Однажды весной

Ирина Чайковская, 2020

Книга Ирины Чайковской включает избранные рассказы и пьесы, написанные за два десятилетия с 2000 года. Их сюжеты связаны с тремя странами, в которых жила писательница, – Россией, Италией и Америкой. Кроме рассказов и пьес на современные темы, в книгу включены произведения о судьбах писателей ХIХ века, – Герцене, Тургеневе, Некрасове. А одна из пьес («Сцены в раю») рисует встречу трех необыкновенных женщин – Авдотьи Панаевой, Полины Виардо и Лили Брик. Книга рассчитана на широкий круг читателей.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Однажды весной предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Рассказы

Любовь на треке. Из написанного в Америке

Фольклорная речка

В июле поехали в пансионат. Билет в Америку уже лежал на полке в платяном шкафу, и Лена смотрела на длинный нерусский конверт, когда собирала вещички пока еще в ближнее Подмосковье. Ехала с Галей, подругой. Галя была художницей, взяла с собой все для работы акварелью и карандашами. Лена позавидовала Гале — ей тоже хотелось чем-то заниматься на отдыхе, главным образом, чтобы уйти от навязчивых невеселых мыслей. В день перед отъездом она созвонилась со знакомой редакторшей и взяла для перевода книгу о половом созревании подростков — ничего другого в распоряжении редакторши уже не было. «Буду переводить и вспоминать Мишку», — решила Лена. Мишка, ее сын-подросток, вот уже целый год жил с отцом, Лениным мужем, в Америке. А Лене предстояло к ним присоединиться в конце августа. Галя настояла, чтобы ехали на электричке, хотя Лене очень хотелось взять машину — расстояние было небольшое, и в раскладе на двоих сумма получалась не такая уж громадная. Но Галя взглянула на нее с таким негодованием, что пришлось подчиниться. Лену охватили нехорошие предчувствия, она никогда не жила с Галей под одной крышей, но и так было понятно, что они совсем разные и будут тянуть каждая в свою сторону. Подчиняться Галиному напору не хотелось. Лена успокаивала себя тем, что у Гали просто очень мало денег, жила она с продажи картиночек и картин, получала гроши, в сравнении с которыми переводческие деньги Лены были богатством. «Там посмотрим, — думала Лена, глядя из окна электрички на пригородные набитые народом платформы, неказистые деревянные будки, отдаленные, скрытые за неуклюжими строениями леса, — возможно, придется существовать как в коммунальной квартире, каждая сама по себе». Но получилось лучше, чем она предполагала. Потребовались два дня и некоторые усилия с обеих сторон, чтобы приноровиться к пансионатской жизни и выработать свой распорядок.

Утром до завтрака Галя бежала «на этюды» — на дальнюю, поросшую болотными растениями речку. Для Лены болотная речка была Галиной выдумкой, фольклором, она вставала около девяти и, слегка умывшись — краны текли, горячей воды не было — шла в столовую, где они встречались с Галей за общим столом. Народу в пансионате было немного, кормили по-домашнему и старались никого к ним не подсаживать. Когда-то этот пансионат был домом творчества, Галя помнила времена его расцвета, совпавшие с директорством его основателя. Основатель, чей портрет — чеховский интеллигент с бородкой и жилистыми трудовыми руками — до сих пор висел в вестибюле, поставил в каждой комнате по одной кровати, повесил над кроватями огромные доски для творческих упражнений, снабдил помещения бессчетным количеством настольных ламп. Ныне комнаты уплотнили, расположив в них еще по одной кровати, лампы разошлись по рукам обслуги, облупившиеся неопрятные доски, лишившись своего предназначения, смотрелись весьма странно и были испещрены неприличными надписями. Из старого персонала остались повариха Светлана да сторожиха Лиза, Галя вела с ними нескончаемые разговоры о былом величии этого ныне полузаброшенного, на глазах разваливающегося здания. Несколько художников, приезжавших сюда по старой памяти, да два-три человека со стороны, прельстившихся недорогой по нынешним временам платой, составляли «контингент» пансионата. Хорошей стороной здешней жизни была ее непритязательность, можно было не следить за своей внешностью, не красить ногти, ходить в одном и том же платье по нескольку дней и с утра до вечера. Здесь можно было расслабиться, и Лена, которая все последнее время была, как натянутая пружина, наконец-то перевела дыхание, дала себе передышку.

За завтраком Галя рассказывала о «речных» впечатлениях, они каждый раз, в зависимости от погоды и Галиного настроения, были различны, затем в номере Лена рассматривала Галины рисунки, сделанные цветными карандашами с натуры, и поражалась. Действительно, все они изображали одно и то же место — «фольклорную» речку и все были не похожи друг на друга. Лене приходило в голову сравнение с былиной — студенткой она увлекалась фольклором и прочитала огромное количество русских былин, записанных от разных сказителей. Сюжет в них вроде бы совпадал, но чем более яркой индивидуальностью обладал сказитель, тем более оригинальной выходила у него былина. Наверное, у Гали была яркая индивидуальность, пейзаж цвел и нигде не повторялся. Было странно, что ни этой Галиной талантливости, ни ее ума, ни фанатической работоспособности, никто, как казалось Лене, не замечал и не ценил. Дожив до сорока лет, она оставалась одна, имела очень мало близких людей, жила только своим художеством.

После завтрака они с Галей совершали недальнюю прогулку в соседний санаторий. Дорога шла по узкой лесной тропе среди мрачноватых сосен, и Лене порой даже страшно становилось от ощущения замкнутости пространства; но, к ее облегчению, тропа скоро кончалась, и начинались обычные прогулочные аллеи, по которым дефилировали пожилые обитатели санатория. Назад возвращались почти бегом, так как Гале не терпелось скорее приступить к акварелям, а Лену поджидал дурацкий перевод. Впрочем, после первых же страниц работы Лена вошла в его псевдонаучную стилистику, поняла, что особых открытий для нее не предвидится, хотя книга предназначалась для таких, как она, родителей подростков, и переводила почти автоматически. Как ни пыталась она вписать в научно-популярные построения своего Мишуню, выходило только щемление сердца и ощущение, что, возможно, это и так, но только не с ее ребенком. У него все, все по-другому. Наваливалась тоска, она наклонялась над переводом, глотая слезы. Галя, сидевшая у окна, спиной к Лене, тут же оборачивалась и кричала грозно: «Сейчас же перестань! Ты радоваться должна, а не плакать. Уже через месяц их увидишь». Лене становилось еще горше. Она боялась Америки и не хотела туда ехать. Сердце говорило, что дороги назад может и не быть. Здесь на родине, кроме старых и больных родителей, она оставляла что-то такое, чего не даст никакая Америка, никакая заграница; это что-то всегда оставалось в остатке, когда она начинала подводить баланс под свой отъезд, и логически никак не формулировалось. Чувство дома? Родных стен? Оставленных друзей? Брошенных могил? И это тоже, но и что-то еще, чего даже ей, с ее филологическим образованием, трудно было обозначить словом.

Обедали около трех, когда в столовой уже никого не было; повариха Светлана, уходя домой, оставляла для них немудреную закуску и две тарелки второго. В жаркую погоду после обеда они оставались в номере, разговаривали, исповедовались друг другу, строили планы. Лене было совестно, такой богачкой она ощущала себя в сравнении с Галей. У той не было практически ничего — ни денег, ни семьи, ни любимого человека. К тому же с некоторых пор она стала прибаливать, началось с легкой простуды, которая в результате давала о себе знать весь прошлый год. Но — удивительно — Галя не унывала, вечно ждала какого-то чуда, была постоянно влюблена, и даже не всегда в человека, а — то в собаку, то в дерево, то в какой-то пейзаж, как сейчас в эту свою речку. До отъезда в пансионат ей внезапно «засветило», как она выразилась. Позвонила женщина — искусствовед, увидевшая несколько Галиных акварелей в чьем-то доме, — Галя много чего раздаривала знакомым. Искусствовед была с именем, Галя о ней слышала, что та помогает «не пробивным и не кассовым» художникам организовывать выставки. В разговоре с Галей она тоже намекнула на возможность выставки, попросила привезти побольше работ для ознакомления. Галя набила картинками свою походную видавшую виды сумку, привезла в квартиру у метро Измайловская. Теперь она нетерпеливо ждала ответа от искусствоведши, Лене приходилось ее останавливать, когда, не в силах вынести неопределенность ситуации, она была готова бежать звонить в квартиру возле Измайловского метро. Тут уже Лена ее приструнивала: «Куда? Ты сдурела? Сами придут и сами попросят». Лена цитировала Булгакова, хотя многажды убеждалась в горьком несоответствии высказывания и действительности, но ей почему-то казалось, что с Галей должно быть именно так, как сказано Воландом.

Вечером, когда спадала африканская жара, накатившая на Москву и окрестности, они выходили прогуляться. Шли вдоль железнодорожного полотна, заходили в продуктовую лавку возле станции, Галя покупала себе два жареных пирожка с повидлом и бутылку минеральной, Лена пирожное и пакетик сока — это был их ужин. Порой за разговором, под шум мчащихся мимо поездов, незаметно добредали до соседней Тарасовки. Как-то возле станционной лавки их окликнул немолодой, но молодцеватого вида мужичок, в светлой просторной рубашке и синих джинсах. — Куда спешите, красавицы? Я вас уже давно заприметил. Дачницы? Из белокаменной? Он обращался к ним обеим, но смотрел только на Лену, причем смотрел как-то странно, будто что-то хотел про нее узнать. Остановились поговорить. Мужичок жил здесь в поселке на собственной даче, звался Борисом Петровичем, жаловался на скуку и одиночество и усиленно звал в гости. Галя сказала, что обязательно как-нибудь выберутся, Лена молчала. Борис Петрович повернулся к ней: «А вы, красавица, что ж молчите? У меня дача необыкновенная, есть на что посмотреть. Так придете?» Пришлось и Лене кивнуть, а то бы он не отвязался, как сказала она Гале по пути в уже надоевшую Тарасовку.

Зарядили дожди, и лето из африканского переродилось в латиноамериканское — в сезон дождей. В промежутках между очередным дождливым приступом подруги гуляли по поселку и однажды снова наткнулись на Бориса Петровича, возвращавшегося со станции. Лене показалось, что он чуть навеселе, но направленный на нее взгляд уже не пугал, а веселил, она как бы со стороны наблюдала за его неуклюжими попытками заманить их на свою дачу.

— У меня, красавицы, столько всего вкусного — в Москве накупил на всякий случай. Вот вы бы, например, чего хотели к чаю? — обратился он к Лене.

— Шоколадных вафель, — сказала Лена мечтательно, шоколадные вафли были любимым лакомством ее детства.

— Вот в точку попали, я и шоколадных вафелек захватил, и конфеток, и винца грузинского, — тут он впервые посмотрел на Галю, видимо, заподозрив в ней пристрастие к алкоголю.

В этот раз дело дошло до того, что они по мокрой от дождя траве прошагали вместе с ним до конца поселковой улицы и из-за забора — как музейный экспонат — разглядели и впрямь довольно симпатичный деревянный теремок. Зайти внутрь подруги отказались, отговариваясь обедом в пансионате, обещали наведаться в другой раз.

Повариха Светлана еще не ушла, и в этот раз обед был горячий; Светлана подогрела на плитке жареную картошку с рыбой; на сладкое по знакомству подруги получили по сахарной плюшке, предназначенной для полдника. Чай пили вместе, Светлана подсела к их столику со стаканом и плюшкой. Она жила здесь в поселке и всех знала. На Галин вопрос о Борисе Петровиче ответила, что у того нынешней зимой умерла жена и он, как приехал в мае, все пил не переставая. Сейчас маленько оклемался. «Неужели совсем одинокий?» — спросила Галя, будто не ожидала, что и, кроме нее, есть на свете одинокие. «Сын взрослый, невестка, внуку лет десять, ихняя дача в соседнем поселке», — ответила Светлана с готовностью. «Да чтой-то редко к отцу наезжают, своих делов по горлышко — невестка, слышно, больная, — Светлана понизила голос, — гутарят, рак у нее». Она вздохнула, собрала крошки в ладонь и высыпала их в рот. Лена с Галей сидели не шевелясь, потом, поблагодарив повариху, поднялись к себе в номер.

Ночью у Гали был жар, ее лихорадило. Возможно, сказалась их утренняя прогулка по холодному мокрому поселку. Лекарств они с собой не взяли, у Гали нашелся только вьетнамский бальзам, с которым она не разлучалась. Утром Лена побежала в поселковую аптеку, но там не было ни термометра, ни аспирина-упса, в действие которого она почему-то верила. В станционной лавке купила лимон и мед, испытанные противопростудные средства, и Галя немного повеселела, выпив горячего душистого чаю. Она заснула, а Лене, несмотря на холодную и ветреную погоду, захотелось поскорее вырваться из душного номера. Она накинула куртку и вышла.

Снова гулять по поселку не хотелось, у нее мелькнула мысль найти «фольклорную» речку, чье местоположение она знала по Галиным описаниям. Речка должна была находиться совсем близко от Тарасовки. Но она дошла уже до Тарасовки, а речки не было. Возле забора играл с мячом мальчик лет десяти, Лена к нему обратилась: «Тут должна быть речка поблизости, не знаешь где?» Мальчик посмотрел на нее как на прилетевшую с другой Галактики: «Речка? Здесь речек нету. Это надо на электричку, через две остановки». Он снова принялся за мяч, а Лена чуть не заплакала. Мимо по придорожной травке шел человек в широкой соломенной шляпе, за ним трусили семь или восемь коз, все белые, но разного размера — от огромного лохматого козлищи до крохотного козленочка. Лена поежилась — ей почудилось дурное предзнаменование, и с колотящимся сердцем она повернула назад, так и не отыскав заколдованной речки.

Возле самого пансионата ей повстречался Борис Петрович, он уже издали ее приметил и радостно махал руками. «Рад вас видеть, Леночка, а я как раз к вам — пригласить на чашку чая». Лена начала было, что Галя больна и что придется отложить до другого раза, но Борис Петрович проявил такую настойчивость и неуступчивость, что ей пришлось согласиться. «Загляну на минутку, чтобы больше не приставал, тем более что действительно хочется горячего чаю», — подумала продрогшая на резком ветру Лена. Но до чая Борис Петрович повел ее осматривать свой теремок. По скрипучей винтовой лестнице поднялись на второй этаж. Здесь была аккуратная светлая спаленка и просторная гостиная, обставленная стилизованной под трактир деревянной мебелью. На стенах красовались веселенькие цветочные натюрморты из тех, что продаются на распродажах в подземных переходах. Борис Петрович с гордостью показывал Лене свои хоромы. Везде было довольно прибрано, и только иногда взгляд натыкался на многодневную пыль на мебели и не выброшенные из пепельницы окурки. Стеклянная небольшая терраса на первом этаже вела в сад, но Лена отказалась осматривать угодья и уселась за круглый покрытый яркой скатертью стол на террасе. Борис Петрович, поставив чайник на плиту, тоже присел к столу, широким жестом указывая на посудные полки над плитой: «Не стесняйтесь, Леночка, хозяйничайте как дома». Лена принялась отмывать липкие, со следами накипи чашки, в то время как хозяин доставал из шкафа конфеты и печенье. Шоколадных вафель не было, но был вафельный торт «Белочка», из-за дороговизны неохотно раскупаемый в местном магазине и, видимо, купленный Борисом Петровичем специально для «приема».

Наконец, появилось и грузинское вино, и хозяин провозгласил тост за знакомство. Лена пригубила, Борис Петрович залпом опорожнил чуть ли не всю кружку и принялся развлекать гостью. Рассказчик он был неплохой, почти всю жизнь проработал в странах Африки, занимаясь снабжением советских миссий, любопытных историй ему было не занимать. Но все его истории были странно похожи и повествовали о том, как в очередной африканской стране сотрудникам нашего посольства грозила гибель от голода или дизентерии и как, благодаря необыкновенной расторопности и российской сметливости Бориса Петровича, все остались целы и невредимы. Лена пригрелась, ее даже немного клонило в сон. Борис Петрович, попросил разрешения закурить и затянулся, по-видимому, дорогой сигарой; глядя на гостью хитро прищуренным глазом, спросил: «Почему вы здесь с подругой, Леночка? Где ваш муж, друг, короче — какой-нибудь мужчина, который, наверное, существует в вашей жизни?» Он наклонился вперед и пристально глядел на гостью. Лена стряхнула с себя оцепенение: «Мои мужчины — муж и сын, сейчас в Америке. Я к ним скоро поеду». Борис Петрович откинулся на спинку стула, перевел дыхание.

«Да, тяжело должно быть женщине без мужичка, — он остановился и с трудом, дрожащим голосом продолжил, — а уж мужику без хозяйки — и не говорите». Он закрыл глаза рукой, лицо сразу стало красным и мокрым. Всхлипывая, он говорил бессвязно, но Лена понимала. «В декабре, как сейчас с вами, сидели — смотрели телевизор, спасти не удалось». Лену переполняла жалость, но чем, в сущности, могла она ему помочь? Она поднялась. «Спасибо за чай, мне пора». Борис Петрович вскочил, красный, с расстроенным мокрым лицом. «Что ж, пора так пора. Не смею задерживать».

Когда Лена уже была на пороге, он схватил со стола не начатый торт «Белочка» и протянул ей: «Для вас покупал — возьмите. Мне сладкое ни к чему, да и не люблю. Может, когда еще заглянете, а?» Лена кивнула. Он схватил ее руку, тихо шепнул: «Такое иногда находит, такое, хоть волком вой. А вы, мне кажется, способны отогнать нечистую силу, у вас взгляд хороший». Пока Лена с тортом в руках шла к калитке, Борис Петрович, в светлой пузырящейся на ветру рубашке, смотрел ей вслед.

Галя уже не спала и работала, сидя у окна. Лицо у нее было потное и больное, глаза покраснели. Лена на нее набросилась: «Галюша, зачем ты вскочила? У тебя температура!» Галя хмуро на нее посмотрела: «Что ж мне — помирать теперь? Я когда работаю, хотя бы отвлекаюсь от всякой гадости, которая лезет в голову». Но минут через двадцать она все же забралась под одеяло — ее бил озноб. Лена набросила на нее все теплое, что было в номере, и она с трудом согрелась. Лежала с открытыми пустыми глазами, и легко было представить, какие гадкие невеселые мысли владеют ею в эту минуту. «Чем ее утешить, ободрить? — соображала Лена, сидя на своей койке возле двери, но ничего не шло в голову. Выждав, когда подруга заснет, Лена осторожно вынула у нее из сумочки телефонную книжку и, крадучись, вышла из номера. Она решила сама позвонить женщине — искусствоведу по поводу Галиных картин. Если ответ будет отрицательный, Лена примет удар на себя и Гале не придется страдать, ну а если положительный… собственно, только ради положительного ответа Лена и решилась на рискованную акцию. Ей так хотелось, чтобы Гале наконец зафартило. В холле на вахте сидела сторожиха Лиза. Она приветливо кивнула Лене и вернулась к разгадыванию кроссвордов, по части которых была мастерицей. Лена зашла в маленькую темную комнатку, где днем обитала администрация, зажгла свет и подошла к телефону. Напротив нее располагалось широкое стеклянное окно во всю стену, оно выходило в неосвещенный сад; пока Лена с бьющимся сердцем набирала номер, деревья за окном трещали и плясали на ветру. «Ночью будет ураган», — подумала Лена и услышала в трубке приятный женский голос. Было похоже, что женщина на том конце провода улыбается. «Ах, вы о Галине Гер, — произнесла женщина в трубке, — я несколько раз ей звонила, но безуспешно. Вы знаете, мне понравилось. Скажу больше, я нашла в ее листах что-то свое; мне кажется, я могла бы ей помочь с выставкой, а пока вот написала о ней статью». Трясущейся рукой на вырванном из Галиной книжки листе записывала Лена название и номер журнала. Она столько хотела сказать о Гале, о ее таланте и одержимости, о ее житейской неустроенности и отсутствии женского счастья, но в нужный момент горло перехватил спазм, и она промямлила что-то невразумительное, типа: «Большое спасибо, пожалуйста». В трубке послышались гудки, Лена потушила свет и, пошатываясь, вышла из комнаты.

Галя лежала в кровати с открытыми глазами. Лена к ней кинулась: «Галюша, победа! Она написала о тебе статью, обещает помочь с выставкой. Ей понравилось, понравилось!» — Лена махала перед Галиным лицом телефонной книжкой. Выражение Галиного лица не менялось. Может, она не поняла? «Галюша, — снова начала Лена, — я говорю об искусствоведше, я ей только что звонила…». Галя ее прервала. «Я поняла, сколько можно говорить одно и то же?» По Галиному лицу текли слезы, она начала всхлипывать. «Знаешь, мне, кажется, ничего уже этого не нужно, мне нужно только быть здоровой и чтобы ты не уезжала». И они обе в голос заплакали.

Ночью Гале было очень плохо, она металась в жару. За окном шумел ливень, и сверкала молния. Сторожиха Лиза спала в холле на старой задвинутой в угол лежанке, Лене с трудом удалось ее разбудить, ни лекарств, ни термометра у нее, естественно, не было, она посоветовала вызвать скорую, но потом сама же и отсоветовала, так как в такую погоду дорога в пансионат становилась непроезжей. Ждали утра. Обе были бледные, с воспаленными глазами. Лена собирала вещи — она решила, что оставлять Галю без медицинской помощи преступно, нужно было возвращаться в столицу.

Незаметно прошли еще один день и еще одна ночь. Гале стало немного лучше, температура, видимо, спала. Лена вызвала по телефону такси из города, на слабые протесты больной сказала, что оплату проезда берет на себя, как будущая «американская тетушка». Галя невесело улыбнулась. Утро отъезда было тихим и нежным, как дыхание эльфа; не верилось, что эти деревья и эта трава еще сутки назад гнулись под ветром. Вещички были вынесены в холл, ждали машины. Краем уха Лена слушала, как вахтерша Лиза делилась с поварихой вчерашним происшествием: «Слышь, Света, твой сосед по участку вчера наведался, я уж спать ложилась. А он в дверь как начал барабанить. «Что за притча?» — думаю, открыла, а он пьяный, еле языком ворочает. «Мне, — говорит, — Леночку». «Леночку, видишь ли, ему!» — повторила Лиза, и обе прыснули. Лена заслушалась и чуть не пропустила машину, которая, тяжело отдуваясь, подкатила к воротам пансионата.

Потом, уже в Америке, ее мучили сны. То ей мерещилась Галя, разметавшаяся в жару, то пьяный несчастный Борис Петрович, ищущий Леночку, но чаще всего «фольклорная» речка, которую, слава Богу, она так никогда и не видела, но которая во всей своей несказанной красе представала перед ее спящими закрытыми очами за минуту до пробуждения.

Февраль 2001, Солт-Лейк-Сити

Звуки и шорохи

Не знаю, где вы живете, может, у вас ничего не слышно. У меня слышно все. Надо мной, на третьем этаже, живет русская пара, и, если я до сих пор не начал говорить по-русски, то причина лишь в том, что уж слишком варварский язык. “Павяпавя бурягодуша”. Вы что-нибудь понимаете? Я тоже. Это такая песня. Заунывная, как волчий вой. Хочется заткнуть уши, только бы не слышать. Голосок у нее ничего, приятный, немного слишком низкий. И вот моет посуду — я слышу по грохоту тарелок — и завывает: “Павяпавя бурягодуша”. Прямо какой-то скифский язык. Я тогда, только чтобы отвлечься и не слышать, беру гитару и начинаю наигрывать “кантри”. Это, я понимаю, музыка. А то… Вообще они ничего, довольно тихие. Вот девчонки с первого этажа — те орут на весь подъезд, смеются и скачут так, что дом трясется. Эти нет. Утром я слышу, как она принимает душ. Я понимаю, что это она, по звукам — она всегда что-то мурлычет, слава богу, без слов. Я встаю в одно с ней время и прислушиваюсь. Не то чтобы мне очень интересно, просто выработалась привычка. Он встает минут через пятнадцать и тоже идет в ванную. По звуку понятно, что бреется. У нас одинаковое расположение комнат. Когда они завтракают, я тоже ем свой сэндвич и слышу их тихий разговор, не различая смысла, что-то вроде:

— Хоча…

— У-у…

Потом она прихорашивается, а он ее ждет и не доволен, я понимаю это по ворчливому тону. Иногда он не выдерживает и выбегает первым. Я вижу его из окна — он невысокий, жилистый, у него уже заметная лысинка. Она выходит чуть погодя — очень стройная, легкая, со светлыми волосами. Волосы у нее роскошные — никогда таких не видел. Бывает, она закалывает их сзади в пучок. Так мне тоже нравится, хотя я бы на ее месте не закалывал. Вообще я, если вы поняли, настоящий американский “гай”. Я культивирую в себе чисто американские черты — простоту и открытость, физическую крепость и умение за себя постоять. Вот уже год как я живу в этом городе один. Работаю в библиотеке на выдаче книг — книги мое пристрастие, как и игра на гитаре, — наслаждаюсь полной свободой и изучаю жизнь. Возможно, через годик-другой я начну писать. Пока же записываю отдельные впечатления в специальную тетрадь. Что еще сказать о себе? Временами мне бывает очень не по себе, наваливается какая-то темнота. От нее я и сбежал в этот город, где солнце светит почти круглый год. От нее и от родичей, которые уже были готовы сдать меня в психушку. Теперь, когда я далеко, они из своего муравейника шлют мне пламенные приветы по телефону. Я не люблю их звонков. Меня от них прямо тошнит. Я бы предпочел, чтобы они не знали, где я обретаюсь. Да, забыл сказать, что меня зовут Родди. Имечко придумала моя мамаша, но мне оно подходит. Возвращаясь к русским, должен сказать, что я за ними наблюдаю. Временами мне кажется, что звуковая проницаемость моего жилища послана мне судьбой. Чтобы в будущем я написал хороший роман в русской традиции. Поживем — увидим. Пока же я отправляюсь на работу, минут через десять после русских.

На работе мне читать не удается. Наша библиотека находится в центре города и пользуется популярностью. Не помню дня, чтобы я простаивал больше десяти минут. Очень много старичков — осваивают компьютеры последней модели, щедро расставленные в библиографическом отделе. Но берут и книжки; старички любят книжки про актрисок, с картинками. Молодежь предпочитает видеокассеты. Классику берут только студенты-гуманитарии. Сегодня одна девица сдала мне книжку испанской поэзии. Девица ощипанная, с прыщами по всему лицу. Но книжка мне понравилась. Я успел в нее заглянуть в те десять минут покоя, которые мне даровала судьба. Книжка раскрылась прямо на романсе о короле Родриго, что меня очень заинтересовало, все же Родриго и Род — имена явно родственные. Меня позабавило, что этот Родриго потерял свое королевство из-за девицы. Девица звалась Лакава, и у нее были длинные золотистые волосы. Вот, — сказал я себе, — еще в средневековой Испании водились такие — с волосами, от них надо быть подальше, не то… Но тут подошел следующий посетитель.

Дома меня поразила абсолютная тишина наверху у соседей. Обычно в это время они уже дома и мы вместе, то есть одновременно, ужинаем. Теперь же я поужинал в одиночестве. Смотреть телевизор не хотелось, читать тоже, я решил пойти на тренажер. В соседнем подъезде нашего дома оборудован бесплатный спортивный зал с несколькими тренажерами. Я довольно регулярно разминаюсь на тренажере, впрочем, и у себя в квартире каждое утро отжимаюсь, а по воскресеньям бегаю на треке. Внешне я произвожу впечатление человека, озабоченного исключительно своими бицепсами. Я люблю заниматься один, в этот раз в спортзале было еще два человека. Я их знал — наш менеджер Пол и его помощник Фредди. Они разговаривали, не обращая на меня внимания. Не люблю прислушиваться к чужим разговорам, но тут я поневоле напрягся — они трепались по поводу русской. Фредди, убирая на лестнице, слышал громкие голоса из их квартиры, потом из дверей пулей вылетел встрепанный русский. В руках у него была вещевая походная сумка. Фредди видел в лестничное окно, как он быстрым шагом, не оглядываясь пошел к воротам. Пол откомментировал это так: “Разбежались”. Фредди с ним согласился. “Он ей не подходит, это сразу видно. Девчонка прикольная, а он уже в годах, лысый. Ей бы такого, как Родди”, — и он впервые поглядел на меня и подмигнул. Оба захохотали. Я почувствовал, что заливаюсь краской. Не люблю, когда меня задевают. Проходя мимо Фредди, я положил ему руку на плечо и слегка придавил. Он пошатнулся. Я снял руку, кивнул обоим и вышел.

На улице было темно, горели дворовые фонари, освещая островки снега на клумбах, в окнах виднелись елки. Мне навстречу от ворот двигалась какая-то фигура. Я вгляделся и узнал русскую. Она шла как сомнамбула и даже не взглянула на меня. Мы одновременно вошли в подъезд — она впереди, я сзади. Открывая дверь, я прислушивался к звукам поворачивающегося в ее двери ключа. Войдя, я включил свет — она нет. Я присел к столу. Она наверху раздевалась, сбрасывала с себя пальто, платье. Я слышал, как она двигала стулья. Наверху заработал душ. “Павяпавя бурягодуша”, — я узнал знакомый мотив. Она пела в полный голос. Я сидел и слушал, и мне не хотелось, чтобы она замолчала. Низкий бархатный голос звучал широко и свободно, и я подумал, что в этой песне живет грусть не одного человека, и даже вообще не человека, а всей безгласной природы. Замолкла вода — и она замолчала. Я слышал, как она подошла к столу, села и зарыдала. Минуту я сидел не шелохнувшись и думал. А потом быстро выскочил из квартиры. Я вбежал на третий этаж и позвонил. Открыла она не сразу. В комнате было темно, и лица ее я не видел — только волосы, их было столько, что хватило бы на двух женщин. Я что-то пробормотал про песню, мол, хотел бы подобрать мотив. Она меня не поняла, и так мы стояли довольно долго, пока она не захлопнула дверь.

На следующее утро я проснулся с ощущением счастья. В окно прямой наводкой било солнце. Зазвонил телефон. Я схватил трубку, как стодолларовую бумажку. Звонила мать. Неестественно радостным голосом она поздравляла меня с Рождеством и звала провести у них каникулы. Чего я там не видел — в Нью-Йорке? Я отказался. Настроение не пропало, но притормозило. Внутренний голос говорил: подожди, подожди, еще не сейчас, но скоро… Я оделся и вышел. Под дверью лежала записка. Я поднял и медленно, ужасно медленно ее раскрыл. Вот оно — то, чего я ждал и не ждал. Записка была от русской. Она звала меня к себе. Было написано: “Извините, я вчера вас не поняла. Приходите, когда хотите. Я целый день дома”. Я хотел сейчас. Поднялся на третий этаж и позвонил.

Она открыла тотчас — видно, прислушивалась к звукам на лестнице. На ней было легкое светлое платье, волосы были туго стянуты в узел, лицо казалось бледным и утомленным. Я огляделся — гостиная точно такая, как у меня, — подошел к столу и сел. Она спросила, хочу ли я чаю. У нее был ужасный русский акцент. Мы сидели, пили чай и разговаривали. Я рассказал о своих родичах в Нью-Йорке, о книгах, о гитаре. Услышав про гитару, она засмеялась: “Я под нее всегда танцую, мне нравятся мелодии”. “Одна или с мужем?” Она закашлялась, поставила чашку на стол и сказала очень четко, поглядев мне в глаза: “Роман мне не муж. Мы работаем с ним в одной лаборатории”. Наверное, после этих слов мне следовало подойти к ней и обнять, но я не сделал этого, не знаю почему. Она все подливала мне очень крепкий русский чай и все спрашивала, спрашивала. Когда я назвал свой возраст, она с усмешкой проговорила: “Совсем еще малыш”. Оказалось, что ей двадцать семь лет, на семь лет больше, чем мне. Конечно, я допустил промах, указав свой истинный возраст, но я не предполагал, что она старше. Я все время ждал: вот сейчас она ко мне подойдет, сейчас она коснется меня своими тонкими обнаженными руками. Но она не подошла.

Я провел у нее все утро. Если бы она меня не выставила, я бы не ушел до вечера. Узнал я о ней очень мало: зовут Ола, родилась на Волге, скучает по родным. Да, вот еще что: о песне она сказала, что это магическая, “приворотная” славянская песня.

— Слова, — сказала она, — там совсем непонятные: что-то про бурю и про дерево “калину”, но она их поняла, только мне не скажет — мал еще.

Вернувшись домой, я раскрыл свою тетрадь и записал несколько вопросов к самому себе. Вот они:

1. Доволен ли я сегодняшним днем?

2. Чего бы я хотел?

3. Что нужно делать?

Я вышел от нее в состоянии сильного возбуждения, словно выпил вина. Сегодняшний день явно выбивался из череды будничных, и в этом смысле я был очень им доволен. Другое дело, что не все получилось так, как я хотел. Я задумался: а в самом деле, чего бы я хотел? Разговаривать с ней? Проводить с ней время? Заниматься сексом? В принципе я хотел и того, и другого, и третьего, и третьего, пожалуй, больше всего. Но это третье, как мне казалось, зависело целиком от нее. Так что мой ответ на последний вопрос “что делать?” гласил: действовать по обстоятельствам.

Я пробыл дома до вечера. Часов около семи наверху хлопнула дверь. Какая-то сила подняла меня с дивана и бросила вслед за русской. Я шел за ней по расчищенной от снега дорожке, в сумраке декабрьского вечера, сам не понимая, зачем мне это нужно. Через два квартала она свернула налево и, сделав несколько шагов, остановилась перед облупленным, странной формы зданием. Сверху доносилось пение, за стеклянной дверью стоял густой запах какого-то благовония. Сохраняя дистанцию, я поднялся за ней по трескучей лесенке на второй этаж. Она остановилась в дверях, я нахально пристроился за ее спиной, возле дверного косяка. Ярко горели свечи, виски сжимало от нестерпимого запаха, человек в длинном балахоне что-то внушал сидящим на полу слушателям. Он говорил по-английски, но смысл от меня ускользал. Наконец, все зашевелились и потянулись к двери. На меня нашло что-то вроде столбняка, когда я очнулся, рядом стояла Ола. Она глядела на меня немного растерянно. Мы вместе спустились с лестницы и вышли на улицу. Я перевел дыхание. Морозный зимний воздух — что может быть лучше? В сером дымчатом небе поблескивали звезды. “Merry Christmas”, — сказала Ола, и только сейчас я осознал, что сегодня канун Рождества.

Все последующие дни слились для меня в один радостный снежно-льдистый клубок. С утра мы ездили с Олой в горы кататься на горных лыжах. Такой бесстрашной девчонки я еще не видел. Казалось, она задалась целью сломать себе шею. Глядя на нее, я начинал понимать происхождение “Русской рулетки”. В горах было морозно и ветрено, но солнце светило без передышки, и я еще раз убедился, что был прав, выбрав местом обитания этот город. Обычно в конце прогулки, уже идя с лыжами к машине, мы ловили на себе то приветливые, то оценивающие, а то и завистливые взгляды. Раскрасневшаяся, тоненькая Ола в черно-белом костюме и маленькой лыжной шапочке на стянутых в узел, отливающих золотом волосах и я — с красным пышным помпоном, красной же спортивной куртке, накинутой на атлетические плечи, — мы оба, я уверен, вызывали схожие мысли у встречных мужчин и женщин. “Отличная пара”, — думали они. Но мы не были “парой” в полном смысле слова. Ола отскакивала, едва я к ней прикасался. Когда вечером мы пили чай в ее комнате и вдруг наступала тишина, тишина, в которой явственно были слышны бешеные удары моего сердца, она вставала со своего кресла, подходила ко мне, клала мне руку на голову и медленно гладила мои волосы. Иногда она что-то приговаривала на своем языке, типа “нитиво-нитиво”, будто от этого мне было легче. Мне представлялось тогда, что она колдунья, опоившая меня каким-то зельем. Я уже понимал, что отравлен и, самое печальное, отравлен один. Она была Айзольдой Белокурой из старинной книжки, прочитанной мною в детстве, но я не был Тристаном. В той книжке они вместе выпили любовный напиток. В моем же случае, похоже, я его выпил один.

Был ли причиной Роман? О нем она говорила с ненавистью. Оказывается, в тот день, когда все завязалось, она получила на работе письмо, из которого узнала, что Роман женат и его жена ждет ребенка. Письмо было из соседнего города, от его жены, по имени Марина. Ола не могла спокойно говорить о Романе, начинала задыхаться, я ее успокаивал. Приносил гитару, пел “кантри”, веселые, незамысловатые песни. Она танцевала, это были не американские танцы, но и не русские. Она просто двигалась под музыку, которая ей нравилась, и движения были какие-то очень естественные, как та ее песня. Кстати, о песне: Ола сказала, что пению ее научила мама, что мама у нее из крестьян, но очень умная и толковая, к тому же красавица и певунья. В эти наши вечера Ола не пела, но много рассказывала — о детстве, о Волге, о родителях и друзьях. Приходя домой, я кое-что записывал в свою тетрадь и однажды записал такое: “Новый год для русских — особый праздник. Они ждут в Новогоднюю ночь всяких чудес и верят, что их желания сбудутся. Аминь”.

Новый год мы договорились встретить вместе. Я пригласил Олу к себе. Купил елку. Возле дома, у мусорных баков, валялось много очень приличных елок — американцы, отметив Рождество, выбрасывали рождественское дерево на помойку. Был соблазн подхватить один такой экземпляр и поставить у себя, тем более, что елочные базары давно кончились. Но я все же предпочел, хоть искусственное, но свежее деревце. Украсил его огоньками и красочными конфетами из русского магазина. В том же магазине купил красной икры, ветчины и сыра, а в винном неподалеку от дома — бутылку “кьянти” и шампанское. Пересекая двор, нагруженный покупками, я столкнулся с малюткой Фредди. Мне показалось, он поглядел на меня с усмешкой, впрочем, было уже темно и я мог ошибиться.

Ола пришла, как обещала, к одиннадцати. На ней было что-то золотисто-шуршащее, под цвет волос. Она была бесшабашно весела. Выпила две рюмки кьянти — вино я покупал по ее совету, начала смеяться и поддразнивать меня. Я включил музыку, притушил свет, мы стали танцевать, в полутьме, при зажженной елке. Я ее обнял, она не противилась, только сказала: “Подожди”. Мы сели к столу, я не мог ни пить, ни есть, в висках у меня стучало. В двенадцать часов подняли бокалы с шампанским. Я посмотрел на Олу и увидел, как меняется ее лицо, она к чему-то прислушивалась. Тут и я явственно услышал звонки телефона, доносившиеся сверху, из ее квартиры. Не выпив шампанского, она побежала к двери. Я схватил ее за руку, наверное, это было больно, она вскрикнула, я выпустил ее руку, и она стала подниматься по ступенькам. Я остался стоять с бокалом в руках. Я слышал, как она подбежала к телефону, к тому времени звонки затихли. Я умолял небо, чтобы больше они не повторялись. Но они повторились, и Ола взяла трубку. Я знал, кто звонит, еще до того, как услышал ее голос, произносящий русские слова. А потом раздались шаги на лестнице. Это был он, Роман. Я ждал, что сейчас она его прогонит. Она ненавидит его, он сломал ей жизнь, обманул. Она не может забыть обо мне — ведь сегодня наш день, сегодня — я был уверен — должна была быть наша ночь. Всего полчаса назад она сказала мне: “Подожди”, и я ждал, ждал. Он вошел в распахнутую дверь, и звуки замерли. Почему такая тишина? Почему она не кричит, не дает ему пощечины? Что они делают там, в ее квартире? Я бросил на пол бокал — шампанское полилось по полу, — и через секунду был у ее раскрытой двери. Они обнимались. С минуту я стоял молча, а потом дико закричал и бросился на Романа. Мною овладела ярость, сознание полностью отключилось, мозг обволокла темнота. Не понимаю, как я его не убил. Из квартир повылезли соседи, меня скрутили и вызвали полицию. Новогоднюю ночь я провел в участке…

С Олой я встретился случайно, через несколько месяцев после той ночи. Я давно уже жил на другой квартире, старая мне разонравилась. Поменять город я не решился, город мне нравился, хотя уже не так сильно, как раньше. В эти несколько месяцев я начал изучать русский язык, купил самоучитель, обложился словарями. Нашел в нашей библиотеке сборник народных русских песен, внимательно его просмотрел. Мне все казалось, что я чего-то не понимаю, я надеялся, что песня поможет мне разобраться в происшедшем. Песен про калину в сборнике было несколько. Той песни там не было.

Как-то, возвращаясь с работы, ярким весенним вечером, я увидел впереди знакомую фигуру и прибавил шагу. Это была она — в легком синем берете на светлых волосах, в коротеньком синем пальтишке, по-девчоночьи тоненькая и стройная. Я ее окликнул — она оглянулась. Она мало изменилась, только морщинка пролегла между бровей. Она взглянула на меня со страхом, я ей улыбнулся. “Ола, — сказал я, — объясни мне, я не понимаю, почему ты выбрала Романа”. Напряжение в ее лице спало, она тоже улыбнулась и прошептала: “Не скажу” — и убежала. К тому времени я уже начал писать роман, главная героиня сильно напоминала Олу, но внутренние двигатели ее поведения от меня ускользали. В своей тетради в тот вечер я написал: “Загадочная русская душа”.

Я собираюсь поехать в Россию; может быть, там для меня что-то прояснится. К тому же, там легче будет отыскать песню про калину. Я верю, что в ней вся разгадка.

Декабрь 2000, Солт-Лейк-Сити

Кольцо

Банни бежала впереди, я шел следом, обдумывая план будущей статьи, как вдруг взгляд мой упал на что-то блестящее, радугой переливающееся в траве. Нагнувшись, я поднял маленькое кольцо. Такое маленькое, что это сразу бросалось в глаза — мне оно не налезло бы и на мизинец, а у меня рука совсем небольшая, если, конечно, сравнивать с American guys. В камнях я не знаток, поэтому не смог определить ценность маленького прозрачного камушка, блестящего посредине. По краям переливались совсем крошки, цвета спелого заката. Бриллиант и рубины, ни дать ни взять! Я в голос рассмеялся, и Банни, заинтригованная, подбежала ко мне. Но она мне помочь не могла, только утолила свое женское любопытство, ткнулась мордой в мою ладонь, с которой я поспешно убрал найденное сокровище в карман шорт. По привычке я стал делиться с Банни соображениями: как ты думаешь, Банни, чье это колечко? И что прикажешь с ним делать?

Может, отдать в полицию? Но я даже не знаю, где здесь полиция, я ведь не местный. Приехал сюда в этот маленький поселок на каникулы. Живу в доме умерших родителей, проведших в этой дачной местности последние годы жизни. Домик этот не вовсе мне незнакомый. Я навещал своих старичков довольно часто, так как живу и работаю совсем рядом — в К. Я профессор филологии Х-го университета, ну не совсем еще профессор, пока ассистент, но дело к тому идет. Заведующая нашим отделением Нэнси Шафир, обговаривая со мной тему очередной совместной статьи — о Генри Джеймсе, — намекнула, что от этой работы много что зависит…

Я стоял в нерешительности. Кольцо, даже брильянтовое, было мне ни к чему. Продавать найденную вещь я не собирался, дарить ее было некому. Да, некому. У меня нет постоянной подружки. Не постоянных тоже не так много, так как я разборчив и брезглив — черта унаследованная от моей ирландской родни по матушкиной линии. Матушка дожила до восьмидесяти и год назад неожиданно умерла, через три месяца за ней последовал мой 86-летний дэдди. В свои 36 лет я один как перст, не с кем даже перекинуться словцом, не считая, конечно, Банни, которая замечательно все понимает. Пожалуй, подошла пора жениться. Помнится, у Джеймса его герой Кристофер Ньюмен как раз в этом возрасте надумал жениться. Подыскал себе «кадр» в Европе… Но, кажется, у него ничего из этого не вышло. И у самого Джеймса не вышло. Так что поглядим.

Впереди, за поворотом тропинки, куда убежала Банни, раздался женский крик. Я поспешил в ту сторону. Моя рыжая миролюбивая собака — крупный чистопородный лабрадор — глядела виновато. Женщина возле нее стояла ко мне спиной.

— Hello, — вас напугала моя собака?

Женщина обернулась. Первое, что я увидел, было кольцо с маленьким красным камнем на ее указательном пальце. Она заслоняла рукой лицо, словно боялась нападения.

— Банни, на место!

Собака отошла от женщины и легла на некотором расстоянии от меня, видимо, в предчувствии нагоняя. — Она смирная, никогда никого не тронет, но очень любопытная — настоящий женский характер, — пытался я пошутить. Женщина молчала. Уж не глухая ли она? Или у нее шок от страха? В таком случае, мне придется платить штраф. Возможно, она их тех, кто не упустит свой шанс, даже если это всего лишь безобидное собачье заигрыванье. Женщина что-то прошептала, обращаясь к Банни, смущенно мне улыбнулась и нетвердыми шагами направилась по дорожке, в противоположном моему направлении. Я стоял в остолбенении. Сцена показалась мне странноватой. Я ожидал чего угодно, только не этого. Конечно, собака ее не тронула — я знаю Банни, но у нее есть плохая привычка заигрывать со встречными. Иногда она даже пытается закинуть на тебя лапы. Пару раз я отгонял ее от к-их соседей по улице. Там, в К., она ходила у меня на поводке, как положено. А здесь, в этой парковой зоне, я расслабился и решил дать ей побольше свободы. И вот результат. Я подозвал Банни и надел на нее поводок. Так обычно кончаются все благие намерения. Конец прогулки был испорчен, и домой мы с Банни возвращались не очень довольные друг другом.

Но главным образом я был недоволен собой. Хотя что, собственно, я должен был делать? Извиняться? Предлагать деньги? Но собака не причинила ей вреда. И однако весь тот день мне было не по себе. К тому же не шло из головы найденное кольцо. Каким-то странным образом это крохотное колечко и кольцо на руке встреченной женщины соединились у меня в одно. Закрепил эту связь сон, приснившийся мне в ту ночь. Мне снился длинный-длинный коридор со множеством дверей по обеим сторонам, и я иду по нему, почему-то твердо зная, что моей двери здесь нет. Внезапно дорога разветвляется, и я уверенно ступаю на побочную тропу, по которой навстречу мне идет давешняя встречная. Мы останавливаемся друг напротив друга, и она протягивает мне что-то похожее на капельку крови — ее колечко, догадываюсь я. Но я отодвигаю ее руку, и, вместо того, чтобы взять протянутое кольцо, вынимаю из кармана и поспешно надеваю ей на палец свое — найденное на тропинке… Я проснулся в полной уверенности, что непременно встречу незнакомку, может, даже сегодня.

Хотя назвать ее незнакомкой было бы слишком романтично. Я плохо запомнил ее лицо, и во сне я видел ее словно без лица, на месте которого было то, что Платон назвал бы «идеей» лица. Я не запомнил, была она низкой или высокой, толстой или худой, светлой или темноволосой. Я не увидел ни цвета ее глаз, ни во что была она одета. Про голос уже не говорю, так как она не удосужилась произнести ни единого слова, не считая невнятицы, обращенной к Банни. Общее впечатление было, что она намного старше меня, хотя я мог ошибиться. Запомнилась рука с очень длинными худыми пальцами, с кольцом на одном из них. Когда я привел весь этот сумбур в порядок, в голову пришло, что у меня возникла ситуация, вполне в духе сказки Гоцци. Там герой проклятьем коварной ведьмы был обречен полюбить три апельсина. Я по воле судьбы, которая иногда играет с людьми не хуже коварных колдуний, обречен искать встречи с кольцом, или с некоей дамой с кольцом.

Но и дамой назвать ее было нельзя, как и незнакомкой. В этих названиях сквозит какая-то романтизация, что-то средневеково-идеальное, чего я не выношу. Могу поклясться, что у меня к этой встречной с кольцом ничего не возникло, никаких чувств. Просто было какое-то наваждение, помутнение рассудка, с которым на первых порах мне лень было бороться.

Два дня прошли в беспрерывных прогулках — Банни глядела на меня с недоумением. Я не мог заниматься, статья, ради которой я приехал сюда в это безлюдье, повисла на волоске, но делать было нечего: я не мог, точнее не хотел, с собой совладать. Все сосредоточилось на этом кольце; я понимал, что прежде, чем мой поиск не закончится хоть чем-нибудь, что в какой-то степени можно было бы считать завершением, точкой или хотя бы запятой, я не смогу приступить ни к какому другому делу.

Я увидел ее на третий день под вечер. Весь этот день я провел на тропе. То ходил по ней туда и сюда, то сидел на складном стульчике, на котором любила сиживать матушка. Банни, привязанная к его ножке, томилась и даже пыталась лаять. Я ублажал ее взятой из дома очищенной морковкой, любимым ею лакомством. Сам я есть не хотел. За весь день не так-то много людей прошло по тропе. С утра пенсионеры прогуливали по ней собак, да несколько здоровенных раздетых до пояса парней и полуголых девиц совершали привычный jogging. Сидя на стульчике, чуть в стороне от начала тропы, я слышал их тяжелое дыхание, видел их разгоряченные бегом и душной жарой тела. В девять утра дышать практически было нечем, солнце шпарило с адской силой. Меня поражали воля и физическая крепость соотечественников, способных на пробежку в такое душное утро. Сам я не бегун. Отсутствие тяги к спорту — еще одна черта, сильно отличающая и даже отдаляющая меня от American guys. Эту черту, похоже, я унаследовал от дэдди, чьи родители приехали в эти края из Италии, из Мачераты, когда дэдди — тогда Паоло, впоследствии Полу — было всего 3 года. Дэдди до конца жизни остался un po’ italiano (немножко итальянцем) и даже мне передал в наследство несколько итальянских слов. Спорта он не любил, обожал макароны и дожил при этом до весьма преклонных лет. Свою недостаточную спортивность мне пришлось компенсировать отличной учебой и участием в общественной жизни школы и университета, как-то: редактированием школьной и университетской газеты, победами в творческих конкурсах и лингвистических играх, нудной работой по подтягиванию отстающих и иностранцев. Свое местечко в Х-е я заработал потом и кровью; Нэнси Шафир не промахнулась, взяв меня в свое отделение, и моя будущая статья о Генри Джеймсе, я уверен, приблизит меня к искомой цели — должности профессора. Такие или похожие мысли бродили в моей голове, пока я смотрел на любителей бега трусцой.

За весь день, как я сказал, по тропе прошло совсем немного людей. Я заметил, что мы, американцы, в отличие от европейцев, не гуляем, а занимаемся спортивной ходьбой — все прошедшие мимо меня двигались в быстром темпе, не глядя по сторонам, изо всех сил размахивая руками. Одна такая девица появилась на горизонте, когда уже начинало темнеть и я подумывал, не пора ли прекратить мое сегодняшнее дежурство. Девица была в теле и, видно, хотела с помощью спортивной ходьбы поправить положение. Мне показалось, что движениями своих огромных толстых рук она напоминает мельницу. Я загляделся на эти нелепо подпрыгивающие сосисочные конечности и пропустил появление на тропе еще одной фигуры. Это была она. Я приподнялся со стула и уставился на нее. Я стоял, крепко сжимая поводок в руке, так как Банни начала проявлять странное нетерпение, а она медленно шла мимо. В наступающей темноте я разглядел, что на ней светлое платье с короткими рукавами, на незагорелой худой руке поблескивало кольцо. Проходя мимо нас с Банни, она приостановилась и испуганно взглянула на собаку. Я стряхнул непонятное оцепенение и произнес:"Добрый вечер!"

"Добрый вечер," — так могло ответить эхо. Она ускорила шаг."Послушайте!" — не мог же я бежать за ней с собакой на поводке, к тому же привязанной к стулу. — "Послушайте!" — Она приостановилась и посмотрела на меня с удивлением и испугом."Послушайте, это не вы потеряли кольцо здесь на тропинке, несколько дней тому назад?"Казалось, она не понимает, чего я от нее хочу. Я вынул кольцо из кармана шорт и показал ей. Она поглядела, медленно, словно о чем-то задумавшись, подняла глаза и покачала головой. Тут меня осенило. Вы иностранка? — Она кивнула. — Из Италии? — Я назвал первую пришедшую в голову страну. — Я русская, — она отвернулась и почти побежала от нас с Банни вперед по тропе.

* * *

В ту ночь никакие сны мне не снились, но и спать я не мог. Работал кондиционер, и нельзя было пожаловаться на духоту. Но не спалось. В голове мелькали разрозненные мысли. Когда я понял, что заснуть не удастся, я решил сконцентрироваться на мыслях о статье. В ней я, вопреки общепринятым утверждениям, собирался показать, что Генри Джеймс был патриотом, что он любил и почитал свое отечество и своих сограждан и что его долголетнее, до конца жизни, пребывание заграницей объясняется, скорее всего, причинами культурного порядка. Дальше мысль моя уперлась в словосочетание"духовная провинция"и застряла на нем. Я сильно сомневался, что Нэнси Шафир согласится оставить его в статье. Она скажет — и я уже слышал ее начальственную интонацию, — что в наше тревожное время мы не имеем права называть свою страну"духовной провинцией", даже если определение это относится ко временам Генри Джеймса. Я вслух застонал, и Банни внизу, под моей спальней, заворчала. Бедняжка, ей, видно, тоже не спалось. Я встал и спустился по лесенке вниз, к Банни. Собака приветствовала меня фырчаньем и вмиг облизала обе мои ноги. Я сел рядом с ее лежанкой и начал медленно поглаживать ее короткую и упругую рыжую шерсть."Что, собачка, не спится? Что-то такое есть в воздухе этого дома, что не дает уснуть, а?"Банни потянулась и зафырчала. Я вспомнил, как все последние годы, навещая родителей, никогда не оставался здесь ночевать. Родители имели обыкновение под вечер громко ссориться, дэдди кричал и ругался на двух языках, матушка, то в сердцах отвечала, то начинала плакать. Я не могу вспомнить, по какому поводу они ругались, возможно, к концу дня оба доходили до определенной кондиции, так как любили приложиться к виски, большие запасы которого я до сих пор нахожу в разных местах дома. Обычно с первыми визгливыми звуками голоса дэдди и плаксивыми всплесками матушки я быстро поднимался с кресла и бесшумно покидал место разворачивающегося семейного побоища. Резвоногая ауди в полчаса переносила меня из лесной глуши в чинный каменный К., в мой уютный кондоминиум, где меня ждали компьютер, вечерняя сигара, статья в «Ньюйоркере» и моя верная рыжая Банни.

На следующее утро я решил исполнить план, родившийся в моем мозгу на исходе ночи. Оставив недовольную Банни дома, я начал методично обходить поселок, улицу за улицей, прилегающие к тропе. Я прислушивался ко всем шорохам и звукам, доносящимся из внутренностей домов, к обрывкам разговоров и звукам радио. Я ждал указаний от своего слуха, зрения, обоняния и еще от чего-то, чему нет имени; все вместе должно было навести меня на след. В университете, занимаясь с иностранцами, я сталкивался с русскими. Не скажу, чтобы они меня привлекали. Главная черта, отличающая их от всех прочих прибывших в нашу страну, непомерная гордость и уязвленное самолюбие. Они мнят себя намного умнее и содержательнее здешних аборигенов, коренных американцев, и страшно недовольны, что те не хотят потесниться и пойти навстречу их преувеличенным амбициям. Звук русской речи был у меня на слуху, в Х-е я занимался английским языком с одной русской девицей из какой-то таежной республики, а она, в свою очередь, обучила меня нескольким русским словам: chord, nudag, genazval. Наверняка, это ругательства, так как она смеялась, когда их произносила, но для меня главное — их звучание. Похожие звуки я сейчас и вылавливал из окружающего меня пространства. Правда, большая часть домов молчала — хозяева или уже уехали на работу, или еще спали. Я уже подумывал вернуться, так как вспомнил, что забыл налить в миску Банни воды, как вдруг, — я не поверил своим глазам — столкнулся с нею нос к носу. Она внезапно вынырнула из-за угла, в шортах и слишком яркой блузке, в руках к нее была продовольственная сумка. Увидев меня, она не попятилась, а улыбнулась, как знакомому. Я тоже ей улыбнулся и подошел. — Вы понимаете по-английски? — Когда говорят медленно и рядом нет собак. — Из магазина? — я указал на сумку. Она кивнула:"Но я купила немного, только для себя". — Обычно вы покупаете больше? — Да, когда моя дочка со мной, я покупаю больше. — А где сейчас дочка? — В лагере. Она говорила с паузами, неуверенно, словно сомневаясь в каждом произнесенном слове. Так, должно быть, строят фразы на чужом неосвоенном языке — его кирпичики известны, но куда их ткнуть, — дело произвольного выбора. — Вы давно здесь? — Всего год, но за это время много чего случилось… Она остановилась, словно не зная, стоит ли продолжать, но все же продолжила:"Муж ушел к другой женщине, оставил нас с дочкой без всякой помощи…Она искоса взглянула на меня и вдруг рассмеялась:

— Вы не хотите мне помочь?

От неожиданности я вздрогнул.

— В… каком смысле?

— В прямом. Донести сумку.

Я схватил ее сумку с продуктами, она была достаточно тяжелой.

Интересно, кем я кажусь со стороны, с продовольственной сумкой в руках и в компании этой странной русской, в вызывающе яркой блузке? Зрелище не для слабых. И еще я подумал, что она напрасно рассказывает такие вещи совершенно постороннему человеку.

Не то чтобы я ее стыдился. Но теперь, когда я увидел ее вблизи при ярком солнечном свете, она действительно показалась мне не очень молодой и не слишком привлекательной. Я взглянул на ее руку, кольцо было на месте и словно подмигнуло мне красным огоньком. Возле небольшого, совсем простенького домика она остановилась.

— Здесь я живу. Спасибо за помощь. Стоя возле двери, она помахала мне рукой.

— Захотите — приходите в гости, только без собаки. И она захлопнула дверь.

Всю следующую неделю я писал статью. Работа меня увлекала. Фразу о"духовной провинции"я оставил без изменения и твердо решил за нее сражаться, если Нэнси Шафир на нее ополчится. Моя решимость вернула мне утерянное настроение, и я прямо с утра садился за свой портативный компьютер и работал до обеда. Обедать я ездил в рыбный ресторанчик неподалеку, на завтрак ел, как в детстве, кукурузные хлопья с молоком, на ужин — гамбургеры с сыром, ветчиной и салатом. В местном магазине был за всю неделю один раз; кидая сумки с продуктами в багажник резвоногой ауди, естественно, вспомнил свою последнюю встречу с русской. Впрочем, я о ней не забывал. Выгуливал Банни на поводке по лесным тропинкам и оглядывался; все мне слышались какие-то шаги, мерещилось, что это она сзади или впереди или даже рядом. Я гнал от себя наваждение. Призывал на помощь реальность. Зачем мне было влезать в проблемы женщины с ребенком, которую бросил муж, женщины, плохо владеющей английским языком, некрасивой и немолодой?

Признаться, то, что она немолода и некрасива, не было для меня аксиомой. Я не знал точно, ни сколько ей может быть лет, ни хороша ли она собой. В последний раз я обратил внимание на ее довольно-таки гордый профиль и длинную шею, что, на мой взгляд, разительно не сочеталось с шортами и цветастой блузкой. Что касается ее возраста, то он, как и ее внешность, был ее внутренней составляющей, которую надо было принимать как данность. Да, на ее лице я заметил морщины и кожа возле глаз и на шее была увядшей, но сквозь морщины лица и увядшую кожу просвечивал некий изначальный образ, почему-то подчиняющий меня своему воздействию. Я боролся и протестовал, я не хотел слепо подчиняться каким-либо внешним воздействиям. Я дал себе зарок не искать с нею встречи до окончания статьи.

В пятницу вечером неожиданно позвонила Нэнси Шафир. Она весело осведомилась, как идет моя работа и хорошо ли мне отдыхается, пожаловалась на жуткую жару в городе и бросила как бы ненароком:"Если ты не против, я бы приехала на уик-энд в твой райский уголок передохнуть и поработать."Конечно, я согласился.

Нэнси — большая, грузная, веселая и на этот раз кудрявая как пудель, привезла с собой огромную коробку с гамбургерами и дюжину пакетов с кукурузными хлопьями. Я расхохотался, увидев эти припасы, и высказался в смысле общности наших с ней кулинарных пристрастий. С Нэнси, пока она не садится на своего конька — политкорректность-, можно ладить. После завтрака и прогулки с Банни по лесистым тропинкам (Банни сразу признала Нэнси, которая обходилась с ней запросто), мы с «шефиней» взялись за статью. К моему удивлению, ее не задел пассаж про"духовную провинцию", зато она придралась к рассказу о любви Джеймса к писателю Тургеневу. Она настаивала, чтобы слово «любовь» было мною заменено на «дружбу», напирая на то, что при современной ситуации в области секса"нас могут неправильно понять". Если учесть, что только в нашем отделении работают несколько геев и лесбиянок, ее опасения были не напрасны. Однако я заупрямился. Не согласился я и на ее предложение удалить места, где у меня говорится, что Джеймс выступал против антисемитизма. Нэнси заявила, что, поскольку статья будет подписана двумя нашими фамилиями, соображения политкорректности велят отбросить еврейский вопрос в сторону. Меня всегда умиляло, как евреи боятся всякого публичного упоминания о своем происхождении. Кажется, для них лучше быть обвиненными в юдофобстве, чем прилюдно выказать симпатии к своим братьям по крови. Нэнси, услышав мои возражения, против обыкновения, не стала давить, а только сказала, что все мужчины одинаковы и не ставят мнение женщин ни в грош. После этого она села на диван рядом со мной, тесно ко мне прижась и сказала кротким и совсем не свойственным ей тоном:"Кажется, я разведусь с Мигелем, он сволочь". О ее муже, мексиканце, давно ходили разнообразные слухи. Говорили, что он путается со всеми подряд, невзирая на пол и возраст. Нэнси вышла за него два года назад, во время своих активных занятий латиноамериканской тематикой. Мигель был ее аспирантом, часто они заполночь засиживались в ее кабинете. Сотрудники, уходя домой, с непроницаемыми лицами, но уморительными телодвижениями, прижимали палец к губам и на цыпочках проходили мимо Нэнсиной двери:"Т-сс, начальство занимается". Чем именно занималось начальство, было тайной полишинеля. За эти два года Нэнси располнела, начала красить волосы, пристрастилась к ядовито-оранжевому бурито, которое они оба поедали в обед, почти синхронно облизывая жирные, вымазанные соусом пальцы, и, на мой взгляд, сильно поглупела, так как парень был явно не из высоколобых. Все эти два года я помню ее с темными гладко зачесанными волосами, собранными на затылке. Сейчас я подумал, что, вероятно, действительно в отделении и в ее жизни грядут перемены, ибо видел перед собой светлую блондинку в мелких кукольных кудряшках.

Банни не дала Нэнси до конца излить передо мной душу. Она вклинилась между мной и шефиней и потребовала снова вывести ее на прогулку. Мы вынесли на улицу шезлонг и складное кресло и расположились на отдых. Банни легла в тени у меня в ногах.

День казался безразмерным, мы настолько разленились, что решили не ехать в ресторан и пообедать гамбургерами, заполонившими холодильник. Вечером после ленивой игры в бадминтон, на подстриженном газоне, среди редких, фигурно подстриженных деревьев, Нэнси забралась в ванную и не вылезала оттуда часа полтора, так что я уже начал беспокоиться. Но она была в порядке — вышла, закутанная в банное полотенце, и осведомилась, где она будет спать. Я указал ей на диван в гостиной. Я не сомневался, что ночью она заявится ко мне наверх. Так оно и случилось. Банни в этот момент, видимо, ею разбуженная, как-то странно завыла. Я давно подозревал, что у моей собачки чуткая женская душа. Было довольно гадкое ощущение, что мною хотят воспользоваться. Нэнси — вовсе не героиня моего романа, она толста, по возрасту я гожусь ей в сыновья, к тому же, у меня брезгливое ощущение, что она всегда слегка припахивает потом. Но и это не все. Мне с нею неинтересно — вот что главное, мне не интересно с нею ни днем, ни ночью. Ее присутствие делает меня болваном, точно таким болваном, как ее усатый кот Мигель. Я не хотел быть уравненным с усатым Мигелем, но в данном случае ничего не мог поделать. Мне пришлось подчиниться обстоятельствам. От Нэнси, в конце концов, кое-что зависело в моей дальнейшей научной карьере. Я не мог ее оттолкнуть.

Воскресенье прошло так же, как суббота. Когда утром в понедельник она уехала, я готов был пуститься в пляс.

Казалось, Банни понимает мою радость. У нее было какое-то задорное настроение, она металась по гостиной, задевая за стулья, я еле ее успокоил. Когда она легла у моих ног и я, под ее довольное фырчанье, стал медленно гладить ее рыжую короткую шерсть, я подумал, что вот единственное женское существо, которое не вызывает во мне раздражения.

* * *

В принципе статья была готова, осталось только уточнить некоторые мелочи. В частности, в воспоминаниях о Тургеневе, которого обожал мой герой, я наткнулся на место, связанное с кольцом. Это был талисман, подаренный Тургеневым Полине Виардо. К самому Тургеневу кольцо перешло от некоего русского поэта Жуковского, а тот получил его от русского стихотворца Пушкина, автора либретто оперы"Евгений Онегин". К Пушкину этот талисман, по преданию, перешел от некоей его любовницы-цыганки, впоследствии жены русского князя или графа.

Я заинтересовался этой историей, так как мой герой, приехав в Париж, сдружился с одним русским, по фамилии Жуковский. Поль Жуковский был поздним, родившимся в Германии, сыном Базиля Жуковского, он мог что-то слышать про необыкновенное кольцо, более известное под названием"талисман любви". Легенда гласит, что на нем были начертаны магические слова на Hebrew, отгоняющие неверность и измену и привязывающие его носителя к предмету первоначальной страсти.

История кольца таинственна. Мадам Виардо вернула его русским властям после кончины своего русского обожателя, но впоследствии оно исчезло и до сих пор не найдено. Мне не терпелось узнать, слышал ли Генри Джеймс о существовании этого кольца и — еще больше, — видел ли он его.

Но эти детали не были столь уж важны, статья в целом была завершена, и тем самым я был свободен от данного самому себе зарока. Сразу же после отъезда Нэнси я отправился на прогулку в поселок, оставив притихшую Банни наедине с полными до краев мисками с едой и питьем.

Маленький домик стоял на том же месте, он мне не приснился. Я помедлил в тени стоящего напротив дома дерева. Из открытого окна до меня долетали звуки фортепьяно. Но играл кто-то неумелый, то и дело останавливаясь и спотыкаясь. Я подумал, что играет она из рук вон плохо, но тут музыка прекратилась, и из двери вышел маленький мальчик, лет четырех, в сопровождении своей мамаши. Мамаша несла огромный портфель, видимо, набитый нотами, мальчик — тоненькую папочку. У обоих были серьезные и даже взволнованные лица, мальчик, казалось, вот-вот заплачет. Через минуту из дверей выбежала моя знакомая. Она подбежала к мальчику и взяла его на руки. Тут уж он разревелся в голос, а она быстро-быстро что-то ему говорила, то и дело обращаясь к надувшейся пухлой мамаше. Общий звук разговора был такой:"Ви-и… нера-аа…пла-аа…ничи-ии."Мальчик чуть успокоился и был опущен на землю, мамаша взяла его за руку, и они проследовали к старенькой вольво, стоящей не так далеко от дерева, за которым я скрывался. Машина взревела и покатила. Я оторвался от дерева и подошел к русской. Кажется, она меня заметила еще раньше, так как не удивилась.

— Вы в гости? А я думала, вы уже не придете. Проходите.

Я вошел. Комната была светлая, но небольшая, возле окна стояло фортепьяно, напротив у стены — диван с подушками, над которым висел портрет задорной девочки-подростка с двумя косичками. Я сел на диван и чуть не опрокинул маленький круглый столик со стеклянной вазой посредине. — Осторожнее! — у нас мало места. Хозяйка подхватила вазу и засадила в нее еловую ветку с шишками, какие валяются вдоль лесной тропы. На ней было уже знакомое мне светлое платье. Ничего нового в ее внешности я не приметил. Да, кольца на ее руке не было. Наступила минута неловкости, когда не знаешь, с чего начать. Она поднялась и подошла к фортепьяно. — Хотите я сыграю для вас? И даже не взглянув в мою сторону, открыла крышку. И начала играть. Если я правильно понял, она играла Шопена. Было впечатление, что это такой способ разговора. Она мне так о себе рассказывала. Но чтобы понять, надо было что-то изначально знать о ней или хотя бы о Шопене. Я не знал ни того, ни другого. У меня не было к этой музыке ключа. Что касается музыки как таковой, я не большой любитель этюдов и мазурок, хотя признаю, что играла она превосходно.

— Вам не понравилось? — она захлопнула крышку и на меня опять не смотрела.

— Почему вы думаете?

— Я всегда чувствую, когда есть отклик, а когда нет.

— Вы музыкант?

— Была. Здесь я даю уроки музыки русским детям. Хотите чаю?

— Я бы выпил воды.

— Я забыла, что вы американец, русские от чая не отказываются.

Она принесла мне стакан воды из холодильника.

— Кстати, мы с вами еще не познакомились. И она назвала себя, а я себя. Ее звали Liza. Я спросил, типичное ли это имя. Она ответила, что это имя сейчас не очень популярно, но оно традиционно для ее семьи. Понемногу она разговорилась. Ее речь была очень замедленна и грамматически неправильна, и слова она произносила с жутким русским акцентом. Но я ее понимал. А она призналась, что мой американский понимает с трудом. Рассказала, что родом из Петербурга и что ее семья с дворянскими корнями и с польской кровью — отсюда ее любовь к Шопену. Ее дед-дворянин погиб в лагере, и отец был на каторге. Кажется, она даже назвала какой-то известный польский род, увековеченный в истории, фамилия на букву B, типа Branskiy или Branidskiy. Я спросил, куда делось ее кольцо. Оказалось, что она снимает его во время занятий музыкой. При мне она взяла его с крышки фортепьяно и надела на палец.

— Нравится? Я кивнул.

— А то кольцо… которое вы нашли… оно с вами?

Я достал свою находку из кармана шорт. Белый прозрачный камушек в окружении шести алых капель. — Брильянт и рубины! — провозгласил я, смеясь. — Чешское стекло, — сказала она как-то уж очень уверенно и серьезно, словно столкнулась с давно знакомой вещью, и продолжала в какой-то отключке:"Карловы-Вары. 1987 год. Он сказал, что наша любовь до гроба. И подарил мне кольцо."Ее голос дрожал, а взгляд она отводила. Когда я все-таки заглянул ей в глаза, мне показалось, что в них стоят слезы. Но она быстро отвернулась. И потом уже только улыбалась."Бойтесь этого кольца, — шутливо погрозила мне пальцем. — Оно… и она употребила русское слово, звучание которого я забыл. Что-то типа «privotnoe» или «prirotnoe». Я спрятал кольцо в карман и поднялся.

— Спасибо за музыку, за разговор и за воду. Я старался говорить отчетливо, она поняла мою фразу и рассмеялась. — Приходите еще, расскажете мне о себе. В пятницу приезжает Полинка — я вас с нею познакомлю. Девочка очень страдает… без отца — и она показала на задорную девчонку с косичками, висящую над диваном. Я простился и вышел.

* * *

Во вторник мы с Банни быстро собрались и уехали в город. Мой двухнедельный отпуск кончился, статья о Генри Джеймсе была написана, больше меня ничего не привязывало к этому глухому местечку. Перед отъездом я в последний раз обошел дом, поднялся в спальню родителей, где посещали меня бессонные ночи, постоял в гостиной, где в углу угнездилось матушкино кресло, в котором мне полюбилось отдыхать. Обошел я и все тайники с крепкими напитками, которые мне удалось отыскать. Было мгновение, когда в тишине дома я вдруг услышал отголосок родительской ссоры и матушкин плач. Бог знает, может, мне следовало вмешиваться в их громкие разборки? Я почти уверен, что именно дэдди свел матушку в могилу, ее унижали и травмировали его крики и ругань. А сам он? Разве смог он жить один, когда ее не стало, с ощущением, что он был причиной ее смерти? С другой стороны, начни я тогда вмешиваться в ссоры родителей, возможно, и на меня обратились бы их пьяная брань и крик. Нет уж, я правильно делал, что не вмешивался. И я правильно делаю, что спешу уехать из этого дома и из этого места.

В последнюю бессонную ночь я определил для себя дальнейшую стратегию. Пожалуй, мне следует проветриться. Мне, как и моей научной работе, не повредит соприкосновение с Европой, где долгие годы жил и где в конце концов умер Генри Джеймс. Я разовью перед Нэнси Шафир план моей предполагаемой научной командировки. Париж — Венеция — Лондон. Не думаю, что она будет серьезно возражать. Возможно, она даже захочет ко мне присоединиться на определенном ее этапе. Скажем, провести несколько дней в Париже или на Сицилии… несколько дней, не больше. Все остальное время я буду один, один или вместе с Банни, я еще не решил.

Я уезжал из родительского дома в хорошем бодром настроении в предвкушении нового этапа своей жизни. В самый последний момент, уже усадив Банни на заднее сиденье и заведя мотор, я вышел из машины и сделал несколько шагов по лесистой тропе. Я вынул из кармана шорт колечко с белым прозрачным камушком и шестью кровавыми лепестками — и с громким криком закинул его в самую гущу листвы, перепутанной с хвоей, на противоположный конец мира, в антимир. Я был отныне свободен, и Банни, будто почуяв мое освобождение, приветствовала его громким заливистым лаем.

Август 2003, Бостон

На реках вавилонских

«На реце вавилонсте мы седом и плакахом…» Слова запомнились со студенческих лет. Тогда, на первом курсе, Лариса случайно наткнулась в учебнике старославянского языка на этот удивительный псалом и очень быстро его заучила. Потом он вспоминался в самые горькие минуты жизни. И всегда думалось, какие же предусмотрительные были предки, что сложили эти стихи несколько тысячелетий назад и ни одно мгновение не было для них пустым.

Эти слова все время жили, помогали, давая силы и веру, а иногда просто облегчая страдания. Где они — вавилонские реки? Там, где когда-то царствовал Хаммурапи, а сегодня Саддам Хусейн, где в древности располагались крепкие стенами Сидон и Тир, а нынче Тегеран и Багдад? Ей, Ларисе, сейчас гораздо легче представить себе эти вавилонские реки, даже географически. Из России три года скачи — никуда не доскачешь, как из сказочного гоголевского города. А из Америки — все близко. Сел в самолет и только успел прикрыть глаза, как зажигается лампочка «пристегните ремни» и голос стюардессы объявляет, что самолет приземляется на земле Месопотамии, и ты видишь в иллюминаторе, как неотвратимо приближается к тебе эта земля с ее холмами и реками. «На реце вавилонсте мы седом и плакахом…»

Она, Лариса, тогда первокурсница, проходила практику в школе. На урок перед новогодними каникулами никто не пришел. Она этому не удивилась. Понятно, что школьники использовали возможность сбежать с урока практикантки. Повернулась, чтобы взять сумку, и, когда выпрямилась, прямо перед собой вдруг увидела ученика, одиноко сидящего на передней парте.

— Ты что, Юра?

Маленький невзрачный паренек, сын школьной уборщицы Раи, он сидел нахохлившись, но смотрел ей прямо в глаза.

— Я на урок, — он поперхнулся, голос ломался, и сквозь фальцет пробивались басовые нотки, — я на урок пришел.

— Ты хочешь заниматься? Прекрасно, — Лариса быстро взглянула на паренька. Что-то было в нем хорошее, чистое.

— Знаешь, у нас сегодня особый урок, я прочту тебе древнее песнопение, — ей не хотелось произносить «псалом», — я недавно его выучила и прочитаю тебе первому, хорошо?

Юра кивнул и покраснел. А она нараспев начала: «На реце вавилонсте мы седом и плакахом», и прочитала до конца, стих за стихом, на едином дыхании, прерывающимся голосом.

Когда закончила, чуть не расплакалась. Слово «евреи» в те годы не употреблялось, про своих старались не упоминать, а про чужих говорили «израильские агрессоры». Чтение библейского псалма в школе было ужасной крамолой и грозило карами, но нервничала она не от страха, просто красота и сила этих слов волновали ее.

— Понравилось тебе? — спросила она шепотом, слова произносились с трудом. Юра попробовал было ответить, что-то заклокотало у него в горле, и он, безнадежно махнув рукой, просто кивнул, не сводя с нее глаз и снова заливаясь краской. И она отпустила его домой, не объяснив ни единого слова в явно непонятном ему сюжете, к тому же прочитанном на церковнославянском языке. Да, давненько это было, много вод утекло в мировых реках, в реке Москве и в Гудзоне, и в тех, бывших вавилонских. Сколько раз сидела она, Лариса, в своей маленькой одинокой квартирке на 27-м этаже в Манхэттене, смотрела из окна на людскую паутину внизу, сердце сжималось от нехороших предчувствий и комок подступал к горлу. Отчего бы это? «На реце вавилонсте мы седом и плакахом…»

Юра не ушел из ее жизни. После школы попал он в армию и оттуда писал ей долгие корявые письма с описанием сибирских морозов и зверских повадок окружающих. Она отвечала, понимая, что заменяет ему несуществующую невесту, подбадривала, давала советы, иногда допускала какое-нибудь нежное выражение, например «дорогой мой мальчик». В одном из писем Юра как бы мимоходом спрашивал, о какой реке говорилось в том древнем стихе. Она подивилась, что он понял про реку, и ответила, что речь шла о реках Древней Вавилонии. Юра написал, что в политкабинете у них висит карта мира и что вавилонскими реками, по его мнению, могут быть Тигр и Евфрат. В ответном письме Лариса поощряла его интерес к географии, поясняя, что это увлечение поможет ему выжить среди читинских вьюг и окружающего беспредела. Больше о вавилонских реках они не вспоминали.

Из армии Юра вернулся по-настоящему в нее влюбленный. Позвонил ей с вокзала, они назначили встречу, на следуюший день долго гуляли по Страстному бульвару. Юра, столкнувшись в армии с чудовищными вещами, в юном негодовании клеймил российскую действительность. Он, русский паренек, строил планы эмиграции в Израиль. По его словам, получить подложные документы о еврейской национальности было несложным делом. Лариса поражалась иронии судьбы: жизнь довела россиян до того, что они за деньги присваивают себе принадлежность к вечно гонимой и униженной в их стране нации. Она успокаивала Юру, увещевала, остужала его пыл точно так, как делала это когда-то в своих письмах в армию. Ничего, мол, перемелется, мука будет. Мука или му́ка? — спрашивала себя порой. Сама она после безнадежных попыток поступить в аспирантуру или устроиться в институт застряла в школе. Там за ней старомодно ухаживал физик Михаил Яковлевич.

Жили вдвоем с мамой в малогабаритной хрущевке в Медведкове, надеяться, в сущности, было не на что. Иногда мама говорила с задором: «Может, в Америку махнем?» В страшной и непонятной Америке еще с послевоенных времен жил мамин дальний родственник. Но какая Америка? И почему Америка? И неужели там должно быть лучше, чем здесь? Для Ларисы единственной родной территорией на свете оставался русский язык, язык великой культуры, с его пушкинской важностью, тургеневской нежностью, чеховской сдержанностью и бунинской крепостью. Куда ей от него? Где и кому она может пригодиться этим своим служением русскому языку? Идя по школьному коридору, тоненькая, не по годам юная, Лариса часто встречала Юрину маму. Та, видя Ларису, бросала тряпку в ведро и приветливо безмолвно улыбалась. Лариса поражалась сходству матери и сына — Рая смотрела на нее таким же долгим и неотрывным взглядом, что и Юра. Однажды, когда Лариса пришла в школу в чем-то особенно светлом и нарядном, Рая, застыв на мгновение со своей неизменной тряпкой в руках, произнесла: «Вы, Лариса Ефимовна, у нас как солнышко». Слова эти потом долго согревали Ларису.

С Юрой они встречались довольно часто, и Лариса с материнской настойчивостью советовала ему поскорее жениться. К этому времени Юра уже где-то работал, посещал курсы иностранных языков — его почему-то привлек персидский, — об эмиграции в Израиль по подложным документам речи уже не заводил. Во время прогулок она постоянно ловила на себе его пристальный и какой-то восхищенный взгляд.

Словно он ею любовался, смотрел — и не мог наглядеться. Неужели это было возможно? Она же старше! Лет на пять, это точно, а, может, и на шесть. Он же ее бывший ученик! Она так и представляет его всем знакомым, встречающимся в их прогулках по московским бульварам. «Знакомьтесь, — говорит она, не глядя ни на Юру, ни на озаренные понимающей ухмылкой лица, — это мой школьный ученик». Ухмылки гаснут, Юра мгновенно и ненадолго краснеет, и они идут дальше, не зная, куда девать руки и стараясь случайно не коснуться друг друга. Она настойчиво советует Юре жениться, жениться как можно скорее. Тогда пройдет это твое ожесточение, это неприятие жизни. Тебе, Юрочка, нужна женщина. В этом месте они оба краснеют, и она ловит себя на том, что некоторые слова в его присутствии звучат как-то странно, даже двусмысленно, даже неприлично. Прохожие окидывают их взглядами. Ей хочется провалиться сквозь землю, когда это случается. Ведь наверняка они, эти гнусные циники, думают, что вот какая идет — и про себя не решается она произнести это ужасное слово — подхватила себе младенца в кавалеры! Искоса смотрит она на своего младенца-кавалера, чьи широченные плечи за пределами видимости.

За эти годы Юра вытянулся, возмужал, отрастил светлые усы и небольшую бородку, его неяркие черты приобрели определенность и даже выразительность. «Что-то есть в нем от русского царевича, каким он рисуется в сказках», — думает она после их прогулки. Вспоминает его пристальный, лучистый взгляд, который, бывает, ударяет по ней как разряд тока. Сегодня, когда они прощались, он долго не отпускал ее руку, а она, осмелев, поцеловала его в щеку — и тут же убежала, не оглядываясь. Интересно, какое у него было лицо? Дома мама смотрела на нее подозрительно, все время что-то спрашивала, а она, Лариса, отвечала невпопад и почему-то сердилась.

Почему мама думает, что у нее роман? Никакого романа. Нельзя же жениться на своей учительнице или выйти за своего ученика. Замужество требует чего-то другого, чего-то совсем другого. И на ее внутренние сомнения внутренний же голос, но с мамиными нравоучительными интонациями, настойчиво повторяет: «Это же русский мальчик, из очень простой семьи. У него же, Ларочка, нет образования. К тому же, прости меня, он ведь, кажется, младше… Что у тебя, Ларуся, может быть с ним общего?» Под конец голос звучит насмешливо, словно предполагает, что «общее» у них может быть только смешным и нелепым. А общее между тем было — была радость пребывания вдвоем, стихийная, бессознательная радость, светлый настрой и умиротворенность, овладевающие ими в присутствии друг друга. Но все это Лариса додумывала скороговоркой, чужой голос явно брал верх над ее собственными детскими рассуждениями.

Через небольшое время Лариса вышла замуж за Мишу, хорошего, достойного человека, лет на семь старше нее, преподававшего физику в их школе, но мнившего себя чуть ли не соперником Эйнштейна. Прежде равномерно-тягучая жизнь закружилась и захороводилась в незнакомых и не освоенных до того ритмах. Миша думал и говорил только об отъезде. Только там, на Западе, сможет он осуществиться как ученый, ниспровергатель устоявшихся мнений. Лариса с мамой оказались бессильны перед его натиском. Не успела Лариса оглянуться, как увидела себя в небольшой квартирке на 27-м этаже в Манхэттене.

Как перенес Юра ее замужество и отъезд? По-видимому, тяжело. Первое письмо от него Лариса получила только спустя года три после своего отъезда. Юра писал по-прежнему коряво и длинно. Сразу после замужества и отбытия Ларисы он тоже женился и тоже уехал. Брак его оказался недолгим и распался, лишь только молодожены прибыли на новое место жительства. Местожительством же оказался, к удивлению Ларисы, Тегеран. Юра подвизался в российском посольстве на какой-то мелкой должности. Знание языка давало ему некоторые преимущества, но не такие большие. Во всяком случае, молодая жена его, быстро разобравшись, что к чему, ушла от него к вдовому интенданту. Юра не сообщал даже имени своей изменницы-жены, ничего не писал ни об ее внешности, ни о характере. Читая письмо, Лариса ловила себя на мысли, что ей были бы интересны эти подробности, но их, увы, не было. Зато Юра писал, как нравится ему город, как по душе ему местные жители с их вроде бы непривычным укладом, как подходит ему климат. Лариса поджимала губу — ей казалось, что Юра пишет все это в пику ей. В письме к коллеге-учительнице — ставшем ему известным явно через уборщицу Раю — писала Лариса о своих злоключениях на чужой сторонке, на чужих реках, что текут не медом и молоком и совсем не в кисельных берегах.

Поначалу все ей здесь не нравилось, все было не мило — скучала, грустила, болела, впадала в депрессию, не ела, не спала, лезла на стену, потом понемногу пришла в себя и попробовала приспособиться к этой жизни. Муж давно уже работал, как положено выходцу из России, в компьютерной области, и, как казалось, забыл свои научные построения и амбиции. Мама жила отдельно от них в субсидальном доме на полном и бесплатном медицинском обслуживании; выработала себе распорядок с ежедневным сидением в скверике, общением с русской пожилой парой, вечерним звонком Ларисе… После целой полосы неудач и срывов, попыток заняться чем угодно и унижения от выполняемой ею чужой неинтересной работы, Лариса неожиданно нашла работу по специальности. Преподавать в чужой стране свой родной язык, нести иностранцам культуру, тебе близкую и кажущуюся драгоценной, — это ли не счастье?

Но счастья все же не было. То ли от того, что слишком много сил было потрачено на поиски, то ли от того, что такой уж был у нее характер, то ли от отсутствия детей, то ли от нехватки любви… Не то чтобы она не любила Мишу, просто она относилась к нему вполне спокойно, никогда не билось у нее сердце от его присутствия. К тому же, он как бы не оправдал связанных с ним надежд. Сколько разговоров было, что в России нет ему ходу, что на Западе он себя покажет, что его теории еще пробъют себе дорогу. Все оказалось фантазией или демагогией, Ларисе не хотелось даже думать об этом. И вот теперь в Юрином письме с корявыми, неправильно построенными фразами она читала, что человек нашел себя, свое место под солнцем, свой образ жизни.

Правда, это было уже в его втором письме, полученном года через два после первого. В нем Юра сообщал, что ушел из посольства и женился на местной жительнице-персиянке, по имени Лали. «Лали», — читала Лариса и внутренне ликовала. Ей нравилось, что у Юриной персиянки имя начиналось с той же буквы, что и у нее, Ларисы. Она всегда придавала большое значение звукам и созвучиям. И теперь вспоминала, как в детстве на вопрос «как тебя зовут, девочка?» отвечала, картавя: «Лала». Чем не Лали? Как же он женился на мусульманке? — вертелось в голове. Они же выдают своих дочек только за правоверных. Неужели принял ислам, стал мусульманином? В письме об этом ничего не было. Юра писал только, что ему нравятся обычаи и религия мусульман, что он нашел себе простую работу, которая кормит его и его семью, что у них с Лали растет дочка.

Следующее письмо пришло года через три. К тому времени Лариса жила уже одна на 27-м этаже Манхэттенского небоскреба. В один год умерли у нее мать и муж. Мама умерла в одночасье на фоне спокойной, размеренной жизни. Миша умирал мучительно долго и тяжело: безнадежный диагноз поставили ему слишком поздно. Тут-то Лариса поняла, что никуда не делась его мечта о высокой науке, его «безумная» теория, опровергающая современные физические представления, продолжала в нем бродить. Уже прикованный к постели, чертил он в тетради какие-то цифры и формулы, произносил в полубреду имя Эйнштейна и еще какие-то имена, среди которых Ларисе слышалось имя российского академика, закрывшего Мише дорогу в науку всего лишь одной фразой: «Этого, любезный, быть не может». Бедный Миша! Здесь, в Америке, он не знал, куда толкнуться со своими спорными идеями, плохим английским, отсутствием поддержки. Ради нее, в сущности, ради Ларисы, пошел на постылую компьютерную работу. Только по ночам открывал свою заветную тетрадь. Уже после его смерти показала Лариса эту тетрадь случайно забредшему к ней «кузену», сыну маминого дальнего родственника, успешному математику. Тот пролистал тетрадь, наткнулся на какую-то формулу, ошарашенно взглянул на Ларису и попросил разрешения взять тетрадь домой для более детального ознакомления. Конечно, Лариса разрешила. Больше своего кузена она не видела.

Вообще в эти недели и месяцы, последовавшие за Мишиной смертью, у нее было ощущение, что все происходит помимо нее, в каком-то ином измерении. Словно выбыла она из числа живущих, что было для нее логически вполне закономерно. Она, Лариса, жить одна не могла — просто была не в состоянии, — но оказалась одна. Мир вокруг был чужой и враждебный, выживал в нем только сильнейший, наделенный когтями, клыками, самомнением, волей, наконец. Ничего похожего в Ларисином арсенале не было. Она была слабая и лишилась последней подпорки в лице мамы и мужа. На что можно было надеяться в заранее проигранной ситуации? Вначале она слегка сопротивлялась, делала слабые движения во спасение, звонила маминому дальнему родственнику, искала каких-то знакомых… Результата не было, родственник благополучно отсиделся, не придя даже на похороны ни мамы, ни Миши, знакомые все как один болели, были в отъезде, занимались срочной работой.

Спасение пришло неожиданно и с неожиданной стороны. Помогла Ларисе выжить престарелая американка, соседка, по имени Вики. Корни со стороны деда были у нее русские, но русского языка, естественно, она не знала, общались на английском. Вечерами стала Лариса приходить к одинокой Вики, жившей на 28-м этаже того же дома, и вместе они пили чай то с ромом, то с ликером, а то и с чем покрепче и говорили, говорили… Вики рассказывала Ларисе про свою молодость, проведенную в Лос-Анджелесе, в голливудских массовках, про своих мужей — на фотографиях они смотрелись голливудскими героями, про своих непутевых детей — все ее три сына попали каждый в свою историю, двое сидели в тюрьме, младший женился на турчанке и жил в Стамбуле. Вики помогала Ларисе и житейскими советами, и делом — навещала, когда у той поднялось давление, сидела у постели, шутила, приносила бутылочку «для настроения».

Постепенно Лариса выходила из своего оцепенения, к ней возвращалась жизнь. Как раз в это время и пришло письмо от Юры. В нем говорилось, что их с Лали дочка, по имени Шамнам, оказалась на редкость способной девочкой. Она хорошо играет на флейте, поет и танцует. Юре хотелось поощрить юный талант, показать ей мир, между строк читалось — показать ее миру. Косноязычно и невразумительно Юра осведомлялся, может ли Лариса приютить на неделю его жену и дочь, намеревающихся прибыть в Нью-Йорк в этом сентябре. Лариса принесла письмо Вики, и они вместе строили планы приема гостей, куда повести, что показать. У сына Вики в Стамбуле тоже росла дочка, но Вики не видела даже ее фотографий. Юрина Шамнам заранее рисовалась обеим женщинам чем-то большим, чем просто незнакомая мусульманская девочка. В голове Ларисы роились «восточные» ассоциации — княжна Тамара, черкешенка Бэла. Она радовалась приезду гостей и немножко его боялась. Было странно, почему Юра не едет сам, а отправляет одних женщин (он писал, что загружен работой). Какие они — эти женщины Востока? А вдруг ей, Ларисе, будет с ними тяжело и неуютно?

Но оказалось не так. Особенно поразила Ларису девочка. Показалось Ларисе, что и мать, молчаливая, закутанная в цветной платок, медленная в движениях Лали, с некоторым удивлением смотрит на свою дочь, словно не уверенная, ее ли это дитя. Девочка была темноволосая и темнокожая — в мать, но глаза у нее были голубые, их пристальный взгляд и особая лучистость в минуты душевного подъема тотчас напомнили Ларисе Юру. Девочка ни минуты не стояла на месте, она бегала, садилась на корточки, кувыркалась, делала танцевальные движения и говорила не закрывая рта. Слова были разные — персидские, английские, иногда русские. Шамнам была в том возрасте, когда ребенок легко и играючи усваивает языки; ей, рожденной от родителей разных национальностей, на роду было написано «вавилонское смешение» языков.

Лали вполне прилично владела английским. Несмотря на облик традиционной восточной женщины, на свою получадру, тихость и вкрадчивость повадки, она не дичилась и не робела, была проста в обращении; самой большой ее заботой было, как она говорила, не дать Шамнам сесть Ларисе на голову. Действительно, в самом начале, при первом знакомстве, Ларисе показалось, что девочка ужасно невоспитанна, не обучена элементарным навыкам поведения. Потом она не то чтобы примирилась с этим — ей не нравилось, что Шамнам громко кричит за столом, вскакивает и бегает по комнате во время еды, истошно вопит, когда мать причесывает ее густые курчавые волосы, — но все эти детали отошли на задний план перед главным: девочка действительно была талантлива.

В один из вечеров был устроен концерт — своеобразные смотрины маленькой артистки. Лариса, Вики и Лали разместились в креслах по углам комнаты, освещенной широкими — во всю стену — окнами. Зажгли торшер, разметали по полу цветные подушки. Пространство между ними принадлежало Шамнам. С уморительным кокетством, блестя синими хрусталинками-глазами, танцевала она замысловатый восточный танец, аккомпанируя себе на бубне. Бубен сменила флейта. И тут уже все взрослые вовлеклись в движение, так завораживающи и волшебны были странные звуки флейты, с таким недетским вдохновением играла сидящая на полу флейтистка.

Лариса, Вики и Лали двигались по комнате как околдованные. Флейта резко оборвала извив мелодии, девочка вышла на середину комнаты и запела. Лариса не сразу поняла, что поет она на русском языке, слова звучали непривычно, с мягкими согласными. Только спустя минуту узнала она песню. То была «Волга-реченька». «Мил уехал, не простился — знать, любовь не дорога», — пела Шамнам сильным, чистым голосом, и вспоминалось Ларисе, что ведь и она не простилась с Юрой перед своим отъездом — закрутилась, забегалась, не до того было… Как удалось Юре обучить дочку и этой проникновенной интонации, и этой недетской печали, исходящей от песни? Как сумела дочка, рожденная на берегах чужих рек, передать тоску, обращенную к самой что ни на есть русской речке?

После импровизированного концерта растроганная Вики громко объявила, что чудо-ребенок вполне достоен Голливуда, что Шамнам должна сниматься в кино и что ей, Вики, необходимо порыться в старых адресах, а вдруг кто-то еще под седлом из прежних рысаков. Кроме того, ей хочется сделать артистке подарок на память. Не отпустит ли Лали с ней девочку, чтобы Шамнам сама выбрала себе, что ей приглянется. Решили, что за день до отъезда Вики с Шамнам сходят в близлежащий Торговый центр за подарком.

Все эти дни мать и дочь осматривали огромный город, бегали по его музеям и паркам; в свободное от работы время Лариса сопровождала их — и новым, свежим взглядом оглядывала мегаполис, так не понравившийся ей при первом соприкосновении. Сейчас, в эти солнечно-ясные, не слишком жаркие сентябрьские дни, он ей казался фантастически прекрасным. Те же ощущения читались на лицах персиянок. Шамнам не пропускала ничего занимательного, задавала несчетное количество вопросов. Почему дядя в коляске? Зачем автобус его ждет? Эти черные люди — тоже американцы? Лариса покупала ей огромные американские бутерброды, кока-колу и мороженое в громадных стаканах. Девочка с удовольствием уплетала гамбургеры и мороженое, но при этом неизменно спрашивала у матери, скоро ли та отпустит ее на прогулку с Вики. Прогулка с Вики была для нее, судя по всему, намного привлекательнее, чем посещение всех вместе взятых нью-йоркских музеев и парков. То ли Вики сумела польстить ее артистическому тщеславию, то ли так привлекал обещанный подарок…

Накануне отъезда девочка почти не спала, с раннего утра уже была на ногах и беспокоилась, не забудет ли Вики об их прогулке. Нет, не забыла. В лихо загнутой соломенной шляпке, нитяных белых перчатках, с аккуратно подведенными бровями и нарумяненными щечками позвонила она в дверь ровно в назначенное время. Ничто не дрогнуло в сердце Ларисы, когда девочка махнула ей рукой на прощанье. Лали шепнула что-то дочери на ухо на своем языке, затем, обернувшись к Вики, попросила не задерживаться — впереди у них с дочкой тяжелый день. Вики только улыбнулась — цель их прогулки находилась прямо перед окнами — высоченный небоскреб Торгового центра. Почему молчало материнское сердце? Почему не терзали его предчувствия? Почему все катастрофы оказываются для нас, людей, громом среди ясного неба?

Лариса и Лали, прильнув к стеклу, следили, как две крошечные фигурки, одна побольше, другая поменьше, взявшись за руки, направились к зданию небоскреба. Лариса, обладавшая хорошим зрением, с трудом различала Вики с девочкой в довольно густой толпе, окружавшей Торговый центр. Она скорее подумала, чем увидела, что две движущиеся точки наконец достигли входа в огромный небоскреб и были проглочены его чревом.

Лали пошла собирать вещи, а Лариса задержалась у окна. В эти-то секунды и произошел взрыв. Ларисе показалось, что рушится небо. Все последующие мгновения и часы она жила с ощущением, что присутствует при конце света, что наступили последние времена, предсказанные в Откровении Иоанна. Вместе с обезумевшей Лали они куда-то бежали, потом долго ждали, потом снова бежали. В голове мелькали обрывки мыслей: «Почему не я, не Лали, почему именно они, девочка и Вики?» И еще: «Неужели этот ужас когда-нибудь кончится?» Косвенным зрением видела она лицо персиянки, та что-то шептала, прикрыв веки, наверное, молилась. И представилось Ларисе, как в другом каком-то измерении — за бескрайними морями, горами и долинами, на древнем месопотамском берегу — одинокий Юра в бессильном отчаянии простирает руки к небу, и плачет, и плачет на реках вавилонских.

20 сентября 2001

Казни египетские

Когда Сандро вошел, Джуди пила чай. Он вчера только прилетел из Италии и не успел привыкнуть к ее распорядку, дивился ему. Ему казалось, что Джуди пьет чай вместо завтрака, обеда и ужина. Заедала она его чем-то неприглядным, «старушечьим»: сухим печеньем, изюмчиком, орешками в сахаре… Все это не казалось Сандро едой, тем более вкусной. Он вернулся с прогулки по заснеженному, какому-то игрушечному городу, застроенному картонными домиками с террасами. Тщетно пытался найти что-нибудь съедобное на итальянский вкус. Возможно, Нью-Йорк удовлетворил бы желания, но судьба занесла его в провинциальный городок Дикого американского Запада.

Джуди пригласила почаевничать с ней. Пришлось сесть к столу. Чай он не любил. Странно, что при всей своей любви к России и всему русскому (русский язык он осваивал в Миланском университете), он так и не пристрастился к этому напитку, предпочитал ему кофе. Но Джуди, кажется, кофе не держала.

Зачем он, собственно, приехал сюда? Кто бы ему объяснил. Больше недели придется торчать в этом городишке, почти до самого Рождества. В Фано все выглядело логично. Чтобы не свихнуться окончательно, он должен был сменить обстановку, вырваться куда-нибудь, где не доставали бы проклятые мысли, где бы не было отцовского крика и слез матери, где был бы хоть кто-нибудь, кто его понимал и ему сочувствовал. В Россию, после летней катастрофы, его не тянуло. Из-за России ему стало так плохо, что до сих пор сомнительно, вылезет ли он из новой своей"черной ямы". Боится, что нет. Если бы Джуди его хотя бы меньше раздражала, он так на нее надеялся. Но она раздражала, раздражала своими движениями, тем, как пила чай, долго, блаженно, как брала дрожащей рукой с блюдца печенье. Почему, кстати, у нее дрожит рука?

Да ясно почему — от старости, ей, наверное, сто лет, ровесница русской революции. Зачем, почему он приехал к этой старушке? Ну да, долго переписывались. Несмотря на свои мафусаиловы годы (настоящего возраста Джуди он не знал), она освоила интернет, и у нее с Сандро завязалась ежедневная компьютерная переписка.

Он повсюду искал в интернете людей, говорящих по-русски. Так два года назад неожиданно вышел на Марину, художницу из Питера. Случайно же наткнулся на Джуди. Почти сразу она написала ему, что не молода, что одинока, что тяготится обществом, ее окружающим… понять ли американцам русскую душу? Во всем этом он почувствовал перст судьбы. Не молода — тогда это его не смущало, даже притягивало. Молодая устроила ему в Петербурге такое «disastro», что пришлосъ спасаться бегством. Одинока — так и он одинок, одинок при том, что есть мама-папа и два брата. Но вот поди же, чувствует он себя эдаким демоном, летающим в пустыне мира без приюта. Конечно, болезнь. Если бы ни она, ни черная тоска, временами находящая и сдавливающая тело и разум страхом, отчаянием, угрозой чего-то еще более ужасного, — о, если бы ни она, был бы он, как Филиппо, старший брат, удачливый коммерсант, или как Энрико-инженер, с его хохотушкой Клаудией и тремя близнецами…

Был бы? И правда, был бы? Ну нет, в Фано ни за что бы не остался. Как можно жить в маленьком провинциальном городе? Тоска. Даже море — утром ярко-голубое, с зеленым наплывом, с бесконечной далью, с разноцветными дрожащими огнями суперфастов в предночные часы, — даже море не могло бы его остановить, оставить на берегу. Его удел — скитаться. Самое неприятное, что деньги на жизнь и на путешествия дает отец. Он вспомнил, как злобно Марина из Питера кричала ему напоследок, — что он, Сандро, бездельник и трутень (кстати, что по-русски значит «трутень» он в точности не знал). Воспоминание прошило сердце иглой, он скривился и поймал сочувствующий взгляд Джуди.

— Болит? Погоди, сейчас отпустит. Чайку отхлебни!

Если бы ни боль, он бы рассмеялся — русские, кажется, лечатся чайком от всех болезней. Но он покорно отхлебнул. Чай был не горький, зеленоватого цвета, пах лимоном. Марина в Петербурге тоже пила зеленый чай, но он упорно отказывался его попробовать, в Питере он варил себе кофе. Джуди смотрела на него тревожно, он потер свитер с левой стороны и стал пить из чашки маленькими глотками, словно лекарство, в перерывах выдавливая из себя полуслова-полузвуки:

— Она зам… я хоте… но не… скандаа… приш… еха…

Слезы катились из его глаз. Джуди кивала. Странно, она говорила тоже незначащее слово, что и Марина, когда хотела его успокоить: ничего, ничего. Niente оно и есть niente, видно, русские вкладывают в это слово какой-то свой особый смысл.

— Отвергла она тебя? Мужа не решилась бросить? Правильно я поняла?

Вся эта история уже давно была ей известна по его письмам, но хотелось поговорить, ему — выговориться, ей — утешить, успокоить раненую душу.

— Она, она люби… и я тоже, до сумасш… мы встречались, когда мужа не бы… муж Виктор…

— Ну как же, дружок, все правильно, и скандал был вовсе не нужен. Марина твоя — женщина разумная, на что ей такой, как ты?.. Да и дочка у нее. Разве можно ребенка бросить?

Сандро остановился и посмотрел на Джуди. Его речь стала более отчетливой.

— Ты не поняла. Виктор, муж, застал нас. Если бы не это, она бы согласилась… Как это? выйти за меня. Мы бы поженились и были бы счастливы. А так… Ты бы слышала, что она кричала. Будто я… будто она… словно все из-за денег.

— Ты давал ей деньги?

— Взаймы, она обещала отдать. Она осталась без работы, в издательстве ей отказали, она художник… как это? оформитель. Искала новую работу…

Он говорил нетерпеливо и нервно, и пока говорил, переставал верить в сказанное. Скорее всего, Марина действительно его не любила и он ей был нужен из-за денег его папы, совладельца богатой фирмы. Он снова сел к столу и заплакал. Сердце болезненно билось и болело. Джуди подошла к нему и старческой своей рукой принялась гладить черную кудрявую голову.

— Потерпи, дружок, потерпи, все перемелется. Я тебе как-нибудь про себя расскажу — тоже из-за любви много страдала. Ну, да ничего — страдать страдала, а жива до сих пор.

Джуди рывком подняла его со стула и медленно перевернулась вокруг его руки. Было даже красиво. И вовсе она не такая старая, как показалась вначале. Такому чистому овалу позавидует и девушка. И ноги вон какие стройные, недаром она даже дома — в брюках. В маленькой комнате с двумя высокими окнами было очень тепло. Сандро разморило после прогулки по морозному снежному городу, после горячего чая. Он прилег на диван тут же в гостиной, диван был отдан Джуди в полное его распоряжение. В полудреме он видел, как Джуди убирает со стола чашки, протирает стол. Вот она вошла в соседнюю комнату, в свою спаленку, со вздохом опустилась на колени перед образом Богоматери и зашептала что-то. Сандро не понимал слов, но когда он проснулся, в голове сидело"казни египетские". Возможно, что-то похожее она произнесла в своей молитве.

Под вечер они с Джуди вышли на прогулку. Уже темнело, и в сумерках резко белели заснеженные горы, окружавшие город. На неказистой Джудиной машинке доехали до городского парка. Поездка заняла всего десять минут, но, когда вышли из машины, заметно стемнело, зажглись фонари. Они пошли по асфальтированной безлюдной дорожке, Джуди крепко ухватила своего кавалера за руку, Сандро плотнее закутался в шарф — дул резкий встречный ветер. Из-за ветра почти не разговаривали. Вдруг Джуди остановилась.

— Смотри! — Слева, за железной оградой, что-то розовело за деревьями на фоне темного деревянного домика. — Здесь расположен зоопарк, вернее птичник, — поясняла Джуди. — А вон розовые фламинго, за оградой, их четыре, и они всегда стоят на этом месте и на одной ноге.

Сандро вгляделся. Действительно, стояли четыре большие птицы нежно розовой окраски, тесно прижавшись друг к другу. Им, наверное, холодно, они же совсем голые, — подумал он. И услышал Джудино:"Бедняжки, вот у них казнь-то какая!""Почему казнь, Джуди?""А что еще? Стоят тут на обозрение… У каждого, дружок, своя казнь…"

В свете фонарей деревья казались фантастическими, отбрасывали странные тени, за весь путь им не встретилось ни души. Джуди доставала ему до плеча, словно девочка-подросток в своем коротком черном пальтишке и смешной шапочке с помпоном. Быстрым шагом (он удивлялся, что Джуди не отставала) дошли до машины и залезли в ее темное нутро. Заработал нагрев. Сандро медленно стал разматывать шарф и чувствовал себя в это мгновение почти счастливым.

За неделю своего пребывания в городе Сандро хорошо в нем освоился и выработал свой распорядок. Утром, пока Джуди спала (скорее всего, она притворялась, что спит, чтобы не мешать Сандро), он пил на кухне кофе (и кофе, и кофеварку купил в ближайшем магазине). Затем отправлялся на прогулку. Его не смущали ни перпендикулярные прямые улицы, ни бесконечные перекрестки со светофорами, ни машины, с жужжанием пролетавшие вдоль всего его маршрута. Он шел под легким снежком или под сырым в эту пору небом. И думал о своем — перебирал случаи из жизни, вспоминал фразы из запомнившихся русских книг, писал на русском воображаемое письмо воображаемому другу. О Марине он старался не думать, а если и допускал ее в свои мысли, то только такую, какою она была в первые дни их знакомства, — радостную и чуть грустную и неловкую. Где-то на краю сознания он представлял, что сейчас Джуди дома, в этот момент, неслышно передвигается по маленькой гостиной в своих крошечных домашних туфлях и поливает из банки цветы в кадках возле его диванчика.

Возвращался он часам к одиннадцати, и они с Джуди пили чай и закусывали. Сандро так и не научился удовлетворяться завтраком, состоящим из бутербродов с сыром, и приносил со своей прогулки то итальянскую колбасу, то пиццу, весьма отдаленно напоминавшую свою итальянскую тезку. После завтрака Джуди, все утро сидевшая за компьютером, уступала его Сандро, а сама доставала с полки какую-нибудь толстую книгу американского автора, посвященную русской культуре. Обедать они ездили в маленький экспресс-ресторанчик, где за небольшую плату Сандро брал тортеллини или равильоли, политые острым американским рэнчем, а Джуди сок с бисквитом, ела она как воробей. После обеда иногда отправлялись в какой-нибудь музей, но чаще домой. Сандро тянуло полежать на своем диванчике, окруженном зелеными кустистыми растениями.

Лежа на нем, он бездумно наблюдал за Джуди. Она вязала шарф, примостившись комочком в кресле. Крючок двигался медленно, смешные круглые очки то и дело сползали, Джуди их поправляла и продолжала тихую беседу с засыпающим Сандро. Говорила она чаще всего о прочитанных книгах, а читала много и с разбором, в основном воспоминания об артистах, писателях. Суждения ее были метки и категоричны, казалось, что она сама была свидетельницей и даже участницей событий почти столетней давности, и Сандро тогда только вспоминал, что Джуди годится ему в прабабки… Лежа на диванчике, он припоминал какие-то смутные картины, связанные с детством, — то ли воркованье полузабытой им бабушки Маргериты, то ли тихую маму у его кроватки…

Под вечер выезжали погулять. Джуди предпочитала небольшой каньон, хотя и расположенный в самом центре города, но сохранивший все свои природные свойства — журчащую порожистую речку, нависающие над ней снежные склоны с узором деревьев и кустарника, и над всем этим высокое снежно-серое небо. Вся прогулка туда и назад занимала сорок минут, шли не спеша, почти не разговаривая, в голове у Сандро возникали строчки из чеховской"Дамы с собачкой":"…И прогулка удавалась. Впечатления неизменно всякий раз были прекрасны, величавы". Затем мысли перекидывались к очередному Джудиному замечанию о Чехове (она читала о нем книгу какого-то лондонского профессора).

— Антон Павлович, — говорила Джуди, — сторонился женщин, словно боялся их, в результате попался в лапы к самой хищной и лживой. Почему лживой? Да потому что лгала, обманывала, изменяла, жила в другом городе, прикрываясь любовью к театру, пользовалась его именем, чтобы получать роли… Этот англичанин-профессор ей ничего не простил, даже высчитал сроки рождения ребенка, — оказалось, ребенок не от Чехова. — Джуди вздыхала и продолжала. — И все же… и все же он не прав, англичанин, он судит со своей колокольни, английской, к тому же мужской. А мужчины ничегошеньки не понимают о женщинах, не хотят понять. На самом деле, Антон Павлович был безумно счастлив со своей стервозной Ольгой, я-то уж знаю, да, лживой, да, тщеславной — актриса, что с неё возьмешь? Но счастлив был, считал дни до ее приезда. А как она убивалась, когда потеряла ребенка, какая разница — от Чехова, не от Чехова? Ребенок — это святое, потерять ребенка — это… Джуди пробовала продолжать, но звуки не шли, и Сандро понимал, что для нее эта тема больная, но ни о чем не спрашивал.

Возвращались домой, в тепло и уют, зажигали камин. Сандро ужинал яичницей с ветчиной или лазаньей из коробки, Джуди пила горячий душистый чай с изюмчиком или сухим печеньем. Тонкая сухая рука слегка подрагивала. Но теперь это не раздражало, а даже умиляло — бедная старая милая Джуди! Вечером на огонек заходили гости, чаще всего рыхлая, с пухлыми руками и золотыми коронками во рту Зоя. Она приносила с собой домашние пироги, пирожки, клубничное варенье.

Зоя жила выше этажом, в том же субсидальном доме, что и Джуди, считалась Джудиной подружкой, но была полной ее противоположностью. В России, как и Джуди, работала она переводчицей, стало быть, язык знала. В отличие от Джуди, проводившей время за компьютером и чтением книг на английском языке, Зоя с утра до ночи смотрела телевизор и была в курсе всех последних новостей. Казалось, собственная судьба не волновала Зою с той силой, с какой волновали действия американских властей, их речи и перемещения. Зоя считала себя патриоткой Америки, сокрушалась по поводу очередных"русских глупостей"или новых злодейств террористов, и с ее приходом квартирка наполнялась сильным контральтовым голосом и запахом аппетитной домашней снеди.

Политические новости мало волновали Джуди. Немного послушав, Джуди уводила разговор в сторону, то к Анне Ахматовой, то к Лиле Брик, а то и к самой Екатерине Великой, книгу о которой недавно прочитала. Тут уж Зое становилось скучно и невмоготу, и тогда Джуди кротко обрывала себя на полуслове и просила Зою спеть. Обычно Зоя отказывалась, ссылаясь на плохое самочувствие и боль в горле (погода-то какая, сами видите, снег да дождь, как тут ангину не подхватить?), но в конце концов садилась в кресло возле камина, снимала с плеч и вешала на красную плюшевую спинку пуховый платок и начинала с тихой и задушевной ноты. Пела она русские романсы. Обе женщины были вполне русскими, хотя и еврейками по происхождению. Сандро так и не понял, почему Джуди называет себя еврейкой, а молится русской Богородице. Зоя же была атеисткой и посмеивалась над Джуди с ее русским боженькой.

Зоя пела романсы в какой-то особой манере, будто прислушиваясь к чему-то внутри себя, будто слова и мелодия еще не родились, а сидели где-то в ней, и ей нужно было извлечь их наружу. Особенно запомнился Сандро один романс. Прежде он его не слышал. Его грустная умоляющая мелодия западала в душу, а слова, хотя Сандро и не все понимал, казалось были сложены специально для него. Ведь это он, Сандро, был разочарованным, он перестал верить в любовь, и никакие новые ее утехи его не манили, это ему больше всего на свете хотелось всё забыть, окаменеть, заснуть — именно об этом пелось в романсе. Сандро недоумевал, что было такого в пении этой полной, немолодой, неизящной женщины, почему хотелось ее слушать? Голос был у нее не поставленный, и не было в нем итальянского оперного лоска, который, кстати сказать, он, итальянец, терпеть не мог. Может, отсутствие фальши его прельщало? Романс этот долго его не отпускал, уже в Италии, в Фано, он вслушивался в тишину, различая его далекие звуки.

В первый же вечер, после Зоиного прихода, Джуди рассказала Сандро ее нехитрую историю. Зоя приехала сюда пенсионеркой по вызову сына. Но сын, как это ни странно, совершенно не интересовался матерью. Жил с нею в одном городе и не приходил проведать неделями, оправдываясь утомительной работой — он развозил по домам пиццу. С невесткой Зоя не сошлась, внучку одну к ней не пускали. Чтобы проведать ее, она совершала дальнее путешествие на автобусе в другой конец города, а затем все жаловалась Джуди, что невестка была не в настроении, огрызалась и не оставляла внучку ни на минуту наедине с бабушкой. Все это звучало вполне обыденно: Зою легко можно было представить одинокой, заброшенной сыном. А вот то, как она пела вечерние романсы, как глубоко чувствовала их, не сочеталось с нею. Может, сидели в ней две разные Зои? Почему нам кажется, что божественная частица крепко запрятана и не проглядывает в человеке?

После ухода Зои, если никто больше к ним не забредал (а бывало, что приходили, прослышав про Джудиного гостя; так однажды приковылял хромой старик-итальянец в сильном подпитии, и от него с трудом избавились), Сандро и Джуди коротали вечер вдвоем. Играли в лото и разговаривали. Впоследствии, когда вернувшись в Фано, Сандро из вечера в вечер вспоминал это блаженное для него время, на память приходила яркая японская лампа на столе, расчищенном для игры, и они с Джуди друг напротив друга. В руках у Джуди мешочек с бочонками-номерами, но она не спешит запустить в него руку, паузы между произнесенными цифрами затягиваются, Джуди забывает про игру…

За этой-то бесконечной игрой в лото узнал Сандро, что Джуди прожила в России до 60 лет, работала переводчицей в издательстве, преподавала на курсах, давала частные уроки, в общем «крутилась», как и все ее разночинное московское окружение. Был у Джуди муж. Когда Джуди упоминала мужа, на губах ее появлялась странная улыбка, Сандро не мог понять ее значения. Любила Джуди мужа? Ненавидела? Он-то ее, как она говорила, любил без памяти, ужасно ревновал, вплоть до того, что не выпускал вечерами из дому."Я же на курсы иду, дурачок! Меня же с работы уволят!"Муж или шел вместе с ней, или требовал, чтобы она позвонила со своей работы и громко произнесла придуманную им в ревнивом безумии фразу:"Я тебя очень люблю и целую в губы". Бедной Джуди удалось сократить текст до короткого"я тебя люблю и целую", но все равно она страдала, произнося эти интимные слова в трубку под насмешливыми взглядами коллег. Ужасно было то, что муж не хотел детей. Не желал их иметь в наличии, но все делал, чтобы они появлялись, появлялись как зародыши, как некая возможность, могущая в свой срок стать девочкой или мальчиком. Но муж неукоснительно требовал, чтобы зародыш этот был убит и возможность появления на свет человеческого дитяти — девочки или мальчика, — не осуществилась. И Джуди не решалась противиться, хотя не понимала, чем виновато не родившееся дитя и она, согласившаяся на это убийство, почему все ее естество должно быть осквернено. Она находила себя в веренице таких же несчастных, дрожащих от страха и от чего-то еще более жуткого, женщин в казенных халатах и слышала пронзительно звучащий голос:"Следующая!"Сколько раз она, неверующая, шептала про себя что-то похожее на молитву, обращенную к Богородице, когда доходила до нее очередь. Однажды даже было ей сделано замечание: нельзя в государственном учреждении бесконечно повторять слова типа «Господи» и"Божья матерь". Она оправдывалась тем, что была под наркозом и не могла себя контролировать…

Говоря все это, Джуди не плакала, не вскрикивала, но голос ее дрожал и в глаза было невозможно смотреть. Сандро упорно разглядывал цветную яркую лампу, разрисованную драконами.

— Ты, дружок, мужчина, — продолжала Джуди, — куда тебе понять женщину, ее муку, ее казнь! Но ты хотя бы постарайся… Я своё прожила, а тебе еще много чего предстоит…

В этом месте Сандро с сомнением качнул головой. Неожиданно она заговорила об Ахматовой. Когда Анна Андреевна входила в комнату, полную гостей, все останавливались и замирали.

— Королева была, сколько достоинства при скромности одежды, деликатности… А ведь и ей досталось. Ты что же думаешь, сумела она уберечься? Думаешь, и Лиля Брик сумела уберечься? Только что следов не осталось, никто про это не писал. Это же дела житейские, обычные… Да и стыдно вроде, тема-то подпольная. Никто, никто об этом не заикнулся, вон сколько книг прочитала, — Джуди указала на полку с книгами. — Нигде, нигде, ни в одной… Разве можно об этом? Караул! Неприлично! Мужчины не хотят об этом слышать! Но я, свидетельствую — и им, царицам, досталась мука сия! Даже они, царицы, прошли через казни египетские…

Сандро оторвал взгляд от лампы и взглянул на Джуди. Глаза ее горели, было в них что-то пророчески-исступленное. Неужели это та самая Джуди, что минуту назад спокойно играла с ним в лото? Заметив его испуганный взгляд, Джуди остановилась. Глаза потеплели, голос смягчился.

— Напугала я тебя? Небось, подумал, взбесилась старушка? Извини, не буду больше. Ни с кем я на эту тему не говорила, да и в Америку-то приехала, чтобы все забыть. И она стала вынимать из мешка фишки с цифрами.

…До Рождества оставалось несколько дней, надо было уезжать, но не хотелось. Он и так здесь задержался дольше, чем предполагал. Приподняв занавеску, Сандро смотрел на разноцветные светящиеся огнями елки в соседних окнах. Хорошо бы встретить праздники здесь, с Джуди и Зоей. Слепить из пластилина, как в детстве, фигурки магов, Марии и Джузеппе, смастерить ясли, вырезать из серебряной бумаги звезду и соорудить в углу гостиной «presepe»… и чтобы на столе лежала куча конфет, ореховой нуги и мандаринов… Дома на Рождество он запирался в своей комнате и просил, чтобы его не беспокоили. Не хотелось сидеть за семейной трапезой, слушать громкий голос отца, поддакиванья Филиппо, заискивающий смех Клаудии. Отец всех подавлял, создавал невыносимую атмосферу, словно собрались не на праздничное застолье, а на официальный казенный обед. Сандро не собирался участвовать в этой комедии, где отец дергал за ниточки, а все, как марионетки, должны были соответствующим образом двигаться и открывать рот. Домой не хотелось, но и здесь оставаться было нельзя: менеджер уже предупредил Джуди, что гость не должен долго задерживаться, порядки в социальном доме были строгие, их невыполнение грозило карами.

Сандро нехотя собирал вещи под пристальным грустным взглядом Джуди. Он должен был вылететь поздним вечером и уже утром оказаться в лоне семьи, откуда ему так отчаянно хотелось вырваться. Перед отъездом присели по русскому обычаю, на дорожку. Джуди поцеловала его три раза, была она грустна и молчалива. Сандро поместил свой чемодан в багажник, тронулись в аэропорт.

Машина проехала мимо простоволосой грузной Зои, стоящей на тротуаре перед домом и изо всех сил машущей белым пуховым платком. В своем чемодане Сандро вез целый пакет пирожков, испеченных Зоей к его отъезду. В воздухе кружились крупные снежинки, машина кряхтела, за окном рисовались знакомые игрушечные домики на фоне дальних гор, неправдоподобно красивых очертаний. Проехали городской парк, Сандро попросил Джуди остановиться.

Вышли из машины. Они шли по нерасчищенной снежной дорожке. Все было как в первое посещение, снова дул резкий ветер, падал снег. Сандро остановился перед железной оградой, за которой розовели голые скульптуры птичьих тел. Четыре фламинго, полузасыпанные снегом, стояли на своих местах, тесно прижавшись друг к другу. Сандро резко повернулся и пошел к машине, за ним по-старушечьи семенила Джуди.

И он улетел и долго, в какой-то непонятной озлобленности на себя и на весь мир, не звонил, не писал и не посылал «е-мейлы». Когда, наконец, он позвонил к Джуди, то боялся, что никто не подойдет, что она нездорова. А, может быть, ее и не было — она ему приснилась. Но к телефону подошли, и он услышал такой знакомый, родной и теплый голос. Джуди! Джуди! Значит, есть в этом мире местечко и для него, Сандро. Он держал трубку в руке и чуть не плакал от радости.

Декабрь 2001, Солт-Лейк-Сити

Любовь на треке

И опять поворот судьбы. Никогда бы не поверила, что меня забросит в Америку. Семь лет в Италии протекли как одна минута. С трудом вспоминаю лазурное море с белым парусом, Дуомо на верхушке горы. Здесь тоже горы, но другие — безлесые, каменистые. Свободно раскинулись вокруг широкой лощины. Несколько дней назад на них лежал снег. Но сегодня они снова песочно-бурые, солнце шпарит, словно и не октябрь вовсе. Это Юта. Говорят, в Калифорнии сейчас дождь, и в Бостоне тоже, из Москвы слышно, что и там дождь. А здесь в Солт-Лейк жаркое, почти летнее солнце и никакого дождя. И я иду по треку. Поглядывая на дальний план — горы. Обегая взглядом ближние лужайки, домики с садиками и бассейнами, идущих мне навстречу улыбчивых людей. Я свободна. Мне хорошо. Сегодня воскресенье. Я дышу чистым горным воздухом и подставляю лицо солнцу.

— Excuse me! — слова произнесены как. — то странно, с сильным акцентом. Я поднимаю голову. Рядом маленький человек в синей спортивной форме. Он улыбается, но взгляд грустный.

— Excuse me, — он замолкает, подыскивая слова. I am…am from Columbia. Видимо, он принял меня за латиноамериканку. В Италии я сходила за итальянку, в России пару раз меня принимали за армянку. Интернациональный еврейский тип, со слегка приглушенными семитскими чертами.

— I am from Russia, — привычно произношу я и поспешно добавляю:"Conosco Italiano". Человечек оживляется.

— Sono Luis, — представляет он себя.

— Sono Irina, — говорю я, — Have a good day. И продолжаю свой путь по треку. Маленький Луис бежит в противоположном направлении. Минут через десять мы снова пересекаемся. Луис уже издали улыбается.

— Sono due years in America, — показывает он мне 2 пальца. Он говорит как человек впервые раскрывший рот после долгой немоты. Странно, что за два года он совсем не овладел американским. Смешивает в кучу два языка. Сейчас я говорю примерно как Луис, но я здесь всего два месяца.

— Sono single, — продолжает Луис, — alone, — он смотрит вопросительно.

— I am married, — говорю я в свою очередь. — Husband? Yeah, — я киваю в сторону теннисного корта. — Husband, yeah, husband here. Tennis… — и я ударяю по воображаемому мячу. Луис смотрит странно, словно не поверил мне или не понял. Не верит, что я замужем? Я снова иду по треку, а Луис бежит своим путем. Не пройдя и десяти шагов, сворачиваю к теннисным кортам. С одного из них доносится громкая американская речь. Я воспринимаю ее как единый звуковой поток. С другого слышится:"Молодец, браво". Быстро иду ко второму корту. На трек я больше не возвращаюсь.

Слудующее воскресенье снова было солнечным. Оставила в машине взятую на всякий случай куртку. Быстрый шаг меня разогрел. Настроение было приподнятое. По дороге как назло попадались сердитые старушки, хмуро цедившие «morning». Луиса я заметила издали. Он бежал навстречу и махал руками.

— Hello, — приветствовала я его, — tutto bene?

— I have… muchos, — сказал Луис, указывая на себя и что-то изображая взглядом.

— Мучос? — переспросила я, — в итальянском похожего слова не было."Muchos, muchos", — лицо явно выражало страдание. Может, его что-то мучит? — в голову пришло русское созвучие. Неожиданно Луис схватил мою руку и быстро поцеловал. Я рассмеялась:

— My husband is here, Луис. He can see us.

— Husband? — Он показал на мою руку. Видимо, его смущало отсутствие кольца. С кольцом или без кольца — какая разница? Мое кольцо лежит в Москве в шкатулке из капо-корешка, подаренной мне свекровью, Лией Михайловной. Я повторила для верности два раза:

— I am married, Луис, I have a son".

Он смотрел недоверчиво. Я сразу же направилась к корту. Игра в этот раз не ладилась, и сын согласился пройтись со мной по треку. К тому же ему не терпелось увидеть моего «мексиканца», как обозначил Луиса муж. Для мужа Мексика и Колумбия — один черт. Луис приблизился внезапно, так как мы с сыном увлеклись беседой. Он усиленно улыбался и радостно махал руками.

— This is my son, — я представляла Гришу как"вещественное доказательство". Луис кивнул и снова сказал это непонятное слово «мучос». Когда он убежал, я спросила Гришу:"Что такое «мучос», как ты думаешь?"Гриша без запинки выпалил:"Много. Мучос по-испански значит «много». Скорее всего, он слышал это слово от школьников — мексиканцев. Но если он прав, что же все-таки хотел сказать Луис? что у него много чего? Переживаний? Мучений? Денег? Ну денег, по всей видимости, у него совсем нет. Гриша, сверхвнимательный ко всякой машине, заметил, что Луис сел на потрепанный старый форд.

— Драндулетка 80-го года, — Гриша засмеялся, — смешная машинка. И он похоже передразнил бег Луиса и его махание руками.

В следующее воскресенье я встретила на треке соотечественников — русскую пару из Пущина. Мы сделали с ними кругов пять, а потом я повела их к корту — знакомить со своими. Краем глаза я заметила машину Луиса, отъезжающую с площадки.

Когда через неделю мы прибыли на трек, Луис крутился неподалеку. По-видимому, он сторожил наше прибытие. Что ж, посмотрит на моего «хазбенда». Хазбенд тем временем взглянул на"мексиканца".

— Мелковат, — бросил он, беря ракетки, и больше не глядел в его сторону. Наверное, такие «кавалеры» не внушают опасений. В этот раз Луис был возбужден больше обычного.

— He is alt, — сказал он на своем странном языке, показывая рукой вверх. Видимо, в моем муже его больше всего поразил рост. Мифический «хазбенд» обрел наконец плоть и кровь. Неожиданно Луис подскочил ко мне и поцеловал в щеку. Мне осталось только рассмеяться и погрозить ему. И опять он произнес это непонятное «мучос». По дороге к теннисному корту меня вдруг осенило. Припомнилась известная латино-американская песня, в которой звучало что-то похожее на «мучос» или «самомучос». Мелодия у песни была настолоько привязчивая, что я напевала ее всю следующую неделю.

В то воскресное утро было по-настоящему холодно. Снега на горах не наблюдалось, однако в воздухе пахло скорой зимой. Пока же вокруг царствовала осень. Домики, окружающие трек, стояли в разноцветной листве. Кругом было пусто. Только какой-то сухой американец в шортах прогуливал двух огромных, обросших шерстью собак. Интересно, будет сегодня Луис или нет? Заглядевшись на удивительно красивую панораму, я не заметила его приближения. Он был грустен. Что-то говорил. Я его не понимала.

— I don't understand you. What does it mean? — Он что-то прошептал. Я опять не поняла. И вдруг до меня дошло: «амур», он сказал «амур». Следующую фразу он произнес очень громко:"I live you", почему-то «live», а не «love». Даже такое затертое слово сумел произнести на свой лад. Он стоял переминаясь с ноги на ногу. Он снова говорил, что одинок, не женат и у него никого нет. Но я-то здесь причем? Я-то замужем, у меня ребенок, сын. Я ничего не хочу менять в своей жизни. Я произносила американские фразы одну за другой. Он вздрагивал после каждой.

— I spero, — вдруг сказал он — "я надеюсь". Я пожала плечами. Он стоял у меня на дороге. Я его обогнула и пошла к корту. Оглядываться не стала. Муж и сын отдыхали. Они разговаривали о машинах, и я решила их не прерывать и ничего им не рассказала.

Через неделю весь город засыпало снегом. Ехать на корт не было смысла, и мы остались дома. Все воскресенье мне было не по себе. Щемило сердце, отчего-то хотелось плакать. Я вспоминала, как Луис сказал мне:"I live you", и было обидно, что все проходит и надежды, увы, не сбываются. В конце концов — успокаивала я себя — вдруг зима еще немного повременит, и в следующее воскресенье мы опять поедем на трек. Кто знает?

Макс

Опять этот взгляд. С утра хочется, чтобы на тебя глядели доброжелательно, весело, а тут… А еще служащий супермаркета! В России, помню, говорили, что они все обязаны улыбаться, иначе выгонят с работы. Этот не улыбается, смотрит как-то очень пристально и исподлобья. Правда, он не кассир, не менеджер, просто рабочий, каких в этом супермаркете много. Правда, он от прочих отличается чем-то. В нем есть какая-то интеллигентность что ли, лицо не тупое, со своим выражением. Маленький, сутулый, с черными волосами, что-то еврейское во внешности, определенно что-то еврейское. А впрочем, что мне до него и его пристального взгляда?! Отхожу от секции, где он копошится, выкладывая что-то из коробок, и подхожу к кассе. Кассир — моя хорошая знакомая — Вайолет. Помню, когда в первый раз я пришла за покупками в этот ближайший от дома супермаркет и оглядывалась, к кому подойти, Вайолет сама пригласила меня к себе. Возможно, увидела, что у меня мало продуктов — а она работала на экспресс-линии, — но, скорей всего, я ей чем-то понравилась. С тех пор я хожу только к ней. Мы с нею очень подружились. Мне иногда и в магазин-то не нужно — дома все есть — так я специально, чтобы с Вайолет пообщаться, спешу с утра в наш Стоп-маркет. Это, можно сказать, мое единственное общение с американцами на их языке. Я этим общением дорожу. Да и настроение с утра поднимается — очень она по-доброму улыбается и всякие хорошие слова говорит на прощание. Вот и сейчас Вайолет смотрит на меня по-особому, не как на обычного покупателя, и вопрос свой, задаваемый по заведенному порядку, задает со значением, и ответ мой и встречный вопрос выслушивает внимательно. А потом вынимает откуда-то фотографию — и протягивает мне. На фотографии девушка лет семнадцати, веснушчатая, светловолосая, в простеньком спортивном костюме. — Джессика? — догадываюсь я. Об этой Джессике Вайолет мне все уши прожужжала — из трех детей она ее любимица, спортсменка, бегает на короткие дистанции.

— Хорошенькая, — говорю я. Вайолет ждет еще чего-то, и я добавляю, — женственная, хоть и спортсменка. Девушка на самом деле, как все американки, женственности почти начисто лишена, но мне больше ничего не пришло в голову, да и это-то сказалось с трудом, мой английский сильно скукожился с момента приезда в этот город, где все вокруг меня говорят по-русски. Вайолет уже сложила тем временем мои покупки в две «пластиковые» сумки, завязала их узлом и протягивает мне. Я возвращаю ей фото Джессики. Мы прощаемся, и Вайолет со значением желает мне хорошего дня. Когда я перед дверью непроизвольно оглядываюсь, ОН стоит возле своей полки разогнувшись во весь свой небольшой рост и глядит прямо на меня не отрываясь. Мне даже кажется, что он слегка кивает головой…

На следующее утро, идя в Стоп-маркет, я думала о Вайолет. Неделю тому назад она, как и вчера, протянула мне фотографию, даже две. На одной была изображена какая-то святая пещера, из чего я заключила, что Вайолет очень набожна, а на другой — наш сегодняшний президент со своей супругой. Оба — гладенькие, розовенькие, со сладчайшими улыбками на разомкнутых устах. Фотография эта выпала у меня из рук — так она была неожиданна. Подняв ее, я протянула обе странные открытки Вайолет. Но оказалось, она мне их дарит, она купила их для меня. Для меня? Спасибо. Большое спасибо. Но почему? Зачем?

— Она любит открытки с могилами святых и обожает нынешнего президента и его сладкую жену. Неужели я не одобряю ее вкуса? — О нет, одобряю, конечно, одобряю, — воскликнула я, пожалуй, с излишней горячностью. Обе эти открытки прежде, чем их выбросить в корзинку с мусором, я показала сыну. Мы с ним долго хохотали. Мы хохотали с ним точно так, как тогда в Италии, много лет назад.

Тогда в Италии много лет назад один банкарельщик, мимо которого мы с десятилетним сыном постоянно проходили, так как жили в доме над банкареллой, очень нам радовался. Он махал нам приветственно рукой и лицо его при этом сияло и лоснилось счастьем. Был он большой, толстый, очень черный, так что даже закрадывалось подозрение, не красит ли он волосы, так как возраст у него должен был быть солидный. Он продавал какую-то ерунду, типа шнурков для ботинок и всевозможных лент, так что я даже ни разу не остановилась возле его прилавка. Но однажды он подозвал нас с Олегом и спросил, поедем ли мы в Россию в ближайшее время. Я подивилась тому, что он знает, что мы из России, — мы с ним разговаривали в первый раз. Тогда я как раз собиралась в Россию, может, банкарельщик был телепатом? Он сказал, что хочет иметь русскую икону, он, конечно, знает, что настоящие иконы очень дорогие. Если мы поедем в Россию, хорошо бы мы привезли ему маленькую недорогую иконку — он в долгу не останется. Через какое-то время мы с Олегом вручили банкарельщику прелестный деревянный образок, на котором Спаситель был точно срисован с рублевской иконы. Мне даже хотелось оставить его себе, такой он был теплый да светлый! Банкарельщику, наверное, он тоже понравился, он долго смотрел на лицо изображенного, потом поцеловал образок и спрятал его в карман брюк. Олег потянул меня за рукав — ему, подвижному подростку, не стоялось на месте, тем более что банкарельщик и его товар были ему неинтересны. Но банкарельщик жестом попросил нас остаться, вытащил из другого кармана какой-то клочок и протянул нам. На плохо вырезанном из журнала обрывке бумаги был изображен гроб, в котором кто-то лежал. «Святая Елизавета», — пояснил банкарельщик, указывая на мертвое тело. И он протянул клочок мне. И снова я была застигнута врасплох, как в случае с карточкой президента. — Я отшатнулась, не веря: «Вы…вы это мне?» Олег, как всякий юнец, соображавший лучше взрослого, выхватил бумажонку из рук банкарельщика, и мы с ним быстро завернули за угол. Надо было спешить, потому что нами обоими овладел неудержимый приступ смеха. Боюсь, что банкарельщик успел увидеть наши скорчившиеся от смеха фигуры или мог услышать наш с Олегом пантагрюэлевский хохот из-за угла. Вполне вероятно, так как все последующии дни во время наших проходов вдоль банкареллы, банкарельщик нам больше не улыбался и нас не приветствовал, а смотрел куда-то вниз, на свои ботиночные шнурки. Мы с Олегом тоже отводили от него взгляд, так как при виде его нас обоих почему-то тянуло на смех.

В Стоп-маркете было даже прохладно. Весна в этом городе — самое приятное время года, но сегодня с утра было довольно жарко, так что под кондиционером можно было отдохнуть и расслабиться. Звучала тихая ненавязчивая музыка. Взяв сумку для продуктов (коляску я не люблю), я через раскрывшуюся навстречу дверь проследовала в зал. Почти одновременно со мной, мне навстречу двинулась какая-то небольшая фигура. Вглядевшись, я убедилась, что это ОН. Он шел мне навстречу — и чудо — улыбался. Маленький, невзрачный, взъерошенный, с типично еврейским носом-бульбочкой. Когда он был уже в двух шагах, я подняла правую ладонь к лицу — тогда он отшатнулся. Может, он увидел кольцо, которое я сегодня почему-то надела на палец? Оно походило на обручальное и золотое, но не было ни тем, ни другим. Он отшатнулся и улыбка сползла с его лица, как шкурка змеи. Лицо стало смазанным, словно с него стерли выражение. Он резко повернулся и пошел назад, к своим полкам. Он не оглядывался.

Я спросила Вайолет, как зовут рабочего, который так неутомимо разгружает коробки.

Она ответила: «Макс». Еще она сказала, что он одинок и живет вдвоем с матерью. Это нетипично для американца, — промямлила я первое что пришло в голову. — О да, — подтвердила Вайолет, — но он американец. Впрочем, возможно, в первом поколении». Сама она тоже была американкой в первом поколении. Ее родители, как она мне рассказала при нашем знакомстве, прибыли в Америку из Польши. Но она была тогда слишком мала, чтобы сохранить язык, так что польского она не знает. А муж у нее стопроцентный американец, он владеет мотелем в штате Мейн, на берегу океана. Вайолет обещала мне принести фотографии этого мотеля, но пока принесла только открытки с гробницей и президентской четой…

Смотрю, как аккуратно складывает Вайолет в пластиковые сумки мои продукты, как вкладывает одну сумку в другую, чтобы, чего доброго, пластик не прорвался. Я не говорила ей, что хожу сюда, в Стоп-маркет, пешком, но, по всей видимости, она сама догадалась, для покупателей на автомобилях такой серьезной упаковки не требуется… На прощанье, уже обслуживая нового покупателя, Вайолет шепчет: «У Джессики скоро соревнования, она надеется стать чемпионкой», — и я радостно киваю этому известию. Выхожу во влажную жару улицы и почти сталкиваюсь в дверях с сухой, кислого вида менеджершей. Она делает улыбку, то есть разжимает, а потом снова сжимает уголки рта, я отвечаю ей кивком — и настроение сразу падает. Я, признаться, ее не люблю. Иду мимо бензоколонки и боковым зрением автоматически фиксирую быстрый взгляд ее служащего. Ну и надоела же я ему, наверное, за этот год, что здесь живу и хожу по этому маршруту. Однако в нем развито любопытство, возможно, он видит, что сегодня на мне красивая цветная кофточка, а на руке новое кольцо. Мне это приятно. Через двадцать минут я дома и вынимаю продукты, одновременно обдумывая, какую кастрюлю или сковородку нужно вынуть из шкафа. Я ведь по старинке готовлю еду каждый день. Каждый день свежую еду. Я ужасно избаловала своих мужчин, но так повелось еще с Италии.

В Италии супермаркет назывался «Сидис». Он был намного привлекательнее американского, хотя и меньше по размерам. Такой домашний, уютный, там было так много вкусных вещей, которые хотелось попробовать или даже просто рассмотреть. А фрукты и овощи не стоит и сравнивать с американскими, в итальянских плодах чувсвовалась какая-то первозданность, близость к земле, а не к лаборатории.

И кассиры там были все такие подтянутые, симпатичные, и даже рабочие. Одного звали Сандро, он меня всегда замечал и кивал мне с веселой улыбкой. Потом он куда-то исчез — говорили, что женился, причем сделал хорошую партию. Я видела его, когда он давно уже не работал в «Сидисе», он шел по улице с какой-то довольно полной дамой, в нитяных перчатках и шляпке. На нем тоже было что-то торжественное, плохо помню что. Он тянул спутницу за собой, она из-за высоких каблуков шла медленно и переваливалась, как утка. Когда они со мной поравнялись, он незаметно мне подмигнул. Вот она, Италия!

В среду прямо возле дверей Стоп-маркета я увидела большой дисплей. На нем помещались фотографии всех служащих магазина. На самом видном месте красовалась кислая неаппетитная менеджерша. Даже ослепительная улыбка не делала ее приятнее. Фото Вайолет я нашла в самом углу, она тоже улыбалась, но не механически. Макса на дисплее не было.

Он встретился мне в торговом зале — стоял возле полок с соками, рядом громоздилась гора коробок. Я остановилась неподалеку, разглядывая разноцветные пузатые бутылки. И тут до меня донеслось какое-то бормотанье. Макс тихо и словно про себя говорил что-то злое и резкое. Он не смотрел на меня, слов я не понимала, но было ясно, что он ругается. Сердится за вчерашнее? Я поскорее отошла с бьющимся сердцем. Скорее всего, он просто сумасшедший. Разговаривает сам с собой. Еще хорошо, что его, кроме меня, никто не слышал, а не то… Хотя работу в супермаркете он всегда найдет. Подумаешь — самый маленький винтик в механизме огромного магазина. Вайолет я не нашла на ее обычном месте. Пришлось обойти все кассы, прежде чем почти в самом конце я ее обнаружила. Она была чем-то расстроена, рядом стояла раскрашенная, сухая как египетская мумия столетняя страуха, обычно помогавшая кассирам укладывать продукты. Из-за этой старухи Вайолет не могла ничего объяснить, только поблагодарила, что я ее нашла. — Да, вы сегодня почему-то не на обычном месте. Я так привыкла, что вы на экспресс-кассе, и, наверное, другие покупатели тоже привыкли. Вы ведь здесь в магазине самый лучший работник.

Я не льстила, она действительно отличалась от всех прочих кассиров-автоматов, у нее с покупателями складывались человеческие отношения. Вайолет смотрела на меня неопределенно и оглядывалась на раскрашенное чудище. Сложив мои покупки, она с особым чувством произнесла обычное: «Доброго вам дня!».

На следующее утро я долго решала, идти или нет в Стоп-маркет. Все продукты у меня были. Хорошо было бы запастись солью, которая подходит к концу. Но пугал Макс. Что если он опять станет ругаться? Даже при том, что он на меня не смотрел, я чувствовала, что именно мне он шлет свои отрицательные заряды. Поразмыслив, я решила при встрече сказать ему что-нибудь типа: «Почему вы такой злой?» Это было бы забавно, и я отправилась в магазин в хорошем, даже чуть игривом настроении. Купив соль, я несколько раз специально обошла все отделы: Его не было. У витрины с сосисками я задержалась, там была большая скидка на польскую колбасу — и как раз в этот момент из стеклянных дверей, ведущих в кладовку, вышел Макс. Вернее не вышел, а почти выбежал, везя за собой тележку все с теми же коробками. Может, он увидел меня через стеклянную дверь? Он посмотрел на меня как-то особенно пристально, словно хотел о чем-то спросить. Еще минута — и он бы ко мне подошел.

Но этого не случилось, мне пришло в голову, что такой взгляд граничит с нахальством, и я быстро отвернулась, а потом почти побежала к кассе, махнув рукой на польскую колбасу.

Вайолет была на своем обычном месте. Кроме меня, возле ее кассы никого не было.

Раскрашенная старуха стояла в отдалении и косилась в нашу сторону. Мы обменялись добрыми приветствиями и в ответ на мой невысказанный вопрос, Вайолет зашептала, что Кэролайн (так звали противную менеджершу) точит на нее зуб и всячески притесняет. Ей, видно, не нравится, что Вайолет любят покупатели, что многие пожилые специально приходят в магазин с ней пообщаться. — И не только пожилые, — улыбнулась я, — показывая на свою банку с солью. — За солью я могла бы прийти в другой раз, но…

Тем временем Раскрашенная начала перемещаться от кассы к кассе и через секунду оказалась рядом с нами. Делать ей здесь было совершенно нечего, Вайолет уже положила мою банку с солью в пластиковую сумку и завязала ее, по своему обыкновению. Закрадывалось подозрение, что Раскрашенная приставлена к Вайолет для слежки. Она величаво улыбалась не разжимая тонких, густо накрашенных лиловых губ. Искоса на нее поглядывая, Вайолет круто изменила разговор. — Моя Джессика, — сказала она уже нам обеим, — тренируется до потери сознания, в это воскресенье в нашем городе будет всеамериканский забег, ее включили в список. Раскрашенная пожевала губами и что-то сквозь них процедила. Я пожелала Джессике успехов. Мы с Вайолет душевно простились, и я побрела в обратный путь мимо мчащихся по шоссе автомобилей.

В пятницу я забежала в Стоп-маркет на минутку — мне нужна была поздравительная открытка. Проторчала я там однако почти час — открытки продавались на все случаи жизни, ужасно дорогие и чудовищно безвкусные. Пока я добралась до раздела «день рожденья сына», миновав разделы «день рожденья друга», «подруги», «отца», «матери» и так далее, прошло как минимум полчаса. Все это время Макс в торговом зале не появлялся. Мне почему-то казалось, что он сидит в подсобке и наблюдает за мной из своего укрытия. Я даже прошлась пару раз мимо стеклянных дверей. Но оттуда редко кто выходил — все больше молодые мощные парни, работавшие на разгрузке овощей. Когда я уже разжилась не очень дорогой и не самой безобразной открыткой и, сжимая ее в руке, шла к кассе, мимо меня с независимым видом продефилировал Макс. Он даже не посмотрел в мою сторону. На нем была белоснежная рубашка и красивые темные брюки, что очень подходило к его низенькой неказистой фигуре. В таком виде она приобретала даже некоторый шарм. Лица его я не видела, но даже по спине можно было догадаться, что оно выражает презрение. Я догадалась, что презрение предназначалось мне. Значит, он на меня в обиде? Считает гордячкой?

Тупой занудой? Но у меня и в мыслях не было его обижать, мне просто не понравился его взгляд. Все же я уже не девочка, есть какие-то приличия… Пожав плечами, я подошла к экспресс — кассе. Но Вайолет опять не было на месте. В этот раз я нашла ее у самой последней кассы. При виде меня она по обыкновению просияла, но потом взгляд ее померк, и беспокойно оглядываясь, она быстро-быстро зашептала, что менеджерша не дает ей нормально работать, изводит придирками и замечаниями. Вайолет даже сказала, что, возможно, ей придется сменить работу, хоть она и дорожит такими покупателями, как я. Раскрашенной рядом не было, но к этой кассе стояла как всегда большая очередь, все как один — с огромными тележками, доверху набитыми продуктами. Страшно было видеть маленькую хрупкую Вайолет (мы с нею одного сложения), запихивающую в сумки бесчисленные коробки, банки и бутылки. Я дотронулась до руки Вайолет и вложила в слова все мое сочувствие. Я сказала: «Ничего, все устроится». Но по-американски это прозвучало как-то вяло и совсем неубедительно. На прощанье, уже занимаясь следующим покупателем, расставившим на движущейся к ней дорожке целую батарею бутылок с кока-колой, Вайолет повернулась ко мне и сказала: «Мэри, хорошего тебе уикенда». До сих пор она никогда не показывала, что запомнила и знает мое имя. Мне стало так хорошо и одновременно так грустно, что я, ничего не ответив, поспешила удалиться.

В субботу и воскресенье я в Стоп-маркет не хожу, поэтому дни эти я выпущу из своего рассказа. К понедельнику наш холодильник оказался совершенно пуст, и нужно было идти в Стоп-маркет за Большими покупками. Утро понедельника — совершенно мертвое время для продуктового магазина, можно сказать, что я была в нем одна. Методично обходила все секции, накладывая в свою корзинку всякие коробки и банки, заодно наблюдая за происходящим. В отсутствие покупателей по залу носилась мегера-менеджерша, с недовольной гримасой на сморщенном злом лице. Завидев меня, она сделала привычную улыбку, которая тут же сменилась прежним злым выражением. Ее клевретка Раскрашенная стояла напротив одной из касс и разговаривала о чем-то с пожилой усталого вида кассиршей. Вайолет на ее обычном месте не было — значит, ее опять запихнули в последнюю кассу. Макс тоже не попадался мне на глаза. Внезапно он вынырнул из-за угла соседней секции. Для нас обоих это было так неожиданно, что мы остолбенели. Взгляды наши встретились. Я пришла в себя первая и с независимым видом продолжила свой обход прилавков. Он тоже отошел, смущенно почесывая переносицу. Сегодня на нем был обычный синий халат рабочего, однако, мне почудилось, что даже и в нем он выглядит вполне пристойно, словно на его халат легла тень его недавнего красивого наряда.

С полной корзиной я дотащилась до последней кассы, за которой работала Вайолет.

Она стояла сгорбившись, глядя в пространство и мне показалось, что в глазах у нее слезы. Но завидев, меня, она встрепенулась, глаза ее просияли. Собирая и складывая в сумки мои продукты, Вайолет говорила спокойным ровным голосом, возможно, чтобы не привлекать внимания менеджерши, сновавшей по всему огромному пространству зала. У Джессики в воскресенье были соревнования. Девочка к ним готовилась весь год, она ужасно способная бегунья на короткие дистанции. И она прибежала первая, первая, хотя соревновались спринтеры из всех американских штатов, — тут Вайолет остановилась и посмотрела на меня. На моем лице она могла прочесть искреннее восхищение достижением Джессики, я уже готовилась произнести надлежащую фразу — «чудная девочка» или что-то в этом роде, но Вайолет продолжила тем же ровным голосом, только чуть запинаясь. Джессике после финиша стало очень плохо, она начала задыхаться, вся посинела и покрылась испариной. Ее срочно отвезли в больницу. Сейчас она в реанимации. Голос Вайолет задрожал, она не могла продолжать. Я стояла возле нее и не знала, что сказать. Покупателей рядом не было, боковым зрением я заметила Макса, он, выпрямившись, прислонился к полкам неподалеку и глядел в нашу сторону. В следующую минуту я увидела, как он почти вприпрыжку двинулся к кассе Вайолет. Добежав до нас, он состроил уморительную гримасу и три раза прокричал смешным тоненьким детским голосом: «Вайолет, Вайолет, Вайолет». Вайолет, готовая расплакаться, засмеялась. Улыбнулась и я, а Макс тем же манером поскакал к своим полкам. Все произошло очень быстро, и, кажется, менеджерша ничего не заметила, а Раскрашенная, хоть и посматривала в нашу сторону, продолжала свой разговор с усталой кассиршей.

После выходки Макса слезы Вайолет высохли, она глубоко вздохнула и сказала: «Мэри, я знаю, Господь нам поможет». И тут меня словно что-то ударило: «Погоди, Вайолет, у меня что-то есть для тебя». Я полезла в сумку и нащупала в секретном отделении завернутую в бумажку картинку. Это была Божья Матерь Владимирская — мой талисман, вожу ее с собой из страны в страну, и везде она отгоняет от меня темную и злую силу. «Возьми, — я протянула картинку Вайолет, — она поможет, она женщина и она мать, поможет обязательно». Мне показалось, что Вайолет произнесла «Мария». Возможно, она помнила это имя со времен своего польского детства. Она схватила картинку, и моя Мария перешла к ней, чтобы спасти ее Джессику. Я собрала аккуратно уложенные и перевязанные Вайолет сумки, в каждую руку по две, и, попрощавшись, вышла из магазина слегка пошатываясь. Дул ветерок, и мне казалось, что я песчинка в беспредельности мира, маленькая и беззащитная, открытая всем ветрам.

Во вторник Вайолет не было ни за первой, ни за последней кассой. Усталая кассирша, работавшая на экспресс-линии, на мой вопрос ответила, что Вайолет взяла расчет и больше здесь не работает. Почему? О, она не знает причины. Впрочем, вы можете узнать у Кэролайн, и она указала в сторону менеджерши, криво мне улыбнувшейся из-за соседней кассы. С нею рядом, словно ожившая египетская мумия, стояла Раскрашенная, закладывавшая в сумки покупателей на пару с патронессой коробки, банки и бутылки. Усталая кассирша протянула мне сумку, я так нелоко ее перехватила, что мои покупки — хлеб, колбаса, банка джема — попадали на пол. Вайолет всегда завязывала мои сумки узлом. Но Вайолет больше здесь не работает, я никогда ее больше не увижу.

Я шла со своей пластиковой сумкой мимо несущихся с бешеной скоростью машин по безлюдному городу и думала. Мысли были одна тяжелее другой. Вайолет нет, как скучно теперь будет ходить в Стоп-маркет, каким негостеприимным он станет без нее. Нет там больше ни одного живого человека. Вдруг я встрепенулась. Как нет — а Макс? Я забыла про Макса. Сегодня его почему-то нигде не было видно. Но он на месте, я уверена. Сидит в подсобке и наблюдает за покупателями через стеклянные двери, высматривает меня. Маленький, взъерошенный, что-то бормочущий, немножко сумасшедший Макс. Господи, как хорошо, что он есть. Щупальца, схватившие сердце, разжались, и я продолжила свой путь вдоль автомобильной трассы по безлюдному весеннему городу.

Октябрь 2004, Бостон

Сквозь облака

"Игорь", — прочитал Майк. Он прочитал это слово медленно и с ошибкой. Он прочитал его «Игор» с ударением на втором слоге. Вика не стала его исправлять. К концу урока она подустала, да и ученик начал как-то серийно ошибаться в каждом слове. Ей не хотелось его дергать. Она записала все неправильно прочитанные слова в свою тетрадь. Первым стояло"Игорь".

Это имя ее притягивало. Оно было ей чуждым, чужим, не близким, но и манящим, соблазнительным, завлекающим. Его хотелось произносить, но не громко, не при всех, а с оглядкой, шепотом, в своем уголке. Игорь! Она как ребенок радовалась странному сочетанию звуков, холодящих рот. Игорь!

— Как его зовут? — спросила однокурсница, указывая на человека, стоящего посреди аудитории и пережидающего шум, поднятый при его появлении.

Человек был в очках, не высокий, с довольно редкими волосами. Он должен был читать у них курс старославянского языка. Кажется, Игорь, — ответил кто-то, Игорь Юрьевич.

Вика сидела в первом ряду, но плохо слышала лекцию. Стоял шум. Студенты вечернего отделения весело и бойко общались друг с другом, рассказывали новости, напевали последний шлягер, учили друг друга кулинарии и вязанию. Человек в очках смотрел на аудиторию растерянно. Случайно взгляд его пал на Вику, безмолвно и неподвижно сидевшую в первом ряду. Казалось, он продолжил лекцию только для одной этой студентки. Она внимательно слушала, не сводя с него глаз. В тетради писала какие-то закорючки. То, что лекция была маловразумительной, ее не пугало. Дома, в тишине, во всем разберется. Лектор ей нравился. Ей нравилось, что он смущается, что его трудно понять и что он читает лекцию для нее. Еще ей нравилось, что его зовут Игорь. С этим именем она почти не встречалась.

Вот разве что в далеком детстве. Было ей лет пять или шесть. Мальчишки во дворе затеяли драку. Постепенно все разбежались, остались двое, и один, стройный светлый мальчик быстро повалил противника. Этот подтянутый ладный мальчик был ее героем. Она всегда украдкой следила за ним, когда играла во дворе. Он спокойно, без крови и ожесточения, закончил драку."Ты чего здесь?" — спросил ее, вертящуюся под ногами. Она не знала, что ответить. В это время женский суровый голос прокричал из окна:"Игорь, домой", и мальчик покорно пошел на голос. Он был победителем, но как бы не осознавал этого, не бахвалился, не выставлялся, легкой походкой, со светлым лицом шел домой по приказу матери. Ей нравились его лицо и его улыбка. Тогда впервые услышала она это имя — Игорь.

В вагоне метро она столкнулась со старостой курса. Та была лет на пять старше Вики, вид имела прожженный. Работала секретаршей на кафедре языкознания. Староста сразу зашептала Вике на ухо:"Он женатый, есть дочка, жена у него стерва и алкоголичка, работают вместе". — Ты о ком? — удивилась Вика, на редкость в некоторых случаях непонятливая. — Я о доценте, который сегодня читал. Мне его лекция не понравилась, да и всем не понравилась, его никто не слушал. Я тебе на всякий случай говорю — предупредить.

Вика ничего не возразила. Настроение у нее сильно поднялось и, идя от метро к дому, она напевала причудливую мелодию из половецких плясок.

Он подошел незаметно, Вика даже слегка вскрикнула, когда он ее окликнул. — Вика! Имя ее было ему известно — почти после каждой лекции она подходила к нему с вопросами. Для многих было странно, откуда могут взяться вопросы, если лекция полностью непонятна. Игорь Юрьевич читал довольно бессвязно, по какому-то одному ему известному плану. Свой и без того тяжелый материал умудрялся сделать просто неподъемным. Студенты, почти не замолкавшие на его лекциях под предлогом, что слушать их бесполезно, уже ходили на него жаловаться в деканат, но, бог ведает почему, видимых последствий эта жалоба не возымела. Все оставалось по-старому. Лектор, стоя возле Вики, читал лекцию для нее одной. Она радостно, с пониманием кивала. Перед каждой лекцией Вика заранее прочитывала учебник, знала, о чем пойдет речь, и с восторгом следила за интерпретациями Игоря — так про себя называла она любимого профессора. Порой он залетал в такие дебри, что дух захватывало, от какого-нибудь славянского корня уносился к огням, согревающим создателей древних Вед, приводил парадигматический ряд из санскрита, старолитовского, задевая попутно тюркские наречия. Вика воспаряла вместе с ним под шум и хихиканье аудитории.

Идя в одиночестве в институт, она предвкушала эти восхитительные мгновения и улыбалась.

— Вика, — сказал кто-то рядом.

От неожиданности она вскрикнула. Напротив нее, очень серьезный, в очках и с небольшим портфелем в руках, стоял Игорь Юрьевич. Бросив быстрый взгляд на ее заливающееся краской лицо, он опустил глаза и произнес:"Можно составить вам компанию? Нам по дороге — ведь вы в институт?"В этом месте Вика как бы очнулась и поспешно закивала. Говорить она еще не могла. Тем красноречивее казался собеседник. Он предложил показать ей неизвестную дорогу к институту (на что она снова кивнула), и, свернув за угол, дернул за дверцу облупившейся калитки. Старая ржавая калитка заскрипела, как избушка на курьих ножках, и неожиданно открылась. Они вошли.

За калиткой оказался прекрасный парк с раскидистыми деревьями и зелеными приветливыми лужайками. Они шли по парку параллельно обычной дороге в институт, проходившей через оживленную магистраль и жилой комплекс, и Вика не переставала удивляться — почему никто даже не догадывается о существовании этого чуда в двух шагах от привычной студенческой тропы. Ей очень хотелось, чтобы парк не кончался и путь их по нему был подлиннее. Но, увы, чудо растянулось всего на несколько минут неторопливого шага. Все это время профессор ("Игорь" — называла про себя Вика) рассказывал о какой-то любопытной статье, прочитанной им в"Вопросах языкознания"и взбудоражившей его мысль. Когда они вышли из заколдованного места через такую же, как при входе, незаметную ржавую калитку и смешались со студентами, спешащими в институт, Вике показалось, что она спустилась сюда из другого мира. Вспомнилась «Золушка», кадры фильма, когда Золушку и принца помещают на несколько мгновений в волшебный сад. Принц говорил тогда что-то романтическое, но для Вики и пересказ статьи из ученого журнала звучал как сладчайшая музыка. Она лихорадочно вникала в смысл мудреных слов, а в душе, между тем, пело; душа радовалась приобщению к высшим сферам, полету мысли, своему избранничеству.

Возле киоска с мороженым профессор внезапно остановился. Вика встала поодаль. Он ткнул пальцем в какой-то предмет на стеклянной витрине. Продавщица подала, он расплатился. Вика с удивлением увидела у него в руках пакет с морожеными овощами. Он спрятал его в портфель, виновато покосившись на Вику. Жена поручила — мелькнула догадка, он — чужой. Но счастье не уходило, Вике все равно было хорошо. Какая разница, с кем он живет, кто ему готовит обед и дает домашние поручения, какая разница, есть у него жена или нет? Она, Вика, чувствует, что ему с ней хорошо, легко и беззаботно. Чего же еще ей надо?

По дороге домой в метро к ней снова подошла староста. В вагоне было полно народу, и она шептала прямо в Викино ухо:"У него дочка пяти лет, с женой живет плохо, скандалят. Она вчера пьяная заявилась на кафедру, был шум, он ее отвез домой, похоже, что разбегутся."Вика пожала плечами. Теперь ей не нравились эти разговоры. Было неприятно, что староста не за ту ее принимает. Извинившись, она стала пробираться к выходу.

По окончании института Викторию Гликман выпихнули в школу. На кафедре языкознания, где она писала диплом, ее не оставили. Заведовал кафедрой ярый юдофоб, не желающий принимать евреев даже не по указанию свыше, а по велению своего сердца. Вике всего горше было, что Игорь Юрьевич, бывший ее руководителем и высоко оценивший ее дипломную работу, ни во что не вмешивался, был отчужден от всех ее дел, будто Викина судьба его не касалась. Вика прочла о результатах конкурса в аспирантуру на доске объявлений. Ее в списке не было. Оказавшаяся тут как тут староста объяснила, что взяли двух своих, по протекции."Твой тебя не защищал, — шептала она, — на кафедре у него шаткая позиция, заведующий против него настроен, видит в нем претендента на свое место. Ты не плачь и не грусти, — сказала она напоследок, — может, оно и к лучшему, у них с Клавкой снова лады". Вика, которой очень хотелось заплакать, сдержалась, поблагодарила старосту за сочувствие и пошла к выходу. С институтом ее больше ничто не связывало.

Лет через пять после этого, уже учась в аспирантуре института культуры, Вика неожиданно встретила Игоря Юрьевича в книжном магазине на улице Горького. Он несказанно обрадовался, просиял, потянул ее за рукав к выходу, и они пошли по заснеженным московским бульварам. Был ранний вечер, слегка снежило, начали зажигаться фонари. Игорь увлеченно рассказывал о своей работе. Оказывается, вот уже года три как он заведует кафедрой в их институте. Прежний заведующий ушел на пенсию.

Знаете, я часто вас вспоминаю. — произнес он, искоса взглядывая на Вику. — В этом году взял аспирантку Гутман. Фраза повисла в воздухе. Вика никак на нее не отозвалась — до нее не сразу дошел ее смысл. Не поняла она и еще одной фразы, сказанной со значением. Когда они были уже в метро и сели на скамью, отдыхая после долгой прогулки по морозным улицам, он неожиданно и невпопад произнес:"Дочку я никогда не оставлю".

Просидели они на скамье довольно долго. Было впечатление, что он забыл про время и про все остальное. Его живой взгляд светлел, останавливаясь на Вике, и он говорил, говорил. Давал советы по ее теме, рассказывал про написанные и задуманные статьи, про книгу, которую хотел написать. Вика поднялась первой. Протянула ему руку, мокрые варежки лежали в сумке."До следующей встречи!"Он глядел странно, но ничего не добавил к этим ее словам. Подъехал поезд, и она села. В окне вагона было видно, что Игорь застыл у скамейки, и ей показалось, что взгляд у него теперь, когда нет ее рядом, совсем другой. Взгляд у него потухший.

Потом началась эпоха писем. Писала она, он отвечал. Она поздравляла его с праздниками — майскими, октябрьскими, новогодним, представляла, как жена его вынимает письмо из ящика и кричит саркастически:"Игорек, опять твоя сумасшедшая студентка", а он быстро подходит и, не отозвавшись на реплику, берет у нее письмо. Отвечал он регулярно. В ящике стола у Вики скопилась довольно большая пачка писем. Ее муж — а она к тому времени вышла замуж за коллегу-аспиранта — приносил ей письмо с неизменным комментарием:"От твоего экс-профессора". Муж не был человеком ревнивым. Да и к чему ревновать? Ничего осязаемого, грубо-материального их с Игорем не связывало. Только изредка, когда посещала Вику нечаянная радость, вспоминала она — по сходству — ощущения, испытываемые когда-то в его присутствии, и крепче прятала их в душе, на самое ее донышко.

Но переписке пришел конец, и по ее вине. В одном из своих писем написала Вика — бес попутал — о том, что вот уже три года замужем и растет дочка Катя. Ответ пришел не скоро, да какой… Обычно добродушный тон его писем взорвался гневом и обидой. Ясно было, что в обиде он на Викино замужество и долгое сокрытие этого факта. Но прямо он этого чувства не выражал, о нем можно было догадаться по странным экспрессивным оборотам, типа:"Отвечаю вам тем же концом да по тому же месту". Или:"Вам, сударыня, подошло бы играть во французском водевиле"(написано было хлеще, но Вике запомнилось так). Вика поняла, что переписке конец, и расстроилась. Не видела она за собой никакой вины. Хотя, если покопаться в подсознании, может, и была у нее тщеславная женская мыслишка, когда написала ему про свое замужество, дескать, не залежалый товар, цену свою имею. Но как, — думала она, — ее замужество соотносится с Игорем? Ведь и он женат. Почему он так, по-видимому, жадно хотел, чтобы она прожила свою жизнь без мужа и детей?

Еще один раз видела она его в Ленинке, много после его нервно-саркастического письма. Игорь стоял в коридоре и разговаривал с каким-то студентом. Студент на него наскакивал, он нехотя отбивался. Судя по повадке — уверенной и спокойной — продолжал он пребывать в должности завкафедрой. Поубавилось волос, пополнел, сменил роговую оправу очков на тонкую металлическую. Она прислушалась к голосу, к интонациям — они не изменились. Вике очень захотелось подойти, хотя бы попасться ему на глаза, но она не решилась. Подумала, что плохо сейчас выглядит, что неудачная прическа, что в другой раз. Она надеялась долго ездить в Ленинскую библиотеку — собирала материалы для книги. Но оказалось, что все материалы можно было заказать на дом, и это ее посещение в сущности было единственным. Подрастали дети, сын гонял во дворе велосипед, дочка Катя кончала школу.

В Америку уехали они неожиданно. Мужа пригласили читать лекции в Гарварде. Америка, как ей и полагалось, затянула и не отпустила. Благом было то, что Вика могла здесь работать по специальности. Русских в Бостоне было столько, что она не удивлялась, когда, набрав по ошибке неправильный телефонный номер, натыкалась на русскую речь. Дети русских нуждались в учителе, чтобы поддержать их хиреющий на чужой сторонке русский язык. Ходили к Вике и американцы, в основном чудики, расслабляющиеся таким образом от занятий коммерцией. Майк был одним из чудиков, он первый из ее учеников добрался до имени Игорь в учебной книжке."Игорь," — прочитал Майк…

Летом Вика с детьми поехали в Россию. Они вышли из метро и пошли вдоль длинного забора. Путь был довольно безлюден, изредка навстречу шли группки говорливых студентов, спешащих к метро. Катя и Даниил, держась за руки, бежали впереди. «Подождите», — Вика, хитро прищурившись, тронула рукой ржавую калитку. Она подалась, к Викиному удивлению, и они вошли в сад. Он был совсем такой, как тогда, каким остался в Викиной памяти. Только кое-где под деревьями появились белые скамейки, которых раньше не было. На скамейках никто не сидел — день был прохладный и ветреный, пенсионеры прятались по домам. Вика в нарядном белом платье присела на скамейку и сидела так несколько минут. Дети ее торопили. Они вышли из крошечного садика и вошли в здание института. По роскошной мраморной лестнице (здание строил сам Казаков!) поднялись на третий этаж. Теперь уже Вика шла впереди. Катя и Даня притихли и говорили друг с другом шепотом.

Возле двери со знакомой табличкой Вика остановилась. За дверью, судя по всему, шел ремонт. Доносились запахи краски, входили и выходили студенты в запачканных рабочих халатах, с озабоченно-скучающими лицами. В один из таких выходов Вика, осмелев, просунула голову в дверь и оглядела диспозицию. За столом возле окна сидела какая-то женщина, показалось, немолодая. Они вошли. Вика представилась, сказала, что из Америки. Женщина внимательно на нее посмотрела. Вике бросилась в глаза ее неестественная чернявость."Вы…случайно не Гутман? — вопрос удивил саму задававшую, Вика закашлялась. Чернявая, казалось, не удивилась. — Гутман в отпуске. Вы — к ней?

— Я, собственно, ни к кому. Показываю детям свою alma mater. У нас читал Игорь Юрьевич. Он сейчас… сейчас он… Она не знала, как закончить. Женщина помогла:"Читает. Да, он сейчас читает первокурсникам. А я его дочь."

Вика прекратила кашлять. — Дочь? Ей было странно, казалось, что женщина ее ровесница. Какой же тогда сам Игорь? — мелькнуло в голове. — А это мои дети, — и она подтолкнула вперед Катю и Даню. От растерянности Даня сказал «хай». Женщина, видно, не поняла, возможно, у нее возникла та же неприятная ассоциация, что и у Вики, когда она только приехала в Америку. Тогда ей мерещилось в американском приветствии сходство с фашистским"Хайль, Гитлер". Наступила пауза. Вика заторопилась. Когда они были уже в коридоре, дверь открылась и Чернявая устремилась к Вике. — Простите, от кого я должна передать привет отцу? Она смотрела на Вику изучающе, с некоторым неодобрением, как смотрят русские на чудны́х заморских гостей. Ее явно раздражали и Викино нарядное белое платье, и ее моложавость, и «обамериканившиеся» дети. Но почему-то она стояла над ней и ждала, когда Вика ответит. Вика начала:"Скажите — от студентки, которая… у которой… с которой… Она остановилась и закончила:"Скажите — от Вики, он помнит мое имя".

И они начали спускаться по ступенькам, Даня бежал впереди, Катя взяла мать под руку.

На следующем занятии Майк снова читал тот же текст. Он сделал все те же ошибки. Снова прочитал «Игор» с ударением на втором слоге. Вика опять его не поправляла. Она задумалась, залетела на минуту в облака, как говорил Даня. Ей представилось, что есть где-то место, где вещи и люди не стареют и не умирают. Там, в этом мире, она когда-нибудь встретится с Игорем."Обязательно," — произнесла она вслух, и Майк посмотрел на нее с удивлением.

Сентябрь 2002, Бостон

Оправдание

"Здравствуй, я звоню тебе из Рима. Ты не представляешь, как прекрасен Рим в эти рождественские дни. Как блестит и переливается огнями площадь Испании, как замысловато украшена ее знаменитая лестница. А театральные представления на площади Навона, а Пинчо! Ты хочешь сюда, ко мне? Из своей неуютной (или уютной) московской квартиры? От своего одиночества (или от своего мужа и детей). Эх, если бы я мог перенести тебя за многие километры, через поля и леса, а также моря и горы!"Все это я проговариваю мысленно за те несколько минут, пока в телефонной трубке звучит:"Алло, я слушаю! Говорите! Говорите же! Я вас не слышу. Извините, но вам придется перезвонить". Я кладу трубку на рычаг, в ушах еще звучит твой голос, твои недовольно-раздраженные, но такие певучие интонации. Счастлив ли я в этот момент, трудно сказать. Но вот уже двадцать лет я звоню тебе регулярно то из Нью-Йорка, то из Калькутты, а то с Соломоновых островов. Я не знаю о тебе ровно ничего, даже замужем ты или нет. Двадцать лет назад в каком-то занюханном портовом киоске в Калифорнии я случайно купил русскую газету и наткнулся в ней на твою статью. Статья была о каком-то современном художнике, на картинке была изображена гитара. Я поначалу увидел только картинку и подумал, что не гитара это, а женщина, а потом углядел под статьей твою фамилию. Я сразу все вспомнил, у меня заныло внутри, и я написал"письмо в редакцию"с просьбой прислать твой телефон. Странно, но они прислали. С тех пор я звоню тебе с регулярностью своих переездов из всех городов мира. Лекции, семинары, коллоквиумы требуют моего присутствия то на Аляске, а то на Мадагаскаре. Я физик-теоретик, создавший свою"картину мира", во многом опровергающую эйнштейновскую. Я еще молод и достаточно мобилен, мое имя завораживающе действует на интернациональных коллег, и без меня не обходится ни один более или менее значительный теоретический симпозиум. После заседания я обычно брожу по незнакомому (или знакомому) городу, впитываю впечатления, затем покупаю телефонную карточку, ищу уединенный автомат, набираю твой номер и…"Алло, я слушаю. Говорите. Говорите же. Я вас не слышу. Извините, но вам придется позвонить еще раз". В этом месте ты вешаешь трубку. Я кладу свою на рычаг и возвращаюсь в гостиницу.

Я учился в одном классе с твоим братом. После уроков мы шли с ним к вам домой"кормить эту зануду". Он разогревал обед и звал тебя к столу. Ты сидела в углу, на диване, уткнувшись в очередную толстую книжку или тяжелый альбом. К столу шла нехотя, почти ничего не ела, на мое присутствие не реагировала. Меня разбирало любопытство: что там в твоих книжках и альбомах. Однажды я выхватил альбом из твоих рук и взглянул на иллюстрацию. Там была голая женщина, она лежала спиной ко мне, лицом к зеркалу, в котором частично отражалась. Я не ожидал такой картинки, даже присвистнул, а ты, ужасно покраснев, назвала меня"тупоголовым идиотом"и, подхватив альбом, с независимым видом проследовала к своему дивану. С тех пор я больше к вам не приходил, хотя Сережа, твой брат, настойчиво меня звал. Понравилась ли ты мне? Мне было двенадцать, тебе на три года меньше. Наверное, ты была тогда"гадким утенком", но лебедем я тебя так и не увидел. Ты мне понравилась"гадким утенком", понравилась сразу и навсегда. Наверное, я сильно изменился за эти годы — из нелепого подростка превратился в респектабельного джентльмена, с «хорошим» славянским лицом и уверенной походкой. Но, увы, ты была права, назвав меня"тупоголовым идиотом". Я так и не научился понимать живопись, да и в жизни, в личной моей жизни, мне не слишком везло. Был я три раза женат, наплодил детей, живущих со своими мамашами во всех частях света, но жил и живу с ощущением одинокого странника, лишенного дома и очага. Та единственная, которая могла бы дать и то и другое, осталась где-то там, на просторах детства. И вот я пытаюсь вызвать тебя из твоего небытия, вернее, из незнакомого и враждебного мне московского бытия. Я безмолвно взываю к тебе, я признаюсь тебе в любви и приглашаю в путешествие."Извините, но я вас не слышу, перезвоните, пожалуйста".

Твой голос за эти двадцать лет почти не изменился. Интонации, — пожалуй, да. С годами они стали раздраженнее, нервнее. Правда, сейчас я начинаю замечать, как они становятся все мягче. Ты просишь, даже молишь, чтобы я отозвался, тебе так хочется услышать меня, понять, чего я от тебя хочу. Ты уже научилась распознавать мои звонки, и я не удивлюсь, если ты называешь меня своим подружкам (или мужу)"мой Петрарка". Да, наверное, именно так ты меня называешь. Возможно, я даже помогаю тебе жить. Когда тебе плохо, когда случается беда или размолвка (с мужем? с детьми?), возможно, ты говоришь себе:"Есть человек, который меня любит, но боится в этом признаться", и это дает тебе силы для жизни. Люблю ли я тебя? Я люблю тебя всей силой моих детских мечтаний и грез, люблю,"как сорок тысяч братьев любить не могут", и это чувство — единственное мое оправдание в жизни. Да, единственное. И если детские сказки окажутся правдой и меня призовут на Страшный суд, одно слово, которое смогу я извлечь из себя в свою защиту, будет"любил".

Услышишь ли ты когда-нибудь мой голос? Не знаю. Со временем во мне пробудился страх. Я боюсь, что окажусь не тем, кого ты ждешь, что снова сыграю роль"тупоголового идиота". К тому же муж, дети, не верится, что ты осталась одна. И вот я звоню тебе из Нью-Йорка:"Дорогая, я хочу пройтись с тобой по этому марсианскому городу, показать фантастические планы и ландшафты, погулять по ночному Бродвею. Ау, ты слышишь меня, ты слышишь барабанный стук моего сердца?"И твой такой знакомый голос, идущий навстречу:"Алло. Я слушаю. Говорите! Говорите же!"Ты молчишь и прислушиваешься. Ты ловишь мое дыхание. Ты рисуешь себе мой скрытый от тебя образ. Ты уже почти любишь меня."Извините, но я вас не слышу". В твоем голосе отчаяние."Перезвоните, пожалуйста". И ты медленно, очень медленно вешаешь трубку.

Январь 2001, Солт-Лейк-Сити

In Chiesa и другие рассказы из итальянской тетради

Лючия

Жарко было, нестерпимо жарко. Духота, не освежаемая ветерком. Гриша, сидевший в майке на своей кровати, начал плакать, повторяя одно и то же:"Мне жарко, мне жарко, мне…""Хватит, — прикрикнула на него Алла, — Пошли", — и она подтолкнула его к двери. Они вышли на безлюдную улицу. Вообще эта улица не была безлюдной, как раз наоборот, здесь обосновалась банкарелла, итальянский базар, она была шумной и многолюдной, но не в этот час. В этот час — было три пополудни — на ней никого не было, складные торговые палатки разобрали, на раскаленном асфальте валялся разнообразный банкарельский сор. Шло время раннего помериджо, когда люди или отдыхают, подставив темя освежающему вентилятору, или спят лицом к прохладной стене.

Алла тянула маленького Гришу, пот застилал глаза, солнце слепило, укрыться от него на улице, зажатой с обеих сторон каменными домами, было негде. Они свернули направо и стали подниматься в гору, здесь была тень, за забором с двух сторон росли пинии и ярко-зеленый глянцевый кустарник. Можно было перевести дух. Наконец, начался очень крутой подъем — Алла поднялась в горку по ступенькам, а Гриша вбежал на нее отвесно, и они достигли каменных ворот, закрытых на щеколду. Воздух стал заметно свежее и влажнее, ощущалось близкое присутствие моря. Его не было отсюда видно, но оно расстилалось внизу, за Campo degli ebrei, еврейским кладбищем, которое начиналось сразу за каменной оградой дома, куда они пришли. Алла отодвинула щеколду, и они вошли во дворик.

Алла огляделась. Хозяйки не было, все остальное было на привычных местах. Возле дома на протянутой веревке висело белье, дряхлая Лесси приветствовала их с Гришей бессильным жидким лаем. Гриша подбежал к собаке, а Алла села за каменный стол возле дома. Здесь было даже прохладно. Стол стоял в тени, да и с моря дул бриз. Алла закрыла глаза и просидела так несколько секунд, блаженно, ни о чем не думая. Внизу, с подножья взгорка, послышалось тарахтенье машины. Это Лючия на новом фиате совершала свой ежедневный подъем к дому. В который раз Алла подумала, что Лючия не чета ей — molto brava — не боится ни крутого подъема, ни жизненных передряг. Одинока, но всегда окружена людьми, вечно всем помогает — вот и дом этот после своей смерти завещала пожилым, уже не способным работать священникам, не имеющим ни семьи, ни угла. Как ей это удается? Ведь старая, не слишком образованная, мало что видела. А внутри — покой, незыблемость, то, что сама она на своем незамысловатом итальянском называет"serenita,"такого слова и нет на русском — разве что"солнечность"…

В калитку входила Лючия, с большой пластиковой сумкой в руках, она приветливо кивнула Алле, устало подошла к столу, поставила на него сумку, тяжело присела на лавку. Алла знала, что после обеда Лючия — церковная активистка — развозит продукты по бедным семьям. Откуда берутся силы на такое в несусветную полдневную жару? Немного передохнув, Лючия вытянула из сумки перевязанный веревочкой пакет и направилась к Грише, сидящему на корточках рядом с собакой.

— Эй, джованотто, смотри, что я тебе принесла!

— Чикита?

— Чикита. Ну ты и догадлив!

Оба захохотали. Связка «чикиты» — особого сорта эквадорских бананов — была постоянным Лючииным подарком для Гриши. Сама она их не ела, считала"ребячьим угощением", да и вообще не тратила на себя ни одного лишнего сольдо. Алла подумала, что, если бы ни Лючия, Гришуня вряд ли бы лакомился дорогими бананами. Она понимала, что они с Гришей пришли не вовремя, Лючия должна сейчас по своему распорядку часика два поспать, чтобы потом снова неутомимо приняться за дела… но жара, что Алла могла поделать с этой жарой? Выдержать ее в их с Гришей жилище под самой крышей было свыше сил."Гришуня прямо плавился", — оправдывала себя Алла, глядя в немного настороженное, хотя и приветливое лицо Лючии, которая снова села с нею рядом."Мы ненадолго, Лючия, — я подумала, — что сейчас могла бы записать твои рассказы".

— Рассказы? Да ты уже сто раз их слышала. Это про то, как еврейский Савл стал апостолом Павлом?

— Совсем нет, Лючия, не про Савла-Павла, а про тебя. Расскажи по порядку, как родилась в Кастельфидардо, как росла без отца, как работала с матерью по чужим семьям, как в войну стала медсестрой, как выиграла в лотерею и купила этот дом рядом с Campo degli ebrei…

— Погоди, погоди, да ты вон уже все знаешь. Я же вам с джованотто — Лючия указала на Гришу, который лениво раскрывал банан, — уже сто раз рассказывала — и про лотерейный билет, и про дом, и про свое замужество…

— Про замужество? Про замужество я, хоть и слышала, но не все запомнила, надо бы записать. Алла вытаскивала из сумки заготовленный лист бумаги и ручку. Ну, Лючия!

Лючия начала привычный рассказ, Алла пыталась в него вслушаться, но что-то ей мешало. Параллельно голосу Лючии звучал какой-то другой, рассказывающий ту же историю, но по-иному. К тому же Лючия говорила на местном анконитанском диалекте, многие слова которого Алле были просто не понятны. Она оставляла на листе зияющие пробелы, в надежде когда-нибудь их заполнить.

Хотя кому и когда это может понадобиться? Пригодится ли ей, Алле, в ее другой жизни, что когда-нибудь да начнется, история замужества малограмотной старой итальянки из глухой итальянской провинции? Ответа она не знала. Записывала, потому что нужно было хоть как-то оправдать их с Гришей неурочное появление у Лючии в нестерпимо знойный час итальянского помериджо.

Лючия вышла замуж неожиданно — и для себя, и для своих товарок-медсестер, с которыми вместе работала в больнице. Как это ни печально, но ее замужество совпало с трауром по матери, умершей незадолго до того. Была Лючия смолоду скрытна, не очень многословна, дичилась проказливых игривых подруг, которые однако именно ей любили поверять свои сердечные тайны. Была в ней какая-то скрытая невидимая сила, выделяющая ее из прочих. Рослая, очень прямая, с серьезным, даже немного суровым выражением лица, она смотрелась намного старше своих ровесниц. Мало кто с первого раза угадывал в строгом взгляде карих Лючииных глаз спрятанные в них доброту и искринки смеха. Окружающим казалась она слегка блаженной, да и история с выигрышным лотерейным билетом сделала ее почти легендарной личностью. История была такая. Знакомая медсестра предложила Лючии поучаствовать во всеитальянской лотерее, объявленной в газете. Лючия, поколебавшись, — она не любила подобных затей, — все же согласилась и продиктовала той свою цифровую комбинацию. Потом она об этом забыла и вспомнила, когда уже лотерея прошла. Случайно на обрывке старой газеты прочла она набор цифр, выигравших крупную сумму. Не сразу до нее дошло, что именно ее билет оказался выигрышным. Когда же пришло осознание, головы она не потеряла. Сумма была большая. На ее часть она купила себе с матерью дом на границе с Campo degli ebrei, давно хотелось ей жить около моря. Оставшиеся деньги потратила, заказав места на кладбище для себя, матери и всех своих еще живущих родственников. Так она стала"невестой с приданым" — все же свой дом для Италии не шутка. Но прилива женихов не наблюдалось. Как-то стояла она возле банкарельного лотка, перебирая текстильную мелочь. Неожиданно над ее головой раздался мужской негромкий голос:"Что синьорина ищет в этой куче? Уж не жемчужное ли зернышко?"Она подняла глаза и в двух шагах от себя увидела довольно высокого плотного человека с уже седеющей головой. Видно, ему стало неловко за незлую насмешку, прозвучавшую в вопросе, он закашлялся. А Лючия тем временем раздумывала, нужно ли его «срезать», что она обычно делала в таких случаях, или стоит подождать продолжения и промолчать. Она промолчала. Незнакомец, оправившись от кашля, продолжал:"Пожалуйста, не принимайте меня за назойливого нахала, но можно оторвать вас на пару минут от этого барахла?"Лючия ни жива ни мертва отошла в сторонку от толпы, окружавшей лоток. Ее сознание фиксировало, что соседей и домашних поблизости нет, но банкарельщик, как ей показалось, на нее покосился. Незнакомец, подходил к ней, смущенно потирая переносицу."Синьорина, открою вам свои карты. Я вдовец, у меня трое совсем взрослых детей. Вы мне понравились."В этом месте Лючия недоверчиво на него взглянула. Ей шел сорок четвертый год. Никогда не была она красавицей, женское кокетство было ей не свойственно. В то же время мать бесконечно ей твердила, что все мужчины хотят от женщин лишь одного, что дурят бедняжкам голову разными прельстительными обманными словами и что нужно быть начеку и уметь обороняться. Лючия сжалась в комок. А незнакомец, поймав ее взгляд и как-то по-своему его истолковав, продолжал:"Да, синьорина, я понимаю, что староват для вас. Но я здоров, у меня неплохая работа, я работаю в полиции, и есть свой дом."Лючия перевела дыхание. Никогда до этого ни один мужчина не объяснялся ей в любви, она даже не предполагала, что может кому-то понравиться. В последнее время мать чувствовала себя неважно и частенько заводила разговор о необходимости замужества для Лючии. Обычно она связывала этот предмет со своим скорым уходом и с домом, которым теперь владела дочь. На дом, мол, женихи найдутся. Но вот у этого есть свой дом, но он все равно подошел к ней, к Лючии, значит, что же — действительно она ему понравилась? Лючия так глубоко задумалась, что пришла в себя, лишь когда поняла, что уже несколько минут они оба молчат. Он стоит и ждет от нее ответа, причем взгляд у него довольно жалкий и растерянный. Вспомнив, как в таких случаях вели себя ее товарки, Лючия быстро достала из сумки записную книжку, вырвала из нее листок и записала на нем свой домашний телефон. На этом они распрощались. Только когда незнакомец скрылся из виду, Лючия подумала, что не знает его имени.

Он позвонил в неудачный день. В день, когда матери Лючии стало совсем худо. К вечеру она умерла. Лючия даже не смогла подойти к телефону, соседка Антония шепнула ей, что звонил какой-то Джакомо Джакометти, спрашивал «синьорину» Лючию. По этой-то «синьорине» Лючия легко догадалась, кто такой этот Джакомо Джакометти.

В день похорон матери, 24 апреля, Лючия видела Джакомо в толпе возле дома. Он поклонился ей издали, в руке он держал маленький букетик весенних фиалок. Лючия так и не поняла, для кого предназначались эти цветы, для нее или для умершей матери. На кладбище, куда ехали на специальном автобусе, Джакомо она уже не видела. Кладбище располагалось за городом, в долине. Запах влажной, уже пробудившейся от зимнего оцепенения земли ударял в голову. Огромное, залитое солнечным светом, но мрачноватое кладбище было пустынно. Гроб с телом матери поставили на второй этаж каменного склепа, третий этаж предназначался для самой Лючии и родственников.

Вернувшись после похорон в пустое жилище, Лючия бросилась в одежде на кровать и долго, в голос, плакала. Ей не нравилось место, где она оставила мать, было оно неприглядным и страшным, и ей не хотелось со временем улечься в нишу на третьем этаже мрачного склепа. Как мало осталось жизни, как много уже прожито, но ничего, ничего из прожитого не хотелось ни вспоминать, ни длить в памяти, ничто не давало чувства радости или хотя бы светлой грусти. Разве что — Лючия чуть умерила рыдания — разве что маленький букетик фиалок в руках у полузнакомого мужчины. Почему он, этот Джакомо Джакометти, не подошел к ней, кому предназначались его цветы? Лючия так и заснула, не раздеваясь, с этим странным вопросом в голове.

Прошло чуть больше месяца — Джакомо не появлялся. Лючия и рада бы была не думать о нем, да не шел он у нее из головы. Впервые за всю ее жизнь встретился ей человек, которого трудно было бы назвать «пустозвоном» или «шалопаем» — так Лючиина мать определяла всех без разбору холостых мужчин. К тому же Лючии понравились его голос и повадка, временами — Святая Мадонна — ей даже чудилось, что обними ее такой вот, как Джакомо, и не было бы в этом стыда и непотребства. Ощущение стыда и непотребства возникало у нее всякий раз, когда к ней прикасались грубые мужские руки. Было это всего два раза в ее жизни, незадолго до встречи с Джакомо, когда мать, обеспокоенная одиночеством дочери, присматривала ей в церкви «кавалера». Первый раз это был тридцатишестилетний смазливый парень без определенных занятий, но с ворохом богобоязненных родственников — клан занимал целую скамью в церкви, во втором ряду, напротив самой кафедры Дона Паскуале. По словам семьи, парень был фармацевтом, но то ли не доучился, то ли заучился, понять было трудно. В течение многих лет его родственники громогласно заявляли, что"Артуро учится на фармацевта". Параллельно с ученьем Артуро вел довольно свободный образ жизни, однако каждое воскресенье неизменно появлялся на мессе к великой радости семейного клана. В одно из мартовских воскресений мать Лючии шепнула тетке парня, Клаудии, что Лючия слегка прихворнула, и неплохо было бы, если бы Артуро посоветовал ей какое-нибудь снадобье от ее хвори. Тетка пошепталась с Анжелой, матерью Артуро, обе решили, что в следующее воскресенье после мессы Артуро может прийти на обед в дом Лючии. Явился он точно к часу, Лючию неприятно кольнуло, что пришел он в дом с пустыми руками. Мать ей всегда твердила, что скупость — наихудший из пороков и что всегда можно найти дешевый пустяк, чтобы принести в чужой дом. Гость скользнул по Лючии невнимательным взглядом и тотчас поспешил к столу, уже накрытому к приходу гостя. Мать Лючии, насмотревшись за годы работы в богатых крестьянских домах на"светские приемы,"постаралась в грязь лицом не ударить. Утром сходила она на рыбный рынок, купила недорого отличную красную рыбу-сальмоне и много креветок, в садике возле дома нарвала ранних специй-трав. Рыбу, обложенную травами, испекла в металлической фольге, креветки и эти же травы употребила для соуса к пасте. Соус гость выделил особо, ел он с превосходным аппетитом, попивал Россо Конеро — огромную его флягу привез за год до этого «полуродственник» из Монте Марчано — похваливал кулинарное мастерство Лючииной матери. Лючии запомнилось, как он несколько раз повторил, что варвары завоевали Рим исключительно из зависти к разнообразным вкусным и полезным травам, произраставшим в Италии. Лючия сидела молча, ела мало, гость не обращал на нее ни малейшего внимания. О Лючииной «хвори» речи не заходило, видно, семья Артуро верно поняла цели предстоящего визита. После обеда мать Лючии предложила «молодежи» погулять. Мартовское послеполуденное солнце припекало, но еще не жгло, сразу за домом начинались заросли, ведшие к Еврейскому кладбищу. Тут-то Артуро, ни слова не говоря, схватил Лючию за талию и попытался прижать к себе. Лючия почувствовала бесстыдные пальцы на своем теле, ее обдал тошнотворный запах выпитого вина и съеденной пищи, она с ужасом отпрянула и дико закричала; покрасневший и растерявшийся кавалер быстро ретировался. Лючия вернулась домой одна, мать внимательно на нее посмотрела и ни о чем не спросила.

Вечером мать Лючии, накинув на голову кружевную шаль, отправилась к священнику. Дон Паскуале жил на втором этаже приходской церкви. Мать Лючии застала его за подготовкой вечерней проповеди, на столе лежали раскрытая библия, очки, листочки с выписками. Маленькая комнатка была темноватой и неуютной. Анна хорошо знала Дона Паскуале, они родились в одном селе, Кастельфидардо, росли в соседних домах, по весне вместе с одноклассниками запускали воздушного змея — аквилоне. Паскуале тогда был ужасным непоседой и сорванцом, Анна помнит, как однажды они с ним долго тянули змея, и тот летал высоко в небе, а потом Паскуале нарочно выпустил веревку, и они упали — Анна и Паскуале — упали прямо друг на друга под гогот и шуточки одноклассников. Анна потом долго краснела, завидев Паскуале, а иногда даже пряталась от его, как ей казалось, назойливого взгляда. Так случилось, что отец Паскуале, сельский портной, отдал сына — подростка в духовную школу, что и определило его будущую судьбу одинокого бессемейного священника. Анна же очень рано вышла замуж за сына пекаря, рано овдовела, с маленькой дочкой на руках прислуживала в богатых семьях, лишь сейчас на старости лет зажила"как матрона"в собственном (Лючиином) доме. Каждый раз, видя Дона Паскуале в церкви и слушая его проповеди, Анна начинала сомневаться, уж тот ли это сорванец Паскуале, с которым они когда-то по весне запускали аквилоне. Дон Паскуале с каждым годом становился все строже и молчаливее. Он был образцом священника, сделавшего служение пастве своим прямым делом. Только не было в нем больше ни прежнего озорства, ни веселья.

Выслушав сетования матери Лючии, что дочь не пристроена, что ей, Анне, горестно будет уходить, оставив Лючию одну-одинешеньку, дон Паскуале вздохнул. У него оставалось всего несколько минут до вечерней мессы, но из уважения к Анне он говорил не торопливо, с участием. Нет, он никого не знает, кто бы мог подойти Лючии. И в голову не приходит. Люди стали очень развращены — и старики, и молодежь. Артуро? Но это самый неподходящий кандидат, нигде ни учится и не работает, слоняется по пиццериям и барам, его родители и рады бы сбыть свое сокровище с рук, да Артуро вечно где-нибудь да нашкодит, он, Дон Паскуале, уже устал от рыданий его бедняжки-матери. Нет, не видит он для Лючии достойного кандидата. Да и стоит ли ей, в ее уже немолодом возрасте, искать суженого? Не лучше ли остаться Христовой невестой? Дон Паскуале снова глубоко вздохнул и посмотрел куда-то поверх Анны. Там, над Анниной головой, висела старая черно-белая фотография — его молодые, счастливо улыбающиеся родители и он, длиннорукий и нескладный, словно чем-то озадаченный подросток перед воротами семинарии. Дон Паскуале поднялся, вежливо показывая, что аудиенция окончена, пора было на мессу. У дверей он замешкался, потом повернулся к Анне, и в темноте прямо перед собой она увидела его лицо. До этого он избегал ее взгляда. Анна ужаснулась, таким старым и безжизненным показалось ей лицо Дона Паскуале, так мертвы были его глаза. Они вышли из темной, похожей на келью комнаты на лестницу, где и распрощались. Дон Паскуале направился вниз по лестнице в церковь, а Анна через входную дверь попала на разогретую за день, еще светлую улицу, на которой шумела говорливая и пестрая банкарелла.

Несмотря на неутешительные результаты визита к священнику, мать Лючии продолжала поиски жениха для дочери. Ее внимание привлек служивший когда-то в трибунале адвокат Джованни, который со старушкой-матерью не пропускал ни одной воскресной службы. Вызывало удивление, как трогательно он привязан к матери, как бережно ее поддерживает, идя с нею к полдневной мессе. Разговор с синьорой Витторией у Анны не получился, глухота и тяжелый склероз мешали той понимать обращенные к ней вопросы. Тогда Анна обратилась непосредственно к синьору Джованни, не хотели бы они с матерью провести Пасхальное утро — в том году Пасха пришлась на 15 апреля, в их с Лючией доме за праздничным столом. Бывший адвокат слегка удивился предложению, но не отказался, а сказал, что подумает и непременно позвонит сегодня же вечером. Мать с Лючией ждали весь вечер обещанного звонка, но его не было. Позвонил он перед самой Пасхой, сказал, что матушка плохо себя чувствовала, поэтому он так задержался со звонком и что они непременно придут в дом Лючии в Пасхальное утро. Мать Лючии опять купила рыбу у знакомой торговки, снова нарвала в садике трав, вытащила огромную бутыль красного вина, привезенного из Монте Марчано молочным братом Лючии. Они ждали гостей все утро. Солнце играло на небе, с Еврейского кладбища раздавался женский смех, детские крики — сюда приезжали семьями на прогулку после праздничного застолья. Синьор Джованни с матерью появились только к вечеру, когда их уже не ждали. В согнутой подрагивающей руке синьора Виттория несла коробку с маленькой коломбой — пасхальным куличом. Поздний обед проходил скучно. Бывший адвокат молчал, искоса поглядывая на Лючию. Его матушка задремывала за столом. После обеда старушки остались в доме, а «молодежь», по предложению Анны, вышла на прогулку. Стоял светлый вечер. Полосы красного заката опоясывали высокое небо, которое плавно спускалось к морю. Лючия остановилась возле яркого, усыпанного желтыми листьями-цветами кустарника джинестры, ее кавалер в напряженной позе встал рядом. Обрывая цветочные листики-лепестки, Лючия чувствовала на себе цепкий оценивающий взгляд. Внезапно Джованни с молодой резвостью подскочил к ней и схватил за обнаженный локоть. Это было так неожиданно, что она вскрикнула. Побледнев как полотно и ни слова не говоря, бывший адвокат направился к дому. Оттуда, подхватив упирающуюся и ничего не понимающую матушку, под недоуменным взглядом Анны, быстро убрался восвояси. Лючия, заплаканная и несчастная, вернулась, когда уже стемнело. Эти два неудачных опыта общения с мужчинами убедили Лючию, что Дон Паскуале прав и что на роду ей написано быть Христовой невестой.

Прошло чуть больше месяца после похорон Лючииной матери. Лючия вернулась к своей прежней монотонно-спокойной жизни. Работа отнимала у нее много сил — она была сестрой в тяжелом — урологическом отделении. После ночного дежурства возвращалась Лючия домой по пробуждающемуся городу. «Синьорина», — еще не подняв глаза, она узнала голос Джакомо, — "Можно я провожу вас? Куда вы направляетесь?"Лючия ответила, что идет домой после дежурства."Хотите спать? А не то мы с вами прогулялись бы по вьяле — уж больно хорошее утро!"Утро действительно было чудесное. Солнечные лучи грели ласково и равномерно, дул свежий ветерок. В центральной части Италии необыкновенно хороши именно два предшествующих лету месяца — апрель и май. В них словно сфокусировалась вся восхитительная мягкость и дымчатая прозрачность воздуха итальянских предгорий. Лючия, сама себе удивляясь, утвердительно кивнула, говоря себе в оправдание, что выспаться она всегда успеет, и они с Джакомо через маленькую, окруженную пальмами площадь Кавура направились к вьяле — длинному прямому проспекту, ведущему к морю. Лючия уже забыла, когда была здесь в последний раз, может, девочкой.… Джакомо взял Лючию под руку, и это было так естественно, что она даже не успела удивиться. Проспект в этот ранний час был безлюден. Они бодро вышагивали по красивым узорным плиткам, среди пышной листвы, почти полностью заслоняющей солнце. Джакомо говорил о чем-то незначащем, но звук его голоса был приятен Лючииному слуху, она вслушивалась в звуки, в интонации, не в смысл. Ее удивило, что проспект, который когда-то казался бесконечным, кончился так быстро. Вышли к морю. Постояли на смотровой площадке наверху, потом спустились по петляющей в кустарнике каменной лестнице вниз к не совсем спокойному, темно-изумрудному морю. Усеянный галькой пляж был пуст, прибой обдавал их брызгами. Джакомо, повернувшись к Лючии, указал рукой куда-то наверх:"Узнаете? Вон там, за Дуомо, должен быть ваш дом. Отсюда виднеется поле и белая стена, а уж за ней…"

Ветер смешно растрепал его седеющие волосы, Лючия осторожно провела по ним ладонью. Оба притихли как школьники. Джакомо притянул Лючиины плечи к себе. Он хотел ей что-то сказать, его губы шевелились, а звук не шел. Большой, с седым ежиком волос мужчина чего-то испугался и заробел. Лючия чувствовала себя рядом с ним девочкой, но девочкой-повелительницей. Ее распирали два чувства — чувство счастья и чувство жалости к Джакомо. Она ответила на его не выговоренный вопрос:"Конечно, мы будем вместе жить в этом доме."И она указала туда, где за зеленым полем, усеянным белыми камнями, располагался ее дом.

* * *

Алла не сразу вернулась к реальности. Чтобы перейти из того мира в этот, надо было, чтобы подошел Гриша и потянул ее за рукав:"Мне надоело, пойдем!"Алла стряхнула оцепенение, внимательно оглядела каменный стол, лежащую подле него Лесси, недовольного Гришу. Лючия встрепенулась. — Чего хочет джованотто? Устал сидеть? Пусть побегает по садику, там, слава Мадонне, уже не так жарко. Удивительно, как точно Лючия угадывала смысл того, что Гришуня говорил ей, Алле, по-русски. Гриша, оставив Лесси, вприпрыжку побежал к маленькому, туго заселенному фруктовыми деревьями и съедобными травами Лючииному саду. Алла снова начала вслушиваться в довольно монотонный рассказ Лючии. Та уже приближалась к концу повествования. Они с Джакомо очень быстро надумали пожениться. Он перевез к ней, Лючии, свои пожитки, а свой дом оставил младшей дочке, только что вышедшей замуж. В больнице, где Лючия работала, долгое время ничего не знали о перемене в ее жизни. Узнали, когда как-то вечером Джакомо зашел за ней в своей нарядной форме «марешалла» — начальника полицейской части. Медсестры и даже врачи забегали, зашушукались:"Кто это? Чей это?"Высказывались различные догадки. Тайна начала раскрываться, когда, закончив работу, Лючия подошла к улыбающемуся импозантному седеющему «марешаллу» и они вместе, рука к руке, покинули помещение. На следующий день Лючию с утра окружила целая толпа. Ей пришлось признаться, что вот уже две недели, как она замужем. Коллеги устроили в честь Лючии и ее Джакомо праздничную «чену» в ресторане"Il Vecchio Pirata", а больничное начальство подарило им целый чемодан с маркеджанскими винами. На этой кульминационной ноте Лючия закончила свой рассказ. История эта имела свое невеселое продолжение. Лючия прожила с Джакомо семь счастливых лет, потом муж ее заболел неизлечимой болезнью. Лючия не отходила от его постели, звала в дом врачей, знахарей, священников. Все было напрасно — болезнь не уходила. Все, что случилось после смерти Джакомо, Алле трудно было представить. Это была особая тема — тема, как смогла Лючия выжить, что удержало ее на земле, не дало отчаяться.

Гостям давно пора было уходить. Алла взглянула на Лючию: ту клонило в сон, глаза сами собой закрывались. Собрав листочки и запихнув их в сумку, Алла быстро поднялась и стала звать Гришу. Под бессильно-хриплый лай Лесси они вышли за ограду Лючииного дома.

Было около пяти часов, жара еще не спала, наоборот, солнечные лучи стали более прямыми и обжигающими. Поразмыслив, Алла повернула не домой, а в сторону Campo degli ebrei, где было много деревьев и, следовательно, тени.

Гриша шел за ней не охотно, он не любил долгих прогулок, к тому же он проголодался. Алла достала из сумки плитку шоколада:"Терпи, Гришуня, на ужин сварю тебе пасту с"морскими фруктами". Они уже выходили из зарослей кустарника на широкое зеленое поле, слева упиравшееся в громадную отвесную гору, а справа в крутой обрыв, за которым далеко внизу плескалось море. Это место с давних времен называлось Еврейским кладбищем. Оно и было когда-то, вплоть до XYII века, местом захоронения местных евреев, повсюду там и сям среди земли торчали белые каменные плиты с процарапанными на них странными еврейскими буквами-значками. Эти странные надгробия, чудом сохранившиеся на небольшой прибрежной полоске земли (большая их часть была поглощена обрывистым берегом и упала в море) выглядели как ископаемые ящеры, древние реликты ушедшей жизни и культуры. Алла, как и все, знала, что это заповедное место, купленное у города много столетий назад еврейской общиной, власти собираются превратить в городской парк. Пока этого не произошло, она часто приходила сюда, ее сюда тянуло. Ей казалось, что на этом давно заброшенном кладбище, которое в скором времени станет обычной землей, местом для прогулок, были захоронены ее предки, ее далекие не известные ей родичи, чьих имен она не знала. Не знала она и языка надгробных надписей, ходила в непонятном оцепенении от одного камня к другому, задавая себе один и тот же вопрос:"Этот? Или этот?"Кладбище не было безлюдным. Даже в этот неурочный час здесь было много народу — семьи кучками сидели и лежали на траве, дети бегали между надгробий, звенели звонки велосипедов. В сущности это место давно уже стало парком. Захороненные здесь кости сгнили и сделались частью почвы, осталось только собрать и вывезти могильные камни. Весной, когда возле древних камней зацветают дикие фиалки, сюда за ними сбегается целый город. Скорее всего, Лючиин Джакомо именно здесь нарвал свой букетик, который принес на похороны ее матери. Алла стала думать о Лючии. Ей, Алле, трудно ее понять, все противится пониманию — и возраст, и воспитание, и чужая культура и не родной язык. Но бывают мгновения, когда Алле кажется, что она чувствует, ЧТО стоит за Лючииными словами, за ее многоречием или умолчаниями. У них с Лючией есть странная связь, не словесная, иная.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Однажды весной предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я