Шедевр

Кристина Тетаи, 2021

«Шедевр» – исторический роман о европейских переселенцах в Новую Зеландию. Книга о моральном выборе, поиске своего места в обществе и принятии культуры. Действие разворачивается в 1930-х годах, молодая Лоиз Паркер – студентка колледжа в Окленде. Её семья переехала в Новую Зеландию из Великобритании и занялась в стране сельским хозяйством. Девушка бунтует, наблюдая за окружающей её нищетой местного населения, и стремится изменить общество. На фоне семейной истории Паркеров книга исследует, что произошло с народом маори, когда землю населили европейцы.

Оглавление

  • ***

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Шедевр предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

© Тетаи К., 2021

© «Издание книг ком», о-макет, 2021

* * *

Его мысли всегда были для меня сложны. Но это лишь потому, что я до того момента, как он начинал ими делиться, подобного никогда не слышала. Я верю, что мне посчастливилось встретить настоящего гения — и это при том, что в существование таковых я не особо верю. Все на что-то способны.

Мы сидели в нашем излюбленном местечке на пересечении дорог Иден и Эссекс, и он, рассматривая потолок кафе, рассуждал о Добродетели.

— Ты никогда не задумывалась над тем, что добродетель не имеет начала и по своей природе бесконечна? Все, что приносит пользу и некое улучшение в мир, уже по праву считается добродетелью, разве нет? «Кто не против Меня, тот со мной» или как там. Пусть даже человек просто готовит ужин для своей семьи или прибирается в доме — это тоже своеобразный акт добродетели.

Я пила кофе и смотрела на его шею: вместо лица, которого не было видно из-за поднятой головы. Теперь он уже будто обращался к самому себе, или, скорее, вообще в никуда, что происходило всегда, когда он углублялся в свои размышления.

— Я не могу увидеть возможного начала добра. Даже придумать его не могу. Потому что, если рассуждать, то осознание красоты этого мира и пользование его плодами как проявление благодарности за это творение — это та же добродетель. Только в качестве благодарного отзыва за дары. Грех вот имеет начало. Либо он начался с появлением познания, олицетворенным в яблоке, либо с появлением закона, когда, так сказать, официальные лица определили поступки, относящиеся к греху — в любом случае, только добродетель безначальна.

— Почему это? — я всегда переспрашивала, когда путалась в лабиринтах его мыслей. Иногда то, что для него было логичным, он просто пропускал в своих предложениях. И из-за таких промежутков в логической последовательности размышлений я уже через две-три фразы начинала теряться. Он опустил голову и придвинулся к столу, теперь глядя куда-то в кружку, но совершенно ее при этом не замечая.

— Если созданный для человека мир — это подарок, значит, это — добро, и родилось оно с самим созданием мира… Хм, даже еще раньше. Если идея сотворить мир и человека жила с Создателем, то, значит, и сама уже не имеет начала, потому что и Создатель не имеет начала и конца. Потому и является безначальным добром, которое породило ответную добродетель, когда человек испытал первую благодарность за созданный мир, — он ненадолго замолчал, слегка нахмурившись. — Хм, но тогда ведь можно сказать, что делимость — это естественная составляющая Добродетели. Если искушения заставляют делиться Грех, то что заставляет множиться Добро, если не естественная его природа? Выжила бы добродетель за все эти тысячелетия, если бы не естественное желание творить что-то хорошее, даже если в ответ не получаешь, кроме фантомного удовлетворения, ничего больше? Грех наверняка бы выжил — слишком уж много удовлетворения приносят искушения, чтобы от них так просто отказываться.

Я уже не могла пить кофе, пытаясь сконцентрироваться на его словах. Он без причины неосознанно взял в руку ложку и стал ее прокручивать в своих пальцах, все еще вперившись туманным взглядом в чашку кофе.

— Не хотят ли нам все тысячелетние добродетельные жесты своим существованием дать понять, что добродетель не имеет права прекращаться, потому что это против ее природы? Если кто-то помогает другому, не рождает ли это в человеке — даже не желание — потребность ответить добром? Ты никогда не замечала помимо благодарности еще и странное внутреннее беспокойство, возникающее почти сразу после того, как кто-то совершенно незнакомый оказывает тебе безмерную помощь? Наверное, любой человек ощущает это. И мне кажется, не видать покоя человеку, пока он не передаст это благодатное беспокойство другому.

Я задумалась над этим, но в данный момент никак не могла припомнить хотя бы одного случая, чтобы кто-то незнакомый ко мне подошел и чем-то мне помог. Возникает у меня это беспокойное ощущение или нет — кто его знает.

— Это просто необратимая потребность ответить добром на добро, и, как часто получается, человеку, не имеющему ничего общего ни с тобой, ни с тем, кто тебе эту помощь оказал: какому-нибудь вообще третьему лицу. И именно она, эта потребность и является природой Добродетели — множиться независимо от нас. Наверное, это только кажется, что совершаешь хорошие поступки без причины: почему иногда не подать денег бездомному или не помочь донести пожилой даме тяжелые сумки? Но на самом деле причина есть, и она очень важна: нам никуда не деться от совершения добродетельных поступков, потому что это даже не зависит от нас. Куда в конечном итоге приводит свобода выбора — дело другое, но хотя бы один хороший, нет, добродетельный поступок в жизни совершил каждый.

Со всей доступной мне уверенностью я объявляю, что в данный момент я совершаю свою личную добродетель, пока пишу эти строки. То странное беспокойство, которое родилось во мне с появлением в моей жизни этого человека, не давало мне спать ночами и повергало меня в крайнюю рассеянность и потерянность в реалии, что мне пришлось признать поражение и согласиться отдать хоть что-то из того добра, которое пришло в мою жизнь. Пусть звучит эгоистично, но приятно думать, что, если это послание поможет хотя бы одному человеку так же, как помогло когда-то мне, то Добродетель сделает свое дело: умножится.

Только вот боюсь, что свою добродетель я не могу выразить простыми словами, в сжатом варианте. Может, потому что и ко мне она пришла не сразу, а мелкими дозами. Наивысшая Добродетель в моем случае была Ответом на мучающий меня вопрос: «Что можно оставить в мире после себя?». И, хотя однозначных ответов не бывает, и может даже найдется какой-то особо умный теоретик, любящий новые идеи и мысли, и вообще — все новое, и решится переспорить тот ответ, который получила я, конечно же, приведя очень веские аргументы, но для меня это уже не важно. Потому что помимо весьма занятных теорий, интересных и правдоподобных размышлений, и даже помимо мудрости, которая ценнее простых знаний, есть еще и Истина. А тут, как ни пытайся оспаривать, но никакие доводы толком не годятся.

10 ЯНВАРЯ 1930 ГОДА

Сквозь плотно задернутые шторы болотно-зеленого цвета мелкими проблесками пробивался солнечный свет. Мое сознание уже окончательно проснулось, и даже левый глаз, тот, который был ближе к подушке, как к тайному укрытию, был едва приоткрыт. Я делала вид, что сплю, хотя, если судить по изнеженной лености, можно сказать, что я притворялась проснувшейся. Я лежала и вспоминала январские утра дома, в Англии. Как и многие окландцы, иммигрировавшие в Новую Зеландию из Туманного Альбиона, мы по-прежнему называем себя домочадцами, «хоуми», ссылаясь на Великобританию как своему истинному дому. Моя семья переехала на острова Бог знает когда, и я уже по праву считаюсь киви, хотя если исчислять годами, то прошло всего шесть лет. Много это или мало, однако до сих пор мне сложно думать о январском утре как о сезоне жаркого лета. Южное полушарие: здесь даже солнце движется в противоположном от привычного направлении.

Дверь в мою спальню, хотя и после двух поспешных стуков, бесцеремонно распахнулась. Легкий шорох ткани звучно переметнулся от двери к окну, и буквально секунду спустя портьеры широко раздвинулись, заставляя солнечный свет во всей его ослепительной мощи ворваться через окно в комнату.

— Лоиз, дорогая, подъем! Пора просыпаться.

Мой левый глаз так и был приоткрыт, но правый в самозащитном рефлексе зажмурился от света еще сильнее. Я с трудом различала почти черный силуэт моей мамы на фоне яркого окна.

Она стремительно повернулась ко мне, издавая своим платьем все тот же отличительный шорох, и поучительно добавила:

— Я и так дала тебе поспать подольше. Это вредно. Если спать чересчур много, появятся круги под глазами.

Я только издала приглушенное «угу», постаравшись придать ему оттенок повиновения. Видимо, мама приняла этот мой немногословный ответ как свою маленькую победу во мнениях, потому что практически сразу сменила свой интерес на предметы моего письменного стола. Она в своих привычных быстрых движениях подошла к столу в дальнем углу спальни и принялась составлять разложенные книги в стопку. Наводя поспешный порядок, она внимательнее присмотрелась к заглавию верхней книги.

— Опять ты читаешь по ночам.

Я ничего не ответила. Может, потому что не хотелось оправдываться с самого утра, а может потому, что это была правда.

— Откуда эти книги? Вчера ночью, когда я уходила, их не было. И где ты их вечно добываешь? Школьная библиотека закрыта на каникулы, разве не так?

Я потянулась в кровати, прощаясь с изнеженной леностью. Это утро не давало возможности себя проигнорировать. Приходилось просыпаться окончательно. Вот уже открылся и второй, правый глаз.

— Какая именно? — неохотно спросила я, раскидывая руки в стороны. В ответ последовала неопределенная тишина, и я даже приподняла голову, чтобы взглянуть на маму. Она стояла, повернувшись полубоком к окну, чтобы дать себе больше света, и перелистывала книгу. Не сказать, что она погрузилась в чтение, но действительно на минуту отвлеклась, бессистемно перелистывая страницы и время от времени задерживая взгляд на определенном тексте. Неожиданно решив прервать свою отвлеченность, она резко захлопнула книгу и наконец ответила:

— Фрэнсис Скот Фитцджеральд. Это не наша книга. Опять забыла вернуть в библиотеку? Как тебе закрыли полугодие с библиотечными долгами? Ты ничего не говорила про это. — Мама подозрительно взглянула на меня, а я уронила голову на подушку. — Лоиз, у тебя долги в школьной библиотеке?

— Нет, — мне не хотелось говорить. Этим утром мне вообще ничего не хотелось. Не раздумывая над верностью ответа, я проговорила более тихим и равнодушным тоном, — городская библиотека.

Только я произнесла эти слова, как поняла, что это совсем не так. Эту книгу я купила в «Whitcombe and Tombs» на Понсонби, в одном из районов города. «По ту сторону рая». Мне стало не по себе от своих слов, сама не знаю, по какой причине. Такие оплошности я не причисляю ко лжи, но что-то было в этой простой фразе неверное. Я непроизвольно нахмурилась, смотря в потолок.

— Ладно, — подвела итог мама, — ты же знаешь, как я отношусь к чтению по ночам. Для всего свое время, и ночь — для сна. Я и сама люблю книги, тебе и говорить не надо, но по ночам читать, это… Не читай больше ночью.

Она водрузила книгу поверх стопки, будто пыталась ударить ею все литературные произведения. Этот порывистый жест пресекал дальнейшие разговоры, и, как подведение итога, мамин очередной разворот был грациозным и прощальным.

— Приведи себя в порядок. Завтрак уже будет скоро готов.

Она скрылась за дверью, и ее голос донесся уже из кухни, пока она о чем-то переговаривалась с отцом. Я все еще лежала в кровати в непонятном настроении. Перебрав в уме все эмоциональные состояния, которые я смогла вспомнить в это раннее утро, я остановила свой выбор на Дискомфорте. Судя по всему, это — то, что я испытывала без причины или с ней, но даже если и с ней, то мыслительные способности такого уровня в этот час еще не проснулись.

— Городская библиотека.

Этой вырванной из контекста фразой я закончила свой монолог, но где-то в глубине души незавершенность моей мысли не давала мне покоя. Все еще слегка хмурясь, я встала с кровати и выглянула в окно. Окленд 1930-го изменился с того времени, как мы переехали в этот город. На улицах стало больше автомобилей, и теперь уже гул трамваев с улицы Квин или главной Карангахапе смешивался в какофонию фурчания машин, стука молочных тележек, выкриками мальчишек, продающих свежий выпуск Оклендская Звезда или Новозеландский Вестник. Британцы сделали Новую Землю своим новым домом. Я почти не встречала настоящих маори. Перед приездом в Новую Зеландию меня уверяли, что местное население весьма любопытно в своих обычаях и традициях, но до сих пор местное население ограничивалось теми же лицами, что и местное население Англии. Если это именно оно любопытно в своих традициях, то не нужно было из-за этого менять место жительства на несколько тысяч миль.

На самом деле мы жили в паре миль от главных улиц Окленда, в Эпсоме, очень тихом районе с жилыми домами и несколькими магазинчиками, на авеню с названием Горри. Наш одноэтажный, но довольно большой коттедж нравился мне парадным входом в виде арки. Мне всегда представлялось, что это мой мини-Букингемский дворец. Перед самым въездом в новое жилище, первое, что меня удивило, это количество букв «Г» в нашем обитании. Для начала авеню Горри, но в добавок ко всему, архитектор нашего дворца был мистер Гаммер, работавший в сотрудничестве с Гордом. Но мне все в нем нравилось. И мое окно выходило на задний дворик, где росла молодая похутукава. Ее ярко-красные соцветия контрастными пятнами напоминали, что здесь — другой мир. Но я, привыкшая к шумным радостям Лондона, любила видеть экзотичную Новую Зеландию сквозь призму количества транспорта и пешеходов. Должно быть, я — истинный представитель семейства Паркер, которое, несмотря на щедрые дары природы, так же высоко ценит и привилегии технологического прогресса. Возможно, мы, Паркеры — конформисты, и я как неотъемлемая часть семьи, испытываю желания более уютного существования, возведенные в ранг ожиданий «по умолчанию». Это характерно для всей нашей семьи, и, видимо, передалось мне по наследству. Для начала, после Великой Войны, как бы патриотичны ни были настрои моего отца, но обеспечение семьи всем самым необходимым и немного сверх того стало приоритетом и соответственно мотивом для поиска более уютного местечка, коим оказалась Новая Зеландия с возрастающим спросом на сельское хозяйство. Отец разглядел в этом превосходную нишу для нового бизнеса и занялся поставкой машинного оборудования для фермеров. Те, которые я видела своими глазами, повергли мое воображение в восторг. Электрифицированные доильные амбары, огромные мощные тракторы или невероятные изобретения по производству ненатуральных удобрений, которых еще тогда, лет шесть назад, никто не знал — вся страна торжественно промаршировала в самый бум развития сельского хозяйства. Но я тогда была маленькой и интересовалась больше куклами и одним мальчишкой, каждое воскресенье проезжавшим на велосипеде мимо нашего дома. С мальчишкой мы в итоге слегка подрались, от чего мне досталось от мамы так, что я зареклась разговаривать с ребятами, играющих на улицах во что угодно, включающим в игровое оснащение палки, стекла или камни. Но неважно. Тогда я мало что понимала из подслушанных вечерних разговоров отца с его партнерами по бизнесу на тему доильных аппаратов и «будущего за ними». Компания моего отца была одной из первых, кто занялся этим бизнесом. Возможно, и для повышения производительности новозеландских ферм тоже, но — важнее — для повышения паркеровского дохода. В любом случае, это позволило нам осесть в самом крупном городе Новой Зеландии с несомненным шиком. Про свою истинную Родину отец вспоминал часто, но только за вечерними напитками и только во время разговоров о политике и финансах.

Моя мама же, будучи не самым последним завсегдатаем английского светского общества, решительно продолжила свою активную общественную деятельность и стала одним из основателей нескольких благотворительных фондов для поддержания семей военнослужащих. На протяжении последних лет очень часто можно было наблюдать, чаще из-за приоткрытой двери из коридора, как она проверяет по списку решение всех организационных вопросов. Я ее за это уважала, но сама никогда особо не проникалась социальной работой. Возможно, я просто очень неуютный по природе человек, и с недавнего времени любое явление может запросто повергнуть меня в состояние дискомфорта.

К тому времени, как я расквиталась с омовением, своими волосами и платьем, завтрак уже был подан, а я окончательно впала в апатичное состояние. Однако сегодня один из тех редких на неделе дней, когда отец завтракает вместе с нами, а не отсутствует в очередной поездке на фермы в Факитани, Моринсвилле или где еще. Я всегда любила наблюдать за ним, когда он непосредственно с нами, а не просто в нашем присутствии. Больше из любопытства. Если ему приходилось быть в компании хотя бы одного делового человека, все его действия, речи и жесты следовали неписаным правилам, и мне кажется, даже осанка его менялась, и в глазах появлялась непритворная живость. Когда он старался казаться серьезнее или задумчивее, он непроизвольно разглаживал свои усы и хмурил густые брови. А, может, делал он это осознанно. И любой, кто знал его более-менее хорошо, всегда понимал, что если в ответ на чью-то многословную речь он изредка хмыкает, то это вовсе не значит, что он с мыслью согласен. Так обычно он дает собеседнику понять, что его слушают, хотя и не обязательно соглашаются. Обычно после выслушанного монолога мой папа выдерживает короткую паузу и затем охотно делится своим собственным, но уже с поправками на изреченную мысль. Последнее слово всегда остается за ним, и я до сих пор не могу разгадать секрет успеха его авторитета. Я редко слышала, чтобы он повышал голос или использовал жесткие выражения, и при этой дипломатичности и спокойствии его манер сотрудники слушались его всегда, а партнеры без сомнений уважали его мнение. Однако самое интересное происходило дома, когда оставались только члены нашей семьи. Кульминация его личности как домочадца, отца и мужа, выражалась в полном отсутствии заинтересованности в этих ролях. Будто его лишали смысла быть кем-то, будто все причины и мотивы вдруг исчезали, и не приходилось быть кем-то вообще. Его непосредственная вовлеченность в семейный институт проявлялась только на самом примитивном уровне, уходящем своими корнями во времена появления в мире Человека, когда мужчина являлся и добытчиком, и кормильцем, и защитником, полностью занимаясь снабжением. С этой ролью мой отец справлялся лучше некуда. Мы действительно ни в чем не нуждались. Можно мне было немного пожаловаться и сказать, что на самом деле мы нуждались, только не в чем-то, а в ком-то, но делать этого не буду, потому что это не совсем верно. Я чувствовала присутствие в моей жизни отца, главы семьи, просто он не делил с мамой родительские обязанности. В этом и заключался смысл моего любопытства — наблюдать разительные перемены в человеке, живущего в двух мирах сразу и которого знаешь всю свою жизнь. Иногда мне кажется, что даже сам отец не подозревал, что мы с мамой все замечали. В смысле, что с нами он другой, нежели с людьми вообще. Пару раз я усматривала за мамиными намеками на его «неожиданно выпяченный живот» или «раздражающую привычку смачно цыкать, очищая губами и языком зубы от остатков пищи» ее попытки сказать ему, что такие привычки проявляют себя только в присутствии семьи, в то время как в обществе его бизнес-партнеров их сдерживают правила поведения. Не думаю, что отец хотя бы раз размышлял над упреками мамы всерьез. Если говорить начистоту, ему с нами всегда было скучно. Во время этих редких завтраков он с увлечением читает газету или прокручивает радио в поисках новостей BBC и будто случайно избегает разговоров на наши семейные обывательские темы. А почему я не жалуюсь на такую отрешенность от отцовских обязательств, то объяснить это очень просто. В моем случае он мне дал покровительственное напутствие, вдохновение и, может даже, кто знает, цель в жизни, и при этом не проронив ни слова на эту тему. Все эти годы я наблюдала за ним и все больше восхищалась тем рвением, с которым он с головой погружался в свою работу. Именно в ней он находил свое самовыражение, призвание, истинный свой интерес, а это играет не последнюю роль в жизни любого человека. А может даже и главную — найти свое призвание. И мне всегда было интересно, что именно заставляет его «самопожертвенно» посвящать себя своей работе? Однажды — а именно в шесть с половиной лет — я приняла решение следовать по стопам моего отца и стать если не бизнес-леди, то финансистом. Хотя в шесть лет это звучало не так однозначно.

Было это в Хэмптон-корте, что в Лондоне, где мы временно жили, пока отец занимался окончательным переездом из Лэйк Дистрикта в столицу. Как выяснилось в будущем, долгожданная жизнь в Лондоне ограничилась четырьмя короткими годами, после чего было принято решение ретироваться на острова. Был июль, а в Лондоне, как и полагается, это означает лето, а не зиму, и я помню, что я по какой-то причине сбежала из дома к небольшой заводи, отходившей от Темзы. Местные жители соорудили небольшой деревянный мостик в узкой части запруды, и почти все дети любили кидать мелкие камешки в воду. Это было настоящее соперничество в мастерстве — уронить камешек так, чтобы получилось как можно меньше всплеска. В тот день никого не было, и сейчас мне думается, что было что-то около полудня, потому что обычно в это время вся ребятня созывалась домой на обед. В общем, это неважно. Я взошла на тот мостик, но передумала кидать камни, возможно, подсознательно понимая, что без второго игрока игра не кажется уже столь увлекательной. Вместо этого я подняла голову к небу и стала рассматривать солнце в самом его зените. От долгого созерцания оно уже не казалось ослепительно ярким, а виделось парадоксально черным пятном на ярко-белом фоне его свечения. И я помню, что даже в своем детском возрасте я прекрасно осознавала, что чувствую диссонанс во всем — пусть даже и не могла выразить все это мыслью в словесной ее форме, а лишь на чувствительном, инстинктивном уровне — в том, что такая тихая заводь могла издавать столь громкий шум, что Лондон может быть тихим и уютным, и в том, что я по сравнению с огромным миром являюсь очень маленькой шестилетней девчушкой. И в моей голове рождались фантазии:

— Я не маленькая уже! Я — Лоиз Паркер! Когда я еще больше вырасту, я стану такой же высокой и красивой, как мама, и такой же богатой и известной, как папа! И ко мне тоже будут приходить разные серьезные взрослые, будут курить сигары в моей собственной гостиной моего собственного дома. Трехэтажного, нет, четырехэтажного дома. А я буду подписывать разные бумажки и покупать на все деньги мороженое и куклы.

Фантазии той девчушки прервались постукиванием палки о деревянный мостик. Мальчик в темно-синих шортиках и испачканной футболке некогда желтого цвета, непринужденно облокачивался о перила мостика и от нечего делать — или по какой-то важной причине — отстукивал четкий ритм веткой дерева о настил. Он с заинтересованностью смотрел на маленькую Лоиз, слегка наклонив голову на бок и щурясь от света:

— Ты чего здесь стоишь?

— Тебе что? Я думала, а ты мне помешал!

Девочка только делала вид, что смотрит с вызовом. На самом деле перед ее глазами все почернело от солнечного света, и она безуспешно некоторое время пыталась сфокусировать зрение. Зато она слышала, как мальчик неприязненно фыркнул:

— Я расскажу твоей маме, как ты разговариваешь, и тебя выпорют.

— Ну и рассказывай!

— Ну и расскажу!

Маленькая Лоиз наконец разглядела своего незваного гостя. Это был Стив Портленд, соседский мальчишка. Вообще-то он казался ей славным, только мама запрещала с ним общаться, утверждая, что он из каких-то там кругов. Лоиз часто рисовала с няней круги, и в этот раз пообещала самой себе как-нибудь обязательно ее спросить, про какие круги говорила мама.

Мальчик сделал вид, что ему нет до Лоиз дела, и он прошел мимо по мостику, но остановился почти на другом его краю и стал разглядывать мутную воду. Он неожиданно замахнулся и кинул ветку в воду. Этот жест, как миротворец, забрал с собой неудавшийся разговор двух ребятишек и объединил их интересы в наблюдении за дрейфом ветки в воде. Почувствовав примирительный момент, Стив спросил, все еще глядя на ветку:

— И чаво ты думала?

Девочка сначала хмыкнула носиком, но повернулась к своему компаньону и хвастливо возвестила:

— Про потом.

— Это как?

— Это кем я буду потом. Чего, никогда не думал, кем будешь, когда вырастешь?

— Я знаю, конечно. Я буду военным, как мой папа.

— Все вы, мальчишки, такие.

— А ты что будешь делать?

Девочка на мгновение задумалась. Как ему объяснить? Она не слишком хорошо знала, чем занимается ее папа, но очень хотела работать так же — подписывать бумажки. Придя к какому-то внутреннему согласию, она уже с уверенностью заявила:

— Я буду главным разрешителем.

Недоверие Стива к существованию подобной профессии выразилось его скривленным выражением.

— Кем-кем?

— Ты не знаешь, кто такой разрешитель? Эх ты! Это тот, кто все разрешает. Ты вот захочешь стать военным, придешь ко мне, я тебе подпишу разрешение, и ты им станешь.

Стив, кажется, не поверил, что такая профессия существует и хмыкнул, скривив рот.

— А зачем мне твое разрешение?

— Как это зачем? А кто тебе разрешит им стать!

— А кого я буду спрашивать?

— Меня. Я же должна буду проверить, умеешь ли ты стрелять или хотя бы плавать. Я буду тебя проверять и подписывать тебе разрешение, а то какой из тебя военный, если ты даже плавать не умеешь!

Явно усомнившись в своей правоте, мальчик предпочел сменить тему:

— А сама-то ты умеешь плавать?

Лоиз не рассмотрела оборонительную тактику и опрометчиво приняла новое направление разговора.

— Умею!

— А вот и не умеешь!

— Говорю, умею!

— Докажи.

— Ну и докажу!

Ну вот! Теперь она, Лоиз Паркер, лезет в грязную воду в новом платье! Мама ругаться, наверное, будет. Но пусть лучше ругается, чем этот наглый Портленд будет потом все лето над ней смеяться, что она плавать не умеет.

Платье пришлось выкинуть — оно еще и прорвалось в нескольких местах. Мама так ругалась, что Лоиз думала, она лопнет. Оно, конечно, красивое было, платье, но ведь, наверное, Лоиз дороже платья стоит. Ей показалось, что мама платье держала нежнее, когда шла его выкидывать, чем смотрела на нее. Лоиз решила надуться на маму за ее непонимание на целую вечность. Няня дала шоколадный кекс, чтобы она перестала плакать, а она не плакала, это просто слезы бежали, но она не плакала. Она не отвечает за свои слезы: они, когда хотят, тогда и бегут. Смешные эти взрослые.

Я восстановила в памяти этот давний случай за стаканом молока, изредка посматривая на папу, вернее, на то, что было видно между столом и газетой. В несвойственной себе манере сегодня он позволял себе комментировать некоторые статьи вслух, что было признаком хорошего его настроения. Мама стояла у разделочного стола у окна, выходящего на авеню Горри, и перебирала свежие цветы для букета в гостиную. Время от времени она выражала свое одобрение или возмущение по поводу той или иной новости, но в целом была поглощена какими-то более грандиозными мыслями, которые мешали ей полностью сосредоточиться на словах мужа.

Отец перевернул страницу на раздел Политика и Бизнес и отвлекся буквально на несколько секунд, чтобы отпить уже слегка остывшего чая. Он снова вернулся к газете, тряхнув ее, чтобы распрямить страницы.

— Хе, этот Джозеф Вард со своим «Объединением» окончательно скатит страну в кризис! Бардак. Заполонят все посты всякими зелеными новобранцами и ждут, что экономика, как на дрожжах, попрет вверх! Ух, не знаю уж, что будет с нами, куда мы катимся. Мы на грани перемен. На грани.

Он покачал головой и загнул верх газеты, чтобы было удобнее читать нижние статьи.

— Что тебе до политиков? — задумчиво возразила мама, скрупулезно отщипывая лишнюю листву георгинов. — Пока налоги не душат, все они наши соратники.

— Тьфу, соратники! — отец снова возмущенно покачал головой, только это осталось незамеченным мамой. — Вот увидишь, мы с ними скатимся, я это предчувствую! Эта партия выбилась в передовые, а толку? Они ведь ничего не делают!

— Так только пару лет прошло, что ты хочешь? — она, наконец, кинула мимолетный взгляд на мужа, но, скорее, движимая хорошими манерами смотреть на собеседника, а не желанием показать свою вовлеченность в дискуссию. Спустя мгновение она вновь вернулась к своему важному занятию по составлению букета, однако не преминув вначале обратить внимание на вопиющее невежество. — Пожалуйста, не клади чайную ложку на стол. Для этого и существует блюдце.

— Пару лет или двадцать пар — все одно! — для пущего эффекта папа даже махнул рукой в воздухе, что делал обычно только в употреблении с темой бракованного оборудования. — Никто ничем не занимается так, как надо! Никто своего дела не знает!

Отец нервно перевернул станицу, хотя и явно не успел просмотреть все статьи. Я про себя молилась, чтобы мама перестала дразнить быка и не портила ему настроение. Однако она не усматривала в полемике никакого разрушительного эффекта и продолжала увлеченно перебирать цветы.

— У нас на сегодня грандиозные планы, — возвестила мама как бы между прочим, любуясь уже готовым букетом в керамической вазе, которую она держала на расстоянии вытянутых рук и поворачивала из стороны в сторону, проверяя идеальность композиции. По неумело скрытой попытке родить в нас с папой интригующий интерес, она скорее родила в папе нетерпеливую раздражительность, одарив нас после своего заявления полным отсутствием пояснительных деталей. Но, во-первых, такие «грандиозные планы» имели место в ритуалах Паркеров почти каждую неделю, и, как правило, не отличались друг от друга ярким разнообразием, а во-вторых, ни мне, ни отцу эти ритуалы не приносили равного удовольствия, какое они доставляли матери семейства. Папа окончательно прервал чтение и откинул газету на стол, покрыв страницами большую часть фруктов в чаше. Мне казалось, мои родители вели завуалированную битву за последнее слово, потому что кухня погрузилась в неловкую тишину, за исключением шуршания листьев, пока мама чистила разделочный стол от остатков стеблей и лепестков, и хруста поджаренного хлеба, который я никак не могла приглушить, пока пережевывала свой завтрак. Отец, как и положено джентльмену, сдал позиции первым.

— Ну? Сегодня что?

Он отпил чая и поморщился в явном отвращении от уже окончательно остывшего напитка. Я заметила на лице мамы легкую довольную улыбку, пока она проходила мимо стола в гостиную, чтобы водрузить вазу с букетом. Ответ не последовал до тех пор, пока она окончательно не освободилась от своих домашних обязанностей. Я успела дожевать свой тост и погрузиться в странную мысль о ложном утверждении, будто женщины могут делать несколько дел сразу.

Мама вернулась в кухню, отряхивая свой фартук от соринок, и живо окинула кухню взглядом в поисках несовершенства, ждущего, чтобы его исправили.

— Сильвейторы пригласили нас к ланчу.

— Сильвейторы, — промычал отец. Он кивнул и громко кашлянул.

— Они как раз вернулись из своего путешествия по Европе! Разве не великолепно? — она подошла к плите и принялась заваривать чай. — Нам бы, может, тоже не мешало отправиться в путешествие.

Мама неожиданно повернулась, и на ее лицо накатила тень душевной трагедии:

— Мне иногда становится так душно в этом городе! Душно, понимаешь?

— От чего тебе становится душно? — поддержал разговор отец. Он откинулся на спинку стула и громко вздохнул.

— От того, что нас окружает! Как ты можешь не замечать этот развал? — она поспешно поправилась, чтобы он не успел язвительно прокомментировать ее реплику. — Я, естественно, не имею в виду наш дом. Дом у нас просто чудесный. Я про положение страны говорю. Про это общество.

Мы с отцом как по условной договоренности одновременно взглянули на чайник, поторапливая его своим взглядом.

— Дети не получают должного образования, — продолжила она, вернувшись к плите, и стала вскрывать новую пачку с чаем, — они бегают полуголые по улицам без присмотра, без воспитания! А их родители! Они ведь даже не замечают, что творится с их детьми!

Она снова повернулась и скрестила руки на груди. Ее возмущение утихло в задумчивом размышлении:

— Не знаю, но, по-моему, когда британцы покоряли эту землю, они представляли себе будущее не таким. Я, по крайней мере, вижу все в несколько другом свете.

Отец тоже скрестил руки на груди и хмыкнул так, как он обычно делает в разговорах с бизнес-партнерами. Я почувствовала рефлекторное движение моих вскинутых в откровенном удивлении бровей и поспешила спрятать свои эмоции, опустив голову, чтобы поправить салфетку на коленях. Сегодня, на удивление, папе стало настолько комфортно в кругу семьи, что он неосознанно смешал все свои роли сразу: отца, мужа и делового человека.

— Именно! Мы несли культуру и образование, религию и… вообще, все эти ценности нашего английского общества — как они нас называют? Пакеха? Не суть важно. Все эти ценности! И где они? Местное население подвержено алкогольной зависимости… я даже не знаю, где они все сейчас обитают, говорят, где-то на юге.

Она обреченно вздохнула и приложила руку к шее.

— Я задыхаюсь здесь. Таких, как мы или Сильвейторы, тех, кто понимает значение образования и культуры, здесь не так много, чтобы повлиять на все общество. И, конечно, мы не имеем права так все взять и бросить, закрыть глаза, будто ничего страшного не происходит с населением, это ведь наша обязанность. Просто…, — она с горечью покачала головой и посмотрела вдаль за окном с несколько хмурым видом, — и нам тоже иногда нужно где-то черпать силы. Они ведь не бесконечны. Я здесь вижу слишком много трагедий. Работа в социальных фондах имеет свои черные стороны. Но ты это знаешь.

— Знаю что? Твою черную работу? — он довольно хмыкнул и без причины снова взял в руки газету.

— Ее черные стороны, — повторила мама с раздражительным упреком. — Ты прекрасно знаешь, что сейчас мы работаем над проектом по здравоохранению, и это совсем непросто.

— Впервые слышу.

— Конечно! Потому что тебя вечно нет дома. А я тоже дома не сижу, между прочим.

— Да знаю, знаю, — примирительно добавил отец. — Просто про здравоохранение не помню.

— Господи! Я весь прошлый год так усердно работала с администрацией, чтобы собрать средства на борьбу с туберкулезом! Что значит, ты не помнишь? Эти почтовые марки, которыми ты, вообще-то, и сам пользовался в своей деловой переписке, тоже не помнишь? До нас в Новой Зеландии вообще не существовало марок на тему здоровья!

— А, это, — согласился отец. В его равнодушии я так и не поняла, забыл ли он на самом деле про прошлогодние мамины амбиции или так пытался дать знать, что ее активная деятельность по сравнению с его тяжелой работой не может иметь по-настоящему черных сторон.

— Да, это! И если бы ты чуточку больше бывал дома с семьей, ты бы знал, что я очень занята организацией летних оздоровительных лагерей для детей из неблагополучных семей.

Почему-то мне на ум опять пришло то летнее знакомство со Стивом из Хэмптон-корта. Вернее, эти «круги», в которые он не вписался для нашей дружбы.

Мама снова вернулась к чаю и даже расправилась с новой пачкой, вскрыв ее с помощью ножа. Она насыпала листья в заварник и залила их кипятком из чайника. На некоторое время кухня вновь погрузилась в тишину. Я уже закончила свой завтрак, но мне хотелось еще чая, да и семья в полном сборе была не частой роскошью, чтобы слишком скоро ретироваться в свою комнату.

Про нашу семью, ее ритуалы и место чая в них можно писать отдельно, хотя я и постараюсь ограничиться коротким повествованием. Пристрастие к как таковому чаю не испытывал почти никто из нас троих. Однако церемония чаепития всегда была культом и символом английской культуры. Пока мы жили в Лондоне, два дня в неделю мама устраивала типичное английское чаепитие между обедом и ужином, куда приглашались дамы светского общества, мужья которых были слишком заняты своей работой. Цель таких чаепитий на поверхности была в обсуждениях способов быть более вовлеченным в судьбу общества через всякие организации, фонды и клубы, но на деле все дамы говорили о моде, красоте, развлечениях и старались презентовать себя как одно из достижений современного общества — влиятельное и авторитетное. Интересно заметить, что после таких чаепитий оказывалось, что потребление самого чая было лишь фиктивно, и большая его часть выливалась в ведро.

Эта символичность стала неотъемлемой частью нашей семьи, и следование традициям уже имело двойное значение — не только позиционирование себя как представителей британского королевства, но и подсознательный инстинкт самосохранения, потому как пока мы следовали устоявшимся жестам, в сознании рождалось абстрактное чувство стабильности. А пока есть уверенность в завтрашнем дне, пусть даже он будет неотличим от дня сегодняшнего и вчерашнего, можно наслаждаться жизнью без стрессов и головной боли. Следует заметить, что самые сложные семейные конфликты или самые важные решения решались или обсуждались обязательно с привлечением процесса чаепития.

Мама взяла заварник и присоединилась к нам за стол. Разлив чай по чашкам — сперва отцу, потом мне и после себе, она поставила заварник на специальную деревянную подставку на середине стола, чтобы он оказался на равном расстоянии от каждого члена семьи. А я вдруг спросила себя в уме, учитывает ли она длину рук каждого представителя, ведь иначе это совершенство чаепития уже не абсолютно. От меня, например, в этом случае заварник находился на самом дальнем расстоянии по сравнению со всеми. От глупости этой мысли я самокритично хихикнула, чем привлекла настороженное внимание обоих родителей.

— Дорогая, это относится к оздоровительным лагерям? — учтиво, но с подтекстом поинтересовалась мама.

— Что? — я сначала не поняла, о чем она, пока не вернулась в памяти к последней реплике, на которой закончился разговор. — Что? Нет, я просто думала свое. Прости.

Мне захотелось отвлечь ее, и отвести ее внимание от моей персоны.

— А что ты там говорила про эти лагеря? Ну, что это за лагеря будут? Летние что ли?

— Это будут летние оздоровительные лагеря для детей и подростков, чтобы они не шатались по улицам без дела.

— Дело им найдете… м-м. И что это будет за дело? — снова спросила я и теперь уже с истинным интересом. — Не обучение ведь, правда? Лето ведь… ну, каникулы, то есть.

Мама слегка откашлялась и дотянулась до молока. Она не спеша налила немного в свою чашку и стала тщательно перемешивать ложечкой, будто подсчитывая количество движений в уме, в то же время отвечая на мой вопрос:

— Конечно, нет. То есть, там, безусловно, будут свои программы, но скорее для самообразования, не имеет ничего общего со школьной программой. Но главная цель таких лагерей — это дать возможность детям набраться здоровья, побыть на свежем воздухе, подкрепиться. Разве это не замечательно — детишки будут бегать, окруженные природой, купаться, загорать — хотя, нет, солнце здесь какое-то слишком активное.

— На свежем воздухе будут бегать? — переспросила я. Даже я сама еще не углядела сарказм своего вопроса и необдуманно добавила. — Это, в смысле, делать то же самое, что они делают сейчас: купаются на заливе Хёрн и играют в парках?

— Ха! — громко усмехнулся отец и второй раз откинул газету в сторону. Кажется, впервые в жизни он заинтересовался семейной беседой. Я осознала не сразу, что мой комментарий как-то задел маму, а когда поняла, что именно сказала, хотела было исправить ситуацию, но мама меня опередила.

— Нет, не то же самое. Довожу до сведения, что отличие этих лагерей от уличных игр — это то, чего как раз не хватает этим детям. Необходимый уход, присмотр! Им нужна забота, и это как раз то, что они получат в подобных учреждениях.

Мама осталась удовлетворенной победой и вновь улыбнулась, тут же переадресовав довольство видению будущего проекта:

— Это будет замечательно! Не знаю, может, в будущем мы привлечем и образование, кто знает. В конце концов, школьное образование получает лишь малый процент населения. Или, возможно, появятся лагеря с уклоном: гуманитарный или технический. Детям будет проще определиться с будущей профессией.

Что такое технический оздоровительный летний лагерь я представить пока не могла. Прирожденным реформатором в нашей семье являлась все-таки мама, но я решила поверить на слово, что такие явления могут существовать, и как-то комментировать эту идею я отказалась. Мое молчание дало маме возможность вернуться к нашим грандиозным планам на сегодня, которые, как оказалось, еще себя не исчерпали.

— Кстати, я хочу привлечь к этой работе и дорогую Сьюзен.

Сьюзен Сильвейтор была давней подругой мамы, и их объединяли больше не общие социальные проекты, а скорее общие женские интересы.

— Уверена, она разделит мой энтузиазм. С ее сентиментальностью ко всему это так очевидно! Если удастся сегодня выкроить время, мы с ней обсудим детали.

— У нас сегодня не терпит время? — осведомился отец. Он тоже добавил молока в чай, но при этом еще насыпал немного сахара. — Я думал, сегодня наш выходной.

— Так и есть. Но после обеда мы все вместе идем на последнюю постановку «Короля Лира». Театральный сезон закрывается на лето, так что сегодня прекрасная возможность совместить два повода.

— Театр? — отрывисто рявкнул отец. Его ответ, однако, не был грубым или возмущенным. Скорее просто удивленным, как удивляются люди, которых кто-то застал врасплох. Мама не сочла нужным уговаривать, чем дала понять, что все уже решено, и наверняка даже билеты уже куплены. Что, как подтвердилось позже, было правдой.

— Это закрытие не только театрального сезона. Сегодня Ричард Гредберг завершает свою актерскую карьеру. Уходит на пенсию. Не знаю, на мой взгляд, он мог бы играть и играть. Он такой талантливый актер, одно удовольствие видеть его на сцене! И не такой уж его и возраст, чтобы так необдуманно прерывать карьеру. Это, конечно, его дело, и, если он чувствует, что пора, то, безусловно, кто мы такие, чтобы ему советовать. Но честное слово, с его талантом и так неожиданно прекращать работу в театре — это как-то необдуманно на мой взгляд. Надо бы как-то с ним встретиться за обедом. Мне кажется, он еврей. Не знаешь?

— Я? Да какая разница? Англиканский еврей или протестантский англичанин! Я даже не знаю, кто это, Гидберг.

— Ричард Гредберг, — не повела даже бровью мама. — Разница есть, на какой обед его приглашать. У них ведь свои обычаи. В любом случае, мы обговорим эту возможность после спектакля. Он играет короля, и я уверена, представление будет великолепным!

Извещенные планами на сегодняшний день, мы ушли в свои мысли, и я некоторое время просто бесцельно водила глазами по перевернутой вверх ногами газете на столе. Все еще пребывая под влиянием разговора на тему театра, взгляд автоматически зацепился за перевернутый заголовок «Театральная Трагедия». Поборовшись с сомнениями и отсутствием решительности, я все-таки остановилась на выборе дотянуться до газеты и прочесть статью. Это была мелкая заметка в разделе Бизнес, и это противоречие двух тематик — искусства и финансов — взяло вверх над моим любопытством. А в статье коротко описывались пессимистические предсказания по поводу будущего театра и кино. Волна мирового финансового кризиса, как его уже успели ознаменовать, докатилась и до маленькой Новой Зеландии, и в отличие от Америки, где кино как относительно дешевое развлечение бьет рекорды популярности среди тех, кто на время пытается сбежать от суровых реалий, здесь людям кино и театр представляются пустой тратой и без того ограниченных средств. Окончание статьи гласило: «Будет ли Трагедия иметь счастливый конец?».

«Трагедия» беспризорных детей, проводящих свое лето на теплых заливах и тенистых парках под пальмами не представлялась в моем понимании жизненно суровой реалией, по крайней мере, не так, как я видела реалии того, другого мира, за пределами Новой Зеландии. Иногда до меня доходили слухи о страшных временах «где-то там», за океаном, но о тяжелых временах непосредственно здесь, о спаде экономического развития страны, я помню, упоминалось где-то три или четыре года назад. Да, верно, в 26-м году это была одна из главных тем разговоров за вечерними напитками, потому что я помню, как мама иногда задавала тот неуверенный вопрос отцу, правильно ли мы сделали, что покинули Англию, и я гадала, означает ли это очередной переезд. Никаких неудобств или стесненностей в чем-либо не испытали ни я, ни мама, и, видимо, беда прошла нас стороной. Однако те обрывки из нечаянно подслушанных разговоров, которые долетают до моего подросткового интеллекта сегодня, уже обрисовывали в моем сознании повторяющуюся картину из прошлого.

Относительно не так давно по радио, ставшим одним из наших семейных развлечений, мы услышали страшную новость о случившемся землетрясении в Мерчинсоне и Нельсоне. Это на Южном Острове, далеко от Окленда, и нас волна природной катастрофы не достала, хотя и говорили, будто некоторые жители пригорода чувствовали тряску. Но я помню, как будто землетрясение случилось прямо у нас дома — такой важной новостью оказалась эта трагедия. Мне даже кажется, что был июнь, хотя я уже плохо помню. В нашей школе каникулы еще не настали, и было очень холодно, и мы никуда не путешествовали и не выходили в свет, и многие дни я проводила дома, от того в голове все перемешалось из-за отсутствия личных событий, способных разделить время на отдельные промежутки. Тогда, в Нельсоне, пострадали два мальчика в колледже, где обрушилась башня. Об этом передавали очень много и в деталях, и все думалось: это где-то там, в Нельсоне, далеко, и теперь уже все закончилось. Но буквально на следующее утро по тому же радио объявили, что только сейчас все поняли, кто стал главной жертвой — городок Мерчинсон, где из-за землетрясения реки смыли несколько домов, была полностью разрушена школа, и где погибло наибольшее количество людей. Это был хаос. Даже по радио ощущались паника и отчаяние. Жителям всего города пришлось в бегстве спасаться и пешком пройти почти сорок миль к спасительному месту, откуда их, как сообщили по радио, забрали не то автобусы, не то поезда — не поверите — в Нельсон. Да, Нельсон, где сначала считалось, трагедия явила себя в своем апогее. После того случая я с настороженностью отношусь ко всем новостям, и после любой плохой вести мне почему-то представляется, что где-то рядом, наверняка, происходит что-то по-настоящему страшное, только про это еще никто не знает, потому что там нет связи с внешним миром. Теперь, когда я слышу, что финансовый кризис — это только там, за океаном, я невольно хмурюсь в своем пессимизме и торопливо оглядываюсь по сторонам: не явил ли он себя уже здесь, под самым нашим носом.

Этот день — не самое подходящее время для таких негативных размышлений. Сегодня мы, Паркеры, должны, подобно Ричарду Гредбергу, играть на жизненной сцене и нести образ беспечной состоятельной семьи, которую никакие кризисы касаться не могут. Те, кто по неопытности начинал вскользь жаловаться на возникающие трудности, моментально сбрасывался со счетов и переходил в ранг тех, чье мнение уже не являлось авторитетным. Они, грубо говоря, уходили на пенсию, точнее, их сопровождали и подталкивали туда, хотя они в реальности могли бы еще играть и играть. Но выживает сильнейший. Интересно, потому ли Гредберг уходит со сцены, что дает о себе знать возраст, или потому, что предчувствует несчастливый конец трагедии, когда общество само подталкивает его уходить в отставку тем, что просто перестает ходить в театр? И как рассматривать наш сегодняшний театральный выход в свет: как дань уважения великому актеру в отставке или ненавязчивое напоминание ему о его месте, что, мол, мы-то все еще здесь, а ты уже где-то там?

Как я уже сказала, выходить в свет при таком повстанческом настрое — это все равно что играть Гамлета в одеянии Офелии: либо трагедия превратится в комедию, либо представление будет просто провалом. Но в моем случае одеяние Офелии дает мне защиту от публики, так сказать. По правилам хорошего тона говорить молодым особам в обществе на свободные темы непозволительно. Это означает, что, скорее всего, мне придется лишь молчать, и даже если я буду усердно хмуриться в ответ на все новые и новые повстанческие мысли, до тех пор, пока они находятся лишь внутри моей головы, мой негатив и отсутствие актерского настроения не имеют никакого значения для спектакля в целом. В этом заключается преимущество эпизодических ролей.

Как только в третьем часу дня мы покинули стены нашей обители, я поймала себя на мысли, что не такая уж и плохая идея выйти в свет. Отвлеченность другой обстановкой в некотором роде помогает в лечении дурных настроений. Погода стояла солнечная, и даже небо было спрятано за белыми облаками лишь редкими белыми кляксами. По случаю прогулки Паркеров отец отдал сегодня предпочтение своему Маркетту, какой-то там 30-й модели. Папа очень любил этот автомобиль. Все, что я знаю о нем, это то, что сюда было завезено пока только одиннадцать таких автомобилей, и все — в середине и конце прошлого года. Лично мне даже сама эмблема этой новейшей спортивной модели почему-то напоминала скорее военный орден, если, конечно, убрать длинное «Marquette» по диагонали. Мама не испытывала к этому транспорту ничего, кроме скептицизма. Как истинная англичанка она все еще мечтала о двуколке. Но надо отдать должное этому Маркетту: безвкусный или стильный — он доставил нас в ресторан на Карангахапе гораздо быстрее, чем это бы сделала двуколка или даже любой другой автомобиль. Ресторан находился рядом со зданием Верона в его викторианском стиле, который принадлежал миссис Бишоп. Выбор ресторана понятен тому, кто знает семью Паркер или Сильвейтор, вернее, их подсознательное стремление оказываться всегда неподалеку от любого банка — видимо, на всякий случай. Почти напротив Вероны значилась огромная вывеска банковского учреждения. Как по иронии, буквально в нескольких сотнях ярдов дальше по Карангахапе располагалось историческое кладбище Саймонд. Конечно, оно было закрыто еще в пятом году в попытках превратить его в парк, но это ведь не меняет дела — надгробные плиты-то как стояли, так и стоят. Хотя, если смотреть правде в глаза, то мы всегда обедали на улице Карангахапе только потому, что это — главная и самая заполоненная пешеходами и транспортом улица города.

Сильвейторы уже были в ресторане. В плане пунктуальности у родителей всегда возникали разногласия. Мой отец, приверженец порядка и дисциплины, всегда полагал, что точность во всем — залог успеха. Однако мама, следуя правилам светского тона, придерживалась мнения, что чем влиятельнее человек в обществе, тем позже он появляется на мероприятии. Она приводила в пример королеву Мэри, которая на балах всегда входит в зал последней с королем Георгом V, чтобы все были в сборе для торжественного приветствия ее и его величества. Может, такими темпами королева однажды вообще перестанет появляться на балах как доказательство своего непомерного влияния.

— О, дорогие, как мы рады вас видеть! — воскликнула миссис Сильвейтор, подходя к нам на встречу. С последней встречи Двух Семей она изменилась в сторону проамериканского направления, и я даже невольно вернулась на мгновение в памяти к сегодняшнему завтраку, чтобы убедиться, что мама упоминала Европу в качестве их путешествия. Во-первых, эта англо-новозеландская дама сменила прическу на более короткую стрижку и в купе с выщипанными бровями по новомодной голливудской тенденции стала чем-то отдаленно напоминать Марлен Дитрих. Сравнение ужасное, особенно если учитывать возраст миссис Сильвейтор. А во-вторых, общий стиль подкреплялся платьем последней моды, с низкой талией, и я пришла к выводу, что влияние Голливуда распространялось на Европу гораздо быстрее, чем на нас.

— Сколько времени прошло! Кажется, целая вечность пролетела!

— О, Хейлин, дорогая, как ты прекрасно выглядишь!

Пока наши мамы делились объятиями и взаимными комплиментами, я коротко улыбнулась и махнула стоящей чуть вдали Кэтрин, моей ровеснице или, если уж затрагивать все детали, однокласснице. Она решительно подошла ко мне и, копируя обеих мам, поцеловала меня в обе щеки, точнее, куда-то в воздух рядом с моими ушами. Свое словесное удивление я поспешно выразила мимически и просто пару раз моргнула, приподняв брови, и отошла немного в сторону, делая вид, будто пропускаю папу поприветствовать мистера Сильвейтора. Сказать, что мы никогда не были подругами с Кэтрин, немного неправильно. Наши отношения не были прохладными. Они вообще никакими не были. А так как «не были ни холодны, ни горячи, то извергнуть их вон» было вполне ожидаемо. Восторженность нашей встречею спустя всего несколько недель после последней на уроке геометрии могла лишь объясняться переполнявшими ее эмоциями после поездки в Европу. И хотя я понимала ее волнение, но было слегка обидно — при чем тут я-то? Я ведь не виновата в волнительных впечатлениях моей одноклассницы, с которой мы даже не всегда здоровались, однако под шквал этих эмоций попала именно я. Было обидно не от того, что мне приходилось выдерживать этот натиск и пытаться улыбаться в ответ так же широко, чтобы соответствовать общей радости и не испортить картину в целом, а от того, что я прекрасно понимала — эта радость действительно не имеет ничего общего со мной. Я действительно тут ни при чем. И мое платье Офелии мне не слишком помогало, как я на то рассчитывала — играть роль милой и застенчивой юной леди, чтобы скрыть угрюмого принца Гамлета, съедаемого размышлениями и сомнениями. Я надеялась, что мое хмурое настроение останется незамеченным — главное рта не раскрывать — однако на фоне общего счастья это выражение сразу бы выдало во мне Гамлета, а не Офелию, которую я пыталась разыгрывать.

Кэтрин крепко схватила меня за руку и подвела к нашему столику, где — я слишком поздно поняла — мне предстояло провести ближайший час с лишним, «вдалеке от взрослых», чтобы вдоволь наговориться на девичьи темы. Я незаметно втянула воздух, как делают пловцы перед погружением в воду или оперные певцы перед исполнением первой части арии.

Я не знала, с какого ракурса рассматривать мою собеседницу. Не имела понятия, о чем с ней начинать говорить. Обычно в колледже она не слишком говорит с одноклассницами, помимо ее лучших подруг. Создав себе ореол особого статуса и в окружении двух подруг, семьи которых так же являлись представителями знатного круга, она не слишком обращала внимание на других сокурсниц. Я вдруг поймала себя на мысли, что даже ее голос мне практически незнаком. А не знаешь голоса человека — не знаешь его личности.

— О, Лоиз, ты совсем не изменилась! — проговорила она с такой быстротой, что слова слились в одну звонкую мелодию. Я едва успела подумать, что сложно измениться за три с небольшим недели столь разительно, чтобы изменения стали заметны, но не успела издать ни звука в ответ, потому что Кэтрин тут же продолжила:

— Как ты тут поживала в Окленде? Случилось что-нибудь новенького? Наверное, все по-прежнему, да? Наверняка, так же, как и до нашей поездки. Мы путешествовали по Европе, ну ты, конечно, знаешь. Удивительно, как быстро взрослеешь во время таких путешествий. Все это опыт, понимаешь. Новые страны, новые города, люди новые. Мы тут, кроме нашей школы, ничего не видим.

Непринужденность, с которой она говорила действительно походила на манеру уже созревшего человека, только торопливость и полное равнодушие к построению диалога превращали такое поведение в пародию на взрослость.

— Да, наверное, — уклончиво ответила я. — Я уже плохо помню Европу, маленькой совсем была.

— Боже, это было нечто невероятное!

Она снова схватила меня за запястье, будто опасаясь, что я могу сбежать, не дослушав ее рассказа. В ее расширенных карих глазах был яркий блеск, будто она совсем недавно плакала, но восторженное выражение лица говорило о сиянии счастьем. Она придвинулась ко мне ближе и сдвинула столовые приборы в сторону, чтобы положить правую руку на стол. Я уловила аромат духов, которого до этого у нее не помнила, и незаметно окинула ее любопытным взглядом. Ее волосы были уложены с прямым пробором, но будто волнами по бокам, а слева прядь была подобрана металлической заколкой с украшением бабочки розового цвета. Неожиданно Кэтрин переменила выражение на серьезное, чем заставила меня вновь сосредоточиться на ее речи, и заговорила чуточку медленнее, но голоса не приглушив:

— Знаешь, когда не можешь путешествовать физически, это можно делать либо по книгам, ведь чтение — это то же увлекательное путешествие! Либо знакомясь с людьми из других стран, потому что коренной житель страны несет в себе ее культуру. Ну, понимаешь, как представитель своей народности.

Я хмыкнула и кивнула, заинтересованная этой мыслью, и тут же поймала себя на мысли, что в данный момент я как никогда напоминаю своего отца. Вспомнив о нем, я перевела взгляд на наши семьи. Все уже были рассажены за стол, хотя и до сих пор не умолкали, разделившись на мужские и женские пары собеседников, и официант положил рядом с каждым из нас меню. Я решила вести себя подобающе светской леди и заставить себя поддержать тему.

— Интересно, как сама Европа путешествовала благодаря тебе?

— Что? — непонимающе переспросила она и в замешательстве замолчала, потеряв нить своей мысли. Я так же непринужденно пожала плечами и пояснила:

— Ну, если по человеку можно узнать страну, то как жители Европы поняли Новую Зеландию? — сейчас лицо Кэтрин выражало уже сконфуженность и непонимание. — Я хочу сказать, ты ведь вообще-то хоуми, хоть и представитель Новой Зеландии, разве нет? Англичанка.

Мне вдруг представилось, как утонченная Кэтрин исполняет хаку, воинственный танец маори, и я непроизвольно усмехнулась. Чтобы сменить неловко начатую мной тему, мы принялись изучать меню. Я про себя думала, что вообще-то Кэтрин мне нравится. Возможно, я неправильно истолковывала ее молчание в стенах школы. Здесь она казалась мне не такой уж и отстраненной, а мысль о путешествиях вне физических форм показалась мне занимательной, хотя и не полностью применимой в реальности.

Когда мы расправились с меню и сделали заказ, я снова вернулась к разговору о путешествиях и поинтересовалась, как все-таки прошло их путешествие. Кэтрин уже оправилась от моего сарказма и обрадовалась любимой теме, которая, по-видимому, останется в списке любимых до самых занятий в новом учебном году, чтобы все еще было чем поделиться с одноклассницами.

— О, где мы только не побывали! Мы путешествовали по Италии и Франции! Незабываемо!

— М-м.

— Мы были в Неаполе — но его я почти не помню: приходила в себя после теплохода. Мне было крайне дурно. Были в Риме и Флоренции. И в Сиене. А потом в Марселе и Париже…

— И как? — прервала я ее перечисления.

— Что как?

— Ну как тебе города? Поездка как запомнилась?

— Я же говорю незабываемо! Чудесно! Италия — она просто великолепна! Столько всяких достопримечательностей! И во Франции, конечно, тоже.

На меня снова накатило мое предательское настроение. Я все еще пыталась изо всех сил держать губы растянутыми в улыбке, но было нечто… хм… неверное в том, что и как говорила Кэтрин. Буквально несколько минут назад она впечатлила меня своим абстрактным высказыванием, а теперь описание реальных видений сводилось к примитивному перечислению имен, как по списку. Невозможно получить больше идей от воображаемых путешествий, нежели от реальных — мы иногда даже и не подозреваем о существовании в нас некоторых эмоций, которые так неожиданно появляются в непредсказуемых ситуациях. Но, может, Кэтрин — одна из тех людей, у которых воображение по своей силе превосходит реальные источники? Во время появившегося пробела в нашем разговоре я намеками воззвала к этой скрытой стороне ее личности, где воображение проявляется в полную силу:

— А кроме Европы куда-нибудь еще хочешь съездить?

— Ну мы кроме Великобритании — пока только в Италии и Франции были. Но мы решили на каждые каникулы…

— Ну это я просто так выразилась, я про то, что, как ты там сказала, можно путешествовать по книгам. Читала про какие-нибудь страны, где хотела бы оказаться?

Свою мысль о путешествиях по книгам она выразила как человек, знающий, о чем говорит: с полной уверенностью и опытностью, будто на себе испытала не раз силу воображения через чтение. Я решила, что неважно, если Кэтрин не может подобрать слов для описания путешествий реальных, потому что если она понимает книги как источник знаний, то голова ее должна быть преисполнена интересными идеями и мыслями. Но она даже не усмехнулась, а как-то оскорбилась:

— Зачем мне читать, я ведь могу путешествовать!

— А. Хм, ну да. Верно.

Неверно. Весь этот разговор неверный. Этот стол в этом ресторане на всей планете — самый неверный. Полное несоответствие всего на свете. Красивая фраза не соответствует мышлению. Ресторан напротив банка не соответствует близости с кладбищем и всей ситуации с финансовым кризисом во всем мире. Мое угрюмое выражение лица не соответствует правилам хорошего тона. Либо, гармония — это лишь выдуманное философами слово как объект вечного стремления и невозможного достижения, потому что в реальности гармонии не существует, либо мое восприятие кидается от черного к белому, и я никак не могу прийти к согласию серого: где эта золотая середина? Где пересечение белого и черного у Кэтрин, чтобы в моей голове наконец обрисовалась ее настоящая личность? Где это пересечение, чтобы оправдать нашу вылазку в театр для проводов актера «в самом расцвете творческих сил»? Или чтобы определить ту самую новость, которая принимает ярлык Трагедия по праву, а не потому, что ее хотят подороже продать в каком-нибудь журнале? И почему так неверно сказать о купленной книге, что она библиотечная?

У меня создалось впечатление, будто я начинала злиться. Но самым ужасным казалось то, что я до сих пор не знаю конкретного объекта моего раздражения. Не может быть, чтобы такой шквал негатива, как снежный ком, разросся из единственной мысли этим утром, что январь не должен быть жарким летом, и солнце как-то неестественно сдвигается в левую сторону. Я уже не слушала Кэтрин. Я вообще ничего не слышала, даже собственных мыслей. Было самым правильным сейчас отключить собственное сознание, чтобы хотя бы на время прекратить доступ к апатичным настроениям. Но тут до меня долетел звук собственного имени.

— Лоооиз!

Судя по странному выражению удивления на лице моей мамы и по растянутому «о» в моем имени, я поняла, что она обращалась ко мне несколько раз, но я ушла в собственные мысли слишком глубоко, чтобы ее услышать.

— Что? Прости, что?

Я распрямила спину на случай, если причиной маминого обращения оказалась моя неправильная осанка, и тут же откашлялась, придав своему лицу выражение полного внимания и готовности ответить на любой вопрос. Она издала фальшивый хохот и пошутила на счет моей рассеянности.

— Ты сегодня весь день подозрительно мечтательная. Миссис Сильвейтор задала тебе вопрос, дорогая.

Я еще некоторое время продолжала внимательно смотреть на маму во все глаза, но продолжения не последовало, и я перевела вежливый взгляд на миссис Сильвейтор. Странно, ведь если я с первого раза не услышала собственного имени, не значит ли это, что я не слышала и предшествующего вопроса? Своей улыбкой я спросила свою новую собеседницу, на что мне нужно отвечать.

— Лоиз, милая, я просто поинтересовалась, как ты проводишь каникулы?

— О, чудееесно!

Как-то странно я ответила.

— Путешествую по книгам!

Боже, что-то со мной не так.

— То есть, читаю я сейчас… книги…

Мне вспомнилось, что на моем столе в комнате лежит «По ту сторону рая», и стало и смешно и жутко представить, куда именно я путешествую. Миссис Сильвейтор одобрительно улыбнулась и многозначительно кивнула несколько раз.

— А как тебе колледж, милая?

Я немного растерялась и решила уточнить:

— Э-э, ну сейчас же никто не учится…

— О, это да, безусловно! Но как ты находишь новозеландское образование в целом? Как тебе в вашей школе? Нравится?

— Мне несколько трудно судить, миссис Сильвейтор, — неуверенно ответила я. — Я ведь не могу сравнить школы в Новой Зеландии с чем-то еще. Я ж только здесь училась. Просто не совсем знаю, как должно быть правильно или неправильно.

— И то верно, — ответила она со снисходительной улыбкой. На мое счастье стали разливать напитки, и уже вот-вот должен был подойти заказ на еду. Это немного всех отвлекло и ободрило, а мне дало возможность отстраниться от всех разговоров и избежать расспросов.

Иногда я рассматривала посетителей ресторана — в целом людей, похожих на нас: хоуми, как и мы, они почти все сидели семьями и так же вежливо вели беседы, возможно даже, что на те же темы. А иногда я прислушивалась к разговорам за нашим столиком. Кэтрин, судя по всему, посчитала меня грубой и неинтересной и, подперев подбородок рукой, игриво посматривала на стол в середине зала, за которым сидела компания из пяти человек: три девушки и два парня. Троих из них я знала. Две девушки в прошлом году были в выпускных классах в нашей школе, обе из состоятельных семей. Одну звали Николь, а имя второй я никогда не знала. А парня видела как-то на общей городской олимпиаде по английской литературе, в которой принимали участие и мальчики, и девочки. Не помню, упоминала я или нет, но учусь я в Оклендском колледже для девочек в Ремуере, минутах в двадцати езды от нашего дома. Красивое белое здание в виде замка с башнями, утопающее в зелени, всем своим видом говорящем о нашем светском английском происхождении. Как тут можно сказать, как я отношусь к новозеландскому образованию? Каждый раз, когда я оказывалась внутри этого замка с его викторианским интерьером, я в смешанных чувствах смотрела на открывающийся пейзаж за окном: поля, огороженные забором из горизонтально сколоченных досок в стиле кантри, холмы с густыми кустарниками и невысокими кипарисами и тихая жизнь маленькой Новой Зеландии, которой эти замки нужны, как ледокол в пустыне.

Я снова мельком взглянула на Кэтрин и провела невидимую линию в направлении ее взгляда. Он упирался в темноволосого молодого человека, одного из той пятерки. Трудно было сказать, сколько ему лет, я бы дала двадцать, но знаю, что Николь в основном имеет в своем кругу знакомых сверстников, пусть он и выглядит старше восемнадцати. Парень как раз рассказывал своим приятелям должно быть очень увлекательную историю, потому что все они дружно смеялись, не подозревая, что за ними наблюдают. Я облегченно вздохнула, что теперь все заняты своим делом, и моя персона на какое-то время оказалась в безопасности. Наши родители оживленно обсуждали важность светских мероприятий и сетовали, что устраиваются они не так часто, как того бы хотелось. Миссис Сильвейтор выражала свое почтение символичности театров, чаепития и загородных клубов крикета как олицетворению силы всей нации. Ее муж поддерживал это замечание более открытым текстом, что, мол, такие выходы в свет необходимы, чтобы поддерживать статус элиты общества. Перестанем посещать подобные мероприятия — и тут же потеряем вес в обществе. И в пример он привел ресторан, где мы раньше обедали семьями до того, как сменили его на Карангахапе. Тот ресторан находился на улице Доминион, еще совсем недавно очень оживленную, когда в 22-27-х годах здания стали расти как грибы английской осенью. И ресторан находился в здании Кейт, типичной архитектуры середины двадцатых — без излишеств на фасаде, но с обязательным козырьком или башенной надстройкой к фасаду крыши. Рядом с этим зданием располагался Банк Новой Зеландии, (который, по-моему, стоит там до сих пор), что, вероятно, и привело нас в тот ресторан. Но улица Доминион не смогла завоевать звания главной улицы Окленда, хотя и магазинов, салонов и кафе там было хоть отбавляй, и, следуя распорядкам классовых предпочтений, мы повернули свои головы к Карангахапе. Ну и что, что там кладбище, зато здание банка побольше. Деньги ведь, как утверждают, не пахнут.

Пока я хмуро рассуждала, я неожиданно почувствовала на себе чей-то взгляд. Невольно взглянув на шумную пятерку, я встретилась взглядами с Николь. Наши лица сперва не выражали никаких признаков, что мы знакомы, но так получилось просто по рассеянности — я все еще была поглощена размышлениями мистера Сильвейтора, а Николь вообще-то слушала своего собеседника, неосознанно посмотрев на меня. Когда мгновение спустя мы обе вернулись к окружающей реальности, я почувствовала, что теперь ее взгляд сфокусировался, и глаза выдали осознание моей личности. Ее губы едва дрогнули в улыбке, но тут ее собеседник хлопнул ладонью по столу в порыве хохота, и Николь невольно посмотрела на него.

Наши планы посещения театра ограничивались той же самой улицей, потому как представление было в Театре Меркурия, что находился буквально в нескольких кварталах от ресторана дальше по улице. Мы часто ходили туда с одноклассницами после занятий, правда не в театр, а в кино, которое стало показываться почти каждые будни. Помню, как в прошлом году осенью мы впервые увидели там говорящее кино, фильм «Уличный Ангел». Это было такое знаменательное событие, что описать трудно. Когда в марте я услышала по радио про этот фильм «с реальным голосом», который произвел настоящий фурор в столице, в Веллингтоне, я не поверила, что это правда. Я была уверена, что на самом деле озвучивание ролей проходит за кулисами или за экраном живыми людьми. Они, наверняка, прятались за ширмой, как я полагала, и, подсматривая за ходом фильма, проговаривали свои реплики в микрофон, чтобы было слышно всему залу. Мы все ждали, когда этот фильм придет к нам в Окленд. Буквально в первую неделю мы с моей лучшей подругой Сесиль отправились проверять достоверность новости и не остались разочарованными. Но когда дело касалось семейных посещений театра, то речь шла о нем и только о нем. Никакого кино. А может Ричард Гредберг уходит из театра, чтобы стать актером кино?

Я вновь почувствовала внимание к нашему столику, исходящему от группы молодых людей в центре ресторана. Бросив мимолетный взгляд в их сторону, я отметила, что вторая девушка, имени которой я не знала, но которую видела в школе каждый день, разговаривает о чем-то с официантом и открыто показывает глазами в нашу сторону. Я не знала, как истолковать это безличное обращение к нам, и предпочла продолжить доедать свой салат, делая вид, что ничего не замечаю. Иногда очень сложно во всём следовать правилам светского поведения. И то, что считается нормой в высшем свете, в среднеклассовом обществе принимается за оскорбление. Как в случае появления на мероприятиях, где по правилам человек не может начать беседу, пока его официально не представит кто-то третий. Но потенциальный собеседник может посчитать такого человека за выскочку, нарочно игнорирующего всех вокруг, хотя он просто ждет, когда начать беседу «согласно правилам». В школе любой на моем месте почувствовал бы себя задетым, если кто-то из группы ребят просто кивал бы в твою сторону и продолжал беседовать между собой, явно выставляя твою личность как предмет разговора. Но здесь — не школа, а реальная жизнь, а в ней у некоторых хоуми до сих пор были свои правила, к которым нельзя относиться однозначно.

Спустя буквально две минуты этот официант подошел к нашему столу и, коротко извинившись за прерванную беседу, известил, что школьные друзья приглашают нас с Кэтрин присоединиться к ним на десерты, пока родители заняты своими разговорами. Я не была уверена, так ли уж сильно мне хотелось снова оказываться замеченной кем-то, когда я так уютно отстранилась от окружающего мира, но отказаться было бы крайней невежливостью, и я, обменявшись взглядом согласия с Кэтрин, спросила весь столик родительского позволения и попросила официанта передать нашу готовность сменить точку восседания. Кэтрин, в отличие от меня, изъявила большую готовность присоединиться к схожей возрастной группе, и я подозревала, что виной является моя ужасная компания. Мы закончили свои главные блюда и вдвоем поднялись со столика. Группа людей, похоже, забыла о приглашении, потому что как ни в чем не бывало продолжала свои веселые беседы, и только когда мы подошли к ним, на нас обратили взор. Двое молодых людей учтиво поднялись и предложили стулья.

— Мы ведь были вместе в колледже, верно? — с любопытством спросила девушка, разговаривавшая с официантом. — Я Холли, помните? Выпускалась в прошлом году.

Мы ответили, пожалуй, чересчур энергичным кивком, полным радостного энтузиазма. Кэтрин взяла инициативу и представила нас обеих. А Холли в свою очередь познакомила нас с Николь, Рейчел, Джеймсом и Рональдом, который как раз участвовал в Олимпиаде по литературе. Как я поняла из разговора, все, кроме Джеймса, были выходцами из Британии. Последний один был ирландцем.

То, как они разговаривали между собой, с такой непринужденностью, при которой обидные замечания легко обращаются в шутку, подсказало мне, что они дружат все вместе уже очень давно и знают характеры друг друга довольно хорошо. А уж это — знать характеры друзей — было дело непростое, потому что все пятеро были похожи друг на друга, как полевая ромашка схожа с тюльпаном. Что-то подсказывало мне, что центром компании была Николь. Было ли причиной то, что она была из очень состоятельной семьи (ее дядя был основателем одной из банковских сетей, а отец что-то вроде партнера), или просто невидимый внутренний стержень, проявлявшийся в твердости характера, или я даже не знаю что — в любом случае, она почти все время молчала, но ее молчание очень отличалось от молчания третьей девушки, Рейчел, которая просто улыбалась, независимо от того, что именно говорилось. Мне показалось, что, если бы мы заговорили о жертвах войны, лицо Рейчел бы сохранила свою улыбку. Молчание Николь расценивалось как искренняя заинтересованность в разговоре — она была вовлечена в него, хотя непосредственно и не участвовала. За ней было интересно наблюдать. Однако еще больший интерес во мне вызывала беседа молодых людей под конец нашей общей встречи. Когда Кэтрин известила всех о своей «великолепной» поездке в Европу, из которой я не узнала ничего нового, разве что в список названий добавился еще и город Пиза, разговор перешел к театру, который мы собирались посетить нашими двумя семействами.

— Это просто замечательно! — воскликнула Кэтрин с детским предвкушением яркого спектакля. — Я так люблю театр! А вы? Это просто потрясающе! Мы ходим туда почти каждое воскресенье. Ну, если, конечно, не уезжаем в Европу. Но в Европе мы тоже ходили в театр. В Милане.

— Театр, театр…, — проговорил Рональд. — Будущее все равно за кино.

Джеймс подхватил идею со схожей с Кэтрин восторженностью:

— Это точно! Говорящее кино — настоящая сенсация! Говорят, теперь Бродвейские мюзиклы будут просто показывать в кинотеатрах. А возможно, что люди вообще перестанут ходить в театр, и все театры переделают в кинотеатры!

— Нет, невозможно, — возразила Кэтрин, — театры очень важны как символичность нашего британского общества. Если мы перестанем ходить в кино, нас сбросят со счетов.

И тут я вспомнила, где я слышала эту фразу несколько минут назад. И я знала, что меня насторожило. Я просто сидела и слушала миссис Сильвейтор в ее мини копии. Кэтрин никакая не противоречивая личность, которую мне не удается разгадать, а просто дочь, которая позаимствовала у своей матери светские фразы и манеры, чем сбивала с толку собеседников, представляя себя повзрослевшим подростком с независимым мнением и незаурядным интеллектом. Вся эта пародия на взрослую жизнь, на свою мать, на светское общество почти разозлили меня!

— Со счетов сбросят? — переспросил Джеймс. — Как же общество кого-то сбросит со счетов, если ходить будет некуда? Театр умрет, а кино его заменит, вот и все. А, Рональд, ведь верно? Будущее за кино.

— Я знаю, что театр будет всегда, — невозмутимо сказала Кэтрин. — Я уверена, сегодня будет просто замечательное представление!

Я высказала свое мнение как-то невпопад, перебив обоих — и Кэтрин, и Джеймса, подхватившего идею Рональда:

— Что в этом замечательного?

И спросила я не кого-то определенного, а скорее просто проговорила про себя, только вслух, если так вообще бывает. Все взгляды устремились на меня. Кэтрин уже не скрывала своей открытой раздражительности по отношению ко мне. Она покачала головой, цыкнув в негодовании:

— А что в этом не замечательного?

— Мы сегодня похороны отмечаем и наряжаемся по этому поводу!

— Какие похороны, Лоиз! С тобой сегодня что не так?

Я как можно незаметнее и как можно быстрее переборола внутренние сомнения, объяснять ли свою мысль, или бросить этот разговор, пока я совсем все не разрушила, но мне показалось, что промолчи я сейчас, стало бы на самом деле хуже. К тому же поздно было пытаться прятаться за своим молчанием — все внимание было приковано ко мне.

— Да просто все сегодня предсказывают скорую кончину театра: и Новозеландский Вестник, и Рональд, и Джеймс; а мы с тобой сегодня идем отмечать кончину карьеры, говорят, великого актера! Вот что со мной сегодня не так!

Все продолжали смотреть на меня, ожидая продолжения, и только Рональд задумчиво почесал подбородок, а Николь как-то хмыкнула с серьезным выражением лица.

— Никакую не кончину, во-первых, — сказала Кэтрин. Она задохнулась в своем возмущении и больше не нашла слов. Или мыслей. Никаких «во-вторых» не последовало, и я добавила, но уже более спокойным тоном:

— Еще какую кончину. При том скоропостижную. Ты думаешь, что человек просто так, по своей воле решил взять и бросить свой театр? Наверное, многие театры и правда, закроют, кто знает. И этот человек сейчас пытается сохранить то, что у него еще осталось — свое лицо, и уйти со сцены сам, а не вынужденно, потому что дело его жизни вдруг станет больше никому не нужным. А мы тут сидим и рассуждаем об этом за восхитительными десертами от лучшего шефа Окленда. Лично мне вот прямо сейчас стало совестно идти и становится зрителем его унижения.

— Не стоит думать об этом, — сказал Рональд. Он рывком головы отбросил густые светлые волосы со лба, — совесть нас делает эгоистами.

Почему-то эта мысль мне показалась очень знакомой. Вернее, не мысль, а само выражение. Только я не могла вернуться к нормальному своему состоянию, чтобы вспомнить, где я могла слышать эти слова.

— О, это правда! — вновь подхватил Джеймс. Он даже выпрямился на стуле и придвинулся к столу. — Особенно когда мы совершаем поступки, чтобы быть хорошими людьми и поступать по совести — это эгоистично в какой-то степени. Вы только задумайтесь: мы хотим быть правильными, и чтобы другие думали о нас правильно, и потому на самом деле думаем только о себе. Поступай по совести, чтобы быть правильным, и будешь эгоистом!

— Чего? — спросила Кэтрин.

Я ответила не ей, а Джеймсу:

— То есть если сейчас моя совесть меня останавливает ответить на это «что за чушь!», то на самом деле это очень эгоистично? А разве не наоборот? Разве я не буду эгоисткой, если как раз выскажу, что мое «я» с этим не согласно?

— Ха! — одобрительно усмехнулся Джеймс и задумался.

Николь тоже усмехнулась и, воспользовавшись минуткой всеобщей задумчивости, вернулась к своему пудингу.

— Не знаю, но я тоже люблю театры, — высказалась Холли, но никто уже ничего не прокомментировал, потому что каким-то образом разговор зашел на тему совести и эгоизма. Рональд снова заговорил о том, что много думал над темой эгоизма, пытался месяцами понять, стоит ли бояться этого чувства или развивать в себе эгоизм ради достижения великих целей. И Джеймс после продолжал говорить о том, как эгоизм и амбиции взращивает великие идеи. Кэтрин и Рейчел пытались удержать позитивный настрой, хотя Рейчел явно чувствовала себя более комфортно, потому что и она являлась членом этого содружества довольно долго и, должно быть, уже привыкла к беседам друзей на скучные для нее темы. Кэтрин даже расхотела заказывать десерт и просто сидела и ждала, когда это мучение прекратится. А я размышляла над дуэтом Рональд-Джеймс. Рональд мне показался очень умным и разборчивым в идеях. Он не особо разбрасывался мыслями, а лишь подбрасывал их для того, чтобы указать Джеймсу верное направление беседы. Получалась очень интересная ситуация. Джеймс играл роль автомобиля, везущего идею, а Рональд был рулем, задавая направление этому автомобилю. Потому я скоро поняла, что нужно отвечать на мысли не Джеймса, а Рональда. Беседа и правда была интересной, пока Рональд не высказал идею, что бескорыстная помощь человека — это еще не признак добродетели, а, возможно, просто способ самовыражения. Он сказал, что человеку, может, просто требуется помогать окружающим его людям, чтобы почувствовать реализовавшим себя. И тут я поняла, что слышу мысли Фитцджеральда, Томаса Гарди и, возможно, Диккенса. Все те размышления писателей, которые задевали струнки и моей души, похоже, оказали влияние и на молодого человека. Думал ли так Рональд на самом деле, верил ли он в эти мысли, сейчас уже не разгадаешь, но это неважно. Ему в голове отпечатались те же рассуждения, что и мне. Я просто улыбнулась и после высказывания Рональда вздохнула и обратилась к Джеймсу:

— Так приятно познакомится с тобой, Рональд. И откуда ты только берешь все эти идеи!

— Э-э, — с неуверенностью потянул Джеймс, — мне тоже приятно. Только я Джеймс.

— Ты что! — Кэтрин толкнула меня локтем в бок. Похоже, живость и интерес к происходящему вновь к ней вернулись. Вряд ли кто понял, что я пыталась сказать, что Джеймс играет роль Рональда, пользуясь его идеями.

Я махнула рукой:

— О, верно, конечно. Джеймс. — Я пожала плечами, будто ничего значительного нет в том, чтобы перепутать нечаянно имена собеседников, и повернулась к Рональду. — С тобой тоже было интересно беседовать, Фрэнсис.

Общее непонимание меня развеселило. И пока все молча и несколько испуганно смотрели на меня, я наигранно вскинула брови:

— Что? Я разве не с самим Фрэнсис Скотом Фитцджеральдом сейчас беседую?

Николь первая разразилась громким смехом. С других столиков обернулось несколько посетителей, но никто не возмутился. Рональд с улыбкой закрыл глаза, признавая мою правоту.

— Да что такое-то? — не выдержала раздраженная Кэтрин.

— Ничего, не переживай, — ответила я и обратилась к нашей компании. — Кэтрин не нужно читать — она путешествует.

Нам было пора возвращаться к родителям, и я еще раз всех поблагодарила за беседу и знакомство и уже поднялась со стула, как кое о чем вспомнила. Молодые люди тоже привстали и застыли на полусогнутых ногах, когда я, уже уходя, снова повернулась:

— Ой, я вот, что еще хотела спросить. Никак не могу успокоиться. «Совесть нас делает эгоистами» — это кто?

— «Дориан Грэй»! — весело выкрикнула Николь.

Я с улыбкой многозначительно кивнула и снова попрощалась.

Кэтрин была на меня зла. Подсознательно она понимала, что весь этот разговор значил гораздо больше, чем просто беседу, и ее злило, что она не могла в полной мере участвовать в разговоре с двойным смыслом. А я думала, какой сейчас спектакль мы все вместе тут разыграли, и ободрительно усмехнулась, посмотрев на Кэтрин:

— Знаешь, а я думаю, ты права. Театр никогда не умрет.

Мне бы хотелось так же убежденно и одобрительно заверить в этом и Ричарда Гредберга, но уже в самом начале постановки Шекспира по тому, насколько сегодня все в театре было особенным, будто прощальным, я поняла, что это неправда. Актеры играли будто впервые или, точнее сказать, будто в последний раз — со всей страстью и полным перевоплощением. Если и была сцена со слезами, то я буквально чувствовала застрявший комок в горле актера, слышала его дрожащий голос сквозь всхлипы и знала — слезы его настоящие. Никто из актеров, постановщиков или зрителей не мог сказать, будет ли трагедия иметь счастливый конец. Мы всем обществом застыли в ожидании чего-то страшного и неопределенного.

Я размышляла над всем этим несколько дней. Усиленно пытаясь докопаться до истинной причины моего рассеянного и неудовлетворенного бесконечными вопросами состояния, я бесцельно наблюдала за жизнью в Окленде. Здесь все так отличается от жизни в Англии. Я не имею понятия, зачем мы сюда приехали. Нам здесь не место. Вернее, таким, как нам, не место. Я не могу заговорить с молодыми людьми с нашей улицы, потому что этому противоречит воспитание английской леди. Я не могу ездить на велосипеде на залив Святой Мэри, как все подростки, чтобы весь день купаться и есть измятые сэндвичи или играть в мяч или бадминтон без присмотра взрослых. Я не могу одеваться, как многие новозеландцы — либо босые, либо в простых футболках они смотрятся такими живыми и естественными на фоне заливов, пляжей, парков. А мы, истинные британцы, все еще упорно следуем правилам, которые здесь больше не годятся!

У нашего дома остановился велосипед почтальона. Я сидела на крыльце, вернее, на ступеньках нашего дома и безразлично наблюдала за тем, как он методично перебирает стопку конвертов в руках. Про себя я отметила еще одно отличие киви от европейцев — их манеру все делать с зачастую раздражающей неторопливостью. Будучи ребенком, наблюдая за своими родителями, или их коллегами, или просто незнакомыми людьми, у меня складывалось впечатление, будто фраза «время — деньги» — это не просто метафорическое выражение, а реальная угроза потери денежных средств, потому что все взрослые вечно куда-то спешили. А из-за них порой спешили и сами дети, особенно если ребенка доставлял в школу не школьный автобус, а один из опаздывающих на работу родителей. И, высаживая его на пороге учебного заведения, автомобиль бешено уносился прочь, а ребенку второпях приходилось волоком тащить тяжелую сумку с учебниками по слишком широким для него ступеням школы, чтобы не опоздать к первому звонку. Здесь же, в стране длинных белых облаков, понятия время будто вообще не существовало. И использовалось оно исключительно для определения сезона, времени года или определения своего исторического места в эпохе. И это не было связано с ленью или нежеланием делать что-то прямо сейчас, не откладывая на потом, подобно тому, как обычно люди находят оправдания в особенно солнечный и теплый день: такая чудесная погода, давайте лучше решим это вопрос завтра! Нет, это просто целая культура, часть философии, должно быть, всех жителей Пасифики. А я этого не понимаю. Хотя я и не слишком пытаюсь понять, но так только потому, что я и не стремлюсь однажды приобрести в качестве какого-то благостного откровения эту философию медлительного существования, какая бы мудрость за ней ни стояла, потому что я хочу успеть сделать так много: узнать как можно больше, попробовать кухню Азии, посетить все страны Южной Америки, посмотреть все постановки театра, пока они еще вообще есть; и мне вся эта медлительность — как препятствие для моих познаний.

Почтальон слез с велосипеда и неторопливо подошел к нашему дому.

— Доброе утро, мисс. Паркер?

— Доброе. Паркер. Что-то есть?

— Три письма. Прошу.

— Спасибо.

Я поднялась со ступеней и протянула руку за корреспонденцией. Один конверт был, наверняка, счетом за электричество — название энергетической компании шрифтом немецкой печатной машинки (это можно было распознать по заглавным А и О, они отличались от американских или английских машинок) выцветшими чернилами значился в углу конверта. Электричество в нашем доме — это теперь само собой разумеющееся явление, и сейчас уже как-то не всерьез вспоминать, что благодаря нашей состоятельности, пришло оно к нам к одним из первых, когда во многих домах Окленда, да и даже по соседству до сих пор еще нет электричества. Второй конверт был для отца. Ему чаще всех из нас приходили письма. Я уже хотела причислить к отцовской корреспонденции и третье письмо, как прочла на нем «Лоиз Паркер». Мне даже пришлось мысленно подтвердить свое собственное имя. Летом, в каникулы и получить официальное письмо — это происходит нечасто. Боже, что я говорю — это произошло впервые.

По пути в дом я не выдержала и стала вскрывать конверт. Закрыв за собой парадную дверь, я, не глядя, бросила письма родителей на стол в гостиной, и прошла со своим письмом на кухню. Оно было напечатано на дорогой светло-бежевой бумаге и датировано двухдневным сроком.

Дорогая Лоиз,

Было здорово встретиться в эту пятницу за десертами. У нас как-то не выдавалось возможности нормально пообщаться. Я хочу пригласить тебя на послеобеденный чай, в среду в 2 пополудни. Хочется поболтать с тобой побольше. Буду ждать в кафе кинотеатра Капитол. Тот, что на Доминионе.

До встречи.

Николь

Я не могу сейчас точно вспомнить, что я подумала о письме. Кажется, я просто не поверила, что это та самая Николь, которая была настолько далекой для общения, когда мы учились вместе. Не в том дело, что она была снобом или четко определяла классы общества. Она всегда уважительно относилась ко всем людям: к сверстникам, к преподавателям, к клеркам. Ты знал, что если с ней поздороваешься, то всегда услышишь в ответ ее вежливое приветствие. Но стать ее другом доступно было далеко не каждому. Ее постоянно окружали люди, и это была одна из причин, почему подойти к ней было непросто. Она мне всегда нравилась, и за ее манеры я ее всегда уважала. У нее получалось находить ту золотую середину в общении, при которой ты отстраняешься от некоторых людей, никого при этом не обижая. Ту середину, которую я никак не могу обозначить для себя.

Я не могла дождаться среды. Это помогло мне немного отвлечься от моих бесконечных мыслей и немного утихомирить свое взбунтовавшееся настроение. Мне хотелось рассказать о предстоящей встрече своей лучшей подруге, Сесиль, но она была на каникулах в Квинстауне, а писать в письме я не хотела. К тому же я не имела понятия, о чем бы Николь хотела со мной поговорить. Рассудив, я решила вообще никому пока не говорить о предстоящем чаепитии с наследницей одной из самых состоятельных семей всей Аотеароа. И до сих пор благодарно поражаюсь тому, как мне удалось усмирить свое подростковое хвастовство и удержать язык за зубами, потому что встреча оказалась крайне необычной.

Я пришла чуть раньше — боялась опоздать, потому добираться пришлось на такси. Было очень жарко, и я мысленно представляла себе прохладный залив с песчаным берегом с пальмами, отбрасывающими широкую тень, чтобы спрятаться от яркого солнца. Сейчас еще только середина января, но такая жаркая погода простоит до самого марта. На мое счастье фойе кинотеатра Капитол было темным закрытым помещением с вентиляторами, чтобы обеспечить движение воздуха. Кафетерий располагался на первом этаже, напротив билетной кассы и рекламных плакатов фильмов с расписанием сеансов. Я заняла столик в углу, чтобы не оборачиваться на всех входящих посетителей, иначе моя голова не перестала бы вертеться до самого прихода Николь. Вместо разглядывания посетителей я стала рассматривать афиши. Практически все кинофильмы были из Голливуда, и мне нравились рисованные портреты актеров или пейзажи. Тот, кто создает эти вывески, всегда очень хороший художник, но только имя его либо вообще отсутствует, либо значится где-нибудь в самом низу, самым мелким шрифтом. И мне всегда хотелось видеть настоящие работы этого художника, а не эти киновывески, которые после проката фильма, наверняка, выкидывают или убирают в какой-нибудь пыльный архив.

— Боже, я так задержалась, прости! Привет! — Николь буквально впорхнула в кафетерий в своем голубом платье и с сияющей улыбкой. Я не заметила, как она вошла, и мне показалось, что она просто материализовалась в воздухе из ниоткуда. Я улыбнулась в ответ:

— Да я сама только пришла.

— Это хорошо. Чай со льдом?

— Мне с бергамотом.

Николь грациозно повернулась к бару и легко махнула рукой. Молодой человек в белой рубашке и черных брюках появился у нашего столика так же неожиданно, как и Николь. Я про себя усмехнулась недавнему сравнению, что все киви очень неторопливы.

— Два чая со льдом, пожалуйста. Один с бергамотом и один «английский завтрак», — бегло проговорила Николь, смахивая прядь волос с шеи. Ее осанка была безупречна, а приподнятый подбородок и длинная тонкая шея придавали фигуре еще большую стройность. Вот то, что мама ставит мне в пример каждый раз, когда смотрит на мою фигуру.

Я не знала, о чем говорить. По правде сказать, я даже не знала, как себя вести. Все светские беседы сводятся к разговорам о моде, развлечениях, времяпрепровождении, но что-то мне подсказывало, что для этого собеседников у нее хватает, в том числе и ее лучших четверых друзей. Мне вдруг просто захотелось узнать, разойдутся наши пути или нет.

— Ты уже решила, что будешь делать дальше? — спросила я, когда в воздухе повисла пауза после того, как Николь перевела дыхание и окончательно адаптировалась к обстановке. — К уда-то будешь поступать?

— О, больной мой вопрос, — наигранно выпучила глаза Николь. Она покачала головой и подперла кулаком подбородок. — Вообще-то, родители расходятся во мнениях. Я бы хотела поступать в университет Виктории. Скорее, просто от желания уехать из Окленда. Веллингтон, хотя и столица, не такой сумасшедший, ха!

Она вздохнула и продолжила:

— Мама за то, чтобы оставить меня здесь. А вот отец решительно настроен отправить меня в Англию. Оксфордское образование. У меня сестра там. И пусть нас с мамой двое, но он отец. И этим, видимо, сказано все. Но если поступать туда, то это будет только в сентябре. В Англии летние каникулы, это не наши зимние. Посмотрим. Я уже заполнила и отправила все вступительные документы и в Викторию, и в университет Отаго. Но последнее слово не за мной. У тебя ведь отец тоже в финансах?

— Ну, он вообще-то больше в фермерстве.

Николь весело усмехнулась, и я поправилась:

— Я хотела сказать, что он владелец компании по оборудованию для ферм. Станки там всякие. Тракторы. Это его бизнес.

Николь понимающе кивнула:

— Все это финансы. Знаешь, как говорит мой папа? «Все, что приносит хорошую прибыль — все финансовая деятельность». Пусть даже ты — писатель. Если твоя литература дает тебе хороший заработок — продолжай этим заниматься. Ты будешь в газете в новом году?

Николь говорила о моем внеучебном занятии. Я писала статьи и обзоры школьной деятельности для нашей местной газеты. Хотя газетой ее с трудом назовешь, скорее просто четыре сдвоенных листа, распечатанных тиражом в одну сотню.

— Я не знаю. Не планировала вообще-то.

— Что? Ты серьезно? Почему это?

Я хотела избежать этой темы, потому что предчувствовала, что начни мы разговор о моих недавних сбоях настроения, то я опять сорвусь и испорчу нашу встречу с Николь. И если ей предстоит уехать в Англию, то загладить вину уже вряд ли удастся.

— Да так. Неудачный опыт написания недавних статей.

Нам принесли чай, но Николь даже не посмотрела на чашки или на официанта. Она механически отодвинула свой чай в сторону, чтобы не мешал положить руки на стол. А я жадно отпила прохладной жидкости, чтобы не только утолить жажду, но и занять свой рот чем-то, только не разговором. Однако Николь не отставала:

— В каком смысле неудачный? Ты о чем? Я их все читала и не знаю, как там остальные, и кто что тебе наговорил, но мне кажется, они потрясающи!

Я подозрительно взглянула на Николь:

— Ты уверена, что читала их все? Или что все мои?

Она просто рассмеялась, решив, что я шучу или просто скромничаю. Я решила ответить серьезно:

— Я на самом деле думаю перестать работать с газетой. Я в последнее время как-то негативно на все реагирую. Все мои статьи все истребляют в пух и прах.

Николь перестала смеяться и посмотрела на меня со странным выражением лица, будто такое ей очень знакомо.

— Я это заметила.

— Особенно про нашу английскую школьную униформу! — перебила я Николь. Я уже чувствовала в себе нарастающий бунт, но сейчас уже не могла остановиться. — И, хотя я до сих пор верю во все, что я там про нее написала, все равно нельзя было так жестко об этом говорить.

— Почему нет?

— Что, прости?

— Почему нельзя? Если не говорить жестко, то ничего никогда не изменишь. А если начать вежливо и намеками, то все пропустят мимо ушей, и все останется прежним.

— Знаешь, когда мне было не помню сколько лет, может, года четыре, нас пригласили на свадьбу моего дяди. Я там шла перед невестой с еще одной девочкой и разбрасывала лепестки роз. После окончания церемонии мы все поехали к ним в загородный дом в Эссексе, и мы со своей ровесницей бегали по кухне, пока в какой-то момент, не помню, как так получилось, мы оказались с ней вдвоем перед огромным трехъярусным тортом с фигурками жениха и невесты на верхушке. Где были все взрослые, повара или обслуживающий персонал — я не помню. И та девочка поспорила, что я ни за что не откушу голову невесты, потому что я трусиха. Господи. Меня это задело, как и задевало раньше любое замечание, будто я чего-то боюсь. Я подставила стул, вытащила фигурку невесты и демонстративно откусила ей голову! — я глубоко вздохнула, вспоминая тот момент. — Первое чувство торжества и победы вмиг сменилось горьким чувством вины. Да… Никогда в жизни, кажется, я не жалела ни о чем больше, как о споре, знаешь. Не конкретно о том споре — у меня их было несколько. Просто после всех этих случаев потенциальное сожаление стало превосходить мой боевой дух. В любом случае, я думаю, что просто вряд ли меня снова допустят к школьной газете, — я заговорила уже примирительным тоном, вновь сделав глубокий вздох. — Читала мою последнюю издевку? Над Ницше.

— Конечно. А может, нам нужна образовательная реформа.

— Я для этого не гожусь.

Здесь мы говорили о моей ответной статье на урок философии, где мы изучали Наполеона и говорили о теории Ницше о сверхчеловеке. Преподаватель, пожилая и очень суровая миссис Рэдфорд, описала теорию на мой взгляд как-то однобоко, сказав, что сперва появляется сверхчеловек, а потом благодаря ему рождается идея. И мне пришлось ее перебить своим любознательным вопросом, почему не может быть наоборот: сверхидея требует своего воплощения и потому выдвигает человека с необходимыми характеристиками. Если назрела ситуация совершить революцию, то именно поэтому и появляется лидер. А нет необходимости, то и сверхчеловек не придет убивать в сражениях тысячи людей просто потому, что стало скучно. Без идеи не обойтись, а без сверхчеловека, может, можно. Это был просто теоретический вопрос. Простое любопытство. Но Миссис Рэдфорд для начала отрезала своим громким возгласом, чтобы я прекратила переиначивать существующие теории, и если я считаю, что все знаю, то тогда нечего вообще появляться в классе. Меня это не задело, не оскорбило, не было ни слез, ни жалоб родителям или учебному комитету. Меня это слегка напугало. Не сама миссис Рэдфорд, хотя и она тоже обладает талантом запугивать школьниц одним взглядом в их сторону. А метод обучения: навязывание принятых теорий без возможности размышления или личного мнения. И буквально на следующий день в газете появилась моя статья, над которой я проработала всю ночь напролет, о нашей системе образования, вернее, системе навязывания знаний, при которой само понятие познание теряет свой первоначальный смысл. Когда познаешь — ты исследуешь, пробуешь, сравниваешь и приходишь к какому-то выводу. А нас просто информируют, а не дают возможность познать. В конце статьи я с издевкой задала вопрос: «Интересно, а вдруг круг на самом деле оказывается квадратом, а мы об этом и не подозреваем. Потому что нам ведь так сказали».

Я заметила, что Николь пытается подобрать какие-то слова. Мне подумалось, что она будет комментировать мой ответ, что я для реформ и революций не гожусь. Я поспешила опередить ее:

— Я знаю, что кишка у меня для этого тонка. Только не нужно меня переубеждать.

— Переубеждать? Боже, я не собиралась тебя ни в чем переубеждать. У меня нет на это ни прав, ни, как ты выразилась, кишки нужной толщины. Нет, я не это хочу тебе сказать. Для убедительных доводов есть люди получше меня.

Она закусила нижнюю губу и слегка нахмурилась. Ее взгляд потерял фокус, и она смотрела сейчас будто в несуществующий объект прямо над столом. Мне не хотелось сбивать ее настроение, но я боялась, что она передумает говорить то, что было у нее в мыслях.

— А что тогда? — ненавязчиво поинтересовалась я. Как можно более ненавязчиво.

— Хм. Ты мыслишь немного не так, как все.

— Немного?

Николь пропустила мой сарказм.

— То, что ты сказала тогда в «Вероне», насчет этого актера и, как ты это сказала? Что-то про то, что не хочешь видеть его унижение и что…

— Что мне совестно быть зрителем его унижения? Ну да. Я с трудом высидела все представление. Это как два часа с коротким перерывом смотреть, как на твоих глазах человек — люди — бьются в последних попытках остаться на плаву, хотя на поверхности только одна макушка. А мы сидим и смотрим, аплодируя тому, как они тонут. Их последнее представление. Сезон закрыт. А вместе с ним и театр.

Я снова сделала глоток чая. Просто чтобы сбить нарастающий темп голоса. Николь ждала, что я скажу что-то еще, и я тихо заговорила:

— Я слышала, «Меркурий» хотят переделать в очередной кинотеатр, а владелец сейчас вовсю рекламирует ресторан в этом здании, и мне кажется, что это все в попытках заработать если не на кино и театре, то хотя бы на еде.

Я пожала плечами по неизвестной причине.

— Не понимаю, почему мне-то должно от этого становиться грустно? Мне-то какое до всего этого дело? Не обращай на меня внимания, пожалуйста. Я сама не знаю, что со мной не так в последнее время.

— Почему ты считаешь, что с тобой что-то не так? — Николь посмотрела на свой чай, но снова отставила его в сторону. — Люди ведь разные. Может хорошо, что ты не старушка Рэдфорд. Или те, кто хлопает, не понимая чему именно.

— Нехорошо это. Во-первых, мое мнение никому не поможет. А вообще, даже сделает кому-то хуже. Моей семье, например. Мои родители сделали все в своей жизни, чтобы заслужить хорошее имя, и что там, репутацию. Чтобы я ни в чем не нуждалась. Прости, что все это говорю. Ты ведь знаешь, что важно для наших родителей.

— Я так-то…

— Только я не понимаю ничего! Смысла не понимаю. Понимаешь, о чем я? Я чувствую себя не в своей тарелке и не понимаю почему!

Николь не пыталась ничего сказать в ответ и просто внимательно и сосредоточенно слушала. И хотя часть моего сознания удивлялась, почему из всех людей, всех моих друзей и знакомых все мои наболевшие мысли выслушивает человек, которого ожидаешь увидеть рядом с собой меньше всего, я не остановилась и продолжила выплескивать на бедную Николь все жалобы.

— Господи, я не знаю, как тебе описать. Я как будто в постоянном дисбалансе! У меня как будто каждую минуту случается мое личное землетрясение, и я все время шатаюсь и никак не могу поймать равновесие! У меня весь мир почему-то с недавних пор — все началось примерно полгода назад — поделился на две противоречивые части, а я нахожусь вообще где-то отдельно. Как бы это по-другому сказать? Ну, это когда все радостно поздравляют человека с его рухнувшей карьерой. Или когда английское общество переезжает в страну с пальмами и пляжами и привозит с собой всю свою чопорную моду — куда тут ходить во всех этих платьях? А я все это вижу, но не знаю, на какую из противоположных сторон встать! Хочу быть по ту сторону рая.

Меня вдруг осенила мысль, не дававшая покоя вот уже почти неделю. Я даже на секунду замолчала, широко открыв рот. Я ничего не видела, но почувствовала, что Николь заметила мое неожиданное прозрение.

— Знаешь, я, кажется, поняла. Здесь кто-то солгал.

— Солгал?

— Например, ты покупаешь книгу, а говоришь, что взял ее в библиотеке. И вроде ничего страшного в этом нет. Но на самом деле это просто ужасно. Потому что это неправда. Это ложь. Если ты купил книгу, то она твоя. Вся твоя! И ты можешь делать с ней все, что хочешь. Подарить ее, отдать в благотворительный фонд, исписать ее на полях — она тебе принадлежит, — я стала говорить почти шепотом, все еще глядя в неопределенное место широко открытыми глазами. — Библиотечную книгу ты никому не подаришь, она к тебе пришла на время, от других людей. И им и вернется в конце. И очень неправильно солгать о купленной книге, что она библиотечная. Это такие разные вещи. И если ты с купленной книгой можешь сделать больше, чем со своей жизнью, то это значит, что жизнь тебе не принадлежит. Просто кто-то нам солгал, что это наша жизнь, но на самом деле это неправда. Мы не можем жить так, как сами хотим.

Я впервые за последние минуты посмотрела прямо в глаза Николь.

— А кто нам солгал, Николь?

Она нахмурилась и ответила вопросом:

— Не знаю, общественная система?

— Система…

— Будто мы пытаемся вписать квадрат в круг. Два разных общества. Наверное, нельзя полностью вписать английскую культуру в эту страну. Это две разных геометрических формы. Вот и получается общественная система с нарушенной формой. Какой-то комок… Нет?

Я глубоко вздохнула:

— Ну я-то откуда знаю. Я всего лишь семнадцатилетняя девчонка, которая задает слишком много вопросов. Просто… я как-то не могу без гармонии, знаешь? Когда все так неправильно.

Мы обе замолкли, и Николь взяла в ладони чашку и принялась ее вертеть в руках. Она втянула в себя воздух и проговорила своему чаю:

— Вот что, Лоиз. Я хочу тебя кое с кем познакомить.

Она почему-то занервничала, как будто еще сомневалась, стоит ли мне говорить о том, о чем она собиралась сказать.

— Ладно. Давай начистоту. Я согласна с тем, что ты сказала, только наполовину. Даже не так. Я согласна со всем, ты, конечно, права, что все это неправильно, и классовое разделение общества в Новой Зеландии как минимум смотрится нелепо, и со всем остальным согласна, но я не такая, как ты. Не такая сильная. Даже если я все это замечаю, я слишком привыкла к положительным сторонам. К шику. К признанию. Я не смогу, как ты откусить голову этому обществу, потому что для меня это гильотина — я ее себе откушу. Потому что я слишком слаба, чтобы добровольно отказаться от всех выгод. И я на самом деле восхищаюсь твоей храбростью и твоим характером. Только я не могу тебе помочь. Но… я хочу познакомить тебя с одним человеком. Если кто тебе и сможет помочь, то это только он. А я очень хочу верить, что ты сможешь помочь ему.

Я не знала, что ответить на это. Было просто сбита с толку.

— Я никогда столько не говорила, — полушутя произнесла я. — На сегодня я, пожалуй, выговорилась.

— Ну, хотя бы на что-то я сгодилась, — улыбнулась она в ответ. — В конце месяца у меня день рождения и заодно прощальный вечер перед моей учебой — неизвестно где. И я устраиваю, вернее, родители устраивают торжественный вечер, на котором в основном будут их знакомые, всякие банкиры и политики. Вся знать по отцовским меркам. Будут некоторые мои друзья, но никого, кого ты встречала. Для близких друзей я устраиваю отдельную вечеринку, но там не будет того, с кем я хочу познакомить тебя. Потому и зову тебя на это жуткое мероприятие. Придешь?

— Ну… Кто этот человек?

— Придешь на мой вечер?

— Конечно. С удовольствием. Спасибо. Акт…

— Официальное приглашение придет, может, на неделе, так что все детали — где, во сколько — узнаешь из письма. Не буду сейчас про эти мелочи говорить. К тому же еще пока не все решено.

— Спасибо…

Она улыбнулась мне еще шире и расправила плечи:

— Я действительно рада, что узнала тебя лучше. Пожалуйста, приходи на мой день рождения.

— Да, конечно. Я, правда, не совсем понимаю… спасибо, Николь.

Она просто кивнула.

После нашей встречи я еще раз мысленно порадовалась, что не рассказала о ней Сесиль или кому-то еще. Моя лучшая подруга, привыкшая получать всю информацию в мельчайших подробностях, сразу бы накинулась на меня с расспросами. А я бы ничего ей не сказала. Каждый день — по нескольку раз на дню — я стала проверять почтовый ящик и буквально выбегать навстречу почтовому велосипеду. Чтобы убить воскресенье, когда больше не пришлось идти с родителями в театр или на обеды к другим семьям, я выбралась с книгой в местную кофейню, где проводила все последние дни. Я дочитала Фитцджеральда, взялась за Моэма и Рильке одновременно и погружалась с головой в чтение, избегая по возможности разговоров со встречающимися в кафе или по дороге знакомыми. Мое предпочтение вымышленным героям над живыми людьми, однако, не помешало мне заметить одну пожилую даму в кофейне, всегда появлявшуюся по воскресеньям в одно и то же время и за одним и тем же столиком. Я обратила на нее внимание, потому что мне показалось, что официант не берет с нее денег или даже заказа. Правда уже после я увидела, как она расплачивается, но при этом не спрашивая, сколько она должна. Я встречала ее здесь раньше каждое воскресенье, и она всегда приходила и просто садилась за столик в углу, а официант без лишних вопросов, хотя и с радушной улыбкой и будто радостью от знакомой встречи, просто приносил две чашки чая, молоко и сахар. И все. В первое воскресенье я просто посмотрела на нее и вернулась к чтению. На второе воскресенье я уже закрыла книгу, вложив указательный палец между страницами вместо закладки, и стала наблюдать за ней. Но ничего особенно выдающегося не произошло. Разве что старушка извлекла из своей сумочки какой-то листок и положила на стол напротив себя. Я решила, что раз на столе две чашки, то она кого-то ждет. Но вот уже второе воскресенье никто больше не появлялся в кофейне, а она как будто и не ждала, как ждут обычно люди — поглядывают на время или на дверь, кого-то высматривают среди прохожих за окном. Однажды загадка старушки победила желание читать, и я уже просто пришла в кафе и стала ждать ее появления.

Как по правилу пунктуальности дверь открылась в нужный час, и моя знакомая прошла до самого угла, мимоходом помахав левой рукой, особо не глядя, официанту.

— Добрый день, миссис Фердж! Как вы сегодня?

— И тебе добрый, и тебе.

Она села за столик и по своему обыкновению вытащила мистическую измятую бумажку из сумочки и положила на другой край стола. Когда принесли чай, старушка только сказала дрожащим голосом «благодарю», налила немного молока в чашку и хорошо перемешала ложечкой. Первое, о чем я подумала, это ее голос. То есть не совсем ее, а голос пожилых людей вообще. С годами голос человека так разительно меняется. Если по глазам или какому-то внутреннему наполнению — в восточной философии оно зовется Линга Шарира — можно определить, что это — тот же человек, то голос человека на стадиях ребенка, подростка, взрослого или пожилого настолько отличается, что кажется, будто говорят совершенно разные люди. А голосовой аппарат принадлежит все тому же, единственному человеку. Мне было интересно, как звучала эта пожилая женщина в семнадцать лет. Буду ли я сама звучать, как она, если мне случится дожить до ее возраста?

Я поймала себя на мысли, что смотрю на нее неприлично неотрывным взглядом — так глубоко я ушла в размышления. Я поспешила перевести взгляд и стала посматривать на нее только украдкой. Она была пожилой дамой во всем своем георгианском облике. Почему-то почти всем пожилым людям никогда не бывает жарко. Они всегда утепляются: возможно, это как-то связано с замедленным кровообращением. Несмотря на жаркую погоду, на женщине было коричневое платье из плотной ткани с бежевым воротничком с закругленными краями и такими же манжетами. Светлые, но не седые волосы отдельными кудрями выбивались из-под шляпки, а худые руки скрывали бежевые перчатки. Ее глаза были стеклянно-прозрачные, и дело было скорее не в светло-голубом цвете, а в том, что они блестели влагой, как блестят глаза человека, у которого только-только навернулись слезы, и ни одна слезинка еще не выкатилась. Плач человека выдает только этот блеск: краснота еще не появилась на глазах или носу, щеки еще остаются сухими, но разве что брови как-то сдвинулись. Но моя старушка не плакала. Больше того, ее лицо будто улыбалось, пусть даже рот оставался в равнодушном своем состоянии. Она неторопливо и мелкими глотками пила чай и изредка посматривала в окно.

Выждав некоторое время, я все-таки решилась подойти. Не имея понятия, с чего начать разговор, я просто нависла над ее столиком, как сокол над беляком. Я не хотела ее напугать своим неожиданным появлением и потому начала говорить еще за два шага до стола:

— Добрый день… э-м…

Она отвернулась от окна и посмотрела на меня, с улыбкой и чуть прищурившись.

— Добрый, мисс.

— Я тут просто заметила вас, в смысле, мы все время с вами встречаемся в этой кофейне. Я сюда тоже прихожу по воскресеньям.

Ужасное начало разговора. Но она была очень мила со мной и предложила присесть на третий стул. Краем глаза я заметила фотографию какого-то пожилого человека — тот листок, который она вытаскивала из сумочки каждый раз, когда появлялась в кофейне.

— Как тебя зовут, дорогая?

— Лоиз, — отрывисто ответила я, все еще косясь на фотографию.

Женщину звали Элизабет Фердж, и приходила она сюда действительно каждое воскресенье, за исключением некоторых случаев по причине особо ужасной погоды или во время фестивалей, когда на улице чрезвычайно много народа; и совершала она такие походы на протяжении вот уже трех лет, с тех самых пор, когда ее муж покинул ее. Он умер в возрасте семидесяти двух лет. Она начала разговор о своем покойном муже, когда заметила, что я рассматриваю фотографию на столе.

— Это Джордж. Ох, видела бы ты его, дорогая, в расцвете сил! Какой он был парень! Это под конец он уже начал терять волосы и зубы. И приобрел ужасную привычку курить свои сигареты по всему дому, а не на улице, ох! Жаль, что в те времена не было фотоаппарата. Я его помню таким молодым! Все девчонки сходили по нему с ума. И я, конечно, тоже потеряла голову. Но я была гордой и долго делала вид, что не замечаю его.

Я слегка рассмеялась тому, как она рассказывала: в ее глазах появилась девичья игривость, и она сама будто заметно помолодела. Можно было подумать, что мы просто две подружки в кафе, делимся своими девичьими секретами.

— Он был так красив! Трудно было не подпасть под его чары, — она хмыкнула и улыбнулась своим воспоминаниям. — Однажды он заявился на порог нашего дома пьяный и шумный и стал кричать под окнами, пока мой отец не вышел на крыльцо и не вправил ему мозги. Я сидела в своей спальне и слушала, как Джордж ругается в душу мать, что я единственная, кто не обращает на него внимания, и как я его этим злю. Я была самой счастливой на всем свете. А на другой день он пришел с букетом цветов — для моей мамы — и просил родителей разрешения пригласить меня на танцы. Родители, конечно, были против. Но его ничто не остановило.

Она снова хмыкнула и с грустью кивнула самой себе, глядя на фотографию.

— Мы были женаты пятьдесят четыре года, когда он ушел от меня.

В моем сознании сама цифра пятьдесят четыре, измеряемая годами, — это какой-то абстрактный срок. Это как-то слишком далеко от меня. Я не знала, что сказать ей, просто сидела и ждала, когда миссис Фердж вернется к реальности. Она снова заговорила и рассказала, что они любили приходить сюда в последний год его жизни. Они всегда сидели за этим столиком.

— В жизни людей есть такой возраст, когда уже не хочется ругаться друг на друга. А мы ругались так часто, по всяким пустякам. Но последний год был очень мирный, как будто Джордж чувствовал…

Быстрее, чем я могла осознать, что именно я говорю, я услышала собственный голос:

— Вы так сильно его любили…

— Любила? О! Не знаю, может когда-то очень давно. Я его очень уважала. Без уважения нельзя прожить столько лет вместе, поверь мне, милая. И да, я его очень любила.

— Ну, наверное, это одно и то же, нет? Любить и уважать, — спросила я, чтобы уточнить, о чем мы говорим.

— Любовь. Ох уж эта любовь. Для меня любовь — это память. Только когда хочется кого-то удержать в своей памяти подольше, запомнить каждое мгновение прожитой вместе жизни.

Возможно, в этом был какой-то особо мудрый совет старшего поколения или глубина мысли, но в тот момент я восприняла это откровение не так радужно. У меня создалось впечатление, что любовь как память всегда живет прошедшим временем. У этой женщины есть только ее воспоминания и одна фотография. И сам Джордж живет только еще пока в ее сознании. А не станет ее — уйдут они оба, и даже памяти не останется. Вся человеческая жизнь мне вдруг показалась настолько иллюзорной. И я стала думать о своей жизни, о жизни родителей, о людях вообще. Столько стараний прилагается, чтобы добиться признания в обществе, а к чему все это? К чему являть собой образ состоятельного человека, если в итоге все мы перейдем во временную память? Какой же в этом смысл существования? Именно это меня так и злит все время — отсутствие всякого смысла. Именно поэтому мне все кажется неверным. Противоречивым. Смысла в этом нет. И мне совсем не хочется, чтобы после меня в мире остался лишь временный лживый образ того, кем я на самом деле не являюсь. И я даже не знаю, кто я есть.

Я хочу оставить что-то после себя. Реальной себя.

В тот же день я получила долгожданное приглашение на торжественный вечер Николь в доме ее дяди в следующую среду. Мне стало как-то не по себе, когда я поняла, что мне предстоит оказаться в доме владельца крупнейшего банка Новой Зеландии. Ее дядя, безусловно, не единственный владелец, там всегда все вертится вокруг акционеров и бизнес-партнеров, но именно ее дядя был основателем банка. Однако стоит добавить, что вместе с чувством неловкости во мне все больше нарастало чувство предвкушения. Получив родительское благословение, я ответила письменным благодарным подтверждением, что буду в назначенный день и час на ее мероприятии.

К тому времени поездка Сесиль подошла к своему завершению, и она вместе со своей семьей вернулась в город, и буквально на следующий день мы уже сидели в ее комнате и щебетали о накопившихся новостях. Она показывала разные сувениры и изделия из дерева, уверяя, что это была работа настоящих маори. Правда она останавливалась в доме своей тети, и потому познакомиться с коренным населением у нее не получилось: все соседи были сплошь англичане. Про намечающийся день рождения Николь я ей не рассказала, однако в деталях описала мой провал в глазах Кэтрин в «Вероне». Сесиль лишь громко рассмеялась на это, назвав ее «высокомерной и глупой зазнобой».

За день до дня рождения Николь я разнервничалась настолько, что мою бледность заметила мама. Мы провели с ней несколько часов в подборе подобающего наряда, и она постоянно давала мне советы, с кем и как нужно говорить, напоминала все правила хорошего тона, кто должен меня представить гостям, вслух задаваясь вопросом, правильно ли с моей стороны прийти без мужского сопровождения, а в полном одиночестве; на блюде всегда оставлять небольшую часть еды и никогда не заканчивать блюдо полностью, как бы вкусно ни было, «потому что истинной леди не положено есть много». А под конец она взглянула на меня и задержала настороженный взгляд, спросив, хорошо ли я себя чувствую, потому что я неожиданно побледнела. А мне действительно стало плохо от бесчисленного количества правил, что голова пошла кругом.

— Да оставь ты ее в покое, она справится, у нее это в жилах, в крови! — пришел на помощь отец. Он не был слишком заинтересован моими сборами, однако где-то посреди ужина от него промелькнуло довольное замечание, что дочь в столь юном возрасте уже научилась делать хорошие связи с нужными людьми.

Если я и думала о предстоящем событии, то лишь как о дне рождении своей знакомой, стараясь не думать о главной причине приглашения. С кем хотела меня познакомить Николь, до самого последнего момента оставалось тайной. Собственно, и на самом торжестве, забегая вперед, не произошло ничего, чего я ждала в традиционном понимании: знакомство.

Дом дяди Николь, мистера Уайза, находился в одном из красивейших мест, в пригороде Окленда — на верху холма с видом на залив Мижн. Водитель отца отвез меня к самому входу и по договоренности должен был забрать меня через четыре часа. Одна лишь мысль, что меня выбрасывали во взрослый мир без чьей-либо помощи на целых четыре часа, приводила меня в ужас, но я пообещала себе, что ни при каких обстоятельствах не буду поддаваться панике. Я стояла перед огромным домом с колоннами и большими окнами, слыша живую музыку, доносящуюся из глубины дома, и оглядываясь на разодетых людей во фраках и длинных платьях. Как хорошо, что я доверилась своей маме в выборе своего наряда. То, что в моем понимании считается либо чопорным, либо старомодным и непрактичным, здесь нашло свое применение как нельзя лучше. На какой-то миг я даже забыла, что нахожусь в Новой Зеландии, и лишь пальмовые деревья по бокам от главного входа, напоминали мне о моем местонахождении.

— Мисс, прошу, — услышала я голос дворецкого. Он слегка поклонился и рукой показал на широко распахнутые стеклянные двери. Я отдала ему свое приглашение и, борясь со своим головокружением, прошла в дом. Под потолком висела невероятного размера люстра, но, несмотря на это, весь зал был уставлен старинными канделябрами с горящими свечами. В середине просторной гостиной я заметила тот самый оркестр — квинтет, чью музыку слышала со двора. День рождения племянницы, казалось, был самым последним, что могло прийти в голову в качестве повода для столь пышного торжества. Я оказалась во взрослом мире без единого подростка, и каждый гость здесь являл собой сливки общества. Любой человек в этом замке без сомнений осознавал, что все собирались не для поздравлений юной леди, а чтобы собраться по видовому признаку, как бы выразилась наша преподаватель биологии.

Ко мне подбежала взволнованная Николь. Я автоматически пробормотала «с днем рождения», но она была так занята, что лишь торопливо кивнула в знак благодарности.

— Рада, что ты пришла! Пожалуйста, прости меня, я не могу остаться с тобой на весь вечер — мне нужно встречать гостей. Я сейчас найду тебе кого-нибудь в провожатые.

— Не беспокойся, я…

— А, вот, Льюис, — она шепотом добавила, — он, по крайней мере, еще не самый скучный.

Она подвела меня к человеку лет двадцати пяти. Мне трудно сказать, потому что я никогда не умела определять возраст. Пока я пыталась навести на себя более сосредоточенное выражение лица, что сделать было крайне трудно, Николь уже официально меня представляла своему знакомому:

— Льюис, позволь мне познакомить тебя с моей хорошей подругой, Лоиз. Мы вместе учились в колледже, — она повернулась ко мне. — Льюис работает на моего отца. Ассистент бухгалтера.

Я изо всех сил боролась со своей рассеянностью, но никак не могла определить свое место по отношению к окружающей меня обстановке. Я была в море красок, света, смешанных духов, ароматов огромных букетов цветов, в жужжащей какофонии голосов и музыки. В одном углу зала четыре представительных человека курили сигары, в противоположном — светские дамы с выражено скучающим взглядом осматривали вновь прибывающих гостей, остальные бродили по всему залу по бессистемной траектории, переговариваясь друг с другом. Мне пришлось на долю секунды закрыть глаза, чтобы отстраниться от полного хаоса, и на миг все, что я услышала — это биение своего колотящегося сердца. Мой новый собеседник о чем-то меня спросил.

— Прошу прощения?

— Я говорю, как долго вы знаете Николь?

— А. Всю нашу учебу в колледже.

— М-м. Как вам вечер?

— Потрясающий! Но… я только прибыла.

Молодой человек кивнул и огляделся по сторонам. Я не могла понять, было ли ему действительно скучно или это являлось лишь следованием обязательному правилу на светских вечерах — не выдавать эмоций и заинтересованности в чем-либо.

— Встречали уже хозяина дома?

— Мистера Уайза? Нет, никогда не видела. Все, что знаю, он — дядя Николь. А вы?

Он как-то странно цыкнул и раз отрицательно мотнул головой.

— Если бы! Думал, в этот бы раз повезло. Не знаете никого, кто с ним хорошо знаком? Чтобы меня представить?

— Ну. Николь? — неуверенно предложила я.

— М-м. Я ее не очень хорошо знаю. Встречались всего пару раз в банке.

Я вдруг удивилась подобной реплике и напомнила, что сегодня ее день рождения. Все еще глядя по сторонам, Льюис кивнул с неким равнодушием:

— М-м, в курсе.

С чувством неловкости от странной беседы я тоже огляделась по сторонам. Льюис по всем меркам был самым молодым из присутствующих, и если бы мне пришлось попросить его представить меня кому-то, чтобы сменить собеседника, то я бы не смогла никого выбрать. Поразмыслив, я пришла к выводу, что на данный момент мне вообще ни с кем не хочется говорить и нужно просто адаптироваться к обстановке, оглядеться, а не бросаться в дискуссии с теми, с кем у меня общего только функции органов тела.

— Вы меня извините на минутку? — учтиво спросила я Льюиса и после его равнодушного «конечно, конечно» я сделала два шага в сторону, но повернулась и шепотом добавила:

— Удачи с дядей.

Это был первый раз, когда Льюис неожиданно и удивленно посмотрел прямо на меня с осознанным видом, что с ним только что говорил человек. Я не стала дожидаться его словесной реакции и поспешила отойти на безопасное расстояние. Один из официантов предложил мне бокал на подносе, и я подумала, что это вовсе не плохая идея чем-то занять свои руки, которые не знаешь, куда деть. Посматривая на других людей, я постаралась имитировать их поведение, напустить на себя тот же скучающий вид, приподнять голову, распрямить осанку, но продержалась я в такой позе не больше полминуты, потому что тугое платье и новые туфли давали о себе знать буквально сразу, как только я застывала без движений. Пока все были заняты разговорами и приветствиями, я решила присесть на кресло у дальней стены и дать ногам немного отдохнуть. Сейчас постарайтесь забыть, что шел тридцатый год, и что это Окленд, и мода укоротила юбки на приличную длину, и уже не приходилось семенить ногами в платьях до самого пола. Потому что этот вечер было как путешествие во времени по всем меркам Жуля Верна, и чопорность и торжественность нарядов здесь была самым ожидаемым явлением. Подойдя к долгожданному креслу, я попыталась расправить подол платья, но так в нем запуталась, что просто рухнула, а не грациозно села, в кресло, из-за чего расплескала содержимое своего бокала. Сругнувшись про себя, я взглянула на бокал, чтобы определить, как много вылилось. По-моему, это было шампанское. В любом случае, я забыла про сам напиток, потому что только сейчас я заметила, что внутри бокала была веточка розовой радиолы. Я снова глянула на других гостей. Они все были заняты разговорами, и никто не смотрел в мою сторону, но у всех у них в бокалах была та же веточка цветка. Так элегантно, так красиво! А никто не обращает на это внимания. Я забыла про мнимо равнодушное выражение лица, все светское общество, про манеры благовоспитанной леди и с детским интересом бесцеремонно запустила пальцы в свой бокал и вытащила цветок. Поставив бокал на пол рядом, я взяла цветок в другую руку, чтобы отряхнуть пальцы от шампанского и слегка их облизнуть, и стала вертеть радиолу в руке, восхищаясь блеском лепестков. И тут я почувствовала на себе чей-то взгляд. Неохотно заставив себя вернуться к реальности, я подняла глаза и посмотрела в затемненный угол гостиной, где за колонной сидел молодой человек в кожаном кресле с высокой спинкой.

Однажды — мне еще и двенадцати не было — во время семейного отдыха в парке Альберт я увидела мальчика, сидевшего на дороге на корточках и сосредоточенно рассматривавшего муравьев. Он был так отрешен от всего мира и так занят своим важным делом, что совсем не замечал, что я наблюдаю за ним с тем же любопытством, что и он — муравьев. По сути мы втроем — я имею в виду себя, того мальчика и муравья — ничего не замечали и были заняты каждый своим делом.

Здесь мою роль играл человек в кресле в углу, мальчишку — я, а роль муравья — розовая радиола, у которой, если бы, конечно, она была способна рассуждать, единственной хлорофилловой мыслью в лепестках был бы вопрос: зачем, собственно говоря, ее запихали в бокал?

Между тем, молодой человек очень точно играл мою детскую роль, наблюдая за моими действиями с нескрываемым любопытством, слегка наклонив голову и приоткрыв рот (о чем вообще-то можно было больше догадываться, потому что из-за приглушенного света в том углу зала было плохо видно его лицо). Я смутилась и почувствовала, как краснею. Поспешив сунуть цветок на свое место, в бокал, я поднялась с кресла и вышла на балкон, вернее, на мансарду с заднего входа гостиной. Я сильно зажмурила глаза. Как я могла забыть про правила светского поведения на таких мероприятиях! И на глазах у незнакомого человека. Пока я ломала голову, как теперь вернуться в зал и сделать вид, что ничего не случилось, за своей спиной я услышала чей-то голос:

— Любите цветы?

Можно было не гадать, кому он принадлежал. Его владелец подошел ближе и, повернувшись лицом к двери, невозмутимо оперся спиной о перила и сбоку с интересом посмотрел на меня.

— Вы проницательны, — сухо ответила я и уставилась на открывающийся вид, не замечая за своим испорченным настроением его красоты. Интерес молодого человека с моим молчанием не угас, но возрос.

— Интересно, о чем вы сейчас думаете?

— Пытаюсь понять, обижена ли я на вас.

— Обижены? Чем? Тем, что я заметил цветок в вашей руке или тем, что сказал вам об этом?

Я коротко взглянула на него, но не нашла в его выражении ни тени насмешки. Он снова спросил:

— Было бы лучше, если бы я промолчал? По-моему, это все равно, что солгать. Вы ведь все равно знаете правду.

Я ничего не ответила и лишь снова посмотрела на него, но уже внимательнее.

На меня смотрели сияющие зеленые глаза. Никогда не встречала людей с зелеными глазами.

— Норин Эллиотт к вашим услугам, — произнес молодой человек и, повернувшись ко мне лицом, протянул руку. Я посмотрела на его ладонь, на его длинные пальцы и со скрытым недоверием ответила на приветствие пожатием. Его рука была прохладнее моей.

— Лоиз Паркер.

Я быстро окинула его взглядом и убрала руку. Если бы рядом со мной был кто-то еще, то он как свидетель понял бы мое смущение. Человек, стоящий передо мной, не подходил ни по каким меркам под круг знакомых Николь. Возможно, все дело было в его одежде — а на нем была наспех заправленная в серые брюки темно-зеленая рубашка с расстегнутыми верхними пуговицами, с задранным с левой стороны воротником и с расстегнутыми манжетами; но больше мне кажется, причиной всему был его облик в целом. Вся его внешность как еще одно противоречие, с которыми я сталкивалась в последнее время на каждом шагу, и которое в этом случае выражалось в неспособности вписаться в общую атмосферу. Его светлые кудрявые волосы — не слишком коротко постриженные, но и не настолько длинные, чтобы решить, что он просто пропустил пару стрижек, не походили на обычные прямые волосы европейцев, если не считать греческих представителей. Квадратная челюсть придавала мужественности, которая смягчалась длинными ресницами глаз. И про себя я даже порадовалась, что его губы были не классически полные, как обычно пишут своих античных героев художники, а тонкие, что спасло лицо от женственности. Я не могла сказать, был ли Норин Эллиотт мне симпатичен. В нем было очарование, но не связанное с привлекательностью. Я такой внешности еще не встречала.

Я не имела понятия, о чем с ним говорить. Для начала, без официального представления, я не знала, чем он занимается и кому и кем приходится. А во-вторых, в свете обстоятельств, при которых мы оказались вдвоем на мансарде с нашим общим секретом, радиолой в бокале, нарушались все привычные стандарты начала светских бесед.

Молодой человек положил руки на перила и согнулся, опершись на запястья. Он некоторое время смотрел на залив и снова взглянул на меня. Его вопрос в очередной раз сбил меня с толку:

— Что вы здесь делаете, честно?

Я непонимающе посмотрела в ответ, словно глупость вопроса заставляет сомневаться в разумности человека:

— Я вообще-то на дне рождении Николь.

Он улыбнулся еще шире:

— Хм, да нас таких целых двое!

То, как он улыбался, можно говорить долго и лучше отдельно от всего контекста. Пока только скажу: лучше бы он этого не делал. Его улыбка могла слишком отвлечь собеседника от мыслей, и, конечно, сам ее владелец вряд ли догадывался, каким опасным оружием обладает, но это все же не делает ему большого оправдания.

Я вспомнила про Льюиса и его корыстное желание встретить хозяина дома и прыснула от смеха, осознав, насколько прав мой собеседник.

— Вы, случайно, не знакомы с мистером Уайзом? — спросила я полушутя. — Льюис Какой-то-там стремится с ним встретиться.

Лицо Норина изменилось на серьезное и приобрело даже немного усталый вид.

— Мистера Уайза я знаю, — он сощурился и скривил рот. — Не знаю, кто такой Льюис.

Я удивленно и неверяще посмотрела на него:

— Вы? Мистера Уайза? Знаете?

— А что такое? — поднял он брови, и лицо вновь просветлело еле заметной улыбкой.

— Ничего.

— Так уж и ничего. Как-то в вашем случае не вяжется слово «ничего» с предыдущим вопросом.

— Хм, мое слово не вяжется! Я уж про вас не говорю.

— А что про меня?

— Ничего.

— Опять не вяжется.

Я слегка оскорбилась от того, что к моим словам придирались, прекрасно зная, что правду не всегда стоит говорить ради вежливости. Я решила, раз уж ему хочется честности, он ее получит.

— А вы вообще не вяжетесь с этим обществом, и я и то не тыкаю в это пальцем.

— С этим обществом? — не было похоже, что это его как-то задело. Немного удивило — да, но лишь так, как удивляется костлявый и вечно болеющий человек, когда его спрашивают, не занимается ли он спортивным плаванием. Он невозмутимо пожал плечами и хмыкнул. — Я вообще ни к какому обществу не отношусь. Сам по себе. А вот вы точно не такая, как остальные. Что же вы все-таки делаете здесь?

Почему-то этот человек стал меня злить. У меня было ощущение, что он видит меня насквозь, а слишком проницательных людей зачастую никто не любит. Он мне показался высокомерным и грубым от того, что замечал мои промахи, которые другим заметить не пришлось.

— А с чего вы решили, что я не такая, как остальные в этом доме? Только потому, что позволила себе разглядеть цветок в бокале?

— О, нет, что вы, цветок тут ни при чем. Вы выдали себя тем, что сознательно пошли против правил этого общества. Были бы вы действительно его частью, вы бы себе этого не позволили. Более того, вы бы даже говорить сейчас со мной не стали.

— Любой мог бы заметить цветок и рассмотреть его или начать разговаривать с незнакомцем.

— Верно. Только не в светском обществе, — молодой человек выпрямился и оглянулся на гостей в зале. — Взять хотя бы предстоящий «скол». Доверительным лицом, насколько я знаю, будет некий мистер Форсет. Но обратите внимание, как он будет пить вино. Точнее, как он этого делать не будет, — он внимательно посмотрел мне в глаза и пояснительно добавил, придавая своим взглядом значимость словам, — Ему настоятельно противопоказан алкоголь.

Он чуть придвинулся ко мне:

— Это, конечно, между нами.

Кто бы ни был этот человек, стоящий передо мной, меня все от него отталкивало: его прямота, граничащая с грубостью, его чрезмерная честность (а я полагаю, у честности есть свои дозы), его равнодушие к сливкам общества, к которым мечтают попасть практически все, кого я знаю; и при всем при этом обладание внешностью греческих героев Эллады. Я тоже посмотрела ему прямо в глаза и стерла с лица все притворные эмоции терпимости и воспитанности:

— Зачем вы мне это все говорите?

Он снова слегка улыбнулся, но как мне показалось, не из-за моего вопроса или предвкушения особо едкого ответа и даже не ради попытки примирить двух собеседников. Его улыбка мелькнула в тот момент, когда я только-только рассталась со своей маской светской леди, которой — мы оба понимали — я не являюсь в полной мере. Будто я скинула перед ним свое одеяние — мишуру и обертку — и ненароком позволила ему видеть себя такой, какая я есть. Я раньше не подозревала, что особая степень откровенности может заставить тебя почувствовать обнаженной. И я знала, видела по его глазам, что он тоже это понял.

— Затем, чтобы показать вам, чем жертвуют люди этого самого общества ради соблюдения светских правил, — он повернулся, чтобы уйти, и добавил куда-то в воздух. — А вы — нет.

Он просто ушел. Без слов извинения, без какого-то логического завершения диалога. Просто ушел — и все. И я стояла в полном одиночестве на мансарде незнакомого дома, будто без одежды, все еще пытаясь прийти в себя от раздражения, возмущения и полного недоумения. Нужно было снова восстановить вежливую улыбку на лице и подходящие фразы в уме и вернуться к тем, кого мама называет «наш круг». А я не могла заставить себя сдвинуться с места. Я снова посмотрела на залив, чтобы уже разглядеть красоту вида. Уже начинало темнеть, и небо окрасилось в сиреневые оттенки. Ветер был ощутимый, но теплый. На миг я позволила себе забыть, где именно нахожусь и что мне нужно делать. Я просто размышляла над странной смесью благодарности и унижения, которые испытывала в данный момент. Как и любой подросток, я всегда чувствовала, что меня никто не понимает, даже моя лучшая подруга, не говоря уж о родителях. И всегда стремясь найти человека, который бы меня понял по-настоящему, сейчас, когда я наконец такого человека повстречала, и мне даже не пришлось говорить больше пяти фраз, чтобы показать ему себя настоящую, переживая впервые в жизни момент открытости, я испытывала еще и унижение. На протяжении всего своего жизненного опыта я помнила, что, если возникнет потребность жаловаться близкому человеку в своих неприятностях, в ответ всегда получаешь одобрение и чувство комфорта. Тебя успокаивают, обнимают, гладят по голове или дуют на ушибленное место и всегда дают понять, что это нормально — делиться обидой или болью. В этом же случае я не стремилась выдать свое лицо на глазах у незнакомого человека, и он сам, невероятно, но сумел сдернуть с меня одеяния притворства и в момент, когда осталась только я — сердитая, но настоящая, — окинул всю меня взглядом, улыбнулся и ушел.

Гости уже собрались. Нужно было возвращаться к приветственному тосту. Я вспомнила про мистера Форсета.

Правило скол. Возможно, эти строки несут в себе чисто информационный характер, но иначе о нем не расскажешь. Если все обобщить и попытаться впихнуть весь смысл в одно единственное слово, то можно уложиться даже в четыре буквы: Т, О, С и опять Т. Скол — это тост. Особенный тост, который произносит хозяин или хозяйка дома, обращаясь к какому-то определенному человеку, тем самым давая ему понять, что его удостоили особым, нежным вниманием, как бы говоря: «Вы — мой гость. Для меня большая радость видеть здесь именно вас». Другими словами, это способ проявления уважения и любви к человеку. В самом правиле скол существуют разные подправила, но их соблюдают не все. Думаю, это объясняется тем, что не каждый знает, что нужно поднимать бокал до уровня третьей пуговицы френча, назвать гостя по имени, одарить его преданным взглядом, сделать глоток, поставить бокал и последний раз взглянуть на гостя с той же нежностью. Но мой недавний собеседник, говоря мне о правиле скол, имел в виду то, что и у хозяйки, и у ее гостя должно быть одно и то же вино. А мистер Форсет, как я поняла, совсем не пьет.

Нельзя сказать, что я полностью оправилась от странной беседы, но мое любопытство заставило меня отвлечься. Я вернулась в зал и, лавируя между группами собеседников, мысленно стала гадать, кому из них принадлежит мистическая фамилия Форсет. Кинув взгляд на кресло в дальнем углу, я отметила, что оно пустовало. Зато Льюис нашел себе нового собеседника, хотя скучающее выражение лица со сменой человека не изменилось. В моей голове мелькали любопытные вопросы, с чего бы мистеру Форсету нельзя было пить, и родилась мысль, что именно этим, возможно, и отличается простая констатация факта от грязного сплетничества: додумывание причин и следствий. Я поняла, что кроме выданного секрета, Норин не сказал ничего, что относилось бы к обсуждению личной жизни человека. Это как раз я развиваю простой факт до размера сплетен, пусть даже только в пределах своего ума. Это не имеет значения. Все, что рождается в моей голове, уже становится частью меня. И именно мысли, а не слова, являют собой сущность человека. Если язык свой можно научиться контролировать: говорить одно, а думать совершенно другое, то свои мысли обуздать невозможно. Нужно либо менять свое мировоззрение, либо мириться с тем, какой ты есть: положительный, негативный, пессимист, сплетник или наивное дитя. Ведь говорят, что «язык — наш злейший враг, им и проклинаем, им и благословляем». Но если все исходит из сердца, то язык тут не совсем виноват. И научись я усмирять свой язык, но оставив помышления полные яда и осуждения, то большая ли разница как для личности это будет для меня?

Надо сказать, эти рассуждения меня не остановили. Я по-прежнему гадала, кто есть мистер Форсет, почему ему нельзя пить и как он будет приносить в жертву свое здоровье ради соблюдения правил. Этим я очень удобно для себя стала винить Норина, раз уж это был он, кто родил во мне любопытство, дал мне пищу для сплетен, и я разозлилась на него еще сильнее. В какой-то момент меня снова нашла Николь и поспешила познакомить с пожилой парой, которая, как выяснилось, хорошо знала моих родителей. Это облегчило задачу общения, но стопроцентно сосредоточиться на диалоге я не могла, все время уходя в мысли о Норине или проблеме мистера Форсета, и наш диалог больше получился интервью, при котором мне только пришлось отвечать на вопросы об учебе или о том, как дела у моих родителей.

Посреди нашей беседы, на том моменте, когда они рассказывали о своей внучке, «в чем-то схожей со мной», музыка стихла, и все взоры обратились к освещенному центру зала, где стояла Николь с бокалом вина. Она была так хороша в своем светло-голубом платье, с собранными волосами и нежной улыбкой на сияющем лице! Вначале она поприветствовала всех гостей и поблагодарила за визит. А потом ее речь плавно перешла к тому, что в зале есть гость, которого она особенно рада видеть на этом торжестве.

— Мой дорогой господин Чарльз Форсет! — возвестила она, подняв бокал выше, и посмотрела на человека, стоящего где-то справа от меня. Я медленно и словно заговорщически повернула голову в том направлении, куда вещала Николь, и взглядом нашла мужчину лет пятидесяти, держащего в руке то же красное вино. Все умилительно улыбались, Николь восхваляла мистера Форсета за его поддержку и дружбу и за его выдающиеся личностные качества, и весь мир вдруг сосредоточился на этом человеке. Идеальный скол.

А потом произошла отвратительная вещь. Все равно что во время выступления квинтета, когда музыканты очень искусно исполняют «Сумиэ», в импровизации гармонично меняя ее почти до неузнаваемости, но при этом сохраняя главную идею мелодии, в тот момент, когда перед твоими глазами расцветает лотос и сакура, и над Киото проплывают белые облака, неожиданно в мелодии проскакивает самая что ни на есть фальшивая, не вяжущаяся со всей композицией нотка. И все рушится. Настолько она противная! Неожиданно я увидела себя словно со стороны: открыв рот и слегка выпучив глаза, я выжидательно смотрю прямо на несчастного мистера Форсета, чью сокровенную тайну я имела наглости узнать, а он об этом и не догадывается. Я не замечала ничего ни вокруг, ни в самом Чарльзе Форсете, и за его чуть выпяченным животом, тонкими усиками и наигранно скромной, но довольной улыбкой я видела целую проблему алкоголизма и ничего более. Мне было все равно, что он скажет в ответ, кем он приходится Николь и ее семье. Меня волновал один единственный вопрос: как он будет пить то, что пить ему нельзя? Я словно вернулась к реальности, сморгнула и окинула взглядом гостей, стоявших вокруг Николь и ее доверительного гостя. И мне стало так стыдно и противно от самой себя, что я просто отвернулась, заранее зная, что получу бессонную ночь от этой загадки.

С угнетенным настроением я коротко выдохнула и наконец сфокусировала взгляд на узоре паркета. Подняв глаза, я встретилась взглядом с Норином, который стоял все это время у окна и неотрывно наблюдал за мной.

— Прости, прости, прости, — снова повторила Николь без тени сожаления. — Я знаю, что не должна была давать ему твой адрес. Но когда имеешь дело с Норином, привычные нормы переворачиваются вверх дном. Сам уже не понимаешь, что правильно, а что нет. Прости.

Мы сидели с ней в кафе на улице Сэндиргэм, где договорились встретиться по телефону этим воскресным утром.

— Но для чего? Зачем надо было давать ему мой адрес?

— Я же говорила, что хотела вас познакомить.

— Ты меня хотела познакомить с ним? С этим человеком? Мы про одного и того же сейчас говорим?

— С ним, с ним, — она заметила мое циничное не верящее выражение и закатила глаза. — Я знаю, все так на него реагируют вначале.

— Ну, я просто не знаю, как надо на него реагировать, — ответила я саркастичным тоном. — Хорошим манерам мне у него точно не научиться.

— О, тебе не манерам нужно у него учиться. И да, это не про Норина.

Николь была невозмутима, будто ожидала подобной реакции. А я никак не могла вобрать в толк, для чего мне нужно было знакомиться с человеком, который разбудил во мне лишь раздражение от своего всезнайства.

— Но ты ведь тогда сказала, что тот, с кем ты должна была меня познакомить, не пришел, — непонимающе возразила я. Где-то посреди вечера я уловила момент напомнить Николь о реальной цели моего присутствия на ее дне рождения, но Николь, с сожалением оглядев гостей, извинилась, что он не смог прийти.

— Я и правда думала, что он не пришел. Он появился, видимо, никому ничего не сказав. Откуда ж я знала!

Мое недоумение выросло до размеров молчания, когда я уже не могла найти нужных слов. Как можно появиться в незнакомом доме, когда тебя пригласили, в своем нереспектабельном виде и при том остаться никем не замеченным? Николь посмотрела на меня, закусив нижнюю губу, и перевела взгляд на небольшой парк, где дети играли в мяч.

— Я и правда сначала не хотела давать ему твой адрес. Я вообще думала, что не буду больше с ним разговаривать, — она снова взглянула на меня и улыбнулась самой простой и искренней улыбкой. — Он влетел в наш дом на следующее утро без стука и сразу ко мне. Я была на кухне и вроде как пыталась позавтракать. Ни здороваясь, ничего, сразу: «Мне нужен ее адрес». Я сначала не поняла, про что он, как всегда сказала: «И тебе — доброе», а потом переспросила, чей адрес, а он: «Ты знаешь, чей. Николь, дай ее адрес». Только тогда я поняла, что он все-таки пришел. Не знаю, может тебе станет легче от этого, но я его помучила хорошо. Он и без того выглядел, будто не спал всю ночь. Ходил по кухне взад-вперед, как лев в клетке, трепал свои волосы без конца. Но я решила, что небольшого наказания ему не помешает. Сказала, что не могу дать твой адрес, потому что, хотя я и просила его вести себя хоть раз по-человечески и прийти, как положено, но все же он поступил как всегда по-своему. А без официального представления вы вроде как незнакомы. Он, правда, просто отмахнулся, что он сам познакомился с тобой, и что вы уже друг друга знаете. Это правда? Или он просто тебя заметил?

— Не знаю, насколько это может быть правдой, — ответила я. — В некотором роде он просто заметил меня, как я… просто я видела, что он наблюдал. И из-за этого мы и разговорились. Если это можно назвать разговором…

— Да он, конечно, не лгал. Просто то, что у него правда, у нормальных людей — нонсенс. Я противилась до самого последнего, что не дам твой адрес, потому что не положено ни по этикету, ни правилам приличия. Он уже потом как упрется руками в стол прямо передо мной, что я про свой завтрак забыла, накинулся на меня: «Да не будь ты, как они все, сливки общества со своими правилами! Я должен ее увидеть еще раз, понимаешь?». И я поняла, что он правда должен, — она вздохнула и скривила губы, — к тому же, я не могу обижаться на него слишком долго. Он как ребенок.

Я лишь покачала головой. Не могла поверить, что все это действительно происходит со мной. Будто мне не хватало проблем с людьми в последнее время. Я только спросила:

— И что теперь?

Николь улыбнулась и пожала плечами:

— Ничего. Он даст о себе знать.

Опять? Как будто утренних сюрпризов мне было мало. Ничего не предвещало перемен за моим сегодняшним завтраком. В отличие от моей мамы, которая просто порхала по гостиной в своем радужном настроении от моего первого выхода в свет — настоящий свет, а не тот, который организуют школьные волонтеры, — я была погружена в свои мрачные воспоминания о прошедшей среде. Весь вечер по возвращении домой меня допрашивали родители о том, как все прошло, с кем я познакомилась, какая была еда, какая обстановка и все прочее, и мне приходилось изображать восторг и описывать все в мельчайших подробностях, избегая упоминания о моем промахе с цветком и некоем человеке, заметившем этот промах. Всю пятницу и субботу я не могла заставить себя вернуться к прежнему распорядку. Я отказалась от встречи с Сесиль, сославшись на какие-то семейные планы, провела все дни в своей комнате, пытаясь дочитать Сомерсета Моэма или просто глядя из окна на свое уже отцветающее дерево, и все хмуро думала, и думала, и думала. Мне даже стало казаться, что, может, Норин был лишь плодом моего больного рассудка, всего лишь фантомом моего воображения. И только в это воскресенье, за завтраком в дверь позвонили. Какой-то человек принес пакет для меня. Точнее, сверток с моим именем. Мама вскинула брови и вопросительно посмотрела на меня, протягивая мне посылку. Я лишь невинно пожала плечами, предположила, что он от Николь, как некоторые любят дарить символичные подарки своим гостям в качестве благодарности за визит; взяла из ее рук сверток и уединилась в своей комнате. Я не солгала маме, действительно решив, что этот сверток от Николь. Я никогда раньше не получала посылок. Первое время я лишь положила его на кровать и некоторое время, стоя перед ним, рассматривала бежевую ленточку, которой он был перевязан, предвкушая сюрприз. Только после этого я вскрыла пакет и обнаружила небольшую коробочку с конвертом. Я открыла картонную крышечку и увидела лежащую на дне радиолу. Первая эмоция, хлынувшая на меня, была злость. Не нужно было читать послания, чтобы понять, от кого этот «подарок». Эта розовая радиола была как бельмо на глазу, как моя слабость, символ моего унижения. К чему было напоминать мне про этот несчастный мой поступок, будто он являл собой смертный грех! Я не вскрыла конверт, а буквально разорвала его и извлекла небольшой лист бумаги с коротким посланием:

Не смею подобрать Его, зовущегося Словом,

Чтоб восхищенье Вам свое преподнести.

Свое доверие вверяю в цветье радиолы,

Чтоб через лепестки и гибкость ствола

Без слов неповторимость Вашу Вам произнести.

Н.

В смешанных чувствах, не зная, что думать про это послание, я набрала телефонный номер Николь.

В понедельник начиналась учеба. Думаю, не только мне казалось, что каникулы пролетели слишком быстро. У меня было ощущение, что кто-то вырвал меня из реального мира и поместил в изолированное мини-государство, где порядки так отличаются от тех, что считались нормой в большом мире. Как только я вспоминала, что теперь вся моя дневная деятельность будет ограничиваться выслушиванием лекций и штудированием печатного материала, я сразу задавалась мыслью о том, насколько отличается жизнь по ту сторону стен колледжа. Однако на мой вопрос, насколько применимы знания, полученные в этом здании, я получила, хотя и размытый, но все же исчерпывающий ответ в первый день учебы, который являлся пока только оповещением о новых и старых правилах учебы. Нас всех собрала куратор нашей группы в общей аудитории и после знакомства с некоторыми новыми лицами — и учителями, и ученицами, перешедших в наш колледж из других школ, — произнесла обобщающую речь, что этот выпускной год очень важен для нас, так как нам предстоит не только выбрать дальнейший жизненный путь, но и подготовить себя к реальной жизни. Дословно вспомнить очень трудно, но смысл был в том, что после «завоевания» Новой Зеландии британцы активно занимаются развитием страны, и все мы как представители высокоразвитой цивилизации должны являть собой пример образованности и культуры для местного населения, в частности для маори. Некоторые девочки нашего класса шепотом переговаривались между собою, договариваясь о планах после занятий, Сесиль со скучающим видом глядела в окно, некоторые почти спали на партах, а я проглатывала каждое слово куратора, снова возвращаясь к своим мрачным мыслям о том, как именно британцы видят Новый Мир в Океании. Собираются ли они застраивать холмы и пышные леса архитектурой Кристофера Рена или, может, запретить пляжи и босоногость на улицах города? И что вообще значит Новая Цивилизация? Маори — это та же цивилизация, только отличающаяся от европейской. Как ацтеки, или майя, или коренные индейцы Америки — это все цивилизации. Только без автомобилей и электричества. Но кто вообще сказал, что технологический мир — лучшая цивилизация из всех существующих?

Еще я заметила в расписании, что количество уроков истории и философии удвоились. И можно было просто пожаловаться на нудность предметов, да и забыть об этом, если бы не слишком очевидная цель этих предметов. Я уже серьезно стала задумываться, как именно школьные учреждения пытаются нам представить маори. Все, что касалось культуры или традиций, ограничивалось либо языком Те Рео, преподаватель которого — англичанка — сама не слишком на нем хорошо говорила, либо кратким экскурсом в их обычаи — деревни маори, мараи. Это как место, где собираются маори с гостями или между собой, чтобы собираться вместе, вести переговоры или что-то просто обсудить или поделиться знаниями. Нас учили, что в основном вся культура маори передавалась из уст в уста поколениями. И это целый ритуал, потому что не каждый старейшина, чаще женщина, допускался до этой роли. Только заслуживший уважение мог приниматься за обучение молодого поколения, делясь легендами и историями, помня все имена, все названия, все события наизусть. Сегодня мы, британцы, жили в этой стране, но всю историю коренного населения получали только в сжатом варианте и в основном в фактах и датах. Все обучение такой богатой культуры сводилось к осведомительно-информативному методу. История Великобритании же наоборот походила на демонстрацию великих достижений и завоеваний. В наших глазах маори представлялись как безграмотное население, нуждающееся в руководстве и направлении, которые Англия успешно предоставляла в полном объеме. Предмет философии дополнял намеки на превосходство Великобритании как страны-эталон, рассказывая нам теории Сенеки и Плутарха о сильнейших империях и теориях выживания в веках и эпохах. Я, вспомнив прошлогоднюю историю с Ницше и моей последующей критичной статьей, еще раз убедилась в методике обучения. Я оглянулась на весь наш класс из восемнадцати девочек в нашем семнадцатилетнем возрасте, осознавая, что это — период созревания личности, мнений и убеждений. И именно сейчас, на столь важном этапе вся методика обучения за последние полтора года неожиданно сменилась на убеждающую, а не обучающую. Из нас лепили какой-то материал для своих целей. Нас делали в этом учреждении нужными гражданами. Я толкнула Сесиль локтем в бок. Она рисовала в тетради цветы и от моего толчка немного испортила последний лепесток.

— Ай, ну ты че! — шепотом возмутилась она.

— Сес, что ты знаешь про маори? — так же шепотом спросила я. Мы сидели в середине класса, и, если чуть пригнуться, то можно было спрятать головы от стола преподавателя за сидящими спереди ученицами.

— Чего? Маори? Я не ослышалась? — она поспешила подавить смешок.

— Я серьезно!

— Ой, отстань, Лоиз. Серьезно она.

— Мы учим про них столько лет, а ничего толком не знаем!

— Киа ора и Ка ките — вот, что я знаю.

Я вздохнула и проговорила больше самой себе: «Вот именно. Только киа ора и ка ките».

В пятницу для меня на столе лежал очередной конверт. На этот раз я уже сомневалась, что он от Николь. Мама терпеливо не задавала вопросов, и я ей была за это благодарна. В коротком письме, написанном от руки чернилами, было короткое послание, вернее предложение встретиться в эту субботу (то есть уже завтра) в театре Капитол в полдень. Внизу письма стояла подпись «Н». Интересное предложение, особенно если учесть, что обратного адреса не прилагалось, а значит, я не могла ни согласиться, ни отказаться. Меня просто поставили в известность.

Я не слишком обрадовалась приглашению. Первым делом я сразу позвонила Николь. Разговор получился смехотворным, потому что я вроде как спрашивала у нее разрешения встретиться с Норином. Чтобы поправить разговор, я просто сказала:

— Но я не имею понятия, как вести себя с ним! Зачем ему хочется встретиться? Мне последней встречи хватило. Я даже не знаю, о чем говорить!

Николь меня постаралась успокоить, насколько ей позволило ее чувство такта:

— Никогда не задумывайся, что именно сказать ему. Говори то, что есть на самом деле. Начнешь лгать — он сразу это поймет.

— Николь… Господи Боже мой. Как хорошо ты его знаешь? Ты ему доверяешь?

— Норина как хорошо я знаю? Не знаю совсем! — на том конце трубки возникла обдумывающая пауза, и я снова услышала ее голос. — Вернее, я с самого детства его знаю, просто сказать, что знаешь Норина — это как-то… ну, вряд ли кто-то его хорошо знает. Он слишком разный всегда. Но если ты про то, порядочный ли он, то тут сразу говорю, ему можно доверять. Знаешь, думаю, стоит сразу расставить точки над «й». Это никакое не свидание, ладно? Когда он кого-то замечает, то это только интерес к личности, а не к противоположному полу. Я удивлюсь, если он вообще заметил, что ты — девушка.

Это замечание меня не успокоило, а даже заставило нервничать еще больше. Сейчас я думаю, что моя нервозность была связана с незнанием. Всегда проще иметь дело с тем, что знаешь. А когда не имеешь понятия, чего ожидать от чего-то или кого-то, то вся ситуация накаляется. Всегда проще сказать молодому человеку «нет», если знаешь заранее, что его намерения сводятся к свиданию. А когда эти намерения никому не ясны, то защитный инстинкт подсказывает тебе держаться от человека подальше.

Что бы ни подсказывал мне на тот момент мой инстинкт, в субботу в одиннадцать сорок утра я, несмотря на все, ехала в такси на улицу Доминион, задаваясь вопросом, что будет происходить в театре, если сезон постановок закрылся месяц назад. В руках я теребила «приглашение» и не замечала видов за окном автомобиля. Я и жалела, что согласилась, и сгорала от любопытства одновременно. Только на полпути я осознала, что опаздываю. Я плохо рассчитала время, забыв, что сегодня суббота, и жители отправились на прогулки или поездки, и потому обеденное время — самый час пик на дорогах. Мы двигались гораздо медленнее, чем в будни. Я откинула голову назад, глядя в крышу такси и ругаясь на обстоятельства. Не хватало только опоздать. Я гадала, как Норин может отреагировать на мое опоздание. Возможно, он подождет пять минут, да и уйдет, и этим решатся все мои проблемы.

Отреагировал он гораздо проще. Он стоял у входа, облокотившись о стену, и разглядывал небо. Когда я подошла ближе, он посмотрел на меня, улыбнулся и просто сказал:

— Ты опоздала.

Я приняла виноватый вид:

— Знаю. Прости. Такси не…

— Привет.

Я решила забыть про свои оправдания и выдохнула, не сдержав ответную улыбку:

— Привет.

Я видела его таким, какой он есть. На солнечном свету его глаза казались еще зеленей и ярче. Они были, как зеркало, и я могла разглядеть в них свое отражение — настолько они были ясные. Уже позже я заметила такую же их особенность, как и его улыбки, — поглощать собеседника. Смотрел он всегда прямо в глаза, но в отличие от других людей, его пристальный взгляд не считался тяжелым или навязчивым. И выдержать взгляд Норина не составляло никакого труда. Однако если ты хотя бы на минуту терял самоконтроль, то безудержно подпадал под их гипнотическое действие и просто тонул в его глазах, уже не слыша, о чем идет разговор. Норин всегда это замечал, и учтиво отводил глаза, давая возможность человеку опомниться. Он никогда не ставил рассеянность или невнимательность собеседника ему в упрек, возможно, понимая, что это больше его вина.

Я не могла сказать, сколько ему лет. Должно быть, двадцать или двадцать два. Этого мне никогда не удалось выяснить. Как и точный его рост. Сегодня он мне показался чуть выше. Вообще нельзя было говорить про рост Норина однозначно. Он постоянно менялся в зависимости от его настроения. Стоило ему начать распространяться о чем-то, он заметно вытягивался в росте. Когда же его настроение было тихим, его можно было даже охарактеризовать человеком среднего роста.

Только я подумала о его росте, как почувствовала, что он берет меня за руку. Этот жест, столь невероятный, даже не так: невозможный в сдержанной культуре хоуми — мне показался самым естественным с Норином.

— Пойдем, — просто произнес он без лишних объяснений.

— В театр? — бегло спросила я.

— На театр. Смотреть лучшее представление сезона.

— Сезон закрыт, — возразила я, но он лишь обернулся, одарив меня загадочной улыбкой.

— Этот сезон никогда не закрывается.

Я решила не допытывать вопросами и проявить чуточку терпения, хотя то, что мы пошли к театру с его заднего входа, меня уже насторожило. Было странно вдруг осознать, что прямо напротив находился банк Новой Зеландии и ресторан, где когда-то проходила моя реальность — семейные обеды с намерением явить собой облик состоятельного семейства. Я снова вспомнила про манеры и поспешила поблагодарить его за стих и цветок. Он резко остановился и повернулся ко мне лицом:

— Спасибо, потому что понравился подарок, или спасибо, потому что этого требуют правила приличия?

Он слегка сощурился и, чуть присев, наклонил голову, заглядывая мне в глаза. Моей руки он не отпустил. Мне пришлось признаться:

— Ну… вначале, когда я увидела только цветок, я очень разозлилась. Хорошо, что было еще и письмо.

Он понимающе кивнул и снова повел меня за руку в неизвестном направлении:

— Да, часто приходится пояснять. Редко кто понимает без слов то, что я имею в виду. Интересно, что у одного и того же явления может быть столько разных смыслов, никогда не думала об этом?

Единственная веточка розовой радиолы может вызвать два противоположных чувства: и злость, и благодарность. И оба чувства не имеют ничего общего с самим цветком. Все лишь из-за ситуации, в которой я оказалась, обратив внимание на веточку в бокале.

Я прервала свои размышления, потому что мы вошли с заднего входа в кинотеатр и сейчас проходили по какому-то коридору.

— Привет, леди со мной, — кинул Норин какому-то человеку, и тот махнул рукой в знак приветствия.

Мы немного поплутали по коридорам, и когда я уже полностью потеряла ориентировку в пространстве и начала спрашивать: «Куда мы…», он меня перебил, показав рукой на ведущую на чердак узкую деревянную и очень крутую лестницу:

— Сюда.

Он стал подниматься первым, и у самого потолка толкнул небольшую дверцу и выбрался на чердак. Секунду спустя показалась его голова:

— Ну? Ты где?

Я шокировано смотрела на лестницу и думала, не снится ли мне все это. Хотя Николь и предупреждала, что это никакое не свидание, я все же надела свое белое хлопчатобумажное платье в предвкушении кино, или прогулки, или бесед в кафе. Но мое платье, похоже, предназначалось для чердака. И как все это расценивать, я не имела понятия. Странно, что не было никакого страха. Я вообще видела в тот день Норина другим человеком. Не было той грубости или всезнайства. Точнее, все это осталось — и его прямота, и честность — но изменилась обстановка, и в отсутствие светских правил его поведение воспринималось совершенно в ином свете. Я осторожно ступила на лестницу. У меня бы не получилось и придерживать подол платья и подниматься одновременно по такой крутой лестнице, поэтому пришлось забыть про свое одеяние и ухватиться обеими руками за перила, чтобы не упасть. Наверху он протянул мне свою руку и буквально втянул меня в узкий проем. Я почувствовала себя Алисой, бегущей за кроликом с часами. Норин на чердаке не задержался и уже двинулся дальше, к дальнему углу и — к моему несчастью — очередной лестнице. А я бегло окинула взглядом чердак. Думаю, здесь театр хранил некоторые костюмы и декорации, не нашедшие своего применения. Все лежало упакованное по коробкам и ящикам, только некоторые рубашки и платья пылились общей грудой на нескольких коробках.

Я обернулась, но уже не увидела моего провожатого. Зато люк на крышу был откинут. Я не спеша подошла к лестнице и стала подниматься на крышу. Выбравшись наполовину, я посмотрела на Норина, сидевшего прямо на полу рядом с люком. Мы встретились взглядом, но ничего не сказали. Вполне очевидно, это была наша конечная остановка. Я полностью выбралась на крышу.

За всю свою жизнь я стояла на крыше чего-либо лишь дважды, и это был второй раз. Первая моя вылазка на крышу сарая или пристройки к главному дому была в пятилетнем возрасте в том же Хэмптон Корте в Англии. И тогда я умудрилась с него упасть в кусты, исцарапав себе все ноги и руки. Сегодня все отличалось.

Никогда бы не подумала, что с театра Капитол открывается такой потрясающий вид: вся оживленная улица Доминион, переполненная трамваями, автомобилями и прохожими, напротив — офисные здания и рестораны с жилыми комнатами на верхних этажах, декоративные фасады крыш самого разнообразного архитектурного стиля, а чуть выше — совсем чуть-чуть — небо! Норин сидел на полу — точнее, на крыше — с согнутыми коленями, обхватив их руками, и просто наблюдал за моей восторженной реакцией. А я даже не могла выбрать, на что насмотреться первым. Где-то слева вдали возвышалась гора Роскилл, которая на самом деле была просто зеленым холмом. А справа чуть позади — гора Иден. Когда я обернулась, Норин уже пересел на бетонное строение и не сводил с меня сияющих глаз. Он показался мне ярким пятном на фоне синего неба и белых облаков. В тот момент, вспомнив его зеленую рубашку на вечере Николь, я обратила внимание, что вся его одежда очень яркая. Небрежно выпущенная наружу голубая рубашка с длинным рукавом и расстегнутыми манжетами (позже, я уже не припомню, когда он вообще застегивал манжеты и все пуговицы воротника, и каждый раз, когда он брал меня за руку, я своей кистью всегда чувствовала ткань) в сочетании с брюками охры, под цвет его светлых волос, смотрелись очень броско по меркам оклендской моды тридцатых. Я испытывала непонятный восторг от красок, теплого ветра и долетающего снизу шума. Мне вдруг захотелось слышать человеческий голос, здесь, на крыше, пока мы дышим небом, а не воздухом. И Норин произнес тихо, но настойчиво:

— Говори.

В тот момент я не нашла в этой просьбе ничего странного. В другой бы ситуации я обязательно задала какой-нибудь ответный вопрос: говорить о чем, кому говорить, зачем? Эта мысль мне пришла в голову первой, и именно о ней я начала говорить: наша человеческая зависимость от обстоятельств и обстановки. Крайне сложно видеть вещи в их истинном свете без прикрас наших личных стереотипов. Мы всегда адаптируем явления под обстановку. Мы всегда все меняем в нашем сознании, и Норин настолько прав, когда говорил о цветке, что одно и то же явление может нести в себе столько разных значений. Я даже самого Норина сегодня вижу совершенно по-другому. Очень странно вдруг осознать, как в реальности люди видят происходящее. Они приходят в этот театр, платят за шоу, а в то время на крыше этого же здания бесплатно идет такое потрясающее представление, не всеми замечаемое, но превосходящее по красочности все искусственные постановки. И, возможно, мы с Норином в данную минуту — единственные, кто стоит на крыше и наслаждается небом.

О чем я только не распространялась! Говорила и говорила, и, наверное, прошло не меньше часа, прежде чем я заметно утихла. И ни разу за все это время Норин не перебил меня, ни разу не зевнул и ни разу не отвел от меня глаз. Он слушал меня, иногда улыбаясь, иногда делая серьезное лицо. Меня никто в жизни так внимательно не слушал.

Небо затянулось тучами, и какое-то еле уловимое изменение в воздухе предвещало дождь. Я почувствовала прохладный ветерок на своих ногах. Я выдохнула и усмехнулась тому, как много я проговорила, и взглянула на Норина, который неизвестно когда успел надеть перчатки, если это важно — сочно-бордовые. Он потянулся и встал на ноги:

— Теперь можно кофе.

Мы покинули театр теми же лестницами, дверьми и коридорами, которыми и пришли сюда, но теперь мне все виделось совершенно новым, другим. Мне было так легко и радостно, а причин я не находила. Всю дорогу до кафе мы молчали, но это не было одно из тех неловких молчаний, когда судорожно начинаешь выискивать подходящие фразы, лишь бы нарушить тишину и возобновить разговор. Просто каждый думал о своем, а скорее всего, не думал вообще, позволив уму немного передохнуть от размышлений. Норин привел меня в скромный кафетерий почти в самом конце улицы. Место было уютным и чистым, но почти безлюдным. В углу сидела только одна пара, и еще один человек стоял у стойки заказов и изучал меню на черной доске на стене над стойкой. Мы заказали кофе и сели у окна, и я не удержалась от замечания:

— Ты все еще в перчатках.

— Да, руки еще не согрелись.

Он ответил так естественно, без всякого стеснения, тем самым напоминая о главном предназначении перчаток — согревать руки. Трудно было что-то возразить на это, но мне все же было непривычно видеть человека в перчатках в начале февраля (там, где февраль — это еще жаркий сезон), или тем более в кафе. Но сам Норин не находил в этом ничего противоестественного. Видимо, в этом кафе он появлялся часто, потому что никто из персонала не обратил особого внимания на его перчатки, а по их выражению лица можно было догадаться, что все привыкли к странностям Норина.

— Мой дядя по материнской линии — антрепренер «Капитол», — произнес он. — Можешь приходить туда, когда тебе захочется.

Когда нам принесли кофе, перчатки он все-таки снял. А еще он стал говорить. Его мысли скакали с бешеной скоростью, были словно свихнувшиеся, и я едва поспевала за их ходом. Я просто не успевала перестраиваться на новую тему. Только я находила какой-то умный комментарий, то замечала, что мы уже говорим совершенно о другом. Но его темы не были разбросаны, как предметы на полках в магазинчиках товаров первой необходимости, где обычно все свалено вперемешку, и даже если необходимость действительно первая и важная, то нужный товар найти все равно тебе не суждено. Нет же, мысли Норина имели четкую последовательность, логическую цепочку, и перетекали из одной в другую. Дело было в моем собственном мышлении, которое оказалось недостаточно эластичным для мыслей Норина. Возможно, я просто привыкла развивать тему до размеров исчерпывающей беседы. Норин же верил, что если вещь исчерпывает свой интерес, то не стоит уделять ей большего внимания. Еще одной причиной, почему мне было сложно выдержать темп его мыслительного извержения, являлся мой интеллект. Говорить предельно честно, Норин был слишком умным для меня, и все время мне приходилось задумываться, а не просто слушать. В какой-то момент это может быть очень выматывающим. Трудно вспомнить, о чем именно он распространялся, но все, о чем он говорил, каким-то образом касалось того, о чем говорила на крыше чуть раньше сама я. Он согласился, что мы зависим от обстоятельств, и что явление само по себе не должно меняться, оно есть изначальное. Но добавил, что несмотря на это он считает, что это явление не может существовать само по себе. Это просто как сгусток энергии, бесформенный и ничем не отличающийся от других явлений. Вещь начинает по-настоящему существовать, когда оказывается среди чего-то. Нельзя просто быть, всегда нужно быть среди. Потому что только в рефлекторной взаимосвязи с окружающим миром вещь приобретает значение. То, что эти значения разные — это другое дело. Как кусок ткани, который может стать палантином, а палантин — писком моды, а сама мода — произведением искусства и так далее. Только я хотела добавить свой пример, не успела я открыть рта, как Норин уже говорил про мир иллюзий. Если бы никто не заметил валяющийся кусок ткани, он бы перестал существовать для мира. Никто бы не заметил его существования, и ткань бы переродилась во что-то другое: сгнила, испортилась или смешалась с мусором. Стала бы в результате иллюзией. А сколько их приходит в этот мир и уходит! И если подумать, то все вокруг является в какой-то мере иллюзией. Все вещи, окружающие нас, — временное явление. Их нельзя сохранить навечно, их нельзя забрать с собой после смерти. Все явления — это одна и та же масса, меняющая свою форму и предназначение, но на самом деле ничего не существует в полной мере. Здесь я уже не находила, что ответить, и просто пыталась удержать главную мысль. Которая не замедлила смениться новым потоком тем. И так продолжалось все время, пока мы пили кофе. Где-то посреди своего очередного размышления вслух Норин неожиданно спросил, не голодна ли я.

— Да не очень, спасибо.

— Опять спасибо? — он посмотрел на меня, чуть улыбнувшись. Я лишь усмехнулась:

— Хочешь отучить меня от манер?

— От бездумных правил. А я проголодался.

Норин заказал себе сэндвич с салатом, а я — еще один кофе. Пока мы ждали заказ, он придвинулся и положил руки на стол:

— Как тебе все это?

Я выдержала короткую паузу, чтобы найти нужные слова.

— Я в восторге.

— Я знал, что я тебе понравлюсь.

— Вот это самомнение! Я вообще-то о театре говорила и о своем кофе! — я шутливо разыграла возмущение.

— Ну, я понял, понял, — отмахнулся он и добавил уже тише и глядя в неопределенное место, — это все и есть я.

Когда ему принесли обед, а мне еще кофе, он принялся рисовать на своем сэндвиче букву «М». Я наблюдала за ним некоторое время и спросила, что он делает. Ответ был короткий:

— Обедаю.

— Хм, я вообще-то про твои начертательные способности.

Норин закончил чертить, прежде чем ответить:

— Когда я ломаю себе голову над каким-нибудь вопросом, я по букве черчу на каждом блюде в этом кафе. Съедая каждый раз название этого вопроса букву за буквой, я тем самым познаю его сущность.

— Чем длиннее название, тем дольше ты о нем думаешь?

— Я чаще ем.

Норин больше ничего не говорил. Мы погрузились в молчание. Он ел, я пила кофе и просто наблюдала за ним. Это было целое дело наблюдать за тем, как Норин уходит в свои мысли. Его выражение постоянно менялось, взгляд был несфокусированным, а на лице блуждала «плавающая» улыбка. Его улыбку я могу назвать только такой: плавающей. Вообще его лицо будто всегда сохраняло улыбку, только губы были тут ни при чем. Иногда он мог улыбаться только глазами, а иногда уголки рта чуть двигались. И улыбка постоянно менялась, то становилась шире, то почти исчезала. И часто в совокупности с мечтательным выражением лица и его нориновской улыбкой он мог сойти за опьяненного человека. Где-то посреди трапезы он взглянул на потолок и стал изучать каждую трещинку, каждое пятнышко, наверное, в течение пяти минут. Я решилась прервать его раздумья:

— Ты не будешь доедать сэндвич?

— Хочешь попробовать?

— Глядя на тебя, разыгрался аппетит.

Он с деланно обиженным выражением спросил, как же он теперь доест свою буквочку, но тарелку все же придвинул.

— А я помогу тебе разобраться с твоим вопросом.

Норин, слегка сощурившись, с интересом посмотрел на меня.

Когда стрелки часов стали безудержно тянуться к цифре четыре, он все-таки смутил меня:

— Ты встретишься со мной еще?

— А ты меня еще удивишь?

В такой немного необычной форме мы изложили свои просьбы. Он посадил меня в такси и на прощание махнул своей бордовой перчаткой. Хотя лучше было бы упомянуть его легендарную улыбку.

Мое настроение сменилось на мечтательное. Я не могла с собой ничего поделать. Дело было не совсем в Норине, вернее, в нем, но не в романтичном смысле. Теперь, когда на уроках я слышала про влияние британского общества на развитие Новой Зеландии и про важность установления общих правил и законов, у меня все это вызывало только улыбку, и, вспоминая, что весь мир — это иллюзии, и что пока есть разные мнения, будут и разные результаты, я уже не так боялась будущего моей новой Родины. Я думала о Норине на всех утренних занятиях, больше о том, какое значение он уделяет вещам. Ничего лишнего, лишь все необходимое. Замерзли руки — можно надеть перчатки, и правила ношения перчаток чрезмерно усложняют самое простое их предназначение. Или просто желание рассмотреть потолок — он не находит в этом ничего, кроме того, что есть. Я пришла к выводу, что этот молодой человек вовсе не ненормальный, и что бояться его не стоит. В лучшем случае его можно назвать эксцентричным. Однако все мои выводы пошатнулись с первым звонком на обеденный перерыв. Меня нашла заведующая колледжа и сухо и сурово известила, что «незнакомый молодой человек» желает меня видеть и ждет меня у школьных ворот.

— Он пытался кричать тебя на весь двор, — сердито пожаловалась она, и я попыталась выдавить из себя невинную улыбку, которая исчезла сразу же после ее ухода. Сесиль кинула на меня подозрительный взгляд, и я знала, что стоит мне только выйти из класса, она бросится к окну.

Я сразу заметила яркого Норина. Он стоял за забором, держался обеими руками за прутья и смотрел куда-то не то в землю, не то в само ограждение. Норин заметил меня, только когда я подошла почти вплотную, и его взволнованное лицо озарилось улыбкой:

— Это был выстрел в самое сердце… Кстати, сегодня, вот только что я вместе с омлетом съел букву «Б» и только сейчас понял, что ты ведь еще не знаешь сути вопроса, в котором должна мне помочь.

— Как ты меня нашел?

— Через Николь. Так, что несут в себе автомобили? Мне осталось всего три буквы, это — три посещения того кафе, а я уже почти все понял. Но ты все-таки подумай.

— О чем?

— Что несут в себе автомобили.

— Твое слово было автомобиль? — недоуменно переспросила я, приняв это за шутку.

— Сначала я хотел взять бутербродов и пообедать вместе с тобой где-нибудь в парке, но потом решил, что тебя, наверное, не отпустят из школы на обед.

— Да нет, это разрешается. На обеденный перерыв только, конечно.

Я не знала, что думать. Его взволнованность, граничащая с испугом, будто передавалась и мне. Он вдруг прижался лбом к прутьям и со всей серьезностью заглянул мне прямо в глаза:

— У меня в кармане три шиллинга и тридцать пенсов, я ничего не умею делать, и все считают меня сумасшедшим. Ты все еще хочешь со мной общаться?

Я была ошарашена и не нашла ничего лучше, чем просто отшутиться:

— Главное, чтобы у тебя хватило на розовую радиолу. Она стоит пенсов пять.

Норин рассмеялся, и по его смеху я поняла, что ответ ему понравился. Он ничего не сказал, только повернулся и направился вдоль дороги. Я подождала, пока он не скроется из виду, и вернулась в колледж, где меня ждала любопытная Сесиль.

Посещение Норина стало главной новостью школы на следующие несколько дней. Сесиль удовлетворилась моим «он просто мой знакомый», однако другие девочки были не столь сдержаны в расспросах. Кэтрин подошла на следующий день во время обеда и без лишних вступлений открыто спросила:

— Я слышала, за тобой ухаживает двадцатилетний парень.

Я хотела съязвить или отшутиться, но, зная, что все ее слова моментально перелетают не только в уши любопытных одноклассниц, но и в уши ее мамы, которая является слишком близкой подругой моей мамы, чтобы так рисковать, я решила убить слухи в зародыше:

— Никто за мной не ухаживает, Боже ты мой!

— Какое твое дело, Кэтрин? — вступилась Сесиль. — Исчерпались темы для болтовни?

Кэтрин проигнорировала замечание Сесиль, как игнорировала и обеих нас до появления Норина, и не оставила тему:

— Кто он такой?

— Чарльз Стрикленд, — вылетело у меня раньше, чем я могла себя сдержать. Бедный старик Моэм. Дочитаю я его когда-нибудь или нет? Кэтрин, судя по всему, решила, что имя должно говорить само за себя, потому что только хмыкнула на это и удалилась. Сесиль прыснула от смеха, глядя ей вслед, а потом повернулась ко мне и с непонятным выражением возвестила:

— Ты бьешь рейтинги популярности. Даже Кэтрин завидует.

— Что?

Это уже не впервые, когда я слышу в стенах колледжа это странное слово «рейтинг». За своими перепадами настроений я не сразу заметила общий ажиотаж по поводу подсчета очков популярности. И похоже, уроки философии и истории все же не проходят зря. Я не хотела про это думать. В свободное от занятий время я черкала коротенькие статейки для газеты, мысленно их разрывая и отправляя в урну, чувствуя, что все не то. Изменилась и я, и все вокруг. Потому что буквально за последнюю неделю вдруг поняла, что есть притворство, пусть еще пока не познала до конца истинное. Я могла быть самой собой с тем, кого встречала всего пару раз, а на лучшую подругу смотрела как на незнакомого человека. То, что со мной происходило, не доставляло никакой радости, но часть меня признавала, что эти перемены необходимы, если я не хочу оказаться в бездумном ряду сверстников, свято верящих в трактат светского общества. Но я также поняла, что мое так называемое независимое мышление не такое уж и независимое. Признать свое отличие от других людей «моего круга» мне помог Норин, он же помог мне додуматься до иллюзорного представления всего мира, и что все общества сегодня существуют, а завтра на их смену могут прийти совершенно новые, однако он не сказал мне, что есть не иллюзия. Где реалия и во что же тогда верить? И без Норина я не могу самостоятельно додуматься до правильного ответа, если правильный ответ вообще существует. Просто сложно жить без веры во что-либо. Я смотрела на Сесиль или Кэтрин и завидовала, что у них хотя бы есть их иллюзии, в которые они могут верить, а мои иллюзии были разрушены, но не нашлось ничего, чем бы их заменить. И я ясно ощущала, что стала нуждаться в Норине как в источнике ответов. Только с ним я могла быть самой собой, свободной от правил, когда не нужно все время следить за собой, как именно ты держишь нож или правильная ли у тебя осанка.

В среду утром произошло то, после чего я вынесла себе диагноз: я такая же ненормальная, как и Норин. Родители меня отвозили в колледж вдвоем, хотя обычно отец всегда уезжал раньше со своим водителем. В этот раз папа был за рулем, а мама рассказывала какие-то новости. Я сидела позади и хмуро думала про кусок ткани, который либо может стать чем-то, либо исчезнет из бытия, и никто о нем не узнает. Оборвав маму на полуслове, я бесцеремонно спросила:

— Мам, что ты помнишь о моей жизни?

Спрашивать папу не было смысла, потому что отвлекать его на дороге не разрешалось.

— Что ты имеешь в виду, дорогая? Я все помню.

— Ну, сможешь ли ты точно меня описать, например, если меня вдруг… если я вдруг уеду куда-нибудь на очень-очень долго?

— Как это? Что значит, описать тебя? Я ведь тебя знаю, как себя!

— Ну да, ну только, если вдруг окажется, что я — это только твое воображение, то что ты будешь говорить людям, чтобы доказать, что я настоящая? Что я хожу в колледж, да? И что у меня подруг зовут Сесиль и Лора? Мы так же маори изучаем, только факты, и все равно никто про них ничего толком не знает. Или на похоронах про умершего говорят, что он делал то и это, а все равно ведь чужой человек ничего так про него не узнает.

— О чем ты говоришь, Бога ради?

— Я не хочу, чтобы про меня вспоминали только факты, если я исчезну. Если бы я совершила хотя бы один глупый поступок в своей жизни, школу бросила, или сбежала из дома, или перебила бы утром всю посуду, то вы бы меня точно запомнили, мой характер, а не факты и даты. Нас восемнадцать таких в классе, и больше чем у половины даже такой же цвет волос… И даже…

Мама неожиданно повернулась и воззрилась на меня испуганным взглядом:

— Что за глупости ты говоришь! Прекрати сейчас же!

Вдобавок родители принялись ругаться. Отец только покачал головой, сказав: «Все твое воспитание», и мама принялась его обвинять в том, что он не бывает дома и в воспитании вообще никакого участия не принимает. Они препирались до самого колледжа, и я с облегчением и легким чувством вины поспешила выскочить из машины. Все свое недовольство я выплеснула в статье, за которую взялась после занятий в нашей библиотеке и которую озаглавила «Домочадцы в поисках истинного дома». Я разгромила ореол Британии как независимой страны, не боящейся перемен, сказав, что, сменив место проживания, англичане в своей зависимости от ощущения привычного дома не поменялись сами, а стали менять обстановку, чтобы напомнить себе об истинном доме. Им нужны их привычки, потому что новизны они боятся.

Я ожидала получить выговор от преподавателей за статью на следующий день, но не случилось ни бури, ни скандала. Вот она и свобода слова. Надо отдать должное за этот урок: игнорирование — лучший метод борьбы с революционерами.

Рядом со мной на стул плюхнулась Сесиль.

— Господи, я ни за что не расквитаюсь с этим рефератом к понедельнику!

Она вытащила из сумки свой ланч и покосилась на мою тарелку:

— А ты чего не ешь?

— Я ем.

— Я вижу, как ты ешь! Не притронулась к еде. Кстати говоря, скажи-ка мне на милость, что на тебя нашло?

— Ты о чем?

— О статье твоей. Я только сегодня ее прочла. Еще думала, чего все передают друг другу газету чуть не под столом!

— Не знаю я, Сесиль. Ничего не нашло.

Она посмотрела на меня внимательнее:

— Слушай, завтра последний день учебы, давай куда-нибудь подадимся, в кино, например? Проветримся. Надоела учеба, только началась, а уже надоела. Говорят, начался новый фильм с Гретой Гарбо.

Я подняла голову и принялась рассматривать потолок:

— Не хочется.

Я чувствовала, что Сесиль пристально смотрит на меня, но притворяться не стала, а просто сказала больше самой себе:

— Бежевый. Оказывается, у нас в колледже светло-бежевый потолок.

— Ну-ка посмотри на меня. Ты сама замечаешь, что с тобой что-то происходит? Это из-за того парня?

Я ничего не ответила.

— Тебе нужно развеяться.

— Сесиль, для чего мы живем?

— Уй, ну, Лоиз, ну в дебри философии-то зачем впадать? Живем, чтоб наслаждаться жизнью, и хватит о том.

— Все когда-то исчезает, ты знала об этом? Я проживу, умру, и от меня ничего не останется. Только кусок ткани. Должен быть какой-то смысл. Я просто хочу знать, что где-то там, в будущем от меня что-то останется. Зачем-то надо жить. Неужто только, чтобы переживать, что не сделал домашнюю по геометрии или что бы надеть на вечер?

— Ты меня убиваешь, Лоиз. Я ничего не понимаю, — она придвинулась ближе. — Ты правда не сделала домашнюю?

Я только вздохнула:

— Одного я боюсь, так вот отучимся несколько лет, выйдем замуж, состаримся, умрем, но никогда не узнаем, что в колледже был голубой потолок.

Норин так и не давал о себе знать. Прошла почти неделя. Каждое утро я выбегала на кухню проверить почту в ожидании очередного оповещения о встрече, но только чтобы лишь вновь разочароваться. Вскоре я стала задумываться, не сделала ли я что-то не так, что он передумал со мной встречаться. Незнание мучило сильнее страшной правды. Всю субботу я просидела дома в ожидании звонка или упавшего прямо с неба на мое счастье почтальона с радиолой в руке. Потеря Норина становилась уже невыносимой, и я призналась самой себе, что соскучилась по нему. Чтобы занять хоть чем-нибудь свои мысли, я стала размышлять над тем, что несут в себе автомобили. Скорость? Будущее техники? Или людей несут они в себе? Что вообще означает «несут в себе»? Внутри что ли? Ну тогда, двигатель или что там. Не зная, куда себя приткнуть я решила оформить свой «призыв к Аркадию» в письменной форме. Пару месяцев назад я прочла странную книгу Анатоля Франца о человеке по имени Морис и его ангеле-хранителе Аркадии. Когда Аркадий выдал свое существование, известив Мориса, что покидает его ради своих целей, Морис сразу же почувствовал пустоту с потерей своего ангела, хотя раньше не чувствовал его присутствия. Норин в какой-то мере являлся моим ангелом, но пока он был рядом, я не понимала, какую роль он играет в моей жизни. И сейчас мне хотелось сказать ему об этом. Я сидела в своей комнате за письменным столом и долгое время смотрела на чистый лист бумаги, пытаясь собраться с мыслями. Я даже не знала, какое обращение выбрать. Норин для меня никто, и никакие «дорогой» или «уважаемый» в его случае не подойдут. К нему вообще ничего не подойдет из существующего набора обращений. Решив, что раз письмо я пишу ему, то и без того понятно, что обращаюсь я к Норину, а значит, можно вообще обойтись без приветствий. Это не облегчило моего намерения написать письмо, потому что теперь я не знала, что именно писать. Нельзя с ним лгать или притворяться. Значит, и напишу все как есть. Я взяла в руку перо и почти бездумно начала выводить:

«Не знаю, что ты со мной сделал, но мне тебя почему-то не хватает. Я вижу все теперь другим и не знаю, что со всем этим делать без тебя. Появись в моей жизни снова. Лоиз»

Я позвонила Николь и попросила ее встретиться со мной в парке после моих занятий в понедельник. Именно в тот день между мной и Сесиль проскочила первая искра недоверия, когда на мое оправдание, что я должна увидеть Николь и потому не могу присоединиться к Сесиль в поездке до Такапуны, где по ее утверждению продают лучшее мороженое во всей Новой Зеландии, она мне едко ответила: «Встречаешься со своей новой подругой». О моем времяпровождении с Николь тоже стали поговаривать в колледже, и даже Кэтрин со своим окружением стала меня замечать гораздо чаще. Я уже чувствовала новые взгляды в мою сторону, ко мне стали чаще подходить девочки, с которыми я почти не общалась, и возносить мои статьи в газетах или мои «сногсшибательные туфли», которые не изменились с прошлого года. И однажды я услышала эту ядовитую откровенную фразу: «Ты знаешь, каких знакомых выбирать». То, против чего я выступала, возвращалось ко мне, как бумеранг. Если бы они знали. Мне было очень неудобно беспокоить Николь, но я не знала ни адреса, ни телефона Норина, и потому единственный, кто мог передать ему письмо, была Николь. Она быстро черканула его адрес на обороте рекламной брошюрки парикмахерской на Понсонби и протянула мне:

— Сама отправь.

Я недоуменно смотрела на адрес и тряхнула головой, распознав в нем тот же адрес, где состоялось торжество Николь.

— Что это? Чей это адрес?

— В смысле? Его.

— Как его? Он там живет? Там же был твой день рождения. Это ведь дом твоего дяди, нет?

Николь непонимающе наморщилась:

— Ну да. Он ведь мой двоюродный брат. Я не сказала? Правда?

— Брат? Нет, не сказала! Твой дядя — его отец? Но его зовут Норин Эллиотт!

— Вообще-то Норин Эллиотт Уайз. Ой, да не суть важно. В общем, он не всегда живет у родителей, чаще на своей квартире, но я знаю, что эти дни его там не было. Я звонила ему вчера и позавчера. Думаю, он у родителей.

Я никак не могла опомниться от этой новости.

— Но ведь твой дядя, он ведь владелец банка. Такой состоя…, ну, то есть, я хочу сказать… просто Норин мне сказал в прошлый раз, что у него в кармане только три шиллинга.

— Хм, — хмыкнула Николь, но объяснять много не стала, — в его духе. Но ты только не думай, что он тебя как-то обманул. Скорее всего, на тот момент у него и правда было только три шиллинга в кармане. Просто он не добавил, сколько лежит еще в банке.

Я промычала что-то невразумительное, но передумала и решила спросить о другом:

— Николь, что несут в себе автомобили?

— Ответь ему то, что сама думаешь, — без запинки и раздумий ответила Николь, убирая в сумочку карандаш. Я только виновато усмехнулась:

— Как ты…

— Научилась уже отличать мысли Норина от мыслей других людей. Мне пора бежать. Звони, если что. И не переживай, если он пропадает на некоторое время. Когда у него появляется гениальная идея или какой-то важный вопрос, то ему нужно время побыть одному. Так всегда с ним.

Письмо я отправила этим же днем.

Мне стало немного легче после разговора с Николь, хотя я еще многого не понимала. Но, по крайней мере, это объяснило, как он смог пробраться на день рождения Николь незамеченным и в таком виде. Теперь мне было легче вернуться к своим обязанностям. Я наконец провела с Сесиль весь день после занятий, который мы потратили на спонтанные покупки, горячее какао Bourneville и какие-то глупые девичьи сплетни. Снова принялась за статьи для газеты, и все они получились сдержанными и обобщенными: я писала о новостях, о намечающейся олимпиаде по математике и плановых танцах, об организованной экскурсии в Роторуа, и никаких революционных настроев. Мало кто понимал, что это лишь затишье перед бурей. Я просто терпеливо и тихо ждала возвращения Норина.

А его возвращение заметили все. Мы выходили с последнего урока биологии, и Сесиль пересказывала лекцию:

— По-моему проще запомнить, что аксон — длинный, а дендрит — короткий. Хотя зачем они нам сдались оба? Эй, Лоиз, это не твой парень там сидит?

Я увидела Норина, сидящего на скамейке, и мое сердце бешено заколотилось. Я не знала, как себя успокоить. Я пробормотала Сесиль, чтобы она возвращалась домой одна, и что я ей вечером позвоню.

— Ну ладно, расскажешь потом, как все прошло, — с загадочной улыбкой ответила она.

Я не стала это комментировать и дождалась, когда все разойдутся. Сесиль оборачивалась еще три раза. Мне хотелось броситься Норину на шею, обнять его, а вместо этого я приросла к месту и смотрела на него издали. В какой-то момент я двинулась к нему, но он остановил меня, выставив перед собой руку, давая мне понять, чтобы я пока не подходила. Мне так нравились его необъяснимые поступки! Он смотрел то на меня, то на затянутое тучами небо, то в никуда, то снова на меня и так, как смотрит мечтающий о чем-то человек: рассеянно и нежно.

Я крикнула ему через весь двор:

— Норин, что несут в себе автомобили?

Он с улыбкой закусил нижнюю губу и вновь посмотрел на небо. Тогда он поднялся со скамейки и протянул мне руку. Я не спеша подошла к нему. Сегодня он действительно был какой-то мечтательный и молчаливый. Норин взял меня за руку, и мы пошли вдоль улицы.

— Ты прочел мое письмо?

Он ответил после некоторой паузы, обращаясь даже не ко мне, а в воздух:

— Оно не сохранилось. Я его разорвал.

Не успели гордость и самолюбие взять надо мной верх, как он добавил:

— Слишком оно было красивое, чтобы существовать. Мой разум был неспособен принять красоту таких больших размеров.

Я не совсем поняла, что он имел в виду, но зато поняла, что на это не надо обижаться. Где он так долго пропадал, я спрашивать не стала. Такого человека, как Норин, могло занести куда угодно.

Начал покрапывать дождик, и он открыл зонт, который я сперва не заметила. Я тихо спросила:

— Норин, а что несут в себе автомобили?

Он с интересом искоса посмотрел на меня, чуть склонив голову на бок. Сегодня он был выше меня на полголовы.

— А что ты сама придумала?

— Много чего. Лучше всего звучит «скорость».

Он как-то странно улыбнулся, не высмеивая и не одобряя ответ.

— А что на самом деле?

— Почему ты решила, что не права?

— Что, все-таки скорость?

— Любой ответ был бы правильным. Различие в том, что для каждого он несет свой смысл.

— А что для тебя?

Он молчал, но я чувствовала: не из-за попытки избежать ответа или просто проигнорировать вопрос. Он ловил в воздухе нужный момент. Дождь уже разошелся, и мы свернули в первое попавшееся кафе в Ремуере. Молчание длилось недолго, не считая разговора с официантом. Норин первый продолжил разговор:

— Для меня автомобили несут смерть.

Слишком естественно, чтобы поверить в то, что я услышала. Такого ответа я никак не ожидала, потому никак не отреагировала, просто продолжала слушать его спокойную речь.

— Я не «лицемер, не знающий завтрашнего дня», я просто чувствую, что умру от «скорости на колесах». Не завтра. И не послезавтра. Каких насекомых ты любишь?

Давно пора было привыкнуть к такой быстрой смене темы разговора (про автомобили и смерть — был исчерпан), но все равно я ответила чуть ли не похоронным голосом:

— Бабочек. Они мерзкие.

— Ты считаешь бабочек мерзкими? — его вопрос был серьезным и интересующимся, а не саркастичным. Я пожала плечами на очевидность факта:

— Из всего, что у них есть — крылья, ножки, тельце, усики — только крылья не заставляют дрожь пробегать по твоему телу. Ты когда-нибудь держал бабочку за крылья и подносил к пальцам? Они начинают так цепляться, резать и щекотать одновременно. Так противно. И тельце у них такое… волосатое.

— Я подарю тебе много бабочек.

— Много?

— Сотню.

— Сотню! Что мне со всеми ними делать?

— Любоваться их мерзостью.

Он задумался, и его взгляд стал туманным и плавающим, уголки губ слегка дрогнули в улыбке:

— Мерзость бывает красивой… Нет ничего однозначного. Даже сама эта фраза уже неоднозначна, — он немного оживился, и теперь уже стал говорить непосредственно мне, а не просто вслух. — Странно так думать, насколько все гармонично устроено во всей Вселенной между отдельными элементами, как все взаимосвязано и сбалансировано, но при этом сами по себе связи стираются, и исчезают все различия, потому что все относительно и переплетается друг с другом, и потому, что все эти отдельные элементы — это на самом деле часть одного и того же целого. А раз оно целое, то как оно может иметь связи, между чем и чем, если оно — единое? Значит, и нет ничего цельного в мире, и все что угодно можно расщепить на бесконечно меньшие составляющие. Ты только представь, сколько их, составляющих! Человеческое сознание не может вообразить себе многомиллиардное количество частиц, такая цифра не умещается в уме, хотя само сознание человека состоит из такого же числа составляющих. Как так может быть?

Я с трудом понимала, о чем он говорит, и слегка напугалась, что он задает такой вопрос мне.

— В смысле, как что-то не может вобрать в себя то, что уже находится внутри него?

Я поймала себя на мысли, что мой рот открыт. Я поспешно его закрыла и закусила губу, чтобы он не открылся ненароком снова.

— Интересно, что ты сказала «скорость».

Сперва я подумала, что его опять начало кидать из темы в тему, и что разговор, то есть монолог об относительности и взаимосвязях уже исчерпал себя, но только он продолжил говорить, я уловила четкую логическую последовательность его мышления.

— Все связано и относительно. У улитки тоже есть скорость. И мы передвигаемся со своей скоростью. Автомобили тоже, безусловно, несут в себе скорость, но это все так интересно, разве нет? Относительность. Однажды мы разовьем скорость нового уровня и сможем путешествовать за пределы планеты.

— Как это? — не удержалась я. Мне не хотелось его перебивать или сбивать с мысли, но он будто был не против.

— Конечно. Младенцами мы ползали, потом стали ходить и даже прыгать. А теперь мы оторвались от земли с помощью техники. Летать на самолетах для людей — это ведь все равно что покидать землю на определенное расстояние и время. И дальше эти расстояния и периоды будут увеличиваться. Мы будем путешествовать на другие планеты, а однажды — в другие Вселенные. Интересно, какой он мир там, за пределами планеты на самом деле, а не в научной теории?

Норин посмотрел куда-то поверх моей головы, и его глаза сияли. Я пыталась представить себе, как это будет, и тоже невольно подняла глаза. Нас прервал официант, подойдя и спросив, не хотим ли мы чего-то еще. Норин даже не услышал вопроса, и я ответила за нас обоих:

— Нет, спасибо, все отлично.

Не знаю почему, но меня порадовало, что Норин будто среагировал на мой голос. Он моментально перевел на меня взгляд, и по его глазам я видела, что он вернулся к реальности, чтобы осознать, что именно я сказала. Только после этого он удивленно посмотрел вслед уходящему официанту. Он снова посмотрел мне в глаза с необъяснимой тогда благодарностью. В одну из встреч несколько месяцев спустя он как-то обмолвился, буквально парой мимолетных фраз, вырванных из контекста, что я единственная, кто может удержать его в реальности, и он хватается за мое существование как доказательство его собственного. Может, он боялся стать иллюзией для себя самого?

Я посмотрела на свою чашку кофе и многозначительно произнесла:

— За кофе могу заплатить я.

Моя улыбка выдала подтекст. Норин наклонил голову набок и догадливо произнес:

— Кажется, кто-то разговаривал с Николь.

Я отбросила намеки и шутливое настроение и спросила со всей серьезностью:

— Почему ты пытаешься представить себя таким? Ладно, свое происхождение, но ты прячешь и свой ум, зачем?

Он помолчал некоторое время, но лишь для того, чтобы подобрать слова:

— Людям это нужно — убеждаться в своем здравом рассудке. Моя «ненормальность» дает им ощущение стабильности собственного ума. Все ведь относительно. Я рад, что, глядя на меня, они успокаиваются. И без того они беспокоятся слишком много и по всяким пустякам.

Я думала над его словами некоторое время. Вспомнив, что пару дней назад я назвала себя такой же ненормальной, как и он, я снова спросила:

— Ну а мне почему? Назвал себя тогда сумасшедшим, бесполезным и бедняком. Я ведь не хотела никогда успокаиваться за счет тебя.

Он сделал удивленное лицо, будто я спрашиваю о том, что сама прекрасно знаю:

— А разве не над этим вопросом ты бьешься все время? Ходишь на светские вечера, пытаешь найти в них свое место и задаешь себе вопросы, должна ли ты общаться с людьми не своего круга? Я хотел помочь тебе понять, что ты не сноб, вот и все, — он взглянул на потолок, поразмыслив, добавил, — ну и чтобы потешить свое самолюбие. Всегда приятно знать, что с тобой общаются не из-за денег или престижного университета.

— Я и так знаю свое место. Я этому обществу тоже не принадлежу.

Норин на это ничего не ответил, и по его молчанию я поняла, что это не так. Если бы я действительно знала, я бы не задавала столько вопросов. Я просто перестала бы быть частью этого общества и дело с концом. Он посмотрел в окно:

— Я хочу, чтобы в эту субботу ты приехала ко мне домой. Если тебе позволят правила приличия.

— Опять в тот дом? Боже, нет. Он слишком огромный.

Он оторвался от окна и пояснил:

— Ко мне домой. На мою квартиру.

Мы смотрели друг на друга, и я пыталась выискать за его приглашением какой-то смысл. Его лицо оставалось непроницаемым и лишенным эмоций. Он просто ждал моего решения. Я постаралась тоже стереть какие-либо эмоции:

— Хорошо.

Получив свой ответ, Норин вновь перевел взгляд на окно. Дождь уже вовсю разошелся. Я смотрела на Норина и гадала, кто этот человек. В своей уверенности и независимости он восхищал. Насколько сильной личностью он являлся, иначе как бы ему удавалось не попасть под влияние всего, что его окружало? Богатые влиятельные родители, один дядя — владелец театра, другой — партнер в банковском бизнесе, отличное образование, светское воспитание, а он сейчас сидит со мной в скромном кафе и смотрит на дождь за окном.

— Кто мы с тобой, Норин? — спросила я негромко.

Он не отвел глаз от дождя, но ответил с уверенностью, будто знал ответ всегда:

— Два тонких деревца, поддерживающих друг друга в бурю.

Неожиданно он принял какое-то решение. Кинув взгляд на мою чашку кофе, спросил:

— Ты допила свой кофе?

— Нет, но больше не хочу.

— Пойдем.

Он поднялся со стула, и я поспешила за ним. Мы вышли на улицу. Дождь лил рекой. Обычно в Новой Зеландии дожди очень короткие, и у нас в колледже девочки всегда шутят: «Если тебе не нравится погода в Новой Зеландии, подожди десять минут!» Это правда. Таких коротких дождей в Англии никогда не бывает, и потому для нас, хоуми, это так непривычно. Но сегодня, судя по небу, дождь не собирался сдавать позиции так просто. Мы дошли с ним до частных теннисных кортов Ремуеры, огороженных забором из металлической сетки. Подойдя к самому ограждению, Норин передал мне в руку зонт и с улыбкой спросил, танцевала ли я когда-нибудь под дождем.

…Закрыть глаза и не видеть, что будет…

Он перелез через забор, и я в ужасе и восторге закрыла рот рукой.

— Ты что задумал? Нас арестуют.

Он спрыгнул уже на той стороне и повернул изнутри замок, открывая передо мной дверь:

— Они не выйдут из-под крыш.

Норин снова взял у меня зонт и за руку подвел меня на середину кортов.

Джазовый мотив дождевой музыки и прохладный шепот ветра напомнили мне Рождество 1923-го, когда впервые собралась почти вся наша семья, имея в виду под всей семьей бабушку Лоиз, в честь которой назвали меня, тетю Клару, мамину сестру, с ее мужем Энтони, моих двоюродных брата Фрэнка и сестру Меган, моих родителей и меня, и мы тогда пили тети Кларин молочный коктейль с банановым пирогом, был уже поздний вечер, за окном при свете уличного фонаря падали хлопья снега, а в теплой уютной комнате с камином играл папин старый патефон. Сейчас я испытываю то же блаженство, только вот мы с Норином под дождем танцуем вальс с зонтом в руке.

Когда я проснулась на утро следующего дня и, приняв горячую ванну, спустилась к завтраку, на столе стоял ежедневный ритуал — стакан молока, — а рядом лежал перевязанный бантом пакет. Растягивая мучительно-сладостное предвкушение чего-то нориновского, я стала неторопливо завтракать, положив пакет на колени и еще не зная, что там лежит огромнейшая иллюстрированная энциклопедия бабочек вместе со стихом.

Мы ждали начала истории, и я просматривала учебник в поисках интересных иллюстраций. Класс еще пустовал, и у нас было минут пять, чтобы заниматься своими делами.

— Что это? Стих? — спросила Сесиль, заметив листок бумаги, выпавший из моей тетради. Я ничего не ответила и почему-то даже позволила ей взять его в руки и прочесть вслух:

— «Распустившись, цветок лепестки превратил//В бабочки крылья, чтобы успеть//Свободу полета познать, но забыл,//Что он — мотылек. И хватит ли сил//У мотылька от огня улететь?». Ничего что-то я не поняла.

Меня вовсе не рассердила непонятливость Сесиль. Может, потому что я и сама до сих пор бьюсь над стихом, а может, потому что это его стих, его мысли, а они находятся за гранью привычного понимания. А может, просто потому, что стих про меня, и понять должна его я. Я придвинулась к ней и ткнула пальцем в строки:

— Цветок, допустим, розовая радиола как символ светского общества, превратился однажды в бабочку, чтобы освободиться от правил, но проблема в том, что этот огонь притягивает бабочку, как мотылька к свету. Вот и вопрос, сможет ли бабочка все-таки улететь или вернется к огню и сгорит?

— Господи, а нельзя все проще сказать? Никогда не любила литературу, — она вернула мне листок. — Где ты его откопала? Сама что ли написала?

— Ну прямо! Разве я так могу?

Пока мы говорили с ней о стихе, перерыв уже закончился, и прозвенел звонок. Преподаватель истории вошла в класс последней и громко захлопнула дверь, чтобы призвать всех к порядку. Я убрала стих, вложив его между страницами тетради, и медленно подняла глаза на миссис Линн. Каждый урок истории для меня был сорокаминутным мучением. И, говоря об этом мучении, сегодня мы говорили о вой не между Севером и Югом в США и в частности о роли темнокожей Табмэн в освобождении рабов. К середине лекции нам уже дали домашнее чтение по истории войны, и в завершение миссис Линн, суровая пожилая дама, подвела итог, что там, в далеких Штатах до сих пор существует дискриминация, чего англичане избежали, и даже во время Великой Войны маори участвовали в сражениях как часть британских войск.

— А что же тогда есть дискриминация?

Я не сразу осознала, что голос принадлежал мне, и только после воззрившихся на меня семнадцати пар глаз я поняла, что вопрос задала я, абсолютно бездумно.

— Вы до сих пор не знаете понятия дискриминации, мисс Паркер?

Я почему-то ничуть не смутилась. На долю секунды я почувствовала необъяснимое счастье от своей храбрости бросить вызов. Бабочка все же не поддается на заманчивую ловушку?

— Простите. Просто хочу уточнить. Разве дискриминация не бывает по разным признакам, не только по цвету кожи?

— Мисс Паркер, определение дискриминации гласит: неравенство, занижение качеств человека по определенным признакам. Естественно, что дискриминация бывает не только по цвету кожи. И если вы хорошо слушали прошлогодний материал, то должны знать, что Новая Зеландия была первой страной, давшей право голоса женщинам, что есть искоренение дискриминации по половому признаку, — она сжала губы и снова вернулась к учебнику, чтобы продолжить тему, однако я не сказала того, что хотела:

— Значит, в Новой Зеландии дискриминации нет?

Она сердито воскликнула:

— Конечно, нет!

Многие ученицы опустили головы, в инстинкте самосохранения предпочитая не попасться под горячую руку миссис Линн. Я услышала, как Сесиль шепотом пытается заставить меня замолчать.

— А когда мы не замечаем маори не по цвету кожи, а как самих личностей, что это? Я просто не совсем понимаю самого слова дискриминация.

— Хватит. Останетесь после урока, мисс, чтобы мы разобрались вместе.

— Миссис Линн, простите, но я прочла все учебники о дискриминации и все словари. В чем разбираться, если мы сами, англичане, и есть дискриминация?

Она сжала губы еще сильнее, побледнела и посмотрела на меня поверх очков пристальным взглядом:

— Великобритания — высокоразвитая страна, и завоевание колоний имеет единственную цель — расширение территориальных владений, а не устроение рабства. И Великобритания, и Новая Зеландия — демократичные страны с провозглашением равенства!

— Но ведь это неправда. Великобритании нужна дискриминация. Если ее не будет, то не будет и светского общества! В равенстве невозможно разделение по классам.

Она молчала секунд десять. Я думала, она просто взорвется и раскричится. Еще я была уверена, что наказание последует незамедлительно, и я получу до десяти ударов палкой по ладоням. Противоречить учителям — это все равно что пойти против религии. И как правило, если получил наказание в колледже, тебе еще добавляют наказание и дома. Обычно родители не оспаривают преподавателей, а верят их воспитательным методам и поддерживают их. И с одной стороны я чувствовала себя виноватой, что заставила пожилую женщину разнервничаться, но с другой — моя неудовлетворенность не применимыми к реальности ответами, похоже, достигла своего апогея. Несмотря на мои опасения, миссис Линн просто сказала:

— Выйдите из класса. Я вас встречу в кабинете директрисы.

Я собрала свои учебники и тетради и вышла под ошарашенные взгляды одноклассниц в коридор. Никогда раньше не была в коридорах колледжа во время занятий. Я слышала отдающееся от стен эхо стука своих туфлей. Казалось, что во всем мире осталась только я одна, и, если бы из какого-то класса не долетал голос преподавателя и дружный смех школьниц, я, возможно, даже напугалась бы неожиданного одиночества. Подойдя к кабинету директрисы, я постучалась и заглянула внутрь. Объяснив в двух словах, что меня отправила преподаватель истории дожидаться ее здесь, я последовала указанию секретаря присесть на стуле. Если пропустить все детали, то выводы, сделанные директрисой после пересказанной истории преподавателя, при которой мне пришлось только молчать и слушать все по второму разу, повергли меня в полное отчаяние. Не знаю я, как Гариет Табмэн боролась с рабством, у меня ничего не получается. Я избежала какого-либо наказания, однако директриса написала небольшое послание моим родителям. С конвертом в руке я вышла из ее кабинета и направилась, было, на следующий урок, который начался уже пятнадцать минут назад, но посмотрела на письмо и, недолго поразмыслив, достала его из конверта. Пока я читала, мой рот открывался все шире в ужасе и возмущении.

Дорогая миссис Паркер,

С сожалением пишу вам по поводу небольшого инцидента, произошедшего сегодня на уроке истории. Зная вашу активную деятельность в социальной сфере и приверженность английской культуре и образованию, я не сомневаюсь в методах воспитания вашей дочери, мисс Лоиз, однако прошу вас и мистера Паркера уделить особое внимание ее социальным взглядам, идущим вразрез вашим собственным. По словам преподавателя истории, уважаемой Глэдис Линн, сегодня Лоиз выступила с заявлением о необходимости дискриминации в обществе для поддержания разделения классов. Мне особенно жаль слышать такие вещи от Лоиз, принимая во внимание вашу работу в общественной деятельности. Надеюсь на Ваши разумность и благородство принципов и ожидаю, что Вы примете должные меры по отношению к Вашей дочери.

С уважением,

Директриса оклендского колледжа для леди

Кларисс Брайтон

Я смяла письмо, но выкидывать в урну колледжа не стала, подозревая, что все конверты со штампом колледжа, да еще и почерком директрисы обязательно проверят уборщицы.

— Это полная чушь! — вновь возмутилась Сесиль на очередном перерыве, перечитывая письмо и стараясь разгладить пальцами лист, чтобы убедиться в правильности слов. — Надо ж так все переиначить!

— Я сама в это поверить не могу.

— Ну и ты хороша, что на тебя нашло, а? Я еще удивляюсь, как тебе не дали наказания.

— Этому я не удивляюсь.

— Почему? Из-за твоих родителей? Что отец деньги выделил в прошлом году?

— Нет же. Просто они знают, что я права. Иначе, зачем бы они нас учили важности нашего общества, что мы самые лучшие и образованные и должны показывать пример и все прочее?

Откуда-то позади мы услышали удивленное «Тебя не наказали?» и обернулись. Кэтрин любопытно смотрела на меня:

— Знаешь, я, наверное, в тебе ошибалась, что ты не любишь светских вечеринок и наше общество. Ты просто всегда говорила очень странные вещи, когда мы ходили в театры семьями.

Я закатила глаза и отвернулась. Она не двинулась:

— Это правда, что за тобой ухаживает сын владельца железнодорожной компании?

— Возвращайся к своим сплетницам, Кэтрин! — махнула рукой Сесиль. Она тоже отвернулась и спросила гораздо тише:

— За тобой кто-то правда ухаживает? Слухи ходят просто.

— Конечно, нет, Сес. Я бы тебе первой рассказала.

— Хм, но ты ничего не рассказываешь про того парня.

— Он не мой парень.

Я ушла от темы, поинтересовавшись вслух, может ли узнать директриса, что я не передала письмо родителям. А между тем стала размышлять о субботе. Мне предстояло пройти тяжелый нравственный тест: либо солгать родителям, чтобы уйти из дома в субботу, либо признаться и, возможно, больше никогда не увидеть Норина. Ни с какими правилами это не имело ничего общего. Общество — это одно, а семья — это другое. И стремление быть свободной от правил и предубеждений вовсе не оправдывает ложь близким людям. В пятницу утром перед самым завтраком я увидела, как почтальон выкладывает в наш ящик стопку писем. Бросив свой тост, я выбежала во двор, чтобы перехватить почту до того, как это сделает кто-то другой.

Конверт от Норина я определила сразу. В нем лежала еще более короткая записка прийти в 12 часов дня к кофейне на пересечении Кингзвэй с улицей Иден. Я думала о разговоре с родителями всю пятницу, но не приняв никакого решения или не набравшись решимости, я решила довериться высшим силам и вообще не начинать разговора, про себя устыдившись, что начать бунт против системы я могу запросто, а поговорить с родителями смелости не хватает. Было еще странно получить телефонный звонок уже вечером от Николь.

— Он пригласил тебя к себе домой?

— Ну да. А что? Я понимаю, что согласиться — это как-то не совсем прилично, но ты ведь сама говорила, что это никакие не свидания.

— Да не в этом дело, Боже ты мой, — она звучала ошеломленной. — Я просто хотела услышать от тебя. Мне он только что сказал.

— А что такое?

— Ничего, Лоиз. Он никогда никого к себе не приглашает. То есть вообще никогда.

— И что?

— Ничего. Не знаю. Ничего, наверное. Ну ладно, пока.

Я только сморгнула и тоже положила трубку на рычаг. Я не слишком удивилась звонку Николь, потому что и сама многого не могла объяснить в поведении Норина, а ведь на тот момент я встречалась с ним всего три или четыре раза, и что уж говорить о его двоюродной сестре, знавшей его с детства. На ее опыт выпало в сотни раз больше чудачеств, и они все еще не прекращались. То же самое я чувствую даже сейчас: чтобы я ни сказала, какие бы попытки я ни предпринимала, чтобы описать Норина, я не могу приблизить его образ к реальности. Это отчасти невозможно и потому, что Норин сплошь состоит из противоречий. Сказать, что иногда он говорил часами, а иногда был загадочно молчалив — ничего не сказать, потому что Норина нужно знать.

Сделать что ли отступление? Перевести, так сказать, дух и вернуться к самым первых строкам этих письменных воспоминаний? Я пишу все это на двадцать втором году жизни, силясь описать свою жизнь в семнадцатилетнем возрасте, вспомнить, какая я была, и сделать практически невозможное — воссоздать свои мысли. Для меня это — все равно, что писать о совершенно чужом мне человеке: такая я разная в семнадцать и двадцать один. Но я вот о чем здесь хотела упомянуть. Вплоть до сегодняшнего дня я всегда стараюсь говорить о Норине так, будто он постоянно со мной рядом. И я говорю не только о духовно-спиритической его форме, но и о его присутствии в физическом плане, когда я говорю «с ним», пишу «ему» письма, которые никогда не отправляю, хожу «с ним» в кафе, чтобы вместе с омлетом съесть последнюю букву слова «жизнь». Я сама думаю, что так проявляется моя отчаянная, но уже претерпевшая неудачу попытка поиска похожего на Норина человека. И, думаю, я уже достаточно созрела для того, чтобы признаться самой себе: такого человека, как Норин Уайз в этом времени больше нет.

Я ничего не объясняла. Просто крикнула:

— Я ушла!

И услышала мамино:

— Хорошо. К ужину возвращайся.

Удивившись этой реплике, я только довольно пожала плечами. Думаю, такая простая реакция объяснялась звонком Николь вчерашним вечером. Родители всегда одобряют друзей с еще более влиятельными родителями.

Было ветрено, и небо было затянуто тучами, но по особому запаху в воздухе я точно могла сказать, что дождя пока не предвидится. Если немного и вскрапнет, то это буквально на пару минут, и промокнуть вряд ли кому удастся. У кофейни стоял автомобиль, и стоило мне только подойти ближе, как водитель из окна спросил, не Лоиз ли мое имя. Я недоверчиво посмотрела на него, и он просто вышел из машины и протянул мне конверт с одной единственной фразой почерком Норина: «Садись в автомобиль». Все в его духе. Я немного нервничала, но чувствовала, что не от предстоящей встречи, а от того, что может что-то не получиться, и я его не увижу. Я всегда успокаивалась, когда мы оказывались вместе, но до момента самой встречи ощущение дискомфорта меня, как правило, не покидало. Я плохо следила за дорогой и за своими предвкушениями с трудом разбирала, где именно мы едем. Прошло совсем мало времени, когда машина снова затормозила, и я сперва взглянула на водителя, а потом только выглянула из окна. Мы все еще были в Эпсоме, но только объехали гору Иден и сейчас стояли у ее подножия. Я смотрела на Whare Tane, дом известного иллюстратора, Ллойда, не то Тревора, не то Тэйлора. Я больше помнила его работы — не хочется говорить «картинки», очень какое-то брюзгливое слово выходит, — чем его имя. И я очень любила рассматривать его карикатуры в Оклендских Еженедельных Вестях, которые неизменно покупала мама, или в архивных номерах Иллюстрированного Журнала Новой Зеландии во время перерыва в библиотеке, когда работа над очередным рефератом порядком надоедала, и я тогда просто листала разные газеты. Жаль, что, когда он участвовал в выставках как художник, меня еще не было на свете. Серый дом, снизу декоративно отделанный камнем, с такой же каменной неширокой лестницей слева прятался за листвой огромного дерева и множества кустарников. И хотя солнце освещало подножие горы, но сам дом из-за деревьев оставался в тени.

— Дом мистера Уайза, — проговорил водитель, но показал на тот, который стоял напротив. — Вам — на последний этаж.

Я его поблагодарила, вышла из автомобиля и окинула взглядом здание. Оно было новым, может, построено в двадцать пятом или даже двадцать восьмом и насчитывало два этажа. Мне нравилась его архитектура с отличающейся отделкой первого этажа и теплый цвет терракоты черепицы треугольных крыш. Непривычно видеть один дом с двумя треугольными крышами. В отличие от дома знаменитого иллюстратора это здание не пряталось от солнечного света, возможно благодаря тому, что оно стояло сразу на повороте, за которым дорога резко спускалась вниз с горы, к спортивным полям, и ничего не перекрывало великолепный вид и на солнце, и на центр города. Я подумала, как это по-нориновски, жить в доме такого же стиля, как и характер его обитателя: ценить частность, находясь ближе к природе и подальше от шума города, но при этом оставаться способным наблюдать за жизнью всего Окленда, находясь на обрыве покрытого пышной растительностью холма с открывающейся панорамой до самого горизонта. У входа в дом росли нико, которые я для простоты называю пальмами, и благодаря этой зелени дом смотрелся очень уютным. Я вообще люблю новозеландскую зелень, но для меня все растения и деревья — всё пальмы, будь это банановое дерево с широкими листьями, юкка с тонким высоким стволом, дерево нико, ничем не отличающееся от юкки и по-маорийски пишущееся как «никау», или действительно пальмы — я просто люблю, что они очень пышные и зеленые.

Я зашла внутрь и медленно поднялась на второй этаж. Мне нравилось прикосновение моей открытой ладони к деревянным резным перилам, основание которых было покрашено в белый цвет, а сам поручень лишь залакирован, чтобы сохранить натуральность древесного оттенка. Я уже любила в этом доме все. На этаже было по две квартиры, и каждая площадка была особенной. На рецепции висело огромное старинное зеркало в тяжелой резной раме цвета золота, на другой площадке стояли два диванчика и столик или картины и огромные вазы с очередной пальмой.

Норин в темно-синих брюках, белой футболке и расстегнутой красной рубашке поверх сидел на площадке своего этажа на кожаном диванчике с зонтом в руке. Я остановилась на предпоследней ступени. Он подпер голову рукой и смотрел на меня так, будто я пять минут назад вышла и снова вернулась.

— Сегодня утром на моих глазах машина сбила голубя. Никогда еще никто не умирал на моих глазах.

Я поднялась на площадку и встала спиной к перилам напротив Норина.

— Тебе грустно?

Он немного подумал.

— Не знаю. Это — то немногое, что способно выбить меня из привычного режима, и я тогда теряюсь.

— Где ты сейчас?

— Стою под дождем в опустевшем парке.

— Чувствуешь себя одиноким?

— Мы все одиноки.

Норин взял обеими руками зонт и открыл над собой.

— Спасение от одиночества.

Я кивнула. Помолчав некоторое время, сказала:

— Ты — мой зонт.

Он улыбнулся и, встав, открыл передо мной дверь в свою квартиру.

— Я не особый джентльмен, поэтому раздевайся сама и вешай одежду куда хочешь.

Я прошла в его квартиру и почувствовала легкий запах масляной краски и растворителя, как обычно пахнет в мастерских художников.

— Мое whare tapu, — произнес он.

Я оглянулась и удивленно переспросила: «Что?» Он все еще стоял в дверях, прислонившись плечом к дверному косяку.

— Фаре тапу. Священное жилище.

Я распознала язык маори и понятливо хмыкнула.

Сняв с себя кофту, я огляделась и бросила ее на бордовое стул-кресло у входа. Норин прошел вперед и встал посреди небольшого холла, сунув руки в карманы брюк:

— Здесь три комнаты. Выбери сама.

Если не заострять внимания на том, что обычно гостей приглашают в какую-то гостиную, а не предлагают им выбрать комнату самим, я не выдала удивления или неловкости и приняла замечание как должное, тут же переведя взгляд на первую дверь, почти сразу позади стоящего Норина. Слева от этой двери были ванная и кухня, и на них обращать внимания я пока не стала.

Описывать квартиру Норина так же сложно, как и его самого. Слишком большой контраст стилей, красок или общей обстановки воспринимался в каком-то роде как декорации для театра, как нечто сюрреалистичное. Первой оказалась, судя по кровати, спальня, но не в привычном понимании. Меня сразу привлекли две вещи: во-первых, она была выполнена только в черно-белых тонах, как зебра, за исключением единственного цветного пятна на картине, висевшей на стене. Если стоял белый столик, то на нем обязательно был черный светильник, и если тюль был белым, то тяжелые портьеры были черные. На черных простынях были белые покрывала и четыре подушки: черные позади, и белые поверх них. Но во-вторых, и что делало спальню еще более необычной, это полное отсутствие острых краев у всего. То есть вообще всего: кровать была полукруглой, столики круглые, все этажерки полуовальные, комод и шкаф с закругленными краями. Триптих на стене над кроватью с изображением стекающей краски кроваво-красного цвета был и не прямоугольными картинами, и не круглыми, а бесформенными, как лужи во время ливней на асфальте. Привычный интерьер квартир и домов тридцатого года включал в себя строгие деревянные и как правило не крашеные стулья, тяжелые столы, скромные комоды и шкафы. Еще многие любили стелить на столы или комоды вязаные крючком белые салфетки или полотенца и выставлять семейные фотографии. Мягко сказать, интерьер спальни Норина был непривычный.

Без каких-либо комментариев или эмоциональной реакции на лице я молча двинулась дальше по коридору и толкнула перед собой вторую дверь. Не знаю, что за предназначение было у этой комнаты. Скорее всего, рабочий кабинет, только очень небольшой кабинет. Когда-то он обмолвился, что учится в университете, вот мне и подумалось, что эта комната была бы лучшим местом для занятий. Хотя бы потому, что она была светлая и имела в наличие широкий стол. Все было сделано из натурального дерева, и лишь стул и стол натерты воском для более гладкой поверхности, и повсюду были резные изделия в стиле маори. А еще на всех полках, на столе, на полу, на этажерке стояли книги. Я не стала их рассматривать, потому что — надеялась — у меня еще появится для этого возможность, и потому, что сейчас не они являлись моей целью, а сама комната. Я заметила, что в углах комнаты от пола до потолка стояли стволы будто проросшего насквозь настоящего дерева — или декоративного — и создавалось впечатление, что ты попадаешь в лес. Там не было даже электрических ламп, были лишь лампады и кованые подсвечники. На некоторых полках лежали короткие полена, как обычно их выкладывают у камина или печи. На какое-то время я забыла, что нахожусь в Окленде.

Самая дальняя комната привела меня в смятение. Я будто смотрела на Норина в интерьерном выражении. Однажды, выполняя задание по искусствоведению, я писала реферат об эпохе ренессанса, но от скуки стала пролистывать энциклопедию искусства и дошла до импрессионизма и примитивизма. Мой взгляд прирос к картине Гогена «А, ты ревнуешь?». Яркие краски, минимум деталей и искаженная красками реальность изображения, тихоокеанские мотивы и обнаженные таитянки — я не могла понять, нравится ли мне картина или нет. Есть какой-то особый уровень произведения искусства, который никак не воспринимается. Эти произведения не могут ни нравиться, ни не нравиться, потому что они совершенно другие, и такого сознание еще не видело, чтобы сравнить с уже существующими. Это искусство не попадает ни под одну категорию и остается в отдельной категории. То же самое я испытывала, когда смотрела на последнюю комнату Норина, расширив широко глаза в неосознанной попытке охватить хотя бы взглядом, если не сознанием, как можно больше. Она привлекала и пугала своей несочетаемостью и буйством красок. Мысленно я поставила между комнатой и Норином знак равно. Я перевела туманный взгляд на Норина. Он все еще стоял в холле с руками в карманах. Было заметно, что он немного волновался. Волновался, но не нервничал. Он глядел чуть исподлобья, закусив нижнюю губу, и ждал моего выбора. Я произнесла:

— Эта.

Он поднял голову выше и чуть улыбнулся.

— Это моя мастерская. Она больше всего пострадала от моего воображения.

«Мастерская» отличалась практически полным отсутствием мебели, за исключением одного столика, заваленного кипой бумаг, карандашных набросков, цветных рисунков. Прямо на стене были нарисованы глаза, а на оконном стекле акварелью изображен пейзаж одной из тех местностей, где любили орудовать пираты с Тортуги. Через акварельную гавань с ост-голландским галлионом, пляжи, усыпанными пальмами и тростниковыми бунгалами еле просматривался оклендский пейзаж заднего двора. На полу было огромное количество подушек разных форм и ярких цветов. Посреди комнаты стоял мольберт с картиной, которую я не берусь описать, во-первых, потому что не смогу подобрать нужных слов, а во-вторых, потому что существуют вещи, находящиеся за гранью понимания человека. Я сморгнула, чтобы заставить себя очнуться от одурманивающего эффекта картины и спросила:

— Ты рисуешь?

— Это слишком очевидно, — ответил Норин и прошел в комнату, не сводя с меня глаз. Он сел на пол в углу на многочисленные подушки. — Спроси о том, что незаметно.

Я тоже села на пол и подумала, как удобно сидеть прямо вот так, на полу, без мебели, на мягких подушках. От того, что меняется поза тела по сравнению с той, к которой мы привыкли с самого рождения, каждый раз, когда садились на стул, я чувствовала себя необычно. Здесь не было никаких принятых поз, и можно было усесться так, как тебе хочется. Казалось, что мелочь, а такое отличие меняет не только положение тела, но и, возможно, положение мышления. Норин вытянул ноги и сцепил руки на груди. Он откинул голову к стене и внимательно смотрел на меня.

— Ты куришь? — я не знаю, почему я спросила об этом. Первое, что пришло мне в голову. Может, мне бы хотелось выбрать какой-то умный и коварный вопрос, на который так просто не ответить, и при котором собеседник начинает с восхищением глядеть на тебя, поражаясь твоему остроумию и интеллекту, но я не обладаю таковым умом, а потому и спросила, не задумываясь над качеством вопроса. Но, видимо, мне это тоже было интересно.

— Только когда нервничаю.

— Ты никогда не нервничаешь, — возразила я.

— Почти всегда. Я и сейчас нервничаю.

— Но ведь не куришь?

— Или просто ты этого не замечаешь?

Думаю, этой фразой Норин пытался мне сказать, что не все вещи такие, какими мы их видим, и смотреть нужно глубже. Но вообще, я до сих пор не знаю, что он имел в виду. Переспрашивать я не стала.

— Спасибо за книгу. Сейчас я говорю «спасибо», потому что оно на самом деле означает «спасибо».

Я посмотрела на него, ожидая ответной реакции или каких-либо комментариев, но Норин просто внимательно слушал меня. Каждый раз (говоря «каждый» я подразумеваю действительно всегда), когда я начинала говорить, на его лице появлялась сосредоточенность и внимательность. Мне захотелось ему обо всем рассказать, обо всех моих секретах и самых страшных тайнах, даже о том, в чем я сама не всегда хотела признаваться. Я подползла к нему ближе. Даже если между нами не было физических препятствий, само расстояние как существующее измерение отделяло меня от Норина, и мне хотелось избавиться от всего, что мешало сейчас говорить откровенно. Он не шевельнулся, и лишь его глаза неотрывно следили за каждым моим движением.

— Норин, со мной что-то происходит, — проговорила я полушепотом. — В последнее время мне кажется, что я не в своей тарелке. Как тебе это удается — не обращать внимание? Мы говорили с Николь о тебе, и когда она мне рассказала, кто твои родители, и в каком обществе ты вырос, у меня это просто в голове не могло уложиться. Как у тебя получается уживаться с этим? Потому что лично я так нетерпима к…

Он сел повыше и приложил палец к моим губам:

— Лоиз.

Звук моего имени его голосом вмиг заставил меня замолкнуть. Я лишь сморгнула и вновь приковала свой взгляд к его зеленым глазам.

— Давай договоримся, что отныне все будет происходить только между нами двумя. Нужны ли нам посредники? И хотя я теперь только о тебе и говорю с Николь, а ты, насколько я понимаю — только обо мне, я хочу, чтобы с этого момента все было лишь нашим с тобой и больше никому не принадлежало. Только я и ты — договорились?

Я вновь сморгнула, чтобы прийти в себя.

— Впервые.

— Что впервые? — учтиво переспросил он.

— Ты впервые произнес мое имя.

Он пару раз кивнул:

— Мне кажется, я перешел недоверительную грань и считаю, что имею права теперь произносить твое имя.

— Звучит, как какое-то правило…

— Это… нечто более личное. Я не могу заставить себя обратиться к человеку, вернее, к его самой личности, если не чувствую, что человек важен для меня.

— А я для тебя важна?

— Это тоже слишком очевидно. Спроси что-нибудь еще.

Почему-то мне хотелось улыбнуться, но, боясь, что улыбка может выйти самодовольной, я сдержалась.

— У тебя не будет здесь кофе?

— Для тебя — будет, — в отличие от меня он свою опьяняющую улыбку сдерживать не стал, но почти сразу же после этих слов улыбка перешла в задумчивую, и он добавил, — вообще-то я есть хочу. Встал в шесть, ничего еще не ел.

Он поднялся с пола и направился к двери.

— Ты встал в шесть? — удивленно переспросила я.

— М-хм, — хмыкнул он с небрежностью, будто это само собой разумеющееся — просыпаться в субботу в шесть утра. Он уже был в дверях, но я снова спросила:

— И ничего еще не ел?

— Забыл.

Норин развел руки и скрылся в коридоре. Из кухни послышались звуки чайника, воды из-под крана и бряканье посуды. Я все еще сидела на полу, раздумывая, что может вообще заставить человека встать так рано в первый после трудовых дней выходной. Не знаю, можно ли считать меня человеком ленивым, но мой организм всегда требует хорошего сна, и суббота, как святой день — та самая возможность хорошо отоспаться после пяти дней, в течение которых приходится вставать в семь и ложиться не раньше одиннадцати из-за домашних заданий, внешкольного чтения или статей в газету. Я поднялась с пола и подошла к столику. Нельзя было брать исписанные листы бумаги и читать, я это понимала где-то в глубине души, но с того самого момента, как мы сели на пол, на эти бесчисленные подушки, все правила будто рухнули. Казалось, что я нахожусь в другой стране, где правила морали и воспитанности имеют совершенно другие формы. Моя рука непроизвольно дотянулась до нескольких исписанных несвязанными между собой фразами листов с пометками на полях. Записи чем-то напоминали дневники Сэй Сёнагон. Это были пятистишия, хотя и не танки по количеству слогов.

— Норин, чем ты занимаешься? — не оборачиваясь, крикнула я, чтобы он меня услышал в кухне.

Его голос смешивался с шумом керамики и кипящего чайника:

— Сейчас — готовлю поесть. Вообще — дышу, сплю и ем. Детально и глобально, — он зачем-то снова открыл воду в раковину. — Что именно тебя интересует?

— Весь ты.

Его не было слышно некоторое время. Вскоре шум посуды и воды затих, и Норин появился в дверях с подносом в руках. Он водрузил все на пол и, наконец, произнес:

— Я не могу тебе ответить на этот вопрос. Я себя так хорошо не знаю. Поджаренный хлеб с сыром и помидорами и печеный аспарагус. Расскажи про школу.

Мы снова сели на пол.

— Боже, школа. Мое отношение приближается к тому, что я буду вздрагивать от неприязни каждый раз при ее упоминании.

— Это серьезно.

Я быстро взглянула на Норина, чтобы понять, пошутил ли он. Но его лицо на самом деле было крайне серьезным и сосредоточенным. Я взяла хлеб с тарелки и сунула в рот довольно большой кусок.

— Это правда. Наш колледж — как миниатюрная копия высшего общества. Из нас лепят, как из глины непонятно что, вернее, им-то понятно, это мне непонятно. И при этом маскируют все так, что не придраться.

— Маскируют? — переспросил Норин, жуя аспарагус, как ленно жуют соломинку в поле в один из жарких дней летнего зноя.

— Ну да. Утверждают, что дискриминации нет, а сами втолковывают нам, что маори — это дикое племя плебеев, и что Англия — единственная держава культуры и… не знаю, высоких традиций. Или говорят, что все на равных, но при этом все время как-то дают понять, что мы принадлежим тому обществу, которое является движущей силой, авторитетом, и что мы будем в будущем определять развитие страны, что к нам будут прислушиваться, ведь мы — Боже, самые сливки! — я немного разошлась, и когда помидор упал с хлеба обратно в тарелку, когда я сотрясала рукою воздух, я снова подобрала его и, сунув рот, немного сбавила тон. — Нам даже вбивают в голову, что Томас Гарди и Бернард Шоу — это красиво, а Гуддини, который четыре года назад расковал себя в воде из цепей — это шулер. Почему за нас должны решать, что есть искусство, а что — ширпотреб?

Норин, похоже, забыл про свой аспарагус, и у меня в голове помимо моих воинственных возмущений промелькнула еще и пугливая мысль, что из-за меня он может вновь забыть поесть, но я так разошлась, что остановиться не смогла. Я отложила вилку на поднос и села на колени:

— Сказать тебе, что на самом деле происходит в стенах нашей школы? Николь там училась, она может все подтвердить. В старших выпускных классах начинается негласное соревнование, вроде как погоня за популярностью. Все подсчитывают рейтинги, все начинают выбирать, с кем общаться, а кого сторониться, кого-то преподаватели подталкивают к пьедесталам, а сами ученицы будто по инстинкту сбиваются в группы по критерию, Господи, популярности. Или влияния родителей. Или… А знаешь, что произошло на прошлой неделе? На уроке миссис Линн, ну, то есть по истории. Я что-то там возразила по поводу дискриминации, но мне даже не дали наказания, потому что решили, что я поддерживаю классовое разделение! Или, может, из-за моих родителей, потому что папа все время выделяет какие-то средства колледжу. Не знаю, не в этом дело. Суть в том, Норин, что мне все это не надо. Но так несправедливо, что я не могу ничего выбрать. Зачем я родилась именно в этом высокомерном обществе? Ведь я этого никогда не просила и не хотела! Я еще даже в него толком не влилась, а уже все это ненавижу! Почему я должна всем этим заниматься? Быть сливками общества, влиятельной стороной, авторитетом, который при этом не думает ни о чем, кроме своего состояния! Я не против благ цивилизации, вовсе нет, здорово, что теперь есть автомобили и свет, и радио BBC, но ведь не у всех это есть, не все могут себе это позволить. А почему я должна быть до визга счастливой от всего этого? Я не понимаю, почему я в этом обществе родилась! Наверное, мне здесь не место.

Я нахмурилась и мысленно повторила последние слова. Я так и не поняла, что есть мое место. Странно, что неожиданно я почувствовала себя очень уставшей и даже потерла переносицу, чтобы немного сбавить давление в глазницах. Когда мысли затихли, подобно словесному извержению, я ощутила непривычную тишину и посмотрела на Норина. Он лег на подушки и продолжал жевать аспарагус, смотря в неопределенную точку на потолке. Похоже, он о чем-то думал. Я открыла рот, чтобы сказать что-то еще, но поняла, что все, что было в моей голове, я высказала, и мне хотелось, чтобы Норин как-то на это отреагировал. Не найдя, что еще добавить, я закрыла рот и отвела взгляд в неловком молчании. Неожиданно Норин произнес:

— Я хочу перекрасить потолок, но не знаю, в какой цвет.

Я непонимающе посмотрела сначала на Норина, потом на его потолок, потом снова на Норина. Такая быстрая смена темы меня крайне обескуражила, если вообще не задела. Но все же я не стала выдавать обиды.

— А что, белый тебе не нравится?

— Конечно, нет. Я тебе отдам вот эту половину, — он ткнул пальцем в потолок от окна до середины. — Ее будешь красить ты.

— Я? Почему я?

— Не любишь красить потолки?

— Откуда ж я знаю, я ведь никогда не красила!

— Боишься испачкаться или все испортить?

— Ничего я не боюсь! Просто, почему я должна красить потолок?

— А ты спрашиваешь, потому что не знаешь, или…

— Да ты и сам не знаешь!

— Я знаю. Или потому, что тебе нужно оправдание, что красить все равно придется?

— Не знаю. Может быть. Назови мне хотя бы одну причину, почему я должна это делать, и я буду красить, вот увидишь! Я этого не боюсь.

— Кажется, ты сама ответила.

— На что?

— Дай тебе причину, и ты успокоишься. Ты ищешь оправдания, что принадлежишь светскому обществу по умолчанию. И вроде ты замечаешь те миллионы новозеландцев, лишенных твоих привилегий, и тебе вроде как стыдно, что они не видят и половины того, что для тебя считается нормой, привычными вещами, но тебе хочется, чтобы кто-то утихомирил твою совесть. Лоиз, тебе кажется, что твой вопрос: «Почему ты принадлежишь именно этому обществу?», но ведь на самом деле не на этот вопрос ты искала ответ. Не это причина твоих доскональных поисков. Мы не всегда то, где рождаемся. И то, что ты родилась в состоятельной семье, не определяет всю твою дальнейшую жизнь. Титулы сейчас покупаются. Правда в редких случаях, бывает, и честно зарабатываются. А бывает и наоборот: падения с высот. Гоген вот отказался от карьеры брокера, чтобы писать картины на Таити. И богатые могут выбрать путь аскета. Все дело выбора. Но я к тому, что вопрос: почему ты родилась в высшем обществе, и как это несправедливо, — немного неправильно поставлен. Тебе нужно, чтобы кто-то оправдал твой эгоизм. Признайся, тебе хочется быть там, где ты есть. Может тебе не хочется, чтобы остальные были по другую сторону, но свое место ты менять не хочешь. Просто ищешь оправдания, — он приподнялся на локте и с легким испугом посмотрел мне в глаза. — Подожди, ничего не говори сейчас. Это похоже на обличение через цветок радиолы. Если ты хоть словом возразишь, ты возненавидишь меня, потому что я обличаю тебя. Перестанешь со мной встречаться, а ты знаешь ту очевидную вещь, и я сейчас не про свое рисование говорю. Обдумай сначала мои слова, потом скажешь, согласна ты с этим или нет. Тогда мы снова поговорим.

Я сидела на корточках, в шоке и ужасе открыв рот. Первое возмущение, нахлынувшее на меня, уже немного спало, но какое-то упрямство мешало пропустить его слова сквозь сознание. Эмоции бурлили, как молоко на огне, но постепенно я стала чувствовать уколы самолюбия, потому что понимала: он прав, и я на самом деле все это знала и без него. За что я была благодарна Норину, это за то, что он давал мне возможность все обдумать, осмыслить и оспорить, если нужно. Он никогда не навязывал свое мнение, и уж точно никогда не пускался в упорную полемику, когда каждый собеседник просто упрямо отстаивает свою точку зрения, не важно, верит ли он в нее на самом деле. И еще я чувствовала благодарность за то, что он вовремя меня остановил, пока я не возразила, движимая гордостью, и не разрушила наши отношения глупым спором.

Норин меня не торопил ни с каким решением. Он вернулся к своему завтраку, ставшим его обедом, и увлеченно ел поджаренный хлеб. Я с большим усердием подавила свое самолюбие и придвинулась ближе к подносу. Мы просто ели и некоторое время молчали, пока я сама не вернулась к разговору.

— Но ты ведь знаешь, — я проглотила очередной кусок, чтобы не говорить с набитым ртом, — ты сказал, что знаешь причину, почему я… ну…

Он с улыбкой покачал головой:

— Я знаю, почему ты должна потолок мой красить, а не почему ты принадлежишь своему обществу.

— Хм, и почему?

Он мельком взглянул вверх:

— Потому что моя комната и есть весь я. А раз уж ты стала частичкой моей жизни, то должна перенестись и в эту комнату. Стены уже все исписаны, ходить «по твоей частичке» я бы не хотел, потому и выделил тебе самое высокое в этой комнате — потолок.

— Разумно, — тихо ответила я больше самой себе, уже предвкушая, что нас ждет после обеда. До самого последнего момента я верила, что он просто шутит. И только когда он действительно стал перетаскивать все вещи из комнаты в коридор, я осознала, насколько это правда, хотя и постаралась не смутиться и не выдать беспокойства. Я ведь обещала, что не буду бояться, дайте мне только причину, а причина была веской, отрицать не приходилось.

Я помогла ему перетаскать все подушки, а он перенес стол со всеми своими чертежами и набросками и мольберт, и мы застелили пол газетой «Новозеландский Вестник». Норин попросил меня подождать немного, пока он принесет все банки с краской, и уже вскоре он протянул мне свою рубашку:

— Чтобы платье не испачкать, — пояснил он на мой вопросительный взгляд. Пожалуй, только после этих слов я осознала, насколько все серьезно. Я держала малярную кисть впервые в жизни. Я даже не знала, как вообще нужно ее толком держать. Она все время норовила выскользнуть из моих рук, потому что была слишком широкой для моей ладони.

— Я могу рисовать все, что захочу? — уточнила я перед началом работы.

— Все, что приходит в голову, — он склонил голову и сбоку подбадривающе взглянул в мои глаза, — здесь нет цензуры, потолок, кроме меня, никто не увидит, а самое главное, об этом, кроме нас, никто не знает. За работу.

Насколько это меня подбодрило, я сказать не могу, но я еще минут десять ходила из угла в угол, пытаясь понять, что именно приходит мне в голову. Она как назло казалась пустой. В ожидании вдохновения истинного художника или обычной решимости маляра я уставилась взглядом в окно с рисунком корабля, и, как оно бывает, на меня снизошло откровение, и буквально сразу же я придвинула стремянку к окну и, засучив рукава рубашки и поправляя ее подол, босиком взобралась на предпоследнюю ступеньку с кистью и банкой желтой краски в руке, изредка спускаясь, чтобы взять то полотенце, то кисть пошире. В отражении окна я заметила, что Норин бросил свою работу, заинтригованный моим неожиданным решением, и просто наблюдал за мной, не замечая, что с его кисти капает краска. А я в то время пыталась изобразить солнце, что сделать было крайне сложно, учитывая размеры моего огромного светила, которые окинуть единым взглядом не так просто. Оттого форма солнца была даже не овальной, а будто состоящей из нескольких кругов, и мне несколько раз приходилось слезать со стремянки, чтобы проверить правильность окружности, и снова взбираться и исправлять кривизну моего солнца, расположенного над самым галеоном. Задумка была простая: пусть считается, что свет на самом деле исходит не от окна, а от моего солнца. А дальше будет небо странных цветов, включающих в себя оттенки и розоватого рассвета, и золотого заката, и синего солнцестояния, и даже серой хмурости дождливой погоды. А Норин изображал, я даже не берусь сказать что, но судя по цветам — радугу, которая по форме напоминала просто или жидкую смесь или отражение радуги в бурлящей воде. Почти два с половиной часа бедный потолок претерпевал издевательство нашим воображением, но в конце все же утихомирился, как и мы с Норином. Мы пытались отдышаться, сидя на полу и запрокинув головы, рассматривая результат. Мне нравилось, что у нас получилось. Будто прочитав мои мысли, Норин довольно произнес:

— По-моему, неплохо.

— М-м, я тоже думала, будет хуже.

Мы враз усмехнулись. Я повернулась к нему боком и откинула голову ему на плечо, все еще разглядывая потолок:

— Но знаешь, несмотря на это, не обижайся, но я вряд ли позову тебя красить свой потолок. У меня в комнате все в более сдержанных тонах.

Норин несильно отодвинул меня от себя и пересел напротив, чтобы видеть мое лицо. Хотя я просто шутила, его выражение было серьезным. Он взял мое лицо в свои ладони:

— Ты не обязана, Лоиз, приглашать меня к себе домой, знакомить со своими друзьями, родителями. Наши отношения ни к чему не обязывают. Наверное, потому что мы с тобой настолько свободны, что у нас даже нет прав друг на друга.

Я знала, что не обязана, понимала, что нас даже друзьями можно назвать с большой натяжкой, но хотела объяснить ему, что это неважно, что вежливое ответное приглашение тут ни при чем, это не правила и обязательства, это — мое желание:

— Но я бы на самом деле хотела тебя пригласить. Просто не уверена, что они все готовы к… такому.

Он улыбнулся и покачал головой:

— Не переживай. Тебя это не должно беспокоить.

Он поднялся с пола и стал собирать газеты, но потом бросил это занятие и замер посреди комнаты, задумчиво глядя по сторонам:

— Знаешь, я хочу здесь немного изменить обстановку. Чувствую, что я изменился. Повзрослел что ли, стал реальнее. Наверное, когда ты сюда придешь в следующий раз, здесь все будет по-другому.

— Когда я приду в следующий раз…

Он резко повернулся:

— Ну да. Не если, а когда.

Я поджала губы и кивнула. Последовав его примеру, я тоже поднялась и стала расстегивать рубашку, которая была уже вся выпачкана краской.

— А в следующий раз мы снова будем что-нибудь красить? Мы так тебе ремонт сделаем.

Он громко рассмеялся:

— Если захочешь!

— Нет, не очень.

Просмеявшись, он еще некоторое время смотрел на меня и спросил, хочу ли я кофе.

— Ты его так много пьешь. Конечно, человека вдохновляют разные вещи, но я впервые вижу, чтобы вдохновение давал кофе.

Я задумчиво хмыкнула в ответ и подумала, насколько он прав. Чаепитие — это привычный ритуал в светских встречах, и я всегда пила чай в семье или при встрече со знакомыми, как с Николь, но, когда я оставалась одна, я всегда предпочитала кофе. Мне думалось с ним легче. Странно, что я раньше не обращала на это внимания. Вспомнив нашу первую встречу и мое раздражение на то, что Норин все замечает, как бы я ни старалась что-либо скрыть, я осознала, что сейчас я уже испытывала признательность за его удивительную проницательность и наблюдательность.

Он вышел в коридор и направился в кухню, и я последовала за ним. Вроде обычная небольшая кухня, по крайней мере, хотя бы она не приводила чувства в смятение своим интерьером, хотя некоторые вещи все же и привлекали внимание, как, например, холодильник, обклеенный снизу доверху фотографиями разных людей. Обычно люди любят хранить фотографии каких-нибудь местностей или стран, которые «нужно посетить в будущем», но коллекция Норина включала в себя исключительно человеческий состав. Пока он готовил кофе, я подошла ближе к холодильнику и стала рассматривать портреты.

— Кто это?

Он бросил мимолетный взгляд и просто ответил:

— Люди.

Не отвлекаясь от своего дела, он, чуть улыбаясь, добавил:

— Старики и совсем еще дети, люди в возрасте и подростки. Человек. Образ и подобие Создателя.

Я внимательно слушала его. Он улыбнулся еще сильнее.

— Некоторые фотографии делал я, некоторые — выкупал на фотостудии или вырезал из фотожурналов. Удивительно, столько лиц, и нет ни одного похожего. Все разные. Даже близнецы отличаются. Два миллиарда человек на Земле, и все разные… И у каждого свои мечты, стремления, свой характер. Господи, как подумаю…

Меня немного поразило, с какой любовью и восхищением он говорил о незнакомых ему людях. Конечно, тут можно возразить, что куда проще любить человека, которого ты совсем не знаешь. Попробуй-ка, полюби всем сердцем того, чьи большие недостатки и мелкие достоинства ты видишь каждый день. Но я могу с титановой уверенностью сказать, что безусловно Норин любил каждого человека на фотографиях с тем же, равным чувством, с которым относился ко всем своим знакомым. Я подумала о миссис Линн, учителе истории, или миссис Рэдфорд, преподающей философию, и о Кэтрин, и обо всех тех, кто попал под мое язвительное настроение за последние месяцы, и попыталась представить, как это — восхищаться ими равно с теми, кого я называю своей семьей. Сама мысль уже казалась смехотворной. Вернее, маловероятной.

Норин, не глядя на меня, но безусловно, чувствуя, произнес:

— Если хочешь о чем-то спросить — спрашивай.

Я провела пальцами по фотографии пожилой женщины с глубокими морщинами на щеках и подбородке, и мне стало немного грустно.

— Не знаю я, может, ты и прав. В некотором роде мне нравится моя жизнь, — я выдержала паузу, решаясь говорить еще откровеннее, и вдруг так ощутимо почувствовала, что у меня от Норина не может быть секретов: все, что я умалчиваю, он об этом догадается сам, и нет смысла что-то тогда пытаться держать в тайне или чего-то стыдиться. — Наверное, мне даже нравится находиться в центре внимания. В последнее время у меня этого внимания хоть отбавляй. Со мной стали хотеть дружить мои одноклассницы, мне льстит, что Николь приглашает меня на свои вечера, и что об этом знают другие, и что все завидуют, считая, что за мной ухаживает парень, старше меня на несколько лет. Пусть даже все это неправда. Ведь все это самообман. Никто не стал бы набиваться ко мне в друзья, не привлеки я к себе столько внимания через разговоры о дискриминации, и Николь пригласила меня к себе не из-за того, что мы подруги, а чтобы познакомить меня с тобой, и…

— Правда? — он удивленно перебил меня, и его лицо просияло улыбкой. — Извини, продолжай.

— Правда. Странно, что ты не в курсе. И зависть моих одноклассниц тоже обман, потому что никто за мной на самом деле не ухаживает. Но это неважно, потому что мне действительно все это льстит. Все это неожиданное внимание.

Мне вдруг стало тошно, глядя на описанный мною автопортрет. Норин вел себя спокойнее меня, внимательно слушая, и просто составлял чашки и кофеварник на стол. Когда он сел, он налил кофе и пожал плечами:

— Всем такое льстит. Кому не понравится внимание?

— Тебе.

— Да нет. Мне это просто не нужно. К ому-то это дает возможность самоутвердиться или добиться самоуважения. К то-то благодаря подобной славе способен сдвигать свою планку выше, так сказать, получать мотив для самореализации. И, по-моему, это хорошо. Мне такое внимание дает не больше, чем вот так сидеть с тобой на кухне и пить кофе. Может, тебе просто не нужно искать оправдания того, что ты — часть этого общества? Если тебе это что-то дает, тебе ничто не мешает пользоваться всеми привилегиями, включая и некоторую славу. Ну, тут, конечно, смотря, как ты будешь ими пользоваться. Твоя проблема состоит в другом.

Я немного поежилась в ожидании продолжения. Норин учтиво выждал момент, чтобы подготовить меня ко второй волне правды, и заговорил спокойным голосом:

— Лоиз, ты больше говоришь не о самом обществе, а об отдельных личностях. О преподавателях, об одноклассницах, о подруге, поддавшейся соблазну подсчитывать очки популярности. А я видел то, чего ты сама не замечаешь в себе: твое отличие не от бесчисленных Кэтрин, а от всего общества в целом. Я видел радиолу в твоей руке, и не потому, что никакая бы Кэтрин на твоем месте ее бы не заметила, а потому, что никакая бы Кэтрин не обратила на нее внимания.

— Не поняла разницы.

— Все замечают, что у них плавает в стакане или что лежит в тарелке — по еде и напиткам судят торжественность стола. Но никто не обращает внимания на это, вытаскивая цветок или пищу, чтобы их получше рассмотреть. И дело не в отдельных личностях, а в обществе в целом. Ты не позволяешь правилам всего общества ограничивать свою индивидуальную свободу. Ты ведь сегодня пришла ко мне домой, против всех правил общества, потому что это твой личный выбор. А ты пока не хочешь мыслить так глобально. Наверняка скажешь, что бы на это подумала моя подруга или что бы сказала мама, но никогда не посмотришь, как все общество воспримет твой поступок, что ты одна пришла домой к парню, чтобы покрасить потолок. Все потому, что идешь против отдельных личностей, а не общества в целом.

Я задумалась над тем, что ведь на самом деле учителя и одноклассницы не являют собой лицо светского общества, против которого я якобы выступаю. Ведь не преподаватели являются элитой общества, и уж точно не Кэтрин, своим семнадцатилетним разумом еще не испытавшая на себе реальности этого общества. А раз я еще толком не поняла, что во мне вызывают представители знати, как например, родители Николь, или отец Норина, которого я даже в глаза не видела, то как я могу выступать против всего общества?

Норин немного помолчал, дотянувшись до моей правой кисти, чтобы салфеткой стереть краску с моей ладони. Он не отпустил моей руки, когда снова посмотрел мне в глаза и произнес:

— Я бы хотел, чтобы ты больше думала о своем окружении в целом, а не об отдельных людях, с которыми ты в чем-то расходишься в интересах и мнениях. Иначе, как ты можешь понять свое место в обществе, этого общества совершенно не зная?

Норин меня ошеломлял. Всем своим умом, поведением, лишенным какого-либо осуждения или высокомерия, своей простотой и сложностью, непредсказуемостью и логичностью. Мне казалось, передо мной сидит самый разумный человек на всем свете, которого все принимают за сумасшедшего! Мне захотелось держаться за его личность, чтобы научиться всему, что он знает, и понять, как он мыслит. Словно раскрывая карты, он с легкостью дает мне ответы на все, над чем я так долго бьюсь в своих безуспешных попытках. Он дает мне так много! И что я могу дать ему взамен? Не задумываясь над тем, что именно я говорю, я спросила его:

— Почему я для тебя важна?

От того, что я долгое время смотрела прямо ему в глаза, я перестала замечать окружающей реальности. То ли дело было в их необычном зеленом цвете, то ли в полупрозрачности, при которой и поверхность, и глубина отсутствуют вообще, и я не знаю, делал он это специально или нечаянно, но в какой-то момент я была уже в полугипнотизированном состоянии, и он смог уйти от ответа, не произнеся ни слова. После я уже думала, что это был слишком личный вопрос, ведь что бы я ему ни давала своей компанией, это касалось только его, и с моей стороны было бестактно спрашивать о его отношении к моей личности. Эгоистично. Ведь он не спрашивал, как я отношусь к нему. Хотя вопросов задавал много. Как будто действительно интересовался моей личностью. Сейчас уже всей нашей беседы того дня не перескажешь, но не потому, что многое забылось, так как слова и поступки Норина все наделены странностью и глубоким смыслом, и это не забывается. Просто абсолютно все мелочи поведения и все слова Норина оказываются настолько важными, что не хватит времени для того, чтобы обо всех мелочах упомянуть на этих страницах. Но, пожалуй, я никак не могу не сказать еще об одном его поступке в этот день, тут думается, что чисто по личным причинам, ибо какой девушке не приятно, когда через пару часов (если быть точной, через три часа и тридцать семь минут) после расставания раздается телефонный звонок, и ты слышишь знакомый голос, и удивление захватывает тебя с головой:

— Где ты? Это который на Кингзвэй недалеко от моего дома?

Я тихо выбежала из дома на улицу. Он стоял недалеко от телефонной будки, у магазина чуть дальше по улице и рассматривал витрину. Когда он увидел мое отражение в стекле, он обернулся, не говоря ни слова. Я подошла ближе и потерла его лоб:

— Краска.

Норин улыбнулся, все так же храня молчание.

— Что-то случилось?

— Ты ушла.

— Я не могла остаться.

— Знаю.

Норин молча смотрел на меня, и я не могла даже понять по его лицу, о чем он думает. А потом он провел пальцами по моему лицу и снова улыбнулся какой-то опьяненной улыбкой. Наверное, мне бы свыкнуться с тем, что Норин никогда не говорит «до свидания» или «пока», а просто разворачивается и уходит, предварительно и обязательно одарив тебя улыбкой. Вот как сейчас. Спокойной ночи, Норин Уайз.

Как это странно иногда бывает, когда ты открываешь в самом себе качества, которых совсем не ожидал обнаружить, то просто теряешься. Читая книги и представляя себя на месте главного героя, часто думаешь, что точно знаешь, как бы ты поступил и что бы ты чувствовал. И наблюдая за примерами других людей, мы так часто ссылаемся к фразе: «Случись такое со мной!» с последующим перечислением всех действий со всей уверенностью, что даже тени сомнения не возникнет о твоих поступках и чувствах, ведь мы так хорошо себя знаем. И какая растерянность возникает в нашем сознании, когда в реальности мы ведем себя совсем не так, как предсказывали самим себе! Я ждала свою бурю, свой маленький переворот в общественной системе, свои революционные настрои посреди общей картины постоянных противоречий и была уверена, что с появлением Норина идеи воплотятся в конкретные шаги. Но вместо того, чтобы раздуть из искры пламя, Норин неведомым образом в противовес всем моим убеждениям и ожиданиям меня утихомирил. Я давно не чувствовала себя так спокойно, и, пребывая в полном равновесии настроения с окружающей обстановкой, я однажды утром осознала, что мне не хочется больше ни с кем и ни с чем бороться. И я знаю почему. И это знает любой, кто хотя бы раз в жизни был чем-то заинтересован больше, чем самим собой. Норин отвлекал мои мысли, привязывал их к своей индивидуальности, и в сравнении с его странностью и удивительностью проблемы общественного строя казались мне скучным размышлением о рутине типичной цивилизации. История повторяется, что-то приходит, что-то уходит, и великие империи время от времени гибнут от всемирных потопов, огненного града с небес и человеческой желчи и жадности — и что меняется? Человек начинает путь с нуля, рождается, развивается, познает и снова совершает те же ошибки, что в прошлом уже приводили к гибели могущественных государств. На какой-то период мне не стало до всего этого дела. Все мои мысли были теперь заняты реальным живым человеком, и все остальное превратилось в абстракцию и фантом. Я проводила с Норином все свое свободное время. И каждый раз он открывался в своем новом видении, каждый раз новый, другой. И при этом почти никогда мы не говорили о личном. По крайней мере до того момента, пока мое любопытство не перешло с «Норин, которого знаю я» к «Норин, которого знают другие». Мы встретились с ним однажды в кафе после моих школьных занятий. Кажется, это была среда. И Норин в то время размышлял о значении разновидностей. Он задавался вопросом, что если все насекомые играют одну и ту же роль в пищевой цепочке, то зачем природе нужно столько разновидностей, например, бабочек? Для чего столько форм и расцветок крыльев еще, если не для эстетического предназначения? Помню, я тогда ответила ему: «Для ассортимента», потому что и мы, люди, тоже любим выбирать в пекарне булочки из многообразного ассортимента. Всем в пищевой цепочке хочется разнообразия. Он на это нежно улыбнулся и принялся чертить на своем обжаренном беконе букву «з». А я пила свой черный кофе с сахаром и вдруг подумала, какой он, Норин, с другими людьми. Мне не хотелось отвлекать его от мыслей, но любопытство бывает сильнее здравого смысла, правда для собственной безопасности я начала задавать вопрос издалека.

— Это не похоже на «З».

— Еще как похоже.

— Петелька очень короткая, как цифра 3 получилось.

— Я ее почти съел, она длиннее была. Мой бекон знает, что я хотел написать.

Я не дала ему себя развеселить и сбить с мысли.

— Норин, можно тебя кое о чем спросить?

— Уже спросила.

— Не улыбайся, сделай умное лицо. Я хочу тебя спросить, — я выдержала небольшую паузу, чтобы подобрать слова. — У тебя вообще друзья есть?

— В смысле кто-то, с кем можно в кино сходить или в кафе в любое время?

— Ну…

— Или такие, на кого можно положиться в трудную минуту, пусть и видишься с ними крайне редко?

— И они…

— Или просто люди, через которых ощущаешь связь с миром? Совместные перерывы с одногруппниками между занятиями и разговоры с преподавателем вне тем перед лекцией?

— Господи, терпеть не могу, когда вот так все разбираешь подетально. Хоть какие-нибудь есть?

Норин поднял глаза и задумался, но не над ответом, а над тем, как лучше ответить: ответ он уже знал.

— У меня есть весь мир и никого одновременно.

Он уже хотел было вернуться к процессу поедания буквы «з», но я переспросила:

— Это как?

Он снова задумчиво взглянул поверх моего плеча. Он всегда был беспредельно терпелив в объяснениях и всегда почти умолял меня переспрашивать, если я что-то не понимаю, чтобы он мне объяснил как-то по-другому. Норина волновала мысль, что человек может выразить себя и свое мнение через слова, но останется непонятым до конца и даже об этом не узнает до самой своей смерти. И даже после нее.

— М-м… Это когда преподаватель может в любое время получить приглашение на дружеский неофициальный обед в семью любимчика, которого он особенно выделяет из всего класса. Но когда он относится ко всем своим ученикам одинаково, то лишается таких привилегий. Когда любишь всех равно, лишаешься любимчиков и их особо теплого отношения.

Я немного помолчала, чувствуя, что мое настроение перерастает в разряд угрюмого. Норин тоже ничего не говорил и просто смотрел мне в глаза, ожидая какой-то реакции. Было заметно, что он принимал свое одиночное существование как факт и совершенно из-за этого не расстраивался.

— У тебя нет никого, к кому можно прийти на ужин?

Своей улыбкой он указал на очевидное. Никого. В своей голове я уловила нотки другого вопроса:

— А кто же я тебе?

Он некоторое время смотрел на меня, не произнося ни слова, и я не могла понять по его лицу, о чем он думает. А потом он просто молча вернулся к своему обеду. Он никогда не умел играть или притворяться, и если не хотел отвечать на какой-то вопрос, а это — пока единственный, который я могу вспомнить, — то просто замолкал. Тогда, не дождавшись ответа, я ответила сама:

— Я для тебя тонкое деревце в бурю.

Норин улыбнулся, закусив нижнюю губу, и поднял глаза, как делал это часто. Сейчас с ним уже нельзя было говорить: он снова ушел в свои мысли.

Перед расставанием я спросила его, чем он занимается в следующее воскресенье.

— Я тебя хочу познакомить с одной женщиной. Она очень славная, уверена, она тебе понравится.

Глаза Норина засияли, хотя он и промолчал.

— Понимаешь, ее муж умер много лет назад, а она все равно продолжает ходить в их любимое кафе, вроде как вместе с ним. Все время носит с собой его фотографию и даже чай ему покупает. Как будто он с ней там сидит.

Норин тихо произнес:

— Скорее бы воскресенье.

Все последующие дни он постоянно мне напоминал о моем обещании. Он любил знакомиться с новыми людьми. Мы успели с ним сходить в кино на фильм Альфреда Хитчкока «Шантаж», который ему так понравился, что он решил посмотреть его второй раз; встретились пару раз после моих занятий в кафе, и каждый раз на прощание он говорил: «Не забудь про воскресенье». Забыть про него было сложно, учитывая, как часто мне про него напоминали, потому я встретила этот день с ощутимым облегчением, и подумала, что это будет последний раз, когда я что-либо обещаю Норину. Однако, не забыв про обещание ему, я напрочь забыла, что воскресенье — день ритуального выхода в свет нашего семейства. Я вышла к завтраку — позднее, чем это сделал бы Норин, потому как часы уже показывали пол-одиннадцатого утра, и то все благодаря маме, которая не допускает чрезмерно долгого сна, потому заботится о моем пробуждении не позже десяти — и без каких-либо дурных предчувствий присоединилась к ней в гостиной с чашкой чая и вафлями с повидлом. Именно там меня и ждала вполне ожидаемая, но не менее удручающая новость о наших семейных планах на этот день.

— Милая, я хочу, чтобы ты сегодня надела то бежевое платье, которое тебе прислала тетя Клара на день рождения.

— Зачем? — спросила я, прожевывая вафли и все еще не видя подвоха.

— Ну раз уж мы сегодня обедаем у Спенсеров, то мне бы хотелось, чтобы ты выглядела как моя дочь. Сейчас посмотреть, во что одевается молодежь, так в ужас приходишь! Спенсеры очень консервативны, и мне не хочется перед ними осрамиться. Что это ты ешь? Лоиз, крошки падают прямо на пол, давай-ка, перебирайся на кухню.

Я едва не поперхнулась своим тостом:

— Мы идем на обед? Когда, сегодня? О…

— Сегодня воскресенье, ты что? Дорогая, я же попросила тебя не крошить в гостиной.

Я лишь положила откусанную вафлю на тарелку и с ужасом посмотрела на маму:

— Я забыла, что мы сегодня приглашены, — не зная, как сказать с минимальной угрозой для жизни, я пробормотала столу, что вообще-то у меня уже были планы на этот день.

— Сегодня ведь воскресенье! — возразила мама, подчеркивая важность всех воскресений отсутствием дополнительных пояснений. — Какие еще планы у тебя?

— Мы хотели сходить в кино. Там идет «Гарри Фокс и его шесть американских красоток».

Это была правда, после встречи с миссис Фердж мы с Норином хотели доехать до «Капитола», чтобы попасть на этот фильм. Хотя он был снят в прошлом году, к нам в Новую Зеландию его привезли только сейчас.

— В кино, вот еще! — прыснула мама, собирая в стопку старые письма с прошлой недели. По воскресеньям она сортировала всю недельную корреспонденцию, и те письма, на которые уже были написаны ответы, либо просто уже прочитаны, складывались в одну стопку, перевязанную резинкой, и убирались в специальный ящик комода. Она всегда любила порядок во всем. — Я не одобряю этих развлечений нынешней молодежи. Правильно наше государство называет кино не cinema, а sin-ema, грехофильмы. Не знаю, если бы не департамент цензуры, который постоянно вырезает аморальные сцены из голливудских фильмов, чему бы вообще научились наши дети!

— Он вырезает сцены? Правда? — я даже забыла про свою проблему, как поделить воскресенье между семейными обязанностями и моим обещанием. Все те кинопросмотры, которые устраивали либо мы с Сесиль, либо мы с Норином, я про себя иногда задавалась вопросом, почему некоторые сцены перепрыгивают без логической последовательности с одной на другую. Теперь все становилось понятно. Мама, однако, не стала комментировать мой вопрос и продолжила тему вредного влияния Запада:

— Я уж молчу, как все стали одеваться и вести себя! Верно подметила «НЗ Правда», что теперь на улицах поздним вечером можно увидеть 15-летних девушек, которые должны быть давно дома в постели, а на деле вытанцовывающих ритм джаза! А тут еще эта организация YMCA подливает масла в огонь, утверждая, что танцы ничего общего не имеют с христианством, так что пусть танцуют! Как это не имеет!

— А во сколько обед? — перебила я ее сетования. Она действительно уже отвлеклась и, похоже, забыла про мои слова.

— Обед? В два, как всегда. Отец подъедет к тому времени, он с самого утра уже на фабрике. Никаких выходных!

— Тогда можно я до этого схожу с друзьями и вернусь до двух? Обещаю, я не опоздаю! И в кино не пойду, просто предупрежу, чтобы меня не ждали, ладно?

Она в полуразвороте внимательно посмотрела на меня, будто высматривая какую-то недоговоренность или скрытый смысл, но после непродолжительной паузы медленно произнесла:

— Думаю, да.

Мне пришлось наряжаться сразу, чтобы не терять время на переодевания после встречи с Норином, а быть готовой к обеду заранее. Он ничего не сказал, лишь окинул меня взглядом с ног до головы, когда я подошла к нему, и молча растянул губы в улыбке. Был ли это комплимент, которые он никогда не умел говорить, или усмешка, я не поняла, но решила пояснить, что платье предназначается для светского обеда, из-за которого, собственно, мы не можем пойти в кино после знакомства с миссис Фердж. Но и на это Норин ничего не ответил, лишь снова посмотрел на меня с загадочной улыбкой.

Мы дошли с ним до кафе в полном молчании. Он выглядел опять мечтательным, и глаза его сегодня казались ярче, чем в другие дни. Похоже, и он был рад дождаться воскресенья. Несколько раз мне пришлось остановить его, когда он собирался переходить дорогу, потому что он совершенно не смотрел по сторонам, когда на нас неслись автомобили. Потому я почувствовала значительное облегчение, когда мы наконец сели за столик в безопасности от автомобильного движения и стали пить кофе, дожидаясь появления нашей старушки.

Ожидания затянулись, и я в уме напомнила себе, что сегодня все же действительно воскресный день, и что время действительно полдень, даже уже практически час дня, а в кафе зашли пока только несколько молодых людей и две женщины, купившие кексы с собой, но старушка так и не появилась. Я перестала смотреть на дверь и взглянула на Норина. Его лицо мне ни о чем не говорило, я не знала, о чем он думает и что чувствует, но вдруг поймала себя на мысли, что за сегодняшний день он пока не произнес ни одного слова.

— Может, хотите что-то еще? — услышала я чей-то голос рядом с нашим столиком и перевела взгляд с Норина на официанта, стоящего рядом с нами.

— Нет, спасибо. То есть, да. Вы не помните тут одну женщину пожилую, она приходит сюда по воскресеньям?

— Миссис Фердж, да?

— Да, она! Не знаете, где она сегодня?

— А, я помню вас, вы как-то с ней сидели вместе, верно? Вы ее знакомая?

— Ну в общем…

— Миссис Фердж скончалась две недели назад, мне очень жаль. Мы сами только на прошлой неделе узнали. Ее соседи зашли сюда и рассказали. Так что…

Я вздрогнула от звука бьющегося стекла, и поняла, что Норин выронил свою уже пустую кружку. Он лишь посмотрел на разбитые осколки с некоторым удивлением, будто никогда не видел подобного явления.

— О, не переживайте, я сейчас уберу, — принялся успокаивать его официант, хотя Норин не извинялся и даже не шелохнулся. Он поднял на меня глаза, и мне показалось, будто кто-то снова только что погиб прямо на его глазах. Если я испытывала шок и печаль от неожиданной новости, то я не бралась сказать, что чувствовал он, потому что такого смятения чувств на лице я не видела ни у одного человека до этого момента.

Мы перебрались в небольшой парк и сели на скамью в тени под деревом. Некоторое время мы просто молчали, и я совершенно не знала, что сказать, однако Норин заговорил первым:

— Много в природе чудес, \ Но нет ни одного, чудесней человека. \ Он под вьюги мятежный вой \ Смело за море держит путь.

— Что? — не понимающе переспросила я.

— Софокл, — просто пояснил он, глядя чуть расширенными глазами куда-то в воздух. А потом заговорил в никуда, будто объяснял самому себе. — Это бабочка. Мерзкая красота. Смерть бывает такой красивой…

Я в шоке и недоумении открыла рот, но прежде чем что-то сказать, задумалась. Смерть, которая принимает в свои объятия людей, проживших должно быть в целом счастливую жизнь, успевших повидать многое и, может, еще больше оставить после себя, она вызывает… огорчение. Это где-то посередине между горем и восхищением. И она действительно вызывает уважение. Раз мы можем уважать достойную жизнь человека, почему нельзя уважать его достойную смерть?

Я взяла руку Норина в свою и тихо спросила:

— Ты снова потерялся? Где ты сейчас?

— Перекрашиваю стены. Я другой.

Он мне сказал, что когда умирает человек — любой человек, — то из мира уходит не его тело, не его имя, и даже не сам человек, а целый мир. Это как крушение целой Вселенной, наполненной мечтами, планами, стремлениями, провалами и достижениями, невообразимым диапазоном эмоций и чувств. Всякий человек несет в себе, в своей крови, историю многих поколений и после своей смерти сам становится частью истории, и это не просто смерть физического тела, это прекращение богатейшего мира, который никто из живущих не может описать словами, какие бы обороты и выражения ни подобрал. И ему было жаль, что он узнал смерть миссис Фердж, не узнав ее жизни.

Меньше всего мне хотелось сейчас покидать его ради какого-то обеда в кругу людей, которых я почти не знаю. И, собственно говоря, это он настоял, чтобы я не отказывалась от своих обязательств. Я все еще пребывала в состоянии отчужденности после новости о миссис Фердж, у меня не было даже возможности пропустить ее через себя и понять, что именно я чувствую. Потому, не представляя, как при таких смешанных чувствах возможно находиться в обществе людей, далеких от моего состояния, как Британия от зеленых островов Новой Зеландии, я сперва приняла решение никуда не идти. О последствиях моего решения как-то мыслей особых не было. Но именно в эту минуту Норин будто собрался мыслями, восстановив самоконтроль, и первый напомнил мне о планах моей семьи.

— Не пойду, даже можешь не говорить ничего, — упорно возразила я, энергично помотав для большего эффекта головой.

— Не стоит разрушать связь с миром из-за того, что ты отреагировала на одно из его проявлений.

— Какую связь, Норин? У меня сейчас ничего общего с этим миром нет.

— Ты сейчас опечалена, но ведь не из-за того, что что-то случилось непосредственно с тобой, и не из-за тех людей, к которым идешь с семьей. Так почему ты наказываешь реальный мир за то, в чем он не имеет вины? — он выдержал паузу и сжал мою руку крепче. — Почему ты сейчас выбираешь между живыми и мертвыми последних? Не становится ли нам печальнее как раз от того, что при жизни некоторых людей мы не всегда успеваем показать им, как много они для нас значили? Этот обед важен для твоих родителей, неужели они менее важны для тебя умершей женщины?

Его высказывание было как ледяная вода в жаркий день. Грубо, брутально, но правдиво. Не правильнее ли провести время с живыми людьми, чем запереться в себе, размышляя о смерти малознакомого тебе человека, мысли о котором ничего не изменят? Я посмотрела на его растерянное, но в то же время сознательное лицо и подумала, как так получается, что все мои поступки и желания имеют какое-то разрушительное действие, а Норин своими на первый взгляд непонятными действиями созидает, дополняет и сохраняет? Не в той же ли точке соприкосновения находимся мы с ним? Так почему у него выходит видеть красоту и правильность там, где я вижу только разочарование и несправедливость? Все еще не готовая к предстоящей встрече мило улыбающихся людей, я выбрала довериться Норину и согласилась пойти на семейный обед. Он проводил меня до такси и, будто не желая отпускать меня и вместе с тем подталкивая меня уйти, неожиданно коснулся моего лба своим и на какое-то мгновение с силой закрыл глаза. Это было впервые, когда он сделал что-то, отдаленно напоминающее прощание.

А я только прошептала:

— Завтра в библиотеке на Доминионе в три.

Я уже не успевала домой, потому направилась сразу к дому Спенсеров. Ждать пришлось недолго, и вскоре я увидела отцовский «Маркетт», направляющийся по улице навстречу ко мне. Мне не хотелось никак объяснять свое удрученное настроение, потому пришлось приложить усилия, чтобы скрыть горечь и замаскировать ее мнимым удовольствием и предвкушением от встречи. Это было совсем нелегко, но я заметила, что, если много говорить и, если это возможно, в идеале о несущественных мелочах, но как-то незаметно для себя отвлекаешься, и становится легче. Когда мы уже втроем подошли к парадной двери, я заметила маорийскую девочку в саду позади дома. Она подошла к забору, чтобы взять тяпку и ведро, и вновь скрылась за домом. Меня это очень удивило, но ничего прокомментировать я не успела, потому что дверь распахнулась, и нас уже встречала супружеская пара Спенсеров. Им было около пятидесяти пяти, и с самого первого взгляда я почувствовала, как моя нервозность нарастает. Они были от кончиков волос до носков туфлей сплошь англичане. Полная противоположность Сильвейторам с их гламурно-голливудским образом и излишней радужности настроения. Спенсеры были без сомнения воспитаны светским манерам в эпоху Георга IV. Не было ни объятий, ни громких восклицаний, только приветствие, сухое рукопожатие и вежливая сдержанная улыбка. Я их видела однажды у нас дома, но тогда мне не разрешалось спускаться на светские обеды. Собственно, если уж говорить строго по всем правилам, то я и сейчас не могла появляться на обедах, до тех пор, пока не буду официально представлена в свет. Только вот в Новой Зеландии о таких вещах вообще никто не слыхал, и родители как-то решили пропустить этот важный ритуал и перейти сразу к моему знакомству с миром взрослых.

Мне пришлось буквально за несколько секунд в уме бегло повторить правила поведения юных леди, помня о том, что лучше порадовать родителей примерным поведением, чем подвергать их стыду за свои промахи. Теперь я понимала, почему я должна была надеть именно бежевое платье.

Их дом был олицетворением викторианского стиля. Нам предложили сесть на тяжелые деревянные стулья с подлокотниками и высокой выгнутой спинкой, которые были расставлены по всей комнате на первый взгляд в хаотичном порядке, но если освоиться и приглядеться, то благодаря такому интерьерному расположению стульев комната казалась полностью заполненной, без каких-либо пустот в пространстве, и мы могли видеть друг друга и участвовать в беседах, не наклоняясь, чтобы посмотреть на собеседника, сидящего рядом через человека. Обычно именно так и бывает, когда сидишь в ряд со своей семьей напротив гостей или хозяев дома, и если нужно сказать что-то одному из членов твоей семьи, то приходится всегда поворачиваться или наклоняться вперед, высматривая через плечо соседа того, к кому обращаешься. И в этом случае уже не приходится говорить о правильной осанке или манере держать себя. А по всем правилам сидеть нужно с прямой спиной, что после пятнадцати минут обездвиженности делать приходится все сложнее, с руками на своих коленях, правой ладонью поверх левой, не ерзая, не поворачивая корпус, а лишь голову при обращении к собеседнику. Правил слишком много. И с одной стороны я даже порадовалась, что так называемый обед на самом деле явился английским чаепитием, что помогло мне избежать промашек с обращением с едой. Этого я боялась больше всего. Хотя с другой стороны мой желудок после некоторого времени стал требовать положенной по привычному распорядку дня пищи, и я изо всех сил безуспешно пыталась подавить его урчание.

Первое время шли разговоры на темы общих светских новостей, потому что от них всегда проще перейти к личным вестям. Так, беседа о железной дороге и пароходстве стала просто обобщающей темой транспорта, за которой последовала якобы невзначай реплика мистера Спенсера о его новом Кадиллаке 353 V8 с откидным верхом, сшитым из холстины. Тут он стал объяснять моему отцу, что веллингтонская компания Crawley Ridley специально выкупила этот автомобиль из Штатов, перевезла на острова и доработала под индивидуальные требования мистера Спенсера. Не слишком заинтересованные разговорами мужчин наши дамы завели свои беседы.

— Не хотите ли взглянуть на наш сад, Маргарет? — спросила миссис Спенсер мою маму, которая с охотой согласилась и решила прихватить меня с маленьким женским коллективом. Я была рада выйти на воздух. Пока родители могли говорить, я должна была хранить молчание до самого момента, пока ко мне не обратятся лично, и, хотя я очень не хотела повторять ошибку с миссис Сильвейтор, когда за своими мыслями прослушала ее вопрос ко мне, все же непроизвольно я отвлекалась и снова и снова возвращалась к сегодняшнему полудню, думая о смерти миссис Фердж и о том, что сказал Норин. Он не побоялся сказать о ее смерти то, что думает на самом деле, что я не должна уделять ей больше внимания, чем живым людям, и хотя я с ним после с натяжкой согласилась, все же я могла быть достаточно честной с самой собой, чтобы признать, что на долю секунды во мне родилось тогда осуждение и кощунство от слов Норина. Когда встречаешься со смертью человека, распорядки и манеры как-то требуют некоторого внимания к трагичному событию: нужно помолчать, уважительно посочувствовать, кивнуть в понимании — но не проигнорировать. Но сейчас, пока я могла немного подумать о том, что произошло, я понимала, насколько все это было лицемерно с моей стороны. Потому что по большому счету, если быть до конца честной, мне все равно, что она умерла. Норин был прав, я ее не знала, она для меня ничего не значила в жизни, и печаль возникла просто от самого факта смерти человека, и миссис Фердж на самом деле тут ни при чем. На ее месте мог быть любой человек, а я просто отреагировала на эту неожиданную новость. Но сейчас я просто хотела перестать думать на некоторое время, потому с такой готовностью последовала за дамами в сад за домом. Я уже и забыла про ту маорийскую девочку, которую приняла за некий мираж, потому что так остро она не вписывалась в обстановку викторианского стиля, что мне было проще признать ее нереальность, чем убедить себя в ее существовании. Однако девочка была очень даже реальной, и на пороге арочных дверей со двора застыла не только я, но и моя мама, в недоумении глядя на ребенка, работающего в саду миссис Спенсер. Однако мне подумалось, что такой шаг был тоже продуман хозяйкой дома, потому что ее это не смутило, и она даже умело разыграла сдержанное извинение за то, что якобы забыла про свою работницу:

— О, ну конечно, Роимата, подойти сюда, будь добра.

Маорийская девочка подняла черные глаза на нас троих и с некоторым испугом встала на ноги с корточек и вытерла ладонью нос, оставляя на лице грязные следы. Она неуверенно положила тяпку и боязливо подошла ближе. Миссис Спенсер положила руку ей на плечо и повернулась к нам:

— Прошу прощения, я позабыла, что сегодня второе воскресенье месяца, и мой сад приводится в порядок.

Она с натянутой улыбкой посмотрела сверху вниз на девочку и пояснила:

— Это Роимата, она дочь маорийки, которой мы дали работу нашего садовника. К сожалению, сегодня ее матери нездоровится, и юной Роимате приходится подменять ее на работе в нашем саду. Но она прекрасно справляется, пусть, безусловно, до истинного совершенства и далеко. Я всегда была уверена, что маори могут отлично работать руками. Когда приходится.

— Как это… замечательно, что вы позволяете работать маори у вас, — произнесла мама, с вежливым интересом разглядывая девочку.

Миссис Спенсер руки с ее плеча не убрала, но зато перестала смотреть на нее, а обращалась теперь непосредственно к моей маме:

— Ну, вы же понимаете, какие сейчас тяжелые времена настают для местного населения. Не имея должного образования, им почти невозможно найти работу, вот мы и помогаем как можем. Ее мать одиночка, воспитывает двоих детей одна. Можете себе представить такое? Думаю, сейчас ее мать понимает, что значит иметь внебрачных детей, но ведь она по сути не виновата. Маори не получали должного христианского обучения.

Она все говорила и говорила, и моя мама восхищалась ее добродетелью и христианским отношением к маори, а я с расширенными глазами и приоткрытым ртом бесцеремонно, но с шоком смотрела на девочку, думая, каким отличным зрелищем она является в саду Спенсеров. Ее даже как достопримечательность можно смело показывать гостям дома и получать за это комплименты и восхваления. Немного спустя до моего сознания долетели слова миссис Спенсер:

— Кстати, я не говорила, что мой сын стал отцом? У нас появился внук. Они предпочитают островам добрую Англию и сейчас перебрались с семейством в пригород Ливерпуля. Позвольте, я покажу некоторые фото, которые он прислал нам к Рождеству.

Про сад, ради которого мы выходили, речь так и не зашла, и, продемонстрировав дикое чудо, хозяйка, похоже, решила, что на этом интерес к саду за домом себя исчерпал. А я не хотела менять тему. Решив хитрой лестью вымолить себе разговор с настоящей представительницей маори, я обратилась непосредственно к миссис Спенсер:

— Вы не позволите немного прогуляться по вашему саду? Я давно не видела истинно английских садов, и мне не хотелось бы упускать возможность насладиться этим великолепием. Если вы не против.

Лесть моя сработала. Это немного растопило консерватизм миссис Спенсер, и она с закрытой улыбкой утвердительно кивнула, уводя маму назад в гостиную.

Я повернулась и увидела, что девочка снова вернулась к своей работе. Она пропалывала клумбу с розами, упираясь коленями в кучу сухой травы и земли, и не обращала на меня никакого внимания. Я огляделась. В саду и правда было очень мило, и я даже заметила плетеную арку, по которой расползался плющ. Таких садов я и правда не встречала в Окленде. Немного осмотревшись, я подошла к девочке и присела на корточки рядом с ней, наблюдая за ее работой.

— Привет, — я не нашла ничего лучшего для начала разговора, чем обычное приветствие.

Она кинула на меня беглый взгляд, но ничего не ответила и просто продолжала работать.

— Тебя, значит, Роимата зовут? Красивое имя. А меня Лоиз.

Девочка продолжала выдергивать сорняки из клумбы, периодически швыркая носом. Я снова сделала попытку заговорить:

— Ты здесь помогаешь своей маме? Это очень хорошо.

И тут она наконец произнесла с очень сильным акцентом:

— Нам дали тут работать, потому что я hawhe kaihe, это хорошо быть чуть пакеха. Белые любят брать белых.

Я не поняла, что она сказала. Половину слов она просто заменяла на маорийский, но переспрашивать я не стала, чтобы не перебивать ее желание говорить со мной. Вместо этого я исподтишка стала ее рассматривать. Мне кажется, ей было лет двенадцать. У нее были длинные темно-коричневые волосы, но спутанные и в пыли и мелких веточках растений. Кожа была немного светлей, чем я себе представляла. Почему-то мне казалось, что все маори очень темнокожие. Зато вот одежда ее точно была темной, пусть и с намеком на существование цветов. Ее футболка и шорты были очень старыми и не по размеру, а на ногах не было обуви.

— Твоя мама дома?

Роимата принялась рыхлить землю тяпкой и ответила:

— Мама упала, когда шла во вторую работу, и сегодня здесь я.

— Упала? — не выдержала я и решила все-таки задать вопрос, чтобы пояснить. Она говорила очень странно, повышая тон в конце каждой фразы, как будто спрашивая, а не утверждая. Позже я заметила, что многие маори и люди с тихоокеанских островов говорят именно с таким акцентом. Но ко всему прочему, Роимата еще и просто плохо говорила на английском, и я не могла быть уверена, что она имеет в виду то, что произносит.

— Да, идти далеко и нога болит. Сегодня я здесь. Nō hea koe?

Я опять не поняла последней фразы, но кажется, это был вопрос. Не успела я найти, что сказать, как она снова спросила:

— А ты кто?

— Я просто в гости пришла. А где вы живете? Далеко отсюда?

— Панмьюра. А до того в селе. Когда мы переехали в город, я видела море белых лиц.

— Много белых людей в городе? — уточнила я, но мне хотелось больше поговорить о ее месте жительства. — Вы живете в Панмьюре? Это же так далеко? И твоя мама, что, пешком сюда ходит?

— На ногах, да, надо беречь денег. Мама работает, я tiaki tungane.

С уроков маорийского я помнила это слово, tungane, брат или сестра, и догадалась, что, когда ее мать работает, она приглядывает за братом. Или сестрой. Но я поверить не могла, что человек может ходить пешком на работу из Панмьюры. Это же часа три, может, идти!

— А ты же как сюда пришла? — с испугом спросила я у Роиматы.

— Я на трамвае. Сначала забираюсь на maunga iti, а потом идти, идти и будет трамвай.

Роимата поднялась на ноги и стала руками собирать сухие ветви и траву и складывать все в небольшую тележку, стоящую позади нее. У меня в голове было столько вопросов, и мне хотелось просто узнать ее и поговорить подольше, но я даже не знала, с чего начать. Мне подумалось, как же так может быть, что ребенок в двенадцать или около того лет так плохо может говорить на английском.

— А где ты учишься? — спросила я у нее, тоже поднимаясь с корточек.

— Я не учусь.

— Нет? Разве ты не ходишь в школу?

— Пока мама работает во второй работе, я с tungane собираю уголь вдоль железной дороги.

— Уголь собираешь?

Но для чего она его собирает, мне не суждено было узнать, потому что я услышала мамин голос позади меня:

— Лоиз, милая, мне кажется, тебе пора к нам присоединиться.

Я рассеянно кивнула и снова посмотрела на девочку, так умело укладывающую траву в повозку.

— Пока, Роимата.

— E haere rā.

Почти все оставшееся время от нашего чаепития я молчала, не способная выдавить из себя ни звука.

Перед сном я спросила себя, что же больше привело меня в шок: смерть пожилой белой женщины или жизнь маленькой маорийской девочки? Но раз даже перед закрытыми глазами все еще стоял образ Роиматы, вырывающей сорняки, то ответ был очевиден.

Мой шок не прошел к утру. Я снова и снова прокручивала в голове воскресные события, пытаясь уговорить себя, что это была правда. Мое странное настроение Сесиль заметила сразу. Хотя, может, трудно было не заметить, когда я смотрела в одну точку и на редкость была тихой на занятиях.

— Ты чего сегодня такая? — шепотом спросила она меня на геометрии. А я только отрицательно помотала головой, пытаясь претвориться, что все в порядке. Моя лучшая подруга задавала простой вопрос, а я не могла и не хотела ей ничего объяснять. Да и что можно было объяснить? Что умер неизвестный мне человек, с которым у меня ничего общего не было, и потому я убита горем? Или что я познакомилась с настоящей маорийской девочкой, и после этого знакомства мне как будто хочется, чтобы его на самом деле не было? На перерыве между уроками, сама того не осознавая, я направилась в кабинет истории. Предмета экономики или государства и права у нас еще не было, но мне надеялось, что любой преподаватель истории с профессиональной точки зрения по определению должен интересоваться социальной и экономической ситуацией, раз уж по ее же словам история создается сегодня.

— Ты куда это? У нас сейчас литература, — остановилась в коридоре Сесиль на пути к классу литературы, с недоумением глядя, как я направляюсь в противоположную сторону.

— Я сейчас, на историю зайду, спросить кое-что надо.

Сесиль не стала возражать, но последовала за мной.

Миссис Линн просматривала журнал и делала какие-то записи в своем блокноте и не сразу заметила, что я вошла в кабинет. Я бы и не подумала раньше, что настанет время, когда я сама лично обращусь к ней за разъяснением непонятной ситуации. И я не любила ее методы преподавания, и она — я уверена — не слишком меня проникалась ко мне симпатией из-за моих постоянных пререканий на уроках, однако я пыталась напомнить себе слова Норина, что я больше обращаю внимания на отдельные личности, а не на систему, и мне подумалось, что можно хотя бы попробовать задать ей вопрос как человеку, который, может, действительно знает свое дело. Я решила задать вопрос сразу, без проволочек, и подошла к ее столу, пару раз кашлянув, чтобы привлечь ее внимание. Сесиль рисковать не стала и предпочла наблюдать с безопасного расстояния в дверях кабинета. Преподаватель посмотрела на меня поверх своих очков и удивленно подняла брови.

— Да, мисс Паркер?

— Миссис Линн, простите, но я хотела спросить кое-что.

— Что такое? По лекции или по домашнему заданию?

— Ни то, ни другое. Вернее…

Она села прямее и настороженно посмотрела мне в лицо.

— И что же тогда?

— Я просто не знаю, у кого еще можно спросить. Это касается нашей сегодняшней государственной политики. Может, вы знаете, есть какие-нибудь программы помощи малоимущим семьям или что-то в таком роде?

— О чем именно вы?

По ее тону я поняла, что она пока не сердится, и решила, что продолжать говорить еще можно.

— Ну, как наше новозеландское государство помогает жителям, у которых нет нормальной работы?

— Вы о программе по безработице?

— Э-э, ну, я не знаю, наверное. А есть такая программа?

— Это программы, которые создает государство на сегодняшний день для помощи безработным. Распространяется на одиноких или женатых мужчин.

— Мужчин? Только на них? — неверяще переспросила я ее, полагая, что я ослышалась.

— Одиноким мужчинам представляется подработка по контрактам в любой местности страны, а вот женатым стараются дать что-то поближе к их дому. Не всегда, конечно, это возможно. В любом случае, это недавние проекты, и я так полагаю, они еще в доработке. Вы это хотели знать?

— А женщины? Как же с ними? Какие программы или пособия или что там есть для них?

— Как я уже сказала, такие проекты распространяются только на мужское население. Виды работ, как правило, включают только тяжелый физический труд и в очень сложных условиях, которые женщинам не под силу.

— Женщинам не под силу! — воскликнула я в возмущении. — А как же первая страна, давшая равные права женщинам?

— Мисс Паркер, я так понимаю, вас лично опять не удовлетворяет политика нашего государства, хотя, прошу заметить, что в правительстве должности занимают люди намного умнее и опытнее вас. Женщины должны заниматься детьми и домом, и дело не в неравенстве прав. Мать по природе лучше знает, как заботиться о своем ребенке. Может, если вы повзрослеете, вы перестанете задавать такие вопросы.

Я решила не обратить внимания на сарказм и намек на оскорбление и снова спросила:

— А что же с матерями-одиночками? Что-нибудь для них наше правительство делает, если у них работы нет? Пособие какое-нибудь? В качестве исключения, может.

Миссис Линн некоторое время смотрела на меня, но уже без раздражения или нетерпения. Когда она вновь заговорила, ее голос был на удивление мягче и тише, чем когда она обычно отвечает на мои вопросы:

— К сожалению, практика показывает на сегодняшний день, что Новая Зеландия пребывает не в лучшем своем экономическом состоянии. Мы просто не можем позволить себе выделять средства на помощь матерям-одиночкам. Да, вы правильно меня понимаете, для них ничего нет, и боюсь, что в данной ситуации вряд ли что-то изменится в ближайшее время.

Я нахмурилась и постаралась снова пропустить ее слова через себя. После нескольких секунд, длившихся целую вечность, я с ужасом посмотрела на миссис Линн и, отказываясь верить в это, переспросила:

— То есть вы хотите сказать, что они брошены выживать сами по себе? И им никто не помогает? Совсем никто что ли?

— Мне бы хотелось сказать что-то другое, но боюсь, это реалия. Новая Зеландия вступает в очень тяжелое время. Ваш отец работает в своем бизнесе, и потому вы должны знать и расценивать ситуацию трезво. Не только локально, мисс Паркер. Мировую ситуацию.

Она многозначительно посмотрела мне в глаза и вернулась к своему журналу:

— А сейчас, если у вас больше нет вопросов, вам пора на следующий урок.

Слегка пошатываясь, я вышла из кабинета, даже не слыша, о чем меня спрашивает Сесиль. Вдруг вся реалия, без прикрас, обрушилась на меня всей своей тяжестью. Все те слухи и разговоры шепотом о грядущих страшных временах, вовсе не были пустыми и безосновательными, и это действительно происходило с нами здесь, а не где-то далеко за океаном. Я снова подумала о матери Роиматы и о том, что ей теперь нужно бороться за жизнь своих двух детей и за свою собственную, и это так страшно, а мы, хоуми, зарабатываем на ее ситуации себе очки популярности. Почему-то меня задел мотив Спенсеров помогать семье Роиматы, и это меня покоробило. Ведь неважно зачем, главное сама помощь. Разве не достаточно того, что кто-то из состоятельных хоуми, из пакеха, действительно что-то делает для других? Почему так нужно, чтобы сама помощь была бескорыстной? По-моему, все заслуживают получать что-то взамен своим стараниям. И все же, вспоминая довольное смакующее лицо миссис Спенсер, когда она показывала нам маорийскую девочку, я чувствовала себя ужасно, потому что изредка ловила себя на мысли, что при таком отношении лучше вообще не помогать. Это было так эгоистично — рассуждать о морали и нравственности, забывая о том, что хлеб должен быть осязаемый, а не философско-абстрактный. А я сейчас предпочитала забрать у Роиматы ее хлеб, чем подвергнуть ее семью унижению.

После занятий я отказалась провести день с Сесиль, сославшись на длинное эссе по биологии.

— Надеюсь, это и правда биология, а не Николь или кто-нибудь еще из твоих новых влиятельных друзей, — немного ядовито проговорила она.

— Каких еще друзей, Сес? Я с Николь вообще не общаюсь. Ты что?

— Ничего, — процедила она, и я услышала в ее голосе тон обвинения.

— Сесиль, мы ведь подруги, ты мне уж сразу говори, что не так, ладно? Не надо нам этого, всяких ссор из-за не понятных причин.

Она некоторое время пыталась решиться на что-то, кивнула и повернулась уходить, но в последний момент снова передумала и вернулась:

— Просто ты ведешь себя теперь так, будто… мне кажется, тебе и правда нравится быть в центре внимания.

— Что? — я откровенно удивилась. Но к счастью, пока кроме удивления ничего пока еще больше не пришло.

— Не знаю, ты ведь всегда говорила, что не хочешь и слышать про рейтинг популярности, а теперь смотри, как будто даже стала следовать ему.

— Господи, Сесиль, о чем ты говоришь?

Было неуютно разбираться в наших отношениях во дворе колледжа посреди спешащих домой или болтающих у беседки учениц. Сесиль тоже, похоже, чувствовала дискомфорт, однако решила выговориться.

— Говорю о том, что ты теперь тоже выбираешь себе круг общения, — она немного помолчала, глядя в землю, — и я в него будто теперь в него не вхожу. Ты перестаешь со мной общаться.

Я чуть не задохнулась от ее слов. Я подошла к ней ближе и взяла ее за руку:

— Сес, это все не так.

В конце концом мы все же примирились. Я поехала домой, чтобы поскорее скинуть с себя униформу, в которой больше не могла находиться ни минуты дольше. И после легкого обеда поспешила уединиться в библиотеке на улице Доминион, рядом с торговым центром Балморал. Для встречи с Норином было еще рано, и я принялась за работу над эссе по биологии. Мне нужно было собрать в кучу на три страницы, включая иллюстрации, все, что я могла найти о нервной системе человека. Не то чтобы биология мне не давалась, просто меня смущал и даже немного огорчал такой разборный подход к богатейшему миру человеческой природы, когда ощущения, восприятия и чувства сводятся к одному отработанному и одинаковому для всех механизму: работе дендритов и аксонов, к электрическим импульсам и нейронам и тому подобное. Однако у человека есть свои обязательства в реальной жизни, мы не можем отстраниться от мира только из-за различий во взглядах. И люди должны работать, люди должны общаться, люди должны учиться и что-то отдавать обществу. Вот и я не могла бросить учебу или свою жизнь, только потому, что меня смущала тема реферата.

Норин бесшумно сел напротив и открыл книгу на первой попавшейся странице. Он не произнес ни слова и не стал читать. Подпер голову рукой и не сводил с меня глаз. Я все еще преобразовывала в словесную письменную форму свою мысль и краем глаза замечала, что он так же, не сводя с меня глаз, переворачивает страницы. Спустя некоторое время я уже не могла сосредоточиться на реферате, в котором, надо сказать, не слишком продвинулась за этот час, пока ждала Норина, и убрала чернила и тушь в сторону, тоже подперла голову рукой:

— Ты все время будешь на меня смотреть?

— Мне нравиться смотреть на тебя.

Я посмотрела на его книгу и заметила, что это был учебник по законодательству. Рядом лежали раскрытые лекции. До этого момента я никогда не задумывалась о Норине как о студенте университета или вообще человеке, который тоже выполняет свои обязательства перед обществом и делает свои студенческие задания, обедает с сокурсниками и обсуждает с родителями свою будущую карьеру. Или приглашает на свидание девушку со своего факультета.

В тот раз я ничего не спросила: чувствовала, что настроение совсем не подходит для разговора о нашей реальности. А когда разговоры заходили об этом в будущем, я поняла, что он не любит говорить об этой стороне своей жизни. Он поговорил об этом только однажды, но пока я об этом не напишу.

Я потерла уставшие глаза и посмотрела в окно. Трамвайная линия уходила за самый горизонт, до улицы Халстон, и по обеим ее сторонам теснились многочисленные магазинчики и офисные здания. Небо, затянутое тучами с редкими лоскутами слабого синего цвета, было перерезано вдоль и поперек многочисленными проводами, свисающими с электрических столбов над трамвайными путями.

— Я совсем не понимаю этого мира, — произнесла я негромко, все еще рассматривая улицу.

Норин сдвинул в сторону все книги и придвинулся ближе, поставив локти на стол и упершись губами в сплетенные пальцы, и внимательно — или еще внимательнее — посмотрел на меня. Он ждал и не торопил, когда я заговорю. А я сделала глубокий вдох и почувствовала, насколько мне проще говорить с ним, чем с любым другим человеком на всей планете. Я рассказала ему о маорийской девочке и ее матери. Предпочла рассказать об этом сухо, будто пересказала прочитанную историю, вроде как стремилась покончить с этим как можно быстрее. Когда я снова посмотрела на Норина, он с грустью рассматривал поверхность стола. Так же тихо он произнес:

— Ее имя означает с маорийского «капля слезы». Роимата.

Я удивленно хмыкнула. А потом вспомнила кое-что из нашего с ней разговора:

— Знаешь, она назвала себя как-то странно, что-то вроде хафекаффе или как-то так. Сказала, что хорошо быть чуть пакеха. Что это значит?

Норин догадливо кивнул, все еще смотря в стол:

— Hawhe kaihe. Смешанная раса. Если ее мать маори, то, значит, отец европеец.

— Серьезно? Что, правда?

Норин удивился тому, насколько меня удивил этот факт, и вопросительно посмотрел мне в глаза.

— Ну, просто, Господи, поверить не могу, миссис Спенсер обвиняла, вернее, осуждала, то есть, не знаю, но она как-то это так сказала, будто осуждала мать Роиматы, что она незамужняя и с двумя детьми. Вроде как это ее грех иметь внебрачных детей. Но если так, то, по-моему, виновата не только она, точнее, даже больше не она, а тот англичанин или кто бы он ни был, который бросил их. Про это она как-то не упомянула. О! — я вдруг вспомнила еще одну деталь, — а ведь миссис Спенсер знала об этом! Она знает, что отец Роиматы белый. Потому что Роимата рассказала, что ее матери дали эту работу садовника как раз из-за ее связи с белым человеком. Она как-то так сказала, что белые предпочитают брать на работу белых. Почему, Норин?

Он покусал нижнюю губу и сказал:

— Некоторые боятся маори. Не знают их совсем.

Я тоже придвинулась к столу и спросила, откуда он их так хорошо знает. Он немного удивился:

— Мы ведь живем среди людей. Откуда мы можем знать людей?

Я хотела переспросить, что я не просто людей имею в виду, а людей маори, но передумала. Похоже, Норин даже самого вопроса бы не понял, потому что не отделял людей одних от других.

Мы решили закончить наши студенческие мучения и перебраться в парк Поттера, из которого, правда, ретировались практически сразу в ближайшее кафе: начал покрапывать дождь, и стало ветрено.

С Норином опять что-то происходило. Или сегодня мне это казалось более отчетливо. Я села за столик, но он все еще стоял и смотрел куда-то вглубь зала кафе. Я посмотрела на него снизу-вверх. Он потрепал свои волосы и прошелся туда-сюда без видимой надобности. Либо им вновь завладевала какая-то мысль, либо он подбирал правильные слова для уже имеющейся. Хотя по его виду нельзя было сказать, что он вообще собирается что-то говорить. Неожиданно он взглянул на меня сбоку, сидящей за столиком и выжидательно следящей за его действиями, и решительно отошел от меня в другой конец зала, сев на стул напротив меня. Я удивленно подняла брови. Норин сидел, положив локти на свои колени, и смотрел на меня так, будто никогда в жизни меня не видел: с новым интересом и любопытством. Он иногда говорил, чтобы я для начала хотя бы пыталась получать ответы, не задавая вопросов. Оттого с ним я понемногу училась наблюдать. Сейчас, немного освоившись с его странным поведением, я не стала задавать вопросов, а лишь вздохнула и взяла со стола в руки меню, позволяя ему делать то, что ему было необходимо — иначе бы он этого не делал. А сама от нечего делать я заказала себе кофе с круассаном, хотя вроде была совсем не голодна после обеда дома. Норин откинулся на спинку стула и смотрел на меня, не обращая внимания ни на что вокруг. Я просто пила кофе, разглядывала интерьер кафе или вид за окном: дождь уже разошелся — и только иногда посматривала на Норина, замечая, что его пальцы слегка двигаются, будто он наигрывает какую-то мелодию, а выражение лица постоянно меняется: то на него наплывает улыбка, то вновь ускользает, и он погружается в мысли, уже не замечая даже меня. Странная мысль родилась в моей голове, что, если вдруг Норин сейчас встанет и уйдет, я ведь даже не попытаюсь его остановить или узнать, куда он направляется. А что если он больше не вернется? Уйдет и не вернется никогда. До сих пор он является моим маленьким — или большим — секретом, и никто, кроме Николь, о наших встречах не знает. Хотя, думаю, и она уже не получает никакой информации о нас с Норином. Может статься, что он превратится в иллюзию. Я бы никогда не смогла доказать даже самой себе его реальное существование.

Минут двадцать спустя Норин получил в своем отстраненном уединении то, что искал, и присоединился ко мне за столик. Он бесцеремонно взял с моей тарелки остаток моего круассана и проглотил его целиком. Я только усмехнулась. А он стал серьезным и искоса посмотрел на меня:

— Думаю, почему ты от меня не сбегаешь?

— Сбегаю? Куда я должна от тебя сбегать?

— Вот поэтому.

Я рассмеялась от того, как невпопад звучал его ответ. На его лице сперва появилось выражение непонимания от моей реакции, но потом будто мысленно проиграв заново весь разговор, он понял, что упустил фразы, которые понятны ему, но оставляют наш разговор нелогичным для меня.

— Я часто не додумываюсь произносить все фразы, — виновато пояснил он. — Будто забываю, что ты не читаешь моих мыслей. Странно, но мне кажется, что ты у меня в голове. Постоянно. Даже, когда не рядом. О чем я говорил?

— Что я сбегать куда-то должна.

— Не должна, просто удивляет, что ты этого не делаешь. Меня просто опять сейчас поразил твой ответ на мой вопрос, почему ты от меня не уходишь. Ты спросила «куда». А вопрос «почему» в твоих мыслях даже не возник. Как будто это само собой разумеющееся, что ты должна быть рядом со мной.

Он взял в руки мою чашку кофе, но пить не стал, а продолжил говорить, но уже смотря в кружку:

— Наверное, другой бы человек сначала заинтересовался причинами, почему не стоит находиться со мной рядом. Скорее всего, людям нужны мотивы любых действий. А без них у людей нет смысла действовать. А у тебя как будто все причины уже ясны, так что этот вопрос тебе даже в голову не приходит, потому первое, что ты спросила, не почему, а куда. Неожиданно.

Я помолчала, пытаясь понять, что он имеет в виду. Я знаю, он пытался объяснить мне как можно яснее, что хотел сказать, и еще я знаю, он всегда предпочитал, чтобы его переспрашивали. Я тихо призналась:

— Мне больше некуда пойти.

Если другому человеку необходимы причины для действий, то мне больше необходимо было мое место. И если не к нему, то к кому еще мне идти?

Я вспомнила о начатом разговоре, нить которого мы оба будто потеряли:

— Моя очередь. Почему ты думаешь, что я должна от тебя сбегать?

— Человек, так страстно ищущий внутреннюю свободу от всего внешнего и самовольно привязывающий себя к одному человеку, приобретает скорее зависимость, чем свободу.

А вот сейчас я решила переспросить.

— Что ты хочешь сказать?

— Хочу сказать, — медленно заговорил Норин, поднимая глаза с чашки на меня, — что ты позволяешь мне вмешиваться в свою жизнь, слушать твои мысли, а еще больше позволяешь себе принимать мои объяснения. Это ведь еще не зависимость?

Я улыбнулась в ответ:

— А ты этого не хочешь?

— Скажем так, я бы предпочел, чтобы ты хотела находиться в моем обществе, а не была вынуждена.

— Почему это должно быть плохо, что я немного от тебя начинаю зависеть? Бьет по твоему самолюбию, что я с тобой только вынужденно?

Он тоже улыбнулся и сказал:

— Может быть. Немного.

Я выпрямилась на стуле и серьезно сказала:

— Ладно. Я не хочу от тебя никуда уходить, да мне и некуда.

Чтобы сменить тему, я стала рассказывать ему о сестре Сесиль, которая в следующем году должна начать учебу в нашем колледже. Я не пыталась закончить рассказ своим якобы одиночным существованием, но у меня невзначай вырвалось:

— У тебя есть сестра. У меня никого нет. Я совсем не знаю, как это иметь брата или сестру.

— Ты про Николь? Я с ней не рос. У нее есть своя родная сестра. Я не знаю, как это делить с кем-то игрушки, или внимание родителей, или первенство за поцелуй от любимых тетушек. А ведь только так можно почувствовать себя единственным ребенком или ребенком, у которого есть еще сестры и братья.

— И то верно. Значит, мы оба такие с тобой? Сами по себе?

— Хм.

— А кто я тебе?

Он отставил чашку в сторону и откинулся на стуле:

— Ты что-то конкретное ожидаешь услышать?

— Хочу услышать то, что есть. Или то, что думаешь ты.

— А что случится, если я нас как-то назову?

Я немного занервничала. Раньше наши разговоры не заходили так далеко на тему отношений. Наших с ним отношений. И как бы сильно я ни хотела понять, что он сам думает о нас, сейчас я заволновалась, не зная, какой ответ получу.

— Должно что-то случиться?

— Мы подсознательно начнем себя вести так, как должны вести себя брат с сестрой, или друзья, или… кто угодно. Название определяет поведение. Сколько, по-твоему, мы знакомы с тобой, Лоиз?

— Вечность.

— Верно. Неужто мы не заслужили быть никем и всем одновременно друг для друга?

Я согласно кивнула. А Норин тем временем поймал новую волну мыслей и заговорил немного отстраненно:

— Как сильно сужают мышление простые слова. Интересно, что было бы, если бы названия вообще отсутствовали? Может быть, человечество могло бы создать абсолютно новую, другую систему общения, чем речевая словесная форма? Интересно, может ли вообще таковая существовать?

— Я перестала тебя понимать.

Он замолчал, раздумывая, как понятнее мне объяснить свою мысль. Я терпеливо ждала.

— О чем ты думаешь, когда слышишь слово «стол»?

— О чем я думаю? В каком смысле? Что с ним сделать можно или какой он на вкус и цвет?

— Нет, что ты первое видишь перед глазами, когда это слышишь?

— Вижу что? Стол и вижу, — видя, что ему этого мало, я стала описывать сам стол, как бы глупо это ни звучало. — Прямоугольный, на четырех ножках, деревянный и коричневый. Что? Не то опять?

— Ну вот, видишь. Одно слово, и ты уже думаешь только об этом образе. А человек, не знающий этого слова, может увидеть стол в чем угодно. В кровати или в простом холме. Он не ограничен теми формами, которые приписывает это слово. И его мышление очень гибкое. И это еще относительная мелочь. А если говорить о чем-то более обширном и абстрактном? Для нас с тобой нет слова. Точнее, все слова — наши. Пойдем, покажу тебе что-то.

Я не стала ни о чем спрашивать и, заплатив за кофе и круассан, послушно последовала за ним. Дождь, как это всегда бывает в Новой Зеландии, закончился, и люди вновь стали показываться на улице. Мы с ним дошли до пересечения улицы Доминион и авеню Роклэндз и сели на сухую скамью под козырек на первой трамвайной остановке рядом с молочным магазином Александра Торнберна. Про себя я удивилась, что этот магазин все еще работает — стоит тут, кажется, уже больше двадцати лет. Мы сидели с Норином в молчании. Я ожидала, что мы сядем в первый трамвай и куда-то поедем, но трамвай пришел и ушел, а мы остались.

— Это должно что-то значить?

Он слегка улыбнулся и кивнул перед собой:

— Скажи мне, кого ты видишь на улице.

Я посмотрела вперед и огляделась. За трамвайными путями находился небольшой магазинчик рядом с парикмахерской и аптекой. Женщина стояла перед входом в парикмахерскую и собирала вывески, чтобы закрыться. Мальчик проходил мимо с почти пустой тележкой для газет. А на перекрестке регулировщик смотрел вдоль улицы, ожидая приближающегося трамвая и оценивая движение автомобилей. Я сказала, что видела:

— Вижу парикмахера, похоже, она решила сегодня закрыться раньше. Хотя нет, сейчас уже ведь пять, значит, просто день рабочий закончился. Мальчик работает разносчиком газет. И его день уже закончился, правда, не все газеты продались. Вижу еще вот ту пожилую пару, из магазина выходят, им лет по сто. Я шучу. Просто старички идут, наверное, домой из магазина. Ну и регулировщика вижу на перекрестке.

Норин следил взглядом по мере моего перечисления за всеми, кого я называла, но пока только молчал. И я спросила, нужно ли мне еще кого-то заметить.

Он пожал плечами и отрицательно покачал головой. Какое странное движение.

— Норин, а ты сам кого видишь? — с любопытством спросила я сквозь улыбку.

— Я? — он с непонятной печалью снова неоднозначно пожал плечами. — Мальчишка подрабатывает, помогая родителям, явно потому что их заработка не хватает, чтобы прокормить семью. Продавцы газет стоят на улицах с семи утра, значит, школу он тоже пропускает. И регулировщику уже под пятьдесят лет, и, несмотря на его работу полицейского, ему приходится стоять на перекрестке. Возможно, он уже взрослым человеком думал о карьере или теплой офисной работе к сорока или пятидесяти годам, но либо молодые и энергичные работники его опередили, либо работы не хватает всем. Задает ли он себе вопрос: «Гордятся мною жена и дети?»? Обычно людей это очень волнует. И пара пожилая купила яблоко и банан. Одно яблоко и один банан. Хотя, может им на двоих это даже много, не знаю. Правда если посмотреть на их истоптанные туфли, то… А в парикмахерской хотя и три кресла для стрижки, но женщина работает одна. Не так уж и много работы для нее в последнее время, да? Наверняка, у нее есть дети, ей лет тридцать пять, смогла ли она что-то сегодня заработать, чтобы еще держать на плаву парикмахерскую и чтобы осталось на еду? А те, которые сейчас подошли к остановке напротив, похоже… эй, Лоиз, ты что?

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • ***

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Шедевр предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я