Анамнез декадентствующего пессимиста

Искандер Аликович Шакиров, 2016

Ему хочется написать самую простую книгу, об утонченном и странном юноше, страдающем раздвоением личности, об ученике, который не может примириться с окружающей действительностью. Анархист по натуре, он протестует против всего и в конце концов заключает, что на свете нет ничего-ничего-ничего, кроме ветра. Автор симпатизирует своему герою. Текст романа можно использовать в качестве гадательной книги, он сделан из отброшенных мыслей и неоконченных фраз. Первое издание книги вышло в 2009 г. в уфимском издательстве «Вагант».

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Анамнез декадентствующего пессимиста предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

***

Глава 13. Страна Россия

…Опять томили ненавистью к этой проклятой стране, где восемь месяцев метели, а четыре — дожди. Такая нелепая, неуклюжая страна эта наша Россия. Так дико, замкнуто, бесцветно и безнадежно здесь всё.

Его несравненная, за морями нашумевшая, знаменитая родительница, мученица, упрямица, сумасбродка, шалая, боготворимая, с вечно величественными и гибельными выходками, которых никогда нельзя предвидеть! Народ, который смелостию и мужеством снискал господство над девятою частию мира. Русский человек только и делает, что искушает Господа каким-нибудь рацпредложением. То один вариант предложит, то другой по части устроения мира. Богу хлопотно с русским человеком.

«Российский старожил давно заприметил вострую особенность нашего бытования: каким бы мерзостным не казался текущий режим, следующий за ним будет таким, что заставит вспоминать предыдущий с томительной ностальгией. А ностальгии хорошо предаваться под водочку, закусочку и все то, что обыщется промеж». «Было блядство с надеждою, таперича — безнадежное блядство», — говаривал покойный Юрочка. И нет в государстве этом Геракла, чтобы вычистил все. Похоже, что уже и не будет. И пусть им.

Несчастливый этот город, дрянной городишка. Уеду отсюда, пока ещё поезда ходят. Из России всегда почему-то бегут весной. Я вообще мало знаю и не понимаю Россию. Мне кажется — это страна людей, которые не нужны никому и сами себе не нужны.

Однако к чему ведет незнание своего места и своего дела? К.П. Победоносцев одной из основных «болезней нашего времени» называет хроническое недовольство и раздражение «против судьбы своей, против правительства, против общественных порядков, против других людей, против всех и всего, кроме себя самих». Победоносцев объясняет этот массовый негативизм тем, что люди обманываются в ожиданиях: «люди вырастают в чрезмерных ожиданиях, происходящих от чрезмерного самолюбия и чрезмерных, искусственно образовавшихся, потребностей». Автор, останавливаясь на причинности подобных явлений, указывает, что «прежде было больше довольных и спокойных людей, потому что люди не столько ожидали от жизни, сколько довольствовались малой, средней мерой, не спешили расширять судьбу свою и её горизонты. Их сдерживало свое место, свое дело и сознание долга, соединенного с местом и делом». В итоге, люди, которые считают, что они в ответе за все и за всех, не отвечают ни за что и ни за кого.

Россию упрекают в том, что она изолируется и молчит перед лицом таких фактов, которые не гармонируют ни с правом, ни со справедливостью. Говорят, что Россия сердится. Россия не сердится, Россия сосредотачивается.

Империи всегда питали страсть к картам, которые служили моделью для будущих завоеваний так же, как и изображением уже завоеванных территорий. Сверься с картой страны. Какое прошлое, такое и настоящее. И такое же будущее. Что за испытание для моей юной спеси!"Как можно быть россиянином?" — это был вопрос, ответ на который таил в себе для меня ежесекундные унижения. Ненавидя своих собратьев, собственную страну, ее крестьян, существующих вне времени, влюбленных в свою косность и как бы сияющих тупоумием, я стыдился того, что происхожу от них, отрекался от них, отказывался от их неполноценной вечности, от их непреложных, словно у окаменевших личинок, истин, от их геологической мечтательности.

Наполняя многие страницы похвалами европейцам, о русских он писал с аристократическим безразличием, не вдаваясь в детали: «Глупость и крайнее безрассудство нашего подлого народа были нам слишком известны».

В Москве в 1927 году Вальтер Беньямин с удивлением обнаружил, что Россия не знает романтического образа Востока. «Здесь нашло себе почву все, что есть в мире», говорили ему московские друзья, и Восток и Запад; «для нас нет ничего экзотичного». Более того, эти марксисты утверждали, что «экзотизм — это контрреволюционная идеология колониальной страны». Но, покончив с идеей востока, московские интеллектуалы вновь вернули ее к жизни, придав ей советский размах. «Самым интересным предметом» для новых московских фильмов стали российские крестьяне, которые казались их авторам очень непохожими на них самих: «По способу восприятия крестьянин резко отличается от городских масс». Когда крестьянин смотрит фильм, говорили Беньямину его московские друзья, он не способен следить за развитием «двух нитей повествования одновременно, как это бывает в кинематографе. Его восприятию доступна только одна серия образов, которые нужно показывать в хронологической последовательности». Поскольку крестьяне не могут понять темы и жанры, «взятые из буржуазной жизни», им нужно совсем новое искусство. Создать такое искусство — «один из самых грандиозных экспериментов над массовой психологией, которые проводятся в гигантской лаборатории, какой стала Россия», — писал Беньямин. Несмотря на свои симпатии к новому искусству и новой России, Беньямин не обольщался их успехами: «Колонизация России посредством кино дала осечку».

«В домах наших мы как будто определены на постой; в семьях мы имеем вид чужестранцев; в городах мы похожи на кочевников. Мы как бы чужие для себя самих. Мы хуже кочевников, пасущих стада в наших степях, ибо те более привязаны к своим пустыням, нежели мы к нашим городам». Правда, при таком разговоре можно скатиться в «белибердяевщину», про которую говорил острослов Г.Г. Шпет. Но «бабство» и сусальность русской философии и литературы — это крайний вариант того же беспочвенничества, той вненаходимости, от которой всегда страдала русская культура.

Приходится признать, что нам еще далеко до Европы. Недавно был по приглашению своего коллекционера во Франции, смотрел парад жандармерии. Какие лица! Достоинство, стиль. Здесь таких не сыщешь. Вырождение, вырождение! Каждый человек — это цвет, в худшем случае оттенок, побеждающий бесцветие, к которому мы уже привыкли с вами, дорогой друг… Еще лучше — белый цвет, цвет, которого нет, но который в себе заключает… Но мы должны найти способ убедить этот народ.

Мы для Запада своими руками постоянно из огня каштаны таскаем…

«Я даже думаю, что психические опасности куда страшней эпидемий и землетрясений. Средневековые эпидемии бубонной чумы или черной оспы не унесли столько жизней, сколько их унесли, например, различия во взглядах на устройство мира в 1914 г. или борьба за политические идеалы в России».

Европейский гость XVI века сформулировал дилемму, к которой до сих пор обращается русская и русистская мысль: «Трудно понять, то ли народ по своей грубости нуждается в государе-тиране, то ли от тирании государя сам народ становится таким грубым, бесчувственным и жестоким». Понять это трудно, но главные вопросы политического действия — «кто виноват?» и «что делать?» — критически зависят от этого понимания.

Дилетант-востоковед и талантливый администратор, граф С.С. Уваров следовал за идеей «национальности», популярной в Европе после Наполеоновских войн, и творчески переводил ее как «народность». Россия одновременно и империя, и колония. Поздний последователь славянофилов Федор Достоевский писал в 1860 году, что нет другой столь же непонятой страны, как Россия. Даже Луна лучше изучена, утверждал он со знанием дела: он только что вернулся из сибирской каторги. Таким образом, борьба с капиталом есть одновременно борьба с империей. В семье муж «от естества» властвует над женой и детьми, и на том же основании стоит монархия: «Монарх яко отец, а подданные яко чада почитаются, каким бы порядком оное и учинилось». Даже официальный историограф Российской империи Н.М. Карамзин поддержал идею, что славяне с помощью Рюрика создали самодержавие, чтобы усмирить самих себя.

Российская армия использовала новейшие достижения артиллерии, например «секретные гаубицы», только что изобретенные графом Петром Шуваловым. Они имели необычное дуло в форме горизонтального овала и стреляли картечью веером над головами своих солдат. За раскрытие их секрета полагалась смертная казнь, но потом Фридрих захватил эти гаубицы, не нашел в них ничего ценного и выставил в Берлине на посмешище. Российская армия по-прежнему полагалась на легкую кавалерию и этнические соединения. Самим русским эта восточная конница казалась дикой и страшной. Офицер российской армии Андрей Болотов был поражен, увидев, как эти «странные», «полунагие», привычные «есть падаль лошадиную» воины вырезали население немецких деревень ради славы российской короны. Калмыкам было разрешено грабить старые прусские арсеналы. Вооруженные средневековыми саблями, в доспехах и шлемах, они должны были выглядеть смехотворно; но мало кто смеялся на этой войне. Для калмыков то были последние годы их российской службы: в 1771 году они покинули волжские степи и начали исход в Китай.

Российский генерал, войдя в Пруссию, крайне удивился, увидев делаемые казаками повсюду разорения, поджоги и грабительства, и с досадою принужден был быть свидетелем всех жестокостей и варварств, оказываемых нашими казаками и калмыками против всех военных правил… Во всех тамошних местах не видно было ничего, кроме огня и дыма; над женским полом оказываемы были наивеличайшие своевольства и оскорбления. Таковые поступки наших казаков и калмыков поистине приносили нам мало чести, ибо все европейские народы, услышав о таковых варварствах, стали и обо всей нашей армии думать, что она таковая же. Столетия спустя Гитлер в окруженном Берлине часто говорил о Фридрихе и надеялся на новое «чудо Бранденбургского дома» — чудесное спасение от советских войск. Колонизация Кенигсберга натолкнулась на молчаливое сопротивление его жителей. Убежденные в превосходстве своей культуры, они подчинялись российским оккупантам, но презирали их своим особенным тихим способом. Это еще один пример отрицательной гегемонии: российская власть над Восточной Пруссией была типично колониальной ситуацией, в которой правители прибегают к принуждению, не сумев убедить коренное население в своем праве на господство или хотя бы в своей способности управлять. Горожане ответили ранним националистическим движением, которое имело огромные последствия для европейской мысли, и после ухода колонизаторов предались беспрецедентным размышлениям о власти, разуме и человечности. Подобный интеллектуальному взрыву, последствия которого отдаются веками спустя, этот короткий эпизод колониальной истории стал точкой входа в глобальную современность.

Паника, считает Болотов, произошла из-за угольных «согревательниц», которые «зажиточные жительницы» Кенигсберга приносили с собой в церковь и ставили на пол под юбками. Болотов запомнил еще беспокойство коллег-офицеров за российский пороховой арсенал в подвале Замковой церкви, из-за чего паника перекинулась и на русских.

В эпоху общих революций не отсидеться в хате с края; мы даже чай гоняем с блюдца, кому-то на руку играя. Как показал наш опыт, стихия революционных форм борьбы под лозунгами освобождение рабочего класса приводит к тому, что как раз рабочий класс с его интересами оказывается не только по существу забытым, но и начинает подвергаться гораздо большей эксплуатации, чем до революции. Тысячу раз прав А.С. Пушкин: «Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят постепенно, от улучшения нравов, без всяких насильственных потрясений».

Князь NN, один из видных деятелей земства, предварил свои мемуары, писавшиеся в конце 1930-х годов, следующим замечанием: «Без лишней скромности я могу сказать, что вправе считать себя лицом, вполне подходящим для того, чтобы быть автором исторических мемуаров. Во-первых, я прожил долгую жизнь и много видел, во-вторых, благодаря случайным обстоятельствам, я был знаком с жизнью и бытом самых разнообразных слоев населения России, его верхов и низов, ее столиц и провинции, что было доступно весьма немногим, а в-третьих, не играя сколько-нибудь крупной роли в исторических событиях, я нередко находился в самой их гуще и был знаком почти со всеми крупными политическими и общественными деятелями своей эпохи. Главные актеры исторических драм и трагедий поневоле тенденциозны в своих мемуарах. Мои же мемуары, при всем их субъективизме, не могут быть тенденциозными просто потому, что, не совершив больших дел, я не нуждаюсь в самооправдании перед историей». Историки пишут от прошлого к настоящему, но мыслят от настоящего к прошлому. Важны, однако, детали.

Дорогие друзья! Юноши и девушки! Школьники и школьницы! Предприниматели и предпринимательницы! Пенсионеры и пенсионерки! Бюджетники и бюджетницы! Силовики и силовички! Временно работающие и временно неработающие! Стражи суверенной демократии и строители властной вертикали! Правозащитники и правонарушители! Зарегистрированные и понаехавшие! Согласные и гласные! Наши и"наши"! Господа и товарищи! Философских дел парикмахеры и философастеры. В обществе бал правит простое большинство. Большинство — это сила, но не всегда истина, что ведет к недоразумениям, амбициям, тяжбам, а в конечном итоге — к ослаблению единства сообщества. Меньшинство оказывается заложником большинства. Пока люди организуют свое сообщество на уровне процесса, они имеют возможность активно вмешиваться в свое творчество. Но как только это творчество обретает опредмеченные формы, оно получает относительную самостоятельность, независимость от тех, кто его созидал, ибо в своем развитии оно уже подчиняется своим законам, а не воле своих творцов. Зачем избирателю из большинства ходить на выборы? Он же из большинства, его воля все равно будет реализована. А из меньшинства зачем избирателю ходить на выборы? Он же из меньшинства, его воля все равно не будет учтена.

Говоря словами Альбера Камю, «протест, длившийся слишком долго и оттого застывший, стал искусственным образованием, приведшим к другому виду бесплодия. Тема проклятого поэта, родившаяся в буржуазном обществе, вылилась в предрассудок, который в конце концов стал диктовать следующий принцип: нельзя сделаться великим художником, не протестуя против своей эпохи, какова бы она ни была.

И, наконец, свобода имеет множество проявлений, но не все они оцениваются адекватно. Чаще всего это восприятие на уровне «так и должно быть». Что касается свободы как результата преодоления одной из форм отчуждения человека от собственности, власти и культуры, то эту свободу может оценить лишь тот, кто прошел дорогу от невольника до вольноотпущенника, преодолев путь заложника чужой воли. Нужно тяжело переболеть, чтобы осознать и должным образом оценить состояние здорового человека.

А мне это нравится. Работать и приносить пользу стране, где мой народ живет, который дал этому государству его загадочное название. Мне нравится, что у народа нашего болванского государства глаза такие пустые и выпуклые. Это вселяет в меня чувство законной гордости. Можно себе представить, какие глаза там. Где всё продаётся и всё покупается: глубоко спрятанные, притаившиеся, хищные и перепуганные глаза. Смотрят исподлобья с неутихающей заботой и мукой — вот какие глаза в мире Чистогана… Большевики истребляли цвет нации, расчищая поле для жидовских репьев да быдляцкой лебеды. Вот она и дала потомство, лебеда-матушка! Ее с корнем трудненько выдернуть! Зато у моего народа — какие глаза! Они постоянно навыкате, но — никакого напряжения в них. Полное отсутствие всякого смысла — но зато какая духовная мощь! Эти глаза не продадут. Ничего не продадут и ничего не купят. Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий… отечество не оскудеет идиотами. — А где ты видел нормальных людей? Их, может быть, человек сто в стране осталось, и все у ФСБ под колпаком. По всему лицу земли родной, где великие дела творятся ради жалких результатов. Однако, как говорят у нас — «нет худа без добра». Угораздило же меня родиться в России с умом и талантом. Отечеству своему ничтожный слуга. «Суть просто в мужике, который пашет себе хлеба, в попе, который служит себе в обедню, и в солдате, который «провожает глазами начальство» (ну и защищает отечество; солдат — молодец). В самом деле, многие люди первоначально поступают добродетельно из страха перед начальниками, и только впоследствии, привыкнув жить добродетельно и осознав превосходство такой жизни, «прилепляются» к добродетели уже ради нее самой.

Время уклоняться от объятий с аутизмом и интроверсией, работа прочищает голову, сколько автоматизмов вот наши вечные поработители, каждое движение текстуально, мы в тексте, а выход… выход неужели только смерть; за что избрал ты плоть мою полигоном своих причуд, главное не идти на поводу, эгонаша любовь, записана на небе, интимно-прикладная, чёрно-белый союз наш, разорви платье первых достоинств, прикажи разрушить мне излишества по отношению к твоему тайному.

Москва. Зима. Снег. Мальчик играет в футбол. Вдруг звон разбитого стекла. Выбегает дворник, суровый русский дворник с метлой и гонится за мальчиком. Мальчик бежит и думает:"Зачем, зачем все это?! Зачем весь этот имидж уличного мальчишки, весь этот футбол, все эти друзья?! Зачем? Я уже сделал все уроки, почему я не сижу дома на диване и не читаю книжки своего любимого писателя Эрнеста Хемингуэя?"Гавана. Эрнест Хемингуэй дописывает очередной роман и думает:"Зачем, зачем все это?! Как все надоело, вся эта Куба, эти бананы, этот тростник, эта жара, эти кубинцы! Почему я не в Париже, не сижу со своим другом Андре Моруа в обществе прекрасных куртизанок, попивая свой утренний апперитив и беседуя о смысле жизни?"Париж. Андре Моруа, поглаживая бедро прекрасной куртизанки и попивая свой утренний апперитив, думает:"Зачем, зачем все это?! Как мне надоел этот Париж, эти грубые французы, грязные мароканцы, тупые куртизанки, эта Эйфелева башня, с которой тебе плюют на голову! Почему я не в России, не в Москве, где холод, снег, не сижу со своим лучшим другом Андреем Платоновым и не пью чай у печурки?"Москва. Холод. Снег. Андрей Платонов. В ушанке. С метлой. Гонится за мальчиком и думает:"Догоню — убью!!!"

Еще пришло ощущение, что эта бездна дерева, бревнистость Древней Руси соотносится с духом народа и характером нашей истории по цвету и на ощупь — сочетание угловатости и круглоты, вещественность телесная, теплая, но не слишком долговечная, расслаивающаяся, выгорающая дотла, до пустого поля, и вновь растущая, как трава, по сравенению с камнем европейского средневековья наша деревянная древность ближе к живому нутру, бесформеннее и ненадежнее, мало уцелела, не заботилась о накоплении, пробелы, невыявленность замысла, всякий раз заново, пусть и на старом месте, расплывчатые черты, лишь кое-где в океане бревна вдвинуты каменными островами соборы, Иван Грозный, Нил Сорский, посреди невнятных песен, лицо довольно аморфное, неопределенное, готовое принять первый попавшийся образ, топорное и нежное вместе, мечтательное и тупое, лишенное четкости, вспомним Кавказ, чекан по металлу, очерченность гор и горцев, ястребиный нос, острие усов и бровей, острые пряности, перец, и деревянная наша еда — каша, которую не испортишь, все воспримет, усвоит, финны, греки, татары, варяги, французский жаргон, Петербург, как масло, растворяются в каше, не теряем бесформенности, не гонимся за чистотой крови, переваривая любое добро, и нос картошкой, скулы косяком, сойдет, авось, Сократ в лаптях, мудрец под простеца, и в красоте древесная стертость, твое струящееся, растекающееся под взглядом лицо, как пейзаж, сероватое дерево, на фоне жухлого неба, в древесине тяжесть и легкость, воздушность линий, волокон, душевность, непостоянство, не то что камень, и это городское гнездо, сплетенное из бревен с навозом, которым устилали дворы, подгребая, материнским тряпьем, укроешься с головкой, и мягко, тепло на той мостовой.

«И Россия — ряд пустот… Пусто общество. Пустынно, воздушно. Как старый дуб: кора, сучья — но внутри — пустоты. И вот в эти пустоты забираются инородцы; даже иностранцы забираются. Не в силе их натиска дело, а в том, что нет сопротивления им». «Россия, которую мы защищали, которую любили, ради которой «боролись с Западом» — ей остается только умереть»; «Та Россия, которой предстоит жить — мы эту Россию не будем любить. Мы ей не можем пожелать в этом «полете» никакого добра; мы ей пожелаем всякого «зла».

Можно лечь под сосной и немножко повыть, или землю от скуки порыть… В России всегда можно было убить человека и вытереть руки о землю, траву и березу. В России так же жалеют человека, как трамвай жалеет человека, через которого он переехал. В России нечего кричать. Никто не услышит. В России всегда можно было легко и свободно пред тем как свихнуться пойти и стрельнуть сигарету. Что бы человек в России ни делал — его всегда жалко… Российская природа не уныла, но смутною тоской озарена, и где не окажись моя могила, пусть веет этим чувством и она.

Ходил по улицам в поисках нечаянной радости и надоел самому себе до таких высоких степеней, что захотелось мне упасть лицом в высокую траву, и плакать, и проклинать. Только травы в городе нет, кроме газонов. Он боится снова поднять глаза на звезды, потому что они шепчут одно и то же: это твоя родина.

Он, словно со стороны, видел, как в нем зарождается дурное, злое и заполняет все его существо. Он сам определял это неясное начало как ненависть, но не мог сказать: к кому, к чему эта ненависть. К режиму? Но его и нет никакого. К стране? Он не знал других стран, и ему казалось странным ненавидеть то единственное место, которое он мог назвать своим. К каким-то людям? Но к каким людям конкретно, он ответить не мог.

— Карту Португалии мне! — кричал главный. — Крупномасштабную, с морями, с проливами!

— Там океан.

— Так давайте с океанами, черт побери! Специалистов по Португалии найдите! Быстро, бегом! Мне рассказывали на днях, что Португалия и Россия похожи. Климат дождливый, песни заунывные. Арабское иго там, татарское — тут и оба ига аккурат по двести лет. Все сходится. Редкое совпадение — и никто, ну совершенно никто, про это ни слова. Заговор молчания! Дать заголовок крупно: «Два полюса Европы». Мельче: «Москва идет путем Лиссабона: от ига к демократии».

— О, вы не поверите! У русских комплекс неполноценности по отношению к евреям, и они компенсируют его звериным, зоологическим антисемитизмом. Сам Соломон Моисеевич Рихтер, которому в принципе не нравилось ничего из писаний молодых, и тот подпал под обаяние этих строк. Личность! Что тут можно сказать? Только привстанешь в кресле да поаплодируешь.

Совершенно ясно, что евреи обитают в неудачном месте. Когда создавалось государство Израиль, то, конечно, думали о Палестине, но не только, предлагали и Техас, и Уганду: там тоже немного опасно, но не до такой степени; короче, добродушно подытожил раввин, не стоит слишком зацикливаться на географических аспектах. Бог вездесущ, провозгласил он, все мироздание исполнено Его присутствия.

— Я скажу тебе, только ты не поймешь. Я русский, и жить мне в России. И я не связан, как ты, с этими Рихтерами, которые сегодня здесь, завтра — там. У меня нет другой родины, и не будет никогда. И жизни у меня другой нет, и никогда не будет. Я не могу примерять на себя, как ты, сначала одну жизнь, потом другую, — у меня нет лишних в запасе. Я хочу прожить свою жизнь, и, по-моему, это немало.

— В России очень тяжелый быт, — сказала журналистка, — ведь правда? Но зато много разговоров о смысле жизни. Одно связано с другим, как вы думаете?

— Наверное, поэтому, — едко заметил Оскар, — Ленин и посадил всех философов на пароход — и отправил прочь из России. Чтобы было поменьше разговоров о смысле жизни.

Этимология некоторых слов поразительна! Вот, допустим, слово «изба». Вы знаете, что такое изба, герр Клауке?

— Это маленький деревянный русский дом.

— Да, но название у него немецкое! Русскому мужику немецкие строители показывали на здание и объясняли: das ist Bau! Это есть дом! Вот из этого «ист бау» и вышла русская изба. Повторить мужик, конечно, не мог и переиначил по-своему.

— Немецкий очень трудный язык для славян.

— Я не сказал главного, герр Клауке. Вы знаете, что в русском языке никогда не было слова «любовь»? Оно появилось только от немецкого Liebe!

— А что говорили раньше?

— Говорили: жалею. Вместо «люблю» говорили «жалею».

— Или, например, слово «гербарий». Есть версия, что происходит оно от латинского «herba», то есть «трава». На самом деле в основе лежит «герр барин», так крепостные девки обращались к помещику, чаще всего немцу, выгонявшему их на сенокос.

Прохладный ветер, дувший весь день, внезапно стих, воздух стал тяжелее и жарче; был конец мая, густо зеленели каштаны. Над деревьями высоко и медленно летело небо, белое облако покрывало конец его далекого полукруга. Он посмотрел наверх. В России были другие облака — не такие, как здесь, — так же, как солнце, заходящее за огромный простор полей и лесов. Какая загадочная вещь, какая страшная, непостижимая сила разлилась в морях и реках, вытянула из земли дубы и сосны — и где начало и смысл этого безвозвратного движения, этого воздуха, насыщенного тревогой, и этой глухой тяги внутри, немного ниже сердца?

Он представил себе дорогу, поля, реки, города, бесконечные российские пространства, болота, леса, большаки, и вот все то же тревожное ощущение, точно улетают птицы.

"Paris Soir!"{"Вечерний Париж"(фр.), название газеты.} — закричал газетчик рядом с ним; он посмотрел на него, не понимая. — Да, надо уезжать.

Чего я такой сумрачный шёл нынче из метро? Об чём я задумался, глядя на мелкий дождь и машины, которые одна за другой проезжали мимо и приятно пахли бензином? В дождь и ветер бензин пахнет домом, тёплой кабиной водителя и дорогой. А я стоял, думая, куда мне идти одному. Денег в кармане было три рубля, а сам я был молодой, и так мне захотелось в эту хмурую погоду напиться, что я переменился в лице. И причём напиться не одному, глядя, как пустеет бутылка, а с тобой, глядя, как ты улыбаешься и как у тебя светлеют глаза. Я могу писать об этом долго и красиво, но я не буду — денег у меня нет, и всё это песня и мечта. Зачем мучить воображение? Господа и дамы! Должен вам сказать, что надоела мне такая жизнь вдрызг. Жениться, что ли? Нет зрелища прекраснее, чем человеческое счастье. Это правда. «Где начинается семья, кончается нигилизм». А через месяц буду я на Алтае, будет вечер, холод, совсем дикий и чистый воздух, пахнущий, допустим, эдельвейсами, и такая необыкновенная скука будет расстилаться вокруг, что я застрелю свою лошадь, сожгу лагерь, а потом утоплюсь в горной реке, в ледяной воде. А потом сентябрь, проведённый в положении согнувшись за столом, и снова дни до отвращения будут милы, как утро в метро. Неужели всё будет неизменно таким? Зачем отрывать человека от тарелки? Зачем улыбаться в коридорах? Я всегда говорил себе, что есть вещи серьёзнее и что я одержим местечковой скорбью и вся эта малина для мальчиков, которых мучают мокрые улицы, и фонари, и чужие женщины. Всё это так, но я бессилен иногда в хмурую погоду.

Чем же грезил ты, мой друг, моя душа? Может быть, тебе снился очередной опустевший город, может быть дым и запах мокрой шерсти и кислого кумыса. Может быть, о твоё колено тёрся лопоухий щенок с влажно-чёрными глазами. Ты часто смотришь в них, когда ночное небо затягивает глуповатыми тучами, и видишь там отражения звездных колючек. Нос у щенка влажный, как распаренная земля, и шершавый на ощупь. Это ощущение тебе просто не с чем сравнить, ведь тебе еще всего пять лет. Щенок едва старше тебя, если сравнивать ваш возраст пропорционально. Ночью вы спите обнявшись, и тебя греет тепло его безмерной, искрящейся любви, не знающей слов. Тебе часто снятся сны, где он выражает свои чувства безудержным звонким лаем, оглушительным лаем, который струится сверкающим потоком прямо из его недр и переполняет лучистой энергией. Он прыгает вокруг тебя, путаясь в ногах, норовя лизнуть в лицо, играючи укусить за руку. Когда он подрастет, он с радостью будет катать тебя на спине, покрытой густой волнистой шерстью, а чуть позже, когда ты наберешься сил, а он успеет стать взрослым и опытным, он будет терпеливо учить тебя охотиться и пасти стада. Вы пройдете много дорог. Неотрывно глядя на танец языков пламени, лижущего сытый ночной воздух, провожая взглядом взлетающие в небо искорки, ты будешь сидеть у костра, отдыхая после трудного дня. Он будет, как обычно, рядом: исполненный степенной силы, с побелевшей от времени и мудрости шерстью. Его голова покоится на твоих руках, веки прикрыты, отчего кажется, что он постоянно дремлет. И когда небо будут заволакивать тяжелые осенние тучи, в его преданных бездонных глазах, подернутых пеленой подступающей слепоты, ты, как и прежде, увидишь колкие точки звёзд, ставших ближе и теплее…

Сейчас, когда ей, вне всякого сомнения, снятся умершие друзья, и деревья, и цветы, и ее побег куда-то в один прекрасный день — побег вроде моего, в какой-нибудь большой город, туда, где многие, многие мужчины будут смотреть на нее с таким же обожанием, с каким сейчас смотрю на нее я.

Жилы твои тренированы были и подход не буквален. Плен её ты не вспомнишь взамен бредя на вокзалы. Волен ты ехать и это опять мука видеть начало. Пахнет спермой и тырсой в составах товарных. В путь пускаясь замки свороти и сорви задвижки, вспышки гнева пускай следопытов жгут у порога. Разве дорога не цель обретения средства. Ветер времени раскручивает тебя и ставит поперёк потока.

Не помню часа, уже стемнело — я услышал грохот и скрежет, по улице шли танки. Я включил радио. Слуховые страхи — из самых сильных. Лязг на асфальте настолько её испугал, что и рукой вдруг дёрнула. Там большущие экскаваторы копают глубокую яму. Я никогда еще не видела ничего подобного. Эти экскаваторы похожи на заржавевшие танки, у которых стволы пушек заменили ковшами. Но вообще тут все как на старых фотографиях моего дедушки.

Когда-то над рекой прогрохотал последний поезд. Уехавший в нём так и не полюбил данный ему город. Он даже попытался описать свою нелюбовь, но оказалось, что город умеет защищаться.

Стань шорохом в злорадном смехе улиц, и пустотой в густом ряду витрин. Плен города… надёжен. Я в нём. Я с ним. Я — осторожен. Маской вообразить себя, белой костью: через тринадцать будет, мол, тридцать семь. Есть города, куда приезжают в гости. Есть города, куда бегут насовсем. Ваш — из каких-то третьих. За утешеньем ехать смешно и лень, а другой судьбы поиски не нужны уже. Быть мишенью стрел вдохновенья — если бы, если бы не беспомощность тет-а-тета — ближе не получается. Очень жаль, что окрылить легко, но кого-то, где-то… Птица из рук не в руки летит, а вдаль. Есть города, откуда никто не пишет. Скоро очнусь, приеду, увижу вас. Есть города, куда не боятся мыши тихо войти, где флейта играет вальс. И появится мышь. Медленно, не спеша, выйдет на середину поля, мелкая, как душа по отношению к плоти, и, приподняв свою обезумевшую мордочку, скажет"не узнаю". Друзья мои швырнули б разводные ключи на пол и гоготали. Я дрожал, как луковичная шелуха при слабом дуновении.

Но откуда тогда эта любовь ко всему забытому и заброшенному, к этим развалинам среди зарослей, к ржавым гвоздям серых заборов, откуда эта усталость у недавно созданного, у юного, казалось бы, овна с крепкими рогами, у воина, колчан которого полон стрел, а голова выточена из цельного куска превосходной кости, почему же так хочется старых тёплых одежд и покоя, почему так манят корабли на дне моря и города на дне времени?..

Я буду идти куда глаза глядят, перекатывая в кармане тот приятно-круглый факт, что скитальца никто не ждёт и отпущенный ему кусок времени больше не нужно делить на прозрачные дольки. Отныне он волен — какое прохладное слово! — волен пинать расползающимися ботинками пласты мокрых листьев, бродить по длинному городу, отдыхать на парковых скамейках, заигрывая с бесстрашными белочками, а под вечер вспомнить всю прелесть долгого пути вниз, вдоль трамвайных рельсов — пока не откроются за поворотом влажные огни привокзальной площади.

Среди этой суеты затерялась (заключенная в скобки) тоска по тому, кто так и не встретился в этих тоннах прошедших тел, кто знал бы — и вдобавок эта отвратительная привычка ходить кругами. Корни её так глубоки, что до сих пор пьют воду тех давних дождей, когда нельзя было уединиться ни в дневниках, ни в письмах. Тебе этого не понять, мама, там, где я сейчас живу… там обнимаются у всех на глазах!

Глава 14. Начало приступов

Каждый раз, как я иду этим путем в обеденный час, ощущаю лихорадку предвкушения. Полная обезличенность в толпе обволакивает смолой теплого человеческого бреда, заставляющего вас бежать вперед подобно слепому пони и прядать горячечными ушами. Всякий окончательно и бесповоротно перестает быть собой и, значит, автоматически становится олицетворением всей человеческой породы, пожимая тысячи рук, болтая на тысяче разных языков, проклиная, аплодируя, насвистывая, напевая вполголоса, разговаривая с собой, ораторствуя, жестикулируя, мочась, оплодотворяя, подлизываясь, льстя, хныкая, торгуясь, сводничая, воя по-кошачьи и так далее и тому подобное. Ты — все люди, когда-либо жившие по Моисею, и кроме того ты — женщина, покупающая шляпу, клетку для птицы или простую мышеловку. Ты можешь лежать в витрине, как золотое кольцо о четырнадцати карат, а можешь ползти по стене дома подобно человекообразной мухе — ничто не остановит процессию, даже молнии артподготовки, даже вереница моржей, шествующих к устричным отмелям.

Когда в конторах гасят свет и люди расходятся по своим логовищам… Чужие, незнакомые дома, озабоченные лица. Где она пропадала? Было уже довольно поздно. Наступал час, когда они чувствуют себя выбитыми из колеи, потому что жизнь вокруг сбавляет ход. Это время полупризнаний. Нет на земле прекраснее повтора, чем в доме непогасший свет. Ах, улыбнись в оставленных домах, где ты живёшь средь вороха бумаг. Как хорошо в оставленных домах любить других и находить других, из комнат, бесконечно дорогих.

К концу дня, к вечеру, к ночи ближе человеку хочется дать жалостливым чувствам волю. Хочется себя укорить. Душе сухо. Душе шершаво. А события дня слишком мелки, скупо будничны, недостают и недобирают, чтобы царапнуть. Чтобы отвлечься, я скачиваю почту. Это почти безнадежно, потому что вся страна спит — слева еще засыпает, справа только просыпается, — и никто мне не пишет.

Вот скулит человек. Да разве ж оттого, что ты поскулишь, тебе полегчает?

Поднимался по лестнице медленно, как старик. Тихо говорил: «Сегодня… дурной… день…» На каждое слово приходилось по ступеньке. «Кузнечиков… хор… спит…»: еще три ступеньки. И еще раз те же строчки — на следующие шесть ступенек. Дальше я не помнил и для разнообразия попытался прочитать стихотворение в обратном порядке: «…спит…хор… кузнечиков», но обнаружил, что так его можно читать, только если спускаешься.

Оттуда, где я находился, можно было кричать людям всё, что угодно. Я попробовал. Меня от них мутило. У меня недостало духу бросить им это днём в лицо, но сверху, где я ничем не рисковал, я крикнул: «На помощь! На помощь!» — крикнул просто так, чтобы посмотреть, подействует ли на них мой призыв. Нет, не подействовал. Круглые сутки они толкали жизнь перед собой, как тачку. Жизнь заслоняет от них всё. Собственный шум мешает им слышать. Им на всё плевать. Чем город больше и выше, тем больше им плевать. Они воздвигали его во славу своим болванам. Это я вам говорю: я пробовал. Ты можешь разоблачаться беспробудно, бесстыдно, вплоть до прямой кишки — никто не заметит.

И даже если это было чересчур приторно, даже если не угадал, — псу, оставленному сторожить такие памятные крыши, хотелось скулить, тихо подвывать и тереть лапами морду. Все это бессмысленно. Могу всю ночь приводить доводы"за"и"против". И та же проблема: кто тот единственный"он"? Навернулись слёзы — внезапно, как это стало часто случаться с ним в последнее время. Наконец он сел и заплакал.

На него начало находить что-то вроде отчаянья. Мне хотелось одного — свернуться в клубок и исчезнуть навсегда со всех планов бытия и небытия, но это было невозможно именно из-за боли, которая с каждой секундой становилась сильнее. Я заметил, что кричу, и попытался замолчать. Это получилось не до конца — я перешел на мычание.

О, друг моих сияющих лет, несчастный однофамилец, — ты так хотел спасти тогда, что же не спас! — рёв нарастает, сейчас хлынут молнии, — едкий запах, моя гнедая рука… Убиваю больно, но быстро. Боль напитала дерево гордыни, она же его и сокрушит.

Так что это случилось совершенно на ровном месте, когда к ночи я завыл, как пенопласт о стекло. Лагерная сука. Биться головой об стену, ища какого-то своего собственного, отдельного исхода. Этот приступ был стремителен, беспричинен. Я кричал и кричал и когда я изошёл в вое и в крике, мне полегчало. Я верю в крик. Вой не бывает неискренним."Мы существуем, пока ещё чувствуем боль", — повторял ты на странном языке тишины. Хотелось потерять сознание.

Однажды ночью, когда в припадке особенно болезненной тоски и одиночества я шел по улице, некоторые вещи открылись мне с необычайной ясностью. Стояли сизые сумерки, было нелюдимо и холодно. Было утро, улицы были пусты, асфальт мокрый и чёрный, автоматические светофоры одиноко и ненужно перемигивались на перекрёстках. Небо было такое, что хотелось смотреть вверх. А в городе неба не замечали и никогда не хотелось смотреть вверх. Небо для них было пустынно и безразлично. Здесь и солнце было какое-то тусклое.

Над миром грешным плывут ночами — проспект Надежды, бульвар Печали. Над серой глыбой озябших зданий — квартал улыбок, кольцо свиданий. Округляя свои груди, тихо плыли светлые облака. Они летали вокруг жилых массивов и воровали простыни, которые повесили сушиться хозяйственные люди. Как беличьи расстеленные шкурки воздушные висели трусики… Интересно, зачем облакам — простыни? Тогда как в применении к людям этот вопрос настолько же актуален, как, скажем, какой длины потребовалась бы нам ложка, если бы облака были из ванильного мороженого. Но башмак. Способен ли, как и все, забыться в раздумье, в росе? Да. Но — в общем-то — нет. Учебник логики скажет вам, что абсурдно утверждать, будто желтый цвет имеет цилиндрическую форму, а благодарность тяжелее воздуха; но в той смеси абсурдов, которая составляет человеческое «Я», желтый цвет вполне может оказаться лошадью с тележкой, а благодарность — серединой будущей недели. В полдень кошки заглядывают под скамейки, проверяя, черны ли тени. Тучи-медвежата.

Как камень я стою среди камней, прося лишь об одном:"Не подходите, не трогайте руками и посторонних надписей на мне не делайте". Здесь, в нашей милой отдалённости. Невежество помогает сосредоточиться, хотя, здесь у всех вполне сносное образование. Для коротанья слишком глухих ночей, хотя, ночью здесь, в общем, делать нечего.

Поглядывающий за чьими-то делишками. До чего же глупо устроено всё на свете. До чего же смешны люди, правда? Как усыпительна жизнь…

Идя по направлению к дому, я грешил отдаться течению жизни и не делать ни малейшей попытки бороться с судьбой, в каком бы обличье она ни явилась ко мне. Всего, что случилось со мной до сих пор, оказалось недостаточно, чтобы меня уничтожить; ничто не погибло во мне, только иллюзии. Я остался невредим.

Меж ваших тайн, меж узких дырок на ваших лицах, господа, (from time to time, my sweet, my dear, I left your heaven), иногда."We can't believe", — говорят они, и можно держать пари, что плотник сломает замок, но никого не найдёт внутри.

Добавим, что если во времена, когда людей было мало, человеку выгодно было прославиться, то теперь, когда он совсем обесценился, дело обстоит совсем иначе. Чьего уважения стоит добиваться на нашей загроможденной телами планете, где мысль о ближнем лишилась всякого содержания? Любить человечество уже невозможно ни оптом, ни в розницу, а желание всего лишь выделиться из него — это уже симптом духовной смерти. Ужас славы происходит от ужаса перед людьми: став взаимозаменяемыми, они оправдывают своим числом отвращение, которое вызывают. Недалек тот момент, когда нужно будет оказаться в очень хорошем расположении духа, чтобы если не любить, ибо это невозможно, то хотя бы переносить их. Во времена, когда ниспосланные провидением эпидемии чумы опустошали города, каждый выживший справедливо внушал некоторое уважение: это был еще живой человек. Сейчас таких больше нет, а есть лишь кишение агонизирующих, пораженных долголетием существ, особенно отвратительных тем, что они так прекрасно обставляют свою агонию.

Каковы бы ни были его заслуги, здоровый человек всегда разочаровывает. Невозможно испытывать хоть малейшее доверие к тому, что он говорит, и находить в его речах что-то, кроме уловок и словесных выкрутасов. Только опыт ужасного придает некую весомость нашим доводам, здоровяк же им не обладает, как не в состоянии он вообразить себе несчастье, без которого никто не может общаться с теми обособленными существами, какими являются больные; хотя, если бы ему на это хватило воображения (не найти пульса у себя на руке), он уже не был бы вполне здоровым человеком. Не будучи заряжен негативным опытом, нейтральный до самоотречения, он барахтается в здоровье, в состоянии безличного совершенства, в нечувствительности к смерти и ко всему прочему, в невнимании к себе и миру. Пока он пребывает в этом состоянии, он подобен предметам; как только он из него выпадает, он становится для всего открытым и сразу познает всеведение страха.

Имею удовольствие и благодатное утешение видеть вас в добром здоровье. Мавляна сказал так в одном из своих бейтов:"Точно так же, как красивые люди ищут чистые и прозрачные зеркала, так и люди щедрые желают видеть людей слабых и беспомощных. Красивые люди становятся пленниками зеркал, любуясь своей красотой и статью. Проходя даже мимо затемненных стекол, они смотрятся в них, чтобы увидеть себя. Душевная щедрость же, являющаяся истинной красотой, видит себя в зеркале душ людей бедных, несчастных и беспомощных".

Глава 15. Об искусстве

Теперь можно дать ответ на вопрос: что значит изучать произведение искусства? Две крайности, подстерегающие искусствоведение — полная изоляция произведения искусства от мира и полное растворение его в мире. В первом случае познание может быть лишь интуитивным или вообще невозможно. («Прекрасное — это экстаз: оно так же просто, как голод. О нем, в сущности, ничего не расскажешь. Оно — как аромат розы: его можно понюхать, и все… Все, что может сказать критик по поводу… картины — это посоветовать вам пойти и на нее посмотреть. Все остальное, что он скажет, будет или историей, или биографией, или чем-нибудь еще»).

Например, в одном из стихотворений американской поэтессы Эмили Дикинсон говорится о полете колибри как о «пути исчезновения». В данном случае благодаря свойствам поэтического языка, которые представляют собой «лингвистическую фантазию», произошло наложение двух перспектив: восприятия полета птицы и идеи об эфемерности жизни.

Если поэзия обладает глубоким проникновением в самую сущность вещей, то те воображаемые атрибуты, которые она приписывает явлениям действительного мира, фактам реального восприятия, как бы начинают «просвечивать» сквозь те свойства, которые фиксирует это восприятие. Таким образом, поэтический объект строится на границе двух «миров» сознания: фантазии и реального восприятия. Поэтический объект существует «как если бы» он являлся зеркальным отражением того, что мы называем реальным миром, хотя в действительности он не является таковым.

Искусство и так стоит в чрезвычайно подозрительном отношении к жизни. Именно неживотность, в представлении рафинированного интеллектуала, и есть первопричина духовности. Искусство, к примеру, возникает именно от неспособности жить естественной, нехитрой природной жизнью. Вспомним известный фрейдистский пример. Кенарь в природе поет, чтобы приманить самку. После ее появления всякие песни прекращаются — уже не до того. Надо вить гнездо и выводить птенцов. Но если кенаря запереть в клетку, он будет петь без всякого ощутимого биологического результата и рано или поздно найдет удовольствие в самом процессе пения, выводя все более изысканные рулады. Так и у людей. Мало кто не писывал стихов в период достижения половой зрелости. И только тот, за кем не явилась хозяйственная дама сердца, продолжает совершенствоваться в поэтическом мастерстве до глубокой старости. Если бы З. Фрейду удалось сделать своим пациентом все человечество, как он планировал, всякому искусству пришел бы полный конец. Невозможно вылечить художника от невроза. Художник — это и есть невроз. Или, если выразиться точнее, невроз — его муза, периодически выводящая художника из здорового животного состояния. Дело не в том, что некто влюбился в очаровательную женщину, а в том, что эта эмоция открыла ему дали, никак не связанные с чаровницей.

Конец ознакомительного фрагмента.

***

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Анамнез декадентствующего пессимиста предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я