Что общего между Сократом, Гипатией, Джордано Бруно, Томасом Мором и Яном Паточкой? Однажды все они оказались перед самым трудным выбором: умереть, оставшись верными своим идеям, или отречься от них и остаться в живых. И каждый из них выбрал смерть. Смерть стала не только неотъемлемой частью их биографий, но и философским высказыванием — завещанием в самом прямом смысле этого слова. «Возможно, Сократ действительно никогда не написал ни одной строчки, но его смерть — один из величайших философских бестселлеров всех времен». Книга Костики Брадатана «Умирая за идеи» исследует ту предельную ситуацию, в которой оказываются философы, когда последним средством убеждения в своей правоте становятся их собственные умирающие тела и публичное зрелище их смерти. Работа основана прежде всего на материалах по истории философии, но она предлагает междисциплинарный подход к центральной проблеме. Это книга о Сократе и Хайдеггере, но также и о «посте до смерти» Ганди и самосожжении буддийского монаха, о Жираре и Пазолини, о самосовершенствовании и искусстве эссе. Философия, по мысли автора, не должна быть только академическим упражнением, но искусством жизни, а любое искусство жить сопровождается искусством умирать. Костика Брадатан — известный современный американский философ, профессор Колледжа Онорс при Технологическом университете Техаса.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Умирая за идеи. Об опасной жизни философов» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Вступление
Смерть — самое драгоценное из того, что дано человеку. Именно поэтому крайнее богохульство — неправильно ею воспользоваться. Неправильно умереть.
Вопрос жизни и смерти
Сократ за всю свою жизнь не написал ни строчки, но его смерть стала шедевром, сохранившим имя философа для потомков. Пока Ян Палах, чешский студент, который поджег себя в январе 1969 года в знак протеста против оккупации советскими войсками Чехословакии, был жив, он являлся незаметной фигурой. Однако после своей «пламенной» смерти Ян превратился для многих в не что иное, как полубога, существо огромной жизненной силы и влияния. Из могилы Палах формировал чехословацкую историю. Всякий раз, когда Ганди держал свой очередной «пост к смерти», все в Индии становилось необычайно живым, более оживленным, чем обычно. Во время этих постов «любое изменение» его физического состояния «передавалось в каждый уголок страны»[1]. Вся Индия проживала голод Ганди.
Кажется, что смерть не всегда означает отрицание жизни. Иногда она обладает парадоксальной способностью ее усиливать, активизировать до такой степени, что может вдохнуть обновленную жизнь в жизнь. Присутствие смерти может возбудить в живых новое отношение к их существованию, более глубокое его понимание. Было бы справедливо отметить, что жизнь нуждается в смерти. Если смерть вдруг будет объявлена вне закона, жизнь получит сокрушительный удар.
Прежде всего, жизнь нуждается в смерти в целях самореализации. Часто происходит, что мы начинаем осознавать истинную ценность чего-либо, только потеряв это или находясь на грани потери. Именно перспектива внезапного исчезновения заставляет нас по достоинству оценить смысл и значимость присутствия чего-либо. Другими словами, смерть может привнести новую силу в акт жизни благодаря своей непосредственной близости. Историки заметили любопытный факт: часто, когда обрушиваются стихийные бедствия или социальные катастрофы с высоким уровнем смертности, например эпидемии или войны, люди, кажется, становятся более склонными к тому, чтобы предаться мирским излишествам. Они стремятся к плотским удовольствиям — выпивке, обжорству, сексу — с какой-то неуемной жаждой, с вновь обретенной страстью. Вместо того чтобы действовать осторожно, сохранять ресурсы, как того требует здравый смысл в кризисных ситуациях, они быстро растрачивают все, что у них осталось. Потому что они в неимоверной спешке, эти люди: они спешат жадно схватить радости жизни в тот самый момент, когда приближается смерть. То, что увеличивает их страсть к жизни, так это присутствие смерти. Данное отношение может показаться иррациональным, но в этом есть нечто удивительное. Стоя на грани небытия, такие люди открывают для себя чудо существования и празднуют свое открытие.
Собрание повестей Джованни Боккаччо «Декамерон» дает нам косвенную возможность рассмотреть эту уникальную ситуацию. В то время как «черная смерть» опустошает Флоренцию в 1348 году, группа молодых людей находит убежище в поместье, расположенном всего в нескольких милях от города. В течение десяти дней они погружены в страстную жизнь, рассказывая друг другу впечатляющие и непристойные истории. Результатом становится сборник из ста новелл, превозносящих жизнь и joie de vivre в ее самых плотских проявлениях. Интуитивно Боккаччо нащупывает глубокую связь между страхом смерти и желанием: в предельных ситуациях близость смерти может стать самым сильным афродизиаком. Французский историк Филипп Арьес, вдохновленный, возможно, Жоржем Батаем[2], говорит об определенной «эротизации» смерти. Подобно сексуальному акту, смерть становится «преступлением, которое вырывает человека из его повседневной жизни… для того, чтобы он подвергся пароксизму, и погружает его в иррациональный, жестокий, но прекрасный мир»[3].
Нам тоже нужна смерть, чтобы лучше понять жизнь. В отсутствие смерти жизнь останется чем-то безграничным, бесформенным и в конечном счете пресным. Не будет никакого способа осознать ее, потому что у жизни не станет границ. А поскольку осмысление чего-либо связано с рассказыванием историй, жизнь человека имеет смысл только в том случае, если ее можно изложить в повествовании. Так же, как история без конца была бы невозможна, так же и жизнь без смерти была бы бессмысленной. В повести, написанной за восемь лет до своей смерти и которую я подробно рассмотрю в данной книге, Пьер Паоло Пазолини говорит именно об этом. Он пишет, что «просто необходимо умереть», потому что «пока мы живем, мы не видим смысла, а язык нашей жизни… непереводим»; это просто какой-то «хаос возможностей, поиск отношений и значений без решений»[4] (выделено автором. — К. Б.). Умереть — значит внести в жизнь ощущение композиционности. Смерть — умелый редактор, компонующий вашу жизнь таким образом, что она начинает обретать смысл. Если бы жизнь человека была бесконечной, то ее можно было бы сравнить с существованием минеральной субстанции, чем-то бескровным, недифференцированным, невыразимым, мертвым, как камень. Вы бы потратили ее бездумно, бесцельно, геологический век за геологическим веком. На более практическом уровне, даже если бы такая жизнь была возможна, не уверен, что она была бы желанна. Как и в случае с любым рассказом, биографическое повествование, даже самое интересное, выходя за определенные рамки, становится скучным. Растянуть его еще больше — значит вызвать нескрываемый ужас. Если бы мы однажды стали бессмертными, то умерли бы уже на следующий день от бессмысленности.
Есть еще один способ, с помощью которого смерть может определять динамику нашей жизни. Это более тонкая и более сложная ситуация. В данном случае ваша жизнь формируется под влиянием не собственной, а чужой смерти. Это тот тип аннигиляции, о котором я говорил вначале: смерть человека, который решает умереть не бесцельно, а «ради дела», ради чего-то большего, чем он сам. Такого рода добровольная смерть глубоко и неотступно влияет на жизнь тех, кто продолжает жить: она направляет их моральные суждения, формирует их взгляды на значимые вещи и пронизывает их понимание того, что такое человек. В конце концов она становится частью их культурной памяти. Иногда она даже пробуждает их совесть и заставляет совершать поступки. Благодаря явной самоотверженности тех, кто принес себя в жертву, их готовности отказаться от собственной жизни некоторые из этих людей в конечном итоге превращаются в миф. Такая смерть часто становится тем порогом, у которого заканчивается история и за которым начинается мифология.
Человеческие существа, скорее всего, умирали «ради дела» на протяжении всей истории человечества. Из всех возможных разновидностей добровольной смерти книга, которую вы начали читать, рассказывает о философах, умиравших ради своей философии. Умирание подобного рода смертью определенно не лишено иронии: вы платите самым дорогим, что когда-либо имели, своей собственной жизнью, за то, что является наименее логическим событием. Но философы, во всяком случае самые выдающиеся из них, просто не могут обойтись без иронии. В определенном смысле книга «Умирая за идеи» — попытка попробовать себя в сфере еще не изученной онтологии: онтологии иронического существования.
Не жилец
В 399 году до н. э. Сократ принял яд после того, как афинский суд приговорил его к смерти. Его обвинили в развращении молодежи и непочтении к богам. Во время процесса Сократ ясно дал понять, что, независимо от исхода разбирательства, он не собирается менять свой образ жизни и философские убеждения. После суда и до своей казни Сократ мог еще спасти свою жизнь с помощью богатых друзей. Однако из-за приверженности законам полиса он отказался бежать.
В 415 году н. э. Гипатия, александрийская языческая женщина-философ, была жестоко убита толпой христиан, спровоцированной патриархом города Кириллом. К 415 году Гипатия приобрела уникальную интеллектуальную известность и была влиятельным учителем в городе. Даже правитель Орест, хотя и был христианином, активно искал ее общества и совета. По-видимому, Кирилл был недоволен влиянием Гипатии в городе и в окружении Ореста.
В 1535 году сэр Томас Мор был обезглавлен в лондонском Тауэре после того, как его признали виновным в «государственной измене». Эта «измена» заключалась в том, что Мор отказался принести присягу на верность Закону о правопреемстве (благодаря которому престол был передан Елизавете I, еще не рожденному на тот момент ребенку Генриха VIII, которого тот зачал вместе со своей новой женой Анной Болейн) и признать верховенство короны в религиозных вопросах. Мор считал, что, будучи смертным человеком, король не может быть главой Церкви, потому что «ни один смертный не может возглавлять духовное».
В 1600 году Джордано Бруно сожгли на костре в Риме после того, как его приговорила к смертной казни Священная канцелярия (инквизиция) католической церкви. До этого восемь лет он провел в ее тюрьмах. Бруно, доминиканский монах, был осужден за то, что придерживался убеждений, противоречащих догматам католической церкви по вопросам пресуществления, Троицы, божественности и воплощения Христа, а также непорочности Марии. Он упрямо отказывался раскаяться даже на пути к костру.
В 1977 году Ян Паточка, чешский феноменолог, непосредственный ученик Эдмунда Гуссерля, умер от апоплексического удара в пражской больнице после одиннадцатичасового допроса чехословацкой тайной полицией. Паточка находился под следствием за роль, сыгранную им в создании правозащитного движения Хартия 77, которое коммунистический режим считал подрывным. Он чувствовал, что его участие в этом движении необходимо, если он хочет оставаться верным своим философским идеям.
Философия как опасное предприятие
Так каким же должен быть философ, чтобы умереть за идею? Несмотря на конкретные убеждения каждого, всех упомянутых выше людей объединяет приверженность философии как практической стороне жизни. Конечно же, философия включает в себя размышление и написание, чтение и обсуждение, но это не должно рассматриваться как самоцель. Все эти действия призваны служить конечной цели философии, а именно самореализации. Ваша философия — это не то, что вы храните в книгах, а то, что вы носите в себе. Это не просто «предмет», который вы обсуждаете, а то, что вы воплощаете. Поэтому такое представление о философии было названо «образом жизни» или «искусством жизни».
Парадоксально, но философия как искусство жизни часто сводится к изучению того, как настроиться на встречу со смертью, к искусству умирания. Лучшим примером этого является Сократ. Он понимал философию как образ жизни и проживал ее настолько бескомпромиссно, что это привело его прямиком к смерти. Ученик Сократа Платон был настолько впечатлен тем, что афиняне сделали с его учителем, что в диалоге «Федон, или О душе», в котором описаны последние часы жизни Сократа перед казнью, он умело продвигает понимание философии как «подготовки к смерти» (melétē thanátou). Хронологически «Федон» принадлежит к так называемому «среднему периоду» творчества Платона. Скорее всего, он написал данный диалог через много лет после смерти своего учителя. Есть большое искушение рассматривать эту работу как акт «философской справедливости»: все еще скорбящий, неутешившийся, возможно, даже разгневанный Платон тайно вплетает сокрушительные события конца жизни своего учителя в само определение философии. Является ли замысел Платона «философской справедливостью» или нет, но он иллюстрирует ключевую мысль: философия остается искусством жизни до тех пор, пока она знакомит нас с искусством смерти.
Отзвуки платоновского определения можно обнаружить и в наше время. В XVI веке Мишель де Монтень, подражая Цицерону, назовет одно из своих сочинений «О том, что философствовать — это значит учиться умирать». В XX веке Симона Вейль поместит смерть в центр своего философского проекта. По ее мнению, умение умереть даже важнее, чем умение жить, поскольку смерть, пишет Вейль, «самое драгоценное из того, что дано человеку. Поэтому крайнее богохульство — плохо ее использовать»[5]. Потрать впустую мы нашу смерть — в определенном смысле прожитая жизнь прошла бы даром. А эта книга о том, как философ может «извлечь пользу» из своей смерти и как при этом он может переосмыслить свою жизнь, воссоздав ее целостность.
Представление о философии как искусстве жизни может выглядеть маргинальным в философских кругах, задающих сегодня тон, однако эта идея не лишена привлекательности. Действительно, есть нечто удовлетворительно последовательное в определении философии, предполагающем совершенную симметрию между словом и делом, мыслью и практикой и сводящем к идее самореализации. Другими словами, «я» философа предстает как «работа в процессе», как то, что возникает в результате философствования. В то же время здесь кроется опасная идея, которая может привести тех, кто принимает ее всерьез, к большим неприятностям. В социальном отношении философ, воспринимающий философию как искусство жизни, часто является parrēsiastēs, то есть радикально откровенным человеком. Должностная инструкция такого философа запрещает ему держать рот на замке. А parrēsía редко приводит своих приверженцев к счастью.
Действительно, принять определение философии как самопреобразующей практики — значит сделать себя абсолютно уязвимым. Если философия является подлинной в той мере, в какой она воплощается в жизни того, кто ее исповедует, тогда философа можно сравнить с канатоходцем, выступающим без страховки. Жизнь философа — вечное балансирование: один неверный шаг в ту или другую сторону может стать фатальным. Если он приспосабливается к требованиям мира ценой компромисса с принципами своей философии, он гибнет. Если он подчиняется требованиям своей совести ценой своей личной безопасности, он — вновь покойник. Именно с такой ситуацией столкнулись Сократ, Гипатия, Мор, Бруно и Паточка. В какой-то момент жизни этим философам пришлось сделать выбор: либо они остаются верными своей философии и умирают, либо отрекаются от нее и остаются в живых. Детали в каждом случае могли отличаться: от некоторых напрямую потребовали прекратить выражать свои взгляды и покаяться, другим же просто дали понять, что они обязаны остановиться, и т. д. Но в принципе ситуация у всех одинаковая. Как и шаткость пути этих философов-канатоходцев. Книга «Умирая за идеи» родилась из увлечения их опасным перформансом.
Значение выбора между смертью, позволяющей остаться верным своим идеям, с одной стороны, и предательством собственной философии, чтобы остаться в живых, с другой, невозможно переоценить. Поскольку для таких мыслителей философия не просто набор доктрин, о которых вы в принципе можете молчать или даже отбросить их при необходимости. Это образ жизни, который пронизывает всю вашу биографию, и данный выбор несет весомый экзистенциальный характер. Нельзя изменить философские взгляды так же легко, как мы меняем одежду. И поскольку философия воплощена в философе, отказаться от нее — значит разорвать себя на части. Философ, стоящий перед таким выбором, вскоре осознает, что на карту поставлена не просто попытка избежать лицемерия. За этим выбором на самом деле скрывается испытание: чтобы не быть пустым разговором, философия должна пройти испытание жизнью. Оглядываясь назад, Ян Паточка обнаруживает дар провидца и описывает данную ситуацию недвусмысленно. Он пишет, что однажды «философия достигает той точки… [когда] уже недостаточно с чрезвычайной энергией задавать вопросы и отвечать на них, когда философ просто остановится в своем развитии, если не сможет принять определенного решения»[6]. Поэтому нам нужно взглянуть на философию с новой позиции: в конечном счете философствование не заключается в размышлении, говорении и написании, пусть даже самым смелым образом. Она в другом: в решении поставить на кон свое тело. В этой книге я стараюсь как можно более подробно проследить этот внутренний процесс принятия решений, а также то, что происходит с телами философов, когда они подвергаются опасности.
Стоит вспомнить подробности тех ситуаций, в которых побывали такие философы. В один прекрасный день они оказались в положении, вызывающем чрезвычайную тревогу. Как опытные ораторы, они, должно быть, понимали, что споры и дискуссии теперь неуместны. Мастера логики и убеждения, они обнаружили, что в тот момент слова и аргументы, даже самые изощренные, были бесполезны. Вот куда они попали, абсолютно беззащитные перед трудностями, не в состоянии делать то, чем занимались всю свою жизнь. Эти мыслители, видимо, осознали, явным или тайным образом, что, если они не хотят полностью замолчать, им нужно нечто более сильное, чем слова, чтобы быть понятыми. В такой предельной ситуации, как у них, напряженной, прямолинейной и непреклонной, сильнее слов была только их смерть. Одной лишь демонстрацией своих умирающих тел они смогли выразить все то, что были не в состоянии передать риторическим мастерством. Так Сократ, говоривший убедительно на протяжении всей своей жизни, умер еще более убедительно. Его смерть была самым эффективным средством убеждения, которое он только мог придумать. Причем это было так убедительно, что много веков спустя его помнят не столько за то, что он говорил, пока был жив, сколько именно за то, как он умер.
Такое положение вещей говорит о том, что, когда дело доходит до последнего испытания, философия должна отказаться от своих обычных приемов (говорения, письма или чтения лекций) и превратиться в нечто иное: в перформанс, причем телесный. Так мы проходим полный цикл. Философское житие предполагает тело, и без него невозможна и философская смерть. Философы нуждаются в теле не только для практики своей философии, но, что более важно, для ее подтверждения. В своей книге «Умирая за идеи» я делаю то, что никто не делал ранее: рассматриваю умирающие тела философов как полигон их мышления.
Таким образом, философы, о которых мы говорим, выбирают путь, ведущий их к умиранию «красноречивой» смертью, которая естественным образом становится кульминацией их философской жизнедеятельности. Чем бы ни являлась работа этих мыслителей, в свете их конца возникает ощущение, что она будет выглядеть незавершенной, отдели мы ее от того, как они умерли. В самом деле, такая смерть сама по себе является философским произведением, а иногда и шедевром. Например, смерть Сократа стала настолько неотъемлемой частью его философского наследия, что сегодня трудно себе представить этого философа умирающим от старости в собственной постели. По прошествии времени и по мере того, как воспоминания о смерти данных философов начинают интересовать последующие поколения, конец жизни этих мыслителей приобретает все новые и новые уровни смысла. В конце концов они превращаются в мифы.
Философская мифология
К счастью, философов редко убивают за то, что они думают. Поскольку, как правило, к ним не относятся слишком серьезно, бо́льшую часть времени философы находятся в безопасности. И цена, которую они порой должны заплатить за свои откровения, редко превышает стоимость нескольких стежков на рассеченной брови. Однако, какой бы редкой ни была их добровольная смерть, она заслуживает внимания, потому что оказывает огромное влияние на последующие поколения. Эти мученики-философы в конце концов начинают осенять густой тенью тех, кто приходит после них, кто не может не чувствовать себя обязанным и порой напуганным этой великой смертью. Память о кончине этих мыслителей никогда не исчезает бесследно. На самом деле она сохраняется и даже усугубляется в каждом новом поколении. В результате посмертная активность этих мыслителей часто превышает их прижизненную. В последующих поколениях они обретают совершенно новое существование, порой имеющее мало общего с их настоящей биографией. Поэтому важный вопрос, который я задаю в этой книге, следующий: что именно скрывается за таким необычайным влиянием? Вряд ли это невидимые качества их философии. В конце концов, после смерти Сократа не осталось ничего из написанного им при жизни, от Гипатии тоже ничего не сохранилось, а Джордано Бруно вряд ли кто сегодня читает. Что же придает этим философам такое влияние?
Однажды Вольтер сказал о кончине Сократа: «Смерть этого мученика была фактически апофеозом философии»[7]. Оставляя в стороне иронию, которой сквозит данное утверждение, поскольку его делает известный антиклерикальный мыслитель, говорящий в данном случае как служитель церкви, заметим, что Вольтер, возможно неосознанно, указывает на объяснение. Ибо именно «мученичество» этих мыслителей формирует их потомков, и мы начинаем воспринимать их по-иному. Даже спустя много веков их смерть продолжает «ослеплять» нас, заставляя неправильно истолковывать то, что именно они делали или писали, пока были живы. Действительно, оказывается, что их смерть имеет уникальную природу, проникающую в самые глубины нашей психики, отдаваясь эхом там, где скрываются наши первичные импульсы и побуждения. В конце концов мы начинаем рассматривать смерть этих философов не через наши интеллектуальные возможности, а сквозь призму религиозного воображения. В нашем, как нам кажется, строго рациональном подходе к ним всегда есть что-то неясное и иррациональное по сути, то, что в конечном итоге формирует наше отношение к этим людям. Происходит это по крайней мере по двум различным, но дополняющим друг друга причинам.
Во-первых, на феноменологическом уровне, в присутствии того, кто берет на себя обязанность умереть «ради дела», мы испытываем смешанные чувства: влечение и отвержение, очарование и ужас, причем одновременно. «Готовность умереть» помещает таких философов на вершину, недоступную для большинства из нас. Делая то, что они делают, эти люди отрезают себя от прочего человеческого сообщества. Это как раз и есть первоначальное значение слова «священный» (sacer): то, что отрезано от остального (мирского), то, что отделено, к чему мы чувствуем странную смесь противоположных эмоций. Другими словами, тот, кто совершает такой поступок, помещает себя в модус священного существования. Мы чувствуем внутреннюю неудовлетворенность, потому что наше участие в этом событии, даже если это происходит косвенно и опосредованно, активирует в нас первозданный опыт священного. Вот почему мученичество всегда играло такую важную роль в структуре религии, и поэтому радикальные формы политического протеста, такие как самосожжение, порой могут иметь необычайные последствия для общества.
Во-вторых, если встать на позицию более присущую социологии, то насильственную смерть философа можно понять через призму «теории жертвы» Рене Жирара. Сообщество людей, оказавшееся в кризисе и переживающее бесконечную череду насилия, для обретения мира нуждается в козле отпущения. Общество, считает Жирар, «пытается обратить на жертву сравнительно безразличную, на жертву „удобоприносимую“ то насилие, которое грозит поразить его собственных членов»[8]. Если это проходит успешно, то вслед за жертвенным убийством следует некая «сакрализация» жертвы. Благодаря тому, что Жирар называет «механизмом козла отпущения», жертва превращается в мощного посредника социальных изменений. И если первоначально она была совершенно бессильна и ей приходилось принимать на себя агрессию сообщества и насильственные импульсы, то теперь жертва возводится на небывалый уровень власти. Жирар пишет: «Козел отпущения появляется уже не только как пассивное вместилище дурных сил, но как тот всемогущий манипулятор, мираж которого, санкционированный социальным единодушием, мифология в собственном смысле заставляет нас постулировать».
Самым важным является то, что такая смерть не только исцеляет общество, в котором она происходит, но и рассматривается как «убийство-основание». Таким образом, новое начало становится возможным благодаря жертвенной смерти. Жирар приводит примеры Моисея, Эдипа, Ромула и других героев. Они помогают объяснить, почему большинство философов-мучеников воспринимаются как «основатели» различных философских традиций. Так, Сократа рассматривают ни больше ни меньше как истинного основоположника западной философии (все его предшественники являются, как говорят, просто «досократиками»). Из Гипатии делают то родоначальницу женской философской традиции, хотя и раньше были женщины-философы, то считают основательницей философского феминизма. При этом трудно представить, что она могла бы сказать о феминистских проблемах. Точно так же Джордано Бруно иногда считают основателем великой традиции современного свободомыслия, а также выразителем антирелигиозного рационализма в современной Европе. В этом есть большая ирония: современный философ редко верит в магию и прочие «обскурантистские» штучки так же сильно, как это делал Бруно. Эти примеры указывают на важный факт: формирование интеллектуальных и философских традиций происходит не только под воздействием исключительно рациональной позиции, но иногда и под воздействием форм мифического мышления и воображения. Насильственная смерть этих философов запечатлевается и перерабатывается традицией в соответствии с мифотворчеством. В результате их кончина превращается в миф. Таким образом, «логика» мифа незаметно, но настойчиво формирует историю мысли. Мы привыкли думать, что миф разрушает разум, но на самом деле происходит гораздо более сложный процесс. Как показывают примеры этих мучеников-философов, иногда миф дополняет рациональность, подобно тому как мифотворчество и мифическое воображение привносят в философию ту степень человеческой сложности, изощренности и глубины, которую один только разум никогда не сможет постичь.
К вопросу о репетиции
Вот в чем заключается суть истории, которую я хочу рассказать в книге, начатой вами. При этом важно понимать, что «Умирая за идеи» — это не попытка доказать свою точку зрения. Да, в ее основе лежит убеждение, что суть философии не в написании книг. При этом, вне всякого сомнения, философия нуждается в писательском творчестве, и хорошая книга может оказать ей большую услугу. Тем не менее, в связи с тем, чем в конечном счете является философия, писательское творчество обязательно должно оставаться подготовительной стадией. Потому что, какими бы хорошими писателями ни были философы, их философия заключается не в книгах, а в нечто другом. В определенном смысле философия начинается там, где заканчивается сочинительство. Писательская деятельность — всего лишь репетиции, в лучшем случае — генеральная репетиция, но все же не выступление. Философия — вот это выступление.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Умирая за идеи. Об опасной жизни философов» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
2
Bataille G. Erotism: Death & Sensuality / Trans. by M. Dalwood. San Francisco: City Lights Books, 1986.
3
Ariès Ph. Western Attitudes toward Death: From the Middle Ages to the Present / Trans. by P. M. Ranum. Baltimore, MD: The Johns Hopkins University Press, 1974. P. 57.
4
Pasolini P. P. Heretical Empiricism / Ed. by Louise K. Barnett. Trans. by B. Lawton and L. K. Barnett. Bloomington: Indiana University Press, 1988. P. 236–237.
5
Weil S. Gravity and Grace / Trans. by A. Wills. Introductions by G. Thibon and Th. R. Nevin. Lincoln, NE: University of Nebraska Press, 1997. P. 137 (рус. перевод: Вейль С. Тяжесть и благодать / Пер. с фр. Н. В. Ликвинцевой. М.: Русский путь, 2008. С. 79).
6
Цит. по: Kriseová E. Václav Havel / Trans. by C. Crain. New York: St Martin’s Press, 1993. P. 108.