4 новеллы о любви

Лариса Сегида, 2021

В книгу вошли 4 раннее опубликованных новеллы о любви: "Один день с Мастроянни", "Мне 96", "Онааа" и "Фиолетовые письма". Тонко прописанные психологические и философские истории беседуют с читателем как долгожданный, все понимающий, умеющий слушать и слышать друг. Эти 4 новеллы столь образны, что останутся в памяти как незабываемые кинофильмы. Уникальный литературный авторский стиль, многослойность характеров героев, интеллигентность образов и отношений с первых строк погрузят читателя в магию подлинного мира словесности. Читайте, дышите, живите…

Оглавление

  • ***

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги 4 новеллы о любви предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

************************************************

НОВЕЛЛА 1

ОДИН ДЕНЬ С МАСТРОЯННИ

Почему влюбленные люди со временем отстраняются друг от друга? Наверное, потому что ожидают от партнера того, чего в нем нет. Влюбляются в сказку, иллюзию, свое видение другого. Сначала ждут, потом терпят, потом ссорятся в надежде доказать, что имеют право на то, что ожидали, и снова ждут, а в итоге смиряются с придуманностью своих ожиданий, остаются друг с другом, замкнувшись в своих мирах, или расстаются. Что больнее? Они испытали и то, и другое, и в той поре своей жизни, в которой пребывали сейчас, когда искать и строить что-то новое уже было нереальным в силу возраста и отсутствия желания, принимали второе — ракушечный союз, при котором каждый жил сам по себе в своей ракушке, хотя и под одной крышей.

Они прожили много лет вместе. Многослойной любовью, то восторженной, то больной, как, впрочем, у всех. Разные, как любая пара. Он вспыльчив и отходчив. Она спокойна и обидчива. На дни, недели и месяцы она замолкала после очередного его взрыва, которые он называл естественной защитой от ее спокойного методичного голоса, просящего его что-то делать более правильно на ее взгляд в их союзе и домашнем хозяйстве. Он не терпел ее поучений, хотя она просто пыталась мягко обратить его внимание на какие-то недочеты, как любая женщина. Они все чаще спали по разную сторону их огромной кровати. Она засыпала мгновенно, чтобы спрятаться в красивых снах от скучной действительности. Он втягивал ночами напролет интернетное все подряд через наушники, лишь бы уснуть, поэтому сон его был скорее цифровым, пронизанным бесконечным видео и шумовым потоком и всей галиматьей, несущейся оттуда. Он завтракал, уткнувшись в экран компьютера, и, придя с работы, ужинал с ним же, засыпал в обнимку с ним на диване в гостиной и зачастую перебирался в их спальню только под утро.

Грубость в ее адрес, которая срывалась с его губ в моменты его недовольства ее вмешательством в его интернетный покой, была для него обычной, ничего не значащей разрядкой, но для нее это был расстрел ее чувств, еще оставшейся любви, ее мечтаний и надежд. Она падала на кровать, плакала, потом успокаивалась и замолкала. Совсем. Сначала на день, потом неделю, потом он подкидывал сладкие ситуации, чтобы восстановить их семейное статус-кво без особых усилий — завтрак приготовит, цветы купит, обнимет ее, подкравшись сзади, как теплый кот. Оно все как-то работало, она прощала, вновь расцветала, веря, что больше такое не повторится. Но оно повторялось и по тому же сценарию.

С возрастом он становился резче во взрывах. Диван в гостиной стал для него островом его свободы, и он ложился на него с упоением путешественника по цифровым браздам и морям. Она еще пыталась внести в их жизнь приключения реальных походов или поездок и очарования концертов или галерей. Он охотно следовал ее предложениям, но ничего не предлагал сам. Он все время следовал. И она с этим смирилась. Он был попутчиком, вполне уютным, но лишь до момента, когда она обращалась к нему с просьбой или намеком что-то сделать в их старом, но добротном доме немного иначе, лучше, заботливее, с любовью, а не с отмашкой; все оно мгновенно превращало его в бешеного пса, готового разорвать ее в клочья.

Она любила слово. Она впитывала мир через слова. Она вкушала буквы, как пирожные. Грубые слова ее разрушали. Он знал это и стрелял в нее ими в минуты самоутверждения своего мужского эго, чтобы отделаться от нее, как от надоедливой мухи, и остаться в своем интернетном хаосе, казавшемся ему покоем.

Иногда она выходила на улицу и смотрела на встречных мужчин, желая влюбиться в какое-нибудь лицо, но ничего не получалось. Она все еще любила его. Он был красив и уютен, как кот, который вроде бы есть в доме, но с тобою — лишь тогда, когда ему этого хочется. Ей становилось все пустыннее в своей семейной обители. Она скрывала свою боль от всех, потому что никто бы не смог помочь все равно. Она ныряла в книги, фильмы, чьи-то творения. Там жила любовь, о которой она мечтала с детства, теплая, красивая, заботливая, добрая, нежная. Она просматривала свою жизнь, как старое кино, пытаясь вспомнить дни любви, в которые бы хотелось вернуться. Было много чудесных дней, часов, кусочков, но не было того магнетического момента жизни, который бы манил ее и вызывал бы в ней вздох по невозвратному.

Дни и ночи стали для нее одним льняным черно-белым полотном, которое выходило из монотонно шумного ткацкого станка ее жизни. Ей казалось, что она уже все сделала в том куске существования, что было ей предназначено. Обычно открытая, теперь она медленно закручивала свою спираль вовнутрь и не находила смысл в обратном. Вот и сегодня подумала: “Что я еще не успела или не попробовала увидеть, услышать, понять, прочувствовать?” Ее память лихорадочно заглядывала в тысячи ячеек ее дел, открытий, путешествий, познаний, достижений, встреч, любовей, дружб и отщелкивала их, словно костяшки счет, слева направо: сделано, сделано, сделано, сделано, и это сделано, и то… Когда осталась одна, последняя, костяшка, суета в закромах памяти прекратилась.

“Я бы хотела прожить один день… Один день любви, о которой лишь мечталось… День, созданный и подаренный мне мужчиной, а не мной… Прожить его с тем, кого не довелось встретить… Я хочу чуда на один день… Без быта, суеты, хлопот, магазинов, зарплат, ипотек, обязательств, всего того, что кромсает голову ежеминутно на мириады кусочков, перемешанных и не могущих сложиться в пазл под названием Счастье…”

Тысячи книг и фильмов проносились в ее голове, словно комета. Она пыталась поймать образ того, с кем бы она желала провести такой день. “Мама, ты же родила меня для счастья? Для любви счастливой. Но где же она? Ма-ма… ма-ма…”, повторяла она, как кукла.

Апрельская грязь из-под таявшего снега похрустывала под ее ботинками в такт ее шепоту “ма-ма… ма-ма… ма-ма… ма…”

Она остановилась на мосту и устремила взгляд на льдину с гогочущей парой недавно вернувшихся с юга гусей. Река еще не тронулась, поэтому они вальяжно перешагивали через ледовые трещины, тянули шеи, расправляли крылья и одаривали друг друга своим восторженным песнопением, понятным только им. Как здорово, что они уже прилетели! Значит, весна наступила.

“Ма-ма… Ма-ма… Ма… Мастроянни… Да, Мастроянни… Я хотела бы провести один день с Мастроянни… — прошептала она. — Но это невозможно… Его нет уже почти четверть века. В этом бессмысленность и абсолютная невыполнимость моего желания. Когда я только родилась, многие женщины мира мечтали о таком дне, проведенном с ним. Когда я открыла его талант для себя в своем маленьком внутреннем мире, его уже не было в мире внешнем. Лишь его образы, запечатленные на пленке… Но из всех желаний, которые могли бы посетить мою потухшую голову сейчас, я хотела бы именно это — провести один день с Мастроянни…”

Гуси гоготали, река готовилась к ледовому взрыву, солнце щедро светило. Она постояла в упоении весеннего зарождения новизны и пошагала к дому. Было грустно возвращаться в то же недопонимание, царившее в ее доме в последние годы. Она любила свой дом, но многочисленные вопросы в ее голове кололи ее кончиками своих ножек столь часто и упорно, что находиться среди родных стен под грузом этих колких ножек было невыносимо. Укоротить день помогал сон, в который она пыталась нырять как можно раньше, хотя апрельские вечера становились все светлее…

Она проснулась, когда в спальне царила темнота. Ее разбудил запах, теплый, летний, так может пахнуть кожа после загара. Она любила запах своего мужа, но это был не его запах. Она закрыла глаза и ждала. Она чувствовала себя в чьих-то объятиях. Тоже теплых и летних, почти невесомых. Они словно были, и словно их не было. Ей было так хорошо, что страх от осознания чего-то незнакомого рядом ее совсем не тронул. Она вспомнила, как маленькой она любила забираться в мамину кровать поутру и утопать в теплоте и мягкости маминого тела. Те несколько минут, пока мама не выпрыгивала из постели в новый день, были волшебными. То же испытывала она сейчас. Она цеплялась за этот чудный запах, убеждая себя, что это не сон, а явь, но не открывала глаза и не шевелилась, боясь потерять это чудо…

Кот тронул своим мокрым носом ее руку, что он делал всегда, чтобы разбудить хозяйку после привычных для него семи часов утра. До семи он обычно терпеливо ждал, гипнотизируя ее своим прищуренным взглядом. Но после — его терпению приходил конец, и он мягко тянул свой нос или лапы, чтобы прикоснуться к ней. Свет пробивался сквозь жалюзи. Она не чувствовала ничего необычного вокруг своего тела. Ничьих объятий. Она медленно повернула голову и увидела спину мужа, спящего на самой кромке их большой кровати, далеко от нее.

Она мысленно пыталась сложить кубики сказочной башенки, что рухнула вместе с пробуждением, но кот звал ее всеми изгибами своего тела в кухню, утренние мини-заботы лихо вышли на передовую, и она сдалась, согласившись, что это был только сон.

Она вошла в ванную комнату и посмотрела на себя в большое зеркало. Что-то изменилось в ее лице и особенно глазах. Они светились, все ее лицо излучало свет, какую-то энергию жизни, вдохновленной надеждой. Она взяла черный карандаш и провела тонкую линию по кромке верхнего века, усыпанного ресницами, чего не делала уже много месяцев. Потом нанесла тушь на ресницы и подчеркнула яркость губ прикосновением красной помады, купленной несколько лет назад. Причесала короткие волосы в мальчишеской стрижке. Натянула голубые джинсы и черный свитер, но вдруг передумала и вытащила из шкафа изумрудно зеленое вязаное платье. Сегодня у нее было зеленое настроение в тон расцветающей весны за окном.

Она направилась в кухню сварить кофе в турке, что делала изо дня в день, замерла с кофемолкой в руках, но передумала. Взяла сумочку, надела черные туфли на каблуке-столбике, которые любила за удобство, тихо закрыла за собой входную дверь и с радостью выплыла в теплый весенний воздух. Подставила лицо солнцу и закрыла в ласковом упоении глаза… И ночной запах вернулся! Она стояла, не шелохнувшись, боясь потерять его, как она потеряла его утром. Что-то мягкое коснулось ее правого локтя и слегка подтолкнуло его вперед. Она послушно повела все тело вслед этому движению. Шаг, за ним другой, еще один. Ее вели, она чувствовала это, но вели так бережно и нежно, словно она была облаком, готовым растаять в прозрачном воздухе. Ее каблуки мелодично цокали, шерсть платья обволакивала ее бедра, волосы ворошил маленький ветер. Ее сердце стучало, словно танцевало вальс или танго. Ей было так хорошо, как никогда. Будто река несла ее на плоту своим неторопливым течением.

Она чувствовала сквозь подошву туфель, что асфальт сменился камнем, потому что ее каблуки то и дело соскальзывали с неровной поверхности и попадали в щели. Но ее поддерживали и вели, и она продолжала шагать, словно парила. Любопытство все же взяло верх, она чуть приоткрыла глаза и сквозь сетку ресниц увидела вокруг другие дома, другие улицы, другие вывески, каких не замечала в своем городе: дома с огромными длинными окнами, всего лишь в три-четыре этажа, но по высоте современных многоэтажек, узкие улицы с метровыми по ширине тротуарами, вымощенными брусчаткой, кукольные машины, бесшумно проскальзывающие мимо, элегантно одетые редкие прохожие с собаками или просто со своими мыслями. Ей кивали с едва заметной улыбкой в знак приветствия, останавливались, шагнув в сторону, чтобы освободить ей больше места для прохода, словно она шла не одна, и она действительно чувствовала это, хотя и не видела своего компаньона. Тот волшебный запах ночи двигался вместе с нею, будто кокон, теплый, летний, напоминающий непередаваемый словами аромат свежего морского загара. Она наслаждалась своим состоянием пленницы этого кокона. Все, что ей было нужно делать, это дышать и шагать.

Город очаровывал ее своей старинной эстетикой и задумчивостью. Она проходила мимо окон мастерских, где чинили книжные переплеты, музыкальные инструменты, картинные рамы или мебель. “Удивительно! В моем городе ничего не чинят. Все сломанное выбрасывается и покупается новое. А тут…” Каждая витрина удивляла ее своим бездонным магическим маленьким миром, начинающимся от высоченных резных деревянных дверей и исчезающим в глубине комнат и коридоров, где трудились мастера. Восхищение от красоты, заполонившей каждый уголочек на ее пути, совсем опьянило ее. Храмы ремесленников перемежались с художественными студиями и галереями, изобилующими картинами, скульптурами или фотографиями. Меж ними тут и там выныривали ресторанчики и кофейни, готовые своими ароматами украсть у нее мистический запах, преследующий ее с ночи. Она почувствовала голод, когда ее любимые миндальные пирожные в крутящемся стенде в витрине кафе приковали ее взгляд. Ее желание словно услышали, и она оказалась в крошечном заведении, пахнущем жареным миндалем, корицей, темным шоколадом и кофе, с единственным круглым столиком и двумя плетеными стульями возле окна. Она села, подперла щеки кистями рук и стала любоваться той же улицей, но уже с другого угла. Те же редкие, элегантно одетые прохожие с собаками или без, те же архитектурно продуманные и эстетически выстроенные здания, по каждому из которых можно написать искусствоведческую диссертацию, те же миниатюрные машины, казавшиеся ей мультяшными после тотального преимущества грузовиков и огромных автомобилей в ее городе.

Запах кофе, темного шоколада, корицы и жареного миндаля усилился. Она очнулась от лицезрения мира за окном и увидела перед собой дымящийся капучино, миндальное пирожное, обсыпанное корицей, и кусочек темного шоколада. Она огляделась по сторонам, но никого не увидела. Пожала плечами, улыбнулась и поднесла чашечку к губам. В этот момент заиграла музыка. Душевная, милая, добродушная как в старых фильмах о любви. Она таяла над дымящимся кофе, как сосулька. “Господи, как же хорошо! Что это, как не сон? А вкуснятинки какие… и все, что я люблю… эта пироженка… Как же я люблю миндальное пирожное да еще обсыпанное моей любимой корррррицей! А кофе! — она сделала глоточек. — Это невероятно. Так хорошо, как не бывает… А шоколад… кто бы это ни заказал, откуда они знают, что это именно то, что я люблю? Странно… и так хорошо…”

Музыка лилась, наполняя клеточки ее мозга счастьем. “Наверное, счастье — это момент, короткий или длинный, но именно момент в данности. Оно подобно бабочке: села на цветок или травинку — и любуйся ею, пока не улетит. Вот это и есть моя бабочка — эта музыка, вкусности, окно с видом на прекрасный город.” Она стала плавно раскачивать телом из стороны в сторону в такт музыке, и в следующее мгновенье кто-то легко потянул ее за локоть, она встала со стула и начала танцевать, спрятавшись в объятиях невидимого партнера. Она чувствовала его теплые руки на своей спине. Его запах, тот ночной запах был снова так близко. Она слилась с ним, как летнее поле с туманом.

Потом она оказалась на пересечении трех улиц, встретившихся у ажурного фонтана. Не успела ахнуть, как ее подхватили на руки и понесли над водой. Ее короткие волосы не ниспадали роскошной волной, как это обычно показывают в романтичном кино, но все же она ощущала себя принцессой, оказавшейся в мягком течении реки желаний. Ее кружили, брызги фонтана орошали ее счастливое лицо, поблизости играли уличные музыканты мелодии давних лет, наивные, добрые, теплые и вызывающие в душе лишь одно чувство — любить и быть любимой. Она любила своего невидимого партнера, как можно любить родного и очень близкого душевно и духовно человека, потому что ей было так хорошо, как никогда за все годы ее жизни. “Боже мой, — смеялась она. — Я как героиня “Сладкой Жизни” Феллини! Даже фонтан похож на римский “Треви”, хоть сейчас и не ночь, а день!” Она смеялась. Ее голос звучал заливисто, по-детски. Черепичные крыши домов кружились вместе с нею, образуя голубое озерцо неба в середине. Затем ее поставили в воду, и ей было все равно, что прямо в туфлях и вязаном платье, подол которого мгновенно намок и отяжелел.

Тут она услышала свисток, увидела машущего ей полицейского и, все еще смеясь, вышла из фонтана. Черные туфли блестели и хлюпали, платье стало ярко зеленым там, где намокло, а она была готова лететь к следующим приключениям. Никто не бросился ее порицать. Редкие прохожие продолжали свой путь, приветствуя ее слабым кивком головы, страж порядка испарился, ее день раскручивал свою пружинку, засидевшуюся в коробочке ее жизни в скрученном виде.

Тот волшебный запах любви потянул ее в парк на холме. От главных ворот начинались две перпендикулярные аллеи исторических гениев — их бюстов с именами. У части носы были обломаны и заменены более серым материалом, что придавало им комичное выражение любителей горячительного. Она припрыгивала, как девочка при игре в классики, бегала витиевато меж бюстов и деревьев, пока не наткнулась на небольшое деревянное здание с вывеской “Театр Буратино”. Она обожала Буратино с детства за его простоту, прямолинейность, веселость и неунываемость. “Иногда деревянность, — игриво думала она, — это то, что нужно, чтобы относиться ко всем жизненным перипетиям просто, прямолинейно, весело и неунываемо!” Она обходила здание и с удовольствием разглядывала большие фотографии сцен из театральных постановок этого кукольного театра. “Как там должно быть чудесно во время представления!” Сегодня на вечер был объявлен “Три поросенка”, а спектакль “Буратино” — только через неделю. “Как жаль… Но! Я обязательно вернусь сюда на следующей неделе!” — в ней уже звучал Буратино, неугомонный и неугасаемый.

Рядом с театром она увидела удивительные старинные часы посередине маленького прудика, в котором плавали уточка и селезень. Механизм работал от воды, падающей на чаши весов под циферблатом, что и приводило его в движение. “Все такое сказочное… Это город сказок… Они тут живут в каждом булыжнике, каждом камешке, каждой песчинке, каждой капельке… Я влюблена в этот город… Я бы хотела здесь жить… Ваш город прекрасен…” — обратилась она к своему невидимому спутнику.

В этот момент часы начали бить.

“Двенадцать, — она насчитала шепотом. — У нас есть еще столько же. Еще двенадцать часов, правда?”

Подъехал автомобильчик, открылась задняя дверь, она села, дверь закрылась, машина тронулась. Водитель-карлица, дама преклонных лет, судя по ее отражению в зеркале, не спросила ни слова. Дорога, вымощенная брусчаткой, едва вмещала две встречных линии, но машин было немного. По сторонам возвышались старинные каменные стены высотой в пять-шесть метров с лепниной или орнаментом. Автомобиль меленько покачивало на камнях, что было непривычно для нее, привыкшей к ровным асфальтным дорогам, но она была готова ехать так целую вечность, если бы оставшиеся двенадцать часов можно было растянуть еще на немножечко.

— Мне так хорошо, — решила она заговорить с водителем. — Я даже не знаю, куда мы едем и в каком городе мы едем. И вообще… вы как-то так появились неожиданно в парке…

Водитель молчала.

— Да, конечно, я понимаю, не стоит задавать вопросы, ведь нужные ответы всегда приходят сами по себе, — она порылась в сумочке и достала телефон. — Батарейка села. Надеюсь, меня никто не ищет. Впрочем, имеет ли это значение именно сейчас?

Каменная стена сменилась аллеей роскошных сосен с ветвями-шапками, что давало им сходство с исполинскими грибами. За ними виднелись поля, на которых паслись лошади, а чуть поодаль овцы. Затем потянулись разного стиля чугунные ажурные заборы, ворота и простирающиеся за ними вдаль сады и старинного вида каменные виллы.

“Как в старых фильмах… — думала она. — Красиво — дух захватывает… Как, должно быть, счастливы те, кому удалось родиться и жить в таких сказочных домах… Я живу в придуманной сказке всю свою жизнь, а они — в реальной…”

Машина остановилась. Дверь с ее стороны открылась, она вышла, дверь закрылась, автомобиль уехал. Она подошла к высоким воротам, за которыми тянулась длинная аллея с цветочными вазонами по сторонам. Она тронула ворота, но они были закрыты на замок. Она потрогала кирпичи на каменной колонне и нащупала шаткий камень, который легко вытащила, и обнаружила в глубине длинный ключ с круглой головкой. Ворота открылись со скрипом, словно их давно не смазывали. Она направилась вдоль аллеи, с любопытством осматривая густо засаженный деревьями сад по обеим сторонам. Аллея резко повернула влево, потом вправо, и за грядой кипарисов появился увитый плющом фасад дома бежевого цвета, с белыми колоннами и красной черепичной крышей. Высокая резная двустворчатая дверь была заперта. Она вставила тот же ключ, и замок сработал.

За дверью открылась колоннада со стеклянной крышей и цветущей оранжереей слева и справа. Она прошла вдоль нее и оказалась в плетеной из ивы веранде с диваном-качалкой и овальным столиком, заставленным едой и напитками: несколько квадратных тарелочек с разного вида нарезанным сыром, несколько розеток с различного сорта оливками, деревянное блюдо с кусочками черного хлеба, три тонких, высоких стеклянных сосуда с белым, розовым и красным вином. Ее словно потянули к столу за руку. Она взяла пустую тарелку и наполнила ее едой, налила белого вина в бокал. Присела, положила тарелку себе на ноги, оттолкнулась носками туфель от пола и качнулась вперед-назад. Вино оказалось сладковатым — как раз то, что она любила. Необычайно вкусные сыр и оливки придали трапезе пикантное очарование. Голова закружилась, цветочный аромат оранжереи внес свою лепту в ее опьянение, но не столько вином, сколько счастьем, какое она чувствовала каждой клеточкой своего тела. Она скинула туфли и легла на раскачивающееся ложе дивана.

Голубое небо двигалось над стеклянным потолком влево-вправо, влево-вправо.

Ее мысли прыгали из левого полушария в правое в такт качалке — влево-вправо, влево-вправо.

Ее чувства переливались из левого предсердия в правое вместе с потоком воздуха, окутавшим ее невесомое тело, влево-вправо, влево-вправо…

Она проснулась, укрытая белым вязаным пледом. Голубое полотно неба тут и там было в белых пятнышках облаков. На столе стоял фарфоровый сиреневого цвета чайник под стеклянным колпаком, сиреневая фаянсовая пара, сливочник и тарелочка с куском торта Наполеон, который выглядел именно так, каким его делала ее бабушка: тридцать два слоя, промазанные кремом и сдавленные тяжелым прессом в течение ночи, так что высота торта снижалась с полуметра до десяти сантиметров. Она отщипнула кусочек, и детство захлестнуло ее волной воспоминаний. Вкус торта был тем, бабушкиным. Чай пах травами. Она проглатывала кусочек за кусочком, прихлебывая лакомство душистым чаем, а по щекам ее скатывались прозрачные бусины слез. Они иссушали ее, но она наполняла себя чайной влагой. Ее годы, беды, переживания, неудачи, страдания, разочарования, крушения, падения выкатывались наружу в виде молчаливых слез и стекали едва заметными ручейками в землю оранжереи.

“Почему счастье женщины всегда зависит от мужчины, ее партнера, компаньона, жизненного попутчика? Почему он — источник ее радостей и печалей? Почему любовь — это вечный хаос? Или, может, то, что хаос, это и не любовь, а то, что мы придумываем себе как любовь, или то, что остается, когда она уже уходит, а мы хватаемся за красивые воспоминания и, разрезая пальцы в кровь, лепим из кусков разбитого целое, которое по сути своей невосстановимо? Откуда приходит любовь? Куда она уходит? Почему она уходит? Почему умирает раньше нас самих? Если счастье — это бабочка, то любовь — это птица. Она умирает в клетке быта, дома, стен, забот и зарплат. Этих с трудом достающихся зарплат, что исчезают с гораздо большей скоростью, чем появляются. Наши зарплаты — это заплаты на полотне жизни. Латаем, латаем и не видим из-за них само полотно, саму жизнь. А ведь птица, то есть любовь, может съесть гусеницу до того, как она превратилась в бабочку, то есть в счастье. Значит, любовь-птица может уничтожить счастье-бабочку на стадии гусеницы. Тогда в чем смысл существования, если уничтожения больше, чем рождения и возрождения?… Опять я думаю чересчур. Горе точно от ума, от его непрестанного анализа. Люди не сходят с тела, но они сходят с ума. Правда, можно ли сойти с тела, так же как можно сойти с ума?”

Она вытерла лицо салфеткой и надела туфли.

“Меньше думать — больше чувствовать.”

Откуда-то из глубины оранжереи послышался глухой бой часов. Четыре удара. Значит, осталось еще восемь часов этого необъяснимого приключения. Она решила поискать часы, так как всегда восхищалась напольными, измеряющими время исполинами. Где-то ведь должен быть сам дом, если есть сад и оранжерея?

Колоннада завершалась большой резной двустворчатой дверью, которую обычно дворецкие открывают с особым шармом и лоском, по крайней мере, в фильмах и книгах. Она слегка нажала на дверь, и та открылась в круглую просторную комнату с тяжелым дубовым письменным столом возле окна с видом на сад. За столом сидел седовласый худощавый мужчина лет семидесяти в черном свитере крупной вязки, черных брюках и черных туфлях. Он макал перьевую ручку в чернильницу и что-то медленно писал на листе бумаги, словно рисовал буквы как иероглифы.

— Добрый день, — произнесла она почти шепотом и чуть смущенно.

Мужчина не ответил. Он положил ручку и начал дуть на бумагу, чтобы подсушить чернила.

— Простите, я случайно оказалась в вашем доме… Сегодня все как-то необычно… Меня привезли сюда… Я, правда, сама вошла в ваш сад и дом…

Мужчина сложил втрое лист, вложил его в конверт, встал из-за стола, подошел к ней вплотную, встретился с ее зелеными, еще влажными от слез глазами своими карими, почти черными, и обнял ее. Она положила голову на его грудь, закрыла глаза и позволила моменту полностью овладеть ею. Его подбородок касался ее темноволосой, коротко стриженной макушки. Теплая волна прокатилась по всему ее телу. Свитер мужчины источал тонкий, едва уловимый аромат. Он был схож с запахом прошлой ночи. Она сжалась, чтобы спрятаться в этом уютном свитере домашней крупной вязки от той невыносимой повторяемости и предсказуемости жизни, что ждала ее дома. Ей до боли под ложечкой захотелось остановить время, не слышать бой напольных часов, который она так любила, замереть, словно статуя, и остаться в этом доме навсегда. Она подняла голову, и ее губы встретились с губами мужчины. Она мечтала о таком поцелуе всю жизнь, не представляя, не помышляя, что подарит его ей семидесятилетний мужчина. Она плыла. Она парила. Она летела над бренностью и скукой бытия. Ее тело стало пушинкой, перышком птицы по имени любовь, крылышком бабочки по имени счастье. Это был поцелуй мудрости, неспешности, тишины.

Время остановилось…

Пространство испарилось…

Она опустила голову, прижала ее еще раз к груди мужчины.

— Простите… Спасибо… — плавно развернулась и пошла к выходу.

Ее каблуки гулко цокали по мраморному полу колоннады, потом по камням садовой аллеи. Она не понимала, сон это или явь, где она, почему, что будет дальше, просто шла, стуча каблуками своих любимых туфель. Сумочка покачивалась, свисая на длинном поясе с ее плеча.

Ее ждала та же машина с тем же водителем. Задняя дверь открылась, она села, машина тронулась.

— Подождите! — неожиданно для самой себя вскрикнула она. — Я кое-что забыла.

Машина дала задний ход и остановилась у тех же ворот, но они были заперты. Ключ она, должно быть, оставила в оранжерее. Ни звонка, ни колокольчика не было.

“Я не могу просто так взять и уехать. Я не могу бросить то, что я только что испытала. Это же и есть мое счастье. Я же только что держала его за крылышки — эту бабочку-счастье. Почему я так глупо ушла? Зачем? Я хочу назад, в этот дом, в эту оранжерею. Я хочу увидеть этого мужчину, познакомиться с ним, стать его другом. Ведь мне никогда не было так хорошо, как несколько минут назад! И никогда больше не будет!”

Но ворота не открывались.

“Пожалуйста, услышьте меня! Почувствуйте, что я здесь, у ворот, что я не убежала, не скрылась, не испугалась. Мне нужно увидеть вас. Еще раз. Один раз. Ведь у меня есть еще несколько часов этого волшебного дня. Я не знаю, кто вы, но вы подарили мне счастье, вы вернули мне мою женщину, меня саму, мою чувственность. Я снова чувствую саму себя. Я хочу и могу любить. Я знаю, как любить. Вы воскресили меня.”

Она молилась одними губами, не отрывая глаз от конца аллеи перед поворотом.

“Мы с вами — одно целое. Вы должны чувствовать, что я здесь, рядом, в сотне метров от вас. Пожалуйста, откройте ворота!”

Но ворота не открывались.

Поникшая, она вернулась в машину. Ей было все равно, куда ее сейчас повезут. Для нее этот чудесный день закончился. Она хотела сиюминутно оказаться дома, в своей обычной обстановке, в своем маленьком саду без этой великолепной оранжереи.

“Включи голову. Эти шаткие чувства… Эти бесполезные эмоции… Эта птица-любовь, которая всегда приносит с собой мучения, беспокойства, суету, необдуманные поступки, ошибки, обиды и слезы, слезы, слезы… Странный день… Зачем он мне был дан? Зачем пробудил во мне все эти волнения? Боже, и этот седой джентльмен… Его поцелуй свел меня с ума… Или с тела?… Его жизнь была явно полна любви и женщин, иначе как еще объяснить это умение, это настоящее искусство целоваться?”

Машина наконец остановилась. Дверь открылась, и она увидела изящную руку в черной бархатной перчатке, предлагающую ей выйти из машины. Она положила свою ладонь на бархат перчатки и вышла из автомобиля. Перед нею стояла великолепная женщина лет шестидесяти, в роскошной черной шляпе с большими полями, с высокими скулами, огромными раскосыми глазами, пухлыми ярко-красными губами, с пышным декольте в черном бархатном платье с золотой вышивкой, в черных бархатных туфлях с золотым бантом на высоких каблуках. Она улыбалась такой широкой улыбкой, что, казалось, были видны все ее белоснежные зубы. Дама лишь кивнула в знак приветствия и поворотом головы предложила следовать за нею.

Они пошли по длинному, слабо освещенному коридору, где один цветочный аромат сменял другой. Становилось все темнее, пока кто-то осторожно не дотронулся до ее плеч. Она остановилась. Пахло ванилью и мятой. Ароматы пьянили. Она почувствовала, как к ее губам поднесли бокал с запахом травяного ликера. Она сделала глоток, и сладкая влага согрела ее горло. Тело словно приподнялось над полом. С нее аккуратно сняли одну туфлю, потом другую. Потом чьи-то руки нежно расстегнули пуговицы на ее зеленом вязаном платье, которые располагались на спине, и платье соскользнуло на пол. Затем с нее сняли бюстгальтер и трусики. Ей было нестрашно. Более того, утреннее любопытство вновь охватило ее, и сердечко постукивало быстрее обычного от возбуждения.

Ее взяли за руки с обеих сторон и ввели во влажное, горячее помещение. Сначала она ничего не видела из-за пара, но постепенно глаза привыкли. Две маленького роста черноволосые женщины в сиреневых туниках уложили ее на горячую мраморную черного цвета плиту и начали обливать теплой водой и мягко массажировать, поглаживая ее тело намыленными тряпичными рукавицами. С потолка периодически впрыскивалась теплая вода, так что создавался эффект тропической влажности. К ее лицу прикладывали салфетки для сбора лишней влаги, чтобы ей было легко дышать. Затем ее перевернули на живот, и с потолка полился теплый дождь. Он смыл мыльную пену с ее тела и вдобавок помассировал его сильными струями. Ее накрыли большим пушистым махровым полотенцем и оставили одну на несколько минут. Затем женщины принялись за приведение в лоск всего ее тела. Она лишь лежала и ни о чем не думала. Ей было хорошо и приятно. О ней заботились так, как никогда она не делала сама. Через час или два женщины произнесли одновременно странный звук, типа “Шшшшшшшшшшуууу”, заканчивающийся глубоким выдохом, поклонились и протянули ей бледно-розовые шелковые тапочки и такого же цвета шелковый халат.

Она облачилась в одеяние, накинула капюшон, прыгнула в уютные тапочки. Женщины опять взяли ее за руки и вывели в комнату с приглушенным оранжевым светом и зеркальными стенами. Пол покрывал ковер бежевого цвета. Мебели вокруг не было, кроме вешалки, на которой на плечиках висело длинное нежно-розовое шифоновое платье с более темной розовой вышивкой в виде бабочек по всей ткани. На полу стояли розовые шелковые туфли в тон платью на каблуке-столбике с ремешком и бабочкой-застежкой. Женщины сняли с нее халат и тапочки и надели платье и туфли. На ней не было белья, но это придало ей еще больше внутреннего возбуждения, игривости и ожидания чего-то особенного, никогда не испытанного ранее за всю ее довольно долгую жизнь. Женщины подставили с обеих сторон табуреточки, встали на них и начали расчесывать и укладывать ее волосы. Она смотрела на себя в зеркальную стену и не узнавала. “Ведь они из меня сделали принцессу! Все, о чем и не мечтала даже, сегодня сбылось! Они кудесницы! Ради этого момента стоило жить всю мою жизнь!”

— Спасибо вам, — произнесла он вслух. — Вы волшебницы!

Женщины поклонились и удалились.

Она осталась одна в комнате с приглушенным оранжевым светом, ковром бежевого цвета и зеркальными стенами. Вскоре дверь открылась и появилась та роскошная женщина лет шестидесяти, в роскошной шляпе с большими полями, с высокими скулами, огромными раскосыми глазами, пухлыми ярко-красными губами, с пышным декольте в черном бархатном платье с золотой вышивкой и в черных бархатных туфлях с золотым бантом на высоких каблуках. Она так же широко улыбалась и являла свету свои великолепные зубы. Дама опять кивнула в знак приветствия и поворотом головы предложила следовать за нею. Опять они шли по длинному тусклому коридору с цветочными ароматами, пока не вышли на улицу, уже освещенную фонарями. Машина с тем же водителем ждала ее. Задняя дверь открылась, и она осторожно села — ее новый наряд требовал от нее более женственных телодвижений. Часы на панели машины показывали восемь вечера. “Осталось четыре часа… Как в сказке “Золушка”. Надеюсь, я окажусь дома в полночь, а не с тыквой и в нищенском одеянии посреди дороги неизвестного города.”

Машина остановилась на берегу моря или океана. Был полный штиль. От дороги вела заасфальтированная тропинка прямо к воде. Было темно, но там, в конце тропинки она увидела освещенную яхту с такого же цвета парусами, как и ее платье. Дверь машины открылась, она ступила шелковой туфлей на асфальт, потом другой, потом выплыла, как розовое облако, в ночной йодированный воздух. Она не видела ничего вокруг, кроме яхты и ее отблесков на воде. Оттуда доносилась неторопливая фортепианная музыка. Она чувствовала, что это живая музыка. Кто-то играл на пианино или на рояле на палубе или внутри яхты. Клавишные переливы напомнили ей задумчивую игру Билла Эванса. Она двигалась по направлению к яхте в ожидании чуда как пика этого волшебного дня, подаренного ей небом. Она не боялась, что он закончится. Она знала это с первой минуты вчерашней ночи, когда таинственные объятия вернули ей саму себя. Она поняла, что больше не будет жить для человека, уставшего от нее и, похоже, от самого себя. Она родилась без него в этот солнечный мир ради чего-то большего, чем непонятные страдания из-за несложившихся отношений. Она мучается, тогда как жизнь дана для радости. Она заточила себя в клетке каких-то навязанных кем-то табу и правил. Она точит себя не из-за своих собственных неудач, а из-за несовершенства ее отношений с человеком, с которым прожила годы. Они разные, как все. Их поезда столкнулись и, поврежденные, не могут двигаться дальше, а они все пытаются латать дыры на гнилой ткани их отношений и лечат незаживающие раны.

Она шла грациозно, словно по подиуму. Мистическая яхта стала явью и манила ее скорее подняться по трапу, ведущему в загадочный мир. Но она не торопилась. Она проживала каждое мгновение столь осознанно, столь чувственно, что спешка, цель, открытия потеряли смысл. Она чувствовала себя счастливой, красивой, легкой, желанной, любимой миром, всем миром, в особенности этим городом, этим безмолвным маленьким водителем, этими женщинами, что сотворили из нее принцессу. Она была любима этим долгим волшебным днем.

Паруса яхты не колыхались. Она внимательно пригляделась, прищурила близорукие глаза, чтобы лучше видеть, и заметила более темного оттенка слова “La Dolce Vita” на парусах. “Мечты точно сбываются…” подумала она. Она медленно поднималась по ступеням трапа, задерживаясь на каждой. Их было двадцать четыре, она посчитала. “Как часов в сегодняшнем дне… Как, впрочем, в каждом дне, и я могу каждый свой день проживать так же счастливо, как сегодня. Меня нашел сегодняшний день. Теперь я должна сверять по нему все дни, что мне остались в моей жизни.”

Последняя ступень — и она оказалась на палубе. Музыка доносилась из открытых дверей, ведущих во внутренние помещения. Она вошла в полумрак зала. В центре стоял рояль. Из-за его открытой крышки они не видела пианиста, только его черные лакированные туфли и черные брюки. Раньше первым делом она бы бросилась удовлетворить свое любопытство, но не сейчас. Она положила ладони и голову на крышку рояля, чтобы ощутить музыку кожей и всем своим телом. Она слилась с инструментом в одно целое, будто плыла на ките. Рояль рассказывал ей истории любви. Одна вытекала из другой, как большие реки из малых, жаждущие в итоге слиться с морем или океаном. Дерево инструмента дрожало от ударов пальцев пианиста по клавишам и молоточков по струнам. Она впитывала эту дрожь каждой клеткой своего тела, покрытого лишь тонким шифоном. Они общались через рояль и музыку — она и пианист. Они говорили о любви молча: он — через свою игру, она — через свое восприятие его игры. В первый раз в своей жизни она слушала музыку буквально всем телом.

Произведение закончилось. Наступила пауза. Она не шевелилась и с закрытыми глазами витала в улетевших музыкальных пассажах. Пианист продолжал сидеть, склонившись над клавиатурой. На смену его музыке пришла едва слышимая музыка воды. Из-за штиля всплески волн о яхту были столь нежны, что почти неуловимы. Наконец он встал и увидел свою гостью, прижавшуюся к крышке его инструмента, как спящая птица с опущенными крыльями. Он подошел к ней и положил свои ладони на ее запястья, таким образом полностью покрыв ее собою. Она почувствовала тот же запах, что разбудил ее прошлой ночью в полночь, тепло его тела, прикосновение его пиджака и брюк, его пальцев на ее руках, его дыхание на своих волосах. Она мягко развернулась в его объятиях и утонула в его губах. Тот поцелуй вернулся, словно и не прерывался. Она слилась с ним, как облако с небом, когда оно тает и превращается из белого в голубое.

Ее взяли на руки и понесли в сказку, о которой она мечтала всю свою жизнь, которую знала наизусть, до росинок на траве, до пылинок на дороге. Все прочитанные ею книги и просмотренные ею фильмы уступили место ее истории. Он целовал ее закрытые глаза, ее шею, ее грудь под нежно-розовым шифоном, вышитым бабочками. Она целовала его запах, источаемый каждой клеткой его тела. Она умышленно не открывала глаза. В этом не было смысла. Кто бы он ни был, как бы он ни выглядел, ей было хорошо с ним, в его объятиях, в его запахе, в его прикосновениях к ее коже. Глаза часто обманывают — приукрашивают либо наоборот. Она не хотела видеть. Она хотела только чувствовать, ощущать, дышать вместе с этим мужчиной и так близко, что, казалось, их сердца бьются в такт. Он опустил ее на что-то мягкое и начал бережно расстегивать маленькие шелковые пуговички на ее платье, которые шли от шеи до кромки рукава и от ямочки на горле до самого подола. Шифон стек с ее тела. Она услышала шорох его одежды, и его обнаженное тело покрыло ее, словно пледом. Она слышала биение его сердца. Их пальцы были сцеплены в замок. Они целовали друг друга, словно не могли утолить жажду или насытить голод. Возможно, духовную жажду и духовный голод, которые их тела испытывали вместе с их сердцами и душами. Они оставили весь мир, и утонули друг в друге, будто ждали этой минуты всю жизнь…

Она очнулась в полной темноте. Втянула воздух, насколько смогла, но он пах обычно, как пахнет ее дом. Ее любимый и такой уставший дом. Совсем рядом пробили напольные часы один раз. Ее глаза привыкли к темноте. Она вгляделась в силуэты и узнала свои старинные часы, а рядом с ними торшер. Она поискала ногой кнопку и включила его. Часы показывали половину первого ночи. Она стояла в гостиной своего дома и не могла понять, что она здесь делает в это время суток. Обычно она ложится спать в десять вечера. Она оглядела комнату и увидела себя в зеркале. На нее смотрела красивая женщина в розовом вышитом бабочками платье и розовых шелковых туфлях. Она никогда не видела себя такой красивой. На левом плече висела ее сумочка, из которой виднелся уголок конверта. Она достала его. Он не был заклеен. Внутри лежал лист бумаги, сложенный втрое. Она медленно развернула его. Красивым каллиграфическим почерком были написаны три слова в одной строке:

“Этот день — твой”.

И подпись — “М. М.”

Она вошла в спальню, скинула туфли и упала на кровать прямо в платье. Она была готова разрыдаться вволю, но сдерживалась, кусала дрожащие губы и глубже утыкала лицо в подушку. Ей хотелось исчезнуть из реальности, из своего старого дома, который она все равно любила, из кровати, в которой спала уже много лет, и, главное, от самой себя. Она сжималась в трясущийся от боли комок меж складок простыни и одеяла. Подаренный ей жизнью день закончился и никогда больше не повторится. Такого было ее желание, и оно было выполнено. Больше ничего не оставалось ждать. Впереди — ожидание конца. Самоубийство — не для нее. Она слишком сильна для такого шага. Только терпение. Еще больше, чем было нужно до этого дня, до этой ночи. Она выдержит. Поплачет и выдержит. И будет новый день. Другой. Не сказочный, но другой, и он будет. А это — самое важное в жизни, что он будет…

Она проснулась от мягкого прикосновения лапы кота к ее носу. Ей не хотелось открывать глаза, но она дала себе слово “жить и быть” вместе с каждым следующим днем. Она повернулась и не увидела спины мужа. Возможно, ушел на работу. Она не помнила, какой был день недели. На ней было все то же розовое шифоновое платье с вышитыми бабочками. Она встала и босиком направилась в ванную комнату. В зеркале на нее смотрело опухшее, растрепанное существо с растекшейся тушью вокруг глаз. Ей не захотелось умыться или причесаться. Она направилась в кухню. Но не захотелось и варить кофе. Тогда вернулась в спальню, надела розовые шелковые туфли и вышла из дома через парадную дверь, чтобы не увидеть соседей.

Моросило. Она подняла лицо и закрыла глаза. Дождь целовал ее мелким бисером прохладных апрельских капель. Ее слезы смешались с небесной водой и с остатками туши стекали серыми ручейками на ее щеки. Ей стало зябко, но идти было некуда и незачем. “Заболею и все… Капут… Все бессмысленно… Пусто… Пустынно… Никак… Ничто… Никто… Никуда… Нигде… Ни и не — это все, что у меня осталось.”

Внезапно что-то теплое накрыло ее. Она вздрогнула.

Перед нею стоял муж и укутывал ее в плюшевое оранжевое покрывало.

— Я бегал в магазин за сливками к кофе. Весь дом обыскал в поисках тебя. Увидел тебя в окно. Как мы разошлись? Я вошел домой, как обычно, через дверь сада, а ты, видимо, вышла через парадную.

Он прижал ее к себе, потом схватил ее на руки и понес в дом.

Внутри пахло розами. Он усадил ее в ее любимое старое покрытое истертым бархатом кресло в гостиной, и тут она увидела бордовые розы в напольной керамической вазе. Он вернулся из спальни с шерстяными носками и надел их на ее холодные ступни. Потом присел на корточки, обнял ее за талию и положил голову ей на бедра.

— Прости меня, — произнес он еле слышно.

Она погладила его ершистые короткие волосы с мальчишеской челкой и улыбнулась. Она всегда таяла в такие моменты и забывала все страдания, причиненные им.

— Мне нужно снять мое мокрое платье. А ты взял с улицы мои туфли?

В его глазах был вопрос:

— Ты была без одежды и босиком.

— Как без одежды? На мне было розовое шифоновое платье с вышитыми бабочками и розовые шелковые туфли…

— Но… ты стояла обнаженная… под дождем. Поэтому я выскочил с пледом.

— Как так?… А тушь размазана?

— Нет. На тебе нет макияжа… Ты не заболела?

— Не знаю…

Он поцеловал ее руки.

— Все хорошо… Будем завтракать?

— Да… конечно.

Он вернулся из кухни с подносом и опустил его перед нею на маленький столик.

Стальной кофейник, две маленькие фарфоровые кружки белого цвета, сахарница, две чайные ложки. На блюдце лежало пирожное с миндалем и корицей.

Она взяла ложечку и стала помешивать кофе.

— То есть… платья на мне не было?

— Нет… У тебя разве есть розовое платье? Ты ведь не носишь розовый цвет.

— Да, не ношу… Ты помнишь… Как вкусно пахнет кофе… Спасибо… И пироженка. Моя любимая…

— Старался…

— А тебе?

— Не хочется сладкого.

— Розы чудесные… Спасибо…

— Я взял отгул… Давай проведем день вдвоем?

Она гладила его ершистые волосы и думала о своем странном сне, который помнила до мельчайших подробностей. Обычно сны остаются в памяти лишь туманным облаком, но этот светился в сознании, как любимый фильм, просмотренный десятки раз.

— Сегодня наша годовщина, — сказал он тихо.

Как она могла это забыть, она, которая следила за всеми значимыми датами в их доме?

— Я купил столько роз, сколько лет мы прожили вместе… Я очень тебя люблю и хочу беречь каждый день, который нам дан. Давай не будем больше ссориться. Не будем молчать. Сколько нам еще осталось?

Он положил ладони на ее щеки и нежно поцеловал ее губы.

— Да, конечно. Все будет хорошо, — тихо вымолвила она. — Я тоже очень тебя люблю. Я сейчас оденусь, и пойдем, куда глаза глядят…

Они выпили кофе. Он пошел в сад выкурить сигарету. Она поднялась с кресла, подошла к зеркалу и увидела свое отражение, обернутое в плюшевый оранжевый плед. Она сбросила его — под ним ничего не было, кроме ее обнаженного тела.

“Значит, это был сон, а я лунатила и вышла на улицу прямо вот так…”

В спальне она не торопясь передвигала вешалки с одеждой в поисках чего-то необычного, красивого и пробуждающего хорошие воспоминания.

“А то зеленое вязаное платье! У меня же никогда не было такого… И я не люблю зеленый как и розовый… И спицы не беру в руки уже много лет…”

Ее взгляд остановился на маленьком черном платье с воротником-стойкой. Оно подходило к ее состоянию tabula rasaтак сильно ей захотелось начать жить с чистой доски. Она подкрасила ресницы, надела свои любимые черные туфли с каблуками-столбиками, расчесала волосы, брызнула на них любимыми духами “Si” и вышла во двор.

Он улыбнулся, увидев ее.

Ее сердце взволнованно застучало.

Он шагнул к ней навстречу.

— Тебе письмо.

Ее сердце застучало сильнее.

Конверт был не запечатан.

Она извлекла из него лист бумаги, сложенный втрое. В смятении посмотрела в его глаза. Они светились.

Она развернула лист и увидела три слова, написанные его почерком.

— “Этот день — наш”, — прочла она тихо.

Он прижал ее к своей груди и прошептал:

— Да, этот день — наш… И следующий… И другой… И каждый…

“Опять оно все как-то сработало”, подумала она.

Она ощущала его родное, теплое тело через рубашку, его колючий небритый подбородок на ее коротко стриженной макушке, слушала его хрипловатый голос, который убаюкивал ее, и в тысячный раз поверила, что эта минута будет длиться вечно.

*************************************************

*************************************************

*************************************************

НОВЕЛЛА 2

МНЕ 96

Посвящается Марии Луизе Кметти

96-й октябрь

Мне сегодня 96.

Пятьдесят лет назад это казалось немыслимым.

Тридцать лет назад оно было нежеланным.

Десять лет назад о такой цифре в своей жизни я думала, как о чем-то невозможном. Вернее, и не думала вовсе.

Но этот день все же ввалился в мою жизнь. Мне — 96.

Все так же светит солнце. Этот жгучий желтый шар, с приходом и уходом которого я просыпаюсь и засыпаю. Возвращаюсь к жизни и прячусь от нее снова в сон.

Так же висят облака в небе. Белые и серые. Заставляющие меня мечтать. Все еще мечтать. Невероятно. О чем можно мечтать в 96? Да просто о том, чтобы проснуться утром и снова увидеть солнце.

Так же деревья пестрят в октябрьских листьях. Это мой 96-й октябрь. Кажется, не так много. Как булочка с чаем в кафе за углом по скидке за 96 центов для тех, кому 65+. А мне уже 65+31… Почти наполовину больше, чем 65…

Гуси гогочут перед отлетом на юг. Тяжелые, отъевшиеся за лето, матерые и юные. Мне не улететь, как им. Мне зимовать тут. Раньше улетала на зимовку в Европу. Шесть лет назад — последний раз. На похороны любимого. Больше не могу. Нет тех сил. Незачем.

А люди все носятся туда-сюда, сюда-туда. На ногах и колесах. Мужчины и женщины. Женщины и мужчины. С любовью и без. Со здоровьем и его отсутствием. Счастливые и несчастные. В своей неугомонной погоне за иллюзиями. Старые и молодые. Обычные и талантливые. Глупые и умные. С палитрой целей и без нее. С последующими очарованиями и разочарованиями. С ожиданиями и надеждами. С планами и мечтами. Устремленные в будущее. Вздыхающие по прошлому. Занятые в настоящем своим уже ушедшим прошлым и еще не пришедшим будущим.

А мне 96. Полна прошлым и пуста в отношении будущего. 9 и 6. Цифры перевертыши. Помню ли я себя в свои 69? Тогда казалась себе старше, потому как 69-летних еще много вокруг — смотрела на них с высоты кочки своих 69-ти, и такая серая грусть накрывала от тотальной смиренности с неминуемым угасанием в 69-летних глазах многих. Сколько их, начавших затухать после 50-ти? Много. А поди сыщи я сейчас 96-летнего ровесника в округе! Конечно, есть они, наверняка упрятанные в роскошных апартаментах или же затхлых, просифоненных кондиционерами кельях старческих домов — в зависимости от скопленных за жизнь сбережений и пенсионных доходов — но сегодня мне не с кем сравнить свое отражение в зеркале, чтобы понять, осознать, разглядеть степень именно моей взрослости.

Моя 96-летняя жизнь… Тропинка из маминого живота в глубокую зрелость, где уже не бывает мам… Когда я была подростком, я смотрела на свою полувековую бабушку как на старушку. А сегодня мне почти в два раза больше, чем было ей. Теперь смотрю на ее фото, и она кажется мне девушкой в свои 50. Все относительно. Юность и старость. Относительная юность и относительная старость. С какого холма смотреть на жизнь. Что старое для 15-летних — юное для 90-летних.

Неласковое слово “старость”. Хлесткое, жесткое, жестокое. Как приговор. Вычеркивает человека уже своим первым слогом из мира значимого в мир ненужного. Синоним нежеланной законченности, рассыпанности, расклеенности, размазанности, разбитости, разряженности, истощенности, неможести, нехотения, нежелания, ненадобности, нежизни. Не жизни… В старости нет жизни. В зрелости есть, в старости — нет. Есть только она, старость, как гидра, высосавшая жизнь до капли. Тухлое прозябание. Без свежести, новизны, цвета, света, стремления, вдохновения, влечения, хотения. Старость не хочет ничего. Скрипучий механизм бесцветной повторяемости. Старость ест по привычке, не ощущая ни вкуса, ни запаха съедаемого. Одевается по привычке, в блеклое, изношенное, бесформенное. Удобное. Удобная повторяемость до мозолей в мозге. Неслышность и невидность. Социальная отчужденность, фарисейски вежливое отторжение, неявная изоляция и покорная самоизоляция, механически раздувающая меха полумертвость.

Поворошу корни слова “старость” — как нещадно его смысл перевернуло время! “Старость” — от древнего корня ста — “становиться”. Расти, развиваться, совершенствоваться, быть в движении, процессе, становлении. Старый буквально — “ставший”, сформировавшийся, состоявшийся, достигший апогея. — Р — после корня ста — своеобразный мостик-хвостик, некое преодоление отметки, рубежа, переход из одного состояния в качественно иное. Не для того ли дана нам жизнь как не для становления? Но как хитро один и тот же корень ста превращается в противоположные по значимости и весу слова: ста-новиться, ста-рейшина, ста-ринный, на одной чаше весов, наполненной уважением, признанием, любовью, и ста-рый — на другой, пугающей, избегаемой и где-то даже пассивно презираемой. Старинную машину ждут выставки и восторженные облизывания коллекционеров, а машину старую — свалка. Мебель старая вызывает образы клопов, невыветриваемую вонь карбофоса и инстинктивное желание нестись подальше от ее уродливых форм и запахов, ставших в сознании живущих антиформами и антизапахами. Старинная же мебель, пусть ее возраст исчисляется и тысячами лет, сопряжена в сознании или подсознании с искусством, вкусом, художниками, меценатами, тайной времени и исчезнувших в нем пространств. Так и люди. “Старые”, значит, ненужные, изжившие, маразматики, больные и слабые, и лучше, если с глаз долой. Старинными людей не назовешь, но в свои 70 или 80 они наверняка скорее предпочли бы слова “ставшие”, “состоявшиеся”, “зрелые” или “старшие” по отношению к себе, нежели “старые”, по крайней мере, те, кто всю свою жизнь создавал себя, строил, оттачивал, отшлифовывал, не плыл по течению, не уничтожал себя собственной дуростью, не хоронил себя, начиная с 50-ти, и тогда сразу за такой полувековой зрелостью выстроятся эпитеты “опытный”, “знающий”, “сформировавшийся”, “самодостаточный” и “мудрый”. В зрелых плодах — вкус и жизнь, а в старых — гниль и смерть.

Мне 96, и я не принимаю старость. Как изжитость. Как слабоумие и слаботелие. Как бессмысленность и бесцельность. Даже сейчас, когда я перестала летать через океан два раза в год, я защищаю себя от ее социальных атак. С естественными атаками еще справляюсь: все 96 лет моего опыта, дурного и хорошего, давят, словно несу их на голове, как африканская женщина свой неподъемный для европейки груз; моя почти вековая природа бьет меня, хлещет, порет, обращает в лень и боль, но я не сдаюсь, не смиряюсь, не убегаю от своего возраста, а бегу к нему навстречу, обнимаю его, восхищаюсь им и в этом принятии непринимаемого тренирую и отшлифовываю свое хрупкое тело и от лени, и от боли. Хожу с ходунком за дверью квартиры для баланса, суечусь внутри нее, размахиваю руками-ногами во время зарядки, общаюсь с миром через компьютер, пусть и с крупным шрифтом из-за затухающих глаз. Социальные же нападки старости — похитрее; они скрытные и неотвратимые и запихивают тех, кому за 50, в когорту “старых”, подданных Ее Уродство Старости, прислужницы смерти. Беспристрастно. Бесчувственно. Методично. Кто-то присоединяется к этой когорте смиренно. А я размахиваю копьем, как Дон Кихот, сумасшедшее и вечное дитя Мечты и Веры, чтобы не попасть в жернова этой тихой социальной мельницы. Я не приемлю старость. Старости не как становление, а как разрушение. Потому что она — как плесень. Как затхлость. Как душность. Как застой. Как не-чем-дышать-и-незачем. Как знак “стоп” посреди нигде и по пути в никуда. Кто-то скажет, что таких вот “зрелых”, “ставших”, “состоявшихся”, “мудрых” — единицы среди “старых” отживчиков, маразматиков, телесных развалин, как приговор ожидающих смерти. Возможно, этот кто-то будет прав, потому что многие после 50-ти почему-то резко сдуваются, не пестуют свой дух, способный творить, а смиряются, словно сливаются, со своей исчезающей в слоях жира и потерявшей гибкость фигурой, со своей все больше атакующей ленью и безразличием, с коварной слабостью, все чаще атакующей болезненностью, переходящей в немощность, как естественным ходом событий и, самое печальное — сдаются так рано! Словно влюбляются в состояние “болеть, заедать боль таблетками, страдать, ныть, вызывать жалость к себе и жалеть самого себя”. Нет, они не “словно” влюбляются, а кажется, что они действительно такое свое состояние любят, иначе бы не сваливались в него в свои — всего лишь! — 50.

А мне 96. Все еще кручусь, как пропеллер, в своей квартирке на пятнадцатом этаже. Полуслепая. Полуглухая. С половиной родных зубов во рту и с половиной искусственных. Но не полуживая. Живая на все свои девяносто шесть! И дело не в генах, на что обычно уповают, а в неиссякаемой воле к жизни, которую уважает мадам смерть и потому не приходит раньше срока. У нее достаточно работы с отправкой в иное всех слабых, уставших, сдувшихся, чтобы хотеть иметь дело с сильными. Она не ковыряется и не выбирает. Ей хватает тех, кто ее ждут, неосознанно зовут и копают свою яму ножом и вилкой и всеми своими привычками, от которых отчего-то в миг соглашаются отказаться в момент докторского вердикта. Такие взывают с мольбой: “Доктор! Спасите! Сделаю все, что скажете! Брошу курить, пить, жрать и даже жить!”… Нелепо, как жалко и нелепо просить помощи за ошибки своей жизни у другого. Пусть и доктора. Дурная голова, заставившая делать тело то, что разрушило, развалило, раздербанило его на самом пике жизни, в самом акме, посреди дороги “столетие”.

А я не нужна смерти. Даже в свои цифры-перевертыши. В мои сегодняшние 96. Она же устанет от моей энергии, моей вечной борьбы за жизнь! Она навещала меня однажды, в пору моей молодости, но молча ушла, отчалила, отвалила, оставив мне всю мою долгую дорогу любви. Когда во время войны я осталась одна, мать малолетнего сына немецкого солдата, вернувшегося в свою Германию вместе с уходом оккупантов из Франции, моей родины, не любимая, не жена, не созревшая мать, презираемая родными и соотечественниками, с ноющей язвой общественного унижения и морального падения, со своей любовью-огрызком, я дала себе клятву выжить, пережить все и жить, восстать среди руин затоптанной, забитой, поруганной, истерзанной, разорванной, распятой Европы и вернуть себя самой себе, несмотря на все нормы, правила, ожидания и приличия. Я нашла его через 56 лет. Пятьдесят шесть лет! Кто-то столько и не живет, а я сумела прожить четыре жизни — до него, без него, с ним и после него. Когда мы вновь увиделись, он был женат, с двумя взрослыми детьми и четырьмя внуками. Ему было 80, мне 76, а нашему сыну 57. Жена его была тяжело больна, и когда через несколько месяцев она скончалась, он сделал мне предложение. Мы поженились, и из оставшихся нам 14-ти лет мы жили вместе шесть месяцев в году в Германии, что разрешали нам визовые законы наших стран. Я пережила его, скончавшегося шесть лет назад. Когда он умер, я не упала духом. Напротив, все мое маленькое существо восторжествовало, потому что моя любовь-огрызок превратился в дерево и своими цветами и плодами победил всех: войну, обглодавшую мою любовь, его, сдавшегося обстоятельствам войны, и меня саму, упавшую и вставшую. Мое становление было долгим — как личности, матери, любимой и жены. Поэтому я — не старая. Я — ставшая! Ставшая той, какая я есть сегодня в свои 96… Он плыл по течению жизни, когда я гребла против, поэтому мы и встретились снова, пусть даже и на закате нашего земного пребывания… Теперь и это в прошлом. Только мой 96-й день рождения, сейчас, в этот самый момент, в этом живом воздухе настоящего!

***

До него…

Я, венгерка по отцу, француженка по матери, родилась под Парижем в 1924 году. Тем самым Парижем, воспетым и вдохновенным, обмусоленным писателями и режиссерами, облюбованным и загаженным туристами и беженцами за евросчастьем. Я — младшая из четырех детей. Помню родителей, нарядных и благоухающих духами, уезжающих в Парижскую оперу и оставляющих нам четыре дюжины пончиков, чтобы мы не скучали. Жареные в масле шарики исчезали в наших желудках быстрее, чем возвращались домой восторженные родители, еще сильнее пахнущие ароматами уже всех дам и джентльменов, посетивших в тот вечер оперу. Иногда мама добавляла в пончики изюм, и тогда наше блаженство было небесным. Мне казалось, что я ем облака с птичками. Опера длилась три часа. Даже перенасыщенная сказочно вкусными мамиными творениями, я плакала, полагая, что родители никогда не вернутся домой. Братья успокаивали меня, уверяя, что после оперы те могли зайти в ресторанчик на рюмочку коньяка, хотя они совсем не пили, не считая больших семейных праздников.

Мой красивый детский мир растаял в тот день, когда мне вместе с сестрой и двумя братьями нужно было сказать “прощай” нашей маме и поцеловать ее в последний раз. Она умерла от туберкулеза в возрасте 27 лет. Ее слова, адресованные мне, передала мне моя сестра, когда я подросла: “Моя малышка не будет помнить меня…”. Но я помню запах ее кожи и ее теплые, сладко пахнущие кудри, щекочущие мой нос, когда она прижимала меня к себе. На единственной фотографии, что досталась мне, она такая же, как в моем воображении…

Нас троих, младших, власти города отправили в Валлуар, в детский дом-профилакторий для детей, чьи родители пострадали от туберкулеза, разрешив только старшей сестре остаться с отцом, потому что он не мог совмещать работу с заботой о четырех детях. По ее словам, вечерами он играл на скрипке в опустевшем доме, а она беззвучно, чтобы не усугубить его состояние, плакала в своей кровати от бездонного горя. Бывает ли у горя дно? Наверное, да, только проявляется оно, когда время иссушает боль… Через четыре года нас отпустили домой. Отец к тому времени встретил женщину, которая смогла заменить нам маму. Она оказалась не сварливой фурией как в сказках, а доброй, заботливой, теплой, и мы как-то естественно, без усилий сразу назвали ее “мама”.

Немцы оккупировали Францию в мае 1940 года, когда мне было 15, и все свелось к минимуму для нас: привычная еда, фрукты, кофе, масло, соль, сахар. Они забирали у французских фермеров почти все и отправляли продовольствие в Германию, своей нации, своим родителям, женам и детям, оставляя нам, французам, то обокраденное “сегодня”, которое мы имели, и нам приходилось радоваться тем крохам. Мы были живы, и это стало самой главной ценностью каждого дня. Я не могу даже вспомнить, сколько раз в день я говорила своей матери, что я голодная. Она лишь спокойно повторяла: “Возьми денег в копилке и купи, что хочешь”. Но копилка была пуста. Все, что я могла в ней найти, — пустоту. В этом заключался материн трюк безысходности. Но инстинкт выживания вымуштровал мою психику. Я не устраивала детских истерик, увидев пустое содержание копилки, а молча училась понимать взрослых, родителей, соседей, горожан, все то время, в которое я почему-то пришла в этот мир.

Изношенные подошвы моих ботинок родители заменяли у сапожников на тяжелые деревянные. Каучука не было. Если я находила довоенные остатки ткани в закромах дома, мать выкраивала и шила для меня платье из разных лоскутков, что делало меня несказанно счастливой. Счастье было чрезвычайно хрупким и простым во время войны. Оно могло вместиться во что-то очень маленькое, просто теплое или просто съедобное. Я помню необычайно холодную, ветреную и снежную зиму первого года войны. Мать покрасила покрывало в черный и выкроила из него теплые штаны для меня. Так как мы жили недалеко от моря, в обычные зимы снег никогда не залеживался из-за соленого воздуха, но не той зимой! Наш Ле-Портель буквально утонул в снегу, словно мы жили в Сибири. Казалось, природа хочет забинтовать все то людское сумасшествие, которое повергло Европу в кромешный мрак с его культом тотального убийства, национального рабства и культурного насилия. Я ходила пешком шесть километров до школы за знаниями девятого класса в неведении, вернусь ли домой и увижу ли родителей после занятий из-за постоянных бомбежек. Бомбы уничтожили “завтра”, потому что могли убить тебя в любой момент. У нас было только “сегодня”. О прошлом мы не вспоминали. Желание выжить именно сейчас вытеснило меланхолию по тому, что было вчера. И мы ничего не боялись, так как буквально жили этим “сегодня”. Не хватало сил и энергии зависать во “вчера”, не было и “завтра”, о неприходе которого мы могли бы жалеть. Выживание — пронзительная штука, на которую тело реагирует не подлежащим рациональному объяснению способом. Выживает сильнейший духом, и тело знает это интуитивно, поэтому не реагирует ни на что, чтобы сохранить природой данный потенциал “выжить”. Это как болевой шок, когда ее, боли, словно и нет. Ни травмы, ни боли. Одна пустота пребывания. Пребывания в данности. В том пространстве и времени, которое есть. Не было, не будет, а есть. Когда читаешь о страшных событиях в прошлом, думаешь, нет, это невозможно пережить. Но когда попадаешь в них сам, то, оказывается, все возможно. Жизнь делает тебя сильнее и глубже, чем ты есть в своих представлениях о ней.

Моя юность ликовала, несмотря на войну. Найти друга, интересного юношу, в нашем рыбацком местечке, было невозможно. Помимо лавочников его населяли в основном рыбаки, и один из них, молодой и симпатичный, напрашивался в мои друзья, но мать повторяла мне: “Ты слишком хороша, воспитана и образована для него и его окружения, чтобы застрять в нем пожизненно.” К сожалению или счастью, молодость всегда влюбляется не в тех…

***

С ним и без него…

Когда в наш городок пришли немецкие войска, золотоволосые, пышущие здоровьем, выправкой, силой, красотой и молодостью солдаты, нам, француженкам, запрещалось заводить знакомства с ними, а тем более — мечтать о замужестве. Ходили слухи, что Гитлер проехал по Парижу и счел парижанок недостаточно хорошенькими, чтобы позволить своим солдатам жениться на них, но разве юную страсть обуздаешь? Что нам было до политических распрей и войн, когда сердца и тела взрывало от эмоций и влечений к неизвестному и запретному еще более? Мы встречались с немецкими юношами секретно как от родителей, так и от соседей, и это лишь придавало таким любовным отношениям больше перехватывающего дыхание возбуждения и фонтанирующего восторга.

Во время оккупации кинотеатры были закрыты для французов, но открыты для немецких военных. Лишь однажды нам разрешили проникнуть в магический храм кино во время показа фильма-пропаганды “Kraft Durch Freude”/“La Force Par La Joie” (“Сила через радость”). Немцы сидели по левую сторону зрительного зала, французы — справа. Меня с Эггертом разделял только проход. Он смотрел на меня, а не на экран — я чувствовала боковым зрением. Я влюбилась в него с первого взгляда, вернее, “с бокового взгляда”.

Он дождался меня на улице, спросил, где я живу. Я сказала: “Голубое кафе”. То был ресторан, которым владела и управляла наша семья. Эггерт пришел на следующий день, вечером, заказал пиво. Я не уходила из зала и с видимой занятостью задавала матери какие-то бессмысленные вопросы с искрящимися глазами и пунцовыми щеками. С первой минуты она все поняла, но не сказала ни слова. Я старалась держать наши отношения в тайне от всех, бегала на встречи с моим немецким блондином украдкой, но эта скрытность была напрасной. Когда однажды утром я вышла из туалета бледная после рвоты, моя мать отвезла меня в госпиталь. “Два месяца беременности, деточка!” — отрапортовала медсестра, а мать лишь выдохнула: “Что скажем отцу?”

Мой благородный отец, всегда мечтающий стать пастором, отлупил меня, словно за всех непослушных девочек нашего городка, ремнем и словами, каких я даже не слышала и значение коих не знала. Когда я потеряла сознание, мать бросила: “Достаточно, оставь ее.” Моя сестра, на тот момент уже школьная учительница в соседнем городке Аррас, была напугана новостью о моей беременности, так как это грозило ей потерей работы, узнай в ее школе, что ее сестра ждет ребенка от немецкого оккупанта. В том состоянии непонимания и потерянности я написала брату в Париж, где он изучал музыку. Он примчался на поезде, заплатив штраф немцам, так как у него не было пропуска для передвижения по Франции, и отчеканил отцу, что заберет меня в столицу, если тот еще раз поднимет на меня руку. Отец сдулся, но сделал все, чтобы мой позор не стал публичным, пустив среди соседей слух, что меня нужно отправить в горы для профилактического лечения от возможного туберкулеза. Эггерт принял новость о моей беременности, словно речь шла о чем-то обычном, не выходящем за рамки немецкого “орднунга”. Не услышав его решения “да” или “нет”, я искала ответ в его голубых, “истинно арийских” глазах, но напрасно. Его служебный долг и война волновали его более.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • ***

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги 4 новеллы о любви предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я