Святость над пропастью

Лейла Элораби Салем

Отец Дионисий Каетанович (8.04.1878—18.11.1954) – армяно-католический священник, канцлер курии армяно-католической архиепархии Львова, близкий помощник архиепископа Юзефа Теодоровича.Прошел долгий путь от сына фермера до администратора львовского собора. Много испытаний выпало на его долю. Но сломался ли он?Роман состоит из двух частей: первая идет от лица Дионисия Каетановича; вторая продолжает повествование о его судьбе в ГУЛАГе.

Оглавление

  • КНИГА 1

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Святость над пропастью предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

© Лейла Элораби Салем, 2022

ISBN 978-5-0056-0134-6

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

КНИГА 1

I глава

Тяжелые деревянные двери со скрипом отворились, пуска внутрь входящих — мужчин и женщин, а затем также со скрипом закрылись. В длинных полутемных коридорах было пусто, если не считать двоих в форме, не пропускающих посторонних, да пожилой уборщицы с уставшим пустым лицом.

На массивной дубовой двери черным на белой табличке было на двух языках — русском и украинском написано «зал суда» и тут же — но уже от руки «идет судебное заседание, просим соблюдать тишину». И тишина эта окутала коридор неуловимым, зловещим напряжением.

В судебном зале стояла духота не смотря на мартовскую промозглую погоду. Присутствующие вперили любопытные-ожидающие последнего решения взоры туда, где за высокой столом-трибуной восседали с важным непроникновенным взглядом трое: судь и двое выборных народных заседателей, имеющих с судьей равное право голоса. Каждое молчание, длящееся пару секунд, казалось вечностью, ибо решалась судьба человека — не на день-два, а, может статься, навсегда.

Судья выпрямился в кресле, поправил складки на своей черной — всегда лишь черной мантии, ударил молотком по подставке, проговорил скороговоркой:

— Оглашается решение суда, — метнул взор на стоящих в ожидании людей, усмехнулся про себя, — по постановлению Военного трибунала войск НКВД Львовской области осужденный — гражданин Дионисий Каетанович 1878 года рождения, осуждается по статье 54—1 «а» и по статье 54—11 УК УССР, и приговаривается к 10 годам в исправительно-трудовом лагере, конфискации имущества, а также к 5 годам лишения прав на публичную деятельность.

Не успел судья второй раз стукнуть молотком, как со скамьи поднялся адвокат подсудимого, громко воскликнул, пытаясь перекричать недовольный гул участников заседания:

— Протестую, Ваша честь! Обвинения против моего подзащитного необоснованы и не подтверждены ничем, кроме слухов и доносов.

Судья напрягся, вперил холодные глаза на адвоката, в душе ненавидя и его, и обвиняемого, и всех присутствующих, из-за которых дело вот уже долгое время не сходит с мертвой точки. В среде восседающих напротив трибуны началось оживление: со стула поднялась немолодая женщина в сером вязаном платье, на ее полные плечи был накинут красный широкий платок, короткие темные локоны были просто собраны на макушке и заколоты шпильками. На тяжелых, одеревенелых ногах она добралась до места дл свидетелей, с мольбой в голосе испросила разрешения молвить слово. Судья дал ей шанс — может, то исправит вынесенный приговор?

— Ваша честь, меня зовут Сабина Ромашкан, 1880 года рождения. Я являюсь родной сестрой обвинемого гражданина Дионисия Каетановича. Мой брат всегда, всем сердцем был и остается преданным Республике, и он ни словом, ни делом не шел против царящей власти, никогда не поддерживал врагов.

— Суду понятны ваши терзания и готовность заступиться, оправдать вашего родственника, но вы, гражданка Ромашкан, должны знать, за что обвиняется гражданин Каетанович, а именно: за отказ об уходе из католицизма и за попытку к отделению Армении от СССР.

— Но это все ложь, Ваша честь! Мой брат не мог даже в мыслях такое сотворить, — Сабина молитвенно прижала ладони к груди, немного поддалась вперед, готовая вот-вот встать на колени и так ползти перед судьей, дабы вымолвить о помиловании; по ее щекам текли слезы отчаяния, а тело налилось бессилием в неспособности повлиять на исход событий.

Судья надел очки, исподлобья посмотрел на несчастную женщину, казалось, он так изучал ее какое-то время, затем проговорил:

— Вам не желательно произносить все это в слух, гражданка Ромашкан, иначе вы можете попасть под статью за умышленное укрывательство преступника. И поэтому я не думаю, что вы готовы разделить участь с гражданином Каетановичем.

— Готова, Ваша честь, готова! Хоть на край света за братом, хоть в тартары, ибо я в своей жизни не видела от него ничего, кроме хорошего и доброго.

— Стоит отдать вам должное: вы смелая женщина, но за подсудимым записано немало — и это не мелкое хулиганство, а тяжкое преступление. И решение суда окончательное.

— Протестую, Ваша честь! — вновь поднялся адвокат. — Все якобы обвинения против моего подзащитного не имеют никаких явных оснований или доказательств, так как записаны были со слов тайных клеветников и доносчиков, которых никто нигде не видел и которые не явились на сегодняшнее судебное заседание для дачи показаний.

По залу прокатилась волна одобрения и легкая, теплеющаяся вдалеке надежда вновь поселилась в душе Сабины и тех, кто тайно или явно не одобрял вынесенного решения. Гул донесся за дверями, отдельно вырванные слова и фразы четко донеслись в коридоре. Проходящая мимо уборщица наклонилась над ведром якобы для того только, чтобы сполоснуть тряпку, а на самом деле в любопытстве своем навострила уши, прислушалась: какова судьба ожидает подсудимого?

Стороннему наблюдателю, тому, кто не видел, не знал суть происходящего, представлется, будто судят особо опасного преступника — негодяя, душегубца, подстрекател к раздору, высокого, сильного человека, способного на всякие злодеяния: и как бы удивился неведающий, когда увидел бы, что отдельно ото всех, за решеткой, под охраной стражи порядка, сидел одинокий осунувшийся человек с болезненным лицом. Поначалу ему можно было дать лет пятьдесят-пятьдесят пять, но, внимательно приглядевшись, замечаешь морщины, прорезавшие высокий лоб, и глубокие тени вокруг глаз, превращающие это лицо в личину дряхлого старика, хот ему не было еще и семидесяти. Обвиняемый, все еще одетый в сутану, на которой отчетливо бросалась в глаза белая колоратка, оказался никто иной как отец Дионисий Каетанович — кафедральный викарий, перед взором коего когда-то маячила слава высокого епископа, нынче все то хорошее-светлое осталось за спиной — как насмешка над мечтами.

Отец Дионисий больше не прислушивался к словам спорящих, даже не пытался вникнуть к приговору, оглашенного судьей; его огромные с поволокой угольно-черные глаза под широкими бровями глядели, пристально всматриваясь поверх голов, за кирпичными серыми стенами к потернным временам счастливой свободы. Он то и дело набирал в легкие побольше воздуха, силсь притупить нахлынувшую дрожь, глухой стук сердца свидетельствовал о волнении, что испытал он еще ранним утром — перед зданием суда, а сейчас это неприятное-злое чувство вновь захватило его целиком.

Из оцепенения святого отца вывел резкий стук судебного молотка, он вздрогнул, но тут же взял себя в руки и, подчиняясь общему порядку, привстал со скамьи, опустив глаза к полу, дабы больше не видеть насмешливые лица тех, кто в тайне рад его злоключению. Судья встал, громко прочитал решение суда, в конце объявив о продлении срока рассмотрения дела на некоторое время. Сабина одна из всех, единственная в этой суете, обрадовалась сказанным словам: это давало время и долгожданную надежду предотвратить жестокую неизбежность, вывести клеветников и злых доносчиков на чистую воду, покарать их за все то зло, что причинили святому человеку, чье «злодеяние» заключалось лишь в отказе об уходе из религии — вопреки новым правилам и законам, творимых безбожниками.

Отца Дионисия под конвоем секретными коридорами вывели из здания, не позволив переброситься даже парой слов с сестрой, а затем, явно опасаясь ярости верующих, что костями готовы лечь за Слово Божье, увезли в закрытом автомобиле в изолтор временного содержания.

II глава

Его вновь вели по длинным узким коридорам — теперь уже в незнакомом здании. Со всех сторон окружал полумрак, холодные стены были выкрашены в грязно-зеленый цвет, а наверху под потолком, где располагалась вентиляция, чернели пятна от пыли и грязи. Впереди маячила металлическая дверь; охранник, шедший впереди, пару раз повернул замок и она с глухим скрипом отворилась: за ней тянулся коридор, похожий на окутанный мраком подземный туннель. Отец Дионисий остановился, широко открытыми в ужасе глазами всматривался в надвигающуюся-тянущую пустоту. Второй охранник бесцеремонно толкнул его в спину, хриплым голосом крикнув:

— Ну, чего встал? Пошел!

Святой отец покорился без слов — и опять растянулась череда коридоров. По бокам с двух сторон располагались металлические двери, на душе стало неспокойно. В одном переходе бросалась в глаза пятно — что-то замазанное черной краской; невольно она приковала взор отца Дионисия, и былое волнение окатило его как тогда — утром перед залом суда. Ему исполнилось уже шестьдесят шесть лет, он немало совершил в жизни, оставил множество трудов и переводов, в нем до сей поры зиждилась-жила вера в Бога, за которую готов был пойти на мучения, но вот расстаться с жизнью — в непонятном месте среди безбожников и ему не желалось. «Закрасили кровавое пятно после расстрела, — мелькнуло у него в голове, — Господи, избавь меня от мук», вслух тихо спросил:

— На расстрел меня ведете?

— Молчать! — донесся до его слуха раздраженный окрик охранников.

Вскоре — после стольких поворотов и переходов, их путешествие завершилось: дверной замок щелкнул и святого отца втолкнули в крохотную мрачную каморку, где не было ничего, кроме жесткой скамьи-кровати, грязного умывальника да ведра для справления нужд. В щели полузакрытого решетчатого оконца под потолком тускло отсвечивались красноватые лучи предзакатного солнца. Первый охранник кинул в руки отца Дионисия поношенную одежду серо-голубого цвета, проговорил:

— Ты должен переодеться в это, — прищелкнул языком, окинув взором камеру, позлорадствовал в конце, — посидишь в полном одиночестве, без света и условий, может, тогда это развяжет тебе язык.

Дверь снова закрылась — теперь перед лицом святого отца.

— Спасибо, — поблагодарил он своих охранников еще до того, как они повернули в замке ключ.

Когда в коридоре стихли удаляющиеся эхом шаги, отец Дионисий Каетанович устало вздохнул, одежду, выданную ему, он оставил на скамье, а сам — как был в длинной мешковатой сутане, опустился на грязный пол, молитвенно сложил руки и, перекрестившись, зашептал, дабы слова сказанные не оказались кем-то услышанными:

— Господи, Ты испытывал меня и теперь вручил в руки мои горькую чашу, что должен я испить до дна. Я со смирением покоряюсь Твоей воли и отдаю судьбу в Длань Твою. Только не оставь меня на пути к Тебе, укрепи веру мою в дни отчаяния и испытаний. Аминь.

Ночью стоял холод, руки коченели и лишь горячее дыхание кое-как согревало их от мартовского неприятного мороза. Спал святой отец урывками — вернее, не спал, а дремал, время от времени проваливаясь в туманное полузабытье, а затем вновь открывал глаза и всматривался пустым взором в разверзшуюся страшную пустоту.

Ранним утром в камеру принесли завтрак: какао и небольшой кусок черного хлеба. Отец Дионисий с благоговейным трепетом принял завтрак словно драгоценность и еще раз поблагодарил тех, кто как в прошлый день, окинув полным презрения взглядом его старческую фигуру, молча вышли, закрыв наглухо дверь.

Время томительного ожидания медленным потоком заструилось минутами и часами. Дабы скоротать эти мгновения жизни, святой отец прохаживался взад-вперед, и измеряя шагами мрачную каморку, ставшую на короткий отрезок его домом. Ноги болели, одежда с чужого плеча оказалась крайне неудобной: рубаха велика, штаны же коротки, а привычна сутана, аккуратно-заботливо сложенная, лежала в углу. Отчаяния в сердце не было, как и страха, ныне все страшное-опасное осталось позади — по крайней мере, ему так казалось. Чтобы хоть как-то заполнить брешь молчаливого одиночества, отец Дионисий пел псалмы на старо-армянском языке, а затем переходил на латинское священное песнопение, слова которого он сочинял сам — когда-то, будучи викарием армянского прихода во Львове и основателем церковных школ.

Пополудни принесли обед, вид которого не вызывал аппетита даже у голодных. Перед уходом охранник обернулся, сказал святому отцу:

— Ешь быстрее, у тебя мало времени, — и вышел.

Святой отец бросил ложку, тайно прислушался к резкому биению сердца в груди. От сказанных-брошенных слов нутро опалило жарким пламенем, а к горлу подступил тугой комок. Неужели так скоро, так быстро решилась его судьба, неужто его жизненный путь оборвется в этот самый день — через несколько минут? Не страшно было умирать, не стыдно предстать перед Богом, единственное, жаль родную сестру, с которой не удалось попрощаться; а ведь именно она первая встала на его защиту, на собственные деньги наняла адвоката, громогласно отстаивала права брата в суде. Неужели все то, сделанное, зря? Собравшись с духом и тайно в душе помолившись за Сабину, отец Дионисий через силу съел невкусный остывший обед и застыл в ожидании, прислушавшись к далеким шагам в коридоре. Минуты шли-текли медленно в вечности; нарастающее ранее волнение постепенно сменилось отчаянным нетерпением: если суждено умереть теперь, так пусть это случится быстрее, надежнее!

Тяжелые шаги приблизились, щелкнул дверной замок. В проходе, загораживая свет от ламп, предстал высокий, широкоплечий человек в форме, он жестом поманил к себе отца Дионисия и резким движением надел на его руки наручники. И опять как вчера — длинный коридор, череда поворотов, ступени, ведущие на второй этаж, затем длинный путь по светлому, чистому коридору: здесь не было кровавых пятен, запаха испражнений и плесени. «Никак казнят с превеликим почестями», — пронеслась в голове дерзкая мысль, и сталось от сего смешно и грустно одновременно. Они пришли к кабинету инспектора: за белой дверью оказалось немного уютно, над столом между двумя окнами висела фотография генералиссимуса Сталина. Святого отца подтолкнули к стулу напротив инспектора, тот покорно опустился, ощущая внутри пустоту и бессилие. Инспектор: высокий, темноволосый, с располагающим к себе лицом дал знак офицеру удалиться, и когда за вторым захлопнулась дверь, инспектор достал из папки бланк, проговорил:

— Фамилия, имя и место рождения.

— Но вы и так все прекрасно знаете… — начал было отец Дионисий, но строгий голос заставил его замолчать.

— Я дважды повторять не собираюсь. Отвечайте на заданный вопрос, гражданин!

— Каетанович Дионисий.

— Год и место рождения.

— 8 апреля 1878 года, село Тышковцы Городенковского уезда.

— Родные есть?

— Да, сестра Сабина Ромашкан и ее сын — мой любимый племянник Казимеж Ромашкан.

Инспектор бросил ручку, взглянул на святого отца и, немного поразмыслив, сказал:

— Мир тесен, не так ли?

— О чем вы?

— Ваш племянник также осужден властями в совершении мессы, что категорически воспрещено.

— Казимеж… но как такое могла случиться? — отец Дионисий набрал в легкие побольше воздуха, в решительности, придавшей ему силы, проговорил как на духу. — Я знаю Казимежа с самого рождения, я понимаю его как никто другой, ибо сам участвовал в его воспитании и точно могу сказать, что этот мальчик не может быть опасен, ибо он ни словом, ни делом не причинял никому зла. Поверьте мне, прошу.

— Это для вас он невинный мальчик, коему сейчас уже тридцать шесть лет. И если мы узнаем его причастность к запретным организациям или группировкам, то он самолично будет отвечать по всей строгости закона, нравится вам то или нет.

Инспектор приметил ошеломленное лицо святого отца, но не дав ему сказать ни слова в поддержку племянника, продолжил:

— Ладно, к делу это отношения не имеет. Поговорим лучше о вас, свято…, то есть гражданин Каетанович. Расскажите о себе: где родились, где учились, чем занимались. Давайте, поведайте свою историю, а я послушаю.

— Что еще должен вам рассказать, коль информация обо мне хранится в ваших документах?

Инспектор глубоко вздохнул, несколько раздраженно постучал костяшками пальцев по столу и, поддавшись вперед, заговорил шепотом:

— Послушай меня, глупец. Я желаю помочь тебе выбраться на волю и потому мне необходимо знать все, понимаешь, все. Может статься, найдется информация для твоего оправдания, в противном случае тебя отправят в далекие лагеря; сколько ты там выдержишь — год, два? Так что выбор за тобой.., святой отец.

— С чего мне следует начать рассказ?

Инспектор встал, заходил по кабинету туда-сюда, на ходу закурил сигарету. От табачного дыма у отца Дионисия засвербело в горле и он принялся безудержно кашлять, исходя до мокроты. Инспектор тут же потушил сигарету, заботливо протянул ему стакан воды.

— Вы не курите, гражданин Каетанович?

— Нет, никогда не курил и не курю — здоровье не позволяет, ибо родился я слабым и болезненным., и лишь благодаря стараниям матушки не умер в младенчестве.

— Расскажите подробнее о вашей жизни — с детства до сегодняшнего дня.

Святой отец осушил стакан, прочистив горло, былая уверенность вернулась-вселилась в него тонким потоком, как это бывало всегда. Приглушенным голосом он заговорил:

— Я родился в селе Тышковцы Городенковского уезда Королевства Галиции и Лодомерии Австро-Венгрии, в семье Каетана Каетановича и Марии Каетанович, урожденной Зайончковской…

III глава

— Мой род — это род Каетановичей, прибывших в Тышковцы в начале 19 века за лучшей долей, большими возможностями. Моего деда по отцу звали Шимон Каетанович, что своим упорством, каждодневному труду и несокрушимой верой в лучшее смог не только обустроиться на новом месте — среди чужих по крови и языку, но и сколотить немалое состояние на торговле скотом, благодаря этим деньгам дед купил обширные земли на зеленых холмах недалеко от села и построил большой дом. После его смерти все хозяйство, все земли перешли в наследство моему отцу Каетану Каетановичу — как единственному сыну. Вскоре отец вступил в брак с моей матерью, Марией Зайончаковской, дочерью местного фермера Миколая и Марии, урожденной Книницкой. Матушка моя, не смотря на армянское происхождение, крестилась в ближайшей православной церкви; таким образом в нашей семье было двоеверие.

Отец Дионисий замолчал, глубоко вздохнув; в груди защемило от нахлынувших сладостных, но безвозвратно ушедших днях счастливого детства. Так как инспектор терпеливо слушал, не перебивая, он продолжил свое повествование:

— У моих родителей родилось трое детей: Юзеф, Сабина и я. Еще будучи школьником, я слышал от матери мою историю появления на свет. Это было 8 апреля; роды были тяжелыми и длились с ночи до утра. Матушке становилось хуже и хуже, и если бы не помощь женщин, она бы не выдержала, умерла бы во время разрешения от бремени. Отец оставался рядом — подле ее ложа, держал ее тонкую руку в своей ладони, ободрял ласковым словом. И вот, наконец, свершилось долгожданное, в муках обретенное: на грудь матери положили крохотное тельце младенца, счастливый отец склонился надо мной и в тот же миг из-за туч выглянуло солнце и осветило меня своими теплыми апрельскими лучами. Отец сначала взглянул на женщин, затем перевел взгляд на мать и воскликнул: «Господи! Это же подарок судьбы. Сие дитя благословлено свыше!» На лицах женщин появились слезы благодарности, одна из них прочитала надо мной молитву о даровании долгой, счастливой жизни. В то же время мой старший брат Юзеф находился в соседней комнате и тихо плакал: он испытывал невысказанную обиду на родителей, глубокую ревность и непонятную ненависть ко мне. Забегая вперед, скажу лишь, что у родных, особенно матушки, я был любимым ребенком. Подрастая, наши отношения с братом сгладились, мы с ним стали лучшими друзьями, не смотря на разницу в возрасте сроком в шесть лет. К тому же через три года после меня в семье появилась долгожданная дочь — моя любимая, единственная сестра Сабина.

— Это мать вашего племянника Казимежа Ромашкан? — поинтересовался инспектор, хотя точно знал ответ на вопрос.

— Да, она мать моего любимого племянника.

— Продолжайте.

— Всех нас крестили в местной греко-католической церкви. Помимо нас, в том селе проживало немало армян: в основном либо торговцы-купцы, либо фермеры. Записи же о свидетельстве нашего крещения были переданы в армянскую католическую церковь в Городенке, где хранятся и поныне — по крайней мере, должны там быть, если их не уничтожили во время войны.

Жили мы дружно, счастливо. До сих пор как наяву помню я раннее утро, накрытый белоснежной скатертью стол, где мы собирались за трапезой, и тот яркий блестящий солнечный свет из окон, заливающий золотом наши комнаты, и чириканье пташек в саду — где росли сливовые деревья. Тогда мне представлялось в детской наивности, что сие будет длиться вечно и никто и ничто не омрачит наше радостное бытие. Но того, кто беспечно проводит жизнь, наказывает Господь, так случилось и с нами. Занемог отец. Мы, маленькие дети, не ведали, что с ним, а потому злились на мать, на докторов, не позволяющих нам входить в комнату больного. По ночам по всему дому раздавался сильный кашель, а матушка украдкой выбрасывала окровавленные тряпки. У отца выявили туберкулез; он умирал в мучениях, а я не успел даже сказать ему, как сильно его люблю. Мне не было семи лет, а в памяти до сей поры сохранился тот страшный день: мать, брат, сестра — все в черном, потом в нос ударил запах влажной земли и все провалилось в горький туман. Ежедневное я пытаюсь это забыть, стараюсь стереть из памяти, но прошлое с удвоенной силой заставляет то и дело оглядываться назад, к страшному судьбоносному удару.

После смерти отца все заботы о благоустройстве семьи легли на усталые плечи матери. Нас — детей, было трое и каждого следовало кормить, одевать, обучать. Матушка, не получившая в свое время должного образования, кроме как начальной школы для девочек, решила во что бы то ни стало отправить меня и брата в престижное учебное заведение, после коего нам открывались многие двери. Нас отправили во Львов — в армянскую школу, где директором был Каетан Каетанович, он не имел никакого отношения к нашей семье — просто однофамилец. Как преподаватель, как руководитель данной школы, господин Каетанович был строгим человеком, довольно требовательным по части учебного процесса. Он притязательно спрашивал с учителей за успеваемость студентов, а те отчитывали нас за лень и плохие отметки.

Моему брату Юзефу учеба давалась легко, и если бы не его беспечность, граничащая с ленью, он стал бы почетным студентом школы. Мне же, вопреки всему, приходилось каждодневно кропотливо учиться, зазубривая наизусть теоремы — и в этом тайно завидовал брату за его превосходство, хот в душе недоумевал, как мог столь небрежно относиться к учебе, если Господь наделил его отличной памятью и хваткой с полуслова ловить сказанное учителем. Надо ли говорить, что в конце учебного года я вышел на отлично, Юзефу же повезло меньше — его отчислили за прогулы и плохие отметки.

Минуло несколько лет, я благополучно получил диплом и вернулся домой. Переступив порог родного гнезда, на мои глаза навернулись слезы от увиденного: окружала нас вопиющая бедность, нужда. Бедная моя мать: она отдавала все нам, ничего не оставляя себе. С возрастом она сильнее похудела, осунулась, руки ее — те самые белые нежные руки из далекого детства огрубели от тяжкой ноши, что отныне несла она, никому не жалуясь и ни у кого не прося о помощи. Матушка была поистине сильной женщиной — не физически, душевно. Каждый год покупала она нам новую одежду, сама же перешивала свою старую. Мне стало так стыдно, так неловко просить ее о чем-либо, единственное, что сделал тогда, так лишь опустился перед родительницей на колени, спрятал влажное лицо в ее ладонях, тихо прошептал:

— Мама, я вернулся домой. Навсегда.

— Ах, мой любимый мальчик, — казалось, не языком, а сердцем проговорила она, пригладив мои взъерошенные волосы.

Многое отдал бы я тогда, чтобы вновь увидеть матушку молодой и красивой, веселой и счастливой — как раньше. Но, оставив сентиментальные чувства, режущие душу пуще острого ножа, я решил, что пора показать, каким я стал взрослым. Я принялся помогать матери по хозяйству, попутно ища объявления в газетах о работе в каком-нибудь приказе. Удача вскоре улыбнулась мне, я устроился приказчиком в налоговую инспекцию в Городенке. Честно, работать там мне не понравилось: сам коллектив в штыки воспринял меня, за спиной перешептываясь о моем существовании. Я старался не обращать внимания на насмешки и тайные пересуды, ибо привык к этому еще со школы; меня не принимали в учебном заведении, плохо относились на работе. Единственную поддержку получал лишь дома, в кругу семьи, среди своих.

Однажды утром — а это всегда было моим любимым временем, когда лежишь просто в теплой ото сна постели, блуждающим взором окидываешь привычные-знакомые стены, благоговеешь при ярком солнечном свете, что потоком лился через полуоткрытые окна: такая благодать перед сердцем!

После я спускался на первый этаж, матушка в это раннее время была уже на ногах, как пчелка хлопотала у очага, чтобы приготовить мне завтрак: ароматный кофе и вкуснейшие гренки, что просто таяли во рту. Для нее, родимой, я до сих пор оставался младшим любимым сыном. Она всю жизнь считала меня самым лучшим, достойного большего, нежели данное судьбою моему отцу. С детства во мне сидела святая уверенность, что я и взаправду самый умный, самый красивый — со слов матери, и уверенность сия сохранялась во мне до того дня, когда, пробудившись рано утром на работу, я взглянул на свое отражение в зеркале, вот тогда-то пелена спала с моих глаз: на меня по ту сторону зазеркалья глядел неведомый-непонятный человек, коего раньше знал: невысокий, широкоплечий, смуглый, с большими черными глазами, крупным носом и тонкими поджатыми губами. Как могла матушка столько лет обманывать меня? — пронеслось у меня в голове, а мозг заработал с неведомым доселе усилием: в тот же миг я решил навсегда прервать работу в налоговой инспекции, кою ненавидел и где чувствовал себя чужим и ненужным, а деньги, что выплачивались ежемесячно, едва покрывали расходы на самое необходимое. Позже моя мать призналась, что была счастлива, когда я рассчитался с инспекцией, ибо верила, что ее незаурядному сыну судьба приготовила нечто большее, чем работа мелким клерком за гроши.

Переломным моментом всего моего существования явилась лихорадка, которой я заболел той же зимой. С самого рождения я не отличался отменным здоровьем, и только благодаря безграничным стараниям матушки мне удалось выжить, не умереть во младенчестве. Обильными хлопьями падал с серых небес снег, на улице заметно потеплело, но внутри дома стоял леденящий холод, ибо денег на покупку дров не хватало и матери приходилось изрядно экономить оставшиеся с прошлого года чурки. Я лежал под двумя теплыми одеялами, меня бил озноб, а на бледном челе выступили испарины; по вечерам мне становилось худо, все, что ел и пил, изрыгалось на пол. Средств на лекарства не было — лишь немного, высылаемое Юзефом на уплату налогов; матушке и Сабине пришлось дежурить по очереди у моего изголовья, поить горячим чаем и настоем из трав по рецептам прабабушек. В одну из ночей, когда жар никак не спадал, а мне становилось все хуже и хуже — блеклый туман заволок мое сознание, я уже видел некие тени, парящие в воздухе и их отдаленные грустные стоны; мне было все равно, я просто лежал и ждал исход конца.

В углу под иконой Божьей Матери на коленях молилась матушка, голос ее дрожал, по впалым щекам катились слезы, она просила Господа лишь об одном — оставить мне жизнь за место ее, и как по мановению Длани я пошел на поправку — не сразу, конечно, но через три дня смог встать с постели и спуститься к ужину. Как же я был голоден! Какую испытал радость, почувствовав приятную тяжесть в пустом желудке! Через десять дней силы окончательно вернулись в мое ослабленное тело, тогда-то состоялся важный разговор с матерью — с глазу на глаз:

— Ты осознаешь, как тяжко мне приходится в этом мире: в буквальном смысле веду борьбу за каждый клочок, каждый день. Сдается: мирская жизнь всячески отвергает меня — сами люди против меня. Я молился в ночи, когда все остальные почивали на мягких подушках, мне открылось, что нечто светлое, озарившее мой внутренний взор, проговорило, что мое счастье ожидает меня в стенах, чертогах святой обители — именно к Господу направлены стопы мои.

— Сын мой, от твоих слов сжались мои внутренности, не могу поверить, будто ты решился на сий ответственный шаг.

— Я думал об этом давным-давно, но лишь ныне решил изменить свою жизнь.

— Я не стану препятствовать твоей воли и даю материнское благословение, но знай: приняв постриг и взяв иное имя, ты больше никогда не вернешься в обычный-живой мир.

— Жить в привычной суете не так сложно, но чтобы творить добро, нужно мужество.

С этими словами я собрал вещи, сдал в ломбард единственные часы, на вырученные деньги приобрел билет и поехал в Величку, где находился францискано-реформаторский орден. Там я поменял имя, данное отцом при рождении, на имя Роман, о чем засвидетельствовали в списках всех послушников францисканского ордена. Я…

Отец Дионисий не успел договорить, маятник больших часов пробил пять часов пополудни, за окном разыгралась непогода, крупные капли дождя громко застучали по окнам. Инспектор потушил сигарету, глубоко вздохнул. Начало рассказа не тронуло его душу, не кольнуло в груди, он оставался все также сердито-равнодушным, за много лет работы привыкший видеть горечь и терзания других людей. Немного подумав, он проговорил:

— На сегодня мы закончим. Завтра в то же время вас приведут ко мне и вы продолжите излагать автобиографию. До скорой встречи.

Святой отец вновь с опущенной головой проделал длинный путь по сумрачным коридорам, только теперь не вверх, а вниз; за спиной раздавались тяжелые шаги, затем скрипучий замок и темная пустая холодная каморка, где пахло сыростью и запахами нужд из ведра. Как горько и страшно сталось в этом месте, пропитанным безнадегой — после чистого, красивого кабинета инспектора, где ему волей-неволей пришлось окунуться в воспоминания счастливой, благонадежной молодости. Как мог ведать он тогда, что его ожидает впереди?

IV глава

Следующий день был похож на предыдущий с той лишь разницей, что отец Дионисий знал весь путь от заключения до уютного кабинета. На этот раз инспектор оказался в добром расположении духа, он был более разговорчив и уже не глядел на святого отца исподлобья, недоверчиво цокая языком.

В кабинете приглушенно тикали минутные стрелки часов, в воздухе ароматно пахло свежим кофе, отчего обстановка окружающего пространства показалась по-домашнему мягкой, умиротворенной. Отец Дионисий с мольбой глянул в лицо инспектора, незаметно сглотнул голодный комок: угостит ли тот несчастного обвиняемого чашкой горячего кофе — хотя бы один раз, но инспектор сидел за столом прямо, уверенно, покуривая сигарету. На какой-то миг он позабыл о присутствии святого отца, зашагал по кабинету в полном молчании; наконец, устав от таявшего неведения, он присел на стул, проговорил:

— Продолжайте, гражданин Каетанович. Вы, кажется, остановились на вступлении в какой-то католический орден. Я правильно понимаю?

— Да-да, я точно помню свой рассказ — слово в слово…

Это было в 1896 году, мне на тот момент исполнилось восемнадцать — совсем молодой. В том монастыре я провел некоторое время — до окончания послушничества. Не скажу, что было легко: мы пробуждались до зари и ложились почивать за полночь, к тому же настоятель, помимо дел духовных, требовал от нас, юнцов, работы и помощи по хозяйству: мы белили стены и изгороди, трудились на земле, кололи дрова, заготавливая их впрок, пасли коров и коз, убирались в свинарнике, неукоснительно следили за пасекой — как сейчас помню вкус того меда — ни с чем не сравнить!

Мне было тяжело — не морально, физически: с детства я болезненный и слабый; в духовном же плане, ощущая внутреннюю поддержку настоятеля и иных послушников, таких же как я. Для меня стало приятным открытием осознать, что люди, окружающие меня, относились ко мне с должным уважением, ибо в школе я терпел лишь усмешки и презрения, слышал за спиной обидные прозвища, коими меня нарекали одноклассники, вот отчего я решил сбежать из бренного мира — вернее, то явилась одна из причин.

Позже я не помнил — ибо счастливое время вихрем промчалось передо мной, как после окончания послушничества был переведен в монастырь, что под Ярославом — большой, старинный, где продолжил духовное обучение и книжное дело, пропадая часами в монастырской библиотеке, среди древних рукописей, манускриптов и сказаний святых отцов. Нас усердно обучали латинскому языку — не только, чтобы читать, но и говорить на нем без запинки, писать без ошибок. Латинский язык оказался много легче, чем я предполагал, и вскоре мы смогли немного, но разговаривать на нем: этот мертвый язык поверженной империи, оставившей после себя столько знаний и тайн, что целой жизни не хватит, дабы все найти и изучить.

Гуманитарные науки, особенно языки, мне давались весьма легко; еще я любил литературу, в частности поэзию, прочитав в молодости множество книг — от мировой классики до весьма редких неизвестных произведений. Мне удалось за год выучить наизусть Книгу Откровений Иоанна Богослова — сдается, всадники Апокалипсиса уже проносятся над моей головой, — отец Дионисий замолк, опустив глаза, его пальцы судорожно бились-стучались друг о друга, тело покрыла нервная испарина и он осознал, что твердит совсем не то, что требуется, а каждое сказанное слово, каждая брошенная невпопад фраза могла быть задействована против него, что стоило бы ему жизни.

Он искоса взглянул на инспектора, опасаясь прочитать там нечто страшное-опасное для себя, но тот, как ни странно, оставался абсолютно спокоен, он не перебивал святого отца, ничего не спрашивал и не говорил. То был знак продолжать, святой отец, немного повременив, собираясь с мыслями, молвил:

— В один из дней, ставший как после понял я, судьбоносным, в верхний кабинет тихой обители сам настоятель, а также мой наставник и лучший учитель за прожитые мною годы призвал меня к себе, сказал слова, так глубоко, светлым лучом запавшие в душу:

— Ты многому научился здесь и многое постиг, брат Роман, но все то малая крупица твоих способностей, о чем ты прекрасно понимаешь. Ответь мне на вопрос: тебе здесь нравится, ты чувствуешь себя счастливым или же обязанности, возложенные на тебя, слишком тяжки?

Я медлил, почему и сам не ведаю: возможно, был молод, а, может, то моя прирожденная робость, неуверенность, коей я наделен сполна; но было еще одно — я глубоко и признательно уважал настоятеля, никогда не робел перед ним в те мгновения, когда он пристально всматривался в мои глаза. Тогда-то я понимал, что нельзя обманывать того, кто столько отдал тебе, не прося ничего взамен.

— Отче, — проговорил я, наконец, собрав волю в кулак, — как никогда я был счастлив в вашей обители — с первого дня и до сегодняшнего, а вы не просто мой учитель, вы заменили мне отца, которого потерял в раннем детстве. Но, признаюсь честно, труд здесь — физический очень тяжек для меня, у меня не столь много сил, как у других, я слаб здоровьем, но не разумом…

— Я знаю о том и даже больше, чем ты сам видишь в себе. Сегодня я указываю тебе путь, брат Роман, что определит твою дальнейшую судьбу. Но ты прав: достаточно тебе кропить над учебниками и колоть дрова — этим пусть занимаются новички. Твой живой, незаурядный ум требует действий и я дам ему волю. Завтра ты покинешь эту обитель, переведешься в Ярославль для продолжения образования — это приз долгожданный, за который следовало потрудиться.

Сказать, что я был безмерно счастлив, готовый от радости прыгать и кричать, ничего не сказать. Перспектива на религиозном поприще стала видеться мне воочию, а не в ярких мечтах, как то было год назад. В Ярославе мое обучение продлилось до 1898 году, далее меня направили в Перемышль на факультет философии — как лучшего способного студента. Погружаясь в тайные теории основ мироздания, мне открывались — как распахнувшееся настежь окно — неведомые доселе миры и маячившие впереди солнечные горизонты. Я не учил философию, я окунался-погружался в нее, я парил над бренным миром, что когда-то был жесток ко мне. Нет. Я жил, я дышал, я был счастлив. Не знаю, почему, но с тех пор, как принял постриг, ко мне пришло осознание — вот мой дом, моя обитель желанная-благонадежная. Я не искал выгоды, только покой и тишину — больше душевную, нежели осязаемую физическую.

На экзаменах я набрал высший бал, профессора из коллегии святых отцов хвалили меня — даже объявили лучшим студентом, особенно в области синтаксиса, так как во мне пробудился сокрытый доселе писательский талант. Мне выдали грант на обучение в краковском духовном университете, на факультет философии. В тот же день я отправил письмо матери в Тышковцы; выводя старательно каждую букву, чувствовал, как пальцы мои трясутся в неумеренном порыве поделиться радостью — в кой-то век я был счастлив и удача сопровождала меня на всем пути. Ради такого, думалось мне поздними вечерами, стоило претерпеть муки и лишения — как изучающий философию, я стал относиться ко всему много спокойнее.

Краков встретил меня теплыми объятиями солнечных лучей. Моему взору открылась широкая площадь, умащенная гравием, старинные чистые улочки и мостовые, оставшиеся нетронутыми со средних веков. Тогда я был молод, все мне казалось таким интересным, удивительным. На площади возвышался собор, оттуда доносилась музыка органа, мягким потоком устремляющаяся ввысь. Тихим шагом я вошел внутрь: все было таким красивым, не смотря на минувшие века. Присев на скамью с края, я упивался благонадежным звучанием, свет струился с высоких окон прямо на алтарь, и тут и там в лучах вспыхивали золотом канделябры и подсвечники. Не помню, как меня сморил сон — возможно, устал после долгого пути, но меня разбудил легкий толчок в плечо, а потом до слуха донесся тихий мягкий голос:

— Юноша, уже поздний вечер.

Я резко встрепенулся, волну сновидений как рукой сняло. Я распрямился, тупо осмотрелся по сторонам: кроме святого отца и меня никого вокруг не было.

— Вы себя хорошо чувствуете? — задал он еще один вопрос.

— Простите.., я… я просто устал, мне не следует дальше здесь находиться. Я, пожалуй, пойду…

— Куда вы направляетесь?

Я взглянул на святого отца и зачем-то рассказал ему все о себе: откуда и зачем приехал. Тот спокойно выслушал мой сбивчивый рассказ — в те мгновения я еще не проснулся окончательно, к тому же находился один в незнакомом городе, а знакомство с людьми, шедших той же дорогой, оказалось весьма кстати. Узнав, кто я, святой отец предложил мне кров на ночлег и вечернюю трапезу, что обрадовало меня. Следующим утром я переступил порог ректора университета, был определен в общежитие как студент. В тот же день, немного обустроившись на новом месте, отписался матери: как доехал, где живу, каково мое самочувствие, ибо она, единственная родная, всегда волновалась за меня, со слезами на глазах отпуская в дальний путь.

Дни, недели, месяцы потекли также как раньше. До обеда сидел на лекциях, вечерами готовился к ответам, контрольным. С другими студентами общался редко — времени не оставалось на праздное хождение, а, помимо прочего, нужно было о себе заботиться: готовить нехитрую трапезу, в обед относить вещи в прачечную, а следующим днем забирать. Ко мне относились с уважением, а когда узнали, что я принял в постриге имя Роман, то так и трепетали передо мной — отчего, того не ведаю, ибо по природе своей я скромный, замкнутый человек, избегающий людского общества, заменяя общение чтением книг и познанием новой сферы бытия. Еще мне нравилось писать — то явился моим первым увлекательным заработком. Ночами, когда трещали морозы, а на улице мягкими хлопьями падал пушистый снег, я, глядя в черные-синие небеса, сочинял стихи — только о Господе, душе и Царстве Небесном и о мире, что создал Он мгновением Своей Длани; после учебы относил сочинения в местную университетскую газету, мой талант приметили сразу, в конце пригласив меня поработать редактором — за плату, естественно. Денег было немного — ведь писатели и поэты веками бродили нищими и голодными, из того немногого часть я оставлял себе на самое необходимое, а остальное посылал матушке и сестре в Тышковцы; если бы вы знали, как плохо им жилось.

Через два года, в 1900 год — начало нового века, ставшего впоследствии судьбоносным для всего человечества, я окончил обучение в Кракове и, получив диплом философа, отправился во Львов — в этом городе находилась лучшая в Польше духовная семинария — сколько великих умов обучались в ее стенах!

Отец Дионисий остановился, посмотрел в высокое окно; мыслями он до сих пор витал где-то там — за горизонтом окружающей его реальности, в лета счастливой молодости, когда впереди простиралась вся жизнь и великие победы. Полный во власти ярких, теплых воспоминаний, он даже не услышал бой настенных часов, извещавших пять часов вечера. Инспектор отпустил его до следующего дня; вновь перед взором уходили темные коридоры, звук тяжелого замка, режущий скрип железной двери и тихая холодная каморка.

Отцу Дионисию казалось, что длится какой-то непонятный-страшный сон: то он сидит на стуле в просторном уютном кабинете, то шагает по темнеющему опасному туннелю, то вдруг опять оказывается в камере, пропахнувшей плесенью и смрадом — как в аду.

К вечеру стало холодно, руки коченели, а дыхание легким паром вырывалось изо рта. Чтобы хоть как-то согреться, святой отец принялся бродить из угла в угол, отчитывая про себя шаги: раз, два, три, четыре, пять; раз, два, три, четыре, пять… Старческой рукой он водил по стенам, касался всех выпуклостей и неровностей — просто так, без цели. В одном из углов он нащупал трещину, присмотрелся: она шла маленьким треугольником, но как-то странно. Не раздумывая, отец Дионисий ковырнул и этот кусок штукатурки отвалился, упав прямо под ноги, а на его месте образовалась пустая дыра. Святой отец приблизился вплотную к стене и, прищурив один глаз, заглянул в отверстие: что-то сероватое лежало, запрятанное там — среди кирпичей и цемента, и похоже, что это кусок бумаги. Отчего-то обрадованный столь необычной находкой, отец Дионисий осторожно вытащил кусочек бумаги, развернул: то оказалась старая газета, пожелтевшая со временем, а на обратной ее стороне черным карандашом было написано: «Если меня расстреляют, скажите моей супруге Анне, что я ее очень сильно любил…» Фраза, написанная неизвестной рукой, резко оборвалась — возможно, бывший узник не успел дописать, а, может, у него не осталось больше сил. Скомкав позабытое послание, святой отец положил его обратно в дыру в стене и прикрыл куском штукатурки.

Когда совсем стемнело, отец Дионисий Каетанович лег на жесткую скамью, ныне служившей сиденьем и постелью. Уже засыпая, он мысленно раз за разом возвращался к своей тайной находке, раздумывая: кто написал послание, когда и что сталось с этим человеком?

V глава

Днем пришло донесение о том, что Дионисий Каетанович не взял свой обед. Тут же в камеру узника направились два младших офицера. Повернулся дважды дверной замок, со скрипом отворилась железная дверь и им в лицо пахнуло испражнениями.

— Ох, ну и вонь, — проговорил один, постарше.

Офицеры, прикрыв руками носы, вошли в камеру, увидели лежащего святого отца, закутанного в сутану как в одеяло. Один из вошедших дернул край накидки и она упала на пол, открыв их взору свернутое в калачик тело Дионисия, руками он обхватил прижавшие к груди ноги, сам весь трясся, его лоб покрыла испарина, а небритые щеки горели. На полу у скамьи белела высохшая рвотная масса — весь нехитрый завтрак. Святой отец, увидев вошедших, хотел было привстать и сказать что-то, но сил у него не осталось и он издал слабый стон.

— Что с ним? — раздался в тишине молодой голос.

— Скорее всего, поднялась температура, — со знанием дела вторил ему хриплый голос.

— Может, стоит позвать врача или дать лекарство?

— Чтобы о том донесли начальству? Нет, только не мы.

— Так что с ним делать? Старик вряд ли имеет силы подняться к инспектору.

— Он, ясное дело, не сможет и поэтому к инспектору поднимешься ты, скажешь: так и так, поп занемог, прийти не сможет.

Молодой офицер вышел исполнять поручение, вскоре вернулся в сопровождении врача. Доктор осмотрел больного, сделал укол и прописал с неделю давать ему аспирин и отпаивать горячим чаем.

— У него слишком слабое здоровье, лучше не волновать его, — сказал перед уходом врач.

На следующий день рано утром в камеру к больному заглянул инспектор. Отец Дионисий чувствовал себя немного лучше, хотя слабость до сих пор донимала его ослабленное, немолодое тело. Лицо его — бледное, с запавшими щеками казалось старше, чем два дня назад: казалось, святой отец постарел за время болезни лет на десять. Для инспектора принесли стул и он сел напротив больного, с жалостью и простым человеческим волнением взглянул тому в глаза. Отец Дионисий привстал, хотел было что-то сказать, но тугой свербящий комок сдавил горло и он долго исходил хриплым кашлем, покуда инспектор не велел напоить его горячим чаем.

— Вам лучше, гражданин Каетанович? — заботливо поинтересовался он, когда кружка опустела.

— Да.., немного голова кружится, но лихорадка отступила, — ответил, чуть запинаясь, святой отец, ощущая какую-то неловкость перед инспектором за свое не ко времени приключившееся недомогание.

— Вам позвать врача?

— Думаю, в том нет необходимости, но лишь об одном прошу… если можно.

— Чего бы вам хотелось?

— Я по состоянию здоровья вряд ли смогу скоро как раньше приходить к вам и рассказывать о своей жизни. Но время идет, скоро суд и мне вновь хочется стать свободным. Моя просьба — это бумага и карандаш — напишу все, что не досказал позавчера…

— Хорошо. Вам выдадут, сегодня же, листы бумаги и карандаш. Выздоравливайте.

Инспектор удалился, а одинокий Дионисий остался лежать на жесткой скамье, мучаясь от саднящей боли в горле, смрадного запаха, холода и грязи; ему хотелось вымыться, облачить тело в чистую одежду, лечь в теплую мягкую постель, и давнишние воспоминания о благословенных днях и годах снова окутали его приятной пеленой. Когда-то у него было все, ныне — ничего; все хорошее, все доброе лежало, поверженное в прах; может, скоро конец, а, может, нет.

На следующий день в обед инспектору принесли два листа, взгляду сразу бросился прекрасный почерк, слова, связанные в предложения, написанные рукой Дионисия. Инспектор отозвал присутствующих, велев никого к себе не пускать, а сам с головой окунулся в чтение рукописей так странно заинтересовавшего его подсудимого.

«Милая, дорогая матушка! Не тревожься обо мне, не печаль свое сердце, а лучше молись за меня, благодари Господа на рассвете и полуночной тишине за те блага, что ныне дарованы мне — а, значит, и вам. У меня все хорошо; во Львове меня окружают достойные мужи нашей церкви, я так многое познал от них, ныне собираюсь служить Господу, на милость Которого уповал всю жизнь». Его рука замерла в воздухе, все мысли, что вынашивал, улетучились, письмо так и не было до конца дописанным, хотя.., что мог он поведать еще матушке, если писал ей каждые две недели? Дионисий свернул пополам лист бумаги и запечатал его в конверте: сегодня или завтра письмо будет отправлено в село Тышковцы. Сколько же они не виделись? По меньшей мере, года два — не меньше: Дионисий учился для дальнейшего блага себе и семьи, а Мария не могла из-за постоянной нужды бросить и просто приехать навестить сына во Львове.

Убрав конверт в портфель, Дионисий прошел по широкому коридору семинарии, спустился во двор, там, в саду стояли скамейки, где всегда толпились студенты-клирики. К его удивлению, двор оказался пуст и это в какой-то мере даже обрадовало его: можно просто вот так сесть на скамью, залитой дневным светом, и подставить лицо солнечным лучам. В благодатной тишине, погрузившись в одиночество, Дионисий ощутил себя сказочно счастливым — такое редко с ним бывало с тех пор, как умер отец. Ныне он сам себе хозяин и господин собственной судьбы. Какая честь выпала ему за все старания и прилежную учебу поступить во львовскую духовную семинарию, с головой окунуться в непонятный, ставший привычным мир. А люди, окружающие его: профессора, епископы, магистры орденов, студенты из благородных дворянских родов и он — сын разорившихся фермеров, влекомый нуждой и заботой о родных и близких. На сколько не похожи на него те, с кем ему приходится общаться, и все же он здесь как и они.

От сладостных — приятных воспоминаний, продиктованных сокрытой гордостью, Дионисий улыбнулся самому себе, но тут же спохватился: он даже еще не окончил обучение и не известно, что ждет его впереди, а Господь не любит гордыню и пустое самомнение. Расправив складки на своем черном одеянии, Дионисий направился в семинарию, вдруг вспомнив, что забыл заглянуть в библиотеку за новым учебником по латинскому языку. В переходах между рядом колонн, его окликнул святой отец — профессор богословия. Дионисий любил и уважал его: как наставника, как учителя, как просто человека. Профессор широким размашистым шагом приблизился к юноше, посмотрел на него сверху вниз: широкоплечий, в сажень высоту, он горой возвышался над Дионисием, доходившего ему со своим средним ростом по плечу.

— Мы прочитали твое творение-рассказ, опубликованный в нашем издательстве, и, признаться, в восторге от твоего писательского таланта, брат Роман, — пробасил святой отец своим сильным голосом, что эхом прокатился по пустым коридорам.

— Для меня это огромная честь слышать похвалу в свой адрес, но я не считаю себя писателем, ибо мне в этом еще учиться и учиться, — смиренно молвил клирик, остудив на время вспыхнувшую надежду.

— Человеку следует учиться всю жизнь, с каждым новым прожитым днем набираться опыта. Такова наша природа, такими нас создал Господь, — профессор шагал по коридору, рядом с ним, чуть поотстав, следовал Дионисий.

— Я считаю, что полученные знания следует направлять на благо и созидание, иначе грош им цена.

— Ты верно рассуждаешь, брат Роман, однако просто что-то творить без пользы — мало; нужно стараться жить по закону Божьему, соблюдать заповеди, данные Моисею. Послушай: когда Моисей спустился с горы, держа скрижали в руках, часть его народа, вопреки данному слову, позабыв все наставления и свое чудесное спасение, воротились к язычеству, познавшее в Египте. Что сделал Моисей, узрев, как народ иудейский поклоняется золотому тельцу? Правильно, он разбил первые скрижали и велел верующим возложить меч каждый на бедро и покарать вероотступников; тогда было убито три тысячи человек. Сие было сотворено ради спасения душ истинно верующих и их потомков. А теперь взгляни, — он встал лицом к террасе за двумя рядами массивных колонн, откуда открывался живописный вид на зеленую аллею, добавил, — солнце дает тепло — благодатное, живительное, и оно же высушивает водоемы и убивает все живое в пустынях. Люди придумали оружие: в одном случае оно служит защитой, в другом — убийством невинных. А каждый из нас должен определить, по какой дороге идти.

Дионисий понял, что имел ввиду святой отец. За то время он научился разбирать иносказанное, находить истинный смысл в непонятных на первый взгляд метафорах. Он был прилежным учеником, ответственным послушником, старательным студентом. В прохладной библиотеке, окруженный учебной благодатью, вдыхая запахи книжных листов, молодой человек перелистывал энциклопедию по языкознанию, вчитывался в текст, помечал на страницах тетради правила грамматики и построения предложений. К нему подсел седовласый старец благообразного, внушающего доверие вида, сказал на ухо:

— У меня для тебя хорошие вести, Дионисий. Скоро в стенах нашей семинарии состоится конференция по богослужению и Святому Писанию. Я, как твой руководитель, вписал твое имя в список выступающих. Право выбора темы за тобой; я верю и знаю, что ты не подведешь, только как следует подготовься, ибо помимо наших преподавателей, на конференцию приглашен Его Высокопреосвященство архиепископ латинской церкви Жозеф Бильчевский.

От услышанного Дионисий потерял дар речи: неужто кропотливые трехгодичные труды во львовской академии не прошли даром?! Весь во власти непонятных-гордых чувств, молодой человек покинул библиотеку, позабыв поблагодарить своего наставника. Он шел, нет — летел по длинным, петляющим коридорам семинарии, душа его пела от радости и нахлынувшего так скоро счастья. Молодой, горячий, Дионисий рассмеялся и аж подпрыгнул на месте, желая в этот миг обнять весь мир и крикнуть каждому о своих возвышенных чувствах. Но, осекшись, воровато огляделся по сторонам — не видит ли кто его? А затем, взял себя в руки, как и подобает клирику, направился в общежитие — в комнату, которую делил еще с одним студентом».

Инспектор отложил в сторону прочитанные листы бумаги, призадумался: написано интересно и увлекательно, однако, к делу то не имело отношения. Поначалу ему хотелось вернуться в камеру и отчитать святого отца за «словоблудие», но вовремя спохватился: перед его взором предстал пожилой, больной человек, и скрытая доселе жалость кольнула его сердце. В конце концом, подумал инспектор, отец Дионисий обречен, так пусть ему будет подарена призрачная надежда — последний раз — хотя бы так. Глубоко вздохнув, он снял очки и поспешно засобирался домой, к своим родным.

VI глава

«В огромной аудитории с высоким сводчатым потолком, облицованным лепниной в духе барокко, в зале, весь залитым широкими лучами, сидело на скамьях множество людей: от юных клириков-студентов до седовласых святых отцов-ученых. Было душно, сам воздух пропитался различными и тут и там голосами, а еще нетерпеливым волнением, ибо выступать придется не только лишь среди своих преподавателей и сокурсников, но еще высшим духовенством, чье мнение в конце может изменить жизнь навсегда.

Дионисий сидел в крайнем ряду — подальше от глаз, душу его то и дело терзали сомнения и неуверенность в собственных силах. По глупости согласился на участие в открытой конференции, но более всего испытывал стыд за первую радость и скрытую гордыню — теперь горько наказан за это. К нему склонился его куратор, сказал в потоке множества голосов:

— Не переживай, верь в себя, не зря же мы с тобой столько дней работали над докладом.

Дионисий слегка приободрился, однако волнение перед выступлением новой волной накрыло изнутри. Целую ночь он заучивал-перечитывал собственный рукописный труд, еще с утра был полон уверенности, что все знает, но, столкнувшись с людским обществом, приуныл: не всегда собственное мнение сходится с мнениями остальных. Он прислушивался — участники по очереди в алфавитном порядке поднимались на кафедру, зачитывали свои работы, после шла череда вопросов от членов комиссии. Время, казалось, замедлило бег и в то же время подчас рождалось желание растянуть эти мгновения ожидания, когда очередь неукоснительно продвигалась к букве «к». Дионисий то рассеяно посматривал на кружащие в свете лучей пылинки, то лихорадочно вслушивался в речи рассказчиков, и как то бывает всегда — проект другого человека казался на слух лучше, интереснее, успешнее.

Наступил черед буквы «к», Дионисий вытянулся, напрягся: вот сейчас спросят, вызовут его, но нет — перед ним один человек; он облегченно вздохнул, первый страх резко испарился. Ровно через пятнадцать минут Дионисий уверенным шагом приблизился к кафедре, лишь единожды окинул взором комиссию, приметил одобрительный кивок своего руководителя. С высоты кафедры взору его расстилалась вся обширная аудитория и он точно знал, что взгляды пристально прикованы к нему. Он быстро развернул проект, громко проговорил:

— Тема моего доклада «Стыд как первоначальное проявление нравственного сознания». Стыд — это свойство души, это первичный зачаток нравственного чувства, свойственный лишь человеку, способный взвешивать свои поступки и помыслы…

Дионисий изредка вглядывался в текст, сказывая по памяти, уверенный в собственную память. После конференции руководитель жестом подозвал его к себе, шепнул:

— Его Высокопреосвященство желает видеть тебя. Во время беседы с ним держись уверенно, молодой человек, архиепископ не жалует робких.

У кабинета стояли в ожидании пять семинаристов, чье выступление выделила комиссия из высших святых отцов, среди них присутствовал Дионисий. Молодые люди молчали, в волнении не решаясь даже перекинуться парой слов с товарищами; решалась их дальнейшая судьба — успех ли впереди или же отчитают за неудачно выбранную для выступления тему.

Очередь дошла до Каетановича. Позабыв наставления профессора, он застенчиво прошел в кабинет, мельком взглянул на архиепископа и тут же опустил взор на пол — почему-то с интересом начав рассматривать орнамент на ковре.

— На конференции среди толпы этот человек был более решительным, — раздался насмешливо-доброжелательный голос архиепископа.

— Ваше Высокопреосвященство, брат Роман не робкого десятка, но прошло много времени и он, скорее всего, устал, — попытался заступиться за семинариста профессор богословия.

— Это он пусть сам ответит, — Жозеф Бильчевский пристально взглянул на юношу, вопросил, — как вас зовут, сколько вам лет?

— Имя мое Дионисий Каетанович, родом из села Тышковцы, 1878 года рождения, — на духу выпалил тот, когда сила воли вернулась к нему.

— Вам уже 25 лет? Поздновато вы начали свое обучение в семинарии.

— До этого я прошел послушничество во францисканско-реформаторском ордене, приняв имя Роман. После меня перевели в монастырь в Ярославе, из него в Перемышль, а позже учился в краковском университете на факультете философии. Лишь после его окончания я принял решение обучаться здесь, в семинарии.

— Долгий же путь вы проделали, молодой человек, однако достаточно учиться — вы и так многое познали. Пришло время соединиться душой и сердцем с нашей святой церковью, послужить на благо народов — ради спасения их душ. Я принимаю вас.

Дионисий так и застыл, лишившись дара речи: отныне все станется иначе и семья его не будет голодать. Поздно вечером он написал письмо домой, его родные плакали от счастья, восхваляя в молитвах Господа за дарованные блага. Мария на короткое время приехала к сыну во Львов, с молитвами и материнским благословением поддержала его перед заключительным экзаменами, а позже, собрав сколько было у нее денег, пригласила Дионисия в кафе — сий маленький подарок по случаю успешного завершения семинарии. Перед ее отъездом Дионисий искренне благодарил мать за оказанное столь теплое внимание, а сердце его сжималось от горечи, когда он думал, чего стоило ей потратить столько средств на дорогу, проживание к незнакомом городе и билет в обратный конец. «Неужто взяла в долг или сдала свои старинные украшения в ломбард?» — мелькнуло у Дионисия в голове, от этой мысли тугой комок сдавил горло и, едва сдерживая трогательный порыв, он крепко обнял Марию, спросил лишь:

— Как поживает Сабина? Ведь недавно, я слышал, она вступила в брак.

— Ах, родной мой, какой уж это брак? Супруг как и мы оказался гол аки сокол, даже семью не может содержать, бедной моей девочки приходится подрабатывать рукоделием, а ее никчемный муж не удосужился даже найти более достойную работу, так вот и сидит мелким клерком в конторе, бумаги перебирает, — в ее голосе сквозили досада, обида и жалость к несчастной судьбе дочери. Все детство Сабины прошло в лишениях, думали — с замужеством что переменится, но увы: одна нужда сменилась другой.

Мария провела загрубевшей шершавой ладонью по бритым щекам Дионисия, тихо-ласково молвила:

— Ныне вся надежда на тебя, мой любимый мальчик. Прости нас.

Последние слова острым ножом кольнули его сердце и он так весь поддался вперед, горя желанием ни за что не отпускать мать в дальний путь — к старому бедному очагу. В душе, сам того не ведая, дал слово в скором времени сделать все возможное для ее счастья, ее спокойствия.

В том же году — а именно 5 июля 1903 года Дионисий Каетанович был рукоположен Жозефом Бильчевским. Тогда стояла жаркая, солнечная погода, напоенная ароматом буйных цветов и цветущей зеленой листвы. Можно было подумать, что сама природа радовалась положению Дионисия, благоговейно поделив его судьбу надвое: позади тяжбы и горечь, впереди — почет, слава и уважение. 14 сентября он был направлен в Краков в монастырь святого Казимежа, где стал наставником юных семинаристов и послушников — сам будучи молодым, полный решимости человеком. Юнцы любили его — не как умудренного опытом лектора, а как друга и собеседника; вечерами он сидел с послушниками, делился с ними сокровенными знаниями, практиковал в разговоре латинский язык — все за пределами учебного процесса и скучных непонятных книг.

Одновременно с преподаванием Дионисий, как полагалось, служил в церкви, слушал исповеди, служил мессы, читал проповеди верующим. Его ревностное стремление к достижению лучшего, его глубокая вера и полученные знания дошли до внимания высших в епархии; не прошло месяца, как Дионисий получил от архиепископа Жозефа Бильчевского письмо, в котором содержались такие вот слова: «Отец Дионисий, ты оправдал мои надежды, не подвел тех, кто искренне верит в тебя. Отныне тебе следует устремиться вверх — ближе к Господу Богу. Ты, я знаю, слишком долго ждал, настал черед показать себя. Оставь краковскую семинарию, отправляйся служить в Ярослав. Ты умный человек, возьми в свои руки приход, ибо кто, как не ты. Его Высокопреосвященство, отец Жозеф Бильчевский».

Дионисий отложил письмо, глубоко вздохнул: это был приказ, приукрашенный красивыми витиеватыми словами. Что ж, он ступил на избранный путь и сейчас готов был служить на благо веры. «Ибо кто, как не ты», — раздались в его голове последние слова архиепископа. Наступал 1904 год, Дионисий постепенно начал собираться в дорогу.»

VII глава

Через несколько дней святой отец чувствовал себя заметно лучше, однако слабость, заменяющаяся подчас головокружением, никак не желала покидать ослабленное старческое тело. Инспектор самолично спустился в тусклую камеру, уже не столь холодную и мрачную, ибо весна полноправно завладела землей, зима же медленно-нехотя уступила сопернице место — до нового времени.

Отец Дионисий сидел на скамье, сухими руками обхватив колени, на плечи его была накинута бесформенной массой сутана — так лучше, теплее, надежнее. Инспектор приметил бледность его лица, осознал, что будет крайне жестоко заставить этого человека куда-то идти, о чем-то долго рассказывать. Сохраняя за собой достоинство и право выбора, инспектор сел на принесенный стул, тихим голосом спросил:

— Как вы себя чувствуете, гражданин Каетанович?

— Много лучше. Спасибо вам за заботу, если бы не вы, меня, возможно, уже не было бы в живых, — отец Дионисий согнулся, громко закашлял в кулак: похоже, лихорадка опять принялась его донимать.

Инспектор отвернулся: вид больного, измученного человека кольнул его в грудь и простая человеческая жалость накрыла его теплой пеленой. Но оставалось нечто такое, что вопреки всему влекло к осужденному, ставшее за короткое время привычкой — и это раскрывало иного человека, с другой судьбой, а не ту оставшуюся от предыдущего тень — тень прошлых свершений и деяний. Из последних сил, повинуясь долгу, так упорно приобретенного за время военной подготовки и службы по борьбе с врагами народа, инспектор проговорил:

— Если вам что-то нужно, скажите.

— Мне ничего не нужно, ибо то, что было некогда дорогого моему сердцу, ваши люди отняли у меня.

— Не забывайтесь, гражданин Каетанович! Вы пока что находитесь под следствием, скоро состоится новый суд, а в моей власти предоставить вещественные доказательства вашей невиновности или же написать заявление об оскорблении нашей службы. Тогда никакой милости не ждите.

— Я никого не хотел оскорбить или унизить — не в моей это природе; но и сотрудничать с вами мне не досуг, ибо вы и я находимся в разных мирах.

— Вас бы в любом случае не взяли к нам; здесь нужны люди сильные, выносливые.

— Да… да, я знаю о том, никогда крепкое здоровье не было моим спутником, даже наоборот. Сколько раз находился я на грани жизни и смерти, но Господу, возможно, нужны мои дела, коль Он столько раз оставлял меня в живых.

— Я пришел сюда не для спора, гражданин, мне необходимо продолжение вашей биографии.

— Я с радостью предоставлю ее вам, только прошу: можно мне описывать на бумаге мое прошлое — так легче собираться с мыслями, — святой отец несколько поддался вперед, сутана упала с плеч на ледяной пол и его взор, полный мольбы, встретился с серо-голубыми глазами инспектора.

Тот резко встал со стула, ответил несколько высокомерным тоном:

— Как вам будет угодно. В скором времени вы получите бумагу и карандаш.

«В Ярославе ожидали приезда молодого священника. Местная католическая епархия из ордена реформистов встретила кортежем долгожданного путника, изъявила желание вместе спасать людские души, расточали похвалу отцу Дионисию, показывали местные приходы, жаловались на нехватку средств.

— Неужто жители Ярослава настолько скупы, что не жертвуют на блага церкви? — озадачено спросил Дионисий и пристально посмотрел в лица святых отцов, приподняв одну бровь.

Те как-то нервно дернули плечами, один из них развел руками, ответил с наигранным недоумением:

— Отец Дионисий, разве в нашей власти взимать плату словно сборщики податей? Мы не воры, не грабители, нам чуждо всякое стяжательство, довольствуемся лишь тем, что оставляют верующие в доброте своей.

— Мне нравится ваш ответ, отче. Но не будем далее пререкаться или спорить. Церкви необходим наставник-пастух; надеюсь, вы поможете мне в сим благодатном деле.

Святые отцы приблизились к воротам старинной обители, построенной монахами несколько веков назад; стены из облицованного кирпича поражали своей массивностью, две круглые башни, уходившие в вышину, возвышались над остроконечной крышей главного здания. Дионисий какое-то время разглядывал сий венец зодчества, не без гордости отмечая про себя мастерство строителей и всех тех, чьи безызвестные имена канули в поток истории, оставив после себя доказательства своих деяний — ради будущих потомков. Когда мысли о прошлом величии уступили место нахлынувшей реальности, отец Дионисий обернулся к собравшимся вокруг него членам епархии, без доли смущения сказал:

— Мне необходимо сегодня же предоставить все отчеты, всю документацию по выполненным работам. Также мне следует знать, что требуется церкви, какие нужды испытывает.

— Святой отец, — молвил один из служителей с нитками тревоги в голосе, — список нужд и прошений мы готовы предоставить хоть сейчас… но вот на счет отчетов… Дело в том, что эти документы хранятся в архивах, их не так легко найти, мы…

— И все, — поспешно перебил его Дионисий, — мне нужны отчеты — все за минувший год, а вы должны найти их — это не так сложно. Да, и вот что, совсем было позабыл: принесите в мой кабинет чашку кофе: со сливками и двумя кусочками сахара.

Святые отцы в недоумении переглянулись, пожали плечами. «Еще молоко на губах не иссохло, а все норовишь прыгнуть выше головы, сосунок», — пронеслось в их головах, но вслух ничего не ответили, ибо его честь защищала твердая рука архиепископа.

Минул год. Дионисий показал себя ревностным служителем: он открывал христианские воскресные школы, служил мессы, выстаивал молитвы у алтаря, помогал сиротам, бездомным и вдовам, читал лекции в семинарии. Не забывал он о матери, живущей до сих пор в лишениях в родном селе; помогал деньгами сестре, чей муж не стремился найти более оплачиваемую работу — а Сабина не была счастлива в браке, с раскаянием жалуясь брату на свое поспешное, ранее замужество. Каждый раз, получая деньги от брата, Сабина плакала: в те мгновения ей становилось жалко себя, стыдно перед семьей, но — главное — она трепетала, благословляла в молитвах Дионисия, каждый раз раздумывая, как вознаградить его за все то доброе, что видела от него — больше, чем от кого бы то ни было. Мария же, доживая свой век на разорившейся ферме, как и прежде экономя дрова в холодные морозные дни, не тратила на себя ни одной монеты, получаемые из рук любимого сына; злотые она прятала в укромном, только ей известном месте, чтобы затем — накануне главных праздников купить Дионисию подарки.

Так протекало время: по утрам ощущалось, словно все вокруг замирало в беге, но незаметно наступал вечер — за ним ночь и новый день. Дни складывались в недели, недели — в месяцы. Дионисий продолжал служить в Ярославе, лишь изредка — из-за слабого здоровья покидая святую обитель. Лечиться ездил в Закопане: эта горная местность на юге Польши у самого подножья Татр, воздух резкий, но чистый и дышалось там много легче, нежели в шумных многолюдных городах, наполненных гудением машин, звонков и гулом от промышленных заводов. Здесь же, среди горных склонов, чьи вершины покрывались вечным снегом — таким белоснежным — чистым, что слепили глаза, когда лучи солнца падали на поверхность, и окрашивались вершины то в серебристо-голубой, то в оранжево-розовый. Отец Дионисий любовался живописными пейзажами; тут ощущал себя невероятно свободным, безмятежным; тут все принадлежало людям — в равной мере: и рассветы, и закаты, а легкие наполнялись живительным чистым воздухом.

Поправив здоровье, святой отец обратным путем возвращался в Ярослав, где уже был назначен капелланом главного центрального прихода; это означало, что отныне ему предстояло служить как в тихой духовной обители, так и вести мирскую, отличную от первой службу. По утрам совершая молебни, Дионисий направлялся в университеты и колледжи читать лекции по философии, после обеда навещать больных и умирающих в госпиталях, а позже — по возвращению в обитель, вести вечерние службы и выстаивать полуночные молитвы. Спал он мало, отдыхал и того меньше: каждая свободная минута была на вес золота, оттого еще более ценилась. Бывало, перед сном, Дионисий садился за письменный стол, освещенный одной керосиновой лампой, и писал: стихи, труды духовные — на латинском языке, с именем Господа на устах. Ложился почивать перед рассветом, чтобы вскоре пробудиться к заутренней.

Такое положение, столь тяжкий, враз легший на его плечи груз пошатнул и так слабое здоровье святого отца. Бледный, похудевший, с темными кругами под глазами, этот двадцатидевятилетний человек выглядел гораздо старше своих лет, и в том же году, едва заняв место капеллана, Дионисий отправил письмо архиепископу Жозефу Бильчевскому с просьбой разрешить выйти из ордена, ибо «ноша сия ныне не под силу», — объяснил молодой капеллан свое решение. Архиепископ незамедлительно ответил: в послании к Дионисию он горько сожалел о таком его решении, однако неволить не стал, ибо слухи о немощи капеллана долетели до Львова.

Дослужив до окончания срока, в новом — 1908 году отец Дионисий покинул, теперь уже навсегда, орден францискано-реофрматоров».

Рука застыла в воздухе, освещенная серым светом лунного луча. Отец Дионисий плотнее закутался в сутану, с тупым выражением огляделся по сторонам. До его тяжелого сознания стали долетать скользкие-неприятные мысли: зачем все это надо, для чего он пишет о своей жизни, если все равно творимые им деяния рассыпались во прах, а жизнь в любой миг могла окончиться здесь — в холодной тусклой камере? От легких воспоминаний и тягостных лишений, от столь грустной безысходности, жалости к себе и близким, разрываясь сердцем, святой отец тихо заплакал в ночи, его всхлипы медленно тонули в звуке, доносившегося с улицы.

В коридоре раздались торопливые тяжелые шаги. Кто-то повернул замок, дверь открылась и в камеру ворвался желтоватый свет от десятка ламп из коридора. Отец Дионисий быстро вытер ладонью слезы, размазав грязь, и вытянулся в немом ожидании. Двое офицеров поманили его следовать за ними, бросив вместо ответа:

— Возьми с собой рясу.

Святой отец покорно побрел за офицерами по зеленым коридорам, в руках словно щит держал черную сутану — единственное, что оставалось с ним от прошлой жизни. Пройдя длинную цепочку поворотов, они подошли к выходу, но чуть отойдя в сторону, спустились по ржавым ступенькам вниз. В незнакомом месте было сыро, пахло тут плесенью еще больше, чем в камере. Сердце отца Дионисия ушло в пятки и про себя он принялся читать молитву. Смерти он не страшился, но расставаться с бренным миром здесь — в грязном, нечистом месте не хотелось, как и умирать долго-мучительно от жестоких пыток.

Его ввели в полутемную комнату, наверху под потолком гудел вентилятор, от него исходил сероватый отблеск света, тонкие лучи делили помещение на четыре равные части. Отец Дионисий резко обернулся к офицерам, дрожащим голосом спросил:

— Зачем мы пришли сюда?..

— Раздевайся, поп. Сейчас мыться будем!

— Что? — не понял тот с первого раза, ибо первичный страх окутал его с головы до ног.

— Раздевайся, говорят! Ты же так мечтал искупаться.

Святой отец послушно сбросил с себя сероватую, пропахшую потом одежду, за спиной услышал:

— Все снимай. До нога. И становись лицом к стене.

Комок сдавил его горло, на глаза опять навернулись слезы: неужто решили расстрелять таким вот способом, в конце наглумившись над его немощным телом? Пока отец Дионисий, замерев, стоял у стены, сокрытый полумраком, один из офицеров взял толстый шланг, из которого поливают полы и направил холодную струю в сторону обвиняемого. Холодная струя сбила с ног обессиленного Дионисия, он плашмя упал, больно ударившись о бетонный пол. Он прикрывал лицо руками, метался из стороны в сторону от неприятной воды, в душе примирившись со своей участью. Тут вдруг офицер выключил воду, убрал шланг и, наклонившись над смертельно бледным, дрожащим от холода и страха Дионисием, проговорил:

— Когда спросят, скажешь, что тебя пытали, избивали и… придумаешь. И благодари за свое спасение инспектора, и когда жалуешься, старайся не болтать лишнего. Одевайся!

В руки святого отца была брошена вся его скомканная одежда, а он так продолжал сидеть, сжавшись на полу, не в силах сделать ни единого движения.

VIII глава

Отец Дионисий Каетанович благодарил Бога за то, что ему чудом удалось пережить эту страшную ночь, а не окоченеть от холода в сыром подвале, где все пропиталось плесенью, влажным испарением и крысиным пометом. Рано утром — впервые за все время, его отвели в кабинет инспектора. Тот ждал прихода святого отца, как и ранее, потягивая сигарету у окна. Оставшись вдвоем, инспектор долго пристально всматривался в Дионисия, старался понять: готов ли этот человек к беседе и как он вообще себя чувствует? Святому отцу принесли горячий травяной чай; как награду, как сокровище принял в свои руки он большую кружку, долго — с упоением делал один глоток за другим, ощущая, как живительный приятный напиток растекается в пустом желудке, согревая его тело изнутри и снаружи. Когда кружка опустела, отец Дионисий поставил ее на стол, искренне поблагодарил инспектора за немногое то добро, что исходило только от него одного.

— Нелегко вас пришлось нынешней ночью, не так ли, гражданин Каетанович? — спросил инспектор, приняв на лице сурово-безучастное выражение. — И этого-то после затяжной болезни.

— Не стану скрывать от вас правду: мне было не тяжело, а смертельно опасно… Только Госпо… — отец Дионисий запнулся, воровато в страхе осмотрелся по сторонам, словно боялся получить удар из укромного места, — только благодаря… чуду я остался цел и невредим, что меня очень радует.

— Не догадываетесь, зачем мы применили такой вот метод?

— Сразу догадался, и за это хочу вас повторно поблагодарить.

Инспектор встал из-за стола, сложив руки за спину, заходил по кабинету, в привычке своей закуривая сигарету. Несколько минут в воздухе висело молчание и немые вопросы застыли на языках двоих людей, так сильно разнящихся меж собой. Отец Дионисий не смел первым произносить что-либо, инспектору же требовалось время, дабы повернуть разговор в нужное русло, не дать сойти с верного пути. Когда сигарета была потушена, инспектор вновь сел в кресло, устало вздохнул, спросил:

— Гражданин Каетанович, вы в силах говорить?

— Да, я готов ответить на любой ваш вопрос.

— Я не стану вас пытать, вы же прекрасно знаете, зачем вы здесь и что от вас требую я.

— Мне продолжить повествование?

— Естественно, а иначе я бы не призвал вас.

— Я забыл, на чем остановился.

— На выходе из какого-то ордена… реформаторы или как там у вас, иезуитов.

— Да-да, вспомнил. Это было в 1908 году…

«В тот год, когда архиепископ Жозеф Бильчевский дал молодому капеллану разрешение покинуть орден, Дионисий принял решение уехать во Львов, где, как он знал, есть большая армянская диаспора — а с ней и армяно-католическая церковь, насчитывающая немало сотен лет. Вернувшись в восточную Польшу, отец Дионисий завернул по пути в село Тышковцы. Жажда вновь увидеть родной, до боли знакомый дом, где он родился, где прошло все детство, погулять по знакомым местам, впитывая каждой клеточкой милые сердцу запахи, увидеть соседей, помнящих его еще мальчонком, накрыла теплой-пленительной волной, от растроганных чувств на глаза выступили слезы и тяжелый комок сдавил горло. Дионисия у калитки когда-то богатой, а ныне запущенной фермы встретила мать. Постаревшая, с прядями седых волос, Мария до сих пор сохраняла тот теплый живительный блеск в больших карих глазах, что согревал семью в дни бедствий и отчаяния холодными зимними вечерами. Сын и мать крепко обнялись: как долго прошло со дня их последней встречи? Мария с великой любовью гладила щеки сына темной от загара и трудов ладонью, прижимала его голову к своей сухой груди, орошала слезами и поцелуями его чело.

— Сыночек, ты вернулся домой.

— Мама, — отец Дионисий выпрямился, сверху вниз глянул в ее лицо, — я… я хотел просто навестить тебя.

— Не тереби мое старое сердце, маленький мой. Скажи лишь, что ты вернулся ко мне и мы вместе счастливо заживем здесь, под этой крышей, ведь ты, я знаю, вышел из ордена.

— Прости меня, матушка, но я прибыл сюда как просто гость — лишь бы увидеть тебя, наш дом, погулять по дорогим моему сердцу местам. Ты замечаешь: на мне черная сутана, на шеи колоратка, моя судьба не в бренном мире.

— Это ты прости меня, сын мой, старая стала, не ведаю, что говорю. Ты проходи лучше в дом, а я приготовлю твои самые любимые блюда.

В доме оставалось как раньше: старинная мебель, доставшаяся от деда, выцветшие обои да скрипучий деревянный пол. Единственное, что отметил про себя Дионисий, скатерть и шторы всегда были чистые — и все остальное тоже: Мария хорошо вела хозяйство и убиралась почти каждый день, оттого в их доме по первой не бросалась в глаза нужда, только уют, заключенный в светлых чистых деталях. Святой отец сел за стол — на свое привычное место — напротив окна, откуда открывался живописный вид на фруктовый сад. Мать поставила кексы, разлила в кружки ароматный чай. Какое-то время в комнате висело родное, домашнее молчание, прерываемое лишь щебетом птиц за окном да звоном ударяющих о чашки ложек. Спокойно, умиротворенно стало на душе Дионисия, ему было хорошо здесь — в своем старом доме, а не в чертогах роскошных соборов, овеваемых блеском славы и почета. Здесь, у ног матери он находил единственное, что искал в последнее время, а мысли о грозящей разлуке еще сильнее усиливали нынешние чувства.

Мария допила чай, тихо, со свойственной ею скромностью, молвила:

— Соседи вот уже несколько лет косо посматривают в сторону нашего дома — с тех пор, как Сабина уехала отсюда. За спиной кумушки перешептываются обо мне, сплетни да слухи разносят. Я-то женщина простая, малограмотная, в нужде о чести не рассуждающая, но и так обидно очень: говорят пустое, а мне потом передают, мол, дочь в надежные руки не смогла отдать, а сыновья и вовсе забыли путь домой. Они-то не ведают о нашем постоянном общении через письма.

— Почему ты раньше мне этого не рассказывала? Ни мне, ни Сабине, ни Юзефу? Хочешь, пока я здесь, разберусь с этими сплетницами?

— Сынок, — Мария устало глянула на него, улыбнулась тяжелой, вымученной улыбкой, — прошу, успокойся.

— Успокоиться?! И это после того, что они наплели своими змеиными языками? — Дионисий резко вскочил из-за стола, опершись на него руками. — Давай! Давай, я сию же минуту поговорю с соседками, докажу-покажу им правду, чтобы они не только не смели за твоей спиной плести интриги, но смиренно опускали бы глаза при виде тебя.

— Не нужно быть поспешным, Дионисий. Люди не меняются, ты и сам это знаешь. Оставь их, то пустое.

Святой отец на сей раз прислушался к мудрым словам матери, не стал ввязываться в бесполезный спор, что мог перерасти в ненужную вражду, однако, соседские кумушки приметили его фигуру во дворе Марии. Дионисий, гордо подняв голову, прогуливался по улице, учтиво здоровался с соседями, а те в свою очередь спешили поведать другим, что, дескать, к Марии вернулся младший сын и не просто — а в священническом сане; кумушки вздыхали, скрывая накопившуюся зависть, однако, косые взгляды в сторону дома Каетановичей перестали бросать.

Пробыл отец Дионисий у матери четыре седмицы — самое счастливое время для Марии. Когда пришла пора к расставанию, мать и сын долго не могли решиться — вот так просто — сказать друг другу «До свидания». У вагона поезда Мария благословляла Дионисия на дорогу, наказывая ему почаще писать ей, не забывать о сестре и брате, про себя же она гордилась любимым сыном, посмеивалась, когда соседки бросали завистливо-заискивающие взоры на их дом. Труды не прошли даром, а дали свои плоды: сколько понадобилось сил, средств, дабы дать детям достойное образование; Мария сама недоедала, голодала, но оплачивала обучение сыновей, сама окончившая лишь три класса, отправила Юзефа и Дионисия в университеты. Кто теперь скажет, что детям фермеров учеба ни к чему?

Отец Дионисий не ведал о мыслях матери, но чувствовал наверняка — соединенный с ней невидимой духовной нитью — как радовалась она его успехам, каким мягким счастьем светились ее темные глаза — самые прекрасные на свете! Он примечал ее горделивый взгляд, брошенный в его сторону, как величественно распрямились ее худые плечи, облаченные в черные рукава блузки, в те моменты, когда они стояли рядом, и от этого он еще больше начинал любить мать, с великим почтением выслушивал ее наставления, а потом со смирением клонил голову, дабы принять материнское благословение на свое чело.

Поезд, громыхая, мчался не останавливаясь, в сторону Львова, а Дионисий до сих пор чувствовал тепло материнских рук, ощущал как наяву ароматы свежеиспеченного пирога и травяного чая. Поглядывая из окна купе в мелькающие-убегающие пейзажи, святой отец раз за разом возвращался мыслями к очагу родительского дома, в такие мгновения он желал повернуть время вспять и очутиться у ног матери, переживая последние события минувших дней и нахлынувшую тоску при их очередном расставании. Дорога петляла меж полей и холмов; оставались позади понятные вещи.

Еще не взошло солнце, а колокол пропел к заутренней. После ранней молитвы во львовском армянском соборе началось поспешное оживление, привычное для воскресных дней. На часах было пять часов утра, за горизонтом медленно просыпалось солнце, бросая косые, еще холодные лучи на спящий город: под крышами домов, за высокими частоколами горожане — мужчины, женщины, дети; не спали лишь служители церквей — конец недели день особенный. Зажигались свечи, пламя отражалось в золоченых канделябрах, высокие белоснежные колонны уходили в высоту к белым, изукрашенным резьбой, аркам, представляющих собой нечто наподобие купола над алтарем. Стены и купол собора украшала причудливая, на восточный мотив мозаика, освященная всегда дневным светом. Все великолепие собора с его южными яркими красками и изысканностью барокко приводило в восторг искушенного и неискушенного посетителя, в наивности своей судившие об обители по неприметному внешнему виду, открывающегося у ворот.

Служители в черных одеяниях проходили по главной зале, подолы их ряс шуршали при каждом шаге. В их руках были подсвечники с зажженными свечами, отчего в церкви становилось жарче и душнее.

Отец Дионисий Каетанович наблюдал за шествием чуть в стороне, подле него с победоносно-горделивым лицом красовалась крупная фигура армянского архиепископа Жозефа Теофила Теодоровича, для которого этот собор являлся не просто местом святого поклонения, но детищем трудов и заслуг его, когда он с таким усилием восстанавливал-возрождал сию обитель ради нынешних армян, проживающих в Польше, и их будущих потомков. Отец Жозеф не жалел никаких средств, приглашал со всех уголков света армянских зодчих и мастеров, художников и скульпторов, щедро вознаграждал за праведные труды, самолично руководил реставрацией и со счастливой улыбкой на устах наблюдал, как полуразрушенные стены, алтарь, галерея преображаются в новые-красивые формы.

Ныне собор вновь был действующим, его ворота открывались для всех верующих, страждущих, скорбящих, просящих, для вдов и сирот.

Отец Дионисий, наблюдая за воскресными приготовлениями из-под полуприкрытых век, из последних сил боролся с нашедшей сонной хандрой, явившейся следствием ежедневного недосыпа и навалившейся работы. Как год назад был введен во львовскую армянскую епархию, получивший право занять должность префекта научно-исследовательского университета именем Юзефа Торосевича за прошлые свои заслуги в области философии и христианской литературы. Он гордился резким повышением на жизненной стезе, не без радости примечая, как счастлив находиться среди своих — своего народа. Еще служа в Кракове, отец Дионисий тосковал по отчему дому и, находясь среди ордена реформаторов, осознавал их несколько отстраненно-холодное к себе отношение. Да, они почтительно обращались к нему, приходили с советами, но все же для них он оставался чужаком, не таким как все. Здесь же, в армянском приходе, он слышал своих, говорил на родном с рождения языке, каждой клеточкой ощущал себя частью этого отдельного-закрытого мира — он был у себя дома, на своей земле.

Мысли о пережитых горестях, потерях и терзаниях, сменившихся благодатным саном и долгим трудом птицей пронеслись в голове — или то была полудрема в столь ранний час? Отец Дионисий пересилил себя, всей своей волей поддался вперед, с полным вниманием уставился на длинную процессию викариев, канонников и прочих шедших по двое в ряд между деревянными скамьями для прихожан.

Архиепископ Жозеф Теодорович хитро прищурил чуть косые глаза, его приятное благородное лицо озарила улыбка, сверху вниз глянул на скромного Дионисия, произнес:

— Сегодня знаменательный день, отче, вы не находите?

— Если все пройдет, как то задумано, наша партия выиграет в ходе предстоящей словесной войны.

— Было бы легче, если Ватикан одобрил бы наши деяния, тогда все противники не посмели бы высказаться против.

— Нашим противникам все равно, что одобрит или не одобрит Ватикан, ибо еретики-лютеране не признают Священного Престола Его Святейшества Папы.

— Вы думаете, мои замыслы не имеют никакого значения?

— Кто я такой, чтобы оспаривать ваше право голоса, Ваше Высокопреосвященство? По крайней мере, народ в Польше всецело доверяет вам, у вас есть ряд полномочий в Сейме и за вами стоит польская армянская диаспора.

Пополудни архиепископ пригласил к себе в кабинет отца Дионисия, велев личному секретарю Франциску Комусевичу никого не впускать. Долгое время святые отцы говорили о делах насущных — не духовных, но мирских, волновала их судьба страны, раздираемая со всех сторон воинственными соседями да внутренними конфликтами правящих партий — и последнее было куда опаснее.

Отец Дионисий сидел напротив Жозефа Теодоровича, вникал в каждое слово, сказанное им. Архиепископ волновался — то было заметно по его рукам, хотя и старался не подать виду, что его что-то тревожит, то и дело дотрагивался до подбородка, покрытого красноватым раздражением после бритья, но даже так — в таком состоянии он сохранял немного высокомерный вид, горделивую осанку, передавшиеся ему по наследству от благородных предков. Дионисий Каетанович, явив полную противоположность, со скрытой долей зависти окинул взором высокую, стройную фигуру отца Жозефа, когда тот поднялся с места и широкими шагами заходил по кабинету, но осекся, вспомнив, сколько доброго сделал для него этот самый человек: на вид холодный-недоступный, на деле же открытый и добрый, и не было никого другого — за исключением родных, к кому бы Дионисий питал бесконечное, мягкое уважение.

— Знаете ли вы, отец Дионисий, какое волнение зародилось в моей душе?

— Вам ли волноваться о таком пустяке, если вся Польша знает вас как прекрасного оратора?

— Не о том я веду речь. Мои слова, что собираюсь ныне говорить с трибуны перед лицом народа, могут изменить наши жизни — нас, служителей львовской обители; этот час станет либо нашей победой либо поражением. В последнем случае ставятся под удар наши жизни. Так легко казаться сильным и так тяжело принимать всю ответственность за других.

Жозеф Теодорович сел за стол, на его еще молодом лице проявились морщины, прорезавшие высокий чистый лоб. Внутри Дионисия что-то кольнуло, ему было стыдно за поспешное свое грешное чувство — зависть — к уставшему человеку, что вел борьбу не только с внешними страстями, но и внутри себя — что никто сего не замечал; сколько же стоило таких усилий?

— Я много читал ваши научные труды, отец Дионисий, — наконец проговорил Жозеф Теодорович, специально поменяв суть разговора, — вы — умный человек, у вас прекрасный слог, а наша святая церковь безгранично доверяет вам. Я вижу в вас потенциал, мне нужны такие люди как вы; стало быть, я могу вам всецело доверять, зная наперед, что вы справитесь.

— Вы слишком высокого мнения обо мне, Ваше Высокопреосвященство. Я не думаю, что лучше других.

— Но и не хуже. Вам пришлось проделать сложный путь прежде, чем стать тем, кем являетесь сейчас. Я собираюсь назначить вас викарием и катехизатором этого собора, о том сообщу во всеуслышание после моего возвращения из Кракова.

— Но…

— Вы справитесь, отец Дионисий. С Божьей помощью справитесь».

— После заседания в Сейме и Вене, где отец Жозеф Теофил Теодорович как депутат представлял интересы польских армян, я занял должность викария в 1909 году, — закончил продолжение своей биографии отец Дионисий, устало опустив голову.

— Что за должность такая? — спросил инспектор, всем видом показывая, что чрезвычайно далек ото всех религиозных дел.

— У нас в католической церкви викарий — это епископ, не имеющий своей епархии, но помогающий в управлении епископу; проще говоря, епископ-помощник.

— Получается, вы были правой рукой Жозефа Теофила Теодоровича?

— В какой-то степени да, я всегда служил праведно и честно выполнял свой долг.

— Да, Теодоровичу повезло немного больше, чем вам, не так ли, гражданин Каетанович? — инспектор приподнял одну бровь, усмехнулся в усы недоброй улыбкой. — Ему повезло, что он умер раньше, чем его схватили. Останься он жив, то разделил бы судьбы тех, кто сейчас трудится в лагерях где-нибудь в Сибири.

Неприятный холодок пробежал по телу отца Дионисия и к горлу подступил тугой комок, что-то больное кольнуло под сердцем, в невольном страхе он прошептал, обращаясь ни то к инспектору, ни то к невидимому-непонятному собеседнику:

— Но за что?

— За призывы к мятежу и расколу страны. Согласитесь, то дело серьезное, не мелкое хулиганство.

— Ни почивший архиепископ, ни я, ни кто-либо из нашей среды ни в мыслях, ни на словах не призывали к мятежу и бунту, ибо тогда пролилась бы кровь. Великий архиепископ был патриотом и защищал земли, где прожил всю жизнь. Он желал лишь одного: мира между тремя славянскими народами — русскими, украинцами, поляками, ибо только так можно противостоять угрозе с запада.

— А, пустое, — махнул рукой инспектор и вновь закурил, — все вы одинаково твердите, а по правде вам и дела нет до славян. Вы чужды нам по языку, традициям, крови; где же вам нас понять?

Отец Дионисий замер, внутри пылая праведным гневом, однако сдержался, не стал ничего отвечать ему. Но лишь бредя за охранниками по мрачному туннелю коридоров, раз за разом возвращался мысленно к незаконченному разговору, коря самого себя за трусость и нерешительность, а затем обвиняя инспектора в клевете, хотя — кто мог знать тогда, во время пышных похорон архиепископа, что тайные завистники и недруги напишут на него донос, из-за которого он ныне здесь — как преступник.

IX глава

Следующим днем все повторилось: те же коридоры-развороты, тот же заглушающий остальные чувства страх перед неизбежным. Единственной отрадой оставался тихий, теплый кабинет инспектора, там жизнь текла привычной неспешной чередой: инспектор слушал, закуривая сигареты, а он, отец Дионисий Каетанович, продолжал свой сказ о годах счастливой молодости, когда судьба складывалась более, чем благополучно.

«Служба во львовском соборе — среди своих стала для отца Дионисия значимым, важным, а — главное — лучшим периодом жизни. Он помогал архиепископу в церковных делах, он присутствовал на мессах в воскресных службах, с замиранием сердца вслушивался в древне-армянский язык — грабар, на котором проходили все богослужения, впитывал душой и телом знакомые-привычные слова, эхом отзывающиеся под сводами собора.

В 1911 году отца Дионисия направили в город Снятыни на должность администратора главного собора — архиепископ полностью доверял ему, а посему решил не сразу, но постепенно — оберегая от тайных завистников и злых языков, повысить его в сане, даже не смотря на его прошлое служение в ордене реформаторов. До того, как покинуть Львов и с новыми силами — на новом месте приступить к своим более важным обязательствам, сулящих со временем высшим саном, отец Дионисий отправился в длительную поездку в Краков — сам архиепископ решил взять его с собой, показать-познакомить с главными духовниками страны, приоткрыть двери в вышину — за духовное рвение перед церковью и священным престолом. Святых отцов как всегда сопровождал личный секретарь архиепископа Франциск Комусевич.

Три святых отца — в черной сутане, надвинутых на глаза осенних шляпах, накинутых на плечи пальто прошли в отдельное купе — специально приготовленное для них. Проводник принес им горячий чай и с почтением удалился. Под стук колес кружки опустели, в вагоне стояла мирная тишина. Чтобы скоротать время до прибытия, Жозеф Теофил Теодорович принялся рассказывать истории из жизни — не столь важные, чтобы не поделиться с ними. Франциск и Дионисий смеялись, удивляясь про себя такому простому и столь открытому характеру того, кто близко поставлен к Престолу Ватикана, кто имеет ключи к тайным хранилищам — ныне этот человек сидит просто в купе поезда, шутит и сам смеется ответной шутке. «Какой достойный человек», — пронеслось в голове Дионисия.

Вдруг Жозеф Теодорович резко поменял тему разговора, его веселое выражение лица приняло озабоченно-грустный вид, вслух он сказал, обратившись к отцу Дионисию:

— Я взял вас не ради праздного путешествия, мне хочется приобщить к благому нашему делу на большой арене, дабы вы встретились бы с великими людьми нашей страны, чье слово — одно лишь слово способно изменить судьбы тысячи других.

— Я понимаю, Ваше Высокопреосвященство, благодарю за оказанную честь.

— Нет, вы не понимаете, отец Дионисий, иначе не сидели бы так безмятежно, глядя в окно.

Дионисий при этих словах чуть было не поперхнулся чаем, его большие карие глаза расширились еще сильнее, смуглое лицо покрылось жаркой краской — то ли со стыда, то ли от смущения. Не зная, что сказать, он лишь пожал плечами, уступив право первенства архиепископу. Тот многозначительно потер бритый волевой, чуть выступающий вперед подбородок, ответил:

— Я не желаю разочаровываться в вас, ибо как никто другой ведаю о вашем потенциале — явном и сокрытом, но… Когда я только ступил на священный путь, моим духовным учителем оставался Николай Исаакович, почивший ныне великий архиепископ и духовный отец всех польских армян. Всем чем мог, он помогал на становлении пути, он вел меня по верной дороге, но было одно: отец Николай в те годы был далеко не молод, слаб телом и потому редко выезжал к людям; я же был молодым, полон сил, но, к сожалению, мало общался с высшим духовенством из Кракова, находясь все время подле слабеющего архиепископа. Сейчас, когда души армян в моей длани, я не хочу повторить ошибки моего наставника, как бы всецело не любил и не уважал его, лишь поэтому я взял вас в эту поездку, а в будущем сделаю все возможное, чтобы вы удостоились более высокой награды.

Отец Дионисий потерял дар речи — он слышал слова, но до сих пор не мог воспринять их на свое имя — может, ослышался или то сон? Франциск Комусевич какое-то время поглядывал то на архиепископа, то на викария, в конце он остановил пристальный, по-новому удивленный взгляд на Дионисии Каетановиче, в его глазах читалась скрытая, невысказанная зависть: неужели этому скромному, тихому человеку предстоит взять посох архиепископа — в свое время?

В купе воцарилось затяжное молчание, прерываемое лишь стуком колес — в какой-то мере умиротворенный. Дионисий посмотрел в окно на убегающий, сменяющийся раз за разом пейзаж. В душе рождалось понятное чувство: нечто подобное он испытывал, когда отправлялся на учебу в Краков или же когда возвращался в родной дом к матери, сладостно-грустное, приятное окутывало с головы до ног, и в тот же миг становилось тепло, уютно, будто все труды и заботы, весь тяжкий груз оставался позади. Вновь Краков — город, с которого началось его возвышение, а после прошедших лет опять повторяется снова. Что сулят грядущие перемены, Дионисий еще не знал, но точно предчувствовал необходимое-неизбежное: одержит ли еще одну победу или же свалится в черную пропасть.

Поезд прибыл в Краков в пять часов пополудни, лил сильный дождь и десятки открытых зонтов чернели на фоне городского вокзала. Архиепископ первым спустился на перрон — высокий, прямой, с горделиво поднятой головой, за ним вышел Франциск Комусевич, а последним — Дионисий Каетанович. Отец Дионисий с врожденной, впитанной с молоком матери скромностью как обычно держался чуть позади, не свойственно было ему рваться, расталкивая всех руками, вперед, оттого, возможно, он и пребывал долгое время в тени, пока остальные грызлись за лакомый кусочек, а поди-ка — архиепископ в мудрости своей приметил смышленого святого отца, выделил его среди остальных и, возможно, даже решил объявить своим преемником, хотя до того еще много времени — всякое может перемениться-случиться.

Их поджидал кортеж, присланный специально епископом краковским Адамом-Стефаном Сапегой, лучшим и, пожалуй, единственным другом Жозефа Теофила Теодоровича. Вновь за окном — теперь уже городской среды, мелькали здания домов, фабрик, лавок; старинный город, как приметил отец Дионисий, сильно изменился за тот промежуток времени, или то просто казалось из-за тяжелой усталости?

Автомобиль остановился на площади перед воротами главного собора. Их встретил епископ в окружении викариев и монахов, он был несказанно рад встречи с Жозефом Теодоровичем, и процессия черными рядами вновь зашагала по ступеням во внутрь собора. Епископ пригласил гостей в свой кабинет, обставленный дорогой резной мебелью. На дубовом круглом столе стояли графин с чистой прозрачной водой и ваза, в которой красовались благоухали нежно-розовые пионы. Архиепископ все то время живо, смеясь, что-то обсуждал с Адамом Сапегой, отец Дионисий молча оглядывал богатую комнату, с неловким чувством ощущая себя чужим, непонятным. И Адам, и Жозеф были людьми благородного, знатного происхождения, епископ Сапега относился к старому, богатейшему роду Речи Посполитой, а затем Польши, Теодорович — сын дворянина, а кто он — Дионисий Каетанович: сын разорившихся фермеров, в нужде работающего еще со школы, дабы помочь несчастной матери? В окружении знатных людей он еще больше ощущал себя ничтожным, лишним. Как приятно, спокойно мечталось когда-то в отрочестве о почестях, встречах с людьми высшего света, о светских беседах в роскошных чертогах — тогда казалось, что случись чудо и он будет счастлив; но вот мечта стала явью, а вслед за ней пришел страх разочарования: не таким представлял себя Дионисий, не таким. Дабы скрыть в себе горькое разочарование сбывшейся надежды, он силой воли вслушался в разговор высших отцов церкви, с замиранием сердца уловил, что речь шла о нем. Адам Сапега обернулся к нему — на его красивом лице отчетливо выделялись большие черные глаза, он был на одиннадцать лет старше Дионисия, хрупкий, невысокий — одного с ним роста, в его благородных чертах не проявлялось ни высокомерия, ни гордыни; епископ оказался открытым, простым по характеру человеком — и это невольно сроднило его с отцом Дионисием.

— Отец Жозеф много говорил о вас, — начал разговор Адам Сапега, приметив у того грустное смущение, — с давних пор я хотел познакомиться с вами лично, как ранее я читал ваши труды. Поистине, пути Господне неисповедимы: мое желание исполнилось.

Краска залила лицо Дионисия, хотя внутри он ликовал, злясь на самого себя за первые неприятные чувства. Он на миг взглянул на Жозефа Теофила Теодоровича, тот многозначительно кивнул и слегка улыбнулся; еще один шаг к победе сделан.

Последующие дни, собранные в недели, прошли в трудах и заботах. Каждодневные встречи, знакомства с епископами и папским нунцием, заседание в Синоде и Сейме, куда архиепископ брал с собой отца Дионисия, чтобы тот слышал, запоминал, учился. Времени на отдых и сон оставалось мало, а о приятной праздной беседе в кругу самых близких знакомых не было и речи. Постепенно Дионисий Каетанович привык к общению с сильными мира сего, его не одолевало смущение как в первый раз, все становилось прозаично-простым, обыденным, понятным, и все таки до сих пор он не мог переступить через самого себя — ту, ставшую ненавистной черту робости, кою он пытался подавить, но не мог. Архиепископ примечал его скрытую грусть, тревогу, читавшуюся на лице, и не мог понять, отчего Дионисий оставался как прежде тихим, задумчиво-скромным. Дабы уберечься от ложных предположений, Жозеф спросил его однажды вечером:

— Что с вами происходит, отец Дионисий? Вы хорошо себя чувствуете или, может, позвать доктора?

Дионисий не ожидал такого вопроса и, более того, был полностью уверен в том, что его смущенного вида не заметил никто, ибо все время он старался держатся прямо, спокойно, чаще улыбался вопреки своему характеру, однако, вопрос Теодоровича поставил в тупик, а притворяться не было больше сил.

— Нет.., все в полном порядке, я только не привык к постоянному общению с людьми… — он не договорил, архиепископ перебил его:

— Вы смущены или же стесняетесь самого себя в обществе высшего света? Но почему? Разве не вас я сделал своим помощником, не вас ли выделил из всех остальных, не вам ли доверил сокровенные тайны?

— Простите, Ваше Высокопреосвященство, но на это у меня имеются весьма веские причины, — на миг он замер, но отступать не было возможности и ответил на духу как есть, — надо мной смеялись в школе, поддержку же получал лишь в стенах родного дома, матушка всецело верила в меня, вот почему я стал тем, кем ныне являюсь, однако, к незнакомым людям до сих пор испытываю недоверие — то у меня из детства.

— Но детство давно осталось в прошлом, как должны остаться за спиной все обиды и недомолвки. Кесарю кесарево. На той ступени, что вы сейчас стоите, нет места для шуток, ибо здесь решаются судьбы людей — десятка, сотни, тысячи, на кону ставятся жизни, не детские забавы.

Архиепископ Жозеф Теодорович на сей раз говорил отрывисто, резко, его лицо оставалось при этом холодным, каменно-сосредоточенным — это был не тот веселый, простой человек, которого видел Дионисий в поезде, и тогда он понял-осознал неумное свое ребячество, как будто кто-то или что-то то и дело тянуло его за собой назад, не давало выдохнуть-передохнуть, отпустить на волю неприятные воспоминания. Отец Жозеф вновь научил его видеть жизнь под другим углом — не так, как он привык; это был прекрасный учитель и наставник, и за это одно Дионисий был безмерно благодарен ему.

В Кракове они пробыли около месяца. Вернулись во Львов, когда осень уже позолотила листья и они желто-красным ковром устелили землю. Ближе к зиме почил администратор главного собора в Снятыне. Не долго думая, архиепископ отправил отца Дионисия с рекомендательным письмом, дабы тот занял пустующее место».

— С тех пор я на долгое время расстался со Львовом и отцом Жозефом Теофилом Теодоровичем. Моя жизнь в Снятыне текла мирной рекой: я читал проповеди и слушал мессы, следил за порядком в соборе, а по вечерам писал стихи и сказания — в этом нашел свое истинное счастье. Ровно через год, а именно в 1912 году меня назначили пастором в том же соборе, что отныне стал моим детищем. Я помню счастливое лицо матери, приехавшей ко мне с поздравлениями: так долго мы не виделись с ней, что сразу бросилось в глаза — насколько она постарела, какие глубокие морщинки легли вокруг ее глаз — все таких же добрых и ласковых, а ее тонкие руки сохраняли дивное тепло материнской заботы; я точно знал, что никто так не любил меня, как родная матушка, от которой не видел ничего, кроме добра. Позже ко мне приехала Сабина с младшим сыном Казимежем — моим дорогим племянником. Не имея собственных детей, я отдал всю отцовскую любовь и заботу ему, а Казимеж привязан ко мне более, чем к своему родителю, — отец Дионисий замолчал, украдкой взглянул на часы — стрелка приближалась к пяти часам пополудни.

Реальность, окружающая его, оказалась куда трагичнее сладких-теплых воспоминаний.

X глава

В следующий раз, когда святой отец предстал перед инспектором в грязно-синей, непривычной для него одежде, инспектор впервые предложил ему горячий кофе, от которого внутри — в полупустом желудке, стало жарко и приятно, а кровь быстрее побежала по жилам. После чашки кофе отец Дионисий искренне поблагодарил инспектора, продолжив свое повествование.

«Никогда еще отец Дионисий не был так счастлив. В руках оказалась небольшая, но крепко верующая паства, тихий уютный собор, который он преобразил, улучшил, расширил. Рядом велел построить церковную школу для обучения детей из простых семей; общение с Жозефом Теодоровичем не прошло даром.

Святой отец полюбил те первые мгновения после сна, когда лежишь еще в теплой постели, с замиранием сердца наблюдая, как утренний свет входит-окутывает комнату, как в предрассветной прохладе ощущается теплое ласкание тонкий лучей. Благодатное время сменяется дневными заботами, а поздними вечерами — после молитв, в пустом молчании ожидают его перо и бумага, тогда слова, собранные в предложения, ровными линиями побегут по пустому листу.

Каждую седмицу отец Дионисий отсылал письма архиепископу во Львов. В то время Жозеф Теодорович все чаще и чаще оставался в Кракове — и по долгу службы как депутат Сейма, и по душевному велению, заручаясь поддержкой Адама Сапеги и папского нунция. Отвечал он с опозданием, но ни одно письмо не оставалось без ответа.

«Ваше Высокопреосвященство! Спешу доложить Вам, что дела духовные идут мирно и благополучно, школы открыты для всех желающих, а собор для страждущих…» — отец Дионисий замер, раздумывая над продолжением письма. Его глубокие думы прервал стук в дверь.

— Войдите, — проговорил святой отец, отложив перо в сторону.

В комнату с подносом вошел молодой монах, молвил:

— Ваш обед, святой отец.

— Спасибо, брат Николай.

Монах осторожно поставил поднос на стол и бесшумно удалился.

Только теперь отец Дионисий осознал, как голоден. Горячая похлебка источала аппетитный запах, по-домашнему вкусный, приятный. Невольно это напомнило о родном доме, о любимой матери, часто навещающей младшего сына в тихой обители. В последней встречи Дионисий с тревогой заметил: Мария совсем осунулась, постарела, и боялся он признаться даже самому себе, что, возможно, встречи эти всетеплые, долгожданные могут прерваться горькой вестью. От этих мыслей, больно вонзившихся в сердце, от вкусной похлебки на глаза навернулись слезы, захотелось все бросить, оставить на время духовное бремя паствы, сесть на первый же поезд и мигом мчаться к матери, упасть перед ней на колени, возложить усталую голову на ее теплые, заботливые ладони, с замиранием вдыхать родные, до боли знакомые с детства запахи…

Предчувствия не обманули его. Пришла черная весть от Сабины: умерла Мария, перед уходом благословив детей своих на долгие годы счастья. Закончилась ее земная жизнь, полная испытаний и лишений. Похороны отец Дионисий взял на себя, первым бросил горсть земли в могилу, желая отдать матери хотя бы половины того, что она делала для него. Комок рыданий стоял в горле, пока он был на кладбище, и вырвался в темном одиночестве в безудержный плач, когда никто не мог его увидеть. Через неделю Дионисий вернулся в Снятыни, оставив родно й дом на попечении сестры. Дни потекли привычной чередой, только на душе была тяжелая, разрывающаяся пустота.

Постепенно святой отец смирился с тяжкой утратой: все равно человек смертен и рано или поздно каждому придется покинуть бренный мир. В молитвах находил успокоение, в трудах забывался о сложной судьбе. Более ничего не происходило целый год.

В 1914 году с запада заполыхало пламя войны. Две противоборствующие армии встали друг напротив друга: Антанта и Четверной союз. Россия, Франция, Великобритания, а также их союзники США, Италия, Бельгия, Сербия, Румыния, Греция, Китай, Португалия по одну сторону; Четверной союз — усиливающаяся Германия, Австро-Венгрия, Османская империя и Болгария по другую сторону. Польша находилась на рубеже двух противоборствующих сторон: западные земли оказались в руках воинственных немцев, восточные же области стояли за Российскую Империю. Отец Дионисий как и архиепископ поддерживал Антанту. Если Жозеф Теофил Теодорович на Сейме громогласно осуждал немецкую сторону за ее желание к мировому господству, то Дионисий Каетанович держал сопротивление внутри собора, отражая нападение неприятеля.

В соборе святые отцы забыли о сне и отдыхе, с раннего утра до полуночи принимали в стены обители тех, кто остался без крова, без поддержки, кто бежал с небольшим скарбом в города, в то время как враги жгли деревни и села. По улицам маршировали военные отряды русских, украинских и польских солдат, за ними катили пушки, замыкала шествие конница. Где-то вдалеке раздавались стрельба, взрывы, кровавым рассветом полыхали высокие здания. От каждого удара-грохота трещали стекла и дрожала земля, в такие моменты становилось поистине страшно, в короткой тишине оставшиеся под кровом замирали, никто не произносил ни слова, а последующие за гнетущей тишиной взрывы отдавались гулом в ушах.

Бывало время, когда пальба велась неподалеку от центрального собора и тогда стекла в высоких окнах осколками разлетались по залу, падали на скамьи. Святые отцы и монахи вечерами собирали острое стекло, на месте окон временно ставили доски. Дионисий, позабыв об отдыхе и еде, метался по собору, отдавал приказания. Когда немецко-австрийский отряд приблизился к центру — как раз напротив собора, в любой миг враг мог направить оружие на мирную обитель, в рядах верующих началась паника. Понимая опасное-критическое положение, осознавая, что снаряд или бомба могут сравнять собор с землей вместе с людьми, превратив его в груду кирпича и пепла, отец Дионисий взялся как истинный главнокомандующий укреплять позиции. Он повелел натаскать как можно больше тяжелых мешков, досок, другого строительного материала, забаррикадировать ими ворота, все входы-выходы. Когда с большим трудом оборонная позиция укрепилась, святой отец пошел по кельям и подсобным помещениям, в которых расположились вдовы с детьми, женщины, чьи мужья ушли на фронт воевать, старики, подростки — словом, самые обездоленные и обессиленные, собрал их вместе, приказал женщинам с маленькими детьми укрыться в глубоких туннелях подвала, проходящего под собором, а подросткам и старикам, что могли еще держать оружие, сказал:

— Враг уже здесь, а нас слишком мало, чтобы выступить в открытом бою. Те из вас, что способны держать отпор с оружием в руках, должны немедленно занять места в укреплении и любым способом не дать врагу одолеть нас. Я никого не стану неволить, если вы не чувствуете достаточно сил, можете схорониться в подвале.

Остались все. Кто что мог: вилы, топоры, ножи, палки, пистолеты — взяли с собой. Потекло время осады. В эти дни течение жизни изменило привычный бег: когда грохотали пушки и здесь и там раздавалась стрельба, отец Дионисий падал на земь, закрывал голову руками, не заботясь о том, что попади снаряд в церковь, его разорвет на куски. В те мгновения время замирало-останавливалось, каждая минута казалась секундой, а жизнь красочными красками пробегала перед глазами. В часы затишья все возвращалось в привычное русло. Монахи переносили раненных в безопасные кельи, хоронили наспех погибших на церковном кладбище; женщины небольшими группами по три-четыре человека выходили из-под укрытия, помогали ухаживать за раненными. Отец Дионисий на правах пастора собора взял на себя роль врача: вместе с женщинами сидел у изголовья тяжело раненных и умирающих, помогал обрабатывать и перевязывать раны, останавливал кровотечение, обрабатывал гнойные язвы. Все они потеряли счет времени, практически не ели и не спали. В кельях стоял удушливый, смрадный запах человеческих испражнений, крови, загноившихся ран, да и святые отцы и женщины — все потные, по несколько дней не принимающие душ, мучились от собственного зловония, бегали с тазами к больным и обратно. Отец Дионисий с трудом держался на ногах, от удушливых запахов к горлу подкатывал неприятный комок и он уходил в отхожее место, где его долго рвало. Святой отец не боялся за собственную жизнь, а погибнуть, защищая обитель, было делом чести, но на его руках оставались все те несчастные, что с таким рвением и мужеством стояли плечом к плечу против неприятеля, что погибнуть, оставить их оказалось для него равносильно предательству; ради них в глухой ночной тишине он молился о собственном спасении.

Однажды ранним утром к отцу Дионисию вбежал испуганный монах — лицо бледное, глаза широко раскрыты, заплетающимся языком проговорил:

— Отче, в нас стреляли, застигнув врасплох. В одной стороне баррикада прорвана, двое погибли, один сильно ранен — все трое мальчишки не старше шестнадцати.

Что-то тяжелое надломилось в груди Дионисия, с замиранием сердца он искал ответа, но не мог его найти: его молчание было воспринято как разрешение о докладе и монах добавил:

— Что делать, отче? Врагов слишком много — во всем городе, вокруг полыхают пожары. У нас много людей, а запасы еды и воды почти иссякли. Что нам делать? Не умирать же от голода.

Последние слова будто бы пощечина больно ударили по лицу, и щеки Дионисия вспыхнули маковым цветом; монах в недоумении даже отступил на шаг: таким гневным святой отец никогда не был.

— Что же вы ждете, чего бегаете ко мне за советом или в вас растаяло мужество и способность обдумывать шаг?!

— Вы пастор, мы не смеем решать без вас.

Дионисий замолчал, ответ монаха показался ему куда мудрее его велеречивых слов. И правда, как он мог предположить, что за его спиной — без его ведома они станут решать судьбы укрывшихся людей. Постепенно благоразумие вернулось к нему и, немного помолчав, он сказал:

— Ты прав, брат Николай, да и я слишком уж погорячился. Лучше для всех нас: укрепить баррикаду чем можно — пусть даже пойдет в ход мебель, а всех людей собирать здесь, в соборе, и не под каким предлогом не выходить наружу. Станем молиться о нашем спасении, а иного выхода нет.

Из подвалов и сараев вынесли все, что было не жалко, но что могло загородить вход-выход: мешки с различным хламом, старая поломанная мебель, доски, оставшиеся после строительства и многое другое. Оставшиеся в живых укрылись в стенах собора — под кров святой обители. Когда раздавались выстрелы, оставляющие в стенах дыры, люди выстраивались кругом перед отцом Дионисием — у алтаря, молились, сотворяя крестное знамя: кто по католическому обряду, кто по-православному. Всех ныне, таких разных, объединяло одно — сопротивление неприятелю.

Дионисий Каетанович глубоко молился, вымаливая у Господа прощение и прося о спасении. Невысокий, исхудавший, с запавшими щеками, он, тем не менее, являл неприступную твердыню, силу, способную одним мановением руки уничтожить все преграды, и люди верили ему, шли за советом, а он успокаивал напуганных, вселял уверенность в отчаявшихся, облегчал переход из бренного мира в Вечность умирающим. Он и сам старался казаться сильнее — не ради гордыни, но ради тех, кто так остро нуждался в нем, брал на себя ответственность за их жизни в свои руки, но лишь в ночи, когда на землю опускалась темнота, он вставал на колени перед Образом, неустано молился, испрашивая Его помощи и защиты от непрошеных врагов.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • КНИГА 1

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Святость над пропастью предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я