Выстрел в Опере

Лада Лузина, 2007

"Киевские ведьмы. Выстрел в Опере" – новый роман Лады Лузиной и продолжение волшебной истории, начатой ею в книге "Киевские ведьмы. Меч и Крест". Ровно 90 лет назад октябрьская революция пришла в мир из Киева – из Столицы Ведьм! И киевлянин Михаил Булгаков знал почему в тот год так ярко горели на небе Марс и Венера – боги-прародители амазонок. Ведь "красная" революция стала революцией женской. Большевики первыми в мире признали за женщинами равные права с мужчинами, сделав первый шаг к Новому Матриархату а этом захватывающем приключенческо-историческом романе вы встретитесь с киевской гимназисткой и будущей первой поэтессой России Анной Ахматовой и Михаилом Булгаковым. Узнаете, что украинки произошли от легендарных амазонок, что поэзия причудливо переплетена с магией…

Оглавление

Глава шестая,

в которой упоминается неизвестный усач

….и под решетку Патриаршей аллеи выбросило на булыжный откос круглый темный предмет. Скатившись с этого откоса, он запрыгал по булыжникам Бронной.

Это была отрезанная голова Берлиоза.

Михаил Булгаков. «Мастер и Маргарита»

Маша, он буквально кинулся под этот трамвай. Трамвай был не виноват, — говорил Мир.

Он давно отпустил ее плечи. Но Маша по-прежнему стояла, уткнувшись носом в его воротник.

— Какой-то странный у нас день, да? Сплошные трагедии. Не так, так эдак… — Мир словно извинялся перед ней.

— Может, это как раз и было то, что мне должно знать? — сказала Маша бесцветно.

Ей было странно и пусто.

«То» или не «то» — она не видела этого.

Не видела смерти, а потому не могла поверить в нее. В сухом изложении Мира несчастный случай, лишенный каких-либо живописных подробностей, не отличался от абстрактно-бескровной книжной истории.

«Некий человек буквально бросился под трамвай», — вот и все, что сказал ей он.

И Маша очень старалась пожалеть «человека», но не могла.

Или, может, боялась, что, пожалев его, разрушит идеалистическую красоту своего XIX века?

Потому и не оборачивалась — боялась.

— Маш, мы здесь уже минут двадцать стоим, — сказал Мир. — Ты совершенно замерзла. Интересно, где-нибудь здесь можно выпить кофе?

— Да хоть там, — не глядя, указала ему Ковалева в сторону «Европейской» гостиницы.

Трехэтажная гостиница, работы архитектора Беретти-отца, расположенная на месте бывшего музея В.Ленина, однозначно шла площади больше, чем музей.

— Там есть ресторан.

— Так давай, у нас же куча денег! — разохотился Мир.

На пачку сотенных «катенек», прихваченных из щедрого тайника, можно было не только выпить и закусить, но и с шиком прожить в «Европейской» годик-другой.

— Правильно, — закивала Маша, — не домой же идти.

Под домом она подразумевала век XXI и тут же взбодрилась, отыскав логическое обоснованье желанной отсрочке: несмотря на трамвайный эпизод, домой не хотелось отчаянно.

— Мне нужно подумать, — убедила она себя, — сложить все воедино. А думать на морозе…

— Верно мыслишь. Пойдем.

Они направились через Царскую площадь.

Провинившийся трамвай все еще стоял в устье спуска, связывающего Крещатик с Подолом. Опустевший вагончик окружала толпа зевак.

То, что она окружала, Маша не могла рассмотреть, но по душе неприятно скребанула кошачья лапа.

— А может, не стоит? — замялась она у дверей. — Нехорошо как-то.

— Ну, Маша! — обиженно проныл Красавицкий.

— Ладно, — вздохнула она. — Только помни, заказ буду делать я. Ты не должен говорить ни слова. Иначе все сразу поймут, что ты не отсюда.

— В зоопарке никто ничего не понял!

— Там ты и не говорил, ты геройствовал. Достаточно тебе было сказать «зоопарк»…

— Все равно, — убежденно сказал Мирослав, — заказ должен делать мужчина. И думаю, официант меня прекрасно поймет. Даже если я скажу ему: «Парень, давай, сделай мне круто!»

— Он спросит, что тебе сделать «круто». Яйцо вкрутую или…

— Не спросит! Спорим на поцелуй?

— Нет. — Маша целомудренно надулась. Однако настроение у нее внезапно улучшилось.

Они беспрепятственно прошли через холл и проследовали в зал ресторана, гордящегося своими дорогими гардинами и изящною мебелью, фарфоровой посудой и столовым серебром, переполненный людьми по случаю череды зимних празднеств.

«Постоянными посетителями «Европейской» была местная и приезжая знать» — Маша застыла.

Мир привычно махнул рукой официанту и, залихватски подмигнув своей, мгновенно помертвевшей от ожиданья неизбежного конфуза, даме, произнес:

— Так, парень, давай, сделай мне круто? Понял? — и пренебрежительно сунул тому сторублевку.

— Сию минуту-с, ваше сиятельство! — истерично взвизгнул лакей, хотя ничего сиятельно-княжеского в Мире не наблюдалось.

Впрочем, за сторублевые чаевые Мир мог претендовать и на «ваше высочество».

— Не извольте беспокоиться! Все будет в наилучшем виде. Устроим вас преотличнейшим образом. Пожалуйте за тот столик, если вашей милости будет благоугодно. Просим. Очень просим! Изумительнейший по красоте бельведер.

Стол стоял в некотором отдалении от других и явно слыл лучшим. Видимо, язык денег люди понимали во все времена, вне зависимости от степени косноязычья тех, кто их тратил.

— Да за «катеньку» он бы понял тебя и на языке тумбо-юмбо, — весело возмутилась Маша, умостившись за стол с бельведером. — В «Европейской» обед из пяти блюд по таблоиду «без излишеств» стоил… То есть стоит сейчас рубль. Один рубль! А ты ему сто дал на чай! С ума сойти можно!

— Верно, — согласился Мир Красавицкий, — сто рублей в 1894, как сто долларов в 1994, означают: все должно быть на высшем уровне.

— Ты меня обманул!

— Отнюдь. Я доказал тебе, что мог бы прекрасно жить здесь.

— Тебя б все равно считали странным.

— А я б им сказал, что я из Америки!

— Тогда да, — улыбнулась Маша и нежданно словила на странности себя.

В ее душе снова царил мир и покой, — и виноват в этом был Мир.

Рядом с ним она чувствовала себя защищенной. Он обнимал ее заботой. Заражал азартом к разгадке, — понимал ее, выбитую из колеи, лучше, чем она сама.

Он заставлял ее улыбаться!

— К слову, что такое бельведер? Звучит неприлично, что-то среднее между биде и бюстгальтером, — выдал ее кавалер.

— Прекрасный вид. — Маша качнула подбородком в сторону окна, у которого поместил их официант. — Хотя, вообще-то, обычно так называется место на возвышенности, с которой открывается вид…

— А ты никогда не задумывалась о том, чтобы остаться жить здесь? — спросил он, вдруг странным образом озвучив ее потаенные мысли.

Маша опустила взгляд в заоконье — в изумительнейший по красоте belvedere на заснеженную Царскую площадь, бездействующий зимний фонтан «Иван», белую гору Царского сада, виноватый или ни в чем не виновный трамвай. Но трамвай не портил сказки.

«Человек погиб…

Я должна это знать?»

«Святки. Рождество. Новый год. Потом Богоявленье».

— Все время, — страстно призналась она Красавицкому. — Я думаю об этом все время, что я здесь.

— Не хочется обратно, да?

— Да.

— И мне тоже не хочется, — сказал Мир. — Мне нравится тут. Всего час, а я уже стал героем.

— И я… В смысле, я здесь совсем не такая, как там. Словно тут я такая, как надо.

— Ну так что, остаемся?

— Ты серьезно? — прозондировала она Мира глазами.

— А почему нет? — дернул плечом тот. — Сама подумай, кто я такой там? Убийца. Сатанист. Кто там ты? Послезавтра ты можешь перестать быть Киевицей. Или, того хуже, погибнешь во время поединка…

«Или того хуже — выживу и вернусь домой, к маме.

…а месяца через четыре все равно придется признаться, что я жду ребенка.

Как она будет кричать… как она будет кричать!

А я даже не смогу ничего объяснить. Ведь сказать, что его отец — Михаил Александрович Врубель, все равно, что…

что…»

— А здесь нас никто не знает, — продолжал соблазнять Мирослав, — мы можем сойти за семейную пару. Сойти, а не пожениться, — предупредил он отказ. — Навскидку, на полке в вашей Башне лежит пачек триста денег, не меньше. В пачке двадцать купюр — сотенными и пятисотенными. По самым-пресамым минимальным подсчетам, это… — Он пошевелил губами, считая. — Больше полумиллиона. С такими деньжищами в XIX веке можно так развернуться!

— Они не только мои, — испугалась искуса Маша, — они Катины и Дашины.

— Маш, — весело пожурил он никудышность отмазки, — на хрена им бумажки? В наше время это даже не раритет, а так, симпатичный мусор.

Он был прав!

И искус, уже овладевавший ею однажды, подкатил к горлу вновь.

Остаться здесь… забыв про Суд меж Небом и Землей, который они наверняка проиграют, забыв безответное: «Что делать? Куда идти? Как объяснить матери?» Остаться здесь, где она не будет беременной двадцатидвухлетней студенткой, на которую, помня странный поклон Василисы и Марковны, в институте всегда будут таращиться косо, с пристальным непониманьем, со злым шепотком. Не станет затюканной собственной матерью матерью-одиночкой, неспособной даже внятно озвучить имя отца.

Ведь здесь, здесь, здесь — в 1894 или — 5 году отец ее ребенка еще жив!

И еще не женат! Еще два года, как не женат!

Осознание окатило Машу пожаром.

Она замерла, пытаясь унять дрожь в руках, побороть набросившуюся на нее непреодолимость желания, с криком вскочить из-за стола, забрать у Мира все деньги и бежать-бежать-бежать, ехать туда, где он — жив!

Конечно, сейчас, в 1894 или — 5 году, она вряд ли сможет объяснить Мише Врубелю, как ей удалось забеременеть от него — в 1884. Но он вспомнит ее! Он помнил ее всю жизнь. Он любит ее! Он, по-детски искренний, добрый, бесконечно склонный к самопожертвованию, примет ее и с «чужим» ребенком! Он обвенчается с ней…

Потому что здесь…

«Как я не подумала раньше? Здесь…»

Здесь, в 1894 или — 5, она — не Киевица! А значит, может войти в свой, самый любимый, Самый прекрасный в мире Владимирский собор, позабыв про свою «нехорошесть», неприкаянность, проклятость…

Позабыв про папу? Про Мира? Нарушив данное ему обещание? Ведь будучи не Киевицей, она не сможет его расколдовать, а будучи с Мишей, не сможет быть с ним.

Забыв про Город? Киев, которому угрожает опасность?

Нет.

Нет…

«Может, потом?»

— Стоп! — с облегчением отогнала искушение она. — Какое жить? Мы же упремся в революцию. А это все, конец. Киев горел десять дней, людей убивали на улицах только за то, что у них пенсне на носу. А потом первая мировая война, вторая мировая, голод 33-го года…

— Да, — сказал Мир. — Я и забыл. Но мы можем уехать в Париж.

— Нет.

В Париж Маша не хотела и потому достала из ридикюля журнал «Ренессанс», порадовавшись, что его бумажная, стилизованная под ретро обложка идеально соответствует месту и времени.

Итак: «В Царский сад с его пышными клумбами…»

Мир замолчал, терпеливо пережидая, пока Маша преодолеет статью.

…Наверное, в саду выступал бродячий цирк или зверинец, потому что с Аней и ее сестренкой Рикой (Ириной) произошло страшное приключение. Они попали в загородку с медведем.

В ушах зазвучал протяжный вороний крик. Женский: «Сделайте же что-нибудь!»

— Все по наивысшему разряду! — перекрыл его угодливый тенор. — Лучшие блюда a la carte! Пожалуйте-с, ваше сиятельство, филейчики из дроздов. Прелесть как хороши!

Карамельный лакей смотрел на Мира с таким обожанием, точно был безнадежно влюблен в него последние двадцать пять лет.

«Ужас окружающих. Мы дали слово бонне скрыть событие от мамы», — так вспоминала об этом Анна Андреевна.

«Любопытно. Получается, что…»

— Перепела по-генуэзски, извольте-с! И, специально для обворожительной дамы, яйца-кокотт с шампиньоновым пюре. Поистине замечательные!

Дама попыталась отвесить невнятный благодарный кивок и приметила еще одну даму, за столиком поодаль. Дамочка глядела на Машу с прожорливой завистью. Хоть вряд ли прожорливость относилась к шампиньонам, скорее — к несказанно красивому Миру.

«Почему он влюблен в меня?»

— Водка «Шустовская», «Смирновская», «Московская Особая», коньяк «Отборный».

— Помилуйте, я с дамой, — пробасил Мирослав.

— Имеются вина. Заграничные: бордосские, итальянские…

Как-то Л. К. Чуковская заметила: «Киев — вот веселый, ясный город, и старина его нестрашная».

«Да, это так. Но я не любила дореволюционного Киева. Город вульгарных женщин», — призналась Анна Ахматова…

И этим признанием мигом настроила Машу против себя.

Ковалева подняла возмущенный взгляд на лакея (тут же ретировавшегося).

«Не любить Киев! Ладно сейчас… Но дореволюционный!»

Обвинила взором яйца-кокотт (возлежащие на специальной подставке, с выемками в форме яиц и ручкой в форме голоногой богини).

«Она бы еще сказала, Киев — не Питер! Да кто она такая?!»

Отвернулась к окну и таки нашла там поддержку, в лице возвышавшегося на горе Института Благородных Девиц.

В меню которого яйца именовались «куриный фрукт», дабы скрыть от благородных воспитанниц неблаговидное происхожденье этого предмета. И в благородных стенах которого девица Анна Горенко никогда не училась, что дало студентке возможность уличить ее в плохом воспитании.

«То же мне аристократка! Дочь инженера. Курсисточка».

— Расстегайчики с трюфелями-с! Очень недурственные.

Но на «расстегайчиках с трюфелями» Ахматова была прощена:

«Киевский Врубель. Богородица с безумными глазами в Кирилловской церкви. Дни, исполненные такой гармонии, которая, уйдя, так ко мне и не вернулась» — последняя из «киевских» записей Анны Ахматовой.

Маша непонимающе мотнула головой.

«Не любила Киев» не вязалось с «исполненными гармонии днями».

Любовь к Мишиным картинам — с плохим воспитанием.

И в Киевском храме Премудрости Бога,

Припав к Солее, я тебе поклялась…

Киевица отложила журнал.

Пока она переживала свои спорные отношения с будущей Первой поэтессой России, Мир успел окончательно акклиматизироваться в Прошлом, перепробовав пять заграничных вин — «Вино Санто», «Лакримо Кристи», «Болгатур», «Мальвазия», «Кахетинское» — и выбрав последнее.

— Не желаете ли откушать, мадемуазель Ковалева? — встретил он ее взгляд. — После трудов ваших праведных.

Труженица сглотнула слюну.

Стол оккупировало немыслимое количество яств, названия которых Маша, вскормленная картошкой и кашей, обожала лишь по произведениям классиков.

Прямо перед ней сияла стерлядь в серебристой кастрюльке, переложенная трюфелями.

Киевица нерешительно прикоснулась к серебряной вилке.

— Да кушай, Маш, кушай, куда спешить, время ж все равно стоит! — рассеял ее сомнения Мир. — Кушай и рассказывай, чего надумать изволила.

— Про Лиру больше ни слова… — (Следующие пятнадцать минут Маша молчала, следуя правилу: я нем, пока я ем.) — Но ты был прав. — (Расстегайчики выявились немыслимо вкусными!) — Помимо дедушки Эразма Ивановича, служившего в канцелярии генерал-губернатора Бибикова, у Ахматовой куча завязок на Киеве. Здесь ей сделал предложение Николай Гумилев. Здесь, в Киеве, она с ним обвенчалась в церкви Николая Марликийского. В Киеве жила ее родная тетка и множество кузин. В Киев, после развода с мужем — отцом Анны, переехала жить ее мать. И жила здесь достаточно долгое время, с той самой дочерью Ней, которая родилась в Киеве зимой 1894… точнее, этой самой зимой, — кивнула она на окно.

На заколоченный зимний фонтан «Иван» опустился черный ворон.

— А еще этой самой зимой, — Ковалева с тревогой смотрела на зиму, помеченную черной точкой, — в Киеве любимый брат Анны Андрей заболел дифтеритом. Тогда это была опасная болезнь, он чудом избежал смерти. А когда вырос, женился на одной из киевских кузин.

— И какой из этого вывод? — спросил Мирослав.

— Еще не знаю. Пока нам достоверно известно одно: Ахматова действительно нашла в Царском саду брошку — это не басня. И как только она ее нашла, она и ее сестра Рика чуть не попали в лапы к медведю.

— Ее сестра чуть не попала в лапы к медведю. — Мир отодвинул тарелку. — Я был там, — напомнил он. — Я видел его глаза. Они были очень… целеустремленными. Медведю не нужен был я. Ему нужна была только она, эта малышка. Она, а не Анна.

— То есть, — моргнула Маша, — хочешь сказать, дело в Рике? Но что в ней особенного? — Ковалева открыла журнал, но не сыскала там ничего похожего на объяснение. — Рика — не киевлянка. Не нашла Лиру. Не прикасалась к ней… Правда, страшно хотела прикоснуться, кричала: «Дай, дай!» Может, она так старалась забрать брошь у сестры, потому что Лира предназначалась ей? Рика должна была стать поэтессой?

— Нет, — мрачновато возразил Мирослав, — боюсь я, Рике предназначался только медведь. Он смотрел на нее такими глазами… — Елаза Мира заволокло темнотой. — Такими глазами смотрят, когда собираются убить. Нет. Когда ты должен убить, — поправился он.

— Кому должен?

— Тому, кто тебе приказал. Как приказывала мне Кылына, когда ей нужна была кровь. Жертва!

— Кровь жертвы, — воспроизвела Ковалева. — Кылына. «AAA не прольет, БД не пойдет…» Анна нашла Лиру, и Рику чуть не растерзал медведь. Той же зимой брат Андрей чуть не умер. А некий человек таки попал под трамвай.

Перед ее внутренним взором вырисовывался некий логический ряд. Перед взором не внутренним — окно и черный ворон за ним.

— Ладно, — оборвала себя Маша, — давай подойдем с другой стороны. Если Лира и впрямь что-то значила, почему, получив ее в пять лет, Анна не стала вундеркиндом? И начала писать стоящие стихи только когда выросла, в девятнадцать-двадцать лет, как все нормальные люди?

— А до этого? — прояснил Мир.

— Писала наивности, как все нормальные дети и девушки. Прочитав ее первые стихи, Николай Еумилев сказал: «А может, ты лучше будешь танцевать? Ты гибкая».

— То есть стихи были так себе?

— И где делась Лира? Почему о ней нет никаких упоминаний?

— А почему бы тебе не спросить об этом у нее самой?

— У кого?

— У Анны Андреевны Ахматовой, — заговорщицки улыбнулся Мир.

— Как?

— Просто подойти и спросить.

— Ну, это не так просто… — Маша снова зарылась в статью. — В Киев Анна вернулась только в семнадцать лет, в августе 1906. В то время родители ее фактически расстались, отец растратил капиталы жены и остался в Петербурге. Мать переехала жить к киевской сестре. Анна поступила в старший класс Фундуклеевской гимназии. Денег не было, они жили очень бедно. В Киеве Анна была близка только со своей кузиной Марией Змунчиллой, на которой потом и женился ее брат. А так была одиночкой, обособленной, гордой и нелюдимой. Как же я к ней подойду?

— Да, — согласился Мир, — в гимназию тебе поступать уже поздно.

— Да я и экзамена ни одного не сдам, даже по русскому языку и словесности — я не умею писать с буквами ять. Я уж не говорю про немецкий, французский, логику, латынь, слово Божье…

Мир молча вынул журнал из ее рук и принялся просматривать статью.

— Вижу прекрасный способ, — ткнул пальцем он.

— Какой? — заинтриговалась Маша.

— Скажу, если ты поцелуешь меня. Ну, Маш… Ну хотя бы в щеку!

Маша машинально коснулась ладонью своей щеки и, видимо, не найдя в этом прикосновении ничего ужасающего, нехотя согласилась:

— Хорошо. Говори.

— Зачитываю! «Я не любила дореволюционного Киева. Город вульгарных женщин, — призналась Анна Ахматова. — Там ведь много было богачей и сахарозаводчиков. Они тысячи бросали на последние моды, они и их жены… Моя семипудовая кузина, ожидая примерки у знаменитого портного Швейцера, целовала образок Николая Угодника: «Сделай так, чтобы хорошо сидело».

— Ну и что? — спросила Маша, мысленно отказывая Миру в поцелуе (даже в не страшную щеку!).

— Все, что нам надо! Швейцер — знаменитый портной. Мы легко выясним адрес дома, где было его ателье. Если я тебя правильно понял, заклинание само выведет нас на день и час, который нам нужно узнать. А портнихи, парикмахерские, косметички — места, где женщины легче всего сходятся между собой. Моя мать вечно знакомилась с кем-то у маникюрши. Главное отыскать в вашем шкафу нужный ключ!

— Неплохо, — признала Маша озадаченно и трусливо.

— А ты прочла, — любовно проворковал Мирослав, — что Николай Гумилев сделал Ахматовой предложение здесь, в ресторане «Гвропейской» гостиницы? Быть может, за этим самым столом!

* * *

«Просто подойти и спросить…»

Просто сказать «подойти и спросить»!

Это Даша могла запросто подойти к первому подвернувшемуся под руку и заговорить с ним так, точно он — ее родная и любимая тетя.

Мир мог — Мир, с его парализующей красотой, мог охмурить любую представительницу противоположного пола, еще до того, как подойдет к ней и откроет рот.

Но Мир, от знакомства с гимназисткою Горенко не отказывающийся, подробно объяснил проблематичность такого прожекта.

— Я сделаю, как ты скажешь. Но, пойми, начало XX — не начало XXI. Здесь я могу познакомиться с любой, понравиться ей и протрепаться с ней час… И это нормально — здесь. А там моя попытка заговорить с незнакомой порядочной дамой — уже оскорбление. А ее ответ — первый шаг на панель! Там воспитанная семнадцатилетняя барышня, которая пришла с кузиной к модистке, и трех слов не скажет с посторонним мужчиной. Тем более, если он ей понравится — засмущается, закраснеется и заткнется. А с моей мордой — просто сбежит. Решит, что я лермонтовский Демон-искуситель, явившийся то ли из ада, то ли из кабака с дурной репутацией.

Мир был убедителен.

Но у Маши имелись свои аргументы:

— Я боюсь! Я могу пойти, подойти, попытаться. Но я от страха двух слов не свяжу. Ты ж меня знаешь. Я не умею говорить с незнакомыми, я и со знакомыми-то не всегда…

Беседа проистекала по дороге домой.

Поскольку там, где время имело значение, оно все равно стояло, как пень, а там, где оно шло, его было сколько угодно, обратно Маша и Мир прошествовали через Крещатик пешком.

Постояли у городской елки.

Подождали, пока часы на башне Думы пробьют третий час.

С минуту заинтересованно изучали витрину магазина «колбасных дел мастера», устроившего рождественскую выставку колбас разнообразных сортов, и дружно захихикали, узрев там свиную голову в венке из розовых роз и украшенный фиалками окорок.

Затем, согнувшись, не меньше четверти часа с видом заправских знатоков рассматривали табличку на цоколе дома:

10 июня 1865 года

— призванную напоминать горожанам, до какой отметки дошла вода в этот день. Вплоть до начала XX века наводнения в долине Крещатик случались с незавидным постоянством, и страшная труба водоотвода проглатывала невинных пешеходов, затянутых водоворотом…

— Слушай, а пойдем в кино?!

Маша аж округлила глаза, до того по-современному это звучало.

— Мир, — засмеялась она, — как ты сдавал экзамены до того, как забрал мои шпоры? Какое кино? Его еще нет! Первый в мире киносеанс братьев Люмьер пройдет в Париже в декабре 1895 года!

— А сейчас какой?..

— А сейчас январь 1895 или декабрь 1894.

— А вот и нет, — заупрямился одногруппник. — Кино уже есть. Первый киноаппарат изобрел одессит! Механик Тимченко. А его первый фильм показали в 1894, то есть уже. Но в нашей стране изобретение тупо послали. А там, в Париже, патент на кино отдали Люмьерам.

— Серьезно? — поразилась Маша. — Я и не знала.

Мир был реабилитирован!

— Но, — примирительно улыбнулась она, — в кино мы все равно не попадем. Мы ж не в Одессе. Пока в нашем распоряжении только сомнамбулы, прорицающие во сне, и женщина с бородой — недорого, вход 5 копеек… О боже, смотри! — приметила Маша на противоположной стороне другой магазин, с вывеской:

А. Балабуха

— Сладкий король! — понял ее призыв Мирослав.

— Его внук, — поправила дотошная Маша. — Один из…

Наследник «короля» Балабуха А. уже не первый год сражался за киевский престол с другим внуком — Балабухою Н. Между ними шла настоящая газетная война. Но Маша решительно предпочла внука-«А» — родного сына Балабухи-второго, самого известного из династии киевских кондитеров-купцов.

В его магазине Мир, как и полагалось мужчине, отсчитал 1 рубль 25 копеек (несусветную цену, учитывая, что в менее престижном, не «Европейском», ресторане за 16 копеек можно было получить обед из двух блюд!) и приобрел для своей дамы драгоценную банку с золотой этикеткой и надписью «Киевское варенье».

— Прикрой меня, — крикнула дама, выбегая на улицу.

Историчка алчно сорвала крышку, воровато оглянулась и, высунув язык, осторожно лизнула засахаренные фрукты.

Варенье это, и сделавшее первого Балабуху «царской персоной», называлось «сухим», и рецепт его, ныне утерянный, был исторической тайной!

Никто не знал, кто его изобрел. Но все знали: киевское сухое варенье можно купить только здесь, и со времен Екатерины II из Петербурга в Киев отправлялись специальные кондитерские экспедиции, с целью закупки оного для императорского стола, царской семьи и двора.

В 1876 году в гости к «королю» Балабухе-второму заезжал за вареньем сам наследник престола — итальянский принц Умберто, с женою-принцессой. А в 1883 испанский инфант, возвращаясь с коронации Александра III, специально заскочил в Киев, чтобы купить на Крещатике пару пудов «киевских цукатов».

— Ну как? — Мир честно пытался заслонить Машу от прохожих.

— Не знаю, — неуверенно сказала она. — Я вообще сладкое не очень люблю. Но я так мечтала его попробовать! Я столько читала о нем… А ты?.. О чем мечтал ты?

— Я? — Красавицкий на секунду задумался. Схватил Машу за руку и потащил ее на парную сторону. — Это, — осведомился он, указывая на угловое здание, — угол Крещатика и Прорезной?

— Нуда…

Мир довольно кивнул и громко вопросил, обращаясь к прохожим:

— Вы знаете, кто такой Паниковский? Господа, вы случайно не знаете, кем был Паниковский до революции?

* * *

— А где же наш дом? — спросил Мир.

— А его еще не построили! — весело ответила Маша. — Его построят только в 1898, через четыре года.

Поднявшись по Прорезной («прорезанной» в 1840 до Крещатика, сквозь окружившие Золотые ворота древние валы Ярослава), они дошли до Яр Вала, I, где не было еще ни кораллового дома-замка, ни даже намека на оное.

Причем где-то в середине «прорезанной» путь их внезапно совпал с движением усатого обладателя загадочной книжки — Маша и признала-то его только тогда, когда, поравнявшись с остатками Золотых ворот, тот остановился, вновь извлек свою книжицу и начал писать.

— Интересно, что он записывает? — сказала студентка, которой в XIX веке было интересно совершенно все, но в особенности то, что попадало под статью «совпадения». — Ты заметил, мы на него уже второй раз натыкаемся? Он был на площади, когда человека задавил трамвай. Он стоял за твоей спиной. И тоже что-то писал. Кто он такой?

— Детектив, — допустил Мирослав.

— Или журналист.

— Ща узнаем! — разудало пообещал Красавицкий. — Подкинь-ка мне два-три слова и пару фраз посмешнее. Типа бельведера.

— Ну-у… — Маша скосила глаза. — Бонтонно — это классно. Реприманд — выговор. Прифрантилась. Неудобопереносимый. Может, я вздор вру. Вы весь — прелесть…

— А обращаться как?

— Любезнейший, милостивейший государь, батенька.

— Сойдет!

Не долго думая, Мир подскочил к господину с усами и, с энтузиазмом воздев к небу обе руки, зачастил непрерывной скороговоркой:

— О! Здравствуйте, любезнейший! Здравствуйте! Вы ж меня помните! Я — Красавицкий! Ну, вспомнили! — обрадовался он утвердительно, игнорируя недоуменное лицо усача. — Вижу, вспомнили! А вы, батенька, прифрантились. Бонтонно! И все пишете, пишете…

— Да, пишу, — согласился озадаченно вглядывающийся в Мира усач.

— Уж не бельведер ли этот прекрасный вас вдохновил? — очертил Мир полукружье рукой. — Красота изумительная. Киев — прекрасный! Или я вздор вру? — заигрывающе переспросил он.

«Вздор, — подтвердила Маша. — Я ж тебе говорила. Бельведер — это возвышенность, башня, гора с беседкой».

— Да нет, не бельведер… — Господин поискал глазами нечто пригодное для применения итальянского слова. Но не нашел.

Не было Башни Киевиц в ведьмацком остроконечном колпаке.

Не было на углу Владимирской и Прорезной пятиэтажного дома с башней в округлой царской шапке.

Не было, куда ни глянь, в Киеве-Златоглаве ни одной высоты, кроме сотен золотых куполов, сотен церквей!

— Анекдот один мучает, скорее жуткий, чем прекрасный. — Судя по медлительности слов усача, отвечая, он тщетно старался припомнить накинувшегося на него энтузиаистического красавца в цилиндре. — Нынче, в час пополудни, на Царской у меня на глазах трамвай человека убил. Машина адская…

— Простите мой реприманд, — перебил Красавицкий, — но если трамвай — «машина адская», то сатана — слесарь-сантехник! — Судя по смешливости в словах Мирослава, он — сатанист XIX века, при всем желании не мог увязать понятие «ад» с маленьким допотопным трамвайчиком.

Но что трамвай, если в нынешнем (или грядущем) 1895 году крестьянин чуть не забил насмерть дубинкой велосипедиста, искренне посчитав того чертом, а велосипед — адской машиной! А ведь велосипед, в отличие от трамвая, никого не убивал…

— Позвольте вам возразить, — обиделся господин. — В кармане у жертвы была обнаружена записка прелюбопытнейшего содержания, имеющая прямое касательство к чертовщине. Мне позволили списать ее.

— Позвольте полюбопытствовать? — Мир уже тянул бесцеремонные руки к записке.

Маша б тоже желала полюбопытствовать.

Желала так сильно, что даже встала на цыпочки и хотя понятно — приблизить к желаемому это ее никак не могло.

— Суеверия. Невежество. Темнота, — охарактеризовал свое отношенье к прочитанному Мир Красавицкий. — Да что я! — не дал он усачу вставить ни слова. — Скажите лучше, мне, неудобопереносимому, где творение ваше читать? Толстой вы наш! Будем-с ждать с нетерпением! Вы ж весь — прелесть! Так где? Где?

— В «Киевлянине», если угодно. Почту за честь. Не обессудьте, спешу. — Господин захлопнул книжку и, отвесив назойливому франту короткий кивок, спешно зашагал прочь.

— Выходит, все-таки журналист. — Мир вернулся к Маше. — Ну, как я его?

— Ты быстро учишься, — похвалила она.

— На, бери. Я знал, что ты захочешь прочесть. — Красавицкий протягивал ей записку.

— Ты украл у него?! — обомлела студентка.

— Ловко?!

— Но некрасиво, — пристыдила его Ковалева.

Тем не менее развернула и жадно прочла:

На острове Кияне, на море Окияне стоит дуб-стародуб.

На том дубе-стародубе лежит кровать тесовая.

На той кровати лежит перина пуховая.

На той перине лежит змея-Катерина и две сестры ее….

Змея-Катерина и две сестры ее, соберите всех своих змеев и змей. Их тринадцать сестер, их тринадцать братей: залечные, подпечные, щелевые, дворовые, подгорожные, подорожные, лессовые, садовые, которую я не напомню, напомните себе сами, самая злая — игольница переярая. Соберите их и спросите, которая из них подшутила, свой яд упустила крещеному телу Отечества-Руси.

Я вас прошу, змея-Катерина и две сестры ее, выньте свой яд из крещенного тела Руси! Если же вы не поможете, свой яд не вынете, буду жаловаться ангелу-архангелу небесному, грозному, с точеным копьем, с каленым мечом. Он вас побьет, он вас пожжет, пепел ваш в океан-море снесет, повыведет все племя и род.

Вот вам один отговор. Сто их тринадцать отговоров вам.

Машу передернуло так, словно ее тело пронзил разряд электричества, засиявшего над Крещатиком в 1892.

«Змея-Катерина…»

«К+2»! «Змея-Катерина и две сестры ее»!

«AAA не прольет…»

— Что-то случилось? — немедленно забеспокоился Мир.

— Я не понимаю связи…

Маша не видела ни малейшей связи меж Катей, дивным заговором (никак не вписывавшимся в историю Анны и Лиры) и Анной Ахматовой (в трамвайной истории никак не участвовавшей).

— И все же она есть, — сказала студентка. — Знаешь, — прибавила она после паузы, — я тут подумала… Первый в России трамвай — погодок Булгакова. Булгаков родился в мае 1891, трамвай пошел в мае 1892. Но ведь трамвай, как и человек, родился не тогда, когда начал ходить. Первый опыт по эксплуатации вагона электрического трамвая на Александровском спуске был проведен в 1891! Они — ровесники. Они родились одновременно. И оба родились в Киеве. Может, не случайно роман «Мастер и Маргарита» начинается с трамвая? Там ведь трамвай тоже выполняет функцию «адской машины»… Это не имеет отношения к делу Ахматовой, это я так, — быстро оправдалась она.

Мир посмотрел на нее со странной внимательностью.

— Маш, я не хотел тебя расстраивать, — сказал он. — Но, возможно, это важно. Тогда я не должен тебе врать. Впрочем, я и не соврал. Женщина ж тоже человек.

— Женщина? — догадалась Маша.

— Да. Под тем трамваем погибла женщина. Она переводила через дорогу девочку лет шести… Но не переживай. Девочка отпрыгнула в последний момент. Она осталась жива. Но это не все, — с запинкой выговорил он. — Той женщине отрезало голову.

— Как Берлиозу!

Эти слова Маша и Мир произнесли одновременно.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я