Мертвые страницы. Том I

Ирэн Блейк

Блейк и Лоскутов. Два автора – одна книга. Семь историй от каждого. Семь темных, мрачных и таинственных рассказов.Прелесть этой книги в том, что для авторов здесь нет ограничений. Никаких шаблонов и рамок. Среди «Мертвых страниц» вам встретиться может всё, от малой прозы до объемных повестей.Это вам не конкурс!Это реальная жизнь!P.S. Рассказ автора «Небесный часовой» вошедший в данный сборник – ранее публиковался (ISBN: 978-5-4474-8647-1).

Оглавление

  • «Мертвые страницы. Том 1». Соавторский сборник мистики и ужасов

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Мертвые страницы. Том I предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

© Андрей Лоскутов, 2023

© Ирэн Блейк, 2023

ISBN 978-5-0060-8578-7 (т. 1)

ISBN 978-5-0060-8579-4

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

«Мертвые страницы. Том 1»

Соавторский сборник мистики и ужасов

Ирэн Блейк

Пара слов об авторе

Родилась и живет в Беларуси, любит хоррор с детства как в фильмах, так и в книгах. Основной жанр, в котором пишет, — хоррор в фэнтезийном, фантастическом и магреалистическом антуражах.

Впервые серьёзно взялась за хоррор-рассказы, приняв участие в конкурсе «Укол ужаса», который проходил в 2014 году на сайте Самиздат М. Мошкова.

Женское царство

К своей прабабке Божене в деревню Павел решился поехать спонтанно. А именно: с вечера ещё не знал, чем займётся на зимних каникулах после сдачи сессии, а утром собрался двинуть в деревню, потому что прабабка приснилась.

О ней, к слову, у Павла лишь остались слегка размытые, но приятные воспоминания из детства: уютная, жарко натопленная деревянная хата, вкусные пирожки и жирные щи на косточке, чай с липовым мёдом и пышные, румяные оладьи, которые словно таяли на языке. Такие никогда не умела делать мама.

А вот сама Божена, тощая, высокая и молчаливая, на лицо помнилась плохо. Зато в её хате, на полках, красовались разные поделки из соломы, а за скатерти и вышитые картины на стенах, Павел помнил, мама, глядя на них, с восхищением в голосе назвала Божену рукодельницей.

Название деревни, Залесье, Павел тоже, к собственному удивлению, хорошо помнил, хотя остальное: как отмечали юбилей прабабки и чем он там занимался, — напрочь вылетело из головы. Словно ластиком стёрли. Ещё он хорошо помнил, что после возвращения из деревни стал панически бояться собак. И эта боязнь с годами не проходила.

Вещей у Павла в общежитии было немного, поэтому собрался быстро. Но перед поездкой решил заехать в райцентр, в отцовскую квартиру, чтобы, как уже стало привычкой, когда оттуда съехал, оставить там новогодний подарок отцу.

Сидя в автобусе, Павел жалел, что у Божены в деревне нет телефона. Иначе почему его родители никогда ей в деревню не звонили? А адрес Божены отец случайно нашёл среди писем бабушки Любы, которые мама хранила в стопке на антресолях. Так мысли Павла сами собой вернулись к дилемме: а что будет, если прабабка давно умерла, а их семью просто об этом не оповестили, и он поедет в деревню впустую? Только потратит деньги, с трудом заработанные в свободное от учёбы время. Он покачал головой, отгоняя в сторону неприятные мысли. Раз решился, так стоит поехать, тем более что давно хотел Божену проведать. Ещё со школьных лет, но все разговоры с родителями на эту тему заходили в тупик или просто обрывались без объяснений.

В квартире отца не было: он после развода, чтобы не спиться, стал работать на двух работах, а ещё замкнулся в себе и с сыном, как и с бывшей женой, практически не общался. Павел из-за этого даже в гости к отцу на выходные и каникулы приезжать перестал, но подарки дарил, потому что любил отца, который в детстве всегда с ним возился и играл, как бы сильно на работе ни уставал.

Оставив подарок отцу на кухонном столе, Павел ушёл, заперев за собой дверь.

Примерный маршрут до деревни Залесье Павел в приложении телефона скоординировал ещё утром. Сейчас оставалось только купить билеты на поезд, гостинец для Божены — и в путь.

Только вот он сам не понимал, почему азарт от предстоящей поездки внезапно сменился унынием и тревогой. И списывал смену своего настроения на всплывшие в памяти постоянные недомолвки родителей о Божене и о том, как они всегда игнорировали все его вопросы о прабабушке. Словно нарочно игнорировали её существование.

Павел до сих пор не мог понять родительского отношения к прабабке, резко изменившееся после их единственной совместной поездки, в которой, как он считал, ничего плохого не произошло. Но, может, он просто этого плохого не помнил?

Пожав плечами в очередной раз, отгоняя невесёлые мысли, Павел купил на вокзале билеты на поезд. Затем посмотрел на вокзальные часы: до прибытия поезда оставалось полтора часа. Значит, он как раз успевает сходить в алкогольный дискаунтер за гостинцем для прабабки, а ещё — себе взять что-нибудь из еды в дорогу.

Поезд отбыл от станции, когда совсем стемнело. За окном моросил снег вперемешку с дождём, а в плацкартном вагоне было приятно тепло и уютно.

Павел немного послушал через наушники музыку с телефона и ещё раз просмотрел карту. В животе заурчало от голода, но он не спешил поужинать, дожидаясь проводницы, голос которой уже был слышен в начале вагона.

Ехать до глухой деревни, по пути минуя несколько городов, Павлу предстояло всю ночь.

Показав билет, он сходил за чаем и возле купе проводников (на откидном столике рядом с водонагревателем) кипятком заварил себе на пару с чаем лапшу быстрого приготовления прямо в квадратной упаковке. Затем заплатил за постельное бельё.

Пассажиры на станциях прибывали, и вскоре все места в вагоне оказались заняты. Стало шумно, у кого-то из новеньких загавкала собака. Лай сразу вызвал у Павла дискомфорт. Накатил неведомый, острый, тревожный страх, а с ним и злость на всех на свете собак, которых по иррациональной причине он с детства боялся.

Лай перебило громкое радио, и он стих. Зашуршали пакеты, заскрипела снятая верхняя одежда, появился звук расстегивающихся молний, заговорили шёпотом. Кто-то вдруг шумно и неприятно закашлял. Кашель сменился кряхтением, смешком и снова стихшей болтовнёй.

Вскоре по жарко натопленному вагону прокатился острый запах пота, сырости от верхней одежды, а затем потянуло едой: сыром, сыровяленой колбасой и чищеными яйцами — такой вот нехитрой, но сытной снедью, обычной для ссобойки в дорогу.

Лапшой с говядиной Павел не наелся, пусть и вприкуску были чёрствые пирожки с капустой, купленные на вокзале.

Оттого он позавидовал чужим пахучим бутербродам и укорял себя за глупость, что тоже не сварганил себе подобного в дорогу. Ведь прекрасно знал собственный зверский аппетит, как у отца, когда постоянно ешь как не в себя, но не толстеешь. И сразу подумал, что ещё можно себе купить у проводницы в буфете — может, чипсы или какие сухарики, чтобы дозаморить разбуженного запахами еды червячка.

Но сладкий горячий чай неожиданно отогнал разбушевавшийся от запахов еды аппетит. Павел зевнул. За окном дождь со снегом плотно залипал на стекло, оттого ничего снаружи не различишь. Перед тем как лечь спать, он поставил будильник и принялся расстилать на матрас простыню.

Перед пробуждением Павлу приснился кошмар — злая, грозно лающая большая чёрная собака. А с ней ощущение смертельной опасности. Остальных деталей сна Павел не запомнил, но неприятное, почти болезненное ощущение от кошмара осталось вместе с выступившей на коже липкой плёнкой пота.

Он выключил будильник, натянул свитер и джинсы. Затем сходил за чаем.

Сеть не ловила. Пришлось отложить телефон, допить чай и собраться. До прибытия на станцию оставалось восемь минут.

На улице было очень холодно, и этот холод в безветрии буквально обволакивал тело Павла, пробираясь сквозь вязаную шапку к ушам, кусал пальцы в тонких перчатках, обжигал щёки.

И вот единственный фонарь на станции остался позади. Под подошвами ботинок Павла скрипел снег, а к автобусной остановке вела узкая, едва протоптанная тропинка через пролесок, где в густой предутренней темноте словно сами собой возвращались прежние беспокойные мысли и тревоги.

Ему всё думалось о бесполезности спонтанного приезда в деревню и о пустой трате денег, кои и так давались нелегко. И если так, то, изрядно намаявшись дорогой сюда, вскоре придётся возвращаться обратно.

Когда он вышел из пролеска к полю и на чистом небе показались проблески рассвета, то его внимание переключилось на красоту природы вокруг: на пышное снежное кружево глубокого снега и какой-то дикий первозданный простор, вызвавший у Павла улыбку и чувство что что-то необычное должно случится. А тревога и озабоченность исчезли сами по себе.

Старенький, тарахтящий выхлопной трубой красный «икарус» остановился на остановке, распахивая двери и впуская Павла в салон.

Водитель — небритый мужик, средних лет, в шапке-ушанке, слушал хиты девяностых по радио, сменившиеся прогнозом погоды, который передавал понижение температуры и сильную метель вечером.

Из пассажиров «икаруса» на заднем длинном сиденье дремали закутанные в шерстяные тёмные платки да длинные пальто плотные и угрюмолицые пожилые женщины с котомками, сумками и корзинками, поставленными прямо на пол.

Но они все вышли раньше Павла, который, задумавшись о своем, немного задремал, так что даже не слышал, как останавливался по пути автобус.

Только когда водитель на конечной громко окликнул, Павел осознал, как крепко заснул.

На выходе он спросил про мобильную связь в этих краях, вспомнив, как ещё на остановке за лесом и полем обнаружил, что сигнал не ловит.

Водитель на то пожал плечами, ответив, что вышек здесь нет, пояснив: мол, они деревенским без надобности.

— Понятно, — разочарованно протянул Павел, посмотрев в окно на заметно нахмурившееся от тёмных туч небо, и спросил, как часто ходит сюда автобус.

Услышав вопрос, водитель ни с того ни с сего крепко нахмурился и после затяжной паузы, словно нехотя, с настороженностью во взгляде пояснил: по будням автобус приезжает в деревню утром и вечером, но на зимние праздники сюда рейсов нет.

— А ты чего спрашиваешь, ведь сам раз приехал должен об этом знать? Пригласили местные родичи, не так ли? — серьёзным тоном поинтересовался водитель.

— Я к прабабке в гости, — ответил Павел, не понимая ни любопытства, ни внезапно возникшей настороженности водителя.

Водитель на то насупился, словно обдумывая ответ Павла, но своих мыслей не обозначил и промолчал. Затем резко махнул рукой — мол, опаздываю, и поспешил закрыть двери, торопливо развернуться и уехать.

Впереди, на обочине, виднелся какой-то шест. Павел от остановки по широкой наезженной дорожной колее с трудом добрался до него: шагать приходилось глубоким, нечищеным и нехоженым снегом. В темноте едва разглядел узкую, чуть приметную тропинку, уходящую куда-то на холм. Наконец, приблизившись к шесту, Павел обнаружил на нём частично залепленный снегом ржавый дорожный знак. Знак указывал на деревню.

Идти Павлу было тяжело как из-за сугробов, так и от внезапно усилившегося холодного и кусачего за щёки ветра. Из-за тёмных и низких свинцовых туч, с бешеной скоростью гонимых ветром, стремительно темнело. Когда Павел, продираясь сквозь снег, поднялся на холм, совсем стемнело, и началась сильная метель. Пришлось ещё больше замедлить темп ходьбы и, ссутулившись, наклонить голову, закутать половину лица шарфом, спасаясь от ветра и метели.

Оттого он по сторонам не смотрел, только мельком отметил контуры здания, похожего на церковь, рядом с кладбищем, и разросшиеся, словно в запустении со всех сторон, насупленные грозные ели. А впереди, внизу холма, уже едва-едва виднелась деревня. Ветер со снегом принёс запах едкого от брикета печного дыма. Раздался глухой и далёкий собачий лай, зато идти Павлу внезапно стало легче: дорогу с холма чистили, а ещё метель ослабла.

Он смутно помнил крепкий, с высоким фасадом дом Божены, но в такую сильную метель сомневался, что найдёт его. Поэтому как разглядел впереди себя сутулого мужика в фуфайке и рукавицах, медленно семенящего в сторону едва видной сквозь метель хаты, так сразу громко его окликнул.

— Эй! Подожди! — и оторопел.

Мужик остановился, медленно обернулся, повёл головой, словно принюхивался, а затем резко бухнулся в снег, издав странный звук, напоминающей шипящий нездоровый смех, вперемешку с писком: «И-и-и!» От этого смеха и, по сути, от поведения мужика Павлу стало так сильно не по себе, что он пожалел, что вообще того окликнул. Теперь вот мужика было не обойти. Тот проворно, по-пластунски пополз через снег, Павлу наперерез, издавая сильный нетерпеливый писк. Ненормальный, что ли, попался? Или? Вдобавок — пьяный?

— Да, хорош, — выдохнул Павел, инстинктивно отступая назад, но вдруг за спиной, как из-под земли, выскочил ещё один мужик, внешне (судя по росту и одежде) брат-близнец первого. Тоже сутулый и в фуфайке, выставивший вперёд руки и при виде Павла издавший такой же противный нетерпеливый писк: «И-и-и!», одновременно резво двигаясь навстречу.

«Да чтоб вам пусто было!» — мысленно выругался Павел. Ведь от второго мужика деться было некуда, сугробы вокруг расчищенной дороги лежали исполинские. Поэтому второй мужик таки добрался до него. Заверещал, захрюкал, прыская вокруг себя слюной, словно зверь, и норовил то на плечи запрыгнуть, то под ноги кинуться. У Павла от дикости происходящего мороз прошёлся по коже и ощущение возникло, будто в кошмаре очутился. Мужик ведь оказался юркий и ловкий, как угорь. Павел его от себя отталкивал, а он ещё больше со звериной яростью на него кидался и слово «перестань» вообще не понимал.

Когда ещё спереди сильное сопение раздалось, и Павел услышал противное, громкое, полное некого скрытого томления внутри: «И-ии!», не выдержал, крепко матюгнулся и в челюсть напирающему (первому из увиденных на дороге мужику) кулаком треснул. Тот с рыкающим стоном боли в снег рухнул. И Павел сразу занялся вторым, шустро подползшим по снегу и проворно вскочившим ему на спину, при этом норовя Павла за шею ухватить, чтобы душить. И только отбиваться стал, как баба толстая — настоящая бочка в пальто и косынке, на дороге оказалась. И кричать истошно и гневно на Павла стала, и руками махать с зажженной керосиновой лампой:

— Не тронь сыновей моих, ирод треклятый! Они же безобидные, слабоумные! Ослеп ты, что ли? — и, подойдя, помогла встать из сугроба сыну. Второй же мужик при появлении толстухи хватку с плеч Павла внезапно разжал и на дорогу сполз.

Павел выдохнул с облегчением, чувствуя, что сейчас сказать толстухе о её слабоумных детях: «Они первыми на меня напали» себе в оправдание будет нелепо. Поэтому, кое-как мысленно переварив случившееся, успокоившись, спросил, как найти дом Божены Иннокентьевны.

— А зачем тебе наша Божена? — полюбопытствовала женщина.

— Так она моя прабабка, — ответил прямо Павел.

— Родная кровиночка, значит! Неужели в гости по приглашению приехал? А время-то сейчас нехорошее для гостей, праздничное… — всплеснула руками женщина, тряхнув керосиновой лампой, тут же сказав: «Цыц!» заверещавшим было присмирённым сыновьям, стоявшим, ссутулившись подле неё. — А ну, домой пошли! — приказала и ногой топнула, потому что сыновья недовольно что-то замычали, но, послушавшись, засеменили в сторону хаты.

— Давай тебя проведу, заплутаешь ещё в метели… — шумно выдохнув, неожиданно предложила Павлу толстуха, словно вдруг ощутила вину за недружелюбное поведение сыновей.

Он отказался, но женщина упорствовала, и поэтому Павел решил уточнить расположение дома прабабки, чтобы толстуха поняла, что её помощь не нужна, и отстала.

— Спасибо, не надо. Я прямо, как сказали, пойду, никуда не сверну, — ответил Павел, желая скорее отделаться от любопытной толстухи. Уточняя по памяти: — Дом Божены крайний у леса, так ведь?

— Да. Стоит на месте, у леса, где ещё быть, — хмыкнув, ответила женщина и, пожав крепкими и по-мужски широкими плечами, поспешила следом за сыновьями.

Метель, как назло, снова усилилась, и Павел добрался до перекрёстка с каменным колодцем по центру, ссутулившись и пряча лицо в шарф. Но здесь хоть было светлее, горел тусклым жёлтым светом фонарь на просмоленном деревянном столбе. А ещё фонарь и колодец пробудили воспоминания о продуктовом магазине, который был здесь раньше, если свернуть от колодца налево. Больше ничего о деревне не помнилось, словно он и не приезжал однажды сюда с родителями погостить.

Павел шёл прямо, как подсказала толстуха, а холодный ветер пронизывал куртку, игнорируя два толстых свитера, специально надетых с утра в поезде.

Вскоре расчищенная дорога кончилась, сменилась узкой тропинкой. Как исчезли из виду и огороженные заборами хаты. Метель стихла, унеся с собой все звуки, кроме скрипа снега под ногами. И вот уже Павел двигался по тропинке прямо к лесу, подсвечивая себе путь фонариком телефона, к деревянной хате напротив раскидистых ёлок, укрывшейся за высоким и крепким с виду забором. Забор определённо выглядел новым. А тусклый свет в занавешенном окошке хаты отливал болотно-зелёным цветом, что означало, что прабабка дома и, вероятно, бодрствует.

Остановившись, Павел вздрогнул, чувствуя, что сильно замёрз. Желудок противно заурчал от голода. «Вот сейчас прабабка и покормит чем-нибудь вкусненьким, и согреюсь», — приободрил себя Павел.

Подойдя к калитке, он оглянулся, услышав поскрипывающий на снегу звук близких шагов, и поспешил дёрнуть за ручку, распахивая калитку, потому что в тишине различил вдобавок к поскрипыванию снега треклятое визгливое «и-ии».

Павел быстро вошёл во двор, закрывая за собой калитку, успевая порадоваться тому, что она вообще оказалась открытой. Затем по вычищенной от снега дорожке добрался до крыльца хаты и громко заколотил в дверь.

Неужели Божена заснула и не слышала его стука? Он постучал ещё раз со всей силы и резко оглянулся, вдруг почувствовав, что кто-то на него смотрит. Так и стоял, замерев, вглядываясь и вслушиваясь сквозь возобновившийся мелкий колючий снег.

За высокой калиткой кто-то стоял и сопел, но открыть калитку не решался. И тут за дверью хаты громко спросили:

— Кто там?

И Павел, обернувшись, назвался.

Дверь открыла высокая, сухощавая пожилая женщина. На ней шерстяное длинное платье, обвязанное на талии передником. А в руках керосиновая лампа. Женщина была хоть и похожа на его прабабку из детства, но ей быть точно никак не могла. Ибо выглядела она не немощно, как положено по возрасту, а напротив — моложаво и крепко, словно с тех пор, как виделись, наоборот поздоровела и помолодела.

Она возвышалась над среднего роста Павлом горой, заставляя его почувствовать себя на её фоне хилым дитём. Светлые глаза женщины смотрели на Павла пристально, оценивающе и, казалось, всё подмечали.

— Я Павел Емельянов, сын Аркадия и Зины… — замешкался Павел. — Однажды приезжал к вам с родителями погостить зимой. Мне лет семь было, — от её молчания и тяжёлого взгляда совсем растерялся Павел.

— Аркадия и Зины сын, значит? — наконец соизволила заговорить прабабка. — Вот как вырос, значит. А я помню тебя, ещё мелкого, хилого, и родителей твоих помню. Вы давно приезжали, чего уж там. А я хоть и старая, — кашлянула она, — а на память грех жаловаться. А чего ты сюда приехал, на ночь глядя, без предупреждения — письмом, как положено? — вдруг злостно взъелась Божена.

Иной реакции — чего уж там! — Павел ожидал от прабабки, а тут… Не только удивила, но и испугала своим недовольством.

— Хотел приятный сюрприз вам сделать. И письма уже никто никому давно не пишет, у всех телефоны, интернет есть, — устало ответил он, думая про себя: неужели и в хату не пустит? И сразу холодом пробрало, как представил дорогу обратно до остановки в темноте, мимо тех полоумных мужиков-преследователей, которым, видимо, погода была нипочём.

— Заходи. Поди, ведь совсем окоченел на ветру? — смилостивилась Божена. — Переночуешь, так и быть. А завтра ранним утром на последнем перед праздниками автобусе обратно уедешь. Нельзя тебе, ой никак нельзя, Павлуша, в праздники у меня гостить, — напустила туману Божена и, пошире распахнув дверь, впустила правнука в хату.

Стоило войти, как накатили воспоминания. Тем более в хате Божены, словно вопреки пролетевшим годам, практически ничего не изменилось. Так же чисто, аккуратно, уютно. Но вот сама Божена, в этом Павел мог бы поклясться, выглядела иначе. И дело было не в волосах, прежде седых, а сейчас тёмно-каштановых и совсем не редких (как вспомнилось), которые она могла и покрасить. От прабабки так и пёрло здоровьем, а ей ведь, как прикидывал Павел, давно перевалило за девяносто.

— Я вот гостинцы привёз.

Раздевшись и разувшись у вешалки рядом с печкой, выложил на стол из рюкзака купленный набор минибальзамов на травах, кои Божена одарила скептическим взглядом и выдавила: «Пригодится». Вместо хотя бы ожидаемого Павлом «спасибо».

— На печи, как поешь, постелю, — указала в сторону рукомойника, чтобы правнук помыл руки.

Сама же принялась разогревать суп на газовой плите в коридоре, затем достала из маленького старинного холодильника марки «Саратов» трёхлитровую банку с молоком и жирный творог в тарелке, а к нему подала малиновое варенье в маленькой стеклянной вазочке.

— А вот хлеба извини, нет. Магазин перед праздниками закрывается, но могу тебе блинков спечь, хочешь? — без энтузиазма предложила прабабка.

— Не откажусь, — искренне улыбнулся Павел, вспомнив, какие вкусные тонкие блинки пекла раньше прабабка. И с аппетитом начал есть горячий наваристый борщ, в котором, кроме овощей, щедро плавало жареное сало с мясной прослойкой.

Ел он нарочно медленно, хоть и был голодный, но так можно было задавать вопросы прабабке, ведь сама она расспрашивать Павла отчего-то не хотела. Узнать бы, отчего так, какую обиду на его родителей держала или ещё чего. Но так в лоб спросить он не мог, не хватало смелости, вот и довольствовался простыми вопросами о самой Божене, начав с банального: похвалив за вкусный борщ, стал расспрашивать о здоровье, затем поинтересовался, как, вообще, сейчас живётся в деревне. А ещё держит ли по-прежнему скотину?

Божена поначалу отвечала скупо и односложно, но, как напекла блины и сама села за стол, налив молока как Павлу, так и себе, разговорилась. Сказала, что в непогоду зимой в деревне часто перебои со светом, а так живёт себе потихоньку.

— Не жалуюсь, справляюсь, как видишь. И скотину держу, только меньше, вместо поросёнка теперь овцы, а корова и куры — без них в деревне никак, с голоду помрёшь. Молоко и яйца всегда продать можно и себе для здоровья полезно. Не сравнить, Павлуша, деревенские яйца, настоящие, куриные, с магазинным суррогатом, как и молоко в пакетах, то из порошка. Никакой от него нет пользы для зубов и костей.

— Понятно, — примирительно сказал Павел, чувствуя, что нехотя зацепил Божену за живое, и стал рассказывать про себя, попутно запивая блины молоком, предварительно щедро намазав их вареньем.

Божена же на его рассказ откровенно зевала, слушая явно вполуха, задумавшись о чём-то своём. Затем сказала:

— Сейчас постелю тебе на печи, Павлуша. Устала я, потому что встаю очень рано, дел много, а тут ты ещё свалился нежданно, как снег на голову.

Прозвучало с упрёком. И, видимо, от её тона в Павле закипела обида, поэтому он и сказал, не подумав:

— Я ведь к вам погостить приехал, проведать. В памяти осталось хорошее, светлое. Поговорить хотел, узнать о вас больше… Может, всё-таки, Божена Иннокентьевна, передумаете прогонять?

Спросил, и голос дрогнул. Ведь так хотелось остаться, а названную прабабкой причину: мол, праздники — посчитал глупой и надуманной.

— Нельзя тебе остаться, Павлуша. Запрещено у нас сейчас чужаков приглашать.

— Но какой я чужак? — возмутился Павел, повысив голос.

— Спать иди, — категорично, командирским тоном, не терпящим возражений, отрезала Божена, предупреждая: не то возьмёт — и выгонит, и церемониться не будет.

Спал Павел тревожно, мучаясь липкими кошмарами. И то ли во сне, то ли наяву слышались ему причитания или молитвы — не разберёшь, потому что слова в них были приглушённые и неразборчивые, вызывающие гнетущее, тоскливое чувство.

Он проснулся в темноте, в семь часов утра. Божены в хате не было, как не оказалось и завтрака на пустом столе, словно неприветливая прабабка торопила его поскорее уйти.

Пришлось собраться и выйти из хаты, голодным направляясь на остановку, и по пути обнаружить, что на улице-то, вопреки раннему утру, многолюдно.

В рассветных зимних сумерках сгорбленные старушки тащили по дороге объёмные сумки, за ними следовали женщины помоложе, тоже нагруженные корзинами, раздутыми матерчатыми авоськами, а некоторые из них волокли за спиной тяжёлые с виду походные рюкзаки.

Но больше всего удивило Павла, что все они шли пешком, неторопливо и молча, а его словно не замечали.

Павел на то лишь пожал плечами: останавливаться и что-то спрашивать из любопытства не было времени, хотелось успеть на автобус. Но все же он приостановился, увидев на перекрёстке гружёную и накрытую сверху телегу с запряженным в неё конём, которого погонял дряхлый старик, такой тощий, что в свободной одежде напоминал пугало.

За телегой следовала ещё одна гружённая бочками и тюками повозка, а за ней уже резво бежали и по-звериному прыгали на четвереньках те самые вчерашние слабоумные мужики, издавая шумное сопенье и неприятное возбуждённое повизгивание: «И-ии!»

К остановке Павел добрался, когда совсем рассвело. Мороз крепчал, автобус опаздывал, притопывания и бег на месте согреться не помогали. Простояв ещё час, Павел замёрз, чувствуя, что если ещё немного побудет на холоде, то наверняка заболеет. Оттого занервничал, но сильнее разозлился оттого, что автобус так и не пришёл.

Поэтому, плюнув на всё, он бегом вернулся в деревню, которая с виду (не могут же все местные враз уйти) казалась пустой, а хата Божены — запертой на амбарный замок.…

И Павел, голодный, замёрзший и злой, решил постучать в соседские дома, попросить приюта, да хоть за деньги. Но к ужасу и смятению, нигде на его крики никто не откликнулся, и Павел от безысходности направился к перекрёстку, а там — к магазину.

На голодный желудок не радовало его ни голубое, пронзительное в своей морозной голубизне небо, ни блестящий на ярком солнце, словно покрытый россыпью бриллиантов белый пушистый снег. Такого чистого снега определённо в городе не увидишь.

Всё раздражало Павла до чёртиков, и хотелось быстрее в тепло и поесть — хоть кусочек чёрствого хлеба, а лучше вернуться обратно в город, в своё общежитие, где всё понятно и просто, и на каждом шагу не попадаются слабоумные агрессивные мужики, ведущие себя неадекватно.

Возле магазина, который Павел нашёл по памяти, — никого, а сам он закрыт, как и упоминала прабабка. Зато на свежем снегу видны следы колёс от телег. Опа! Как он раньше не догадался поискать местный люд по следам?

Только собрался так поступить, как услышал поскрипывание снега позади, обернулся и увидел женскую фигурку в коротком белом полушубке, тёплой вязаной шапке, кожаных сапогах до колен — тоже белых, и в широких клетчатых шортах. Ну и модница! Зимой — и в шортах!

Солнце слепило, и оттого лица модницы Павел не мог рассмотреть, пока она сама не подошла и приятным звонким голосом шутливо не спросила:

— Что — заблудился?

А Павел на её слова неожиданно растерялся, потому что, наконец, рассмотрел её лицо — скуластое, тонкогубое длинноносое, всё словно собранное из резких острых углов, ужасно некрасивое и одновременно всей этой резкостью притягивающее взгляд. А вот её глаза оказались невероятно чернючие и тоже пугающе притягательные, ибо блестели, как подсвеченный солнцем мазут, к тому же опушённые длинными, густыми ресницами, что лишь усиливало общее впечатление необычной внешности девушки.

Незнакомка смотрела на него одновременно холодно и с любопытством и не моргала. Павел с трудом отвёл взгляд, хотелось стряхнуться, словно от нелепого наваждения, потому что на мгновение показалось, что он спит, а происходящее сейчас нереально.

— Ты немой? — спросила модница.

— Что? Нет, — ответил Павел, стараясь больше не смотреть ей в глаза, чувствуя, что смутился. И спросил: — Где все?

— Пошли, покажу, — произнесла незнакомка и улыбнулась, демонстрируя ровные мелкие зубы — и эта её улыбка отчего-то вызвала у Павла отвращение, словно ему улыбалась хищная рыба.

Она ходила медленно и прихрамывала, одно плечо было слегка выше другого. А подойдя, модница нарочно взяла его под руку, так что Павлу пришлось пристраиваться к её медленному движению.

И сразу расспрашивать стала: сначала — как зовут, потом — к кому сюда приехал, а он отвечал, как есть, не задумываясь. Только внутри с каждым новым вопросом у Павла назревал в горле неприятный осадок и появлялось чувство, что ей он просто не может не ответить. Чувство чужого давления вызывало иррациональный страх, и, чтобы от него избавиться, Павел сам начал задавать вопросы, не дожидаясь, пока модница задаст их ему.

Но шли вперёд, а она на вопросы отмалчивалась, назвавшись Марьяной, и вдруг засмеялась, покрепче за плечо Павла ухватилась, и Павел при этом неожиданно запнулся на очередном вопросе и как-то сам не понял, но больше ни о чём Марьяну не спрашивал.

До реки внизу, у широкого поля, вместе с Марьяной добирались минут тридцать, а там было и шумно, и людно. А ещё на деревянных настилах, поддонах, примитивно сколоченных рядами столах разложена еда: мёд, закатки, соленья, сушеные грибы, ягоды, наливки, самодельные бальзамы, вяленая рыба, выпечка, баранки и сушки, яйца, сыр, масло, молоко и творог — и всего настолько в изобилии, что глаза разбегаются.

И много разных других товаров на продажу. Тут и поделки из соломы, плетёные корзины, мотки шерсти, вышиванки, скатерти. Всего за раз не перечесть. А дальше виднелась высокая и широкая, как ворота, каменная арка. Но для чего она здесь вообще — Павлу было совершенно не понятно, как и почему в деревне проводится тайная ярмарка.

За импровизированными прилавками стояли только женщины, мужчин Павел совсем не видел, кроме совсем старых дедов, которым бы по возрасту уже положено на печи лежать да лишний раз не шевелиться.

С их появлением с Марьяной на ярмарке шум, разговоры, смех — всё в момент стихло. А женщины-торговки головы опустили, побледнели, словно неловко им стало или, что совсем уже на взгляд Павла, боязно.

И тут Марьяна ловко руку Павла отпустила и упорхнула к прилавкам товар смотреть. А Павел Божену среди торгующих приметил, за столом с поделками и вышиванками. Она его тоже заметила, глаза вытаращила и сильно побледнела.

«Что за хрень творится?» — прошептал про себя Павел, не зная, как объяснить себе поведение деревенских жителей, но главное — озадачила реакция прабабки.

Вдруг услышал голос Марьяны и, повернувшись, сразу её увидел: стояла у прилавка с выпечкой, баранку взяла, откусила от неё и сразу в открытую банку с мёдом палец окунула и облизала, причмокивая от удовольствия. А женщина за прилавком вся расцвела, разулыбалась…

Словно почувствовав, что Павел на неё смотрит, Марьяна обернулась и поманила к себе, и он отчего-то без раздумий пошёл, а все мысли и размышления, как и вопросы, враз вылетели из головы.

Марьяна угостила Павла выбранными с другого прилавка булочками и орешками в меду. Затем попросила продавщицу налить ему, как и себе, чаю из термоса, при этом загадочно улыбаясь Павлу. А пока он ел, некоторым торговкам Марьяна вручала вытащенные из своей сумки маленькие куколки из соломы и пучки трав — с перьями и ягодами в виде колец и венков.

Торговки на те подарки Марьяны низко ей кланялись, словно какой королеве, и все, как одна, старались поцеловать девушке руку.

Так Марьяна медленно обошла все прилавки, таская за собой Павла и впихивая ему на пару с собой всякие лакомства. А он лишь с неким сонным и отупелым отстранением замечал, что ей отказать не может, и ест уже вкусности через силу, а от сладкого всё сильнее ноют во рту зубы.

Так Марьяна довела его и до прилавка Божены. Прабабка, увидев Павла в компании Марьяны, смолчала, но изменилась в лице, позеленела так явно, будто бы целый кислющий лимон съела. А Марьяна как ни в чём не бывало просто выбрала у прабабки из товара женскую вышиванку, а взамен дала Божене куколку. Затем крепко, как напоказ, вцепилась в руку Павла и пристально посмотрела на прабабку, а та на неё. Словно, подумал Павел, обе вели некий мысленный диалог. Потом Божена низко поклонилась (как и все торговки, у которых что-то брала Марьяна), а Марьяна отпустила Павла и, шепнув тому: мол, не потеряйся! — быстро исчезла среди прилавков и местного люда.

С её уходом с Павла будто бы спали невидимые чары, он снова смог размышлять. А все вокруг оживились, разговаривать, спорить, ругаться и смеяться стали, как прежде, будто бы прошли перед Марьяной некое испытание.

Павел хотел было пройтись ещё осмотреться да, возможно, купить себе мёда домой, но Божена вдруг вышла из-за прилавка и перегородила ему дорогу. Затем пронзительно, с тягостью невысказанных мыслей в глазах посмотрела, натянуто улыбнулась и с грустью и обречённостью в голосе произнесла:

— Что ж, Павлуша, раз не уехал, значит, здесь останешься, — вздохнула и добавила: мол, пошли, поможешь мне с торговлей.

Вскоре народа на ярмарке ощутимо прибавилось, а откуда люди приходили — Павлу определить не удавалось. Разве что успел прикинуть, что прибывали они со стороны арки, но там и дороги не было — лишь поле.

Пестрели вокруг длинные разноцветные женские юбки да платки, а товар с прилавка исчезал буквально на глазах. Божена заворачивала покупки да складывала деньги в кошелёк вокруг пояса. Так незаметно провозились до темноты, и, как понял Павел, покупали здесь или обменивались товаром только местные. Приходили пешком, наверное, из соседних деревень. Или как? Ведь по праздникам автобус сюда не ходил, как предупреждал водитель. А у Павла это предупреждение вылетело из головы, да и прабабка домой отсылала, вероятно, тоже запамятовала на старости лет про автобус. Или что? Думала, он до станции пешком пойдёт, голодным?

Марьяна. Незаметно мысли Павла вернулись к ней, и он про себя отметил, что она среди деревенских женщин резко выделялась как молодостью, так и одеждой, да повадками, пусть и странными, но такими… даже не начальственными, а барскими, что ли, как показывали в старых советских фильмах про жизнь крестьян.

— Вы из-за этой ярмарки, Божена Иннокентьевна, не хотели, чтобы я оставался у вас, да? — решил поинтересоваться Павел.

Прабабка на то неопределённо пожала узкими плечами и после паузы выдавила из себя:

— Хватит мне выкать, Павлуша. Большой уже вырос, видный мужчинка, разве что себе на беду на лицо смазливый, вот и наша Марьяна приметила и, как пчела, на тебя запала. Она на симпатичных и молодых на передок слаба. Эх…

Божена снова пожала плечами. Она явно что-то хотела добавить именно про Марьяну, но начала сворачивать скупые остатки товара и паковать их в матерчатые сумки.

Павел же промолчал, наблюдая за остальными торговками, тоже собирающимися друг за дружкой. А вот мужики на телегах разъехались раньше, чего Павел вообще не приметил. Зато сюда подъехал красный «икарус», тот самый, что должен был его утром с остановки забрать. Знакомый мужик, водитель в шапке-ушанке, резво бегал и помогал торговкам загружать в салон сумки с непроданным товаром, а тем, кто показывал ему куколки и другие подарки от Марьяны, выдавал деньги. Божена тоже к нему подошла и получила деньги, а Павел вместе с ней. И спросил, куда тот едет и может ли взять его с собой, если едет в город?

— Куда еду — не твоё дело. А пассажиров не беру, мест нет, — подмигнул Павлу водитель и хитро улыбнулся, отчего-то поглядывая при этом на Божену. А она сказала:

— Праздники сейчас, рейсов до станции до второй недели января не будет. Да и гостить тебе, Павлуша, теперь у меня полагается. Хочешь — не хочешь, а надо.

На то водитель рассмеялся и подмигнул уже Божене. Их шутку Павел не понял, а прабабка уже тащила его за собой, проталкиваясь сквозь очередь из торговок, которые вручали свои сумки водителю.

— Пошли домой, Павлуша.

Прабабка спрятала деньги во внутренний карман пальто и протянула правнуку сумку с банкой молока.

Автобус загудел, завёлся и поехал прямо по полю, в сторону арки, громко пыхнув из выхлопной трубы.

Женщины-торговки загалдели, отвлекая Павла от автобуса и его странного маршрута, а прабабка резко схватила его за руку, спешно потащив за собой с невероятной для старухи скоростью. Торговки совсем недолго покричали, поспорили, повозмущались и засеменили за прабабкой следом. То отметил Павел, когда оглянулся, чтобы посмотреть, куда-таки поехал автобус. Ведь за аркой было поле и бездорожье. Автобус исчез.

Вечерние сумерки резко обрушились ночной темнотой и крупным снегом. Торговки же притихли и шли следом за ними. Какие-то они не весёлые, подумал Павел. Прабабка снова потянула за руку, злостно шепнув, что, мол, идти быстрее надо, ибо дел по хозяйству немеряно.

А Павел словно оцепенел, когда увидел со стороны арки бегущих к поддонам и лавочкам мужиков, издающих на бегу звук «и-ии». Они-то здесь откуда взялись как по волшебству? Да и зачем? Думать над этим вопросом было некогда, потому что Божена одарила крепким ругательством, пригрозив оставить без ужина.

Уже в хате сменившая гнев на милость Божена занялась ужином. А Павла попросила сходить в курятник и хлев, покормить кур и подбросить сена овцам.

Он помнил лишь небольшой сарай позади хаты прабабки, который сейчас кардинально изменился, заметно увеличившись в размерах, как и просторный курятник, в котором обитало приблизительно штук двадцать кур.

Значит, у Божены дела идут неплохо, отметил Павел, бросая курам в кормушку смесь пшена и специального корма, взятого ковшом из мешка внутри деревянной клети с крышкой.

А вот в новом просторном хлеву, за отдельными ограждениями, обитали корова и овцы. К тому же в тёплых и крепких постройках было подведено электричество.

Когда вернулся — Божена уже щедро накрыла на стол. На тарелках аппетитно лежала варёная картошка с маслом. К ней солёные огурчики, жареное сало с яйцами, блины с творогом и молоко с вареньем. Павла не нужно было уговаривать дважды. Раздевшись и вымыв руки, он сел за стол и жадно набросился на еду.

Прабабка тоже ела с солидным аппетитом здорового человека, привыкшего к физическому труду, но при этом она улыбалась правнуку, как радушная хозяйка, и часто спрашивала, не хочет ли Павлуша добавки? От перемены в её поведении Павлу было слегка не по себе, ведь вчера прабабка вела себя совсем иначе.

Поужинав, Павел хотел было помыть посуду, но Божена не разрешила. А когда он, как и вчера, собирался улечься на печь, то прабабка сказала, что сегодня постелет ему на кровати.

Поэтому Павел, пока Божена возилась с посудой, сгрузив её в таз с горячей водой, от нечего делать обследовал хату. Ибо из детства едва помнил о хате что-то, кроме железной высокой прабабушкиной кровати и красивых старинных икон с суровыми лицами в углу, накрытых белыми рушниками. Сейчас этих икон не было, а вот высокая кровать оставалась на месте, у печного щитка. Но во второй комнате, отгороженной шторкой из стекляруса, Павел обнаружил современную обстановку — с новым мягким диваном, зеркалом в рамке над тумбочкой с косметикой, шкафами, а также полками с книгами и всякими баночками как с травами, так и с порошками.

А ещё в просторной комнате стояли прялка и ткацкий станок для ковров, с начатым полотном… Телевизора, радиоприемника, как и цветов в горшках не было, но имелась узкая дверь, частично скрытая низким шкафом. И, поддавшись любопытству, Павел только было направился к ней, как его остановил строгий голос прабабки:

— Там моя личная кладовка, Павлуша.

Сказала с откровенным намёком, чтобы не совался. А затем, после паузы, тоном помягче добавила:

— Иди-ка, ложись. Застелила на кровать чистое бельё.

Павел заснул легко и быстро, но часто просыпался то от скрипа половиц, то от тихого, едва слышного звука шагов рядом с кроватью. А ещё казалось, что в хате мяукает и фырчит кошка. Шуршало сквозь сон громче всего под кроватью и, кажется, где-то в кухне. И кто-то нарочно звонко смеялся злым и колким, как толчёное стекло, смехом над самым ухом. Смех задевал что-то сугубо личное, глубоко внутри Павла, и от него ему становилось особенно жутко.

Под утро Павел мог поклясться, что видел горящие в темноте глаза, только они располагались гораздо выше уровня пола, а так, как если бы кошка была размером с вставшего на четвереньки человека. А проснулся он, оттого что задыхался, ощущая на груди сильную тяжесть, которую не мог столкнуть, потому что тело стало одеревеневшим, словно чужое, так что невозможно пошевелиться.

Волосы Павла перебирали чужие пальцы, пахло чем-то несвежим и прогорклым, как бывает пахнет испортившееся масло. В уши шептали с обеих сторон, а слов нельзя было разобрать.

Павел напрягся всем телом, закашлялся, захрипел и так уже по-настоящему проснулся весь в липком поту.

Тишина вокруг воспринималась странно: плотной и густой, а сна не было больше ни в одном глазу.

Он отбросил одеяло и сел, собираясь вставать. Забренчала стеклярусом шторка, и прабабка Божена, в длинной ночной сорочке до пят, чиркнула спичкой, зажигая керосиновую лампу.

— Дров сейчас наколешь, тогда завтрак в печи сготовлю. Вот света снова нет, так нашего электрика, алкаша безрукого, наверняка проклянут, — пробурчала себе под нос Божена и прошла мимо кровати.

В нос Павлу ударил слабый запах из сна — прогорклого масла. От накатившей жути волоски встали дыбом. Оттого захотелось враз бросить всё и уехать.

Он нарочно принюхался, но запаха больше не уловил, коря себя за глупые мысли, вызванные реалистичным кошмаром на новом месте. И даже вспомнил, что где-то читал, что бывает такое (разум в наваждении обманывает сам себя), когда запахи перетекают в реальность из сна.

Павел встал, потянулся и начал одеваться, пытаясь привести в порядок мысли. И успокоился лишь тогда, когда во дворе стал колоть топором поленья, таская их из-под навеса при свете керосиновой лампы. Божена же сейчас возилась со скотиной в хлеву, а ему ещё поручила сходить за водой к колодцу.

На завтрак Божена сварила очень вкусную молочную перловую кашу. А к ней были варёные яйца и блины, только не с молоком, а с травяным пахучим чаем с привкусом мёда.

Ели они с прабабкой дружно и молча, оба с отменным аппетитом, а потом в дверь постучали. Как, оказалось, — пришла Марьяна, бодрая и румяная, в сиреневой куртке и лыжных брюках поверх коротких опушенных мехом ботинок.

Она без спроса зашла в хату и, поздоровавшись, предложила пойти Павлу с ней прогуляться. И так улыбнулась заразительно своими тонкими некрасивыми губами, что Павлу сразу захотелось пойти. Только вот Божена с её появлением нахмурилась, как грозовая туча. Поэтому Павел замялся, подумал, что, может, нужно еще чем прабабке по хозяйству помочь, но так и не спросил…

Марьяна ухватила его за руку, сжала, и в голове Павла слегка зашумело. Он быстро надел куртку, шапку, ботинки и вышел на улицу следом за девушкой.

Она водила его по деревне, рассказывая, кто из деревенских, где живёт. Там, у развилки, в аккуратной хате, обложенной кирпичом с зелёной крышей, ютилась Василиса с матерью — обе белошвейки. У пожилой Марфы — в захудалом домишке, с новой крышей и крепким забором, было самое жирное и вкусное молоко.

А за желтым забором, в красиво расписанной цветами и узорами крепкого вида хате, со ставнями на окнах, проживала Галина с родителями. Она работала здесь продавщицей в сельпо.

Павел только хотел спросить, где живёт Марьяна, или она, как и он сам приезжая, но девушка неожиданно привела его к своему дому — кирпичному, крепкому, наверняка зажиточному, с дорогой металлочерепицей на крыше, высоким забором, за которым виднелись крыши сараев, беседки и деревянной бани.

— Вот и мои хоромы. Пошли — с родителями познакомлю.

И снова тронула за руку, и Павел послушно кивнул.

Внутри дома Марьяны, как и во дворе, оказалось красиво, просторно и очень уютно. Внутри имелся как туалет, так и душевая кабина, на деревянных, окрашенных светло-коричневой краской полах лежали расписные ковры, на стенах красовались вышитые полотна и картины — пейзажи и натюрморты.

— Моя работа, — с улыбкой произнесла Марьяна, увидев интерес Павла к картинам.

Она без куртки и ботинок выглядела отталкивающе: одно плечо слегка ниже другого, за спиной горбик. Только глубокие чёрные глаза выделялись резким контрастом красоты на фоне изъянов. И удивительно густые чёрные волосы были заплетены в тяжёлую косу.

Дом изнутри выглядел гораздо больше и просторней, чем снаружи. По пути в комнату Марьяны они миновали гостиную с дорогой кожаной мебелью тёмно-бордового цвета и тяжёлыми шторами до пола в тон мебели. Павел даже задержал взгляд на узких стильных полках на стене, где рядом крепился импортный широкий и большой плазменный экран телевизора. Как раз такой он недавно видел в магазине в разделе, где цены были просто сногсшибательными.

На диване сидела мать Марьяны — такая же черноволосая, черноглазая, неопределённого возраста женщина, с некрасивым лицом с резкими чертами. А ещё очень тучная: жировые складки некрасиво обрисовывали бока под цветастым шерстяным платьем. Толстые щиколотки женщины выглядели опухшими, как и слегка одутловатое, вытянутое, как у дочери, лицо, на котором нос был приплюснутый, а не острый как у Марьяны. Зато голос женщины, когда она в ответ поздоровалась с ним, был властный и громкий.

«Таким если на кого крикнуть, — подумал Павел, — то может заложить уши».

Улыбка женщины была неприятной, а взгляд из-под густых ресниц тяжёлый, пронзительный — одним словом, рентгеновский. От её взгляда Павлу хотелось поёжиться, как и от улыбки, ведь женщина больше ни о чём не спрашивала, словно и так всё интересующее её о Павле знала. Только с Марьяной они многозначительно переглянулась как какие заговорщицы, а Павел от их взглядов поёжился.

У Марьяны в доме была своя, богато и современно обставленная просторная комната с лестницей на чердак, где располагалась, по её словам, художественная мастерская.

Усадив Павла на диван, Марьяна сказала, что отчим вскоре принесёт им бутерброды с чаем, а затем стала расспрашивать его, как на каком допросе. А Павел, рассказывая о себе, неожиданно понял, что не может не отвечать на вопросы Марьяны, как и не может ей соврать, даже приложив усилия, и от этого понимания мороз прошёлся по коже. Стало жутко, и голова закружилась.

Словно поняв, что с ним происходит, Марьяна гаденько улыбнулась и перестала расспрашивать. Затем встала, словно знала, что сейчас в дверь вежливо постучат, и сказала:

— Заходите, Жора Геннадьевич.

И в комнату с тяжёлым подносом вошёл высокий и тощий жилистый мужчина, совершенно седой, с лицом измождённым и испещрённым тонкими резкими морщинами.

Он был в тёмных, свободного покроя штанах и клетчатой фланелевой рубашке, с надетым поверх кухонным передником. Поздоровавшись глухим и сиплым, как бывает у заядлого курильщика голосом, мужчина натянуто улыбнулся и, как приметил Павел, старался смотреть либо себе под ноги, либо в сторону, но не встречаться с Марьяной взглядом.

А на Павла Жора Геннадьевич таки глянул, встретившись на мгновение с ним взглядом. И Павел от того взгляда обомлел, внутри зашевелился червячок тревоги, ибо в глазах мужчины застыла тяжкая, едкая, застарелая мука, словно внутри его гноилась и болела сама душа.

Марьяна подвинула к дивану круглый стеклянный столик, предварительно переложив с него на диван ноутбук. Затем помогла Жоре Геннадьевичу переставить на стол с подноса чашки с блюдцами, большой заварник и вместительное блюдо с бутербродами из круглых булочек с ветчиной, сёмгой и адыгейским сыром.

— Приятного аппетита, — тихо пожелал Жора Геннадьевич, опустив глаза, затем поспешил уйти.

Отчим Марьяны вызвал у Павлика беспокойство, поэтому он как бы в шутку спросил:

— У вас так принято, что глава семьи готовит?

— Да, для отчима кухня в доме — самое лучшее и подходящее место. А готовить — его призвание. Он ведь шеф-поваром раньше в ресторане работал, а потом, как с мамой познакомился и съехался, то работу бросил. Но то по причине ухудшения здоровья… — отпила чай Марьяна и принялась за бутерброды, поощряя к тому же Павла.

— А ты живёшь здесь с родителями, я правильно понял? — спросил и отпил чай Павел, присматриваясь к бутербродам.

— Какой ты любопытный, однако, парень. Но симпатичный. Оттого, так и быть расскажу. Раньше я жила с матерью в столице, там окончила художественную школу, затем колледж. Работала иллюстратором, рисовала, но потом бабушка пригласила нас сюда, и я поняла, что у меня совсем иное призвание. Я осталась и теперь работаю на дому.

— Понятно. А не скучно молодой девушке жить в деревне?

— Отнюдь. Мне здесь очень нравится. Не люблю суету, шум и городской ритм жизни. Давай, ешь бутерброды, самые вкусные у отчима — с сёмгой.

Действительно вкусные — распробовал бутерброды Павел, удивляясь, как худенькая Марьяна лопает их без остановки один за другим. А он уже после трёх штук чувствует сытость.

— Покажешь свои картины? — спросил Павел, когда разрумянившаяся Марьяна, допив чай, внезапно сняла свитер, обнажив тощие, как палки, руки и костлявое, совсем не привлекательное тело с едва уловимым намёком на грудь под тонкой майкой с кружевными вставками.

Внезапно она отставила в сторону столик и подсела поближе к Павлу, шепнув тому на ухо: мол, кроме как смотреть на картины, знает другое, очень интересное и приятное занятие. А затем неожиданно поцеловала его в губы, руками же возясь с ремнём на джинсах. А опешивший, растерявшийся от действий девушки Павел на поцелуй не ответил и отвёл в сторону от ремня руки Марьяны, выдавив из себя:

— Прекрати! — и встал с дивана.

На мгновение Марьяна изменилась в лице. Затем сжала кулаки и резко вдохнула. И, криво усмехнувшись, выдохнула. А когда начала говорить, то стала выглядеть значительно старше, чем была:

— Я надеялась, что ты особенный, не такой, как остальные. Думала, что действительно нравлюсь тебе. Но на самом деле ведь не только не нравлюсь, а вызываю отвращение? Отталкиваю, да, Павел? А сам красивых девушек любишь? Красивой бы девушке не отказал? Что замолчал, отвечай!

— Что?.. — замялся и покраснел от её резкого напора Павел.

Слова Марьяны попали прямо в цель, ведь ему действительно нравились красивые, а она — ни капельки. К тому же в такую конфузную ситуацию он никогда ещё не попадал, а тут…

— Прости, Марьяна, если каким-то образом дал понять, что ты мне нравишься, — взял себя в руки Павел и ответил искренне.

— Всё уже не важно. Главное ведь, что ты мне по-прежнему нравишься. Поэтому, когда сам придёшь и попросишь, то и разговор будем вести по-другому, — холодно обронила Марьяна и лукаво улыбнулась, словно знала что-то такое важное, чего Павел не знал.

Ему не понравились ни её слова, ни тон, ни вообще происходящее, и сразу вспомнилось то неодолимое принуждение, которое он испытывал в присутствии Марьяны. «Нужно уходить отсюда», — подумал Павел. А она сказала, будто бы всё чувствовала или действительно мысли читать умела:

— Дорогу обратно сам найдёшь! — и махнула ему рукой, разлёгшись на диване и потянувшись, словно хищная черная кошка.

А Павла вдруг накрыла неимоверная усталость и слабость, бросило в пот, а в горле образовался такой ослизлый комок, что и слова выдавить из себя не мог. Так и ушёл, сам не свой, на ослабевших ногах — в каком-то наваждении. Всё казалось, что стены дома, как и комнаты, сжимаются, словно хотят его раздавить. А ещё по пути чудилось, будто бы кто-то невидимый злобно смеётся рядом, мелькает под ногами. Оттого несколько раз Павел спотыкался на ровном месте.

Он не помнил, как вышел из калитки у дома Марьяны и как добрался до хаты Божены.

Божена развешивала во дворе постиранное бельё. Но, увидев Павла, замерла, прищепка из пальцев выскользнула, а она вдруг изменилась в лице, побелела и с трудом выговорила:

— Павлуша, бег… — и, не договорив, захрипела, стала кашлять.

Павел растерялся, стал её по спине постукивать, хлопать, предлагать и воды, и за помощью сбегать. Наконец Божена, согнувшись, выкашляла слизкий сгусток, полный густых чёрных волос, и успокоилась. А Павла от увиденного затошнило, но приступ быстро прошёл, стоило отвести взгляд от сгустка.

— Ничего мне не надо, — деревянным голосом произнесла Божена и, как ни в чём не бывало, продолжила своё занятие. А Павел на то пожал плечами: что ведь поделаешь с чудачествами старухи?

В хате, заметив, что у печи дров совсем не осталось, он сменил куртку на прабабкину фуфайку, шапку на уши плотнее натянул да пошёл во двор колоть поленья.

Божена, как подметил Павел, весь остаток дня вела себя странно: притихшая стала и всё к чему-то прислушивалась. Правда, кормила лучше прежнего, вкусно и сытно, грибочки маринованные, хрустящие открыла, курочку пожарила и даже пирожков напекла. Зато вечером ненароком сказала, что к подруге с ночёвкой пойдёт, мол, так принято. А Павлу наказала ночью из хаты никуда не выходить, даже если услышит что-то подозрительное, например: шум, громкие крики, песни, хохот. Всё равно не выходить. Объяснила, что деревенские ночью свои ритуалы будут проводить, а чужакам это запрещено видеть. Затем пальцем погрозила для пущего убеждения и взглядом тревожным одарила. Что тоже, как и просьба прабабки, выглядело очень странно. Павел на то кивнул: а как иначе. К тому же он и не собирался ночью никуда выходить, да и спать на сытый желудок очень уж захотелось. Так и лёг на кровать, даже не слышал, как Божена ушла. А вот проснулся среди ночи от неясной тревоги. Сна — ни в одном глазу. Босой направился на кухню, чтобы воды попить. Тогда и услышал шум и возню за окном. Свет выключил, в окно посмотрел — никого. Выпил воды, а от неясной тревоги на душе кошки скребут. Посмотрел на время: три ночи.

В дверь постучали, а он от испуга чуть не подпрыгнул, воду расплескал из кружки. И разозлился: что за шутки?

Снова возня на улице, словно бегает вокруг хаты кто-то и пыхтит. Волк, лиса? Может, в курятник пробрались или в хлев? Вот беда будет!

С такими мыслями Павел быстро оделся, забыв про предупреждения Божены, и схватил топор, затем на крыльцо выбежал.

В небе полная луна вышла из облаков, высвечивая птичьи перья на снегу и кровь. Он крепче сжал топор и побежал к курятнику, а по пути услышал, жалобное мычанье коровы в хлеву. В крови вскипел адреналин. Павел рванул в хлев (дверь оказалась незапертая) и сразу щёлкнул выключателем. Свет вспыхнул лишь на мгновение, и сразу лампочка взорвалась, но он успел увидеть подле коровы большую чёрную собаку, и та, вцепившись в вымя, жадно сосала молоко.

Павел не мог поверить своим глазам. При виде собаки его сердце от ужаса замерло, пропустив удар. Заблеяли овцы — и наваждение спало. Собака оторвалась от вымени и грозно, предупреждающе зарычала.

— Вот грёбаная сука! — выругался сквозь зубы Павел.

Собака смотрела прямо на него — оттого жуть крепла. Павла аж озноб пробрал, но трусливо отступить или сбежать он не мог: характер не позволял.

Поэтому он занёс вверх руку с топором, намереваясь обороняться. Собака, если это действительно была собака, ибо размером она не уступала крупному волку, рыкнула, взмахнула хвостом и бросилась на него.

Павел заорал, глаза собаки злобно сверкнули красным. Над телом человека взял вверх инстинкт выживания, победив ступор и страх: когда собака прыгнула, обрушившись всей тяжестью на него, то Павел ударил. Лезвие прошло плашмя, лишь зацепив, но и этого хватило, чтобы собака заскулила и, отступив, исчезла в дверном проёме.

Павла колотило мелкой дрожью, адреналин спал, и оттого стало очень холодно. Он вышел из хлева, прикрыл дверь и только сейчас обнаружил, что навесной замок отсутствует, словно его сняли специально. «Божена ведь предупреждала ночью не выходить!» — пронеслось в мыслях.

Павел пожал плечами. Сейчас больше всего на свете хотелось прилечь и укрыться с головой одеялом. Грёбаная чёрная собака разбудила детский страх, теперь только о ней он и будет думать. Она ведь выглядела как та, большая чёрная и страшная тварюга из его кошмаров. Один к одному.

Но Павел заставил себя проверить курятник и убедиться, что большая часть кур на месте.

Толстая крепкая дверь в курятник плотно закрывалась на щеколду снаружи. Такая задвижка любому вору на руку, но не зверю — подсказал внутренний голос. Но Павел слишком устал и перенервничал из-за собаки, чтобы заставлять себя об этом думать.

Вернувшись в хату, он снял куртку и разулся, а на кровать забрался, не раздеваясь. И, согревшись, сразу заснул. А во сне услышал чувственный женский шёпот, который настойчиво звал со двора: «Иди ко мне. Павел. Иди же». Шептали так сладко и маняще, так возбуждающе, нашёптыванием обещая запредельное наслаждение, что даже мысли воспротивиться у Павла не появилось. Наоборот, хотелось поскорее увидеть шептунью и воспользоваться предложенным.

А вот на дворе, как наяву, всё было: и кусачий морозом холод, и россыпь далёких, ярких звёзд на чистом небе.

Шептунья стояла напротив крыльца, в белом тонком платье до пят, с глубоким вырезом, красиво подчёркивающим стройную женственную фигурку. Лица её Павел не мог рассмотреть, но был уверен, что женщина очень красива.

Она рукой поманила Павла к себе и так чувственно прошептала его имя, что кровь парня закипела от вожделения. Ноги сами понесли его к ней, и вот, вопреки темноте, он увидел её пухлые, сочные красные губы, как ягоды малины, на красивом лице.

Её руки притянули его к себе, обнимая неимоверно крепко, а губы впечатались в его рот — пьяняще сладкие, как та напитанная солнцем зрелая малина. И вот женский язык проворно оказался во рту Павла, слился, играя с его языком. Руки красотки полезли к нему в штаны, шаловливо стиснули пах. А затем она резко укусила его за язык и стала сосать кровь. Павел от боли дёрнулся, но освободиться не смог. Язык во рту онемел, как если бы в него вкололи наркоз. В ушах зазвенело, и она его отпустила. А затем как захохочет, громко и жутко, так что у него волосы на затылке встали дыбом.

— Теперь ты помечен, — зловеще произнесла красотка голосом Марьяны, и на секунду она и выглядеть стала, как Марьяна.

Павел обомлел, когда собрался было бежать, а сам с места сдвинуться не может, как и кричать: язык онемел, а ноги словно задеревенели.

— Послужишь мне, — хихикнула красотка.

Её лицо дрогнуло и пошло рябью, смотреть на неё Павлу стало невыносимо. Она взяла его за руку, сжала до боли, до звона в ушах, а потом дунула в лицо так, что мысли в его голове враз исчезли, а сама голова стала пустой, как воздушный шарик. Вот Марьяна ли, не Марьяна и потащила его за собой, и бежали, не то летели. Но как оказались на перекрёстке у колодца, Павел не понял. Весело ему вдруг стало. Посмотрел на огромный костёр и голых баб и мужиков, бегающих вокруг костра друг за другом с улюлюканьем и хохотом. На снегу были перья и кровь, а лица и рты у бегущих вымазаны красным.

Его снова схватили за руку и стали раздевать ловкие женские пальцы. И накатило такое сильное возбуждение, дикое и животное, одним словом — первобытная похоть, что всё равно стало, Марьяна ли перед ним, или нет, лишь бы имелась дырка между ног. Павел застонал, замычал, когда его потащили к костру, хотелось иного.

— Потерпи, — усмехнулась обнажённая женщина, которая вела его за руку. Кажется, таки Марьяна, ибо за её спиной имелся горбик. Но и её Павлу сейчас хотелось сильно, до чёртиков.

Стоило подойти к костру, как танцующие вокруг него, расступились, впуская их. Кто-то из женщин приложил к его лбу липкие и пахнущие медью пальцы. Пламя гипнотизировало, дым пах горько и одновременно сладко еловой смолой. Его взяли за руки и закружили вокруг костра, что-то напевая при этом. Вскоре стало жарко, весело и хорошо, а потом, когда круг распался на пары, то Марьяна собственнически схватила его, утаскивая прямо на снег, который отчего-то не ощущался холодным. И, повалив, оседлала, резко насаживая на себя, и поехала на нём, как на жеребце, заездив и измотав до полного изнеможения. Вскоре кости Павла превратились в кисель, в паху горело, и казалось, что вместе с семенем она вбирала в себя и его жизненную силу. А ещё мерещилось (или то на самом деле было?), что объезжала его то горбунья Марьяна, то уродливая, пыхтящая и сопящая старуха с обвислыми грудями, то стройная красотка с телом богини… Но, когда, наконец, Марьяна насытилась и с хохотом слезла с него, обессиленный Павел погрузился в чёрное, обморочное забытьё.

— Пей, Павлуша. Кому говорю, открывай ротик и пей, — приговаривала Божена, пытаясь всунуть в рот Павлу ложку.

Он замычал, завертел головой, хотел задать вопрос, но вместо звуков изо рта вышло всё то же мычание. Голова кружилась, тело словно одновременно налилось свинцом, став непомерно тяжелым, а то неожиданно становилось легче гусиного пуха. Такое, кажется, полетит — стоит вздохнуть, а в голове звенело, желудок крутило, и Павел снова и снова исторгал из себя едкую желчь.

— Полно тебе. Пей, полегчает, — снова приставала с ложкой Божена.

Она сидела на табуретке рядом с кроватью, где он лежал. На полу, возле табуретки, Павел в свете керосиновой лампы рассмотрел трёхлитровую банку с мутным содержимым и чем-то круглым, плавающем в жиже внутри, одновременно похожим и на медузу, и на чайный гриб. Ему очень хотелось пить, и Павел промычал, наконец, с трудом выдавив из себя слово «пить». Божена же насильно приложила ложку с жижей из банки к губам Павла, выговорив:

— Глупенький, непослушный Павлуша. Видишь, как оно теперь вышло, что за непослушание-то наказали…

Он едва собрался что-то сказать в ответ, в мыслях вертелось слово «врач».

— Хватит, дёргаться, лежи тихонько.

Божена насильно впихнула ему ложку в рот и вдруг, пригвоздив тяжёлым взглядом, заставила помимо воли проглотить едкую, солоноватую жидкость, отдающую рыбой. А от неё ему и полегчало. Боль в желудке, горле, кишках, что буквально минуту назад стягивала тело в узел, пошла на спад. Осознав это, Павел сам открыл рот.

Божена улыбнулась и, поставив банку с пола себе на колени, зачерпнула ложкой мутную жидкость и напоила его. И так повторила несколько раз, затем убрала банку с колен на пол, погладила Павла по голове, как маленького ребёнка, и, тяжко вздохнув, ласково прошептала:

— Спи, Павлуша.

И он заснул. А снилось ему яркими, как наяву, обрывками детство, тот самый день, когда он с родителями приехал погостить к Божене на юбилей.

В дороге, как и дома, родители спорили. Мама ведь в который раз ехать не хотела, а папа её уговаривал: мол, единственную пожилую родственницу в восемьдесят лет не навестить — грех.

Тогда в поезде они пили чай, и мама вдруг перешла на шёпот, но Павел всё равно услышал её слова о том, что в деревне живёт самая настоящая ведьма и с детьми туда приезжать нельзя. Затем отцу рассказала, тоже шёпотом, что… Так ещё свою дочку, маму мамы Павла, заклинала Божена, просила в каждом своём письме, умоляла НИКОГДА не приезжать.

Павел во сне чётко вспомнил, как, проговаривая всё это папе, его мама внезапно повысила голос, сказав, что, когда выросла, считала прочитанное в письмах сказками. А Божену умалишённой старухой. Но позднее стала сомневаться.

А ещё мама вспомнила, что мать заставила её поклясться никогда не приезжать в деревню.

Только вот Божена сама внезапно позвонила и пригласила их приехать, а звонок принял папа и сразу согласился. А мама как узнала, обомлела, не поверила, что Божена звонила, хоть папа и адрес назвал, и фамилию с отчеством. А затем закатила истерику и долго не могла прийти в себя, рассказав папе про письма от Божены, которые ей передала мать, наказав в деревню не приезжать. Они тогда говорили громко и спорили, и Павел всё слышал, только ничего толком не мог понять.

Отец в поезде, в который раз спокойно выслушав маму, начал её убеждать, что то, что она рассказывает, — просто глупые бабские суеверия и чушь. Затем обещал защищать как ее, так и маленького Павла. А сыну, который сразу папе поверил, подмигнул. Ведь как ему было не поверить: отец крепкий, как шкаф, широкоплечий мускулистый мужчина, у которого в шкафу лежала медаль за соревнования по боксу.

Павел во сне застонал, заворочавшись, но так и не проснулся. А сон из спокойного, полного воспоминаний, резко переходил в кошмар, где маленький Павлик, уставший от задушевных разговоров подвыпивших родителей за столом у Божены, от жаркой натопленной хаты, незаметно для всех вышел во двор поиграть.

Но во дворе ему было скучно, а городскому маленькому мальчику интересной казалась сама деревня. И он, открывая и выходя за калитку, даже подумать, не мог, что может в ней заблудиться или, то, что с ним может случиться что-то нехорошее. Нет, такого просто не могло быть, ведь иначе родители бы его предупредили.

И это что-то нехорошее, а потом забытое хотело там, во сне, произойти снова, но Павел проснулся раньше, встревоженный, с колотящимся сердцем и с ощущением грядущей беды.

Его лихорадило. Хотелось пить, и в бреду Павлу казалось, что в его размягчившиеся в теле кости натолкали битого стекла, ибо иначе почему болью отзывалось каждое движение?

— Бо-бо-жена, — едва ворочая языком, позвал прабабку. В хате было темно и тихо. Снова её позвать Павлу сил не хватило, и он лежал, раскрывшись, уставившись в потолок.

Минуты тянулись мучительно медленно и длились часами. Мысли Павла путались, наседая одна на другую, нелепые, бестолковые, и этим все, как одна, страшные, так что трудно понять, где сон, а где явь. Но ему срочно нужна была помощь и врач.

Когда уже придёт прабабка? Скорее бы пришла. Тогда он сразу попросит — нет, потребует у неё вызвать врача, ведь иначе умрёт. Так было плохо.

Вскоре пить захотелось сильнее, язык во рту Павла распух, а его дыханье выходило с груди со свистом.

Он должен найти в себе силы и подняться с кровати. Встать, чтобы хотя бы попить. С такой решительной мыслью Павел свалился с кровати на холодный пол.

Скрипнула дверь, пришла Божена и, вероятно, услышав, как он упал, или чувствуя неладное, бросилась сразу к нему, даже фуфайку не сняла. Она легко подняла Павла с пола, как малого ребёнка, и уложила в кровать. Затем включила свет и напоила, но не водой, а той солоноватой омерзительной жижей из банки, которая, оказывается, стояла в комнате, у батареи. На этот раз Павел не спорил, а просто пил, пока не отяжелел, раздувшись его живот, а потом, когда резко накрыло облегчение, — заснул.

Новый сон разбередил ещё одно забытое нехорошее воспоминание.

Стоило маленькому Павлу из прошлого выйти на улицу, осмотреться, как мальчик увидел молодых худых, с измождёнными лицами мужчин, в свободно сидящих на них, как с чужого плеча, куртках и брюках.

Они, стоя на четвереньках, прыгали по снегу, затем снова вставали и шли уже нормально, как люди, только сильно сутулившись и выставив вперёд руки, но почему-то приоткрывая рты, откуда вытекала слюна, которую мужчины периодически вытирали руками. А ещё они часто с натугой стонали, вытягивая из себя протяжное «и-ии», словно других звуков не знали. За стонами следовали харкающие плевки себе под ноги.

Странные мужчины хоть и пугали, но сильно заинтересовали Павла, и он сам не заметил, как, следуя за ними, заблудился, а те вдруг как сквозь землю провалились.

Вот, кажется, стояли всей гурьбой только что у колодца на перекрёстке — и уже нет их. А Павел вдруг забыл, с какой стороны пришёл, и растерялся.

Вокруг ни души, холодно, но поздно упрекать себя за глупость, нужно возвращаться, пока не стали искать родители. Ух, наверняка за самоволку получит он ремня от отца.

Так Павел дошёл до магазина с тёмными окнами и замком на решётчатой двери. Снова остановился, понимая, что здесь ещё не был. Внезапное острое чувство тревоги зашевелилось где-то между лопаток, заставило замереть на месте. Чей-то тяжёлый пристальный взгляд Павел ощутил будто бы всей покрывшейся разом холодным потом кожей. Оборачиваться было страшно, и оттого он словно закостенел, но таки обернулся, когда услышал рычание, затем грозный собачий лай. На Павла неслась во весь дух огромная чёрная собака. Её глаза отливали красным, а зубы были оскалены. Он понял, что обмочился, почувствовав, как в штанах стало влажно и жарко. Всхлипнул, загородился от собаки руками, не в силах бежать, оцепенев. Собака прыгнула, но тут Павел услышал голос прабабки Божены:

— Нет, умоляю, пощади!

Затем проснулся уже окончательно.

Тело Павла после сна было слабым и вялым, но он таки смог встать и справить нужду в ведро, заботливо поставленное прабабкой рядом с кроватью. Затем доковылять до кухни и поесть, усевшись на табуретку за деревянным столом, освободив сковородку с жаренной на сале картошкой от толстых слоёв махровых и вафельных полотенец. И с жадностью выпил половину банки молока, которая тоже стояло на столе. А потом обнаружил, что хата отчего-то заперта, как и окна закрыты ставнями.

Свой телефон он нашёл в рюкзаке, практически полностью разряженный, и сразу поставил на подзарядку. Все остальные вещи тоже были на месте. Мысль позвонить отцу или друзьям и попросить помощи казалась здравой, и ясной, и единственно верной на фоне всего произошедшего с ним бреда и наваждения от лихорадки.

Но хоть ему и полегчало, сильно болела голова, и все кости в теле разом ныли, во рту горело. А язык — он стал иным: сухим и шершавым. Павел потрогал его пальцем, убедившись, что не бредит, а с языком действительно неладно.

Сердце вдруг кольнуло и защемило от нехорошего предчувствия беды, и пришла мысль: нужно бежать. И немедленно. А ещё следовало срочно найти зеркало, посмотреть, что там с языком…

Павел покачал головой, издав мычание. Чёртовы мысли путались, сами по себе торопились думаться в голове, поэтому невероятно сложно стало концентрироваться на чём-то одном.

Он мысленно остановился на поисках зеркала, заставив себя сконцентрироваться, но так его и не нашёл, пока вдруг снова сильно не захотел пить…

Пришлось вернуться на кухню, а вот там, над пластиковым рукомойником, висело зеркало, и Павел открыл рот и посмотрел.

Язык был весь белый, сморщенный и такой узкий, словно попал в тиски. А пупырчатая шершавость расползлась и на дёсны, нарастив на них белесые гнойнички. Зубы тоже выглядели нездоровыми, слегка шатались. А посиневшие десны при нажатии пальцами отдавали дикой болью в висках. Он закрыл рот и посмотрел на своё лицо в зеркале: бледное, заметно осунувшееся, небритое, словно чужое, постаревшее лицо.

Губы неожиданно дрогнули. Беспомощность, жалость к себе накрыли чёрной волной — и Павел заплакал.

Слёзы не принесли облегчения, но снова захотелось спать. Однако он сжал кулаки, чтобы не поддаваться слабости. Собственное состояние пугало до чёртиков.

Божена ему своими народными методами не поможет. Она уже вон как долечила, что во рту образовалась жуть какая-то.

Тут же Павел вспомнил, что у Марьяны он видел стационарный телефон в доме, и эта мысль приободрила. Нужно пойти к ней и позвонить.

Он, зацепился за эту мысль, вытянул из розетки зарядное устройство, взял телефон. Затем обулся, надел куртку и шапку, но из хаты выбраться не удавалось.

Дверь заперта и слишком крепкая, чтобы в его состоянии выбить. Как и окна плотно закрыты ставнями. И кричать он не может, слишком сильно болит горло.

Павел вздохнул, понимая, что ему остаётся лишь ждать и бороться со сном, чтобы не пропустить появления Божены. Раздевшись и разувшись, он начал обследовать дом как из любопытства, так и в надежде обнаружить для себя что-то полезное. Например, аспирин.

Кладовка закрыта, а кроме книг на полках и баночек с порошками и травами в пучках да всяких поделок, к досаде Павла, ничего дельного не нашлось.

Смирившись с неудачей, он навскидку открыл выдвижной ящик под шкафом и там обнаружил ворох старых конвертов с письмами, а под ними старую толстую прошитую тетрадь, которая оказалась дневником. Хмыкнув, от удивления, он уселся на новый диван, решив в ожидании Божены прочитать, что она считает таким уж в собственной жизни важным, что решилась вести дневник.

Дат над записями было не разобрать, а вот почерк прабабки оказался чётким и понятным. Аккуратные мелкие буквы старательно шли ровно вдоль клетки. И, начав читать, Павел сам того не заметил, как зачитался так сильно, что позабыл обо всём на свете.

Что побудило меня вести дневник? Честно сказать, я и сама не знаю… Может быть, то, что когда-то в одночасье моя жизнь изменилась, бесповоротно и пугающе.

Тогда мне казалось, что только собственные записи могли собрать воедино раздробленные жизненными перипетиями мысли. Читая их, я могла подстегнуть себя к размышлению, в надежде, делая выводы, что мой следующий вынужденный шаг, как и прочие от чужой воли поступки, станут даваться мне легче.

Итак, мою старушечью однообразную жизнь, повторюсь, перевернул глупый случай.

Но начну я, пожалуй, свои записи с более давнишних событий. Итак.

Сколько помню себя, я жила в этой деревне, и в оной же ютилась в неказистой хате старуха Варвара. Среди местных она считалась сведущей в ворожбе, а также умелой травницей и знахаркой. Помню, что все, кому чего надобно было, к ней приходили, а она помогала, взамен деньги не брала — лишь съестное или ткань, пряжу, посуду.

А ещё то помню, что Варвара никому никогда не отказывала, отзывчивой и доброй сердцем была, зла за душой не держала, пусть завистники всякое на неё наговаривали.

Она на то не обращала внимания, а в деревне, видимо, её стараниями местные жили спокойно, дружно и не болели.

Я впервые обратилась к Варваре лично, когда мать на старости лет совсем немощной стала. Я же с отчаяния пришла погадать на суженого, узнать, почему никто меня не берёт замуж.

Знаю, что красавицей никогда не была и оттого шибко о своей счастливой судьбе не фантазировала, как деревенские девки, мои одногодки, пышнотелые и румяные, как пасхальные булки, особенно те, из богатых семей.

А я на их фоне слишком тощая и высокая, зато здоровая, аки лошадь рабочая, как мать в молодости.

Стоит сказать, что мать меня родила поздно, в сорок пять лет (до этого моего отца долго с войны ждала)

А он как вернулся покалеченный, одноногий, то долго не прожил, зато меня научил корзины из ивовой лозы плести и хозяйство вести — тому, что было по мужской части. Дрова колоть, гвозди забивать, кроликов свежевать.

А после его смерти мы с матерью вдвоем хозяйство держали, работали без продыху, считай, всю жизнь (я с малых лет знала цену рублю и куску хлеба, а также тому голоду, когда того хлеба в доме нет.). Впрочем, отвлекаюсь, но пояснить надо, что я только четыре класса окончила, а к грамоте оказалась на диво способная и к арифметике.

Плохо, что хозяйство не позволяло мне выучиться как следует. Зато сама я читала много книг: в библиотеке в райцентре брала при возможности, и соседка, мамина подруга, учительница младших классов, с книгами помогала.

Так вот Варвара мне сразу с порога сказала, что не будет мужа у меня, так на роду написано, тянется проклятие по материнской линии за грехи предков. Но утешила, что любовь сама меня найдёт, а от неё дочка родится.

Ещё сказала, какие матери травы пить, чтобы немощь прошла, и то, что она проживёт долго, до ста лет, и чтобы я о ней не беспокоилась. А чтобы в город съездила, как и планировала, подработать на новостройках маляром. Я ей в благодарность лучшую курицу-несушку отдала, самую красивую и упитанную. Затем действительно со спокойным сердцем в город поехала и там, как в сказке, свою любовь встретила.

В общежитии познакомилась с молодым мужчиной, электриком. Непьющим, рукастым, с добрыми голубыми глазами, тёплыми, как летняя пора.

Вот как вспомню, как он на меня смотрел, словно я сокровище, драгоценность наиценнейшая, так сердце в груди сладко сжимается. Цветы мне каждый вечер дарил, и гуляли много, и о себе рассказывал без утайки, а ещё сразу предложил жениться.

Я и растаяла, в комнату общежития к нему переехала, пока длились малярные работы с бригадой в новостройке. Уже и дату свадьбы назначили, с платьем выручила бы замужняя женщина с нашей бригады.

Только вот не сложилось у нас, как и предсказывала Варвара: несчастный случай на заводе, где работал мой жених, разбил моё женское счастье вдребезги. Позднее поняла, что в положении, и то, что рожать буду дома, с мамой в деревне, как и жить там. В городе после смерти любимого всё опротивело.

А как вернулась домой, то переменам не поверила или не хотела верить. Считала, что про Варвару деревенские злые сплетни распускают, и маме не верила, когда та рассказала в подробностях один из самых страшных слухов.

Надо сказать, что мама как отпила курс трав, кои рекомендовала мне Варвара, буквально ожила, оздоровилась, словно и немощности, её донимавшей, и не было вовсе никогда. Так вот мама сказала, что Варвара не то что сошла с ума, а спятила и в чудовище кровожадное обратилась.

Мол, в собаку превращаться стала по ночам, в большую и чёрную, да рыскать и детей местных всех по одному перегрызла. Так сказала и перекрестилась, а сама набожной раньше и не была. Я тому сильно удивилась, даже растерялась, а потом и иконы в доме нашла. Всё же холодок подозрений и, надо сказать, тревоги, стал зарождаться во мне день ото дня и крепнуть. Деревенские косились на меня с неодобрением, посматривая на заметно округлившийся живот.

А ещё мужики с улиц пропали. Раньше пьяных обалдуев по вечерам хватало, сейчас вообще исчезли. В хатах соседских ставни появились, заборы подновили, да калитки и собак в каждом дворе прибыло: аж по две бегали, лаяли и рычали.

Поговорить мне оказалось не с кем: женщины сторонились как меня, так и бесед всяких избегали. Не то, что раньше, когда сплетничали часто на каждом углу и постоянно на перекрёстке, у колодца. Бабы, особенно возрастные, ой, как дюже любили это дело, а сейчас, как посмотрю, всё с ног на голову перевернулось. Деревня словно чужая, а дом Варвары будто пустой, огород запущен, и не помню, когда видела хоть, чтобы в окнах свет горел.

А ещё маленькая церквушка наша у кладбища была заперта, забита досками, и оконные стёкла там выбиты и тоже частично заколочены досками. Этот факт наводил на нехорошие мысли, которые я отгоняла — скоро рожать, да и матери по хозяйству следовало по мере сил помогать.

Родила я в роддоме, в райцентре. Здоровую девочку. Весом три двести. Любой назвала — так любимый мужчина хотел, мы с ним, как ни странно, успели обговорить имена для будущих детей. Мальчика, к слову, если бы родился, то назвали бы Петей.

А вот вернувшись домой, действительно вскоре убедилась, что в деревне у нас не только непорядок, но чертовщина творится.

Народ как вымер весь, лишь днём выходил из хат по делам, ночью же сидели тихо, как мыши в происках кошки, и запирались.

Малая моя спала плохо, тревожно, плакала часто: то ли колики, то ли ещё что такое. Не помогала ни укропная вода, ни прочие средства.

Зато я однажды заметила, как за окнами хаты по ночам ходит кто-то, крадётся, а в стекло царапает там, где кроватка малой, словно пробует его на прочность, примеряется.

Ещё в двери стучать стали среди ночи — громко, настойчиво, но я не отпирала, а мама читала молитвы и заговоры от нечистой силы и меня заставляла за ней повторять.

Так и жили. Пока я не набралась храбрости пойти к соседке, бабке Прокофье, которая, к слову, сейчас жила бедно: мор её коров сгубил, все ссохлись и подохли. А раньше молоко у неё в соседних деревнях и городские наперебой расхватывали, такое было вкусное и жирное. Вот я и пошла к ней с гостинцами: пирожков напекла, сала хороший кусок солёного с собой взяла. А маму с маленькой Любой оставила, не боялась: ведь Люба чувствовала себя прекрасно. Вставала мама на рассвете, как в молодости, и днём редко спала, такая вот бодрая. Честно сказать, и мысли не возникло тревожной, а зря…

Прокофья мне не рада была от слова «совсем», но, когда гостинец увидела, таки в хату впустила. Буркнула что-то о том, что муж болеет, затем позвала на кухню, на лавку у печи усадила, там у неё ещё коза ютилась, а пол был земляной…

— Чего хотела, спрашивай? Некогда мне с тобой возиться. День короткий.

— Мама мне страшные вещи рассказывала, что случились в деревне после моего отъезда. А я не могу ей поверить, но и понять ничего не могу, вижу ведь, что неладно в деревне стало.

— Дура! — повысила голос Прокофья и сразу стихла. — Мама твоя ещё в своём уме, крепкая, как сосна. Верить ей надо да делать, что надобно. И уехать. Поскорее уезжай, а, Божена?.. Сейчас уезжай. Варвара твою дочку почуяла, она для неё как молочный поросёночек, лакомая.

— Вы что такое говорите, а, Прокофья? Зачем так? Зачем мне голову морочить?

— Дура ты, Божена. Лучше слушай, скажу, как было, видела я сама и пережила страшное, чудом уцелела. Только ты мне поклянись, побожись, что, когда расскажу, таки уедешь отсюдова. — Поклянись! — потребовала Прокофья, зыркая на меня глазами, тёмными от природы, а в сумраке кухни — вообще чёрными и жуткими, как у той вороны. Я замешкалась, и тогда она вдруг сдалась и в бессильной ярости махнула рукой, с шумным выдохом сказав: — Обещай, что хотя бы подумаешь.

Затем стала рассказывать.

Оказывается, недели через две после моего отъезда, к Варваре городские на новых «волгах» и иномарках дорогих стали приезжать. Слух пошёл, что серьёзные это люди и опасные, а ещё, что им якобы надо очень сильное лекарство, мол, которое имелось у Варвары от неизлечимых болезней. И то ли оно действительно у неё было, то ли заставили отдать (пьянчуги наши клялись, божились, что выстрелы и ругань у её дома слышали и утверждали, как один, что синяки на лице Варвары видели), или просто жадность к большим деньгам перевесила у той здравый смысл. Но после приезда городских Варвара сильно изменилась: никого не принимала, к себе не подпускала, не разговаривала. А из дома выходила по ночам и по полям, по лесам, как озверевшая, до самого рассвета рыскала вроде как за кореньями и травами. Свинью с собой частенько брала, на ошейнике, с поводком, для неизвестных нужд. Но, видимо, всё ей не помогало, потому что, когда снова приехали городские, уже не скрывали своих намерений, вышли из машин с пистолетами — все, как один, плечистые, рослые мужики в костюмах, и в хату к Варваре пошли. Наши деревенские тогда по хатам попрятались, затихарились, но пьянчуги, те посмелее от постоянного принятия на грудь самогона были. Они хоть и боялись, но любопытничали сильнее прочих. С их слов все деревенские узнали, что ругались страшно в доме Варвары, стучали, гремели там и стреляли. А потом кричали именно те плечистые в костюмах и выскакивали с той хаты, как ошпаренные, с пятнами крови на своих модных пиджаках и рубашках, с вытаращенными глазами. За ними же огромная чёрная собака выбежала и разорвала всех по очереди, и пьянчуги от увиденного совсем поседели и клялись, что пули её не брали. Больше они ничего не рассказывали, от страха драпанули куда глаза глядят. А собаку вся деревня видела из окон, как она по улицам бегала. И всех, кто ей навстречу попадался (такие всё же нашлись), загрызала насмерть. — Но, — прервалась на минуту передохнуть и отдышаться Прокофья. — Случившееся ещё не самым страшным оказалось, дальше вот стало гораздо хуже…

Она встала, чтобы налить себе из бидона воды и мне предложила. Но я отказалась, сидела и словно к лавке попой приросла, будто ошпаренная от её рассказа, потому что нутром чуяла: не врала Прокофья. Не из той породы людей она была, что приукрашивают. Наоборот, из таких, что правду-матку без стеснения бросают прямо в лоб. Всё так и сейчас было. А я хоть напугалась от её рассказа до усрачки, представив события в красках (воображение у меня-то живое развилось, много книг библиотечных ночами в юности прочитала), но, чего таить — и любопытство взыграло нешуточное. Очень хотелось всё до конца про Варвару узнать, как и что было.

Напившись, Прокофья продолжила.

А ночью Варвара по домам пошла и, видимо, чары сонные насылала, что там никто не спохватился; и, где малые дети были, — всех до одного загрызла.

Наши мужики после того не стерпели. Бабы их с горя выли, руки заламывали, волосы на себе рвали. Так мужики-то днём собрались кто с чем: с топорами, вилами, серпами. Затем за батюшкой (пьянчугой нашим) в церковь сходили за благословением и двинули к хате Варвары, чтобы самосуд вершить.

Бабы у колодца костёр собрали из поленьев и щепы да хвороста. Ух, огромный такой получился! Думали, ведьму враз зажарит насмерть. А оно во как вышло: выкуривать из хаты Варвару пришлось, подпалили хату. Что поделать было? Иначе ведьму не достать. Но перед тем мужики и в окна лезли, и двери вышибали, а та под пол, холера, пряталась, так ещё и загрызала смельчаков, кто в хату таки её попал. Никого не щадила: кому пальцы зубами оттяпала, кому кишки выпустила и глотки разорвала.

Оттого заметно поредели ряды смельчаков-мужиков наших, но они не отступали.

К вечеру ведьму выкурили и набросили на неё рыболовные сети в несколько рядов, запутали, связали и на костёр потащили, а тот, когда её в огонь бросили, взял и потух.

А Варвара как загогочет и давай когтями да зубами сети рвать. Зубы да когти у неё, к слову, огроменные, звериные, в один момент выросли. Всех жуть обуяла, бабы заголосили, поняли, что с ведьмой не совладать и сейчас она их со злости всех порешит.

Что и сказать, разбегаться стали как бабы, так и мужики. Зато наш батюшка Ефим пьяный, а оттого и смел, и храбр, подоспел к костру с церковными рушниками, что алтарь покрывали. Ещё воды святой взял и ведьму ею облил, отчего дым пошёл сернистый, а она верещать испуганно и от боли стала, задёргалась и затихла.

Тогда Ефим давай громко созывать мужиков подсобить, чтобы теми рушниками её накрыть, а затем в церковь перенести: мол, оттуда нечистая сила не только не сбежит, а силу свою потеряет.

Только, на беду, ошибся он. Но мужики, осмелев, вернулись и, всё сделав по его воле, Варвару в церкви заперли на ночь. Она там тихо не сидела, а ворожила, как предполагали, что руки себе прокусила, верёвки перегрызла и самого Сатану из ада вызвала, потому что внутри церкви всё копотью и сажей покрылось, а иконы обгорели, пол и стены трещинами пошли, а от грохота и гула собаки истошно ночью выли и воем своим захлёбывались.

Отца Ефима деревенские поутру не обнаружили, но домик его, который при церкви, был весь в крови, а внутри царил разгром небывалой силы, даже доски половые вывернуло, окна вдребезги.

И Варвару тоже не нашли, исчезла она из запертой церкви. Деревенские мужики (из тех, кто уцелел) позднее совет держали, что делать дальше. Предполагали, чего таить, худшее, что ведьма, когда вернётся, то мстить будет насмерть всей деревне. Оттого предлагали сделать разное: и в монастырь ехать да помощи просить, или к колдуну из соседней деревни за помощью обратиться. Пораздумывав, выбрали второе. Затем деньги по хатам собирали, ценности, серебро, украшения — ничего не жалели, жить хотелось всем.

Но помощь неожиданно пришла, откуда совсем не ждали. И, как оказалось, цена той помощи была гораздо выше, чем все ценности, что собрали. Цена оказалась нашей общей свободой, только о том мы, деревенские, и не догадывались.

Помощники наши схитрили, а мы от страха на всё готовы были и поэтому на предложенные ими условия соглашались, не раздумывая. Притом, что поначалу условия были совсем уж простыми, необременительными.

Многие деревенские с того даже вздохнули с облегчением, а я про себя подумала, что неспроста всё, но от мысли быстро отмахнулась, ибо делов предстояло немеряно.

Стоит пояснить, что помощниками взыскались мать с дочкой — словом, лишь лицами слегка на друг дружку похожие да глазами жгучими и чернючими, словно жидкий мазут. А так мать — толстуха ширококостная, а дочка тощая, как доска, а ещё недоделанная, с физическими изъянами. Горбатая, и то ли ноги, то ли руки у неё одна короче другой — неясно, но в глаза бросается её походка, медленная, прихрамывающая. Вот они сами приехали к нам в деревню, с чемоданами и сумками, сами помощь предложили, назвавшись кровными родственниками Варвары, а ещё в дом той сразу заселились.

Но перед тем обошли деревню целиком и полностью и в церковь заглянули. Мужики их сопровождали, по просьбе оных, да на вопросы отвечали и показывали, где и как собака нападала, а ещё о том, что в церкви, по их думам, произошло. То мне муж рассказал. Он с теми мужиками ходил, а ещё сказал, что из церкви, когда туда зашли мать с дочкой, то мужиков выгнали, а сами они сразу к арке каменной направились, и видно было, как сильно обе женщины изменились в лице то ли от страха, то ли от удивления. Мужикам того не понять было.

Стоило пришлым женщинам заселиться да деревню ещё раз обойти, уже нашёптывая что-то при этом и кровью куриной окропляя себе по пути дорогу, заборы, хатние двери, да обрызгивая границы деревни, как словно всех деревенских разом невидимое напряжение отпустило. Будто бы сама атмосфера страха, с произволом ведьмы разлившаяся ядовитыми миазмами, в воздухе сгинула — легче стало и спокойно.

В общем, все местные в одночасье перестали бояться. И благодарить на радостях кинулись мать с дочкой, заодно узнав их имена. Мать звали Роксоланой, а дочку Марьяной. Они и пояснили, что с города сюда насовсем жить приехали, что помогать всем будут, лечить, как прежде делала Варвара. А также уточнили, что ту бояться больше не нужно, вреда уже никому не причинит. Мол, заперли её в особенном надёжном месте. И разулыбались, и всех деревенских на ужин позвали к себе в гости. А наши и купились на их убеждения, ласковые улыбки и, конечно же, на щедрое угощение. Оказалось, ведь богатыми они были, из города с собой много деликатесов и снеди вкуснющей привезли — того, что никто из наших ни разу в жизни не пробовал.

Только мне эта снедь в горло не лезла, как и вино приезжих, домашнее, сладкое, с запахом ягод и трав. Даже с мужем тогда поссорились, не смогла убедить его, ссылаясь на дурное предчувствие: не есть угощения и не пить того вина, и я ушла домой в одиночестве и плакала там от бессилья.

Потом оказалось, что права я была во всём, что подозревала и думала, права.

Роксолана и Марьяна богатыми были и оттого дом свой новый быстро перестроили в дорогие видные хоромы кирпичные, хозяйство завели и вскоре клиентов стали принимать.

А я другое видела, что если кто из них просил кого из наших о чём-то, то тот никогда не отказывал.

Служанок ещё к себе приглашали в помощь по дому, но предпочитали молодых, а ещё муж Роксоланы из города вскоре к ней приехал. Статный красивый мужчина, из тех, про кого скажешь — видный. Разве что грустный, и молчаливый, и домашний такой — одним словом, прирученный.

Сразу я как глянула на него и подумала, что не по любви он с толстухой Роксоланой, а по привязи ведьмовской. К слову, я никогда за помощью к ним не шла и не пойду, даже если помирать буду.

Чувствую, что за свои услуги берёт она не только кровью, а душами клиенты расплачиваются.

Вот из города, как обжились, к ним стали приезжать иномарки, как к Варваре. И уходили от ведьм мужики, в пиджаках, плечистые, все как один довольные. А ещё они щедро платили ведьмам — это как пить дать.

Алконавты наши моему мужу порой рассказывали, когда под градусом были, что видели настоящие слитки золота: их в сумках и кейсах к ведьмам возили. Что же такое дорогое у них покупали? Даже подумать, предположить страшно. Или за какие чудовищные, противные Богу услуги им платили? Знаю лишь одно, что ведьмы по ночам в лес часто ходили, и в церковь захаживали, и там бродили в чём мать родила, и до рассвета возвращались с полными корзинами разных трав и кореньев, грибов, мха и ягод. И сами грязные, что словно из земли повылазили, да с лицами, вымазанными в крови. Вот это я сама не раз видела из окна, когда бессонница накатывала — видимо, от тревожных мыслей, кои преследовали меня неотступно, терзали, как навороженные ведьмами, в отместку.

Ещё многие из деревенских женщин служить ведьмам стали, ибо дела у них на лад шустро пошли, крепко разжились, хозяйства поправили, сами разъелись. А вот мужчины из деревенских, кому доводилось услуги ведьмам оказывать, заметно хирели. Особенно, если чем им не угождали, то худели, звуки странные издавали, словно речь и разум теряли, сутулились и вскоре помирали (это я так лично считаю).

На самом же деле мужики, заболевшие, исчезали без вести. Слухи, конечно, ходили, что, перед тем как исчезнуть, они все в церковь заходили.

Молодых мужиков наших, без исключения, молодая Марьяна примечала и пользовалась. В смысле, удовлетворяла низменные плотские потребности. Тех, кто угождал, одаривала щедро, а сопротивлявшихся наказывала, тоже превращала в слабоумных, малахольных, издающих лепечущие звуки рабов, насильно исполняющих все её прихоти.

Как раз до твоего приезда, Божена, ведьмы ярмарку организовывать на поле стали, но перед тем две высоченные каменные арки возвели за одну ночь. Вот не было их, а потом раз — и наутро появились, как из-под земли выросли.

По слухам, алкашей и женщин, кои ведьмам ещё не служили, мол, похожая арка в церкви имелась. Только размером поменьше и вся чёрная, как огнём опалённая. И была она с того дня, как пропала Варвара, а после, в последующую грозу, в церковь попала молния, но отчего-то пожара не было, кой разгорелся и дотла спалил домик батюшки. Ещё вот что тебе скажу, Божена, — вздохнула Прокофья. — Я ведь хотела уехать, но мужа бросить не смогла, любила крепко, хоть алкаш он у меня, но с золотыми руками. Плотник, что значит от Бога. Роксолана-то его тоже после званого ужина к себе приглашала: с мебелью помочь, карниз, стулья и полки сделать. Поила вином, кормила как на убой, ничего не жалела. Но он от неё всегда возвращался усталым и настолько еле живым, что сразу ложился в постель, не раздеваясь и практически ползком. Такой вот крепкой усталости от работы с деревом точно не получишь. Я и допытывалась поутру, а он молчит, а сам глаза поднять на меня боится. Стыдно. Отнекивался, что практически ничего из того, что делал у ведьмы, не помнит.

Позднее я и сама догадалась о неладном и о том, что он замалчивал. Во сне муж разговаривать стал, стонал, кричал, умолял. Я с его слов и догадалась, что пользовалась им Роксолана, как мужчиной. Остальными деревенскими мужиками тоже нещадно пользовалась, нескольких выхолащивала за ночь. А муж у неё импотент, мальчик на побегушках, обязанный готовить каждый день разносолья, как в ресторане, это я тоже из слов мужа во сне узнала. Она его за неудавшийся побег так наказала. И муж её раньше настоящим и востребованным шеф-поваром в столице был, деньги большие с того имел. А вот как в жизни всё его обернулось, только Роксолана приметила и себе такого мужчину захотела. И ворожбой любовной не иначе заграбастала. Уж сильно понравился он ей».

У Павла закружилась голова, в глазах потемнело, пришлось отложить чтение. Подумалось, что всё это бред умалишённой старухи. Какая-то фантастическая ерунда… Но всё же, если хоть на мгновение представить, что написанное Боженой правда и Марьяна действительно ведьма, общая картина резко прояснялась. От собственных мыслей по его спине прошёлся холодок.

Павел положил на место дневник, собираясь позднее дочитать, даже если и не веря, то из любопытства.

Он хмыкнул про себя, понимая, что, пусть и фантастическая, история Божены таки нешуточно увлекла его.

Желудок заурчал, дико захотелось есть. Скрипнула дверь, и он понял, что прабабка вернулась. Поэтому он поспешил уйти из её комнаты.

— Ты уже встал, родной. Проголодался? — заботливо проворковала Божена, увидев, что Павел не в постели. — Сейчас накормлю, иди скорее, садись за стол. Ой! — внезапно испуганно вскрикнула Божена, когда дверь в хату открылась и внутрь вошла Марьяна.

— А я Паше кое-что для улучшения здоровья принесла. Вот выпьет и сразу окрепнет, любую хворь как рукой снимет, — с улыбкой сказала она, вытаскивая из сумки небольшой графин с вином, при этом холодно глядя на Божену и затем ласково на Павла, протягивая вино Божене.

— Погости у нас, Марьяна. Ужином накормлю, — по тону прабабки Павел понял, что та предлагала отужинать гостье из вежливости.

Марьяна в ответ отрицательно покачала головой. А потом на Павла глянула и ему повелительным тоном сказала:

— Как полегчает, сразу ко мне приходи, — и ушла.

Божена смотрела на графин в руках, как на гадюку: с неприязнью и даже откровенной злобой. Затем вздохнула, поставила графин на стол, словно не могла поступить иначе, и принялась расставлять тарелки с едой. Затем вытащила из буфета свою банку со слизким содержимым и налила оттуда щедро в кружку, протянула Павлу.

— На, выпей, правнучек. Средство моё-то проверенное. Легче же стало?

Павел кивнул и без пререканий выпил, думая про себя, что если бы хотела отравить или ещё что задумала нехорошее, то сразу и сделала. А ещё осознал, когда пил из кружки, что, оказывается, он уже со специфическим вкусом и запахом свыкся. И оказалось, чем больше пил, тем терпимее оно становилось. А главное — ведь действительно помогало.

Ужинали они вместе с Боженой. Вина Павел пить не хотел (после того, что прочитал в дневнике, ну его, то вино, к чёрту)

Но прабабка настаивала, поэтому для вида пригубил, а потом незаметно вылил, пока та ходила за добавкой.

Божена, как заметил Павел, вина не пила, а его нарочно поощряла, но он не поддавался и, наблюдая, как та зевает, хоть сам тоже сильно хотел спать, медлил с остатками ужина, ковыряясь вилкой в картошке и жареной курице. Уловка сработала: прабабка совсем заклевала носом, едва не заснув за столом прямо с кружкой молока в руках.

— Пойду я спать. А ты, Павлуша, коль силы есть, то посуду за собой помой и молоко в холодильник убери. А ещё вино допей, скорее поправишься, — добавила прабабка, но при этом смотрела с ощутимым напряжением, словно ей отвечать было за то, чтобы он вино это треклятое выпил.

— Хорошо, — ответил, Павел и с энтузиазмом стал жевать куриную ножку.

Сейчас, когда стало полегче (вероятно, таки именно от зелья из банки Божены) и в мыслях его прояснилось, то действительно стал подмечать, как взгляды, так и прочие вроде бы обыкновенные вещи и от Божены, и от Марьяны, но теперь, после прочитанного, виделся в них Павлу совсем иной умысел.

Оттого он решил, что впредь нужно быть настороже и при случае обязательно дочитать прабабкин дневник. Хорошо бы завтра, а потом, как ещё чуточку окрепнет, то сваливать как можно быстрее из деревни. С такими мыслями Павел зевнул, доел начатую куриную ножку и, поставив остатки снеди в холодильник, помыл посуду. Затем сходил в туалет и вылил в выгребную яму вино от Марьяны. А после вернулся в хату, со спокойной совестью лёг спать и сразу заснул, крепко и без сновидений.

Утром Божена будила и всё спрашивала о самочувствии. Павел нарочно жаловался на слабость, которая действительно заметно уменьшилась, но не настолько сильно, чтобы хватило сил пешком дойти до железнодорожной станции. Поэтому он хотел, чтобы прабабка поскорее ушла, оставив его одного, тогда можно было спокойно дочитать её дневник. Недовольная Божена долго расхаживала по комнате и, ахая и словно не зная, куда деть свои руки, то попирала ими бока, то сжимала в кулаки, при этом сквозь зубы сетуя и бурча что-то неразборчивое. Затем вслух заговорила о своём хозяйстве и многочисленных делах, не терпящих отлагательств. А когда успокоилась, сказала, что оставила ему на столе завтрак, и наказала полностью выпить налитый в большую кружку лечебный гриб из банки. Затем ушла.

Павел дождался, пока громко скрипнет и затем захлопнется входная дверь, и сразу встал. Голова предательски закружилась, нахлынула неприятная, непритворная слабость, и ноги дрожали, пока он расхаживал по комнате.

На дисплее телефона высветилось время: половина шестого утра. Павел зевнул, думая, что ему лучше сейчас поспать. Но кто знает, когда сегодня вернётся Божена, так что, если он хочет дочитать записи прабабки, следует позавтракать. А поспать он успеет и позднее.

Аппетит вопреки слабости оказался отменным, чему, вероятно, способствовала принятая перед завтраком большая кружка прабабкиного чайного гриба. Лечебное средство действительно бодрило сильнее, чем крепкий кофе.

Оттого Павел подумал, что, возможно, стоит-таки свалить, но тут же осадил себя, предположив, что будет делать на морозе в пути, если лечебный эффект бодрости внезапно закончится.

Расправившись с овсяной кашей, щедро сдобренной маслом, и доев вчерашнюю курицу, Павел выпил травяного чая с мёдом и закусил остатками блинов с ужина. Этим наелся, так сказать, до отвала, затем помыл посуду горячей водой из кастрюли, которую Божена держала в печи.

После он вышел на крыльцо проветриться. Снаружи крепкий мороз сразу безжалостно стал кусать щёки и нос. Божены нигде не было видно, а во дворе — тихо. «Так что следует заняться делом!» — подстегнул себя Павел и вернулся в хату.

Шторы Божена не отвешивала, как и не открывала ставни, отметил Павел, поэтому свет можно было включать смело — с улицы не видно. А в комнате прабабки слегка пахло жирной маслянистой горечью, словно что-то палили. На двери кладовки как прежде висел замок. Дневник находился на прежнем месте в шкафу, и, достав его, Павел уселся на диван и принялся за чтение.

«Бежать я, конечно, своего Гришку подговаривала не единожды, — продолжила рассказ Прокофья, — а всё без толку. Два раза даже вещи собрала, с родственниками в городе созвонилась, обещали приютить. И Гришка соглашался, но потом, когда с сумками и сундуком его армейским до границы деревни доходили, Гришка сундук и сумки ронял на землю, со стоном садился и говорил:

— Ты прости, Прокофья, но не могу уйти я. Ты уходи, а я не могу и всё, ноги к земле словно приросли, с места не сдвинуться, — говорит, а в глазах проступает такое горе и обида, что пробирает до самых печёнок.

Я кулаки стискивала, чтобы не закричать от гнева. Затем помогала ему подняться, и так домой возвращались. Позднее не раз ловила на себе насмешливый взгляд Марьяны и матери её, Роксоланы, тогда мне нестерпимо хотелось им в рожи ведьминские плюнуть, но сил в себе на то не находила. Вот не поверишь, зато в церковь городскую по выходным ездить стала. Службы стоять, посты блюсти, исповедоваться… Хоть знала, что всё пустое. Ведь если бы Бог меня слышал, то давно бы помог. А оно с церковью всё легче было жить.

Так и сейчас езжу, но не каждую неделю, как прежде. Молюсь. Что ещё делать остаётся? А Гришка давно болеет крепко. Ещё с той поры, когда снова понадобился ведьмам, так и заболел. С каждым днём хуже становится. Врач приходил, диагноза не поставил, а когда на скорой помощи отвезти его в городскую больницу решила, то не вышло, — развела руками Прокофья, носом шмыгнула, слёзы украдкой утёрла рукавом платья и продолжила:

— Всех мужиков наших деревенских ведьмы заразили неведомой хворью, да к земле здешней привязали намертво. Не только мой муж не может отсюдова уйти.

Она тяжело вздохнула и, выждав паузу, добавила:

— Я всё тебе, что хотела, сказала. А ты ступай, Божена, да подумай над моими словами крепко. Молодая ещё, вся жизнь впереди. А что мужика нет и ребёнок на руках — с этим справишься. На людей не смотри и до холеры тех посылай, коли кто и что на тебя наговаривать со злобы душ своих, прогнивших, станет.

Слова Прокофьи горели в ушах, пока я выходила из её хаты, а в голове мысли и сомнения наскакивали друг на дружку, что из рассказанного правда, сходясь в одном: мне нужно уехать.

На улице, задумавшись, я не сразу увидела, что толпа собралась. А когда среди соседей разглядела свою взъерошенную, совсем не похожую на себя мать, сразу заподозрила неладное.

«Люба пропала, дочка. Ты прости, заснула крепко», — испуганно смотрела на меня мать. А у меня от её слов обмерло сердце, и сама душа словно вдруг затрепетала, да противный холодный ком в животе расползся мерзким слизняком.

Я хорошо помню, как тогда побежала, как закричала истошно и пронзительно: «Любочка, дочка, родная, где ты?!», продираясь сквозь деревенских, меланхолично и неспешно, как в зачарованном сне, неохотно бредущих в поисках моей дочки словно для вида.

А я всё думала, что Любочку похитили, и сходилась в мыслях, что ведьмы… Они, лярвы, нечистые, гадины, нелюдь! К ним и рванула.

Тучная женщина, статная, как королева, и одетая так же, со вкусом, с накрашенными губами, перехватила меня на перекрёстке у колодца. Я хоть ещё не встречала Роксолану лично, но узнала её по описанию Прокофьи.

— Стой, дура! — приказала она и, глядя мне прямо в глаза, произнесла: — Разве не знала, что нельзя в нашей деревне быть маленьким детям?

Я покачала головой, об этом мать меня не предупредила. И, если честно, никто из деревенских тоже не подсказал. Так ей и ответила.

— Хорошо, — поверила она мне. — Я помогу. Мне ведь, если сказать по правде, отнюдь ни к чему возникший беспорядок. «А с тобой за помощь позднее сочтемся», — сказала Роксолана, затем сняла с шеи яркий платок и вручила мне.

— Поспеши к церкви. Там твоя дочка. А платок смело и быстро накинь на собаку или женщину, кого с дочкой увидишь. Только страх не показывай, — хмыкнула ведьма и усмехнулась. — Беги! — подстегнула меня и резко махнула холёной полной рукой.

Я и понеслась, как ошпаренная.

Маленькая Люба не плакала, а должна была заливаться плачем, реветь во всю свою глотку. Ведь огромная, размерами напоминающая медведя чёрная лохматая собака держала мою дочку в зубах, крепко вцепившись в пелёнки, и тащила оную в церковь. Чтобы там, вероятно, загрызть?! Я как всё увидела, то, разозлившись, громко крикнула:

— Стой, кому сказала, сука!

Помню, что страха у меня перед собакой на тот момент не было, а вместо него меня переполняла материнская, ни с чем не сравнимая первозданная ярость и злость, мгновенно заполнившие всё тело адреналином. Оттого я бегом решительно рванула прямо на собаку, посмевшую украсть мою девочку.

Вероятно, от моего крика и напора собака растерялась и опешила: разжала зубы и выронила ребёнка на крыльцо. Люба тотчас жалобно захныкала и заревела. Собака же тряхнула головой и зарычала жутко пронзительно и очень-очень грозно, так что волосы у меня на затылке зашевелились и встали дыбом.

Я нутром чуяла: обычная собака, пусть и такая огромная, не способна издать подобный рык.

Вздрогнув, я стиснула зубы и решительно бросилась вперёд — накинуть платок ведьмы собаке на голову. Та сразу фыркнула и неожиданно жалобно заскулила, пятясь назад, затем всё больше отступая при этом, тряся и вертя головой. Но платок с морды не слетал, словно прилип намертво.

Я быстро взяла на руки Любу, прижала к груди и побежала прочь, не оглядываясь. Решила сейчас же собрать вещи и уехать в город. Остальное меня не волновало. Но мать сразу с порога меня огорошила, протянув мне тусклый коричневый камень на верёвочке, похожий на речной, сказав, что это будет оберег для Любочки. И, мол, оттого уезжать мне больше нет нужды.

А я, забыв о дыханье, слушала её слова и неотрывно смотрела на непокрытую, вдруг облысевшую материнскую голову, на её старушечье морщинистое лицо, и глаза, в которых сквозила неимоверная усталость и отчаяние. Смотрела и понимала, что мать без моего ведома и согласия тоже поспешно заключила с ведьмами сделку. Отдала им свои густые, крепкие, пусть и седые волосы, как залог, а ещё, как оказалось, наших коров. В этом с промедлением, с тяжким вздохом тихо призналась она, надевая на шею внучки оберег.

«Дура. Идиотка. Что же ты наделала?» — хотела обвинить я, но не смогла. Зачем попусту сотрясать злыми словами воздух, ведь всё равно ничего не изменишь. Я просто сглотнула неприятный ком в горле и молча зашла в дом.

А утром, к нам в гости наведалась Марьяна, принесла укрепляющий травяной чай в подарок для моей матери, а заодно сказала, что мне с завтрашнего дня надлежит приходить к ним домой и так делать через день: убираться и помогать по хозяйству. Затем ушла.

Так и пришлось мне отрабатывать должок.

Притом, что теперь без своих коров мы с матерью едва сводили концы с концами. Я с отчаяния бралась за любую работу как в райцентре, так и в деревне. Но платили за разовые подработки гроши, и мне с маленькой, подрастающей дочкой, конечно же, этих денег сильно не хватало.

И, может, поэтому я не находила в себе сил отказаться от поначалу мелких поручений ведьм, кроме привычной уже мне уборки у них по дому. Ибо за свои дополнительные поручения они всегда щедро награждали: когда деньгами, но чаще продуктами.

К тому же моя маленькая Люба часто и сильно болела, и тогда я уже и сама с безысходности у них без стеснения спрашивала, не нужна ли им какая помощь.

Роксолана на то усмехалась, а Марьяна смотрела так пристально и оценивающе, что мне становилось сильно не по себе. Но обе выжидательно молчали, словно проверяли, насколько хватит моего терпения. А потом действительно давали разные задания, которые исполнять следовало ночью. Не хочу и вспоминать, что приходилось делать: и на кладбище за землёй ходить, и покойников выкапывать, чтобы кости ихние для ведьм добыть, и в лесную чащу за травами и корешками, грибами и корой ходить. А там, надо сказать, раньше в нашем лесу и волки, и кабаны в изобилии дикие водились. Уж сколько страху я в этих походах нестерпимого натерпелась, до колик в животе и с того недержания мочи. Но неприятней оказалось в город ездить, там приходилось наведываться за кровью, ливером и мясом в мясную лавку, а ещё собак и кошек бродячих отлавливать. Так во время отлова покусали однажды меня сильно собаки, думала, что вообще растерзают, а в мыслях пронеслось: как тогда дочка одна расти будет, мать-то моя уже из себя совсем старуха замшелая, на одних травах ведьминских держится. Огород, куры, свиньи наши давно уже только на мне одной…

А на уколы от бешенства таки потом ездить пришлось в город, ничем не пособили ведьмы треклятые. Раны кое-как сама зашила.

Вскоре жизнь стала налаживаться — это когда Люба подросла, а вместо поручений ведьмы теперь каждую женщину в нашей деревне обязали на себя работать. Поделки из соломы и цветов делать, ковры ткать (специально станки нам ткацкие приобрели), вязать, шить, вышивать. Но и платили за хорошие вещи столь щедро, что деревенские разживаться потиху стали.

Надо ведь ещё сказать, что перед тем как работой обязать, ведьмы ярмарку на поле у реки, у арки, устроили, но не обычную, а, так сказать, для своих приспешниц и товарок по ведьмовству.

Поделки наши и рукоделия, снедь, что оставались после торговли, то завозили на телегах прямо в арку ту на поле, как в какие ворота, и в арке исчезали. А что за аркой находилось, я долгие годы знать не знала, и, может, то к лучшему было.

Ещё скажу, что вскоре все в деревне, кроме Прокофьи и меня, у ведьм на побегушках были и вообще к ним примкнули. Ишь, треклятые, без принуждения приманили силой, деньгами, лучшей жизнью.

Зато мужики наши от неведомой хвори как один полегли. А останки тех, кто не исчез в неведомом направлении, то хоронили в закрытых гробах. Сама случайно увидела, как однажды, когда гроб из хаты выносили, то крышка оного соскочила, а внутри лежало ссохшееся тело, оторванные конечности рядом, да и те не целиком. Кожа и кости — на нитках бескровных жил.

Кошмары до сих пор от увиденного мучают. Хоть и сейчас, не иначе как по воле злого рока, знаю, что с мужиками умершими случилось. О том позднее напишу.

За работой я временно забывалась от тяжких дум, страхов и проблем. А ещё собирала деньги для будущего Любы.

Но сначала, поднакопив, купила корову, затем ещё одну. Без скотины, родимой в деревне приходилось совсем туго.

А Любу, пока я работала и поручения ведьм выполняла, смотрела облысевшая и теперь от этого постоянно в платочке мама. Травы от ведьм хоть и поддерживали в ней ясность ума, но волосы так и не отросли.

Но и от обострившейся немощи ведьминские травы уже слабо помогали, и я лишь надеялась, что пусть она хоть досмотрит дочку до школы.

Так, не иначе как моими молитвами и надеждами, и случилось: мать умерла, дожив до ста лет.

Любу зачислили в школу в райцентр. К слову, надо пояснить, что на её вопросы, почему в нашей деревне нет других детей, я отвечала, что их унесла болезнь. А про местных ведьм, если ей что и рассказывала, то лишь тогда, когда дочка не слушалась, на манер страшных сказок, коим она не верила, ведь совсем не по-детски скептически посматривала на меня, когда слушала.

А однажды дочка случайно нашла наши старые с матерью письма в шкафу и, прочитав их, жутко перепугалась: там ведь мама писала, чтобы я из города сюда не приезжала, и про ведьм кое-что нехорошее рассказывала.

Пришлось Любе объяснять, что её бабушка, когда писала мне эти письма, сильно болела и бредила, поэтому нафантазировала. Кажется, тогда Люба мне поверила. По крайней мере, больше о письмах не спрашивала.

Я, вообще, её рано вести хозяйство приучала и помогать нам с бабушкой. И учиться заставляла хорошо, мотивируя лучшей жизнью в городе, где столько всего интересного, вкусного и модного. Люба ведь платья красивые и вещи очень любила. Вот я и говорила ей, что в городе, когда там живёшь и работаешь, всё купить можно. В общем, учила её мечтать о другой жизни, главное — чтобы подальше от деревни. Так что, думаю, у дочки и времени не было по деревне расхаживать, сплетни и слухи собирать да из любопытства расспрашивать.

Благо ведьмы тоже к Любе явного видимого интереса не проявляли.

А я вот сильно встревожилась, когда одним ранним утром увидела приехавшие в деревню грузовики, груженные разными стройматериалами: кирпичом, блоками, цементом. За ними цепочкой ехали шумные бульдозеры и фургоны, в которых людей развозят.

Помню, что сразу бросила резать овощи и под сильным порывом выбежала из хаты, руками замахала.

— Эй! — крикнула водителю фургона и из любопытства спросила: — Куда это они едут?

Из деревенских никто, кроме меня, из хат не вышел, что странно, если учесть сие необычное событие. А водитель, как в глаза бросилось, был словно пьяный или больной: глаза стеклянные и нездорово бледный. Он странно на меня посмотрел, не мигая, а когда я уже и не ждала ответа, то таки ответил голосом жутким, скрежещущим, как будто он шёл не из горла человека, а какого механизма.

— На объект едем, строить… — ответил он, и я отступила с дороги и вернулась в хату.

А потом, сделав завтрак и разобравшись с насущными делами по хозяйству, пошла по следам машин. Как раз вчера дождь прошел, и колёса нехило так отпечатались в земле.

Так дошла до поля и обмерла, как обнаружила, что следы машин обрываются прямо за аркой.

В груди теснило от дурного предчувствия, подсказывающего, что ведьмы затеяли что-то уж очень нехорошее и колоссальное по размаху. Иначе зачем им было пригонять сюда столько техники. Как бы ещё наловчиться и узнать, что скрывается за аркой? Я даже, расхрабрившись, шагнула в неё. И ничего не произошло — вышла на поле за ней. Но другие же явно оказывались где-то ещё. Как телеги с ярмарки, так вот сейчас и грузовики, и прочие машины. В чём же здесь крылся секрет?

Итак, этот секрет раскрылся, когда Люба подросла и похорошела. В отца пошла. У нас ведь в роду все женщины выходили простенькие на лицо. А она и фигурой другая, с плавными женственными изгибами, при этом стройная, что береза. Что и сказать — парни и мужчины местные и в школе на неё быстро заглядываться начали.

А вот ведьмы, что мать, что дочь, стали посматривать косо и нехорошо, бросая долгие, пристальные взгляды Любе в спину, словно мысленно желали ей разные пакости. Марьяна так вообще без стеснения откровенно недолюбливала мою Любу. Бывает, что как на неё посмотрит, то дочка то споткнётся на ровном месте и упадёт, то поранится, то ведро в колодце утопит.

А я понимала, что растущую конкурентку видит в дочке ведьма, ибо что Роксолана, что Марьяна мужиков как местных, так и приезжих к себе уж очень часто водили.

А если те, кто им полюбился особо, на других женщин посмотрят, то они злились сильно: в лице менялись, пятнами покрывались, а изо рта чуть пена не шла.

Сгубят они мою Любу, житья не дадут — осознала я.

Поэтому, выбрав выходной день, решилась и дочке всё о нашей деревне рассказала. А Люба внезапно на то звонко рассмеялась, у виска пальцем покрутила, мол, что за чушь я несу. И сумасшедшей назвала. А Марьяну и Роксолану назвала простыми знахарками, сведущими в травах женщинами, какие в каждой деревне издавна бывают. Но я не отступала, разозлилась и кулаком по столу ударила да резко сказала, что докажу свою правоту. И доказала, показав кое-что. Благо первое мая на днях было, а они на вальпургиеву ночь постоянно куролесили и шабашничали в лесу на поляне. А деревню сонными чарами окутывали, чтобы никто не мешал. Но то раньше было, когда наши деревенские женщины ещё в приспешниц ихних не превратились. А ещё ведьмы летали на мётлах, как в сказке про бабу Ягу. Вот увидев всё их бесчинство воочию, Люба моя мне поверила, перепугавшись нешуточно.

Оттого она без колебаний и поехала в город летом поступать в ПТУ и поступила, отучилась и там прижилась, освоилась.

Письмами, надо сказать, мы часто обменивались. Но вскоре дочка в городской среде забыла про виденное, или ещё что произошло, ибо в письмах она больше про ведьм не вспоминала, но и приезжать — не приезжала. Но то было потому, что я заклинала её дорогу в нашу деревню забыть.

Хотя напишу ей так, а после горько плачу ночью и ещё больше рыдаю, расстроившись с горя, когда порой прочту между строк в письмах дочери о том, что считает она меня ненормальной. Так и стоит перед глазами прописная строчка из письма: «Ты, мама, явно не в себе, раз просишь дорогу домой забыть. Но я тебе прощаю, помню, что и бабушка старая тоже такой была».

А я ей всегда деньги постоянно присылала, пока Люба замуж не вышла. И отчего-то про меня сразу совсем забыла и вскоре деньги брать отказывалась, назад отсылала. Вот как внучка родилась, так письма от дочки совсем редко приходить стали. Раз в год она мне лишь по праздникам писала, и то это было мне огромное счастье, а я всё так же, скрепя сердце, продолжала настаивать, чтобы она в гости не приезжала.

А потом они в другой город переехали, и в последнем письме от дочки было, что она развелась. И всё: нет вестей. Пришлось мне с горечью смириться, хотя поначалу я надумывала бросить хозяйство, собраться и уехать на поиски дочки. А оно вон как вышло, проклятая земля из деревни уехать не пустила. Плохо мне на остановке стало, а как вернулась, отошла и сразу на это дело подумала, что ведьмы и меня здесь своими чарами приковали, как тех мужиков опоили с помощью вина. А меня чем? Да мало ли какими силами они теперь располагают. Разжились с годами вон как богато, словно царицы, а сами внешне ни на день не постарели.

Жалко вот, что теперь в город мне был закрыт путь. Оставалась лишь деревенская ярмарка — с тем, что там можно купить или обменять, но и того, если честно, мне было вполне достаточно. Главное, что, находясь отсюдова вдали, моя Любочка в безопасности.

Годы мои быстро идут в труде не покладая рук, проносятся день за днём практически мгновенно. Вскоре на ярмарочной торговле своим трудом разжилась и я. Деньги хорошие появились, так скоро смогу и дом свой утеплить, хозяйственные пристройки обновить да мебель сменить на такую, как в телевизоре показывают в сериалах. Ведь соседки, пусть и приспешницы ведьм, но именно так и поступили. И им все, что заказали с города, со строительными материалами и подрядчиками привезли. Так и в доме у ведьм: у них-то вообще обставлено внутри по современной моде.

Убиралась, видела, оценила, а душевой кабинке даже позавидовала.

И подумала: что мне со своими деньгами делать? Не закапывать же в землю? Дочке их передать не могу, поэтому — эх! Значит, решено — себя порадую разными удобствами и прочим. Трудом своим как-никак комфорта на старости лет заслужила.

Правда, с годами и я ослабела: кости и колени в плохую погоду особенно крепко ноют, и вставать тяжеловато рано, но заставляю себя. Как иначе.

А ведьмы — те усмехаются уже в открытую и прямо предлагают помочь с оздоровлением. Нет, уж лучше мучиться буду болячками, чем от них помощь брать. Или на Бога уповать стану, благо иконы в хате моей есть. Может, из-за них ко мне в гости ведьмы стараются не заходить, а коли надо, то постучат и на крыльце топчутся.

Смерти я вот давно не боюсь, хоть сколько проживу — оно и не знаю. Главное, чтобы с душой своей, Богом данной, не расставаться. Я ведь знаю такое, что и в страшном сне простому человеку никогда не приснится, и оттого в Бога верю, крепко, как в молодости никогда не верила.

Они же, ведьмы треклятые, всю землю хотят вместе с Сатаной поработить, а для себя создать женское царство. Арка та на поле ведёт прямиком в лесную глушь другого мира. Там они поляну огромную от леса вырубили, эти отродья нечистые, и себе дворец возводят, а приспешницам строят дома подле себя, навроде современной деревеньки со всеми удобствами. Они-то, ведьминские приспешницы, о том деле теперь вовсю без стеснения и опаски болтают. И такие радостные от задуманного своими хозяйками, прямо до тошноты. А я их нехотя подслушала. Ведь на ярмарке приспешницы, так считай, что на каждом углу тараторят, и каждая старается ведьмам пуще остальных угодить, чтобы больше привилегий для себя у своих цариц нечистых заслужить.

А на меня деревенские бабы с того, что я не примкнула к ведьмам, глядят презрительно, как на букашку жалкую какую, и, гадины, точно знают, что никуда я из этой деревни не денусь, так и то знают, что никому об их тайных замыслах не расскажу.

Эх, гори оно синим пламенем: правы чертовки! Да кому я и что скажу, ибо знаю — не поверят? Горько мне, что, судя по всему, в могилу тайну их с собой унесу.

Только Бога в молитвах про себя часто прошу, чтобы сжалился над всеми людьми на земле, неведающими, пусть и грешными, и помешал ведьмам, не дал, не допустил осуществления их кощунственных замыслов.

Вот пишу сегодня с трудом, потому что хуже чувствовать себя стала, оно и понятно: через пару дней мне исполнится восемьдесят. Руки дрожат, ноги ослабли, а сердце то колотится как бешеное, то, наоборот, замирает, и в пот холодный бросает несколько раз на дню. Встану — тогда передохну, пока не отпустит. Что ж, видно, достаточно пожила, сытно ела, не попрошайничала, работала — себя никогда не жалела, ни единого дня собственной лени не потворствовала, и важно, что людям зла не делала. Вот это и есть главное, что даже хочется с радостью думать: Бог меня на небесах примет. Но… Уж чего — чего, а на мой день рождения внезапного приезда своей внучки Зиночки с мужем и правнуком не ожидала. Как увидела и узнала, кто они, то разозлилась нешуточно да испугалась. Потому что, помимо прочего, ещё вдруг вспомнила необычайно яркий давнишний сон, в котором я по радиотелефону внучке домой звонила и приглашала сюда приехать. И говорила, помню, во сне с её мужем. А рядом стояла и усмехалась Марьяна и подсказывала, что говорить. Вспомнила вот всё это и вздрогнула, интуитивно осознав, что ведь не сон это был, а взаправду случилось.

Разволновалась крепко и испугалась ещё больше, но не в шею же их было обратно гнать.

А самой себе и признаться не могла, ведь как сильно-то им, вопреки всему, обрадовалась. Думала, когда накрывала на стол, что присматривать за ними буду, так и быть: вместе отпразднуем мой день рождения, внучка с семьей погостит немного и уедут. И решила, что нарочно им ничего говорить не буду, лучше помалкивать. Но за водочкой, коньяком подарочным мой язык сам развязался: болтать стала про жизнь свою, хотя их тоже внимательно, с интересом слушала.

Зиночка, внучка, копия моей дочки Любы, правда, ростом меньше и волосы кучерявые, а так настоящая красавица, и Павлуша тоже симпатичным вырастет, на маму очень свою похож, только черноволосый, как муж Зины. Аркадий. Вот он мужик надёжный: старательный, крепкий — это прям, чувствуется. И глаза у него добрые и честные. Правда, молчун. Пьет мало, а ест с аппетитом. Люблю, когда у мужиков аппетит хороший, а сама смотрю на него и улыбаюсь, ибо так на душе с их приездом стало радостно. Зина, внучка, я приметила, бойкая, энергичная, но при этом вежливая, тактичная, неудобных вопросов мне не задаёт. А мне и приятно, сама рассказываю о себе и только хорошее: и о жизни, и о хозяйстве, и, вообще, как здесь одна живу. Конечно, местами рассказ свой сильно приукрашиваю и истинной картины им не открываю. Зачем родным знать, каково это — жить среди настоящих ведьм и быть заключённой в деревне, как в тюрьме? Сокрушаюсь, как только мы вот так за этим долгим душевным разговором Павлика не доглядели? Он, видно, шустрым и непоседливым да шибко любопытным уродился: не утерпел — на улицу без спроса вышел, а там и со двора сбежал.

Ох, помню, как сердце кольнуло, когда Зина в шутку меня спросила: мол, мама ей в детстве рассказывала, что здесь, в деревне, ведьма жила самая настоящая и как она ту ведьму боялась. А она ей не верила и смеялась.

Я тогда чуть огурцом солёным не подавилась и словно что-то почувствовала, встала, заозиралась и громко спросила:

— А Павлуша-то где?

Зина с мужем переглянулись, не понимая причины моей внезапной паники. Я мгновенно протрезвела и бросилась вон из хаты, как была в тёплых вязаных носках да шерстяном платье, забыв обо всём на свете.

Во дворе огляделась, заметила открытую калитку, побежала на улицу и всё кричала, звала правнука. А он не отзывался, и мне от этого ещё страшнее и тревожней за него становилось. Наверняка случилось что-то ужасное, сердце так чувствовало и оттого болело. А когда следы в снегу заметила — маленькие, детские, и по ним побежала, доверившись интуиции, то потом уже у магазина злое громкое рычание услышала. Собаку чёрную разглядела и перепугалась насмерть. Мигом смекнула, что за собака это. И поняла: та моего Павлушу вот-вот загрызёт.

Сама не знаю, где силы в себе нашла, с криком бросилась взвившейся в воздух в прыжке собаке наперерез.

— Стой! Пощади! Служить буду, на всё согласна, что хочешь, сделаю. Умоляю, не трогай мальчика.

Павлуша заверещал, а потом и вовсе, наверное, от страха отключился. Оно и понятно, ведь собака к земле его тушей своей массивной придавила.

С пасти, раззявленной, огромной, слюна стекает, а сама рычит грозно, злобно, с предвкушением — чувствую, что сейчас горло ему перегрызёт, кровушку лакать будет. Я уже и сама, представив страшное, чуть сознание, не потеряла от испуга за Павлушу, ибо, бросившись наперерез, таки не успела перехватить собаку, опоздала.

Оттого, видно, на моей совести будет погибель правнука, а этого я точно не смогу пережить: с непомерной тяжкой виной жить, поэтому коль так случится, то удавлюсь точно.

А собака вдруг голову подняла и на меня уставилась, в глазах её чёрных отчётливый голод светится красноватым отливом, а она человеческим голосом из пасти своей заговорила:

— Поклянись служить и от Бога своего отрекись.

Я без раздумий поклялась и отреклась, ибо в этот момент ничего не жалко было — умерла бы за Павлушу, если то потребовалось.

Но оно вон как вышло. Собака отступила и ушла, а я Павлушу со снега подняла, к груди прижала крепко и до хаты понесла. А слёзы из глаз сами по себе всю дорогу лились, и губы дрожали.

Зину с мужем, заметно протрезвевших, я встретила рядом с хатой и по их лицам поняла, что не поверят мне, если скажу про ведьм и про собаку. Оттого, вручив им Павлушу, я нарочно прикинулась сумасшедшей, разъярилась и разоралась страшно, матом обоих обругала и потребовала, чтобы убирались немедленно и никогда сюда больше не возвращались.

Муж Зины разозлился и первым вышел из себя. Глаза у него такие бешеные, выпученные от ярости стали, что чувствую: вот-вот сорвётся и тогда ударит меня. Но Зина его вовремя за руку придержала.

В общем, вещи они свои спешно собрали и были таковы. А я потом плакала, рыдала, слезами и всхлипами своими давилась. И у икон прощения просила, когда их в печи все до одной сожгла.

На сердце вдруг очень тяжело стало, а ноги будто свинцом налились. А когда иконы догорели, в дверь хаты постучали. Я сразу и поняла, что это Роксолана ко мне пришла. Вздохнула, слёзы утёрла и пошла открывать, иного выхода не было.

…Павел зачитался так, что забыл и про свою слабость, да что там — обо всём на свете забыл. Оттого испугался сильно, когда дверь в хату со скрипом открылась. Вздрогнул, но быстро дневник на место положил. Из комнаты Божены практически выбежал и на кухне увидел и прабабку, и Марьяну с графином вина в руках. Марьяна сразу на него посмотрела, улыбнулась вроде как приветливо, с теплотой, а у Павла от той улыбки по спине колючий холодок пошёл, зазнобило вдруг крепко. А ноги будто сами к полу приросли и идти не хотят.

— Ну что же ты, Павел, как столб стоишь. Неужели не рад меня видеть? — ещё сильнее заулыбалась Марьяна.

А Божена, наоборот, губы стиснула в тонкую ниточку и выглядела напряжённой, словно точно не рада была Марьяне.

Павел с трудом заставил себя пойти на кухню и улыбнулся тоже сквозь силу Марьяне, как и сказал:

— Конечно, я рад, ведь всегда приятно, когда друзья навещают в болезни. Оттого ведь сразу становится легче, — хоть и не хотел, а прозвучало с сарказмом.

Но Марьяна на его слова внимания не обратила, ответив:

— Вот — вина тебе лично принесла своего, домашнего, на ягодах и травах настоянного. Мигом тебя на ноги поставит. Ты, наверное, вчера мало выпил, что не полегчало? Давай сейчас тебе полный стакан налью, выпьешь — и обещаю, что сразу почувствуешь себя гораздо лучше.

— Я бы поесть хотел, а потом можно и вина выпить, — замялся с ответом Павел.

— Так я с вами поужинаю, или, может, ко мне в гости зайдёшь? Если сил дойти хватит? — говорила Марьяна, а сама при этом в глаза Павла глядела пристально, оценивающе. — Помнишь ведь, мой отчим готовит такие разносолы вкуснющие, что пальчики оближешь.

Павел кивнул. Сейчас Марьяна пришла совсем некстати. Как что-то чувствовала. А ещё и с домашним вином, что вообще после прочитанного вызывало у Павла тревогу и нехорошие подозрения. К ней он точно не пойдёт — решил Павел, сказав:

— Раз ты хочешь, то оставайся у нас ужинать.

А сам при этом терзался мыслью, как бы от неё вежливо избавиться.

Она предложила помочь накрыть на стол. Божена на то промолчала. Павел же нарочно прилёг, чувствуя с досады себя выжатым, как лимон. Звенела посуда, поскрипывал под ногами женщин деревянный пол на кухне. Божена молчала, но тишину изредка нарушала Марьяна, спрашивая прабабку о всяком разном и незначительном.

А Павлу становилось все больше не по себе, он нутром чувствовал неладное. Надо было раньше отсюда уходить, а не читать прабабкины записи — пришло запоздалое сожаление. Теперь-то что делать, как выкрутиться? Этого Павел не знал и оттого сильнее досадовал, а когда с кухни позвал ужинать звонкий голос Марьяны, то вообще обдало липкой холодной волной иррационального страха. Он вздрогнул и встал. И с каждым шагом до кухни внутри всё сильнее и крепче сжималась колючая пружина дурного предчувствия. А едва сел за стол и встретился с чёрными глазами Марьяны, тут же сглатывая ком в горле, как всем нутром внезапно ощутил неотвратимость нависшей и всевозрастающей над ним угрозы, приближения чего-то настолько плохого и жуткого, что может присниться лишь в кошмаре, и оттого задрожал всем телом, выронив из пальцев ложку.

— Что случилось, Паша? — участливо спросила Марьяна, губы её подрагивали от сдерживаемой ухмылки.

Она налила вина полную кружку, до краёв, и жёстким, холодным тоном приказала:

— Пей! — протягивая Павлу и сверля таким тяжёлым, пристальным взглядом, что у Павла онемело лицо, и он не мог разжать губы, чтобы ответить.

Его пробрал липкий животный ужас. Из глаз брызнули и потекли слёзы. Руки сами по себе потянулись к кружке, сжали её и поднесли ко рту. Губы разомкнулись, и сладкая, ароматная, терпкая жидкость оказалась во рту. Марьяна улыбнулась, и давление на Павла ослабло.

Его воля вернулась, а с ней вдруг первобытная ярость поднялась изнутри жарким, опаляющим огнём. Он выплюнул вино, поднялся и с криком бросил в Марьяну практически полную кружку. Кружка с глухим ударом попала ей в лоб. Марьяна удивлённо вскрикнула и с тяжким вздохом, всхлипом вдруг осела. Ярко-багровое вино растеклось по её лицу, стекло на шею и красивое платье. На улице громко взъярился ветер, ударив по крыше так, что та заскрипела болезненно громко.

— Пошла на хрен, сука! — прошипел Павел, тяжело дыша.

Заохала, запричитала Божена, что-то бубня себе под нос над тихо стонущей Марьяной. Адреналин, вскипевший в крови у Павла, стал спадать. Он, замешкавшись, взялся за голову, испугавшись содеянного, ибо убивать Марьяну он не хотел. Услышав её слабый стон, почувствовал облегчение, и тут Божена повернулась и резко глянула на него. И выдохнула одними посеревшими на фоне белого, как мел, лица губами: «Беги!»

От слов прабабки Павлу поплохело, бросило в холодный пот. Ее словно разом выцветшие и помертвевшие глаза смотрели на Павла, словно он и сам был уже мёртв. И этот взгляд пронял его до глубины души сильнее, чем всякие слова. Внутри возникло ледяное, колючее, пробежавшее холодной россыпью мурашек по коже предчувствие близкой смертельной опасности. Из груди самопроизвольно вырвался тихий мучительный стон.

Затем с новым выбросом в кровь адреналина включился инстинкт выживания, и Павел, ни на что не отвлекаясь и не обращая внимания, побежал в спальню за рюкзаком и быстро, на автопилоте, оделся. Затем бросился вон из хаты. Снаружи ярилась снежная буря, образую кромешную мглу. И откуда только взялась? Ветер рвал и метал, завывая, как злобный волк.

Темно, вокруг едва что можно различить. Замотав половину лица шарфом, Павел лишь крепче стиснул зубы. Отступать сейчас равносильно смерти.

Пришлось включить фонарик на телефоне, ибо, добравшись до перекрёстка с колодцем, он заплутал. Вокруг шумел сильный ветер, скрипел под ногами снег, а света в окнах домов, что могли бы послужить ориентиром, сквозь колючую и плотную метель не видно. А ещё идти Павлу тяжело, слабость напирает всё чаще, голова кружится, и мучает одышка. Бежать, увы, у него не только нет сил, но и невозможно сквозь плотный слой наваленного и никем не чищенного снега. Вскоре Павел ловил себя на том, что часто ругается сквозь зубы, а ещё — что прислушивается. Ведь даже сквозь свист ветра нарастает тревожное ощущение тяжёлого взгляда в спину, и словно бы крепче скрипит под ногами снег. Оттого нестерпимо хочется замереть на месте и сильнее прислушаться, затем оглянуться. Но обострившееся с тревогой чутьё буквально гонит вперёд. Павел подстегивал себя ускорить шаг, рвясь изо всех сил вперед. Скорее бы покинуть деревню…

Они нападают на него без предупреждения, заголосив почти по-звериному: «И-ии!» и обступив со всех сторон — эти полоумные мужики в фуфайках. Набрасываются скопом, прыгают из снега, словно ползли всё это время рядом, по сугробам. Какая дикость! Телефон вместе с фонариком, выбит из рук и летит в снег. В вихре освещённых снежинок на мгновение Павел хорошо различает лица напавших: измождённые, как у скелетов, с синеватой кожей у век, у ноздрей и под шеей — там словно изнутри набухли гроздья чернильных пятен, особенно ярких на фоне белого снега. Их рты ухмыляются, расходятся сухие, шершавые губы, и снова раздаётся этот звук «и-ии», словно мужики забыли человеческую речь. Изо рта во все стороны брызжет слюна, зубов практически нет, а голые дёсны имеют такой же чернильный, тёмно-фиолетовый цвет, как и синюшные пятна на лице. «Они уже не люди!» — внутреннее понимание озаряет вспышкой, распространяясь холодом по позвоночнику.

Павел от спешной ходьбы и слабости весь взмок. И сейчас некстати от увиденного задрожал, теряя как драгоценные секунды, так и равновесие, ибо сразу двое мужиков резко бросились ему под ноги. Одного успел оттолкнуть, второй же ухватил за ноги снизу, и Павел, потеряв равновесие, упал в снег.

«Иии!» — издаваемый звук усилился, став громче, с явными нотами торжества в нём. «Вот же сука!» — мысленно воскликнул Павел, крепко разозлившись. Злость придала сил, поэтому смог избавиться от насевших с боков мужиков, лягнув обоих нападающих ногами по мягким, на удивление, словно бескостным коленям, тем самым оттолкнув их, намеревающихся уцепиться за куртку, чтобы, видимо, подхватить и тащить его. От удара те жалобно заверещали, издавая звуки, похожие на мычанье. Так удалось подняться самому. Но ещё двое мужиков, наседали, просто расставив в сторону руки, не пытаясь ударить, просто двигались напролом. Недолго думая, Павел изловчился и так двинул первому кулаком в челюсть, что тот, замахав руками, рухнул в снег. А следующего крепко ухватил за руки и, потянув на себя, ударил лбом по носу. Мужик истошно заверещал, на снег брызнула кровь вперемешку с чем-то густым и синим. Мужик отступил назад, и Павел не сразу понял, что держит в руках чужие бескровные руки по локоть, вместе с перчатками, а с обрывков кожи сочится не то фиолетовый гной, не то слизь. Завопив от ужаса, отбросил их в сторону и бросился бежать изо всех сил прочь.

И только на остановке, тяжко дыша, присел на скамейку, сжав руки в кулаки. То, что случилось, не укладывалось в мыслях, словно кошмарный сон наяву. Метель вместе с ветром неожиданно стихла — внезапно осознал Павел. И сразу накрыло страхом в предчувствии, что это точно не к добру. Оставаться здесь нельзя, нужно добраться до станции, а там? Что он будет делать дальше — Павел не знал, как и не был уверен, что дойдёт. Адреналин в крови спал, и Павел чувствовал полное изнеможение. Он с неохотой поднялся, осмотрелся и никого не увидел. Хотел было нащупать свой телефон в кармане, но вспомнил, что уронил его. Чертыхнулся сквозь зубы, понимая, что телефон уже не вернуть. Вздохнул и волевым усилием заставил себя идти. Каждый шаг Павла сквозь толстый слой снега давался ему с огромным трудом, отзываясь волной слабости и головокружением. Оттого ему хотелось плакать, но следовало двигаться, ибо другого выхода на данный момент у Павла не было.

Так, стискивая зубы и обливаясь холодным потом, он шёл вперёд, несколько раз останавливаясь, и, наклонившись, практически опираясь руками в снег, чтобы не упасть, переводил дыхание, зажмурившись, но отчаянно не желая сдаваться. Морозная тишина вокруг оглушала, Павел слышал, как сильно колотится в висках собственный пульс. И спешил подняться, чтобы сделать следующий шаг, а за ним еще один. Он и сам не заметил, когда ощутил сильный, словно обжигающий злобой взгляд, колко и болезненно впившийся ему спину. Вздрогнул, страшась обернуться, сглотнул вязкий ком в горле и, стиснув зубы, из последних сил побежал. Сверху тут же послышался громогласный, рокочущий хохот. Или то было не сверху, а со всех сторон разом?..

Павел споткнулся и с хрипом бессильной ярости упал прямо в снег. За спиной заскрипело, и что-то глухо стукнулось о снег позади. Он повернулся, мыча и не в силах подняться, увидев голых, с распущенными волосами женщин на мётлах. Их глаза и кожа блестели холодным и жутким светом. Они молча спешились с мётел и подошли к нему. Толстухи и худышки, старухи с обвисшими грудями и женщины в самом расцвете лет. Марьяны среди них не было, зато прилетела её толстуха мать. Она гадко ухмыльнулась и изрекла утробным животным голосом:

— Ну, всё, добегался Павлуша! — и захохотала.

Хохот перемежался лаем и воем от других женщин. Толстуха нагнулась и повернула Павла набок, дёрнула на себя, ухватившись за куртку, и подняла, как какого младенца. Женщины заухали, залаяли, загалдели — осатанело, дико, шумно, с неким жутким скрытым мотивом и предвкушением. У Павла от какофонии заложило уши, и он заорал, забрыкался, но силы мгновенно иссякли, а мочевой пузырь опорожнился, и он потерял сознание.

…Павел пришел в себя в темноте, связанный и обнажённый. Лежал он на холодном деревянном полу. Пахло благовониями вперемешку с прогорклым масляным запашком. И кто-то рядом тяжело с присвистом дышал. Разомкнув слипшиеся сухие губы, Павел спросил:

— Кто здесь?

Но ответа не получил. А сил спрашивать больше не нашлось. Глаза закрылись сами собой, и, вопреки холодному полу и общей неизвестности, Павел заснул.

То, что настало утро, он узнал, когда, скрипнув, открылась дверь и глаза заслезились от попавшего на них света. Слишком тусклого и серого для зимнего утра. Порыв ветра снаружи дохнул пыльным воздухом, и дверь закрылась. Внутрь вошла хрупкая женская фигурка в длинном платье и с косынкой на голове.

Пришедшая чиркнула спичкой, зажигая керосиновую лампу, и медленно, слегка неуклюже двинулась внутрь. Это была Марьяна. Её походку, раз увидев, было трудно спутать с чьей-то другой, но на этот раз Павел шестым чувством заранее определил, что это именно она, едва только открылась дверь: он в темноте словно почувствовал на себе её тяжёлый, пристальный взгляд — такой, будто бы свора гадюк холодным шматком расползлась по его телу. Поёжился от гадливости и резко дёрнулся замлевшим ото сна в одном положении телом: увы, верёвки, как прежде, были туги.

— А ты мне действительно нравился, Пашка, — со вздохом сожаления сказала Марьяна, пожав плечами и поставив керосиновую лампу на пол. — Но любви моей и милости ты не заслужил. На что же ты надеялся, подняв на меня руку да отвергнув? Неужели, что всё прощу? Ты неотёсанная скотина! — наклонившись над Павлом, разъярённо изрекла Марьяна.

А затем, гаденько хохотнув, сморщила лицо и плюнула, попав Павлу на шею, где кожу сразу запекло.

— Узри же, недостойный, какие муки и судьба тебя ожидают теперь, и поверь глазам своим, если, читая записи дурашки Божены, не уверился.

Она выпрямилась и стала разом гораздо выше, как словно и толще, и на мгновение Павел увидел в её лице, абрисе фигуры другие лица: сухой сморщенной старухи и толстухи — круглолицей, как дрожжевой блин, Роксоланы. Ожог от слюны жёг все сильнее, а гнев придавал сил, отталкивая отчаяние. Как жаль, что он не мог поднять руку и оттереть плевок, не мог подняться и броситься на мучительницу. Но высказаться хватило сил:

— Жаль, что ты не сдохла, тварь. Нужно было прибить тебя сразу. А я дурак, это верно, — вопреки злости, прозвучало с грустью.

Марьяна в ответ расхохоталась и отошла в сторону. А Павел наконец смог разглядеть того, кто был всё это время рядом и не отзывался, а лишь шумно и тяжело, с присвистом дышал. На полу, возле стен, лежали мужчины, худые, как скелеты, и тоже обнажённые, но не связанные. За всё это время они даже не повернулись. Неужели спали так крепко?

Марьяна шла к ним, по пути доставая из перекинутой через плечо сумки нож и стеклянную банку с крышкой. Что она собирается делать? Неужели убить их? Мысли от слабости скакали одна за другой. Сильно хотелось пить, но Павел заставил себя повернуть голову, чтобы хоть немного осмотреться: вокруг только чёрные, словно обожженные огнём стены без окон, доски пола под ним тёмные, потолок высоко, и оттого кажется, что помещение очень просторное, но остальное рассмотреть не удаётся

Он отвлёкся от осмотра, услышав тихий болезненный стон, на который Марьяна зашикала. Затем увидел, как она спокойно и уверенно, словно не впервой, режет кожу на руках мужчины, чуть дальше локтей, и, подцепив внутри что-то ножом, ухватывает это пальцами и тянет на себя. Оно выглядит как тёмно-фиолетовая нить, которая покрыта слизью, и она в пальцах Марьяны извивается, словно живой червь.

Желчь резко подступает к горлу, и Павел отворачивает голову, выташнивая из себя едкую горечь. В ушах звенит, снова накатывает волна удушающей слабости, и сквозь неё он слышит, как с лязгом закручивается крышка банки. Дыхание учащается, сердце пускается в галоп. Он слышит её шаги, вдруг становится страшно, и сразу страх отпускает, ведь Марьяна, похоже, направилась не к нему. Павел дышит громко и тяжело, сдерживая рвущийся наружу истошный дикий крик.

Дверь снова распахивается с резким толчком. Помещение наполняет свет, и Павел видит, что высокие стены упираются в округлый купол, как в церкви, только где нет икон, росписи и святости, а лишь словно опалённое огнём дерево и порочная темнота вокруг, таящая скрытый греховный умысел.

Нет сил повернуться, от пола тянет холодом, а с улицы — удушливой пылью. Павел кашляет и слышит мужские голоса, сиплые и испуганные, словно говорящие криком повредили связки.

— За что? Я ни в чём не виноват, я всегда делал, что велено! — истерично, с надрывом хрипит мужчина.

Голос знаком Павлу. Неужели это водитель?

Топот шагов по полу в тишине. Затем голос Марьяны:

— Костя, ты ни в чём не виноват. В своей участи можешь винить Павла, который испортил сосуды.

«Сосуды? Какие ещё сосуды?» — задумался над словами Марьяны Павел и вдруг инстинктивно, с холодком, прошедшим по коже, понял, что это и есть те сопящие худые мужики у стены. Как и те, все разом напавшие на него слабоумные, когда пытался сбежать из деревни. И вздрогнул, с ужасом вспомнив, как во время драки держал оторванные по локоть мужские руки и мерзкий фиолетовый гной вытекал из них на снег.

— Нет! Не надо! Остановитесь! Умоляю! Пощадите!

— Раздеть его! — приказывает Марьяна.

Павел не хочет ничего знать, как и видеть, но его поднимают с пола, насильно усаживают к стене. Женщина, что возится с ним, — это Божена. Бледная и решительная, с зашитыми тёмной грубой ниткой губами. В выцветших разом глазах нет узнавания, в них пусто.

Водителя раздевают догола, надрезают кожу под коленями и у локтей, а затем Марьяна лично достаёт из банки длинное слизкое фиолетовое нечто, делит на части по сочленениям и прикладывает каждое к надрезам. Фиолетовые части проворно забираются под кожу. Водитель кричит, затем бьется в судорогах и успокаивается. Павел, поскуливая, смотрит — Божена не даёт ему отвернуться, затем поит солоноватой жидкостью из фляги. По вкусу — аналогичное грибу, что давала ему раньше.

Павел пьёт жадно, пока не сводит живот и его не выворачивает только что выпитым. Божена равнодушно гладит его по голове, как какое животное, и снова даёт пригубить из фляги. Другие женщины вместе с Марьяной расправляются с телами остальных мужчин, вытягивая из них фиолетовых нитевидных червяков и закрывая их в банки. Затем они ловко вытаскивают наружу тела, с виду очень лёгкие, ссохшиеся, словно мумифицированные. И Павел думает, что они стали такими от паразитов червей.

Его кожа чешется от холода и омерзения, а ещё пугает тишина и грядущая неизвестность, ведь женщины и Марьяна всё делали молча.

Наконец они ушли и закрыли дверь. От выпитого из фляжки клонило в сон. И, хоть глаза слипались, Павел не мог избавиться от мыслей о том, что увидел и что, судя по всему, ожидает и его. Или его участь гораздо хуже? Иначе почему они не заразили его сразу? А еще почему за дверью не было видно снега, только сероватый свет, как в дождливую погоду? Неужели его отвезли на другой край света, где сейчас не зима?.. С такими мыслями он заснул.

… — Не спишь! Вставай, паскуда! — разбудил злой шипящий голос. — Убить тебя мало! Зачем покалечил заражённых?! Зачем вообще приехал в деревню?

В темноте спросонья Павел ничего не видел и молчал, не понимая, что происходит и кто его зовёт. А потом почувствовал чужую руку на своём теле и чуть не заорал, но рот ему вовремя закрыли.

— Совсем дурак. Молчи! Выбираться надо. Поможешь мне. А я тебя развяжу, идёт?

Павел закивал, ибо все вспомнил и понял, кто говорит с ним.

— Меня к удаче, не иначе, ведьмы связать забыли. Видимо, думали, когда заразили: раз вырубился, значит, организм слабый и в веревке нет нужды. В общем, их промах. А мне жить охота. К тому же эпилептик я, вот и судороги взяли, — хмыкнул водитель, продолжая шустро возиться с узлами на руках Павла.

Дверь здесь, к удивлению обоих, оказалась незапертой.

— Боже мой! Где это мы? — не сдержал удивлённого возгласа Павел, забыв разом и о холоде, и о том, что голый.

Снаружи виднелась расчищенная поляна с начатыми постройками, вон и грузовики с бульдозерами стоят в сторонке. А дальше хорошо просматривается практически готовый крепкий домище из камня. Такой — в три этажа, размером с настоящий дворец, с пристройками рядом. За ним вплотную подступает лес, но какие в нём деревья! Даже отсюда видно — огромные, исполинские. Таких деревьев Павел в жизни не видел.

— Чего как столб замер? Нам арку найти надо, только через неё можно домой вернуться.

— А где это мы? — разглядывая широкое каменное крыльцо с длинными ступеньками вниз, спросил Павел.

— Честно, я сам и не знаю. Но догадываюсь, что это место то ли спрятано в параллельном мире, то ли в самой что ни на есть преисподней, — хмыкнул водитель.

В другой ситуации на такой ответ Павел бы как минимум рассмеялся и покрутил пальцем у виска, но сейчас…

— Идём осторожно и тихо, главное — этим мохнатым тварям на глаза не попасться, — показал пальцем в сторону пристроек водитель.

Сердце Павла ушло в пятки. Он смотрел и не мог поверить своим глазам. Быть такого не могло. Но вот оно, а как его иначе обозначить: мохнатое, взъерошенное угольно-чёрное существо на тонких, длинных куриных ножках с крепкими лапами, словно пришитыми к круглому туловищу от другого существа, проворно рыскало, прыгая вокруг построек.

— Пошли, нам нельзя терять время. Ну, и делай всё, как я тебе скажу.

Павел вздохнул. Некогда было спрашивать, почему водитель помогает ему, как и то, что он вообще о здешнем месте знает. А что надо торопиться — так и он сам это чувствовал, ибо ушедшие ведьмы могли внезапно вскорости вернутся.

Земля под ногами была истрескавшейся и сухой, цвета пыльного чернозёма с примесью красной глины. В воздухе тоже пахло пылью и чем-то горьковатым, сродни полыни, только очень неприятно — горько-маслянистым. Странный стоял запах, если учесть близкое расположение леса.

С водителем они ступали только по протоптанным тропинкам, как понял Павел. Местная нехоженая земля сильно и неестественно скрипела под ногами. А в небесах словно висела тёмно-серая и низкая плёнка хмари. Небо тоже было непривычно взгляду, и Павел осознал, что не может без нарастающего в груди ужаса долго на него смотреть.

Куроногие существа занимались чем-то своим и непонятным, а то и надолго замирали на месте без всякого движения, тогда они с водителем тоже останавливались и ждали. А двигались, когда существа прыгали на своих куриных лапах и кряхтели. Как оказалось, они были слепы, но принюхивались и прислушивались, слегка пофыркивая при этом. Голова их находилась прямо на туловище, её особенностью были острые подвижные уши и пасть, широкая, как у жабы, с тонкими и мелкими чёрными зубками внутри. Ещё у существ за спинами проглядывал тонкий и гибкий хвост с острыми иглами-наростами.

На существ Павел смотрел с заходящимся в ужасе, часто бьющимся сердцем и, вероятно, бледнел, ибо водитель, замечая это, крепко хватал Павла за руку и сжимал.

Удивительно, но снаружи без одежды было не так холодно, как в помещении, где их держали. Помещение, к слову (Павел мельком, уходя, осмотрел его), снаружи оказалось похожим на деревянную, черную, будто дерево специально опалили огнём, высокую церковь, без единого окна — с каменным широким крыльцом и массивными крепкими дверями, с примитивным запором из доски в перекладинах на внешней стороне двери.

Существа часто рылись в земле, что-то оттуда доставая, посвистывая при этом, затем либо выбрасывали найденное, либо клали в рот, как в какой мешок, ибо Павел не видел, как существа жуют или проглатывают то, что взяли.

Когда существа были заняты копанием, тогда они с водителем спешно двигались в сторону арки, благо она высокая и оттого хорошо видна. А недостройки вокруг: разрытая в горках бульдозерами земля да массивные кучи песка, щебня и оставленные простаивать трактора, фургоны и грузовики — давали хорошую возможность спрятаться.

Так и шли, пока не добрались до высокого каменного забора вокруг того самого трёхэтажного дома, похожего на самый настоящий замок с недоделанными башнями. От него до арки, как прикинул Павел, считай, что рукой подать, только жаль — укрытия отсутствовали, а забор у дома возвели лишь по одну сторону. Возле него они и передохнули. Лёгкий ветерок обдал запахом пыли, но всё было спокойно и тихо.

— Ну, это. С Богом! Побежали! — с видимым облегчением на выдохе сказал водитель и рванул первым.

— Стой! — крик застрял в горле Павла, когда он заметил, как от перекопанной земли со стороны дома отделилась обнаженная, перепачканная до черноты, оттого незаметная женская фигура. Её отличали спутанные длинные седые волосы, тощее, но жилистое тело с отвислыми мешочками грудей и, как оказалось, вопреки старости, по-звериному быстрая и проворная реакция.

Она бросилась за водителем и мгновенно догнала, повалила на землю, оседлав того, стала душить, игнорируя всякое сопротивление, словно не чувствовала боли. Водитель же орал: «Помоги!», чередуя крик с ядрёным матом, и при этом сопротивлялся изо всех сил, отчаянно лупил напавшую руками и ногами.

Павел зажмурился, борясь с тошнотой и страхом. Сердце в груди заколотилось с неимоверной силой. «Я не могу, прости», — прошептал он, понимая, что вот он, вероятно, его единственный шанс, другого не будет и упустить его никак нельзя. Выжить сейчас хотелось сильнее, чем возникшие угрызения совести, упрекающие в трусости. Павел сжал кулаки и изо всех сил, побежал к арке, пока напавшая была занята водителем. Оглянулся он у самой арки, услышав хриплые, звериные стоны. Старуха оседлала водителя и теперь совокуплялась с ним, порыкивая, ритмично ехала на нём, как на коне, держа свои руки у того на горле.

Водитель, вероятно заколдованный, не сопротивлялся. Павла снова затошнило, и, отвернувшись от непристойного, мерзкого зрелища, он вошёл в арку.

Холод дохнул в лицо морозом. Ноги ступили в снег, и сразу чувство такое, что будто бы их кипятком обожгло. Вокруг белое поле. За спиной арка. А небо родное, тёмно-синее, с уходящим за горизонт красным заревом солнца.

— Твою ж мать! — выкрикнул Павел.

От отчаяния, холода и собственного бедственного положения, хотелось выть волком. «Прочь, мысли!» Сейчас он стиснул зубы и побежал, а там лучше замёрзнуть насмерть вот так, пытаясь выжить, но ведьмам не достаться.

Вскоре он обессиленно упал в снег, на дороге на подступе к деревне. Тело онемело, и возникло приятное чувство умиротворения. Только подумал, что вот она, пришла его смерть, как услышал шум — тарахтенье, похожее на приближение трактора, и отключился.

Его легонько хлопали по щекам, и Павел очнулся. Вокруг полки с соленьями, пахнет землёй сыростью и подвалом, а рядом знакомое, запавшее от худобы мужское лицо, но как зовут мужчину, Павел не помнит. Мужчина что-то мычит, показывает себе на рот. Что означает его действие — непонятно. Возможно, говорить не может? Сам Павел в тёплых одеялах закутан, как капуста, и весь потный. Свет яркой дневной лампочки на потолке режет глаза, руками пошевелить трудно от слабости. Почему он здесь находится и где это «здесь», Павел не знает. Вот только сильно хочется пить. Он облизнул пересохшие губы и тихо произнёс:

— Жора Константинович, — вспомнив имя мужчины, и просит воды, а затем внезапно возвращается память, и Павел заходится криком.

Жора Константинович быстро затыкает ему рот ладонью и шипит, качая головой. Дожидаясь, пока Павел успокоится, после, пристально глядя ему в глаза, убирает ладонь и достаёт из кармана стёганой жилетки, надетой поверх фланелевой рубашки, сложенный лист бумаги и ручку. Павел тяжело дышит спёртым воздухом подвала, дёргается, пытаясь сбросить одеяла, но не получается. А Жора Константинович, прислонив листок к стенке полки, быстро что-то пишет на нём, затем показывает Павлу и ждёт, пока тот читает: «Я тебя спас и спрятал. На тракторе ехал, дорогу перед приездом городских богатеев чистил. Не бойся. Буду писать, говорить не могу, если понимаешь, кивни». Павел кивнул.

Жора Геннадьевич принёс ему воды, затем еды. Освободил от части одеял и, пока Павел жадно пил, а потом ел, снова торопливо писал. «Важные люди из города приезжали и увезли с собой Марьяну и Роксолану. Остальные ведьмы сейчас заняты. В деревне пусто и безопасно. Никто не знает, что ты у меня», — прочитав Павел и сразу попросил помочь уехать. Жора Геннадьевич покачал головой и, забрав лист бумаги, снова начал писать: «Я заколдован и не могу покинуть деревню. А тебя быстро поймают. Есть другой вариант — отвлечь их и сбежать, и мне заодно поможешь». Дал прочитать Павлу и снова забрал листок, чтобы писать дальше. «Я, считай, уже покойник. Внутри червяк-паразит. Лечения нет. Да и воля связана, ведьмам сам навредить ничем не могу, но ты можешь. Я тебе всё покажу и напишу, как и что сделать», — протянул листок и с мольбой посмотрел на Павла. Честно сказать, с последней их встречи Жора Геннадьевич сильно сдал и теперь напоминал живой, едва способный передвигаться скелет, как те мужики из постройки, из которых ведьмы на живую вытянули паразита, а они даже не стонали, настолько сильно ослабели. Павел вздохнул. Жору Геннадьевича было искренне жаль, а вот сбежать Павел уже пытался — не получилось. «Видимо, придётся ему довериться», — решил Павел.

— Я помогу. Что будем делать?

Жора Геннадьевич улыбнулся, и эта улыбка выглядела по-настоящему страшной на его измученном, похожем на череп лице. Зато в глазах мужчины появился решительный блеск. Он написал, что сейчас принесёт Павлу одежду, затем поднялся по ступенькам к выходу из погреба, откинул люк и вышел.

От еды у Павла прибавилось сил, но всё равно руки дрожали, пока одевался. Бельё, кальсоны, толстовка, джинсы — всё было велико как по размеру, так и по росту, длинное, приходилось подворачивать. А ещё то и дело кружилась голова, и Павел почувствовал, что от усердия вспотел. Что и сказать, по лестнице из погреба он практически полз, а тощий, как скелет, Жора Константинович как мог, помогал ему, подталкивая в спину.

Погреб, где Павла спрятали, располагался на кухне. И, закрыв его, отчим Марьяны решительно повёл Павла в комнату падчерицы. Идти быстро, к собственному сожалению, не получалось. Оттого он взгрустнул, ибо не знал, какую помощь рассчитывает от него получить Жора Константинович. Видит же, в каком Павел сейчас слабом состоянии. Тут же вспомнилось про телефон, и сердце ёкнуло: можно ведь друзьям позвонить и отцу, помощи попросить. Или это плохая идея? И лучше звонить в полицию — или вообще никому не звонить.

Словно чувствуя его нерешительность, Жора Константинович буквально толкал Павла идти побыстрее, затем, уже в комнате Марьяны, увидев, что Павел пристально смотрит на радиотелефон, отрицательно покачал головой, замычал и жестом дал понять, чтобы Павел открыл одну из жестяных банок на книжной полке. Он и открыл, обнаружив среди разной мелочи, вроде пуговиц и камушков в ней, ключ. Тогда Жора Константинович снова потянул его за собой, указывая на лестницу, ведущую на чердак, и, как вспомнил Павел рассказ Марьяны, наверху была её мастерская. Снова замычав, Жора Константинович вытащил из кармана свой смятый лист бумаги и написал: «Иди, там в бутылочках на столе (метка — красные крестики) есть укрепляющее лечебное средство. Принеси. Выпьем и вернутся силы. Я смогу говорить».

— Понял, — ответил Павел и медленно стал подниматься наверх.

Павел долго возился с ключом, вставляя его в замочную скважину. Руки дрожали. Затем с усилием толкнул внутрь дверь и вошёл. Пахло на чердаке травами и знакомой маслянистой горечью. Темно. Но на стене быстро нащупал выключатель. Лампа яркого дневного света на потолке убрала темноту, заставив его на мгновение зажмуриться. Затем, открыв глаза, он осмотрелся. Окон на чердаке не было. Мольберты располагались у стен, прикрытые тёмной тканью. В центре чердака — широкий, обведённый мелом круг, в нём непонятные символы вокруг пентаграммы. А ещё чёрные толстые свечи — точнее, целый ряд свечей и огарков у пустующего алтаря.

Осмотревшись, он обнаружил старинный тёмно-красный деревянный буфет со шкафчиками, находившийся прямо за дверью, словно специально там прятался. Благо буфет был не заперт и за стеклянными, из непрозрачного тёмного стекла шкафчиками, внутри, на полках, размещались тоненькие прямоугольные флакончики с резиновыми пробками. Все с наклейками и меловыми пометками. Пришлось повозиться, пока обнаружил искомые — с красными крестиками. Подумав, Павел взял их все — четыре штуки.

Когда закрывал шкафчик, то заметил небольшую ступку с пестиком, края которой поблескивали от фиолетовой жирной и словно фосфоресцирующей пыли. Сам не понял, почему взял в руки ступку, забыв об осторожности. Фиолетовый цвет внезапно остро напомнил о паразите, вытащенном из мужчин, тут же заставив с омерзением положить ступку на место. Но запах из неё знакомой едкой маслянистой горечи таки шибанул в нос, и Павел чихнул, едва не столкнув на пол временно поставленные на край буфетного стола под шкафчиками флакончики с укрепляющим средством.

Сердце ёкнуло, и вдруг вспомнилась Божена и ее пустые, не узнающие его глаза, и та жуткая седовласая старуха, напавшая на водителя, чтобы совокупиться с ним. Почему-то на мгновение именно та старуха пронеслась перед мысленным взором особенно чётко, и в этом видении она, закончив своё мерзкое занятие, резко подняла голову вверх. Спутанные седые космы волос разлетелись в стороны, и Павел увидел, что вместо лица у старухи чёрная собачья морда. Видение пронеслось пулей и исчезло. Ему стало сильно не по себе, и Павел поспешил покинуть чердак.

Жора Константинович дремал, сидя прямо на полу. Пришлось разбудить его, дотронувшись до плеча. Он осоловело уставился на Павла, словно не узнавал. На что Павел, испугавшись, проговорил:

— Эй, это же я. Вот флаконы.

— Хорошо! Давай сюда, — протянул руку мужчина и взял один флакон. Затем дрожащими пальцами медленно открыл и в один глоток выпил, поморщился, зажмурившись. И, когда снова открыл глаза, Павел готов был поклясться, что кожа на лице Жоры Константиновича резко порозовела, сменив нездоровую бледность, а лицо меньше стало походить на ссохшийся череп.

— Ещё! — сипло, с придыханием внезапно выговорил Жора Константинович, протягивая руку.

Его глаза, мгновение назад выцветшие и тусклые, заблестели. Павел протянул ему ещё один флакон, и тот, больше не морщась, выпил.

— Теперь ты! Пей, не бойся, парень! — нормальным голосом проговорил Жора Константинович, и Павел едва мог поверить своим глазам, ибо тот уже выглядел заметно поздоровевшим.

Жидкость из флакона на вкус оказалась ядрёной и острой, как гремучая смесь из редьки, хрена и перца чили. Она опекла язык, как жгучая лава прошла через гортань и, оказавшись в желудке, разлилась во всём теле приятным теплом. Внезапно стало так хорошо, так здорово и легко, что хотелось смеяться и петь, а ещё при сильном желании, наверное, можно было взлететь. По крайней мере, такое внутри у Павла распирало необъяснимое крепкое чувство. Улыбка сама собой возникла на его лице, затем он рассмеялся.

— Эй, парень, возьми себя в руки. Эффект эйфории скоро пройдёт, а дел много. Чёрт, как же здорово снова слышать собственный голос.

Павлу сейчас захотелось задать много вопросов Жоре Константиновичу, но озвучил он только один, самый важный:

— Так, а почему вы раньше сами не взяли флакон и не выпили?

— Я не мог по собственной воле, как и сейчас не могу, ни навредить, ни ещё чего ведьмам сделать. Не мог и говорить. А ведьмы заразили, сказали, что материал им попортили и срочно нужен новый.

— Хорошо, — ответил Павел. — Я верю. Расскажите, что нужно сделать, чтобы отсюда сбежать?

И Жора Константинович рассказал, торопливо, но со знанием дела, ведь долгие годы вопреки собственной воле служил ведьмам и с того истово больше всего на свете их ненавидел.

Оказалось, только огня боялись тварюги, и, как надеялся, предполагая, отчим Марьяны, уничтожение того паразита, которого ведьмы выращивают в подвалах каждой своей приспешницы, должно было их ослабить и, как минимум, отвлечь. Но и предупредил, когда Павел рассказал, ответив на вопрос Жоры Константиновича, как он смог выбраться из жуткого места в ином мире. Что, мол, старуха та особо опасна, ведь она прабабка Марьяны — Варвара. Она и в собаку умеет превращаться, а ещё Жора Константинович отметил, что ведьмы: Марьяна, Роксолана и Варвара — необъяснимым образом связаны, ибо в дни силы, на шабашах, он замечал, как внезапно из одной ведьмы в образе собаки, словно выходило три, будто бы они могли, благодаря колдовству своему, пребывать в одном теле, а затем растождествляться.

— Как всё сложно, — почесал затылок Павел и вздохнул, чувствуя себя после выпитого зелья очень бодрым и способным на подвиги, а затем добавил: — Итак, Жора Константинович, с чего мы начнём?

В богатом доме Марьяны, в кладовке и в сараях, нашлось всё необходимое. А именно: бензин, керосин, бутылки, банки, рейки, тряпки, поролон — то, что можно использовать для зажигательных смесей и факелов. А ещё острые топоры и молотки разных размеров висели на стене с инструментами в гараже, где размещался трактор. Автомобили, как пояснил Жора Константинович, ведьмы не водили то ли из принципа, то ли современная техника с электронной составляющей их не слушалась то ли еще чего. Оттого автомобили здесь не держали, а когда ведьмам надо было, вызывали личного водителя из города, либо Костя (местный водитель автобуса) на этом автобусе их куда нужно возил.

Жора Константинович сожалел, ведьмы и водителя заразили, не пожалев и позабыв об оказанной им верной службе. И тот дурак. Ведь сам, в отличие от Жоры Константиновича, к ним примкнул. Не отвратило ни знание, что женщины — ведьмы, лишь бы хорошо за услуги развозки большей частью платили. Вздохнув, Жора Константинович добавил: мол, жестокие они. Нет в ведьмах ни сострадания, ни милосердия. Уточнив, что его самого Роксолана насильно к себе любовным приворотом привязала, а потом, как действие зелья слегка ослабело, он уже и сам понял, где и с кем оказался, но ничего поделать не мог. Ведьма к самой земле деревенской с помощью вина намертво приворожила.

— Знаешь, я больше так жить не могу. Как все дома подпалим, то в огонь кинусь, — грустно, но решительно проговорил Жора Константинович.

Тут уж и Павел не знал, что сказать.

Тишина в деревне такая, будто вымерли все. Морозец крепкий. Ясно. Небо голубое, пронзительное, на солнце снег искрится, а Павлу на душе плохо, неспокойно. Не радует его природа. Наоборот кажется, что со всех сторон, из каждой хаты, за ними затаившись, наблюдают.

Хорошо, хоть дорога сейчас старательно прочищена трактором, идти легко. Снег скрипит под ногами, звук этот навевает на Павла жуть, а еще они идут молча, а ему, словно назло, хочется множество вопросов задать. И вот, наконец, подошли к хате — там, где жила продавщица из магазина с матерью. Досадно, но все окна закрыты ставнями, а входная дверь новая и крепкая. Оттого им с Жорой Константиновичем пришлось хату обойти и только с чёрного хода внутрь войти: дверь там неожиданно, к радости обоих, незапертой оказалась.

В хате Павел то и дело возвращался в мыслях к тому паразиту, что довелось увидеть, и теперь он с ужасом и омерзением представлял, что же ожидает его в подполе. Какой он из себя — взрослый паразит? Оттого спросил, не выдержал неизвестности:

— А он точно не нападёт? Может, лучше просто хату поджечь?

— Не дрейфь!.. Вхолостую без толку будет. Нам нужно убедиться, что паразит внутри подвала, прежде чем подпаливать. Я слышал, что тварюга днём спит. Ты, главное, как спустимся, не дрейфь: осмотримся и обольем его, если выйдет, бензином. А нет, так у бутылки с коктейлем Молотова фитиль подпалим и сбросим. И в темпе в другую хату. Чувствую, Пашка, времени у нас в обрез. Как существо загорится, ведьмы наверняка почувствуют, — озвучил свои догадки Жора Константинович.

От них, увы, ни спокойней, ни легче Павлу не стало.

В подвале едко и крепко воняло: звериный мускусный дух, вызывал свербение в носу и желание чихнуть. Лестница скрипела под ногами, старые тонкие деревянные ступеньки грозили в любой момент обрушиться. Света не было. Поэтому Жора Геннадьевич включил фонарик и протянул Павлу, сам же завозился с факелом.

Поначалу о том, что в подвале что-то неладно, сообщал лишь запах, но вскоре за полками, такими же старыми, как и лестница, и большей частью пустыми, они заметили прилипшие к древесине толстые ворсистые нити, похожие на фиолетовую паутину. Нити эти тянулись и облепляли стены. И среди них и скрывалось существо. Оно облепило собой стену, расползлось фиолетовой кляксой со жгутиками, чем-то напоминая паука с толстым брюшком. Брюшко медленно изредка вздымалось и опадало, покрытое мохнатыми щетинками. Крапчатое и словно бы влажное, оно вызывало такую гадливость, что Павла затошнило.

— Давай, — прошептал Жора Константинович, намекая Павлу, чтобы тот расплёскивал бензин.

Сам же тоже снял рюкзак с плеч и достал оттуда небольшую канистру. Павел же еле отвёл взгляд от твари, и хоть та словно бы действительно спала, но ему казалось, что она при этом незримо и пристально смотрит прямо на него. Его пробрало от взгляда твари, и все волоски на теле Павла приподнялись, а по коже рассыпались холодные мурашки. Может, стоило просто бросить в существо одну из бутылок с горючей смесью, как предварительно обсуждали, но высказать свои опасения Павел не успел.

Жора Константинович его опередил и первым стал расплёскивать по стенам бензин из канистры. От паров сразу заслезились глаза. Павел достал свою канистру из рюкзака, и тут существо проснулось, исторгнув из себя тонкий свистящий звук, и открыло единственный тёмный глаз в центре брюшка. Павел ощутил его взгляд костями, всю кровь будто заморозили, и, вместо канистры с бензином, пальцы сомкнулись на рукояти с топором. Он вытащил топор, не спуская глаз с существа. Адреналин в крови зашкаливал, а инстинкт самосохранения требовал бежать прочь. И тут истошно со стороны полок заорал Жора Константинович.

— На помощь! — заверещал он.

Сука! Нельзя им было разделяться, как и вообще стоило всё делать проще и быстрее. Так некстати сейчас накрыло досадой и сожалением. Покачав головой, Павел решительно, доверившись чутью, бросил топор, целясь в глаз существа. И попал. Оно зашипело со свистом. Внутри что-то щёлкнуло, выплескивая фиолетовую жижу, и сразу скукожилось.

Стало тихо, и Павел позвал Жору Константиновича. В ответ раздался стон, который помог сориентироваться среди полок. В свете фонарика Павел обнаружил мужчину на полу, лежащего в позе эмбриона, подтянув ноги к груди.

— Мои руки! — стонал, всхлипывая, Жора Константинович.

И действительно, его руки выше локтей были сильно обожжены.

Павел как мог перевязал ему раны, разорвав свою рубашку, затем помог выйти из подвала. И только после поджёг фитиль и бросил в подвал банку с бензином. Пламя занялось быстро.

Жора Константинович пришел в себя и с горечью приговаривал, что в случившемся он сам виноват и хорошо, что Павел не пострадал. Кряхтя от боли, он стискивал зубы, пытался бодриться, приговаривая, что сейчас бы ещё чего укрепляющего из зелий ведьмовских не помешало бы, но лучше таки было просто водочки выпить.

На улице вовсю поднялся и лютовал ветер, и со всех сторон стягивались, сгущаясь, тёмные тучи. И, хоть по-прежнему стояла тягостная тишина, у Павла появилось стойкое чувство, будто сам сгустившийся воздух вибрирует, а за ними пристально, со злостью наблюдают, и вот-вот произойдёт что-то воистину скверное.

— Ты тоже это чувствуешь? — с опаской, тихо спросил Жора Константинович.

Павел от ветра поежился и кивнул.

Они обошли ещё три дома, проникнув внутрь, где — сломав замок, а где — разбив в коридоре окно. Но в подпол сразу, как обнаруживали тварь, сбрасывали подожженные бутылки и спешили убраться восвояси. И оба радовались, когда снизу вслед слышали шипящий булькающий свист охваченного огнём существа. А Жора Константинович ещё в третьем доме приметил на кухне початую бутылку самогонки и знатно к ней приложился, слегка осоловел и повеселел. Зато забыл про боль. Павел же чувствовал, как снова возвращается слабость, и думал, насколько ему ещё хватит сил. Успеют ли они поджечь все хаты с паразитом в деревне, или нет? Склоняясь ко второму варианту, вздохнул.

Только покинули третий дом, который располагался вблизи перекрестка с колодцем, как на улице с ног буквально свалил ветер с колючей метелью. А в воздухе уже резко пахло дымом

— Ого… — икнул Жора Константинович.

Вдруг ветер подул в другую сторону, и тут Павел увидел свою прабабку Божену, притаившуюся у колодца на четвереньках, как какое животное. Она и зарычала, как животное. И, честно, Павел никогда и не признал бы в ней свою прабабку, только ведь запомнил её яркое оранжевое болоньевое пальто, что висело в хате коридора и часто попадалась на глаза. И вот она, заметив, что он на неё смотрит, буквально сбросила с плеч своё длинное пальто и кинулась к ним. Под пальто она была голой, и, не ожидая увидеть подобное, Павел опешил, застыл, как столб, теряя драгоценное время. В чувство привёл пьяный гогот Жоры Константиновича, а ещё то, что ветер внезапно стих. А с тёмного неба прямо на них пикировали бабы на мётлах, грязные, дикие, страшенные, к тому же совершенно голые.

— Бежим! — схватил за руку Жору Константиновича, но оказалось поздно.

Расторопная и прыткая Божена опередила, перегородив им дорогу, утробно завыла, как некое чудовище, словно и не была совсем недавно вполне себе нормальной пожилой женщиной, вызывая свой новой ипостасью у Павла отвращение и страх. Из раззявленного, со слишком острыми для человека зубами рта капала на снег слюна.

Жора Константинович мгновенно протрезвел и быстро снял рюкзак, но Божена оказалась ловчее: прыгнула прямо на него, придавила и, скрипя зубами, метила укусить в шею. Жора Константинович кричал, извивался, но прабабка передюживала.

Зато Павел, вовремя вспомнив про молоток, достал его из рюкзака и со звериным криком впечатал его в голову Божены. Раз, другой, третий, пока молоток не пробил кость, расплеснув кровь и мозг. Божена содрогнулась и затихла. Жора Константинович, как заведённый, говорил: «Спасибо!.. Спасибо!..»

Руки Павла дрожали, и никак их было не присмирить, как и слёзы, которые сами по себе всё текли и текли. Он от шока и забыл про приземлившихся ведьм, а Жора Константинович вдруг замолчал, побелел как мел и сказал, что уходить и прятаться надо — и немедленно, и жестом показал Павлу на ведьм, которые, побросав свои метлы, не обращая на них обоих внимания, скопом, как по приказу, бросились в горящую избу. И слышно было, как громко и неистово визжат они там от боли и ярости, но и колдуют, ибо небо внезапно потемнело до черноты в один момент; яркие синие молнии осветили жутким светом воцарившуюся ночь, и жутко громыхнул гром. Затем начался мощный ливень.

Жора Константинович побежал, схватив Павла за руку и увлекая за собой. Пахло серой и озоном, а из-за дождя совсем ничего не было видно.

Успели добраться до кладбища, когда Жора Константинович внезапно упал.

— Всё, не могу. Оставь, — с придыханьем выдохнул он. — Спасайся сам.

«Нет! Как же так, не брошу…» — не успел озвучить свои мысли Павел, как позади раздалось рычанье.

Он повернулся, остолбенев. Даже сквозь мешающий видеть ливень Павел разглядел контуры огромной чёрной собаки. Её глаза отливали фосфоресцирующим алым, и сердце его ушло от страха в пятки. Захотелось спрятаться, все силы разом исчезли.

Внезапно яркой вспышкой в мозгу вспомнилось детство. Тот день, когда он с родителями приехал в деревню, и та собака, напавшая на него. Она вернулась за ним — в этом Павел был на сто процентов уверен. И задрожал от ужаса.

— Дурак, беги до станции! Я задержу! — отрезвил, дёрнув за плечо, поднявшийся Жора Константинович. В руках мужчины сжат маленький топорик. И когда достал?

Снова громыхнуло. Ослепительная вспышка молнии прорезала зигзаг на небе прямо над ними. Собака больше не рычала, а просто стояла, словно специально не спешила, растягивая удовольствие от страха жертв перед нападением.

— Нет! — после секундной заминки выдохнул Павел, и это слово, как и последующее решение, далось с неимоверным трудом. Но зато как его принял, то словно тяжкий груз разом с плеч рухнул.

— Хватит бегать. Давай, сука, покончим с этим сейчас! — гневно выкрикнул он.

Снова громыхнул гром, но сквозь него Павел (он готов поклясться!) услышал рычанье и злобный хохот. И тут всё закрутилось.

Собака рванула к ним. Жора Константинович с криком, с топором в руках — ей наперерез. Павел, сбросив рюкзак, достал бутылки с керосином и, накрыв их рюкзаком от дождя, стиснув губы, поджёг фитиль. Пока возился, собака повалила Жору Константиновича и мгновенно перегрызла ему горло. Павел заорал и бросил прямо на них обоих бутылки поочередно.

Фитиль первой потух прямо на лету, словно собака своей ведьминской волей его потушила. Вторая же бутылка попала в цель, расплескавшись на Жору и собаку, и лопнула. Пламя ухнуло, яро взвившись, и расползлось во все стороны. Собака завизжала совсем по-человечьи и покатилась по снегу. Больше бутылок с горючей жидкостью у Павла не было. Зато топор, который выронил Жора Константинович, находился совсем рядом, и Павел схватил его. И вовремя, ибо собака, снегом затушив на шерсти пламя, оказалась в шаге от него.

Нападать Павел не спешил, он следил за собакой. При этом он старался дышать ровно и сконцентрироваться именно на дыханье, потому что иначе паника, чёртова паника, накатывающая чёрными волнами, грозила превратить его в беспомощное дитя, как было всегда, стоило ему только увидеть вблизи собаку.

Собака напала внезапно, как раз в тот момент, когда очередная молния расколола небо и ослепила Павла. Чудом он увернулся, но собака вцепилась в рукав куртки, натягивая на себя, стараясь повалить его. «Нет! Соберись!» — мысленно приказал себе Павел и освободился от куртки, затем, собрав в себе всё мужество и храбрость, замахнулся и ударил собаку топором. Она отскочила, поэтому, вместо того чтобы ударить по туловищу, он отрубил ей лапу. Грозно зарычав от боли и ярости, та, словно отступив, стала пятиться назад, но Павел инстинктивно не поверил её уловке и не бросился за ней, чтобы добить.

Продолжая следить за собакой, он подошёл к телу Жоры Константиновича и, взяв его рюкзак достал из него бутылку с зажигательной смесью. Как оказалось, не зря, ибо в мгновение ока собака превратилась в трёх обнажённых женщин: седовласую, сморщенную от старости старуху (у неё из обрубка руки сочилась кровь), горбунью Марьяну и толстуху Роксолану. Они тяжело дышали, словно перевоплощение в человека забрало много сил, и по-звериному ползли на четвереньках в его сторону.

В голове Павла зашумело, и голос Марьяны ласково пробормотал: «Сдавайся, сладкий! Куда тебе тягаться с нами? Тогда, может, и не убьем».

Чтобы избавиться от наваждения, Павел прикусил до крови язык, затем, не глядя на женщин, подпалил фитиль и резко сразу же бросил бутылку под ноги первой из них. С хрустом взорвалось стекло, кто-то из ведьм истошно завопил.

Ему сейчас следовало бы бежать, но, честно сказать, Павел не был уверен, сможет ли он уйти от них. А ещё ведь лучше умереть, погибнув, чем снова оказаться у ведьм в плену, в рабстве, с паразитом внутри, который будет пожирать его заживо.

Поэтому, собравшись, он яростью отогнал от себя страх и бросился с топором на них. Замахнулся и ударил ту, что ближе: оказалось — Марьяну. Удар попал прямо в шею, топор застрял, но только он сумел выдернуть оружие, как его самого с ног сбила толстуха Роксолана, придавила своей тушей к земле так, что не шевельнуться. Она, разинув рот, по ширине напоминающий лягушачью пасть, собиралась загрызть его. Павел извивался, как червяк, и чудом смог пнуть её коленом в толстый живот. Затем выскользнул из-под неё и, кое-как поднявшись, уже топором ударил её в грудь. Топор застрял, Роксолана с хрипом толкнула его в разбухший от воды снег.

Дождь резко кончился, и тут рядом оказалась старуха. Она юрким чёрным языком зализывала себе руку, голодным взглядом посматривая на него. Взгляд словно сдавливал Павла изнутри, путал мысли, лишал сил настолько, что хотелось разом плюнуть на всё и сдаться. Крик Роксоланы отрезвил. Она, вытащив из груди топор, оскалившись, шла прямо к нему. Подняться Павел не находил в себе сил и мог только отползать. И полз, пока не упёрся во что-то спиной. Оказалось, то было старый железный крест. Значит, Павел дополз до могил. Роксолана оказалась в двух шагах. Оскалившаяся. А её рана на груди от топора практически затянулась. С отчаяния Павел ухватился за крест и потянул — и то ли со страха хватило сил, но таки вытащил крест из земли…

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • «Мертвые страницы. Том 1». Соавторский сборник мистики и ужасов

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Мертвые страницы. Том I предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я