пришлось вызывать МЧС. И все последующие дни Юля сидела возле него, боялась, что он простудился и заболеет или снова упадет с кровати.

Новиков окончательно потерял голову. С одной стороны, он понимал, что все в их отношениях безнадежно и что нет никакого выхода, но с другой — странное нетерпение овладело им и заставляло несбыточно надеяться. Ее муж, Дмитрий, которому Юля отдавала силы, мог умереть, но ведь мог умереть и он, Новиков. Их обоих, мнилось ему, в недалекой перспективе дожидался Харон. Только Юля обязана была жить, без нее не сможет жить Дмитрий. Как ни странно, в этих своих расчетах Новиков совершенно игнорировал Ольгу Николаевну, хотя именно от нее зависело немало.

Новиков, конечно, этими мыслями не делился, хотя каждый день писал Юле письма, и она отвечала ему. Но в письмах они не касались быта и не обсуждали свои отношения. Писали о литературе, об искусстве, про Серебряный век, о путешествиях — очень скоро Новиков выяснил, что на самом деле Юля мало где бывала. В советское время не выпускали за границу, а потом, в девяностые, шла борьба за существование и было не до того. Тысячи интеллигентных людей, образованных, тех самых, что выступали за перемены и поддерживали демократов, оказались на мели. Увы, и Юля с мужем стали одними из этих людей. По интеллекту, по знаниям, по таланту они заслуживали много большего, Юлин муж Дмитрий написал целых две диссертации, но, увы, не для себя. Для новых русских. Настоящие интеллигенты редко бывают практичными…

Под влиянием Юли Новиков только сейчас задумался, сколь скудна и несправедлива российская жизнь, особенно в небольших городах. Среди Юлиных друзей присутствовало несколько писателей и поэтов. Это были странные люди, не от мира сего, Новиков постепенно с ними познакомился и, с Юлиной руки, начал печатать, однако они буквально прозябали в провинции, существовали в полной нищете. Один из них, особенно талантливый, работал, как в свое время Платонов, дворником, другой по старой диссидентской привычке служил истопником.

«Да стоит ли таких жертв литература? — возмущался Новиков. — И ведь кто их гнобит? Люди бездарные, серые…» Он сам, Новиков, на их месте давно бы бросил писать, сбежал бы хоть на край света, как сбежал в свое время Довлатов.

Уж Новиков-то знал, что и здесь, в Москве, литература — полоса почти непреодолимых препятствий. Зона особенного неблагоприятствования. Что и здесь — круговая порука. И что вовсе не талант, совсем не талант, что-то совсем иное определяет писательскую судьбу.

Новиков давно удивлялся, отчего тысячи людей продолжают писать? Зачем, кому это нужно? Просто выразить себя? Или, как мулы, мечтают о славе? Но эти люди элементарно не понимают механику, не представляют, как устроена литература. Увы, беда заключалась в том, что и он, Новиков, все меньше представлял.

В действительности Новиков не знал, что делать дальше. Конечно, Юля красива и талантлива — Бог всем наградил ее, кроме детей, — Юрию Матвеевичу очень интересно было с ней, много лет уже не было у него близкого собеседника, а тут в каждом письме открывалось новое, теплое, созвучное ему, он словно заряжался от Юли и сам становился лучше, она разгоняла его хандру. Это был настоящий роман, пусть заочный, платонический, но — роман; сердца их бились в унисон, в каждом слове — душевная близость и — страсть? Страсть они тщательно скрывали, не позволяли себе ни единого слова, но — страсть все равно прорывалась: в невинном «целую», «обнимаю», «с теплом». Слова приобретали тайный смысл, все было совсем не то, что с Варвариной. С Ольгой Николаевной все давно выгорело дотла, и много лет им было пусто и неинтересно друг с другом. Они и закрывались по своим комнатам, и разъезжали давно отдельно, и только по понедельникам и пятницам… И то все реже. В последнее время Юрий Матвеевич старался уклоняться от ночных встреч, и Ольга Николаевна отвечала Новикову тем же. Даже в Америку к дочке, когда наконец дождалась приглашения, Варварина ездила одна.

Новиков упорно мечтал о встрече. Его неудержимо влекло к Юле. И в то же время он боялся разочароваться — все фотографии, которые Юрий Матвеевич нашел в интернете, наверняка были старые, скорее всего, двадцатилетней давности, а может, и больше. Новые фото Юля тщательно скрывала. Она, словно великая актриса, жила в своем волшебном замке из грез, в прошлом, в поэзии, в литературе, так что Новиков не мог разобраться, какую Юлю он любит: прежнюю или нынешнюю? Реальную или сотканную из мечты?

Новиков знал только, что Юля вышла на пенсию. Но когда? Он не решился у нее спросить.

Вообще все было непонятно. Что делать с ее мужем? К чести Новикова, он тотчас одернул себя: Юля мужа никогда не оставит, да и думать об этом грешно. «Не думать», — велел он себе. Но, если бы вдруг им удалось соединиться, где бы они стали жить? Уехать в Сызрань? Бросить журнал? Но в Сызрани, наверное, и врачей приличных нет, а он, Новиков, разменял восьмой десяток. Здоровье начинало шалить, необходимо было думать о будущем. И знакомых в Сызрани у него нет. Переехать в Сызрань — это все равно что поселиться на необитаемом острове.

Перевезти Юлю в Москву? Но куда? Поселиться с Ольгой Николаевной? Но Юля никогда не согласится. А про Ольгу Николаевну не стоило и мечтать. Делить квартиру? Но это на годы, быстрее и легче умереть. Это в советское время главному редактору дали бы квартиру: номенклатура. Правда, без скандала бы не обошлось, выговор по партийной линии был обеспечен. Ну да бог с ним, с выговором, все равно разводились и женились на молодых, на секретаршах. Но то — в советское время, а сейчас он никому не нужен.

Новиков не знал, что делать, но все равно он хотел ее увидеть!

Да, старость — несчастливая вещь. Горькая. Сам Лев Толстой был вынужден бежать из дома — из-за завещания. А уж король Лир… А что король Лир? Взбалмошный старик, полусумасшедший…

Но он хотел видеть Юлю. Что толкало его? Любовь? Одиночество? Новиков не знал что…

Он придумал поездку в Самару. Там Юрий Матвеевич должен был выступить на конференции. А уж из Самары рукой подать…

В Сызрань Новиков приехал поздно вечером. Остановился в гостинице. «Еще не поздно», — подумал он. Еще можно было бежать. В самом деле, чего он ждет, чего хочет? Разве не знает, что это невозможно? Что — авантюра. Так с ним случалось иногда. Как-то в молодости он собирался прыгнуть с парашютом, но в последний момент силы оставили его… И с Лилей тоже. Не устоял перед этими…

Новикову не спалось. Завтра… Нет, уже сегодня… Задремал он только перед рассветом. Проснулся поздно, усталый от сновидений, разбитый, с трудом пришел в себя, долго не мог решиться, но наконец, сделав над собой усилие, позвонил. И тотчас почувствовал глухие, неровные удары сердца, оно чуть не выскакивало из груди, голос предательски дрожал. Но Юля будто ждала его. Она сразу засуетилась, всплеснула руками — Новиков очень явственно это представил.

— Ты? Здесь? Я будто чувствовала. Не могла спать. Я вообще сплю очень мало. Но я не могу пригласить домой. У меня не убрано. И я не в порядке. И — Дима, он не привык к чужим, — голос у нее был растерянный, прерывистый, она будто задыхалась. Совсем не тот голос, что в Ютубе.

— Нет, нет, не надо к тебе, — испугался Новиков. — Давай лучше посидим в кафе.

— Только мне нужно привести в порядок мужа, — сказала она. — И себя тоже. Я ужасно выгляжу сегодня. Почему ты… — она, наверное, хотела сказать «не предупредил», но передумала. — Зачем ты? Где ты остановился?

— В гостинице.

— Ах да, ты, кажется, говорил. Я никак не смогу раньше двух. Я должна вызвать Димину сестру.

— Я подожду. — Новиков почувствовал облегчение, но тотчас вслед за этим что-то больно кольнуло его. Что дальше, если она на несколько часов не может оставить мужа? Совершеннейшая авантюра. А чего он, собственно, ожидал? Да, чего? — Я подожду, — повторил Новиков.

В два часа, как и договорились, они встретились у дома купца Стерлядкина, одной из главных достопримечательностей города. Юля по-прежнему была красива, совсем как на фотографиях. Милые, мягкие, интеллигентные черты. Морщинки, но что такое морщинки? Прическа, маникюр — Новиков догадался, что ради него Юля только что сходила в парикмахерскую. Одета, правда, скромно. Платье то самое, в котором снялась на концерте много лет назад. Но, значит, с тех пор не поправилась.

— Давай прогуляемся по городу, — предложил Новиков. — А потом зайдем в ресторан, пообедаем.

— Хорошо, — покорно согласилась Юля. — Я очень много лет не была в ресторане.

Они гуляли по городу и говорили о разных мелочах, не о главном. Юля читала Новикову стихи. Свои и Есенина, Мандельштама, Цветаевой. Как ни странно, многие Новиков не знал. Когда он учился, Мандельштам оставался под запретом. И Цветаева с Пастернаком до некоторой степени. Еще не утих тогда скандал с «Доктором Живаго». А потом Новикову стало не до стихов.

Юлин голос… До чего же красивый, мелодичный был у нее голос! Необыкновенно выразительный, волнующий голос, который он столько раз слышал в Ютубе, который возбуждал его, сводил с ума, рождал желание. Он взял Юлю за руку, прижал к себе. Она не отстранялась. Они вошли в ресторан.

— Юля, — начал Новиков, когда они чокнулись, — Юлечка, ты самая близкая мне. Единственная. Данная Богом. Я смотрю на тебя и думаю, что ты — ангел. О, как я хотел бы быть с тобой. Отчего мы не встретились раньше? Разве это справедливо?

Новиков заметил, как она съежилась, словно стала меньше. Ее щеки стали пунцовыми. «Давление», — подумал он.

— Не нужно, — простонала она. — Не нужно говорить об этом. Я тоже… люблю тебя… как друга, — поспешно добавила она. — Хотела бы любить. У меня никого нет… кроме тебя и мужа, Димы. Мы с ним очень были близки, очень. — Новикову показалось, что в глазах у нее стоят слезы.

— Что же делать? — спросил он.

— Ты ведь тоже женат, — сказала она. — И жена у тебя знаменитая.

— Это странный брак. Не настоящий, — отвечал Новиков. — А настоящая — ты.

— Да, — согласилась Юля. — Но что же делать? Я другому отдана и буду век ему верна. Дима не виноват, что так случилось. Это может быть с каждым. Может быть, когда-нибудь.

«Нет, — подумал Новиков. — Я не дождусь. Мне уже семьдесят. Слишком поздно».

— Мы не могли встретиться с тобой раньше? — спросил он.

— Шансов было очень мало, — подтвердила она.

— И теперь… Разве что на небесах, в другой жизни. Или в стихах. Но я не умею писать стихи, — вздохнул он.

Юрий Матвеевич взял Юлю за руки. Руки у нее оказались очень нежные, несмотря на нелегкую домашнюю работу. Он наклонился к ней и поцеловал — нежным, ласковым, долгим поцелуем, в котором столько было и любви, и отчаянья.

— Да, в стихах, — прошептал Новиков. — В стихах…

Новиков почувствовал, что из глаз у него текут слезы.

Он взглянул на Юлю. Глаза у нее тоже были мокрые.

2018, весна — лето

Фифочка

Заглянув после долгого перерыва в «Фейсбук», Владимир Левин обнаружил коротенькое письмецо, скорее даже записку от Леночки Фельдман. Он с волнением перечел ее несколько раз, хотя читать было практически нечего, никакой информации о Леночке записка не содержала:

«Здравствуйте, Владимир Ильич!

Случайно узнала, что вам исполнилось шестьдесят пять лет!

Поздравляю! Летом собираюсь в Москву. Очень хочу увидеться.

Лена Фельдман».

Владимир Ильич! С каких это пор Владимир Ильич? Но — он тоже хотел ее увидеть! За двадцать пять лет, что минули с их последней встречи, Владимир Левин не раз вспоминал Леночку, не раз мечтал обнять ее, прижать к себе, обладать ею, как прежде. Воспоминания Левина были исключительно теплые, светлые, будто никогда ни одного пятнышка не проскользнуло между ними.

Несколько месяцев счастья… Счастливого, безумного секса, необыкновенного… Он был благодарен Леночке…

О, это было чудеснейшее рандеву, невероятное, неповторимое, нежданный подарок судьбы, какой выпадает лишь раз в жизни. Владимир Ильич представил Леночку обнаженной на пустынном морском берегу. С нее, будто с прекрасной нимфы, каплями стекала вода. Никогда, ни до, ни после, не встречал он такой завораживающей чувственности, такой всепобеждающей красоты, несмотря на то что уже не один год знал Леночку. Она словно нарочно соблазняла его, словно дразнила и призывала — и он все больше сходил с ума, все больше терял голову. Он овладел ею прямо на песке, и потом снова, и снова — при этом они оба знали, что в этой жизни у них осталась лишь короткая ночь, что это в последний раз, в самый последний, а завтра приедет Миша и все закончится. Леночка останется с другим, с этим самым Мишей, а он, Левин, должен будет уехать навсегда.

Роза Михайловна хитро поглядывала на них, она, конечно, все понимала, да и что тут было не понять — она давно смирилась с Леночкиным вольным нравом — это была тонкая и очень умная женщина, актриса, исключительно красивая в свои пятьдесят. Левин никогда не видел ее на сцене, но, с Леночкиных слов, Роза Михайловна была чрезвычайно талантлива и много лет играла главные женские роли, пока не развелась с отцом. Леночка как две капли была похожа на нее. Такая же красивая, такая же божественная фигура, такая же жадная до мужчин…

В соседней комнате плакал ребенок, и Леночка вставала, кормила девочку грудью, а Левин лежал, с нетерпением ожидая её возвращения. Горизонт чуть светлел. Левин подошел к окну и отдернул штору: на востоке выплывало из-за гор огромное красное солнце. Совсем как бог Ра из школьных учебников. Ему показалось, что солнце в самом деле находилось в колеснице, запряженной в четверку невидимых лошадей.

Миша сам привез его на эту сказочную виллу с садом среди песков у самого Средиземного моря. Наверное, в таком же саду, Эдемском, и согрешили когда-то Адам и Ева…

…Вскоре кто-то позвонил, какой-то мужчина, о чем-то Миша разговаривал с ним по телефону, потом торопливо собрался и уехал, словно нарочно устроив им невероятные каникулы.

Миша, конечно, догадывался, не мог не догадываться. И тогда, и раньше. Но ревнивцем он, к счастью, не был никогда. Брак у них с Леночкой был свободный — обоих это устраивало.

Интересно, Леночка все еще с Мишей? По-прежнему в Израиле? Как-то лет двадцать назад Левин позвонил Розе Михайловне в ее московскую квартиру на «Багратионовской». К телефону подошел незнакомый человек, не слишком приветливый, и сказал как отрезал: «Ее здесь нет». Владимир Левин собирался спросить, где Роза Михайловна сейчас и не знает ли он что-нибудь про Леночку, но в трубке раздались длинные гудки. С тех пор он больше не звонил…

Однако совсем неясно было, отчего Леночка подписалась «Фельдман»: «Лена Фельдман». Это была девичья, досценическая фамилия ее мамы, Розы Михайловны, которая на сцене носила псевдоним: Полевая. Оксана Полевая вместо неблагозвучной для театрального начальства Розы Фельдман. А отец — и, соответственно, Роза Михайловна после замужества — тот и вовсе был Познанский. Потому что происходила Леночка из артистической семьи. Ее и саму с детства прочили в актрисы, и она вполне могла стать народной или заслуженной, талант у нее был несомненный, темперамент и красота, но тут особенные обстоятельства, в некотором роде скандальные, отчего Леночке вместо театрального училища пришлось пойти в медицинское, потому что физику с математикой она терпеть не могла. Медсестрой Леночка, правда, работала очень недолго. Совсем не тот у нее был полет.

Леночкины родители развелись, когда она училась в школе. Отец ее был известный режиссер. Однако вскоре после развода он громко хлопнул дверью и подал на выезд. Леночка рассказывала: у отца идеологическая комиссия не пропустила пьесу — он так и не понял из-за чего, но сильно обиделся и высказал им все, что о них думал. После этого его несколько лет не выпускали, пока он не женился на американке. «У них и в самом деле была любовь», — делилась Леночка. Будто отец еще раньше познакомился с американской стажеркой.

Леночка с Розой Михайловной предполагали, с отъездом отца все решилось на очень высоком уровне, даже на самом высоком, вскоре после визита президента Никсона в Москву, но Леночке и Розе Михайловне перекрыли кислород. Роза Михайловна находилась с отцом в разводе, но все равно: Познанская. Так что даже хотела поменять фамилию обратно на Фельдман. У нее в это время кто-то был, но — женатый и снова с неблагозвучной фамилией. А Познанский — это опять-таки был псевдоним, означавший, что предки Леночкиного отца происходили из Познани, отец каким-то образом сумел поменять документы. Он и в Америке, в Бруклине, оставил эту фамилию, Познанский, и ставил очень авангардные спектакли. В Бруклине ему никто не мешал.

Однако если не Познанская, то отчего не Погоржельская? Именно под этой фамилией знал ее Левин. Недавняя супруга известного художника-авангардиста. Правда, известного не широко, а в определенных кругах, больше среди иностранцев. Еще недавно он считался почти диссидентом, но его почему-то не трогали, так что иногда Погоржельского сравнивали с Виктором Луи[20], только помельче. На тот момент, когда Владимир Левин познакомился с Леночкой, бывшие супруги как раз оформляли развод.

Самого Погоржельского Владимир Левин видел всего один раз, да и то издали — такой маленький, черненький, суетливенький живчик, он привозил к Леночке сына. Приехал с шиком, на «Волге», иномарок в Союзе в то время не было и в помине. Зато Погоржельский входил в моду и процветал. Как раз начинались кооперативы, и он у богатых кооператоров шел на ура. И — рассказывала Леночка — у комсомольцев тоже. Комсомол чуть ли не в один день превратился в бизнес-клуб, комсомольские боссы занимались обналичкой, и богатенькие буратино спешили приобщиться к искусству. А главное, увековечить себя.

Подробно разглядеть Погоржельского Владимир, можно сказать, имел честь только на автопортрете, как и прочие его картины: цветы, натюрморты, Леночка нагишом, она же под прозрачной тканью вроде махи — Леночка была упоительна и призывна, sex appeal, с ума можно было сойти. Он и сходил, молодой был, падкий на женские прелести. И Леночка встречно, она знала свои… неотразимые достоинства, что ли, мужчины летели на нее, как мухи на мед…

Зато сынок, чтоб жизнь не совсем казалась медом, очень трудный оказался ребенок. Лет семи, маленький ростом и нервный — в отца, настоящий звереныш. Хотя понять можно: отец с матерью как кошка с собакой. Владимир в их отношения не вникал — зачем ему? Однако Погоржельского недолюбливал. Если портрет — зеркало, то Погоржельский явно был похож на таракана с усищами. К тому же сноб. Это со слов Леночки. И чуть ли не сексуальный маньяк. Он постоянно менял натурщиц и ни одну не пропускал. Однако запомнил Владимир не его, а Погоржельского-младшего. Как-то они шли с Леночкой, он сейчас не помнил куда, но вроде бы по Арбату, было темно и грязно — самая разруха и очереди, конец восьмидесятых, — продукты с каждым днем исчезали, люди вспоминали про карточки и шептались о гражданской войне. Так вот, этот Миша, да, тоже Миша, только маленький (большой еще сидел в своем Свердловске), — пристроился сзади и лупил Левина по ногам. Подкрадется — и ударит, подкрадется — и снова, так что Левин не на шутку разозлился. Леночку Миша-маленький не слушался, и Левин не знал, что делать с этим поганцем.

Между тем шли, кажется, в кондитерский. Леночка обещала познакомить Левина с заведующей. В тот раз, или в другой, много лет прошло, не вспомнить, но вошли они с черного входа. С переднего было не протолкнуться. На полках — шаром покати, один-два вида дешевых конфет; кругом разгоряченные, потные лица, и очередь с улицы. Леночка заведующей что-то доставала, какие-то тряпки. В других магазинах и того не было, а тут все-таки: Арбат. Иностранцы покупали матрешек и зимние шапки, и еще из-под полы — ордена. С тех самых пор Владимир и запомнил: звереныш ревновал жутко. Особенно отчего-то именно к нему, Левину.

У Погоржельского Леночка вначале служила натурщицей. До него у кого-то еще, Левин давно забыл фамилию. Леночка что-то рассказывала — тот тоже был известный, из МОСХа, но приторговывал за валюту. Познакомились прямо на улице, первый был красавец-мужчина, но Погоржельский ее выкупил.

— Он на меня накинулся как одержимый, — делилась Леночка. — Он меня и душил, и облизывал, и заставлял делать ему больно. Настоящий художник, с фантазией… Или сексуальный маньяк. У него комплекс Пигмалиона, это он сам рассказывал, он обожает своих натурщиц… Не может пропустить ни одну… — Леночке, когда ее выкупил Погоржельский, исполнилось чуть больше двадцати.

Погоржельский, надо думать, остался Леночкой доволен — не скупился на подарки и написал с нее массу портретов — один, довольно странный, на котором Леночка была совсем не похожа на себя, а скорее на деревянного идола, висел прямо над кроватью, так что Левин часто его разглядывал, — но, увы, Маэстро оказался до сумасшествия ревнив и истеричен, не раз и не два угрожал Леночке перерезать себе вены.

— Ты, конечно, совсем не давала ему повод? — усомнился Левин.

— Бывало, конечно, — засмеялась Леночка. — Первое время я старалась быть паинькой. А потом мне все это надоело. Он воображал себя супергероем, эдаким маленьким мачо. А на самом деле — обыкновенный хлюпик.

Про Погоржельского Левин знал немного. Что Леночка прожила с ним несколько лет и что расстались они со скандалом из-за новой натурщицы, Юлечки, которую Погоржельский привел вместо Леночки в мастерскую. Впрочем, и Леночка к тому времени не раз наставила ему рога. Ребенок их, Миша, тот самый, что лупил Левина по ногам, остался при разводе с Погоржельским, и Леночка вроде бы была довольна, но несколько лет спустя они с новым мужем, Мишей-старшим, решили Мишу-маленького похитить, когда Погоржельский привез по их просьбе сына в Израиль. Миша-старший, тот, понятно, служил всего лишь исполнителем, чужой ребенок был ему совершенно ни к чему, все, очевидно, затеяла взбалмошная Леночка. Однако затея провалилась: дело дошло до суда, и израильский суд присудил вернуть Мишу-маленького Погоржельскому. Ребенка, со слов Розы Михайловны, будто бы спрашивали, где и с кем он хочет жить, и Миша-маленький выбрал отца. Но это, наверное, случилось через год после той сумасшедшей ночи.

«Однако отчего все-таки Леночка подписалась Фельдман?» — не раз и не два прокручивал в голове Левин. Если Леночка не хотела писаться Погоржельской, — рассталась-то она со своим художником со скандалом: делили имущество и маленького Мишу, а больше выясняли, кто кому и сколько раз наставил рога («Любовь разбилась вдребезги о ладью жизни», — с улыбкой повторяла Леночка услышанную где-то фразу) — любовь разбилась, но не до конца; изредка, как догадывался Левин, они встречались до самого Леночкиного отъезда в той самой необъятной кровати среди взирающих со стен картин и стыдливо отвернувшихся статуэток Мадонны из папье-маше, где он, Левин, провел одни из лучших часов своей жизни, — если Леночка не хотела писаться Погоржельской, так ведь оставалась в запасе и другая фамилия: Бялик. Очень даже поэтическая фамилия[21] в честь этого самого Миши-рогоносца. Или Мишистаршего. Но, хоть и рогоносец, мужчина он был молодой, приятный и даже красивый, спортсмен и куда как виднее художника-мазохиста со всеми его комплексами и премиями (что Погоржельский получил престижную премию, так это Левин слышал по телевизору самолично вскоре после того, как Леночка с Мишей-старшим умотали в Страну обетованную). Обыкновенный оксюморон: за что раньше третировали и били, а пару раз завели для острастки уголовное дело, за то же самое и наградили Погоржельского в Новой России!

А ведь могла быть и Левиной! Могла? Вообще-то едва ли, Леночка его не рассматривала… И он, пожалуй, тоже… Хотя с ума сходил! Те двое, по всей видимости, извращенцы! Только совершенно по-разному…

Погоржельский, тот, очевидно, с гонором, ну как же, гений, нонконформист, андеграунд (хотя за хорошие деньги обходился и без шелухи!), это он будто бы вывел Леночку в свет, то есть в странный мир изгоев, непризнанных гениев, геев и фарцовщиков, и по каждому поводу (а поводы, надо полагать, находились во множестве!) устраивал сцены — эдакий маленький ревнивый Отелло с кнутом! Обожал, когда Леночка его била. Он будто и вешаться любил. Только не до конца, а так, для кайфа, и вскрывал себе вены. А Миша Бялик, тот совсем наоборот, он просто не представлял, что такое ревность. Настолько, что Левину иногда казалось, будто Леночкины измены вызывают у него оргазм. Да, что-то такое, болезненно-извращенное. Гипосексуальное отступление от нормы. Однако милашка, женщины на него вешались, не подозревали. Леночку это, надо думать, устраивало. А может, и привлекало.

Леночка своего Мишу пристроила к Левину в помощники. Вначале он вроде бы старался. Но скоро освоился и доставил Левину немало ненужных волнений. Хорошо, что вовремя отделился. Жену с двумя детьми оставил в Екатеринбурге. Но это его дело и Леночки. Как-то проговорился, что еле унес ноги от тамошних бандитов. Рассказывал, что там все под ними, что город бандитский, покруче Москвы. Хотя куда еще круче…

Интересно, где они с Леночкой познакомились? На дискотеке? На Арбате? Он, Владимир, деликатничал и никогда не спрашивал Леночку. А ведь мог бы. Все происходило при нем, но у него за спиной. Правда, и он тоже…

…Да, бурное время. Кооперативы. Кооператоры. Молодость…

Веселое время, перестройка. Монолит слегка зашатался, пошли первые легкие трещины, но никто не предполагал и предположить не мог, что исполин стоит на глиняных ногах…

Владимир Левин стал одним из первых кооператоров, и так совпало, что как раз в разводе и свободен. До последнего он трудился в спортивном диспансере. Он и сам когда-то был спортсменом, но так и не осилил мастера спорта. Работа, можно сказать, блатная: особый мир, спортсмены. К тому же поездки за границу — Левин, правда, не вырвался ни разу, что называется, по усам текло, а в рот не попало, — зато поколесил по стране. В Совдепии тоже что-то находили: обувь в Ереване, в Риге — знаменитый бальзам, в Самарканде — виноград и дыни, в Закавказье — коньяки и тряпки, там к этому времени лихо развернулись цеховики. Плюс свои люди в Одессе и Таллине.

Спортсмены, пожалуй, первыми по достоинству оценили перестройку и поняли, к чему все идет. В отличие от прочих граждан, они с давних пор возили контрабанду и доллары, занимались фарцовкой, а в новое время раньше всех снюхались с бандитами и подались в рэкет. По закону еще нельзя было, за валюту сажали, но — плотину уже прорвало. И милиция, и гебня, и таможня — все сразу как-то сникли, хотя скорее наоборот, состояли в доле.

Словом, жизнь стронулась, сдвинулась, повернулась, а он, Левин, оказался в нужное время и в нужном месте. Вот его и уговорили — не сам, сам только еще размышлял, крыша и уговорила, друзья-спортсмены — зарегистрировать кооператив, едва только приняли закон о кооперации. Сел в поезд в незнаемое, в другую жизнь…

…Нет, Левин потом не жалел. Напротив…

С первым кооперативом Владимир бегал несколько месяцев: писал устав, много раз переписывал, стоял в очередях, ходил из двери в дверь — собирал подписи, глубокой ночью попал на прием к Лужкову. Тот в перестройку заведовал московской кооперацией. Бюрократия та еще. По-другому не умели. Комиссия человек двадцать-тридцать. Сидят за столом, скучают, гоняют чаи. Несколько часов на ногах ради одной закорючки. Ужас… А сколько раз теряли документы моссоветовские секретарши. Будто нарочно. Все складывали в ящики и забывали — и приходилось по многу раз начинать все сначала. Не многие дошли до финиша из той, первой волны…

Но Левин дошел. И даже нашел помещение. Не сам нашел, ребята-спортсмены помогли — заброшенный поповский домик по соседству с раскуроченной церквушкой. Снаружи развалины, войти страшно, но внутри ничего, можно было поставить несколько списанных по случаю снарядов. Но и это по знакомству и через авторитета, сам Владимир не знал толком кто, зато заметил, что криминал очень быстро сошелся с чиновниками.

Словом, открыл спортклуб. Но это только называлось: «спортклуб». На самом деле обыкновенная качалка для бандитов и рэкетиров. Хотя, конечно, не только для них. Но в то время это была самая платежеспособная публика. Левин, конечно же, не на это рассчитывал, но, как говорится, человек предполагает, а Господь располагает. Однако все оказалось к лучшему. Бандиты — они тоже люди, и у них свои правила. Что называется, кодекс бандитской чести. Они собирали оброк с торговли, с ларьков и с рынков, хотя по большей части они же рынки с ларьками и держали, крышевали предприятия и банки, но больше потом, при Горбачеве все только начиналось. Первыми воровать стали директора, учреждали кооперативы прямо на производстве, выводили денежки, а уж потом пришли бандиты. Но качалки и медицину бандиты не трогали, уважали, разве что какие-нибудь залетные, отвязные. «Несистемные», как говаривал Миша Бялик, а уж он-то был специалист по бандитам, научно подходил, классификацию составлял, интересовался очень сильно. С кем-то даже в корешах ходил. А может, врал, Миша любил прихвастнуть. Но Бялик появился позже…

…Совсем не то, что сейчас, совсем другая публика, хотя, конечно, не только бандиты и рэкетиры. И все же… ходила в качалку по большей части разная шушера — спортсмены, воришки, братва средней руки, менты (эти обыкновенно задаром), — однако заглядывали и люди очень серьезные, вроде братьев Квантришвили, Япончика и Деда Хасана, но это позже, когда с легкой руки Миши Бялика Владимир Левин открыл по соседству ресторан. А в те, самые первые годы и мысли такой не было, и он сам — совок совком, платил аккуратно налоги, а про Япончика и Деда Хасана даже не слышал. Да тех и не было в Москве, они тихо досиживали сроки. Криминал еще только поднимался…

В исполкоме и познакомился Владимир Левин с Леночкой. Он несколько месяцев ходил по инстанциям и как раз вернулся из Моссовета в район, к самой начальной точке, отстоял очередь и входил в кабинет, в последнюю, можно сказать, дверь. Левин был исключительно зол, и нервы на полном пределе, еще чуть-чуть, и он бы взорвался, и вот тут она, Фифочка. В сапожках на высоком каблуке, в шикарном ненашенском пальто, и шарф тоже будто из французского фильма. Попросила ее пропустить, то есть провести мимо всей этой кипящей, бурлящей, на последнем взводе, матерящейся публики. В первый момент Левин хотел ее послать: тоже мне Фифочка — не догадывался, что в скором времени точно так, Фифочкой, станет называть ее Роза Михайловна, мать, — хотел послать, но что-то ему помешало. Уж больно была она хороша. Возраст он не определил. Они с мамашей всегда выглядели очень молодо, намного моложе своих лет. Словом, Левин передумал и протолкнул ее мимо себя, так что из заветной двери они вышли вместе.

В отличие от Левина Леночка никакой кооператив не учредила — она и пришла неизвестно зачем, и была вовсе не из деловых женщин, а чистая Фифочка, которая очень любила мужчин, а еще больше любила одеваться, — зато сразу прибилась к нему. Впрочем, тут еще большой вопрос, кто к кому прибился: она к Левину или Левин к ней. Он довольно быстро понял, что — Фифочка, но от этого еще больше стал от нее без ума. Как бы там ни было, начиналось все очень романтически: цветы, Большой театр, знаменитый ресторатор-кооператор Федоров на Кропоткинской. К Федорову стояла немыслимая очередь, записываться нужно было заранее: отбоя не было от иностранцев, сливок общества и авторитетных людей. Как же, первый кооперативный ресторан в Союзе, о Федорове гремели газеты и телевидение, а тут еще громкий скандал: знаменитый кооператор попался на том, что покупал мясо не на рынке, как обещал, а из-под прилавка в магазине за взятку. По такому случаю собирались завести уголовное дело и прикрыть флагмана советских кооперативов, но в конечном итоге Федорову все сошло с рук.

С Андреем Федоровым обо всем договорилась Леночка. С ее слов, она знала Андрея давно — еще с тех пор, как он работал в знаменитом ресторане «Русь» в Салтыковке: там тоже собиралась братва, играл чудный ансамбль, изредка постреливали, а на будущего кооператора завели уголовное дело, так что креативный замдиректора лишь чудом не получил срок. Так вот, Леночка бывала там вместе с Погоржельским, тот писал портрет героя общепита. В то время Андрей Федоров не был еще всесоюзно известным, однако все от него чего-то ожидали, и он был уже чертовски богат, и — «Андрей так жадно на меня смотрел. У него были такие глаза», — сообщила Леночка. Она, очевидно, не преувеличивала: Леночка действительно познакомила Левина со знаменитым кооператором. Андрей Федоров оказался невысоким мужчиной с томным взглядом ловеласа и многоженца и кошачьей походкой двуногого хищника.

Но что Федоров, прославленный ресторатор, — то была лишь прелюдия, а главное блюдо — сама Леночка. С букетом цветов, раньше времени по такому случаю сорвавшись с работы, Владимир Левин прибыл на Смоленскую набережную в квартиру, где еще недавно Леночка проживала с Погоржельским и откуда ревнивый художник недавно сбежал. Правда, скоро обнаружилось, что не только с Погоржельским. Фифочка, похоже, коллекционировала знаменитостей. Среди ее — клиентов? любовников? мужчин? — обнаружились вскоре народный артист Романов, писатель Блудников и профессор Гильдебрандт, известнейший в узких кругах, да что там, чуть ли не единственный на тот момент в стране психоаналитик. Сама Леночка и сообщила об этом Левину, пока он принимал душ. И даже вещественные доказательства предъявила: портрет артиста, написанный Погоржельским, книгу за подписью Блудникова и… плетку. Плетка была от профессора Гильдебрандта, который, со слов Леночки, возжаждал устроить любовную оргию.

— Кто кого бил? — не понял Левин. — Я, знаешь, без всех этих прибамбасов. Без изысков.

— Оно и видно, — слегка обиделась Леночка. — Это было очень даже прикольно.

— Я, знаешь, работал с дочкой этого самого Гильдебрандта. Она была у нас простой лаборанткой. Рассказывала, что у него шикарная коллекция всяких предметов для пыток: плетки, хлысты, щипцы, чуть ли не устройства для испанского сапога и гильотины. Я удивлялся, думал, вот странный интерес. А оказывается, вот оно что. Сексуальный садист.

— Я ее видела, смазливая девочка, — сообщила Леночка. — Отец жаловался, что не хочет учиться. Одни мужчины на уме.

Фифочка, при всех своих головокружительных достоинствах — красивая, модная, сексуальная, в некотором роде пикантная, — с тех пор как не стала актрисой, тоже не хотела учиться. Кое-как закончила медучилище и тоже работала одно время лаборанткой — у этого самого профессора Гильдебрандта.

И без всяких «изысков» Леночка была чудо как хороша, так что они — Левин и Леночка — к полному взаимному удовольствию прожили месяца три-четыре. О, это были чудные месяцы, незабываемые, ни до, ни после ни одна женщина не волновала так сильно Левина и не доставляла ему такого наслаждения, как Леночка. Так, по крайней мере, теперь казалось ему, а уж он-то знал толк в женщинах. Прошел школу жизни, полный курс. Да, вроде бы знал. Хотя перед Леночкой он во все времена был всего лишь грубый, неловкий ученик. Было в ней что-то такое, особенное, невозможное, недосягаемое…

…Да, было. Любовницей Леночка была замечательной. Они встречались по нескольку раз в неделю, и над ними витал — или это он все потом выдумал? — то ли дух, то ли неспокойный призрак Погоржельского: картины, на которых тот изображал оргии, неестественный блуд, Леночка в волнующих позах, его брошенные костюмы в шкафу, его кисти, коллекция фаллосов, какие-то таблетки, духи, африканские снадобья, особенный лак для ногтей. Иногда Левину казалось, что в квартире присутствовал призрак не только Погоржельского, когда он обнаруживал сигареты на тумбочке, пустую банку из-под пива и трусы в ванной. Но Леночка смеялась и объясняла, что это подружка-медсестра со своим ёбарем. Вообще у нее было множество подружек, и все как на подбор, мягко говоря, были исключительно сексуальны.

Не считая мелочи вроде чьих-то трусов в ванной, все было прекрасно — настоящий пир тела, золотые месяцы любви. Леночкина квартира напоминала Владимиру храмы в Кхаджурахо[22] с их необузданным, бьющим через край эротизмом, — однако мысли о женитьбе в голову Левину не приходили. Вернее, приходили, но он их решительно отвергал. Во-первых, маленький монстр Миша. Он жил то ли у отца, то ли поочередно у бабушек, но самая мысль, что с этим болезненным ревнивцем когда-нибудь придется жить под одной крышей, повергала Левина в ужас. А во-вторых, он не был ревнив, но вовсе не мечтал отрастить ветвистые рога. А между тем за то время, что у него развивался роман с Леночкой, Левин обнаружил, исключительно с ее, Леночки-Фифочки, слов, целых полдюжины своих предшественников на, так сказать, любовном фронте. Сколько же их было всего и о ком еще Леночка умолчала, Левин мог только воображать.

Первым из тех, о ком поделилась Леночка, оказался старший научный сотрудник от Гильдебрандта — со слов Леночки, он, как и шеф, занимался сексологией, но, в отличие от солидного Гильдебрандта, вечно спешил, всегда находился при исключительно важных делах, забегал лишь на одну минуточку и тотчас хватался за телефон.

— Он все время смотрел на часы, так что даже как-то меня обкарябал, — сообщила Леночка. — Он редко снимал брюки. Зато пациентов у него было пол-Москвы. Одна интеллигенция. Все больше режиссеры и артисты. Недавно он поехал в командировку в Швецию и там остался. Гильдебрандт — швед, вот он и организовал.

Судя по рассказу Леночки, старший научный уехал только пару месяцев назад и, значит, еще недавно забегал, иначе откуда бы она знала про Швецию? Разве только от Гильдебрандта. Но хоть старший научный, интеллигентный человек. Не такая уж плохая компания.

Другой предшественник Левина был комсомольский вожак в пионерлагере, куда в качестве вожатой перед десятым классом отправилась Леночка. Согласно воспоминаниям Леночки, это был супермужчина, половой гигант, абсолютно безыдейный, но зато он здорово пел и играл на гитаре и за одну короткую смену успел лишить невинности сразу всех пионервожатых. «Естественно, тех, кто сумел сохранить свое целомудрие до него», — со смехом заключила Леночка.

Об этом «гиганте» Фифочка, судя по всему, все еще вспоминала с ностальгией и не теряла его из вида, но вроде бы издалека. Несколько лет он подвизался в комсомоле, создал центр НТТМ[23], занимался обменом и обналичкой и давно стал долларовым миллионером вроде Артема Тарасова[24]. Позже, расставшись с Леночкой-Фифочкой, Левин сам следил за супергероем: бывший комсомолец шагал по трупам, скупал активы, создавал империю, становился олигархом, взял жену из администрации президента, купил одну из самых больших в мире яхт, а заводы его дымили, отравляли землю и воду, и люди вокруг его заводов умирали от рака. Владимир Левин радовался, когда этот непотопляемый олигарх, про которого он прочитал в «Википедии», что в свое время тот очень тесно был связан с бандитами, попал в санкционные списки. Хотя — родственничек… В некотором роде…

Третьим оказался бородатый импозантный грек с острова Афродиты, куда Леночка ездила с Погоржельским перед самым разводом. Возможно даже, что этот Аполлон — таково было имя красавчика-грека — и переполнил чашу терпения Погоржельского. Но в рассказах Леночки все выглядело чрезвычайно красиво: белый песок, пальмы, Средиземное море, пятизвездочный отель, монастыри, руины, поездка в Иерусалим — Владимир Левин так и не дознался, когда же она успела и куда в это время запропастился Погоржельский.

Четвертым был Леночкин одноклассник. Он-то, по всей вероятности, и стал первым. Этот юный кавалер единственный из всех пошел по кривой дорожке, но она, дорожка, как оказалось, тоже вела в гору — талантливый мальчик поступил в театральное училище, куда была закрыта дорога Леночке, и подавал блестящие надежды, однако вскоре непостижимым образом вступил в компанию ломщиков[25]. Оказавшись в колонии на Урале, он очень быстро освоился, попал под крыло самого Усояна[26] и за неизвестные Леночке подвиги был коронован. В это же самое время за Леночкиного одноклассника хлопотала творческая интеллигенция Москвы, так что срок ему скостили, и в начале перестройки он оказался в столице. Леночкин одноклассник вовсе не был похож на братка — так, во всяком случае, утверждала Фифочка — опрятный, модный, он не дымил сигаретами, не ширялся, не пил и не плевал под ноги. Напротив, в скором времени он за счет общака открыл банк и его не раз замечали в правительстве.

— У него татуировка на груди, — сообщила Фифочка, — на правой стороне у него Станиславский с Немировичем-Данченко, он очень любит театр и помогает артистам, а слева, у сердца, — тут Леночка понизила голос и закончила шепотом, — у него наколот мой портрет. У него в колонии была с собой моя школьная фотография. Не как сейчас, а с длинными волосами. Вот с нее и накололи.

— А что дальше? Любовь? Когда он вернулся? — не без опаски спросил Левин.

— Нет, все давно закончилось, — поклялась Леночка. — У них обет. Они же как монахи. Им нельзя иметь семью.

«Ну, ну, — смеялся теперь Левин. — Как монахи». Он давно перестал быть лохом и кое-что знал про криминальный мир России. Немало читал в последнее время и разговаривал со знающими людьми. И пришел к выводу, что нет ничего страшнее российских тюрем, где вся власть у паханов, где мужчины насилуют друг друга, а бывшие люди превращаются в запуганных животных и где ничего не стоит стать неприкасаемым. А уж с женщинами как скоты.

Он видел их близко, но никогда — рядом. Они его не трогали и вроде относились неплохо, и все равно он так и не привык к ним. И рад был, когда все это закончилось, даже несмотря на деньги. Вот уж кто денег не жалел. Из-за какой-нибудь певички или стриптизерши кидали пачки долларов. Но и не пропускали никого…

Про пятого Леночка-Фифочка упомянула вскользь. Это был ее преподаватель из училища. С ним Леночка заключила очень даже выгодную сделку: ей не пришлось зубрить к экзаменам анатомию.

А вот шестой…

…Месяца три-четыре они прожили с Леночкой совершенно счастливо, то есть Левин приходил к ней на ночь раза три в неделю и при этом совершенно ничего не подозревал. Он находил иногда какие-то вещи: пачку сигарет, грязное белье, незнакомую рубашку в шкафу, тапочки, противозачаточные пилюли, но верил Леночке, что это приходила со своим ёбарем подруга. Она и в самом деле приходила, Левин ее встречал, такая откровенная телка, слегка вульгарная, но что-то в ней было. Она тоже нравилась Левину, причем так сильно, что как-то он не удержался. Леночка, пожалуй, знала, не могла не догадываться, да та бы и сама ляпнула. Они между собой не стеснялись. Но Леночке, пожалуй, было все равно. Для нее это был секс, только секс, не больше. Никаких, как убедился Левин, особенных чувств. Просто кошка. Хотя относилась очень даже по-дружески. В некотором роде Леночка взяла над Левиным шефство: он был разведен и бесприютен, только и знал, что работу. Да и, как бы сказать, очень долго был пай-мальчиком, правильным, скромным, отличником в школе. И в институте тоже. А Леночка-Фифочка, ох, Леночка, гетера! Да, гетера, гейша, куртизанка, блядь, звезда салонов! Фифочка! У нее везде имелись свои фарцовщики. В Москве восьмидесятых не только не было бутиков, в совдеповской Москве не знали даже это слово! Дикари! Неандертальцы! А Леночка все знала! Королева! Ей привозили одежду из Парижа! То ли иностранцы, то ли наши дипломаты.

Именно Леночка открыла ему дорогу в другой мир! В ту пору Левин носил туфли «Цебо», тяжелые и жесткие, как колодки, да еще с большой вмятиной, — ничего лучше нельзя было найти в московских магазинах. Так вот, однажды Леночка устроила ему сюрприз! Левин пришел, как обычно, после работы на Смоленскую — это был его день, понедельник, — Леночка встретила его не в пеньюаре, как всегда, и не в неглиже, что тоже иногда бывало, а в плотном бархатном халате. Она провела Левина в комнату, таинственно усадила на диван, приложила палец к губам, махнула рукой, и откуда-то из шкафа (так не могло быть, но Левину показалось, что именно из шкафа) вынырнул фарцовщик. Он был маленького роста, лет двадцати пяти, в невероятных джинсах и держал в руках сразу две коробки.

— Примеряй, — скомандовала Леночка — и, о чудо, сразу две пары английских туфель оказались перед Левиным. Он примерил: обе пары подходили идеально, кожа была тонкая и мягкая, нежная, теплая (то мог быть обман чувств, но Левин до сих пор уверен, что теплая), совсем не похожая на каменную «Цебо». Он долго мучился, решая про себя, какую из этих пар взять, ему не приходило в голову, что можно взять обе. Мучился до тех пор, пока Леночка решительно не прервала его муки.

— Ты что, Володя, ты никогда такого шика не видел? Бери обе и не раздумывай! Носи на здоровье! Какой же ты все-таки папуас, совок! Я, Володенька, сделаю из тебя человека! Во всех отношениях сделаю!

И ведь делала. В другой раз он пошил в ателье бордовый костюм. Он хотел пошить белый пиджак с черными крапинками — такой он видел по телевизору на американском космонавте, — но в ателье имелась только черная унылая ткань и еще бордовая. Он гордо пришел к Леночке, ожидая ее одобрения, а она:

— В таких костюмах ходят только где-то в очень глухой деревне. В лучшем случае в райцентре.

Настроение было испорчено безоговорочно, но он тотчас поверил ей и подчинился, больше он этот костюм никогда не носил. Он всегда доверял ее вкусу, вкус у Леночки был наследственный и безупречный, так, по крайней мере, всегда считал Левин. И в самом деле, Леночка как в воду глядела: в скором времени появились новые русские в малиновых и бордовых пиджаках — им, конечно, завидовали, но и потешалась над ними вся страна. Рассказывали анекдоты, как раньше рассказывали про Чапаева.

А часы «Ролекс»?! Опять-таки Леночка достала их у фарцовщика и торжественно вручила Левину. Потом, правда, Миша Бялик утверждал, что «Ролекс» у Левина не настоящий, потому что родной швейцарский «Ролекс» стоит десятки, а может, и сотни тысяч долларов. Вероятно, он был прав, но Леночкины часы честно прослужили двадцать лет и служили бы еще долго, если бы их не украли.

Вообще Леночка оказалась очень ценным человеком. У нее везде водились свои люди, свои фарцовщики. Левину она долго меняла рубли, деревянные, которые каждый день теряли в цене, — на американские доллары. На зелень. Хотя еще не отменили статью. Но время было уже не то, совок загибался, и на статью не обращали внимания. Он, конечно, давал Леночке деньги, деньги у него водились, — да только деревяшки и водились, купить на них ничего было нельзя, — но Фифочка стоила того. У нее зелень всегда была по хорошему курсу.

Только раз нехорошо вышло. В торговле было пусто абсолютно. Смеялись: как у Торричелли. Союз в агонии: то Тбилиси, то Вильнюс, то Сумгаит[27], а Леночка достала американские платья. Левин их запомнил надолго: белое с зеленым, никаких других не было. Красивые платья. Все и накинулись. Подшивали, ушивали. И вот на Новый год вся компания, все женщины — все в одинаковых платьях…

Теперь ему казалось, что он совсем не собирался на Леночке жениться. И все же, если бы она захотела… Так хорошо, что хоть за одну ночь… Как там, полцарства за коня… Нет, за эту бесподобную, неутомимую кобылицу… Ведь все знал: и про рога, и что обед не сварит, и что капризна, и что на уме одни мужики. И еще тряпки. Хотя какое это высокомерное, совковое слово: «тряпки». Мнили о себе много, хотели учить мир, а сами с голой задницей… Вот и вся правда…

Да, все знал, Фифочка и не скрывала. Но все равно подумывал. Гнал от себя эту мысль, а она возвращалась. Он ее, мысль эту, в дверь, а она в окно…

И вот месяца три-четыре прошло — днем кооператив, бандитская эта качалка, расписанные подонки, быдло, мат-перемат, а по ночам, вернее, через ночь Леночка. Отрада за все его труды. И вот что обидно: она и не думала про него всерьез. Может, оттого, что без изысков? Хотя он ведь очень скоро воспринял, кое-чему научился. Или оттого, что слишком серьезный? Он не понимал тогда, и сейчас тоже… Одним словом, только легли:

— Слышишь, Володя, я выхожу замуж.

— За кого? — Он не сразу понял. Подумал: может, за него? Он не собирался, но если бы она велела… Он не знал, как мог бы поступить… Леночка из него веревки могла вить. Любовь? Наваждение? Что-то вроде того. Она завлекала его своими ночами, своей неистовостью, своим необыкновенным сексом.

— За одного человека. Он из Екатеринбурга.

Только теперь понял Левин, что — не он, совсем не он Леночкин избранник. А — кто? Почему? Выбрала другого на роль рогоносца? Или — любовь? А с ним как же? Не разберешь, кто этот другой: счастливчик? Или наоборот?

Он ведь через ночь приходил. А другими ночами, значит, особенно по выходным, никакая, выходит, не подруга. Хотя… И трусы, значит, вовсе не подружкиного ёбаря?

— Что за человек? Я его знаю? — не спросил, прохрипел. Что-то сразу сделалось с голосом.

«Почему не я?» — хотел спросить Левин, но не стал.

— Хороший человек, — проворковала Фифочка. — Да ты не волнуйся, для нас с тобой ничего не изменится. — Ее рука соскользнула вниз, прямо на сакральное место, так что Левин едва не застонал от сладостной боли.

— То есть как? — спросил он. — Как ничего не изменится?

— Он пока останется в Екатеринбурге. У него там дела. Он будет только приезжать.

— Кто он? — снова спросил Левин.

— Он бухгалтер на бандитской фирме. Они там сейчас выводят деньги, — поделилась Леночка. — Директор у них под крышей.

— Бухгалтер? — не без ревности переспросил Левин. Будь его соперник космонавтом, или летчиком, или кем там еще, он мог бы понять. Но бухгалтер? Человек в нарукавниках, сидящий за калькулятором?!

— Вообще-то он инженер. Но ты же знаешь, что инженеры сейчас не нужны. И получают инженеры копейки.

— Хоть богатый?

— Пока не очень, — сообщила Леночка. — Но они там выводят деньги с завода. Говорит, что скоро разбогатеет. Такое время, что нужно спешить!

О, это была замечательная ночь! Наверное, одна из самых замечательных ночей в его жизни! Он обожал Леночку! В том, что она была чужая жена, но принадлежала ему, Левину, — что в эти дивные ночи принадлежала без остатка, что Миша Бялик находился где-то далеко и не мог помешать ему наслаждаться с Леночкой, что его фаллос был так же тверд, как рога этого бухгалтера, в этом заключалось что-то особенное, возбуждающее, греховное, пьянящее!

Грех правил бал на Земле! Уж он-то, Левин, видел эту жизнь изнутри, видел эти рожи, эти татуировки, что становились хозяевами жизни. Вчера еще правили директора, что учреждали кооперативы прямо в сердце своих заводов и высасывали из них кровь, вчера еще командовали начальники со Старой площади[28], а сегодня — эти!

Он включал телевизор и видел те же лица и бесконечный съезд. Жизнь явно шла не туда, иллюзии таяли, как тает весенний снег, — и только у Леночки все было прелестно! Пир во время чумы! Что же, пусть будет пир во время чумы! Леночка умела, как старый ослоухий Мидас, превращать грязь в золото!

Она сдержала слово: в их жизни ничего не изменилось. Миша Бялик прилетал на несколько дней, проводил их на Смоленской набережной в их широкой, мягкой постели, где по-прежнему витал неистребимый дух бедняги Погоржельского — это его эротические картины, фаллические фигуры на спинке кровати из слоновой кости и многогрудая Афродита кричали от любви, а Леночка была похожа на вечно юную жрицу Астарты, — прилетал и улетал обратно в свою рифейскую столицу, где чахли заводы, где воздух на годы вперед был пропитан металлической пылью, а уралмашевские сводили счета с центровыми[29]. Улетал выводить деньги. Но деньги, сколько их ни выводили, отчего-то не иссякали.

Это продолжалось многие месяцы, так что со временем Миша Бялик, которого Левин никогда не видел, в его воображении все больше начинал превращаться в призрака, периодически прилетающего в Москву терзать Леночкину плоть. Но стоило Мише улететь, все тотчас возвращалось на круги своя и Леночка с удвоенной энергией бросалась навстречу Левину. Миша Бялик словно разжигал ее, доводил до белого каления, но никогда не удовлетворял до конца. Такое положение вполне устраивало Левина — он пользовался свободой и в то же время наслаждался по высшему разряду, — как неожиданно Фифочка сообщила, что Миша-бухгалтер переезжает насовсем, что там у него крупные неприятности и он боится за свою жизнь.

— Везет деньги, которые выводил? — спросил Левин.

— Его кинули, — сообщила Леночка. — Там очень крутые разборки. Бандиты заставили его отдать все деньги. С ними не поспоришь.

Что же, Владимир Левин был морально готов ко всему. Он знал, что никакой праздник не может продолжаться вечно и что когда-нибудь наступит конец. К тому же он начинал уставать и собирался устроить собственную жизнь. Жить в вечном треугольнике, как Маяковский, его не прельщало. Тем более что как раз в это время он со своими спортсменами открывал сразу два филиала. Но ровно через неделю Фифочка со своим новым мужем пригласили его в гости. Познакомиться с Мишей Бяликом, бывшим бухгалтером.

— Ты говорил, что у тебя есть невеста. Я ее тоже приглашаю, — сказала Леночка.

Отношения приобретали официальный характер, и потому Левин действительно взял с собой свою будущую жену. Он, конечно, ничего не рассказал ей про свои отношения с Леночкой, но разве можно обмануть женщину? А она, Светлана, была очень умная девушка. Она знала, что даже Господь Бог не может отменить прошлое, и потому сделала вид, что поверила Левину. И только много лет спустя призналась, что сразу поняла, что Фифочка — пустышка, Элизабет Тейлор московского розлива. Только как ни обижался Левин, так и звала ее всегда: Фифочка.

— Неужели все мужчины настолько глупы, что им нравится такая вот пустоголовая Фифочка? — спрашивала деликатно, «все мужчины», но имела в виду лишь одного, а именно его, Левина.

«Однако обаятельная и сексуальная», — возражал Левин в таких случаях про себя. Впрочем, со временем эта тема, о Фифочке, перестала их волновать.

Зачем его пригласили, Левин понял, только когда пришел к Леночке. Когда не отвертеться было. Неудобно. Фифочка, оказывается, знала, что путь к сердцу мужчины лежит через его желудок. Она, правда, знала это чисто теоретически, у нее имелось иное сильнодействующее средство, а потому Леночка по большей части кормила Левина бутербродами и холодными закусками из продуктов с Киевского рынка, изредка — каким-нибудь редкостным дефицитом. Но то — раньше, пока Левин состоял в роли героя-любовника, в этот же раз торжественный ужин готовил явно Миша Бялик, хотя и при активном Леночкином участии. Повар он оказался изумительный, вполне мог бы работать в ресторане, а уж в тот вечер Миша, кажется, превзошел самого себя. На столе стояли хинкали из телятины, телячьи языки, блины с икрой и с севрюгой — знай наших, — и это посреди голодной, дефицитной Москвы, когда даже в ресторанах кормили какой-нибудь похлебкой и больше не шли из Москвы колбасные электрички[30], вроде бы даже ввели карточки. Да, много чего присутствовало в тот день на столе, кажется, «Киндзмараули» и коньяк, глаза разбегались; с тех пор тридцать лет прошло, а Левин, вспоминая, все еще глотал слюни. Что там были за блюда, он с тех пор подзабыл, очевидно, салат оливье, но, главное, жареная картошка. А он, Левин, обожал жареную картошку. Вот за картошку он с радостью и продался. Так, по крайней мере, потом шутила жена. Хотя ведь и пьян был, но пьян не сильно, весело. Настоящий пир во время чумы!

Теперь он смутно вспоминал: разговор за столом шел пессимистический, депрессивный, а все равно ему было весело! Больше всех говорил Миша: про какие-то деньги, которые он выводил, миллионы. Про какого-то директора, который сбежал за границу. Плакался, что в итоге получил шиш. Что какие-то крутые заставили платить дань.

Вообще, утверждал Миша, все перевернулось, как в доме Облонских. Директора, парторги — все кинулись воровать. Мишиного деда когда-то посадили за то, что он был образованный, из ненаших, и заставили строить завод заводов. Он и умер на великой стройке, не дожил до сорока. И вот теперь Бендукидзе, какой-то бывший лаборант. Все разваливается, все рвут на части, вчерашние комсомольцы становятся банкирами и директорами, никто ни с кем не может договориться, стреляют прямо в цехах. Он включал телевизор и указывал на Ельцина:

— Вы верите, что он демократ? Он просто играет на публику, а сам рвется к власти. Он за власть не только Родину, он мать родную продаст. Он крепостник по натуре. Я от людей знаю, которые видели его близко. Коммунист, он и в гробу коммунист. Сволочь.

Миша отчего-то всхлипывал и делал вывод:

— Валить надо! — Но пока он не валил, а пытался устроиться в столице. Но в Москве у него никого не было, кроме Левина, и на Левина смотрела Леночка, и во взгляде ее заключалось обещание, и Владимир не хотел ее обидеть.

«Ради родинки смуглой одной», — а тут намного больше, чем родинка. Тут — сокровенное… Сокровище… И не Багдад с Бухарой отдавал он Фифочке, а всего лишь брал ее Мишу в помощники. К тому же жареная картошка… Это сейчас из-за диабета жареную картошку запретили врачи…

…Словом, он дал согласие сразу и безоговорочно. Пожалел он только через несколько дней, все как следует взвесив. И то не очень. Он устал от этой бандитской качалки, устал от этой блатной публики. К тому же открывал еще два зала. Надеялся, что там, подальше от центра, придут люди поприличней. Но нет. И там… Время стояло голодное, время крутых и безголовых, приличные люди сидели без денег. «Вот и пусть там сидит Бялик, пусть лялякает с бандитами», — решил Левин.

Вообще-то Миша Бялик был симпатичный парень. Смазливый, кудрявый, кругломордый, ходил в спортивном костюме, как качок, однако рыхловат по сравнению с теми, интеллигентен, едва ли сверхмужчина, но что-то в нем было. Милашка. Ласковый. Нравился слабому полу. К любому умел подойти. Вот это Левина и смущало. С Бяликом все время требовалось быть настороже. С бандитами и рэкетирами он общался на их языке. На фене. Умел рассказать анекдотец, покурить с ними, поплевать под ноги, выругаться. Словом, Левин опасался. Даже стал держать дистанцию с Леночкой. На всякий случай.

Начал Бялик с того, что устроил администратором Фифочку. Она и сама просилась раньше, но Левин отказал наотрез. Для ее же блага. Незачем ей было якшаться со всякой швалью. Эти чем ниже рангом, тем нахальней. Еще и выпендривались друг перед другом. Придурки, блатные, петухи, козлы… Шушера… Могли и изнасиловать ненароком. Фраера…

Администраторши у Левина были жесткие, боевые, из бывших спортсменок, постарше. Он не сам решал, советовался, кого брать. Сам бы он не потянул. Не раз и не два приходилось обращаться к авторитетам. Опять же не сам, через спортсменов. И вот этот Бялик, не спросясь…

Захотел заработать? Или, Левину это иногда приходило на ум, специально подставлял Фифочку? Было в нем что-то такое, извращенное. Любил участвовать в оргиях. Даже Левина как-то приглашал. Будто Леночки было ему мало.

Только какой из Фифочки работник? Не успела заступить в должность, убежала по своим делам. Она всегда была занята: фарцовщики, менялы, портнихи, плейбои, красивая жизнь. Думала, деньги на ветках растут, как мандарины. Так что Левину сразу звонок от другой администраторши, Железновой.

— Владимир Ильич, убежала ваша фифочка. Я целый день одна сижу. В туалет не могу отойти. И этого нет, Миши. Зачем вы только его взяли? От него одни неприятности.

Вот так сразу: фифочка. С маленькой буквы. Что-то, значит, было в Леночке такое. Ну да, одета в заграничное, бровки, ноготочки, маникюр-педикюр, глазки — на мужчин смотрит. Откровенно так смотрит. Обычно наоборот, это про мужчин говорят, что глазами раздевают, оценивают. Ан нет, и женщины тоже. Эмансипация…

Пришлось Левину наводить порядок. Он отругал Мишу и стал уговаривать Леночку. Леночка, к счастью, не настаивала, разобралась, что работа не по ней и что публика не та, не ее ранга. Она ведь — львица, а тут по большей части шакальё. Предложила вместо себя для денег мамочку, Розу Михайловну.

Тогда и познакомился Левин с бывшей артисткой Полевой-Фельдман. Надо сказать, умная оказалась женщина, деловая, с железной хваткой. Вся в Леночку, вернее, Леночка в нее. Такая же фигура, грудь, ноги, лицо. Красавица, хотя за пятьдесят. Мишу Бялика она терпеть не могла. Отчего, Левин мог только догадываться. Фанфарон. Не такого, конечно, хотела она для Леночки…

Не будь она Фельдман, стала бы народной артисткой, а так… Хотя не все так просто. Во всем виноват оказался Познанский. Вообще-то на самом деле не Познанский, а Берг, припомнил Левин, но как-то в молодости он сумел поменять документы, за что его потом и били, когда он подал на выезд. Что, мол, двойной перебежчик, не только страну предал, но еще и собственную фамилию переменил. Что, мол, предательство заложено в нем было смолоду. Патриотические спектакли ставил, а вот… «Двоедушец» — так и писали тогда, «двоедушец» и еще чуть ли не матом. Как же, как раз самая борьба с сионизмом, делилась Леночка.

«Мог стать не Познанским, а Горским. Или Горным. От слова “берг”, то есть “гора”», — вспоминал Левин. Но как ни крутись, ни мимикрируй, а все равно псевдоним — в конце концов он устал от псевдонимов и сорвался: не только разругался с комиссией, когда не приняли его пьесу, но еще и письмо подписал — против антисемитизма и за свободный выезд. Да еще и женился на американке. То есть по советским меркам стал законченным диссидентом.

Познанского после долгих мытарств отпустили, не смогли не отпустить, но стиснув зубы и по-глупому, обо звав напоследок — и от него, и в его защиту получили в ответ десятки писем и протесты по «голосам», с той стороны, словом, отпустили со скандалом и отыгрались на Розе Михайловне. Отобрали все роли и больше не пустили на сцену. У нее, правда, был выбор, могла покаяться за бывшего мужа и отмежеваться от него, поклясться в лояльности, но не захотела. Не то чтоб она была бескомпромиссный человек, но ей было противно, и она не смогла. Или не захотела. Сделала сознательный выбор, после которого пришлось устроиться секретаршей в Утильсырье. Они с Леночкой тоже хотели уехать, но побоялись, что не отпустят. Не решились стать отказницами.

Администратором Роза Михайловна пришлась к месту. Строга. Все эти братки, шушера всякая, у нее трепетали. Боялись. Интеллигентная женщина, красивая, на загляденье, однако умела. В пьесе Бабеля комиссаршу по молодости играла с триумфом. Ну вот, пригодился опыт. Могла рявкнуть, а чаще и голос не повышала. Зато взгляд… Артистка! Настоящая комиссарша! И, главное, Левину она симпатизировала. Наверное, жалела, что Фифочка выбрала Бялика, а не его.

Да, Фифочка. Роза Михайловна так и говорила: «моя Фифочка». Снисходительно так, хотя и с любовью. Словно удивлялась, откуда у них с бывшим мужем, с Познанским, могло вырасти такое легкомысленное создание. Хотя… Было в кого. Про Познанского Леночка рассказывала, что он не пропускал ни одну юбку. Красавец с усами. Режиссер. И мама тоже… Артисты… Они играют в любовь… Это их любимые роли…

…Миша Бялик оказался ловкачом. Вроде ничего плохого он Левину не сделал, не увел бизнес, однако, доносили, изучал обстановку, подкатывался. Но завел связи, обжился в Москве и решил отделиться. Открыл сауну, а при ней ресторан. Или наоборот, ресторан с сауной. Надо полагать, что-то все же привез из рифейской столицы. Ну, повар-то он был отменный. Понимал в еде толк. Чревоугодник. А в сауну те же бандиты ходили. По большей части с проститутками. Солнцевские. Да, время такое. Начало девяностых. Самый пик реформ. Разруха. Грязь. Мальчики мечтали о рэкете, девочки шли в проститутки.

Бялик вроде хорошо начал. Говорили, близко сошелся с солнцевскими, открыл притон — к нему не только бандиты ходили, но и менты, «мусора», — да, хорошо начал, но продержался недолго: назанимал денег и проиграл в карты. Хотя, может, и не все проиграл. И тогда только одно и осталось: валить. Так они с Леночкой и оказались в Израиле. Леночка давно хотела уехать. Не обязательно в Израиль. Еврейка она была никакая: ни языка, ни истории, ни национального чувства. Просто мечтала свалить из России.

Перед отъездом Бялик едва не подложил Левину свинью. Предложил купить у него ресторан. Но Левин воздержался. Лишних денег у него не было. Да и — страшновато. Он не умел, как Бялик, ладить с авторитетами. И оказалось, что правильно сделал. Не успел Миша уехать, как ресторан с сауной бандиты забрали за долги. А через год с чем-то Владимир Левин решил посетить родину своего дедушки…

И вот, четверть века никаких вестей после той ночи…

Не откладывая, Владимир Ильич написал ответное письмо Леночке. Он действительно сильно обрадовался. Не то чтобы вспыхнули прежние желания и чувства, а ведь были, были! Но чувства оказались мертвы, однако сексуальные воспоминания будоражили его сны, так что утром он проснулся разбитым. Присутствовало больше всего любопытство: что она делает в Израиле? С Бяликом или с кем-то другим? А может, одна? Левин давно был женат, с тех самых пор, когда они расстались, и все же греховные мысли лезли в голову. Впрочем, и еще, определил Левин, одиночество. Старых друзей и подруг он давно растерял, многие разъехались по заграницам, а новых никого не было. Разве что знакомые по делам, по не слишком активному бизнесу, случались даже короткие интрижки, но все было не то, совсем не то, как когда-то с Леночкой. Имелись, правда, еще друзья в «Фейсбуке» и в «Одноклассниках», но это же чистая профанация. Никто из прежних, из друзей и давних любовниц, из однокурсников давно о нем не вспоминал, и он тоже. Даже старшая дочь из Германии писала-звонила исключительно редко. И вдруг Леночка. Не забыла, значит, эти блаженные месяцы, эти медовые, безумные ночи без сна, когда засыпали только к утру и Левин вечно опаздывал на работу. Леночка отсыпалась потом днем, а он, Левин, сидел и клевал носом в своем диспансере. И мечтал о следующей ночи…

Иногда, бывало, на рассвете их будил ревнивый Погоржельский. Хотел проверить, одна ли Леночка в своей постели? Хотел прийти? Или — мстил за безумство их ночей? Как же, Погоржельскому было от чего негодовать: со стены на Левина с Леночкой смотрел его портрет и, казалось, все видел, и к утру наливался такой злобой, что даже чернел от негодования. И Левин, чтобы не смущал этот виртуальный, пристальный взгляд, нередко накрывал портрет простыней. И все равно взгляд Погоржельского будто прожигал материю, Левин часто ощущал его на себе.

Но то — давно, много лет назад. Сейчас же Левина восхищал прогресс, те же социальные сети. Раньше люди уезжали и исчезали — навсегда, без всякой надежды свидеться, за кордоном начинался другой мир, чужой и якобы враждебный Тартар[31], оттуда нельзя было никогда вернуться и нельзя было пересечься, как нельзя вернуться из загробного мира. Сколько людей уехало и потерялось, люди, как иголки в стогу сена, пропадали на этой земле, но вот рухнула прежняя власть и железный занавес вместе с ней, появились интернет и социальные сети, и Леночку, будто иголку, притянуло назад, пусть и на короткое время, словно мощнейший коллайдер.

«Дорогая Леночка, я очень рад. Как ты? Жду тебя с нетерпением. Пожалуйста, сообщи о приезде заранее, чтобы я никуда не уехал. Где ты? С кем? Привет от меня Мише», — написал он и долго думал, что бы еще дописать? Быть может, спросить про Розу Михайловну, про Мишу-маленького, про дочку — Левин не помнил, как ее звали, — но решил ничего не дописывать. Все же двадцать пять лет прошло, слишком много за это время утекло воды.

Он отправил свое письмо и стал ждать, но ответное письмо долго не приходило. И Владимир Левин стал думать, что Леночка больше не напишет, что она передумала относительно встречи или не приедет в Москву. Да мало ли что могло произойти, разве можно угадать, чего хочет и о чем думает женщина? Тем более такая финтифлюшка, как Леночка. Но вот, когда он уже совсем не ждал и ничего, кроме разочарования, не испытывал, она прислала целых две строчки:

«Письмо получила, спасибо! Приеду летом, сообщу заранее.

Целую. Лена Леви».

Значит, понял Левин, с Мишей Бяликом она не живет. У нее другой муж, по крайней мере, был. Леви — это почти Левин, только в разных странах фамилия Левин пишется по-разному, однако происходит из общего источника — от левитов[32] из Иерусалимского храма, а те, в свою очередь, из колена Левия[33]. Вроде как сводная родственница.

Ничего больше из письма узнать было нельзя. Разве что Левин по случаю подумал о графе Толстом: как мог Лев Николаевич дать своему герою, русскому помещику и дворянину, еврейскую фамилию? Ведь русских Левиных не бывает. Если как следует поискать, всегда отыщутся еврейские корни. Он сам, Владимир Левин, лет до двадцати не знал, что его собственный дед — еврей. Для него это стало откровением, от него это очень долго скрывали из-за антисемитизма. А уж про левитов и про колено Левия он и вовсе узнал только в новое время, когда стал интересоваться историей и собственной родословной. И оказалось, что он, Владимир Левин, дальний отпрыск рода Гедиминовичей через князей Милославских. Впрочем, вероятно, это было давно и неправда, как говорили в таких случаях в детстве, потому что предки по матери больше века назад измельчали и растеряли все свои титулы, а потом и вовсе лишились дворянства, породнившись с бывшими крепостными. Сохранились только, несмотря на все советские семьдесят лет, семейные то ли предания, то ли легенды про купца первой гильдии прадеда Степунова.

Однако ведь и Стива Облонский — тоже еврейская фамилия? Это-то как понимать?

Следующее письмо от Леночки пришло только через несколько месяцев. Она сообщала, что купила билет до Москвы из Нью-Йорка и должна приехать в середине июля. Как прилетит, сразу даст о себе знать. В Москве она пробудет целую неделю.

Значит, Леночка почти наверняка живет в Америке, понял Левин.

«Буду ждать, — ответил он. — Как приедешь в Москву, сообщи свой телефон».

Встречу они назначили на Арбате у станции метро «Смоленская», почти рядом с тем местом, где когда-то жила Леночка и где они провели столько бурных и счастливых ночей. Только Арбат с тех пор сильно изменился: в момент их знакомства он был новенький и яркий, но очень скоро подурнел, потемнел и потерял свою прежнюю ауру. Однако сейчас Левину вспоминались толпы молодежи, музыка отовсюду, экзальтированные иностранцы, не жалевшие доллары за Горбачева и Ельцина в виде матрешек, люди с гитарами, барды, открыто ругавшие власть, шикарный магазин «Воды Лагидзе», куда иногда заходили полакомиться они с Леночкой, столпотворение у только возникшей стены Цоя, художники и астрологи на каждом углу, как-то Левин встретил даже Фиделя Кастро с русским ребенком на плечах в окружении восторженной толпы. Теперь же — и книжные развалы оставались на прежнем месте, и торговали картинами средней руки, кафе и ресторанов стало много больше, а — все было не то: и людей поубавилось, и не видно почти иностранцев и молодежи, и обшарпанный магазин «Воды Лагидзе» давно закрыт; в основном навстречу Левину попадались провинциалы, с явным опозданием прослышавшие про Арбат, и не было больше пьянящего чувства свободы. Обычная улица, где из обывателей вытряхивают деньги. Разве что появилась окрашенная под золото Турандот.

Левин пришел заранее, он даже успел побродить по Арбату, по «местам боевой славы» — не только с Фифочкой совершал он здесь в былые годы променад, — а она, Леночка, как всегда, опоздала. Но ничуть не изменилась, будто не двадцать пять лет прошло, а — один день. По-прежнему стройна и красива, и антураж соответственный: на высоких каблуках, в обтягивающих брючках, подчеркивающих несравненные Фифочкины ноги, в блузке с рукавами-бабочками, с грудью еще более шикарной, чем в прошлой жизни, вся в блестках, как много лет назад. Будто японская принцесса, она обожала птичек и бабочек, и они в виде вышивок трепыхались на ее тысячедолларовой блузке и в по-прежнему черных, будто вороново крыло, волосах, так что Левин почувствовал даже некоторую неловкость: сам он с годами старел, полнел, набирал килограммы и носил костюмы пятьдесят шестого размера.

В том, что Фифочка не менялась, не полнела и оставалась такой же красивой, явно заключалось нечто наследственное, родовое — четверть века назад примерно столько же лет, как ей сейчас, было ее маме, Розе Михайловне, или Розе из Сераля — когда-то она играла эту красивую роль, — и та выглядела точно так же, так что Левин даже поразился семейному сходству. Обе смотрелись на одно лицо, совершенно, с годами это сходство только усиливалось. «Крепкие гены. Наверное, не только внешнее сходство», — с восхищением думал теперь Левин, тотчас вспомнив Леночкины рассказы, что после развода с Познанским, а может, и до того, мамочка, она же прекрасная Роза из Сераля, время от времени меняла бойфрендов (это было Фифочкино слово: «бойфренд»), и все они, эти бойфренды, были намного моложе мамочки, словно Роза Михайловна владела секретом вечной молодости и красоты.

Левин радостно обнял Леночку и протянул ей розы, как когда-то очень давно, — с годами он все больше становился склонен к ностальгии — и в этот самый момент у Леночки зазвенел телефон. Она долго с кем-то разговаривала, похоже, спорила, потом повернулась к Левину:

— Мой сын Миша. Помнишь? Он тут недалеко на машине. Не хочет ждать, предлагает забрать меня домой. Он живет на «Багратионовской», где раньше жила мама.

Еще бы, Левин очень хорошо помнил. Это был тот самый нервный и ревнивый ребенок, который, подкравшись сзади, изо всех сил внезапно ударял его по ногам, так что Левин сразу почувствовал неприязнь. В самом деле, он весь трепетал от страсти, умирал от нетерпения, не мог дождаться своего мига, а тут этот маленький злобный стервец. Теперь он давно взрослый, но, судя по его звонку, в нем по-прежнему течет ревнивая кровь Погоржельского и вредности с годами нисколько не убавилось.

— Я сам тебя отвезу. Хоть на край света, не то что на «Багратионовскую», — решительно сказал Левин. — Я ждал тебя целых полгода…

— Хорошо, — Леночка сразу согласилась, и смех ее был совсем как прежний, будто тысяча колокольчиков зазвенела.

Он взял Леночку под руку и почти потащил по Арбату — мимо продавцов с картинами, с матрешками и ушанками, мимо фуражек с красными и синими околышами, мимо кителей и галифе, мимо книжных развалов и блистающей ложным золотом принцессы Турандот.

— Когда мы уезжали, здесь было темно и бегали крысы, — вспомнила Леночка. — Маму как-то чуть не ограбили.

— Я не москвич по рождению, — отозвался Левин. — Когда я в первый раз сюда попал, здесь все было перекопано. Лет десять, не меньше. Полнейшее запустение. Мне так кажется, что Арбат оживает и тускнеет вместе со страной. Помню в перестройку: толпы людей, молодежь, художники, поэты, певцы, стена Цоя. В то время здесь пели о лагерях и о свободе и грозили кулаками Кремлю, который считался цитаделью несвободы. А теперь опять темновато и скучно: по большей части ходят приезжие и водят иностранцев покупать матрешек.

Они зашли в грузинский ресторан.

— Москва очень изменилась, — сказала Леночка, когда они сели за столик и сделали заказ. — Помнишь, когда мы уезжали, Миша устроил прощальный ужин?

— Конечно, помню, — подтвердил Левин.

— Мы очень долго искали приличный ресторан. Свой Мише пришлось отдать перед отъездом. В Москве еще ничего не было. А сейчас на каждом углу.

— Капитализм работает, — заметил Левин. — Даже несмотря на всяческую коррупцию. Не благодаря, а вопреки. А где Миша? В Израиле? Вы давно расстались?

— Давно, — сообщила Леночка. — Вскоре после той ночи. Миша набрал кредитов и открыл ресторан вместе с друзьями из России. У него всегда и везде находились какие-то сомнительные друзья. Все вначале вроде бы шло неплохо, но потом эти друзья его кинули. Остатки денег он проиграл в карты и сбежал. И бросил нас с Эллочкой.

— Вроде не по-еврейски, — удивился Левин.

— А он еврей только наполовину, — усмехнулась Фифочка. — Он вернулся к себе в Екатеринбург. Ты помнишь, они откуда-то выводили деньги и остались кому-то должны? Каким-то бандитам.

— Да, — кивнул Левин. — Хотя подробно он не рассказывал.

— Ну вот, бандитская фирма. Он мне как-то рассказывал уже в Израиле. Он вернулся и снова связался с бандитами. Там кругом одни бандиты. Еще больше, чем в Москве. Бандитский город. И его убили. Не поделили деньги. Он и стрелять как следует не умел. Он был у них белым воротничком. Что-то вроде бухгалтера.

— Как ты узнала? — растерянно спросил Левин. — Ну и как же вы с дочкой?

— Я знала его брата. Они были похожи как две капли воды, только брат на два года младше. Он после убийства Миши переехал в Израиль. Можно сказать, сбежал.

— Да, жалко, что все так вышло, — сказал Левин. — И как же вы? — повторил он свой вопрос. — Как вы попали в Америку?

— Если бы в Америку, — нервно засмеялась Леночка. Она смеялась, но Левин заметил, что в ее глазах нет ни капли веселья. Напротив, в них застыла печаль, которую Левин никогда не замечал раньше. («Моя Фифочка привыкла порхать, как бабочка, от мужчины к мужчине. Она не знает жизнь. Я боюсь, что когда-нибудь она обожжется», — вспомнил он Розу Михайловну.) — Мы не в Америку попали, а в Африку. В Южную Африку.

— В Южную Африку? — от удивления только и мог переспросить Левин.

— Да, в Южную Африку, — подтвердила Леночка. — Там оказалось намного хуже, чем в России. Люди очень несправедливо устроены. Все только и мечтали, чтобы отменили апартеид: ООН, Международный суд, Советский Союз, США, хотя и в России, и в США в разное время существовали сегрегация и рабство, — все требовали отменить апартеид, и никто не думал о последствиях. А всем стало только хуже: и белым, и черным. Я как раз попала туда в самую мясорубку. Когда стали убивать белых, особенно фермеров, там практически началась такая гражданская война, которая продолжается до сих пор. Неизвестная миру, но очень кровавая война. За двадцать лет в Южно-Африканской Республике убили больше трех тысяч белых фермеров, а всего больше двухсот тысяч. Каждый день — пятьдесят трупов. Пятьсот тысяч изнасилований в год. Африканцы верят, что секс с белой девственницей излечивает от СПИДа, и вот они насилуют белых девушек, даже детей, хотя и черных не меньше. Еще они верили, что от СПИДа излечивает секс с крокодилами, но крокодилы сумели постоять за себя. Они совершенно дикие, эти африканцы, там чуть ли не каждый третий болен СПИДом. Они постепенно вымирают из-за своей дикости. Раньше там господствовал белый расизм, вполне цивилизованный, а теперь — черный, в сто раз хуже. Только все молчат. Де Клерку и Манделе дали Нобелевскую премию мира, и все делают вид, будто ничего не происходит. Сначала в Родезии-Зимбабве, а теперь в Южно-Африканской Республике. Мой муж, который был после Миши, — я вышла за него замуж, когда сидела в Израиле на мели, — он меня как следует не предупредил. То есть он рассказывал, конечно, но я не придавала значения. Я не верила, что может быть так страшно. И поехала туда с Эллочкой, на ферму.

Он был богатый, красивый, молодой, тысячи овец, виноградники… И климат там хороший. Но… Нас каждый день могли убить. Панафриканский конгресс Азании — так они называют эту страну — у них был лозунг: «Один фермер — одна пуля». К ним приезжали «Черные пантеры» из Штатов — учили убивать. Это террористы под видом борцов за справедливость. Как у нас, в России. При апартеиде, мне многие говорили, не только белые, было намного лучше. Но люди в мире, в Европе, в Америке, очень любят простые решения. Закрывают глаза и уши и ничего не хотят знать.

— Где ты его нашла, своего мужа? — спросил Левин.

— Он приезжал в Израиль. Эжен принял иудаизм и немного знал иврит. А я немного говорила по-английски. У него мать еврейка.

— А отец? Англичанин?

— А отец — бур. Его маму совсем маленькой девочкой привезли из Германии. Дедушка с бабушкой сбежали от Гитлера. Дедушка Эжена был в Германии известный социал-демократ, может быть, даже коммунист. Я не знаю точно, но очень левый. А брат дедушки — они из небедной семьи — пытался уехать из Германии на Кубу.

Ты, может быть, слышал про такой корабль, «Сент-Луис»? Там целая одиссея. Это, можно сказать, еврейский «Титаник». Вскоре после «хрустальной ночи» еврейские беглецы, среди них было много тех, кто ожидали очереди на эмиграцию в США, приобрели туристические визы на Кубу, но визы оказались мошенническими, кубинский консул решил нажиться на несчастных людях; мало того, пока «Сент-Луис» плыл, на Кубе переменилась власть, и корабль на Кубу не допустили. Честный немецкий капитан попытался плыть в США, но корабли американской береговой охраны преградили ему дорогу. «Сент-Луис» не пустили и в Канаду, и в Доминиканскую Республику; волей-неволей пришлось несчастному кораблю и несчастным людям возвращаться обратно в Европу. Но пока они плыли, в прессе поднялся скандал — это путешествие в рай и обратно в ад так и называлось: «плавание обреченных» — в результате беглецов согласились принять Англия, Франция, Голландия и Бельгия. Но большинство это не спасло. Через несколько месяцев началась война, и те, кто оказались во Франции, в Голландии и в Бельгии, почти все погибли. И брат дедушки Эжена тоже: он застрял в Бельгии, нацисты отправили его в концлагерь, и он не вернулся.

А дедушка Эжена занимал видное место в Африканском национальном конгрессе. Ему мало было своих проблем, поэтому он боролся за права чернокожих.

У евреев с бурами были не слишком хорошие отношения. Евреи занимали руководящие посты в Африканском национальном конгрессе и боролись против апартеида, даже возглавляли черных террористов, а буры, наоборот, симпатизировали Гитлеру и выступали против войны с Германией. И Советский Союз сыграл там свою роль: наши советники в Анголе готовили черных террористов. И никто не думал, что произойдет, если победят черные.

И у Эжена в семье: отец был бур и стоял за апартеид, а мать — левая, выступала против. А Эжен все время колебался между ними. Только погибли его родители вместе: они ехали на свадьбу к соседям, когда их в машине расстреляли черные бандиты.

Когда черные пришли к власти, некоторые белые фермеры из англичан добровольно отдали им свои фермы. И Эжен тоже подумывал. Он все время колебался: то принял иудаизм и собирался переехать в Израиль, то одно время симпатизировал палестинцам, то поддерживал черных, то буров…

— Раздвоение сознания. Тяжелый случай, — констатировал Левин. — Он не был раньше женат?

— Был. У него была жена и две дочки. Но жена уехала от него в Кейптаун и собиралась дальше. Скорее всего, в Австралию или в Новую Зеландию. В Кейптауне было спокойнее, чем у нас. Там меньше черных. А мы жили недалеко от Йоханнесбурга.

— А раньше, пока не принял иудаизм, кем он был, протестантом? — спросил Левин.

— Я не знаю, — пожала плечами Фифочка. — Я никогда не интересовалась религией. У нас никто не верил в Бога. Разве что дед Берг в Белоруссии. Но я видела его всего один раз в жизни. Мне казалось, что Эжен атеист. Принял иудаизм, сделал операцию и забыл. Мать у него была левая, вряд ли она верила в Бога. Дед по матери точно не верил, он мальчишкой участвовал в Спартаковском восстании[34]. А Эжену просто нужно было куда-то приткнуться. Он привез нас с Эллочкой и не знал, что делать дальше. Думал уехать в Австралию. Хотел продать ферму, но покупателей не нашлось. А тут стали убивать фермеров-соседей. Сначала одних, а через несколько месяцев — других. Я ударилась в панику. Не могла спать по ночам, потому что бандиты приходили обычно ночью. Боялась наших черных работников. И Эжен тоже нервничал. Поехал на какое-то собрание, где они решали, что делать. С кем-то там поспорил. Кто-то вспомнил про его деда. Нервы у него были не в порядке; нет, у всех у нас были не в порядке. Он вернулся домой с этого собрания, принял какие-то таблетки, а через день застрелился.

Большой белый крест, — продолжала Леночка. — Могилы белых ставили рядом, одна к одной, и вместе они образовали большой крест, очень большой. Это как символ конца. Как завершение истории белой Южной Африки.

Мы похоронили Эжена, и я поняла, что нужно срочно уезжать. Очень срочно. Что в одну из ночей они придут. Они насилуют детей, чтобы избавиться от СПИДа, а потом убивают. Покупателей на ферму я не нашла, я быстро убедилась, что это бесполезно, времени у меня было не много, все почти даром раздала соседям и уехала с Эллочкой в Йоханнесбург. Это был большой и красивый город с небоскребами, с замечательным бизнес-центром в виде башни. Когда-то красивый, — поправилась Леночка, — потому что его захватили черные маргиналы: бандиты, больные СПИДом, наркоторговцы, проститутки, воры. А белым пришлось отстроить новый центр, на окраине. Но, я думаю, ненадолго.

— Ты хотела вернуться назад: в Израиль или в Россию? — спросил Левин.

— Меня уговаривали остаться в Йоханнесбурге. В Южной Африке не хватает женщин, потому что женщины уезжают в первую очередь, и там немало богатых мужчин, потому что это богатая страна. Как Россия, которую сколько ни грабь…

Но я уехала в Америку. В Нью-Йорк. У меня же там был отец. Он как раз что-то ставил. Какую-то пьесу про русских олигархов. И мама тоже уже была там. Поехала в гости к подруге и сразу нашла себе мужа. Сейчас у нее другой, прежний муж оставил ей наследство и умер, но тогда она зацепилась за Америку. И звала меня.

— Тебе повезло…

— Да, повезло. Хотя ты, наверное, догадываешься, что я нигде не пропаду. Даже среди людоедов. На меня летят мужчины, как мухи на варенье. — Фифочка засмеялась и лукаво посмотрела на Левина. — Они, мужчины, что-то чувствуют, правда? Какие-то особенные токи.

— Да, истинная правда, — подтвердил Левин. — Твою сексуальную энергию. Ты всегда была неотразима. Мы сколько лет не виделись, и вот опять…

— Снова действуют чары? — с кокетливой улыбкой поинтересовалась Фифочка.

— Как будто не четверть века прошла, — кивнул Левин. — Я знаю, что не нужно обольщаться, что нельзя дважды войти в одну реку. И все равно…

— На меня тоже действуют, — созналась Леночка. — Ностальгия. Но как-нибудь в другой раз.

«Из-за этого паршивца Миши», — догадался Левин.

— И все-таки я хочу тебя спросить: почему ты вышла замуж именно за Мишу Бялика?

— А не за тебя? — Леночка широко улыбнулась, и Владимир Левин отметил, что зубы у нее по-прежнему хороши.

«Не может быть, чтобы все свои. Ведь ей лет пятьдесят пять, никак не меньше, — подсчитал Левин. — Но она совсем не изменилась, только стала больше похожа на маму. Такая же наманикюренная, ухоженная фифочка. Такая же сексапильная. Сколько у нее за жизнь было мужчин?!!»

— Да, — ревниво подтвердил Левин. — Почему не за меня?

— Это чары действуют, — засмеялась Леночка. — Ты же мне не предлагал?

— А ты хотела, чтобы я предложил? — настойчиво спросил Левин.

— Я как-то не думала, — созналась Леночка. — Я знала, что это невозможно. Нам ведь было хорошо, правда? Без всех этих проблем, без лишней ревности. Тебе, надо признаться, не хватало фантазии. Ты был героем-любовником, пока у тебя стоял штык, а как только он превращался в нахохлившегося воробышка, ты сразу сникал и становился очень скучным. Не то что бедняга Погоржельский.

— А что Погоржельский? — Левину стало любопытно.

— Он был просто сексуальный маньяк, — сообщила Леночка. — Он даже из-за границы привозил всякие такие штуки, так что как-то раз его задержали на таможне.

— Да, я был слишком деловой, — нехотя согласился Левин. — Такое время. Кооператив.

— Да, ты был сильно озабоченный.

— А ведь нам все равно было очень хорошо, — напомнил Левин. — Помнишь, как мы Ее звали?

— Пещера блаженства, Бесстыдница, Ад, Адочка, Ненасытница, Rima pudendi, Римочка, — выпалила Фифочка.

— А Его: Герой, Штык, Дьявол, Орел, — торжественно подхватил Левин.

— Как-то даже Автомат Калашникова, — напомнила Фифочка.

— Или просто Калашников, — подтвердил Левин.

— Да, это было наше любимое занятие: загонять дьявола в ад, — хихикнула Леночка.

— Это из «Декамерона». Это я не сам придумал, — сознался Левин.

— Плагиатор, — ласково сказала Фифочка. — Только, знаешь, я на тебя слегка обиделась, когда я познакомила тебя с Мишей и ты добровольно отошел в сторону.

— А что, мне нужно было вызвать его на дуэль, набить ему морду или обратиться за помощью к бандитам? — удивился Левин. — Ты вроде не девочка была. Знала, что делаешь.

— Вот поэтому мы и расстались. То есть перешли в статус друзей, — подвела итог Леночка.

— Итак, ты оказалась в Нью-Йорке. Одна, с ребенком, — напомнил Левин.

— Я пошла работать официанткой. Это было самое трудное время в моей жизни. Я ведь, можно сказать, почти никогда раньше не работала. А отец был уже на пенсии, и у него была другая семья. Режиссура его не кормила. И мамин муж тоже, он был богатый, но все равно скрипел. Они, американцы, очень жадные, — стала вспоминать Леночка.

— И однажды ты встретила своего принца?

— Нет. Хотя принцев было сколько угодно. В первый же день мне сделали предложение. А вскоре выстроилась целая очередь. Даже один полицейский предлагал мне руку и сердце.

— Но ты его отвергла?

— Он был неплохой человек. Но очень правильный и скучный. Пуританин. И еще толстый, — пояснила Леночка.

— И?

— Меня выручил Погоржельский. Как раз приехал в Нью-Йорк на гастроли. У него была выставка в Бруклине, там он писал портреты наших бывших граждан. В Москве и в Одессе они копейки считали, а в Америке стали думать, как себя увековечить. Два мира, два Шапиро. У Погоржельского там отбоя не было от заказов. Он нонконформист, модернист, ну вот он и писал их в виде горшков, ваз или какого-нибудь деревянного полена.

— Издевался за их же деньги?

— Нет, это у него называется искусством. Хотя, бывало, и в классической манере. Даже слишком. В каких-нибудь дворянских мундирах.

— И у тебя с ним роман? Все заново? — не без ревности спросил Левин.

— В некотором роде. Он как раз расстался с очередной моделью.

— Так ты с Погоржельским живешь в Америке? — догадался Левин.

— Нет. Погоржельский погастролировал, заработал деньги и вернулся назад. Он там котируется только среди русских. Но он часто бывает в Америке. Погоржельский познакомил меня с одним коллекционером, с настоящим американским миллионером. И я… Мне было грех не воспользоваться.

— Вы живете в Нью-Йорке?

— Нет, в Филадельфии. В богатом, но ужасно скучном районе. У нас шикарный дом, но выйти некуда абсолютно. Хоть на стену лезь. Я, может быть, когда-нибудь повешусь.

— А твой муж-миллионер, чем он занимается?

— Он — коллекционер. У него на уме только картины и деньги. Больше всего деньги. Хотя, возможно, не так уж и много по американским масштабам. Он покупает картины, потом продает. Покупает и продает. Ездит на разные аукционы и выставки. Но я даже не знаю, любит ли он картины? Или только деньги? В доме у нас галерея под охраной: несколько стальных дверей с особыми замками и никогда не бывает чужих. Даже мне без Сэма заказан вход в его хранилище. И картин там очень много странных, непонятных: современное искусство. Этим, наверное, все сказано. Но каждая из них стоит десятки тысяч, а может, и сотни, а бывает, и миллионы долларов.

Сэм вообще очень оригинальный. Он иногда неделями никуда не выходит, а с миром общается только через компьютер. А чтобы не набрать вес, он сидит на особой диете, он сам себе готовит, и каждый день по два часа занимается в спортзале, и еще утром и вечером плавает в бассейне. И ходит всегда с оружием. Даже на ночь кладет револьвер под подушку.

— Так он боится грабителей? Но ведь вы живете не в Южной Африке.

— Это у него семейное. Его прадед был гангстером и бутлегером. Этого прадеда привезли ребенком из Белоруссии, убежали от погромов из царской империи. Семья была очень бедная и многодетная, и вот, чтобы подняться и стать богатым, он стал одним из вожаков мафии, ее кошельком, как говорит Сэм. Он много раз убивал, но полиция так и не смогла доказать, что это он убийца, а потом убили и его самого. Сэм подозревает, что свои. И этот страх перед убийством передается у них по наследству. Он даже меня иногда не хочет видеть, и тогда мы с ним неделями не встречаемся в этом огромном доме. Мне иногда кажется, что он сумасшедший, но время от времени он будто стряхивает свое сумасшествие, словно старую одежду, и как ни в чем не бывало отправляется по делам.

— А ты? Ты тоже сидишь взаперти?

— И я. Только два раза в неделю приходит женщина, негритянка, помочь с уборкой. А больше мне и поговорить не с кем. Разве что изредка езжу в театр. Но иногда я вырываюсь: в Париж, Лондон, в Доминикану или на Ямайку. Я особенно люблю Ямайку: там чудные пляжи с белым песком и множество музеев. Когда-то на Ямайке находилась столица пиратов, Порт-Ройял. Как говорили, «самый первый город греха во всем христианском мире» — карибский Содом и Гоморра в одном лице — и он, как настоящий Содом, погиб от землетрясения. Ушел под воду. И негры на Ямайке совсем не такие, как в Южной Африке, не дикие зулусы и кóса, которые верят в колдунов и шаманов и ненавидят белых людей, а очень даже цивилизованные и приятные. На любой вкус. Там все как пелось у нас в совке в одной блатной песенке: «Едут сучки белые к черным кобелям». И ведь едут, летят на «Боингах» и «Эрбасах»! — с восторгом сообщила Фифочка. — Пиратов на Ямайке давно уже нет, но все равно это остров греха — до сих пор! Именно в Доминикане и на черной Ямайке, а вовсе не в ЮАР сбылась мечта Нельсона Манделы о многорасовом обществе! Если, конечно, это не очередной фейк, — Фифочка засмеялась, и Левин подумал, что всю последнюю тираду она произнесла с подозрительным восторгом, будто не вообще на Ямайке, не каких-то там белых кобылиц, а именно ее, любимую, ублажал на райском острове посреди океана какой-нибудь молодой и неистовый черный Джек. Но Левин не стал расспрашивать Фифочку, он никогда не задавал ей лишних вопросов. Он и без того позавидовал ей: он-то, Владимир Левин, бóльшую часть жизни безвылазно просидел в Москве.

— Не так давно Обама восстановил на время дипотношения с Кубой, — продолжала между тем Фифочка, — и я успела посмотреть этот несвободный остров Свободы.

— Ну и как он, этот несвободный остров Свободы? — «Ну и Фифочка! Весь мир посмотрела! Жена миллионера! Пусть и слегка сумасшедшего. Ненасытница! И до чего хороша! Вот уж кто умеет жить!»

— Варадеро — это маленькая капиталистическая резервация, где нищая Куба зарабатывает валюту. Там все хорошо: шикарные отели, шикарный песок, шикарная музыка, шикарная еда, даже шикарные проститутки. Только рядовых кубинцев туда не пускают. Да им там и нечего делать — там такие цены, что день жизни стоит в несколько раз больше, чем их месячная зарплата.

Но я и на настоящей Кубе побывала, — продолжала Леночка. — На Кубе для кубинцев. Ты помнишь Москву в начале девяностых, когда развалился Советский Союз? Темнота, крысы, жуткие очереди, ободранные дома, жулье! Так вот, это и есть настоящая Куба, только еще хуже! Там карточки на все, даже на сахар! Там человеку положено всего пять яиц в месяц! Куба — остров, где вокруг полно рыбы, но рыбу дают только больным и по специальным рецептам! Недаром кубинцы на гнилых плотах бежали во Флориду!

— Я вот смотрю, что все усилия, все мечты человечества тщетны, — перебил Фифочку Левин. — Что в результате всех революций выходит совсем не то, ради чего они затевались. Что люди никак не могут угадать свой завтрашний день. Что все, кто хотели осчастливить человечество, приносили людям самое большое несчастье! Что борцы за свободу обычно превращаются в самых жестоких тиранов! У нас сейчас мода: футболки с портретами Че Гевары, а ведь он — обыкновенный бандит!

— Ты всегда очень любил философствовать, Вовочка! — вспомнила Леночка. — Тебя, бывало, хлебом не корми…

— И не только хлебом, — поддакнул Левин. — Пещера, бывало, готова к посещению, золотые ворота открыты… Но вот что, Леночка, я хотел у тебя спросить. Ты говоришь, что одна сидишь в золотой клетке. А дочка? Ей ведь лет двадцать пять? Выпорхнула?

— Она живет в Нью-Йорке. Ее очень тяготил этот дом без людей, похожий то ли на тюрьму, то ли на средневековую крепость, где чуть ли не в каждой комнате висят портреты, то прадедушки-мафиози, то дедушки-полковника, погибшего в Перл-Харборе. Еще немного, и они превратятся в привидения…

Иногда я просыпаюсь от страха. У Сэма, кроме картин, еще коллекция раритетного оружия. Он, как всякий уважающий себя американец, состоит в Оружейной ассоциации… А вокруг дома сплошная, очень высокая ограда. И сверху проволока с электрическим током.

У Эллочки никогда не было друзей. К ней никто никогда не мог прийти…

А сейчас она работает у самого богатого человека в мире, у Безоса, в самом большом в мире магазине, в «Амазоне», в самом большом в мире городе и живет почти рядом с Трамптауэр. Там апартаменты стоят пять тысяч баксов в месяц, и они снимают их на троих.

Леночка взглянула на часы.

— Знаешь, уже поздно. Мне нужно собираться. Сын Миша, он страшный ревнивец до сих пор. Он следит за мной не хуже Сэма. Поэтому Сэм легко отпускает меня в Москву. Только в прошлом году мы ездили вместе, он скупал каких-то русских художников. Среди них Погоржельского. Он написал свою новую натурщицу-модель. Мы жили в «Метрополе».

— А чем занимается твой сын? Ему ведь… — Левин запнулся.

— Тридцать восьмой год, — подсказала Леночка. — А он до сих пор не женат. Совсем не смотрит на женщин. Живет один в маминой квартире. Управляет недвижимостью. Ее купил мамин муж, который умер. Он был небедный человек, даже богатый. Миша сдает ее под рестораны в центре Москвы. Что-то вроде современного рантье.

«Порча нашла на кровь, — подумал Левин. — Фифочке, выходит, не пятьдесят пять, а больше».

Фифочка поднялась. Потом вспомнила:

— А ты как, Вова? Рассказывай. Дочке уже лет сорок?

— У меня еще два сына, — сообщил Левин. — С семьей все в порядке. А жизнь — как на американских горках. Хотя что рассказывать, по сравнению с тобой…

— Нет, ты не скромничай. Выглядишь ты хорошо. Я как-то читала твой рассказ в журнале. Про какую-то квартиру, из которой сначала выселили пьяниц, а потом отобрали бандиты. Совершенно случайно попался журнал. Пишешь?

— Это в самом деле произошло с одним моим знакомым. У нас все: или их ограбили, или они грабили. А бывало и то, и то, по очереди.

Я тоже по примеру твоего Бялика рядом со своей качалкой открыл ресторан. Мне ведь, если ты помнишь, помогали спортсмены. И со временем наладились связи с чиновниками. А повара я сманил из вашего ресторана. Там все сразу распалось, как только вы уехали. И публика, прямо из качалки. Кто посерьезней и денежней. Ходили авторитетные люди.

Все бы ничего, но как-то прямо в ресторане сошлись две банды и стали стрелять. Два трупа, четверо раненых. По счастью, меня в это время там не было. Но, сама понимаешь, стали вызывать, давить. Как это у нас называется: стали оттирать от бизнеса. Или дай взятку: ни много ни мало пять миллионов. Честно говоря, я к тому времени устал, и бесполезно с ними бороться. Государственная мафия, она посильнее бандитов. Я не разобрался даже, кто там больше давил и, главное, в чьих интересах: правоохранители или чиновники. Пришлось отказаться от аренды. Но, знаешь, и они продержались недолго. Православие оказалось сильнее. Дом когда-то был поповский. Реституция. Так что сейчас на месте бывшего вертепа живет батюшка.

Однако кое-что у меня еще оставалось. Несколько других качалок. Но это были еще девяностые, люди сидели без денег, никакого среднего класса. Так, ни шатко ни валко. Хорошо хоть, я никогда не брал кредиты. Потом и это все рухнуло в дефолт.

Но помнишь, когда-то ты меня надоумила. Обменников еще не существовало, и я стал ходить к твоему Боре. С тех пор я менял рубли на доллары и держал их под подушкой. Потом Боря исчез, вроде бы его убили, а я продолжал менять. Это был единственный надежный актив. Ну вот, за десять лет собралась приличная сумма. Хотя если посмотреть на нуворишей, которые делали деньги из воздуха…

Словом, с помощью своих спортсменов я тоже стал покупать недвижимость.

— Тоже рестораны, как у Миши? — отчего-то обрадовалась Леночка.

— Нет, какое там. Недвижимость на рынке и в дешевом торговом центре. Маленькие магазинчики, ларьки. Сначала сдавал в аренду, потом стал понемногу нанимать продавцов. Всё женщины из Молдавии. Мужья сидят дома, а они пашут. Недавно запустили маленькую сеть закусочных. Но я там не главный бенефициар. Везде командуют свои люди. Могут договориться, знают, кому и сколько нужно платить. Меня не трогают…

— Да, Миша тоже знает, кому и сколько. К тому же Погоржельский написал портрет префекта и его жены.

— В виде горшков? — засмеялся Левин.

— Нет, в виде аристократов, — Леночка поднялась.

Левин вызвал такси.

— Мама, — сообщила Леночка, — поехала на отдых в Доминикану. Она передает тебе привет.

— Спасибо, — растроганно поблагодарил Левин. — И ей от меня. Сколько ей лет?

— Восемьдесят два. Она не одна, а с бойфрендом. Он порядком моложе ее.

— Вот это да, — засмеялся Левин. Он проводил Леночку до машины. Они поцеловались.

— Жалко, что меня сторожит Миша. Не знаю, в кого он такой получился, — вздохнула на прощанье Леночка. — Ты как? Есть еще порох в пороховницах?

Левин крепко прижал ее к себе, почувствовал по-прежнему молодое, желанное тело.

— Ты ведь и мертвеца можешь поднять, Леночка, не только мой старый, потертый штык. А я — всегда готов, я ведь бывший пионер! — И, как когда-то очень давно, очень много лет назад, он принял торжественную стойку: вытянул левую руку по швам, а правую поднес к несуществующей пилотке.

Леночка засмеялась и махнула Левину рукой:

— Ладно, в другой раз, обязательно!

Машина тронулась и в несколько мгновений скрылась из вида. Левин долго смотрел ей вслед. Он с печалью сознавал, что другого раза не будет. Никогда не будет. Что прошлая жизнь не повторится. Что ему не хватило авантюризма, да, именно, легкомыслия и авантюризма, которых с избытком имелось у Фифочки.

2019, весна

Эльмира

Это был поезд из вагонов для скота, без окон. Лишь в одном месте под самой крышей находилось маленькое зарешеченное окошко. Этот страшный поезд в течение бесконечных недель мучительно медленно, с множеством остановок, когда, бывало, по нескольку суток стояли в тупике, тащился на восток, в противоположную сторону от войны: мимо родных Крымских гор, мимо недавних, дымящихся развалин, мимо изредка зеленеющих полей, перемежающихся с руинами городов; где-то в середине пути находился почти стертый с лица земли Сталинград, за Волгой начались безлюдные голодные степи, солончаки, миражи озер, изредка встречались верблюды, одинокие юрты, чумазые мальчишки-казахи бежали за поездом и что-то кричали, иногда кидали камни.

Степь, та самая бескрайняя степь, по которой когда-то скакали всадники и шли караваны — это были вольные, смелые предки загнанных в вагоны людей, — тянулась без конца и края. Только они, предки, скакали на запад, на закат, а люди в вагонах, мучаясь от жажды и голода, задыхаясь от нестерпимой духоты, ехали в неизвестность на восток, пока через два месяца пути не увидели поля хлопчатника, глинобитные хижины, людей в халатах и тюбетейках, босоногих рахитичных детей, запряженных в двухколесные повозки ишаков и редкие чинары с посеревшими от пыли и сорокаградусного зноя листьями.

В последние годы Леонид очень часто представлял этот безнадежный поезд и эти вагоны для скота — они были такие же, как и те, в которых других людей везли на запад — в Освенцим, Майданек, Бухенвальд, или восточных гастарбайтеров в Германию, на заводы рейха. В молодости Леониду не хватало воображения, и, честно говоря, совсем не до того ему было в ту ночь, в ту невообразимо счастливую, сладкую и бессонную ночь, когда он стал мужчиной.

Они отправились с Эльмирой в Майли-Сай, небольшой городок в Киргизии недалеко от Андижана. В то время Леонид ничего не знал про урановые рудники, на которых зэки, бывшие спецпоселенцы и вольнонаемные смертники добывали руду для советской атомной бомбы. Он не догадывался, что Майли-Сай в переводе на русский означает «Масляная река», потому что в самом начале ХХ века в этих местах открыты были залежи нефти и действовало «Ферганское нефтепромышленное общество», — нет, ничего этого Леонид тогда не подозревал. В Майли-Сай, затерянный в горах промышленный городишко, ездили по совсем другой причине: в Майли-Сае было «московское снабжение», а оттого в магазинах водились кое-какие товары и время от времени «выбрасывали» совсем уж невозможный дефицит. В тот раз Эльмира прослышала от двоюродной сестры, что в Майли-Сай завезли красивые импортные туфли из Италии. Они остановились на ночь у приветливой безмужней украинки с дочкой лет десяти, которую неизвестно какими ветрами занесло в эту глушь (адрес дала все та же двоюродная сестра), — она сдавала комнату на ночь и даже кормила ужином.

Эльмира! К тому времени они долго встречались. По-крымско-татарски ее имя означало «красивая» — родители Эльмиры не ошиблись, дав девочке именно это имя. Когда Леонид в первый раз увидел ее — Эльмира выходила из своего переулка, шла через мостик над бурным саем, — он онемел и растерялся, и кровь застучала у него в висках: о, как она шла, с какой грацией, как легко и волнующе несла свою прелестную фигуру. Будто богиня, будто чудесное виденье. Она уже расцвела и манила, как сирена, и он с первого взгляда потерял разум, с первого взгляда сошел с ума. Безумная юность — он просто должен был ее видеть, находиться с ней рядом, держать ее за руку, вдыхать запах ее волос, ее духов. На большее он долго не решался. Но стоило им только не увидеться два-три дня, он становился сам не свой, ни о чем другом не мог думать. И как волновался, какое испытывал нетерпение перед каждым свиданьем. А вдруг она не придет? И, бывало вначале, не приходила, бывало, опаздывала. Леонид ждал ее полчаса, час, он выходил из равновесия, терял разум, он шел к ее дому в переулке, что неприступной крепостью возвышался перед ним. Стучался в окно…

…О, любовь! О, нетерпение сердца!..

…Но это случалось только вначале. Потом она всегда приходила. Царицей выплывала из своего переулка. Всегда в нарядном платье, всегда в красивых туфлях. Звезда! Юлдуз!

Леонид поджидал Эльмиру на остановке, считал отходящие автобусы, прежде чем она появлялась. Потом они ехали в центр. Город был маленький, скучный — они бродили до темноты, прятались в тихих, малознакомых переулках. Леонид обнимал Эльмиру, и прижимал к себе, и умирал от желания, и они говорили без конца. Вот только о чем? Годы спустя он почти не мог вспомнить, о чем они разговаривали в первое время. Разве что иногда Эльмира учила Леонида татарским словам и простейшим фразам, которые очень мало отличались от узбекских, а как-то прочла стихи про татарский набег. Заканчивалось стихотворение очень романтически: «Тебе, татарка, отдаюсь я на милость». Вроде бы стихи Эдуарда Багрицкого, но никогда потом Леонид не сумел их отыскать, даже когда появился интернет.

Разговаривали целыми вечерами, о многом, и все равно очень долго он ничего про Эльмиру не знал. Многое открылось только в ту ночь — в ту счастливую, несмотря ни на что, бессонную лунную ночь в Майли-Сае. И про страшный поезд, что привез родителей Эльмиры в Среднюю Азию; поезд этот был не один, их были десятки или даже сотни, если в этих поездах уместился весь крымско-татарский народ. И про старшего брата Эльмиры, Мусу, которого она никогда не видела, потому что он, скорее всего, погиб: в восемнадцать лет Муса ушел в партизаны и исчез.

Это было совсем непонятно Леониду: тысячи крымских татар воевали с немцами, погибали, среди них нередко встречались герои, но, едва Советская армия освободила Крым, их, весь народ, женщин, детей и стариков, выслали из Крыма, и не только в Среднюю Азию, это был еще не самый худший вариант, но и в Сибирь, и на Урал. И фронтовиков тоже: арестовали и отправили в трудовые лагеря. И еще узнал в ту ночь Леонид, что дедушка и бабушка Эльмиры тоже находились в том поезде и умерли в пути — солдаты подцепили их тела крюками и выбросили где-то на полустанке среди голой степи. Очень многие погибли тогда в дороге: трупы людей по многу дней лежали вдоль рельсов. Иногда их собирали, сжигали и закапывали, но часто так и оставляли лежать. Не хотели задерживать поезд. Потом эти трупы рвали на части и поедали голодные собаки, шакалы и волки.

И еще Эльмира рассказала, что и второй ее брат, Фахри, тоже умер, и она никогда его не видела, потому что почти сразу после войны наступил голод[35] и очень много людей умерло, а брат заболел дизентерией. И родители тоже голодали и с трудом выжили.

— Земля в Узбекистане исключительно плодородная, — пересказывала Эльмира отца, — здесь очень хорошо растет все. Как говорил Чехов: «воткнешь оглобли, а вырастет тарантас», но колхозников заставляли выращивать только хлопок, а за посадки пшеницы и кукурузы судили.

Эльмира родилась в колхозе на спецпоселении, всего в нескольких километрах от города, но переехать в Андижан их семье разрешили только в 1956 году, после ХХ съезда. Скорее всего, предполагала Эльмира, родители никогда бы не решились начать все сначала и родить ее, Эльмиру, а через пару лет и младшего брата, Наримана, они ведь были уже немолодые, если бы старшие братья остались в живых. Мама, правда, всегда мечтала о девочке и даже имя придумала заранее: Эльмира. Красивая. Поэтому, объяснила Эльмира, родители очень любят ее и балуют и ничего никогда не запрещают.

Леонид в ту ночь впервые узнал и задумался о ее семье, но ненадолго. Семья Эльмиры — это другой мир, закрытый, непонятный и таинственный, так никогда и не разгаданный им. Ни тогда, ни позже. Леонид не мог себе представить, что происходит за стенами ее дома. О чем она разговаривает с родителями? Чем они живут? Хранят ли обиду? Ненавидят ли эту власть? Как относятся к русским? К евреям? Или, как там, тебя по одной щеке, а ты подставляй другую. Но ведь они мусульмане. Нет, наверняка неверующие. Но все равно. «Зуб за зуб и око за око» — это он, скорее всего, не знал тогда, Библия находилась под строжайшим запретом. У них, у советских, имелись совсем другие молитвенники, другой «Отче наш».

В самом деле, когда миллионы людей отправляли в лагеря, ссылали, превращали их жизнь в ад — в настоящий советский ад — и вот, некоторые из них, те, кто выжили, что они думали? Чем жили? Все забывали, прощали? Молчали?! Неужели они после этого верили в коммунизм? В случайность всего, что с ними произошло? После того, как видели рядом тысячи изломанных судеб, тысячи убитых, замученных?

Он почти ничего не знал про ее родителей. Состоит ли ее отец в партии? Нет, насчет партии — это потом, а в первое время и мысли такой не могло быть. Леонид ничего не спрашивал у Эльмиры. И она не говорила. Только много лет спустя Леонид стал задавать себе эти вопросы. Вопросы без ответов.

Да, два разных мира. Две непохожих семьи. Как-то издалека он увидел ее маму. Она была в цветастом платье, как узбечка, и в косынке. Такое платье никогда не наденет русская женщина или еврейка.

А может, это всего лишь воображение, что непохожи? Мысли поздних, зрелых лет? А тогда — любовь! Он любил Эльмиру и ни о чем таком не хотел думать. Ни о своих, ни о ее родителях. Любовь неудержима и слепа! Она не только преодолевает преграды, часто она их даже не замечает.

У семьи Леонида была совсем другая история. Другая — и в чем-то похожая. Из всех родственников во время войны погиб только папин брат, дядя Леонида, которого он видел только на портрете: дядя Лёва бесследно пропал в окружении под Киевом. Зато всех родственников война разбросала по огромной стране — от Белоруссии (это уже после войны) до Урала и Ташкента, лишь очень немногим удалось вернуться назад в Украину. Их там не ждали, квартиры родственников отдали другим людям. Произошло ли это из-за антисемитизма, как иногда говорили дома, или из-за каких-то других обстоятельств, Леонид не знал. Но вот папа. Во время войны он служил начальником госпиталя на Урале. Демобилизовавшись, хотел вернуться в свой родной Киев, в институт, но места для него не нашлось. Как папа говорил, скорее всего, по пятому пункту[36]. Папа устроился в Смоленске, там его и застало «дело врачей»[37]. Начались митинги и собрания, перераставшие в истерию, в погромные речи, темные пациенты едва не линчевали врачей-евреев, все громче звучали требования «Арестовать! Судить!», поползли слухи, будто готовят поезда для депортации на Дальний Восток «от гнева русского народа» (те самые поезда, из вагонов для скота), а у папы — конкурс. Он не стал рисковать. И покатилась арба — Леонид был еще слишком мал и плохо понимал обстановку, — и докатилась арба до Узбекистана. Все успокоилось, только когда умер Сталин. Несколько лет после Смоленска папа проработал на Северном Кавказе, но там не сложилось, а в Андижане — кафедра…

…Андижан был маленький и грязный городок, одноэтажный и скучный, где за последними домами начинались бесконечные хлопковые поля. Другая планета, другой мир: люди в тюбетейках и в ватных халатах, в сапогах в сорокаградусную жару, старики в галошах вместо обуви часами сидят в чайханах. Женщины — в чадрах[38], в начале шестидесятых нередко встречались и паранджи[39], молодые — в ярких туземных платьях; грязь, антисанитария — в главном городском кинотеатре вместо кресел стояли скамейки, в хлебном ларьке Леонид не раз замечал крыс, вместо мороженого продавали куски льда. Мужчины и женщины стояли в отдельных очередях. Русские оазисы располагались среди узбекских базаров и непонятной Леониду речи. Старый город с узкими улицами и глухими стенами, куда заходить было опасно. Заброшенное медресе рядом с автобусной остановкой, где в бывших кельях с войны жили люди и где в любую погоду сушилось белье. И — хлопок, хлопок, хлопок, ежегодная изнурительная страда с сентября по декабрь, когда всех — и школьников, и студентов, и рабочих с предприятий — всех отправляли собирать «белое золото». И — холера совсем рядом. Леонид с самого своего приезда не полюбил этот скучный и пыльный город, застрявший между средневековьем и современностью, начисто лишенный величественных памятников Самарканда. Город, где в таинственном подполье тихо дремал невидимый до поры джихад[40]. Не любил и всегда мечтал уехать, если бы не Эльмира.

Семья Эльмиры, в отличие от его семьи, долго казалась Леониду укорененной, крепко вросшей в местную почву, так, будто они здесь жили всегда. Крым — это было в другой жизни, к которой, казалось, нет возврата. Между тем Эльмира бойко говорила по-узбекски, и отец — какой-никакой чиновник, не самый маленький, и дом — большой и крепкий, в три окна на улицу, с немаленьким двором, с гамаком и качелями, с фруктовыми деревьями; этот дом слабо вязался с рассказами Эльмиры, будто в первое время ее родители вместе с умершим братом жили в землянке и в неотапливаемой хижине и голодали. Леонид не знал как, но семья Эльмиры сумела подняться. К началу шестидесятых очень многое, казалось, было забыто, залечено, очень редко кто и очень редко когда вспоминали о прошлом, о войне. А если и вспоминали, то так, будто это происходило не с ними, а с кем-то другим. Ветераны с орденами появятся только при Брежневе в семидесятые, а активно вспоминать и анализировать прошлое, говорить об ошибках и неудачах стали и того позже — в конце восьмидесятых при Горбачеве. К тому времени Леонид уже жил в Москве. А в шестидесятые он знал мало и еще меньше задумывался. Свои знания он собирал по крупицам, очень медленно. Постепенно проникал в прошлое, и оно, это прошлое, начинало оживать. С большим опозданием Леонид стал представлять эту страшную картину, понимать, догадываться. И всякий раз он вспоминал про Эльмиру…

Между тем Андижан был город исключительно показательный: задворки нерушимого союза, обратная сторона, место ссылки. Даже бери шире, вся Ферганская долина, весь Узбекистан, вся Центральная Азия. Не считая коренной народ, узбеков, Андижан был городом пришлых, приезжих, переселенных, насильно высланных с прежних мест людей. Интернационал. Ноев ковчег. Русские и украинские переселенцы, казаки, приехавшие по распределению и по комсомольским путевкам учителя, врачи, инженеры, люди, прибывшие в эвакуацию и оставшиеся тут надолго, бывшие зэки, ссыльные спецпоселенцы: высланные с Дальнего Востока корейцы[41], крымские татары, греки, армяне, болгары[42], иранцы, ингуши, латыши, поляки, балкарцы, месхетские турки, немцы, хемшилы из Грузии, курды[43]. Стоило только оглянуться, посмотреть вокруг, расспросить — и тайное, о чем не хотели думать и знать, о чем огромное большинство людей не догадывалось, сразу становилось явным. Но люди молчали, боялись думать, боялись и не хотели вникать. Советские люди давно привыкли ко всему…

При всем при том Андижан действительно был городом интернациональным. Кроме узбеков и славян здесь много было татар, армян, евреев. Татары, как и бухарские евреи, в Узбекистане жили веками, с давних времен, исторически: татарские купцы и ученые, строители, студенты медресе и богословы, и в советское время — бежали от репрессий, от коллективизации, ехали на стройки. А вот евреи-ашкеназы попали в Узбекистан в основном во время войны: приехали в эвакуацию и остались. Это все же было не самое плохое место, не Сибирь с ее трескучими морозами, фруктовый рай, и антисемитизма намного меньше, чем в европейской части. Для узбеков русские, евреи и прочие «европейцы» все были на одно лицо, здесь можно было занимать должности, даже в партии и в милиции, какие и не снились на Украине, и не существовало ограничений при приеме в институты. За первой, военной, последовала и вторая волна: евреи-профессора и доценты, ученые и организаторы ехали на национальные окраины по мере того, как их вытесняли из центра. «Другие народы сюда ссылали силой, а мы — сами себя сослали от безысходности», — сказал как-то папин приятель доцент Кауфман, а Леонид слушал и впитывал, как губка. Здесь, в Узбекистане, он впервые начинал изучать советскую арифметику межнациональных отношений. И не только межнациональных…

И ведь было что изучать. Опять-таки из того времени, из пятидесятых-шестидесятых. Про очень многих людей Леонид узнавал, что «сидели», что вернулись из лагерей, из ссылки. Сидели на завалинке, рассказывали страшные вещи — про Норильлаг, про Кенгир, Караганду[44].

Да, стоило только обернуться, задуматься… Особенно в Андижане, в сердце Ферганской долины…

…Вскоре некоторые из высланных народов стали возвращать к прежним местам проживания. Как-то летом в дороге среди казахстанских степей Леонид увидел поезд, стоявший в тупике, — поезд был почти такой же, как тот, о котором рассказывала Эльмира: только товарные вагоны чередовались с открытыми платформами, на платформах сидели старики-ингуши в меховых папахах, в загонах стоял скот, женщины в цветных платьях и в косынках чуть ли не на рельсах готовили нехитрую пищу. Поезд, судя по всему, стоял в тупике долго, но люди не роптали, они возвращались на родину.

Да, много чего происходило, что никогда не изучали в школе и о чем никогда не писали в учебниках. Только через годы, став историком и доктором наук, Леонид задним числом понял, что жили на пороховой бочке, манкуртами, чужаками, не зная элементарных вещей — ни про резню 1916 года[45], ни про Туркестанскую автономию[46], ни как следует про басмаческое движение[47], продолжавшееся чуть ли не до самой войны, — и ведь искрило, многократно искрило[48], и умные люди предсказывали[49]. Что называется, жили, «под собою не чуя страны», но в то время он был влюблен, ни о чем таком не догадывался, и Советский Союз казался ему вечным, и он слабо представлял будущее, и не слышал нараставший подземный гул. Не зная прошлое, трудно было предвидеть. Леонид жил сегодняшним днем. И все жили сегодняшним днем…

…После той ночи они с Эльмирой стали особенно близки, и — было еще много ночей, и дней тоже. Несколько раз они ездили в другие города, в тот же Майли-Сай, и в Ош, и в «среднеазиатскую Швейцарию» — в Арслан-Боб, там очень многие спасались летом от жары среди горных ручьев и хвойных лесов, а потом нашли бабушку, которая за деньги всегда была рада сдать комнату с видом на хлопковые поля. И там он любил Эльмиру — любил и боготворил, — и там они продолжали тот прерванный разговор. И он много чего узнал от Эльмиры — и про крымских татар, и про нее саму, и про ее предков. Что это сейчас крымские татары — небольшой народ, всего около четверти миллиона душ, а когда-то — это ведь именно они совершали набеги на Русь, на Украину и Польшу, несколько раз даже прорывались и поджигали Москву. И что Мамай именно крымский правитель, беклербек[50]

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • I. Повести и рассказы

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Четырехугольник предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

В повести использованы стихи поэтессы Наталии Кравченко.

2

Якобы эти слова сказал М. Шолохов Сталину в ответ на упрек в злоупотреблении спиртным.

3

«Жидовка» — стихотворение Я. Смелякова о большевичке Розалии Землячке (Р.С. Залкинд; другой псевдоним — Демон). Впоследствии Я. Смеляков с целью избежать обвинений в антисемитизме дал стихотворению название «Курсистка»

4

Фурией красного террора назвал А. Солженицын Р. Землячку, организовавшую и возглавившую красный террор против оставшихся в Крыму военнослужащих белой армии Врангеля. Но не только белогвардейцы, фактически террору жесточайшим образом было подвергнуто все население Крыма.

5

Мельгунов Сергей Петрович (1880–1956) — русский историк и политический деятель. Находясь в эмиграции, занимался историческими исследованиями о русской революции и Гражданской войне. Наибольшую известность С.П. Мельгунову принесла книга «Красный террор в России», впервые изданная в 1923 году в Германии. Книга переведена на многие иностранные языки, в России впервые издана в 1990 году.

6

Шмелев Иван Сергеевич (1873–1950) — русский писатель, публицист, православный мыслитель. О красном терроре в Крыму пишет с потрясающей силой в своем произведении «Солнце мертвых». Жертвой красного террора в Крыму стал 25-летний сын Ивана Шмелева, офицер царской армии Сергей Шмелев.

7

Дон Аминадо (Д. Аминадо, настоящее имя — Аминад Петрович Шполянский; имя при рождении — Аминодав Пейсахович Шполянский; 1888–1957) — поэт-сатирик, мемуарист, по профессии адвокат, один из заметных представителей Серебряного века, в 1920 году эмигрировал из Советской России, жил во Франции, печатался в эмигрантской прессе, больше всего в газете Павла Милюкова «Последние новости».

8

Супруги Дмитрий Мережковский (1865–1941) и Зинаида Гиппиус (1869–1945).

Дмитрий Мережковский — выдающийся русский писатель и мыслитель, поэт, переводчик, литературный критик, историк, религиозный философ, общественный деятель, борец против коммунизма, один из главных представителей русского Серебряного века, в частности, один из зачинателей русского символизма, основоположник русского историософского романа, пионер религиозно-философского анализа литературы, выдающийся эссеист. Многократно был номинирован на Нобелевскую премию по литературе.

Зинаида Гиппиус — русская поэтесса и писательница, драматург и литературный критик, идеолог русского символизма, одна из наиболее ярких фигур Серебряного века.

С 1919 года супруги находились в эмиграции, преимущественно во Франции, являясь одними из самых значительных фигур русской эмиграции.

9

Генерал от инфантерии (1920) Александр Павлович Кутепов (1882-1930) — русский военный деятель, участник Первой мировой войны, один из лидеров Белого движения, эмигрант. В 1928–1930 годах — председатель Русского общевоинского союза (РОВС), активный борец против большевизма, был похищен в Париже агентами ОГПУ в рамках операции «Трест». Место гибели генерала неизвестно. По одним данным, генерал Кутепов оказал сопротивление и скончался от сердечного приступа, вероятно, вследствие введения ему большой дозы морфия в процессе борьбы, и похоронен во дворе частного дома. По другим данным, скончался на пароходе, следовавшем из Марселя в Новороссийск.

10

Генерал-лейтенант (1915) Евгений-Людвиг Карлович Миллер (1869-1939) — русский военачальник, руководитель Белого движения на севере России (1919–1920), с 1930 года, после похищения генерала А. Кутепова, возглавлял Русский общевоинский союз (РОВС), непримиримый борец против большевизма, похищен агентами НКВД в 1937 году, вывезен в СССР и заключен во внутренней тюрьме на Лубянке. Приговорен к смертной казни и расстрелян в 1939 году.

11

«Апрель» — объединение писателей, выступавших за демократические перемены.

12

Бутовский полигон — место массовых казней в годы большого террора в Подмосковье (сейчас Москва).

13

В отличие от Э. Лимонова и Ю. Мамлеева, А. Дугин, считающийся философом, социологом и политологом, бывший член фашистского «Черного ордена», Национально-патриотического фронта «Память» Дмитрия Васильева и один из основателей Национал-большевистской партии, в эмиграции никогда не был.

14

ЦДЛ — Центральный дом литераторов в Москве.

15

Согласно греческой мифологии, фригийский царь Мидас прославился тем, что все мог превращать в золото, а также ослиными ушами.

16

Бомбила — частный таксист, который не платит налоги.

17

Катала — карточный шулер (уголовный жаргон).

18

Мамонтов Савва Иванович (1841–1918) — известный русский предприниматель, железнодорожный магнат и одновременно крупный меценат, организатор и владелец частного театра.

19

Цит. М. Горького.

20

Виктор Луи (Виталий Евгеньевич Луи; Виталий Левин; 1928–1992) — советский и одновременно (!) английский журналист, тесно связанный с КГБ и пользовавшийся особыми привилегиями. По заданию КГБ выполнял ряд важных поручений в ряде стран мира, в частности посещал Тайвань и Израиль, с которыми в то время СССР не имел дипломатических отношений.

21

Хаим Нахман Бялик (1873–1934) — знаменитый еврейский поэт, переводчик и прозаик, классик еврейской поэзии на иврите и идише.

22

Кхаджурахо — храмовый комплекс в Индии (штат Мадхья-Прадеш) на месте средневековой столицы государства Чандела (IX–XIII вв.), объект всемирного наследия ЮНЕСКО.

23

Центр научно-технического творчества молодежи. Созданные в годы перестройки, Центры НТТМ получили значительные льготы и наряду с кооперативами быстро превратились в кузницы первых советских миллионеров и предпринимателей.

24

Тарасов Артем Михайлович (1950–2017) — один из самых известных российских кооператоров, предпринимателей первой волны. В годы перестройки был вице-президентом Союза объединенных кооперативов СССР и генеральным директором внешнеэкономической ассоциации «Исток». Стал широко известен в 1989 году, когда в качестве директора кооператива «Техника» получил месячную зарплату в размере 3 миллионов рублей и заплатил с нее партвзносы в размере 3 %, то есть 90 тысяч рублей.

25

Ломщик — на уголовном жаргоне мошенник, специализирующийся на обмане продавцов или покупателей (клиентов). В конце 80-х и в 90-е годы чаще всего занимались «ломкой» валюты.

26

Усоян Аслан Рашидович (Дед Хасан, Дедушка; 1937–2013) — советский и российский преступный авторитет, влияние которого распространялось на весь криминальный мир постсоветского пространства и Западной Европы. Во второй половине 80-х, находясь в ИТК-17 в Свердловской области, Дед Хасан подчинил своему влиянию практически весь криминальный мир Урала.

27

События в Тбилиси — во время разгона антисоветского митинга в Тбилиси в ночь на 9 апреля 1989 года с применением химических веществ и саперных лопаток погибли 19 человек, сотни были ранены или получили разной степени повреждения (отравления).

В ходе штурма телебашни и здания радиокомитета в Вильнюсе 13 января 1991 года подразделениями Советской армии и группы «Альфа» погибли 15 человек, около 900 человек были ранены.

В ходе армянских погромов в Сумгаите 27–29 февраля 1988 года общее число жертв, согласно официальной версии, составило 32 человека, по неофициальной — более 200.

28

На Старой площади находились основные корпуса, где располагался ЦК КПСС.

29

Уралмашевские и центровые — наиболее крупные и известные криминальные группировки в Свердловске (Екатеринбурге).

30

Электрички в разных направлениях, в которых приезжие везли из Москвы колбасу, за которой приезжали специально, потому что в большинстве городов России колбасы в продаже не было.

31

Тартар — по представлению древних греков, темная бездна, настолько же удаленная от поверхности земли, как земля от неба, пространство вечного холода и тьмы. В Средние века Тартаром называли наиболее удаленные и заброшенные уголки земли.

32

Левиты — служители в переносном храме (Скинии), позднее в Иерусалимском храме. Левиты подразделялись на коэнов (высшее духовенство, из которого, в частности, происходил первосвященник) — потомков первосвященника Аарона, и на остальных служителей, также происходивших из колена Левия.

33

Колено Левия — потомки Левия, третьего сына Иакова (Израиля) от его жены Лии. Из выходцев из этого колена формировалось храмовое духовенство — коэны и левиты.

34

Спартаковское восстание в Германии происходило в январе 1919 года и закончилось поражением. Группа «Спартак» (1914–1919) — крайне левая группа, входила сначала в Социал-демократическую партию Германии на крайнем левом фланге и выступала с антивоенных позиций, а затем в только образованную Коммунистическую партию Германии. Идеологически родственна большевикам.

35

В 1946–1947 годах в СССР имел место масштабный голод. Согласно данным М. Эллана (профессор экономики Амстердамского университета, изучавший экономику СССР и России, в том числе голод в СССР), в результате голода в этот период в СССР погибло до 1,5 миллиона человек, из них 16 тысяч крымских татар. В то же время согласно данным крымско-татарских активистов, изучавших этот вопрос, число жертв среди крымско-татарских спецпереселенцев достигало 76 тысяч.

Согласно данным статистических органов Узбекистана, от голода и болезней в Узбекистане только за первые 6 месяцев пребывания в республике (вторая половина 1944 года) умерло более 16 тысяч крымских татар.

36

Пятый пункт в советском паспорте — национальность.

37

«Дело врачей» («дело врачей-вредителей; врачей-отравителей») — инспирированный МГБ СССР в 1952–1953 годах обвинительный процесс против ряда видных советских врачей, ученых-медиков, преимущественно еврейской национальности, носивший ярко выраженный антисемитский, истерический характер, сопровождавшийся чрезвычайно активной антиеврейской пропагандой. Прекращен после смерти Сталина.

38

Чадра — в переводе с персидского «палатка», в действительности покрывало, укрывающее «аврат» (срамные места), практически всю женщину, кроме части лица и кистей рук. В Узбекистане в 50–60-е годы ХХ века вместо регламентированной исламом чадры нередко носили какое-то тряпье, нередко укрывали голову и верхнюю часть тела старыми пиджаками или пальто.

39

Паранджа — наиболее строгая мусульманская женская одежда, состоящая из халата с ложными рукавами. Лицо при этом закрывалось плотной сеткой из конского волоса. Узбечек в парандже часто не пускали в общественный транспорт.

40

Джихад — понятие в исламе, означающее усердие на пути Аллаха, борьбу за веру, в том числе и борьбу против всех немусульман. В 2005 году в Андижане происходили многолюдные исламистские выступления, направленные против светского режима.

41

Советские корейцы, проживавшие на Дальнем Востоке, были депортированы первыми, в сентябре 1937 года на основании совместного постановления Совнаркома и ЦК ВКП(б) № 1428-326 «О выселении корейского населения из пограничных районов Дальневосточного края», подписанного Сталиным и Молотовым, в Южно-Казахстанскую область Казахстана, в районы Аральского моря и Балхаша (Казахстан) и в Узбекскую ССР. Эта депортация мотивировалась японской оккупацией Кореи и нападением Японии на Китай, то есть недоверием советского руководства к проживавшим на территории СССР корейцам, несмотря на то что во время Гражданской войны корейцы в основном поддерживали Красную армию и каждый пятый корейский мужчина сражался против белогвардейцев.

42

В июне 1944 года, через месяц после крымских татар, по надуманным обвинениям из Крыма были высланы армяне, греки и болгары — в основном в Сибирь и на Урал. Позднее бывшие граждане Греции, Турции и Ирана, репатриировавшиеся в СССР, в том числе проживавшие в Крыму, были депортированы в Ферганскую долину Узбекистана, в основном в Ферганскую область, незначительное количество — в Андижанскую.

43

Ингуши — вайнахский народ, были депортированы совместно с чеченцами 23 февраля — 3 марта 1944 года. Общее число депортированных от 500 до 650 тысяч человек, в процессе депортации погибло до 100 тысяч чеченцев и до 23 тысяч ингушей. Депортированы в Казахстан и Киргизию, незначительное количество ингушей — в Ферганскую долину Узбекистана.

Балкарцы (общая численность около 38 тысяч) депортированы 8 марта 1944 года, в основном в Казахстан и в Киргизию, незначительное количество в Узбекистан, Таджикистан, в Иркутскую область и на Крайний Север.

Месхетские турки (турки-месхетинцы), общее число 115,5 тысячи, проживали в ряде районов Грузии, преимущественно в Месхетии (также проживают в Турции), депортированы в 1944 году вместе с месхами-мусульманами, хемшилами и курдами в Узбекистан (преимущественно в Ферганскую долину), Казахстан и Киргизию.

Хемшилы — субэтническая группа армян из Амшена (Западная Армения). Под мусульманским давлением вынуждены были переселиться в черноморскую часть Грузии. В дальнейшем большинство хемшилов приняли ислам (частично православные), но сохранили язык и культуру. Проживали в основном в Грузии, частично в Турции.

Курды — мусульмане-сунниты. Проживают в Ираке, Сирии, Турции, Иране, в Закавказье.

Таким образом, четко прослеживается тенденция к депортации тех этносов, у которых имелись «этнические родственники» или которые частично проживали за границей.

К началу ВОВ в СССР проживало примерно 1,5–2 миллиона немцев: в Поволжье, в Крыму, на Кавказе и в Закавказье, на Западной Украине. Все они в основном были депортированы в Казахстан, но частично в Киргизию и в Узбекистан.

Кроме перечисленных, в СССР были депортированы калмыки и карачаевцы.

Кроме «этнических» депортаций широко применялись и депортации «социально чуждых элементов» из числа «кулаков, буржуазии, интеллигенции». Репрессиям подвергались представители всех народов, однако наибольшее число арестов «на душу населения» приходилось на поляков, латышей, финнов и греков; представителей этих народов также чаще всего в процентном отношении приговаривали к высшей мере.

44

Норильлаг (Норильский исправительно-трудовой лагерь) — основан в 1935 году, ликвидирован в 1956-м. Заключенные лагеря использовались на строительстве Норильского никельного комбината, Дудинки и ряда других объектов. Наибольшее количество заключенных в 1951 году: более 72 тысяч. Точное число жертв неизвестно, речь идет о десятках тысяч.

Кенгир-Степлаг (Степной лагерь) или Особлаг (Особый лагерь) для политических заключенных в системе ГУЛАГа, управление которого находилось в поселке Кенгир (ныне в черте города Жезказган) Карагандинской области Казахской ССР. Вошел в историю как место одного из самых известных и трагических восстаний в системе ГУЛАГа, которое происходило в мае-июне 1954 года и было жестоко подавлено с применением артиллерии и танков.

Караганда — город шахтеров и металлургов, известен своими лагерями. Среди них особенно известны Карлаг, бывший местом заключения многих деятелей искусства, и АЛЖИР — Акмолинский лагерь жен изменников родины (ранее это была Акмолинская область). Во многих районах Караганды и в пригородах и сейчас при раскопках находят кости бывших узников.

45

Резня 1916 года — массовое восстание аборигенного мусульманского населения Средней (Центральной) Азии (тогда Туркестана), которое охватило бóльшую часть территории современного Казахстана, Узбекистана, Киргизии, Туркмении и Таджикистана, против российских властей и русских (в основном) переселенцев. Восстание длилось с лета 1916 по февраль 1917 года. Причиной, вызвавшей восстание, стал указ Николая II о мобилизации инородцев Туркестана на тыловые работы на фронтах Первой мировой войны, а также экспроприация земель для русских переселенцев (в соответствии со столыпинской реформой) и насильственное изъятие скота по ценам, соответствующим примерно 1/10 его реальной стоимости, для нужд фронта. Также отчасти восстание было связано с подстрекательством Турции и местного мусульманского духовенства. В ходе восстания, носившего религиозный и антирусский характер, повстанцы в основном вырезали русское гражданское население, преимущественно сельское, русских чиновников, врачей, почтовые отделения, села, так как не могли противостоять регулярной армии. Всего было вырезано до 8 тысяч человек немусульманского населения (в основном русских и казаков).

Восстание было жестоко подавлено, многие кишлаки и целые города (например, Джизак) были полностью сожжены регулярными войсками и казаками. Общее число жертв среди аборигенного населения оценивается от 60 до 100 тысяч человек (по некоторым данным, до полумиллиона). После Февральской революции чрезвычайная жестокость при подавлении восстания была осуждена комиссией Государственной думы во главе с А. Керенским, который для ознакомления с событиями выезжал на место.

Опасаясь жестоких расправ, до 100–150 тысяч киргизов и несколько десятков тысяч казахов откочевали с семьями и скотом через горные перевалы, где многие погибли при переходе, в Восточный Туркестан (Синьцзян-Уйгурский округ Китая). Это событие вошло в историю и память киргизского народа и получило название «Великий исход». В советской историографии восстание 1916–1917 годов представлялось как борьба народов Средней Азии с самодержавием. При этом тщательно замалчивался его религиозный и антирусский характер. Впоследствии некоторые из вождей восстания примкнули к большевикам.

46

После Октябрьского переворота большевики в союзе с левыми эсерами провозгласили автономную Туркестанскую Советскую Республику (ТСР) со столицей в Ташкенте (апрель 1918 — 1924), в то же время национальные силы Туркестана, включавшие как умеренных, так и традиционных мусульман, на Всетуркестанском Курултае мусульман приняли решение о создании Туркестанской автономии со столицей в Коканде, которая просуществовала около трех месяцев (ноябрь 1917 — февраль 1918) и была насильственно разогнана. Для разгона Туркестанской (Кокандской) автономии из Москвы были направлены одиннадцать эшелонов с войсками и артиллерией. В ходе подавления национального образования, охватывавшего территорию Узбекистана, Киргизии и Казахстана, были убиты тысячи людей.

47

Басмаческое движение — военно-национальное, военно-политическое и религиозное движение народов Центральной Азии, носившее в основном партизанский характер, возникло после 1917 года и было направлено против русской и советской власти. Название «басмачи» — от тюркского «басма» (налет), сами басмачи именовали себя моджахедами, то есть участниками джихада, священной борьбы мусульман против неверных. Наибольшего размаха достигло в начале 20-х годов, в основном было подавлено к 1926 году. Вторая волна басмаческих выступлений относится к концу 20-х — началу 30-х годов и связана с коллективизацией. Подавлено в основном к середине 30-х годов, однако отдельные, спорадические очаги сопротивления сохранялись до 1942 года.

48

Межнациональные столкновения, восстания и волнения происходили в Узбекистане с завидной регулярностью. В 1898 году имел место так называемый Андижанский мятеж или Киргизско-Андижанское восстание, направленное против российского господства, во главе с Дукчи-ишаном. В 1916 году — Среднеазиатское восстание, охватившее весь Западный (российский) Туркестан. В 20–30-е годы ХХ века имело место массовое басмаческое движение, носившее характер партизанской войны, в 1969 году — антирусские выступления узбекской молодежи в Ташкенте после футбольного матча, сопровождавшиеся напряженностью во всей республике и повторными эксцессами в Ташкенте. В 1989 году — погромы турок-месхетинцев или ферганские погромы, в основном в Ферганской области. В 1990 году происходили армянские погромы в Андижане (а также «богатых бухарских евреев»). В том же 1990 году — межэтнический конфликт (резня) между узбеками и киргизами в Ошской области. В 1992 году — студенческие волнения в Ташкенте. В 2005 году — сопровождавшийся многочисленными жертвами Андижанский мятеж.

Следует заметить, что межнациональные столкновения и волнения происходили в СССР регулярно, по нескольку в год, не только в Узбекистане, но информация о них тщательно скрывалась.

49

Элен Каррер д’Анкосс, историк, политолог и специалист по России, в 1978 году в книге «Расколотая империя» предсказала распад СССР, увязывая его с высокой рождаемостью в республиках Средней (Центральной) Азии и нарастанием там социальных проблем и политической неустойчивости. Как видим, это предсказание сбылось ровно наполовину.

50

Беклербек — глава администрации, высшее должностное лицо в Золотой орде при хане, примерно соответствует премьер-министру.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я