Главное, что отличает лирическую прозу Исаака Шапиро, – неповторимая интонация повествования, или, по определению Марины Палей «авторский голос», которому присущи «деликатность, глубина, печаль и тихая, осторожная ласка…», а также ощущение абсолютной достоверности происходящего, какой бы темы ни касался автор. В новую книгу И. Шапиро вошли две повести и рассказы. Это автобиографическая повесть «Сделай, чтоб тебя искали», в которой через детское восприятие показаны размеренная жизнь довоенного прошлого, начало войны, эвакуация, возвращение. В повести «Соломон Второй» автор не только рассказывает удивительную историю жизни главного героя, но и с необыкновенным теплом описывает свои родные Черновцы, именуя этот город, обладающий особым провинциальным шармом, «зелёным брильянтом в Габсбургской короне».
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Сделай, чтоб тебя искали (сборник) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Оглянись: жизнь — это эпизоды.
…Я оглянулся.
© Исаак Шапиро, 2014
© «Время», 2014
Сделай, чтоб тебя искали
Повесть в рассказах
Настя
Мне четыре года. Маленький, щуплый, личико узкое, будто сдавленное, и прилежная чёлка. Я не особо капризничал, не баловался, всегда говорил «спасибо» и первым здоровался со старшими. Гости считали — воспитанный ребёнок. Мама вздыхала: одни мученья с ним. Настя уверена: хлопчик добрий, але трохи виродок. А папа молчал, курил трубку.
Мама обо мне говорила: «Он ничего не ест, он чахнет». Мама уговаривала покушать, обещала повести в цирк, там живые слоны, там медведи танцуют, там… но зубы я не разжимал. Ей надоело упрашивать, она готова наказать. Я убежал на кухню, спрятался за широкой Настиной попой.
— Выходи, я кому говорю! Настя, он съел только две ложки!
— Да шо вiн дурний — ложки iсти!
— Кашу не ел, кашу…
— Добре, я за нього зiм.
Днём меня укладывали спать. Я слышал, как Настя говорила маме:
— Нехай бiда спить…
Я не понимал, зачем большие заставляют маленьких делать неприятное. Жизнь и без того нелёгкая. Почему маленькие должны сидеть на горшке? Зачем пить молоко или рыбий жир? Почему надо умываться мылом, ведь оно щиплется! А каждое утро — манную кашу? Я не мог её видеть, от неё тошнило…
Я жил среди взрослых. Это скучно. Они целый день заняты ненужными делами: стирают, варят, смотрят в толстые книги, обедают. И не болеют.
А я болел. У меня гланды. Мне запрещали пить холодную воду, есть мороженое, снег, сосульки, ходить по комнатам босиком.
Доктор приходил к нам домой. У него совсем голая голова, зато волосы растут из ушей и носа. И всегда ледяные пальцы. Он просил чайную ложечку и протирал её свежим полотенцем. На лбу у него круглое зеркальце. Мне трудно было открыть рот, а он ложечкой давил на язык, чтоб заглянуть глубже. Я задыхался, внутри всё переворачивалось, пот стекал по лицу.
Доктор поднимал густые брови и спокойно объявлял родителям:
— Гланды необходимо удалить.
Я хрипел: что такое — удалить? Он показывал двумя пальцами: чик-чик — и нету.
— Но сначала пускай окрепнет.
Я отворачивался к стенке. Мне совсем не нужно «окрепнуть». При мысли, что будут делать «чик-чик», хотел заснуть и не проснуться.
Им не жалко меня. Таблетку не могу проглотить, а они хотят резать… Только Настя жалела. Слышал, она сказала маме:
— Вiн худий, як цуцик. Тiльки козяче молоко поможе. Треба козу завести.
Мама смеялась:
— А где будем её держать? У вас в комнате, в нашей спальне или в гостиной?
— Можна у сусiдiв попросити, у них кладовка пуста. До доброго дiла нiхто не вiдкаже.
Меня держали в постели с толстым компрессом на шее. Голову не повернуть, и было очень жарко. Зато давали папины шахматы. Они железные, тяжёлые. Король и королева как настоящие люди. Кони стояли на задних ногах. А у солдат в одной руке щит, в другой — сабля.
Из одеяла и подушек я делал горы. Армии стояли по разные стороны кровати, готовились к бою. Тёмному королю приклеивал на корону красную звезду, и наши побеждали белых.
Кончились невыносимые дни, я свободен от компресса. Ощупывал шею: она опять моя! После бесконечных просьб меня выпустили из дома. Но в сад мама не разрешала, ни-ни, там после дождя сыро. Мама насухо вытирала скамейку и стелила мягкую подстилку.
— Сиди на солнышке.
И я грелся. Смотрел, как муравьи куда-то спешили по своей дорожке. Наш двор тихий, безлюдный, а в соседнем звучали голоса: «Три, четыре, пять — я иду искать!».
Я прижимался к щёлке в заборе, подсматривал, как мальчики бегают, кричат: «Тук-тук за себя!». Это у них называется «прятки». Если бы не забор, я мог бы спрятаться за бочкой, — никто не найдёт. Но через высокий забор не перелезть. Потом они ушли на улицу, и я опять остался один. Меня на улицу не пускали. Говорили: по улицам — только уличные дети и шляются…
Мама позвала домой.
— Завтра приезжает папа.
— Какой папа? — спросил я.
Об этом — какой папа? — потом не однажды рассказывали гостям, и те смеялись.
Ничего смешного нет. Папы часто нет дома. Я забывал о нём. И он никогда не гулял со мной.
— Вот когда вырастешь, тогда…
— А когда я вырасту? Завтра?
— Ты растёшь каждый день. А завтра мы с тобой — в парикмахерскую.
Страшное слово — «парикмахерская»… Как «чик-чик» в горле. За что мне? Я готов был болеть в кровати, прятаться под подушку, лишь бы не слышать это слово. Согласен пить морковный сок, глотать кашу, только бы не…
— Мама говорит, что ты не любишь стричься?
— Пап, с тобой пойду.
На ручки кресла укладывали специальную доску, чтоб я сидел выше. Видел себя в зеркале: укрытый простынёй, несчастный, брошенный всеми. У парикмахера к толстым пальцам прилипли чьи-то волосинки. В углу висел умывальник — почему бы не смыть их? Над моей головой — скрежет ножниц, и клочки волос падали на простыню, прощались со мной. Жалко их.
Одна рука парикмахера держала мой лоб, другая — щёлкала машинкой, которая должна стричь. Но машинка не стригла, а больно выдёргивала волосок за волоском. Я изо всех сил зажмуривался, терпел, но слёзы сами ползли по щекам. Хорошо, что папа вышел на порог покурить, ветер доносил запах его табака.
День за днём я ждал дождей. Не коротких, — после них мелкие лужицы и снова тепло. Я хотел долгих ливней, чтоб тучи закрывали полностью небо, чтоб взрослые брали с собой зонтики, надевали плащи и галоши.
Меня, конечно, не пускали во двор, боялись, что простужусь. Но я знал: когда на небе вода закончится, всё вокруг будет другим.
И вот наконец за окном — первый снег! Не в силах удержать радость в себе, я кричал:
— Ура! Снег! Зима! Настя, зима!
Я в белой шубке. На шнурке из рукавов болтались красные варежки. А на голове — мягкая ушастая шапка.
От крыльца до калитки шли следы: папины — с полосками от сапог, мамины — с небольшой ямкой от каблука, плоские — от Настиных валенок, а самые малые — мои. Такое можно увидеть только зимой.
Санки у меня длинные, со спинкой. Я сидел плотно зажатый подлокотниками. Чувствовал колючесть плотного шарфа, хотя он завязан поверх воротника. На свободе — лишь глаза.
Настя за верёвку тянула санки, другой рукой размахивала, будто крылом, — наверно, это ей помогало.
Иногда она поворачивала ко мне раскалённое лицо, широко улыбалась и продолжала смешно бежать впереди санок. Я улыбался в ответ. Конечно, за шарфом не видно улыбки. Но был уверен, она знала: на всей нашей улице нет никого счастливее меня. Хотелось, чтоб так было всегда: зима, Настя и я. А когда вырасту, буду катать Настю. Только подлокотники придётся снять. Иначе она не сможет усесться в санки.
Орёл
В ремешке сандалий понадобились две дырочки.
— Пойдём к Акулычу, — обрадовала меня мама.
Я иногда видел его сквозь щели забора, он жил в соседнем доме, на первом этаже.
Дверь была открыта настежь.
Дядя Акулыч сидел на низком табурете. Он молча кивнул нам. В губах у него плотно зажаты чёрные мелкие гвоздики. Мама убила бы меня, возьми я в рот хоть один гвоздик. А здесь она — ни гугу. Ещё бы: у дяди такое строгое лицо, значит, человек занят серьёзным делом.
Коленями он придерживал железную палку, потом я узнал: это «лапа», на неё была надета чья-то перевёрнутая туфля. Двумя пальцами дядя Акулыч, как фокусник в цирке, вынимал изо рта гвоздик за гвоздиком, втыкал в подошву и лёгоньким ударом молотка вколачивал его по самую шляпку.
А у нас дома даже молотка не было.
Когда гвоздики во рту кончились, он поднял глаза:
— По какому случаю, мадам?
Мама объяснила про сандалии.
На низком столике, не глядя, он выбрал узкую трубочку с заостренным концом. Дважды стукнул по ремешкам, и новые дырочки появились, будто всегда там и были.
Когда он встал, оказалось, что табуретка у него особенная: вместо сидения прибиты широкие полосы из брезента. Они немного провисали, и сидеть на них, наверно, было приятно.
У нас дома не было такой табуретки.
Мама заторопилась уйти, а мне разрешила остаться.
— Только не мешай дяде!
Чем я мог помешать? Как стоял, так и продолжил неотрывно смотреть. Нож в руке Акулыча плавно вырезал на гладкой резине не сразу понятные изгибы и получалась — подмётка. И это даже не нож, а самодельная острая железка, обмотанная тёмной тряпицей.
Я б никогда не узнал, что подошву можно пришивать, а нитка называется «дратвой», что есть гвоздики деревянные, что шило бывает изогнутое крючком и клей вкусно-превкусно пахнет.
И всё у дяди Акулыча получалось без усилия, так легко и просто, что мне казалось, я тут же мог бы сесть на его место и сделать не хуже.
Решение пришло сразу: буду сапожником.
Из деревянной шкатулки он брал щепотку махорки, рассыпал её по заготовленному клочку газеты. У дяди Акулыча ногти широкие, плоские. Он придавливал махорку, слегка прокручивая листок вперёд-назад, проводил языком по чистому краю бумажки — и цигарка готова. Уже потрескивал огонёк.
Мой папа курил трубку. Я знал: трубки курили пираты. Мой папа бухгалтер. Хоть и главный, но бухгалтер. Не пират. Жаль, что возле нас нет моря.
Но он мой папа, самый-самый, другого папу — не хочу. Мне приятно смотреть, как пыхтит его трубка, люблю её душистый запах. У папы даже рукава сладко пахнут табаком.
А здесь, у дяди Акулыча, дым был едкий, резал глаза.
Вдруг я услышал непонятные звуки из другой комнаты: вроде свистулька, а может — котёнок пищал.
— Что это? — спросил я.
Он положил цигарку на край пепельницы.
— Пойдём, посмотрим.
На шкафчике, в клетке, из стороны в сторону прыгала жёлтая пташка, не больше воробья. И была похожа на живой цветок. Или кусочек солнца. Я никогда не видел такой красоты.
— Это орёл?!
— Сам ты орёл! — хмыкнул дядя Акулыч. — Ну ты даёшь! — орёл! Это русский кенар — порода канареек.
Кенар сидел на жёрдочке, вертел головкой, будто прислушивался. Не открывая клюва, произнёс тью-тью…
— Он свистит?
— Он поёт. Но не сейчас — к концу года. Полный голос выдаст.
— По-русски поёт?
Дядя Акулыч долго смеялся, даже закашлялся до слёз:
— Занятный пацан! Орёл! Как тебе объяснить: у этого кенара особый напев. Называется овсяночный. Но ты этого не поймёшь…
— Конечно! — я охотно согласился.
А сердце радовалось: он назвал меня «пацан». Я уже — пацан!
Потом ребята из его дома рассказали: по-настоящему его имя Аким, — Акимыч. Но у него во рту зубы странные, острые, как у акулы… Кличка приросла, и он смирился, не поправлял клиентов: Акулыч — нехай Акулыч… Абы копейка шла…
Двор и сад
В пять лет у меня уже была неприязнь к слову «работа». И такое чувство сохранилось надолго. Но об этом чуть позже.
Утро началось как обычно — мама страдала от того, что я плохо кушал:
— Почему из-за яичка мы должны воевать? Посмотри на себя, ты весь просвечиваешь…
Я смотрел на себя: ровная чёлка, щёки, стянутые к подбородку, и шея в воротнике — как стебель в стакане. Мама права. Но когда видел, как от удара трескалась верхушка яичка и ложечка вытягивала из скорлупного нутра желтоватую слизь, — меня знобило.
Наивность граничит с глупостью. Я был уверен, что в других домах завёден такой же распорядок, как у нас. После завтрака мама весело приказывала:
— А теперь за работу.
И мы переходили к письменному столу.
Я не понимал, почему после чая нельзя идти во двор, почему я должен рисовать закорючки и помнить их названия: а, бэ, вэ…
Хорошо бы жить на острове, где буквы ещё не придумали! Или в лесу — там вообще всё есть. Вместо радио птицы поют, рыбий жир никому не нужен, — живые рыбы в озере. Там, в лесу, земляника, малина растёт, грибы жарить можно. Азбука не требуется… Чи, ши, ша… И без них известно, что чашка называется чашкой…
Часть нашего двора выложена плоскими камнями. Между ними пробились острые травинки. Рядом с крыльцом длинный стол упирался ногами в землю. Стол накрывали, когда приходили гости и если погода не возражала.
Во двор меня выпускали в панамке. Вокруг было пусто и скучно. Ни собаки, ни кошки — не с кем поговорить.
А в глубине двора — тёмный сад. Там тень. Там верещали незнакомые птицы. Но с ними не поиграешь. Они смотрели на меня сверху, объясняли друг другу, кто я такой, потом улетали по своим делам. На меня все смотрели сверху. Как я на муравьёв, даже когда на корточках. Вот собака смотрела бы в лицо.
В саду густая трава. Под ботинком трещали сухие ветки. Здесь надо было держаться настороже, ведь из-за каждого дерева мог выскочить индеец с копьём, в темноте кустов прятался пират с финкой. Против финки у меня сабля, а против копья — ружьё. Все шесть пуль попадали в голый живот индейца. Я не стрелял в голову, — ему будет больно.
На деревьях висели зелёные твёрдые яблоки. Они никогда не бывают красными. Мама говорила: это особый сорт. Я их не любил.
Зато были замечательные лопухи. Они огромные, как зонтики. А может, и больше. Некоторые из них выше меня. Лист блестел, будто покрыт лаком, но с нижней стороны у него мягкие волосики, их приятно гладить. Когда начинался дождь, я прятался под лопухом, по нему тарабанили капли, а где я стоял — всегда сухо.
Слышал — меня звали, не откликался. Я занят: делал стрелы и лук — на случай, если сюда заглянут мокрые индейцы.
Но появилась Настя: накидывала мне на голову свой жакет и бегом тащила домой. Я успевал попрощаться с лопухами. Настя недовольна моим «до свидания»:
— Найшов собi дружкiв по разуму…
Настя, в отличие от мамы, никогда не наказывала, только обзывалась:
— Неслух! Люди ждуть, а вiн з лопухами базiкае!
Это неправда. Я был послушный. Не сказать что паинька или тихоня. Но застенчивостью не отличался. Мама успевала меня переодеть, теперь на мне — темный бархатный костюмчик, белый бант на шее. Когда гости просили, быстро становился на стул. И начинал, что выучил недавно:
Скажи-ка, дядя, ведь недаром
Москва, спалённая пожаром,
Французу отдана…
Ну и так далее.
Я старался не глотать слова, произносил с выражением, как требовала мама. Правда, не всегда получалось гладко. А в конце к тому же непонятно: «Когда б на то не Божья воля…». Мама говорила — с этим потом разберёмся.
Гости хлопали и хвалили.
Мне было ясно главное: наши за что-то всыпали французам. Но что такое — «драгуны с конскими хвостами» — спрашивал у доктора Шрайбера.
— Понимаете, дружок, наверно, солдаты держались за хвосты. Зачем? Привычка такая. А может, чтоб легче в атаку бежать.
Дядя Коля ухмылялся, не согласен:
— Доктор — не военный человек. Не спец. Он лечит девочек. Видишь, у него длинные пальцы. Как у музыканта.
Все смеялись, неизвестно почему. А папа раскуривал трубку. И доктору смешно. Даже жена, тетя Берта, звала его Шрайбер. Интересно, это имя или фамилия?
Видел: у дяди Коли широкая рука.
— А вы — доктор для мальчиков?
— Не доктор. Я помогаю твоему отцу.
— Играете в шахматы?
— Нет. Почему спрашиваешь?
— Папа говорит: когда играет в шахматы — это ему помогает.
— Я помогаю по работе.
— Ему нужна помощь?
Папа улыбался:
— Каждому человеку нужна помощь.
Дядя Коля поманил меня пальцем.
— В шахматы — не научился. Но играю в преферанс.
Я онемел от потрясения — какое слово! Про-фре-анс! Никогда не слышал! Его выговорить невозможно… А как играют в этот про-про-анс?..
— Рано тебе. Много будешь знать — скоро состаришься.
— Это хорошо! — радовался я. — Буду ходить, как мой дедушка: с палкой… и — хромать!..
Не понял, чего они снова смеются?..
— Пап, а вот Насте не надо помогать, она всё умеет.
— Ты прав. Настя, хватит суетиться…
Папа уже несколько раз говорил Насте: посиди с нами, не бегай!
Настя делала озабоченное лицо, отмахивалась: некогда! Но я видел: она довольна, что её звали особо.
Я сидел между Настей и мамой. Папа встал с рюмкой в руке, все умолкли.
— Настя, глядя на этот стол, хочется не говорить, а приступить к еде. Причём немедленно. Но не сказать всё же нельзя: вы — удивительная мастерица! Не зря доктор Шрайбер по секрету сказал мне, что эти малосольные огурцы ему снятся. А Николай Михалыч уверяет, что ваши вареники с вишней мог бы сорок штук даже после обеда. Я ему верю. Умение кашеварить — конечно искусство. Но у Анастасии Петровны есть достоинство более ценное — у неё щедрое сердце! А это не каждому дано. Ваше здоровье, Настя!
— Та ви шо?! — Настя ладонью прикрыла рот, мяла лицо, глаза мокрые.
После папиного тоста опять ожили голоса, заполнили комнату. Встретились друг с дружкой рюмки и стаканы, позванивали от удовольствия. Вилки, ножи снова начали трудиться.
Мама наклонилась над моей головой и прошептала в Настино ухо:
— Выпьем, чтоб Степан скоро вернулся…
Настя кивнула и вслепую взяла рюмку.
Бархотка
Мама плакала навзрыд, кусала губы — и вдруг схватила мокрое полотенце, стала стегать меня. Было больно и страшно. Я вопил:
— За что?! За что?!
Но мама не слышала, продолжала клепать по чему попало.
Прибежал Настя, прикрыла меня своим широким телом. Теперь все удары доставались ей.
Потом, наверное, мама устала. Сидела, опустив голову, вытирала слёзы, а Настя рядом, гладила её по плечам:
— Нэ берiть до серця! Прошу вас!
А мне грозила кулаком и повторяла всегдашнюю поговорку:
— Вiн закiнче тюрьмою!
Тюрьма меня не пугала. Вон дядя Стас: работает в ней — и всегда весёлый. По утрам, умываясь, мурлычет песенки, посвистывает не хуже птиц. Значит, тюрьмы бояться нечего.
Меня трясло от недоумения и обиды. По лбу стекали капли воды, повисали на кончике носа и смешивались со слезами.
Если послушный, но, по словам Насти, «кволий дитина» наказан, если его лупцуют мокрым, скрученным полотенцем — из-за пустяка, ни за что, — конечно же он думает о смерти. Представляет себе, как лежит в гробу, а родители рыдают над ним, колотятся головой об стенку и швыряют в костёр все полотенца, которые есть в доме.
У Насти привычка: всегда клянётся святым угодником. Не знаю, кто он, этот угодник, но тоже клянусь им: я не сделал ничего плохого.
Мне захотелось сапоги.
Папа не одобрил эту затею: нет смысла — у ребёнка растёт нога, через год новая обувь станет мала.
Мама была согласна, что ноги растут. Но думает она наоборот: осенью сапожки придутся в самый раз — осенью ребёнок постоянно простужен. Тем более Акулыч обещал сделать на вырост, добавит стельки, можно будет ходить два-три сезона.
— Нет, — поправил я маму, — Акулыч сказал не «ходить», а — «шлёндрать».
Папа не стал спорить:
— Ладно, если Акулыч сказал…
Назавтра мы с мамой пошли в соседний дом.
Акулыч разогнал рукой махорчатый дымок, снял мерку с моей ноги и, послюнив карандаш, что-то записал на отрывном календаре.
— Для нашего героя надобно хром искать. Думаю, за две недели управлюсь. Готовься, орёл!
Я спросил:
— Их надо клеить?
— Нет, парень, сапоги тачают.
— Это как?
— Будешь сапожничать — научишься.
— Буду! — заверил я, глядя на инструменты, на коробочки с мелкими гвоздями.
Акулыч называет их — тепсики.
На следующее утро я собрался проверить, как продвигаются наши дела, но мама запретила:
— Полработы не показывают. Закончит — позовёт. Он же сказал: две недели. Имей терпение.
И я принялся терпеть. Вёл себя как паинька. Выучил наизусть длинный стих. Покорно выпивал стакан молока. Безропотно съедал яйца всмятку — а ведь от них кишки подкатывали к самому горлу.
И по несколько раз на дню задавал вопрос: уже кончились две недели?
Теперь главным врагом стали часы. Их тонкая стрелка прыгала от одной цифры к другой, будто проверяла, на месте ли цифры. А вот толстые стрелки совсем не шевелились. Только маятник качался впустую. Долгие дни уныло тянулись в квартире, пока не наступала ночь.
Мне снилось, что у солнца длинные ноги, а на них — мои сапожки. И стоят они в грязной луже от вчерашнего дождя. Я кричу: отдай, это мои, ты их испортишь! Но солнце без ушей, а ноги у него — тонкие, высоченные…
Я рассказал Насте про сон. Она сразу определила:
— Калюжа — це на сльози…
У папы я спросил:
— Может ли день пробежать, как ночь?
— Может, — ответил папа. — Делай то, что тебе интересно.
Я пошёл в сад. Но мама позвала:
— Вернись! Там сыро.
У крыльца из мокрой земли я долго вытягивал дождевого червя. Он становился всё длиннее, длиннее, растягивался, выскальзывал из пальцев. Не хотел наружу. Когда принёс его на кухню, Настя замахала руками:
— Ты шо, здурiв?
Я объяснил, что он не вредный. И добавил:
— Папа сказал: делай, что тебе интересно.
— Ось i вiднеси своему татовi.
Дни плелись, как волы, — медленно, лениво… Волов я в кино видел. Дождь не выпускал меня во двор. А в ясную погоду взрослые не разрешали за калитку. Собаку не обещали. Гостей давно не было. А про две недели и вспоминать нечего — наверное, они заблудились в лесу…
Неожиданно мама обрадовала:
— Сегодня пойдём к соседу.
Я запрыгал, готов был перелезть через забор, но мама одернула:
— Веди себя прилично.
Я знал: сапожки будут отличные. Как у папы. Ещё бы! Ведь их мастерит тот же Акулыч.
Мама вошла первая, а я замер на пороге. Увидел — не поверил глазам. Забыл, что надо дышать.
…Они стояли на тумбочке, гладкие, блестящие, будто сделанные из тёмного стекла. Казалось, такое невозможно слепить руками. Да как в такой красотище шлёндрать по пыльной улице — и даже по росе?!
Мама сказала:
— Смотри: подошва — бежевая, загляденье!
Акулыч постучал по ней согнутым пальцем:
— Подошва в спирту мочена.
Он впихнул в носок каждого сапожка по клочку светло-серого войлока.
— Ну-ка, примерь.
Внутри голенищ были приделаны по две широкие петельки.
— Это, братец, чтоб натягивать легко. Берёшь пальцами…
Мы возвратились домой. Я — в матроске, коротких штанишках и сапогах. Настя, увидев, всплеснула руками:
— Клопик ти мiй, гарнесенький!
Прижала к себе. Как приятен мне её запах…
Потом строго посмотрела со стороны и грозно решила:
— За нашего парубка в базарный день дадуть добру цiну. Продамо?
Мама улыбается. Мама ей всё прощает. Говорит, что Настя меня выкормила. Я этого не помню.
В нашей передней, недалеко от вешалки, стоял коричневый шкафчик: в нём держали обувь. Рядом с папиными сапогами мои выглядели лилипутами. А ведь мне уже минуло шесть лет и несколько месяцев!
Зато мои сапожки блестели лучше всех. В них можно смотреться, как в зеркало. Только ждать им здесь придётся до самой осени… Мама своё слово не меняет.
Ещё в шкафчике есть особая полка: там разложены в привычном порядке круглая коробка гуталина, разные щётки и папина бархотка. Папа ею наводит на своих сапогах блеск. Жаль, что она совсем потёртая.
Понятно, для новых сапожек подходит только новая бархотка. И приготовить её надо заранее. До осени ещё далеко, и сапожки обязательно покроются пылью. А ведь мама требует чистоты…
Я взял тяжёлые ножницы и уселся в шкафу, где висели мамины вещи. Сначала было трудно: внизу материал был сложен вдвое и ножницы лишь давили его, но не резали. Я старался изо всех сил, пальцы не слушались, одеревенели. Наконец пошло легче, и я вырезал нужную полоску. Бархотка вышла — чудо! Волоски на ней короткие, мягкие, точно на заказ.
Я хотел положить её в шкафчик — и как раз проходил мимо кухни, когда мама окликнула:
— Что это у тебя?
— Бархотка для моих сапог. Сам сделал!
— Покажи.
Я ожидал, что она похвалит.
Мама осторожно провела по бархотке рукой. Задумалась. Чуть слышно ойкнула и побежала в спальню…
Настя подняла бархотку, подула на ворсинки:
— Дивна рiч! От це майстер!..
И вдруг — как сейчас слышу — мамин крик:
— Котик! Мой котик!..
А я не мог взять в толк: при чём тут какой-то кот? У нас в доме нет кота… Или «котик» — это я?..
…Потом было мокрое, хлёсткое полотенце… Настя гладила, утешала маму… На полу валялась мамина шуба…
А я всхлипывал, задыхался, — не от боли, от обиды — и повторял, повторял прерывисто:
— Ма-а-а! Никто не увидит!.. никто не увидит… Это ведь сзади, никто не увидит!..
Рваные губы
Каждое лето мама с папой уезжают в какой-то Кисловодск. Если там вода кислая, зачем туда ехать? Мама говорит: у папы сердце, врачи советуют…
— А у меня?
— У тебя тоже сердце, но другое, тебе не надо.
Я не согласен. Хочу, чтоб у меня было, как у папы, тогда бы мы вместе — в поезде, на машине, куда угодно…
Но мы не вместе.
Настя и я едем в село, это считается — на дачу. «Ребёнку — для его лёгких — нужен кислород». Все дышат воздухом, а меня заставляют дышать кислородом. Родители пьют кислые воды, а я должен глотать кислороды. Село называется Вонячино. Так чем здесь дышать?
И ещё: «Ребёнок будет пить козье молоко». Я что — козлёнок?
Вдоль ограды росли высокие кусты. Коза стояла на задних ногах и тянулась к верхним листочкам. Я делал вид, будто не смотрю в её сторону. Но косил глазами, следил за ней. Мне даже показалось, вроде она перестала жевать. Нет, не показалось… Наклонив голову, она уже неслась через двор, её рога были нацелены в мой живот… Я спасаюсь на крыльце, захлопываю дверь. Неужели она подумала — мне нужны её дурацкие листочки?..
Никого не волнует, что я боюсь козы. Дикий зверь, оттого и молоко противное. Я пью молоко, потому что обещал папе.
Ладно бы только коза разгуливала на свободе. Но и пара белых гусей траву щипали. Я о них плохого слова не подумал, травы не жалко. Но одному гусю, наверное, не понравилась моя панамка и белые носки, он зашипел, вытянул длинную шею и, размахивая страшными крыльями, загнал меня на территорию собаки.
Нет, то не собачка, которую можно погладить или смотреть в глаза. У этой псины лапа как два кулачища. А зубы… их лучше издалека видеть. Лаять, как другие, пёс не умел: из распахнутой пасти выкатывался раскат грома, при этом длинное собачье тело сотрясалось до кончика хвоста. Псу ничего не стоит схватить меня за шкирку и перекинуть через плетень. Но он на привязи, цепь скользит по проволоке, и я убегаю за черту, где ему не достать.
Единственный, кто не обижает, — это кот. Вернее, просто не замечает, что я здесь. Он сплошь чёрный, будто вылез из дымохода, лишь глаза — ярко-зелёные. Он подолгу лежит на солнцепёке. А когда просыпается, пугает воробьёв и расхаживает вдоль ограды, словно проверяет: всё ли на месте.
Хозяйка дачи, одинокая крупная тётка, жила в пристройке с отдельным входом. Звали её Марфа. Каждому жильцу она рассказывала, что один из гостей научил кота делать сальто. Стоило к хвосту кота поднести палочку, как он без усилий переворачивался в воздухе и мягко приземлялся. Потом терпеливо ждал, чтоб дали что-нибудь сладкое. Значит, зря говорят, что коты равнодушны к сладкому…
Если обыкновенный кот крутит сальто, неужели я не смогу?.. Видел в шапито акробатов, у них выпуклые мускулы, они подкидывали друг друга, как резиновые, вертели сальто вперёд-назад, будто в ногах пружины. Когда вырасту, непременно стану акробатом. Я уже отжимаюсь от пола…
Правда, было ещё событие, о чём маме рассказывать нельзя. Настя наконец позволила мне ходить босиком. По двору не очень приятно: трава колет, камни горячие. Зато на улице, по дороге, чудесная пыль. Тёплая, пуховая, не передать, как приятно топить в ней ноги по самую лодыжку. У нас в городе этой пыли не найти…
И ещё: в городе никогда не видел такой огромной луны. Здесь дома ниже, фонарей нет, вот она и опустилась, чтобы светить всем. Настя уверена: на Луне люди не живут. Так кто же там по ночам свет включает?
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Сделай, чтоб тебя искали (сборник) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других