Исповедь «иностранного агента». Из СССР в Россию и обратно: путь длиной в пятьдесят лет

Игорь Евгеньевич Кокарев

Когда биография отдельного человека резонирует с историей его страны, это случается редко. Для этого человек должен быть активным, и страна не стоять на месте. Здесь все совпало…Редакция 2023 года.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Исповедь «иностранного агента». Из СССР в Россию и обратно: путь длиной в пятьдесят лет предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

ЧАСТЬ II

ПОКОЛЕНИЕ ПОТЕРЯННЫХ

ГЛАВА 1. ВГИК В ПОДАРОК

В ЦК ВЛКСМ завотделом Куклинов вопросов не задавал: молча закрыл командировку и подписал направление на учебу: «Ректору ВГИК, А.Н.Грошеву.» Это Вадим надоумил, когда увидел мое растерянное лицо:

— Ты сделал всё, что мог. Теперь иди учиться, выбирай, что хочешь.

Учиться. Конечно! Вот что не приходило мне в голову, когда я возвращался из Каратау потерянным и несчастным. В Одессу я вернуться не мог, в Москве мне делать было нечего. И вдруг… Прав Вадим, надо начать жизнь сначала. Пусть по письму, пусть так, но я заслужу, я оправдаюсь, я докажу… Мысли путались, но, конечно, ВГИК! Ведь звал же Юра Гусев, комсорг этого знаменитого института еще в Каратау. Тогда он и сказал: поступай на киноведческий, не пожалеешь. Решено.

К ректору провела меня любезная секретарша. Узнав, что я из ЦК комсомола, шепнула имя, открывая дверь в кабинет:

— Александр Николаевич.

Ректор, показавшийся мне пожилым и усталым, тяжело поднялся из-за стола, молча взял направление, стоя прочитал про Высшую одесскую мореходку и сказал мягко, по-отечески:

— Ну, что ж, комсомол. На моряков вся надежда. ВГИК открывает новое направление, социологию кино. Знаете английский? Это хорошо. Значит, самое трудное для вас — это сдать вступительные экзамены по истории кино. Сдадите, зачислим вас в аспирантуру на киноведческий факультет. Желаю удачи!

Я открыл было рот, спросить не ошибся ли он про аспирантуру, но во-время спохватился и только спросил, сколько у меня времени на подготовку.

— Приемные в октябре, у вас почти два месяца.

Еще неделю назад я не знал, что делать со своей неудавшейся жизнью. Теперь за два месяца надо пройти то, что обычно проходят за пять лет и поступить в аспирантуру ВГИКа.

Вадим, выслушав мою бессвязную речь, сбил панику:

— У тебя же диплом о высшем образовании. Формально имеешь право поступать в любую аспирантуру. Лишь бы сдал экзамен по профилю. Вот и сдавай историю кино. Лишних знаний не бывает! — И он подтолкнул меня к двери:

— Иди, моряк, начинай новую жизнь!

Я навсегда сохраню благодарную память об этом редком человеке, дважды спасительно изменившим мою жизнь. Даже страшно представить, куда бы оно все пошло, не встреться Вадим Чурбанов на моем пути… И спасибо комсомолу, все-таки он мне дал много больше, чем я ему…

Подходя к парадному подъезду, я смотрел на всемирно известную вывеску, доставал из кармана красный пропуск и гордо оглядывался, все ли видят, куда заходит этот парень. Но там, внутри, хвастаться было нечем. Вокруг меня куда-то неслись, о чем-то спорили на лестнице, стояли задумавшись у окна, что-то репетировали, почтительно разговаривали со своим педагогом мальчишки и девчонки, которые прошли жесткий конкурс по сто человек на место. Они хорошо знали, куда поступали и зачем. А я?

Теперь не мог себе простить, что когда-то считал кино пустым развлечением. Как же, стоять в очереди за билетами на «Бродягу» или «Тарзана», когда у меня на столе Гегель, Бертран Рассе! Теперь, залпом проглатывая учебники по истории кино, открывал для себя имена и фильмы, узнавал об особенностях жанров, секретах киноязыка и смыслах художественных образов и поражался, как мог жить без всего этого. И, главное, все больше увлекался, очищая где-то в мозгах место от теории машин и механизмов.

А каково было, изучая «эффект Кулешова», видеть идущего навстречу самого Льва Владимировича? Или созерцать Сергея Аполлинариевича Герасимова, окруженного студентами, с Тамарой Макаровой, в фото которой я все-таки был влюблен в восьмом классе? Да и все будущие звезды — и одессит Коля Губенко, и Жанна Болотова, и Андрей Тарковский, Элем Климов, Лариса Шапитко Василий Шукшин, Андрон Кончаловский, Вика Федорова, Валя Теличкина, Жанна Прохоренко, Елена Соловей, все они уже здесь.

А вот и еще один одессит. Так это же Саня Лапшин из одесской сборной по гимнастике!

— Ты? Здорово! Пришел к кому? — и улыбается знакомой улыбочкой.

— А ты?

— Я на курсе сценаристов у Киры Парамоновой.

Друг мой, Саня! В одесской ДСШ №1 прошли мы вместе путь от тонкоруких подростков до мастеров спорта. Он тут же рассказал, что после Института физкультуры работал тренером в далеком сибирском городке, стал писать рассказы о юных гимнастах и с ними и был принят. Рассказал и убежал на занятия. А встреча эта неожиданная вдруг помогла мне тогда преодолеть страхи воробья случайно залетевшего в журавлиную стаю.

— А что это за старуха с ядовито желтыми проволочными волосами?

— Ты с ума сошел? Это же Хохлова!

Ей чуть ли не сто, мне казалось. Дух Эйзенштейна витал над нею.

Я еще не знал, что по Cашиному сценарию студия Горького уже ставит фильм «Тренер»! Но однажды он придет с оттопыренными карманами пальто. В одном будет бутылка коньяка, в другом пачки денег:

— Вот, получил, — скажет он смущаясь. — Давайте, обмоем.

И мы обмоем. И станет чуть-чуть проще ходить по вгиковским этажам.

Юра Гусев, все еще комсорг ВГИКа, поздравил меня с зачислением и тут же предложил выдвинуться на комсорга факультета.

— А почему не всего ВГИКа?

— Как тебе сказать… Пока на этом месте я. Но если…

— Юра, я пошутил. Я учиться пришел. Хорошо?

Юра был добрым парнем, но занудой. Он не отставал, и вскоре мы с ним создали Ассоциацию московских киноклубов. Ассоциация эта будет добывать не прокатные фильмы в зарубежных посольствах, отправлять их по стране невидимыми ручейками, удовлетворяя запросы наиболее продвинутых зрителей. А что означала эта продвинутость, станет темой моей диссертации.

Утром десять кругов бегом по скверу вокруг дворца пионеров на Миусской площади, душ, тарелка гречки с молоком и быстрым шагом на Новослободскую, в метро. Стою в толпе, вываливаюсь с толпой на Комсомольской, дышу кому-то в спину, шагая через ступеньку по широкой площадке на переход с кольцевой на радиальную. Снова толпа заносит в вагон:

— Двери закрываются, следующая остановка Белорусская.

И так еще двадцать минут и моя станция ВДНХ.

Далее на автобусе четыре остановки, на пятой на выход: ВГИК.

Лестница слева, лестница справа. Посередине раздевалка. Поднимаюсь на четвертый этаж, иду на звуки полонеза. Это актерский курс делает свои плие, держась руками за подоконники: урок балета. А в библиотеке тихо, здесь только читают, склонившись над книгами. Глубокое погружение в «Психологию искусства» Льва Выготского.

Аспирантам открыт доступ в особый отдел — спецхран, откуда выдают книги для «служебного пользования». Я не задавался вопросом, почему спецхран, от кого спецхран, но жадно хватал все, что видел. Например, Роже Гароди «За французскую модель социализма». Старательно выписывал: «Руководящая роль партии в отношении специалистов в области общественных наук состоит в том, чтобы ставить проблемы, а не в том, чтобы заранее формулировать тезисы, а потом требовать от экономиста, социолога или историка их обоснования».

Книжка не по теме, но мысль правильная. И имеет, мне казалось, прямое отношение к социологии. Понятно, такие мысли не для партийного руководства, но мне пригодится.

«Реализм без берегов» того же Роже Гароди неожиданно примирял с абстракционизмом, авангардизмом, модернизмом, концептуализмом, расширяя горизонты моего представления об искусстве. Учусь смотреть на современную живопись как на спонтанное, беспредметное выражение внутреннего мира художника, потока его сознания. Оставался, правда, вопрос: а почему этот поток должен быть интересен мне?

Так началось мое путешествие в океане знаний, где предстояло не утонуть, а выплыть окрепшим и способным понять этот меняющийся и меняющий нас мир. Моя неутоленная жажда знаний нашла, наконец, неиссякаемый источник.

Мой научный руководитель — высокий, распрямленный, с красивой седой головой, профессор Лебедев. Николай Алексеевич в кино с 1921 года. Его, автора главного учебника по истории кино, называют патриархом советского киноведения. Он был еще редактором «Пролеткино», потом ректором театрального ГИТИСа и, наконец, какое-то время ректором ВГИКа. Несмотря на мою настороженность по отношению к тем, кто уцелел в годы идеологических чисток и массовых репрессий, Николай Алексеевич оказался не только осторожным советником и терпеливым собеседником, но и энтузиастом социологии, запрещенной с тридцатых годов.

Он теперь возвращал социологию кино как науку, стоял за изучения вкусов зрителей и за возрождение движения киноклубов. Он искал помощника, ассистента, и я оказался весьма кстати. Какой из меня киновед? А вот социологом, как я считал, я уже был, когда вместе с Гусевым распространял анкеты в кинозале клуба «Горняк»…

Для начала Николай Алексеевич ввел меня в свой семинар «Кино и зритель» на киноведческом факультете, где я быстро понял, что в том, что объяснял студентам профессор, ничего сложного нет. Говорилось о том, что кино снимается не для себя, а для людей. Так, а как же иначе? Значит, мы и судьи. Значит, надо узнать реакцию зрителей. Что значит хороший фильм для разных категорий зрителей? Это, кстати, должно быть важно тем, кто рулит нами, страной. Но в разные времена, в разных странах, во время войны и во время мира кино, да и вообще искусство работают по-разному.

И если в двадцатых годах создавались киноклубы, «Общество друзей советского кино» чтобы привлечь внимание людей к пропагандистким фильмам молодой советской киноиндустрии, то теперь уже в иных обстоятельствах киноклубы собирают таких зрителей, которые ценят как раз фильмы, преодолевающие рамки пропаганды. Конечно, эти зрители были интересней пассивной части аудитории. Так тема диссертации постепенно сместилась в сторону киноклубов.

Николай Алексеевич готовил себе смену и незаметно, но последовательно втягивал меня в процесс преподавания. Социология возрождалась после тридцатилетнего перерыва, и мне, начинающему, было легко. Мы росли вместе. Размышления вместе со студентами увлекали, слово снова имело значение. ВГИК становился и для меня настоящей alma mater.

Завязывались и отношения. Однажды Олег Видов, уже князь Гвидон, принц Хаббард, всадник без головы пригласил на свою свадьбу:

— Старик, приходи с женой в ресторан «Пекин». Зал спецобслуживания на третьем этаже, на лифте. Фамилию только на входе скажешь. Подарками не заморачивайся. Не до них будет.

Мы с Наташей, конечно, пришли. Как принято, слегка опоздали. Лифт неожиданно открылся прямо на длинный стол, полный узнаваемых лиц. Народный артист Матвеев остановился на полуслове и ждал, пока мы усядемся среди лиц, знакомых по портретам. Затем поставленным голосом он продолжил длинный тост. Я уже узнал монолог Астрова из «Дяди Вани» и забеспокоился: чем мне крыть?

Справа от меня оказалась полноватая женщина средних лет, привыкшая быть в центре внимания. Кто-то почтительно прошептал на ухо: Галина Леонидовна, Брежнева. Галина Леонидовна уже приняла, и глаза ее блестели. После того, как и я встану с тостом, отважно пролепечу что-то про служение искусству, она наклонится ко мне и скажет на ухо почти интимно:

— Мне понравилось. Вы всегда такой серьезный?

— Да, но кто это ценит? — И получил чарующую улыбку. Чьи-то заботливые руки тут же отвели Галину Леонидовну от меня подальше.

А изящная, остроглазая, с короткими темными волосами, невеста быстро подружится с моей Наташей, а я — с Олегом. Как окажется, на всю жизнь.

— Понимаешь, я по жизни нормальный, ты же видишь.

Уже год спустя он будет сетовать, что жена усиленно работает теперь над его карьерой, гонит на хлебные концерты петь песни собственного сочинения, пытается даже продвинуть его благодаря своей дружбе с Галиной в министерство культуры каким-то большим начальником. Через несколько лет они разведутся…

Другая дружба не получилась. Случай такой странный. Московская осень регулярно валила меня с ног чертовой ангиной. И в этот раз я валялся в постели с перевязанным горлом, когда раздался звонок в дверь. На пороге стоял Александр Стефанович, вгиковский сердцеед, высокий блондин с кукольно красивой Натальей Богуновой, балериной и актрисой.

— Вот, пришли навестить больного товарища. — И торт уже вручен хозяйке.

Я эту пару вместе и отдельно до сих пор видел только издалека, а, оказывается, мы товарищи! Саша уже оживленно о чем-то болтает с моей женой, смешит ее, не замечая меня. Я не знал, как реагировать и помалкивал, лишь удивляясь тому, как бесцеремонно в Москве заводят нужные знакомства.

К счастью, эта встреча продолжения не имела. Вскоре Александр переключится на восходящую звезду эстрады Аллу Пугачеву и, наконец, женится на ней, видимо, с такой же решительностью. Но привкус чужой незаслуженной мной известности будет отравлять жизнь с тех пор еще годы и годы…

Дамы на кафедре киноведения добавляли порой в ответ на мое «здрасьте!» вкрадчивыми голосами свои вежливые вопросы:

— Как здоровье тестя? Что нового сочиняет? Как жена? А детки скоро?

Послать не хватало злости, а ответить — ума. И все из-за этого моего «звездного» брака. Да, та самая Наташа, к которой мы втроем с Валерой и Аллой два года назад пришли в гости в дом композиторов на Миусах! Но об этом позже.

Аспирантская жизнь — учеба в одиночку, если не считать аспирантский семинар раз в две недели, который вел Владимир Евтихианович Баскаков, заместитель председателя Госкино, большой начальник. Сначала мы, числом пять, робели при нем, но постепенно атмосфера теплела. Баскаков был образованным партийцем и, реализуя руководящую роль партии в культуре и искусстве, он умел обосновать ее необходимость и логику вполне убедительно. Спорить с ним никто из нас не брался, да и, спрашивается, с каких позиций?

Я просто смотрел фильмы и глотал книги Шардена, Юрия Давыдова, Паолы Гайденко, Ильенкова Валентина Толстых — одну за другой. «Феномен человека» Пьера Тейяра де Шардена не привел к Богу, но мысли о переходе крупицы материи в квант сознания укрепляли представление о мире как о чем-то бесконечно более сложном, чем его марксистское толкование.

От «Феномена человека» к стенограммам съездов партии, от стенограмм расстрелянного съезда к «Доктору Живаго», от изысканной поэзии Пастернака к площадной сатире «Ивана Чонкина» Войновича. Такое, честно говоря, бессистемное чтение формировало мышление скорее практического, чем теоретического толка, так как сознание интуитивно, или скорее инстинктивно выталкивало из себя абстрактные мыслительные конструкции и сохраняло и увязывало лишь то, что понятно, в усложняющуюся картину мироздания.

Читал все внимательно, с карандашом в руках, как увлекательное погружение в собственные ощущения и предчувства. Я должен был пересоздать себя, чтобы двигаться дальше. Куда? Еще не знал. Но понимал, что сомнения, нытьё, плохое настроение и болезни преодолеваются только напряженной работой над собой. Тут мне никто не мешал.

Много будет пересмотрено, перечитано и переварено в кинозалах ВГИКа, в его библиотеке, на наших семинарах и в разговорах с моим научным руководителем, и с деликатным Ильей Вениаминовичем Вайсфельдом, зазывавшим меня домой, где и познакомил как-то с легендарным Виктором Борисовичем Шкловским, жившим этажом ниже. И с Жорой Склянским, ассистентом Сергея Аполлинариевича Герасимова, впускавшим меня на занятия своего шефа. А еще какое-то время во ВГИКе просвещал народ знаменитый и загадочный Мамардашвили, что в конечном итоге не могло не влиять на мировоззрение вчерашнего строителя коммунизма.

В 1968 годы мы с шефом совершили научный подвиг: провели первую после 30-х годов всесоюзную социологическую конференцию «Кино и зритель». Николай Алексеевич договорился с председателем секции кинокритиков союза кинематографистов Александром Евсеевичем Новогрудским, и мы попытались собрать всех, кто занимается в стране социологией кино. Я выяснял адреса, рассылал приглашения и собирал тезисы выступлений для публикации.

Социологические центры обнаружились в МГУ, в Прибалтике, в Свердловском университете, в Ленинграде, и, самое удивительное, под боком, во ВГИКе. Доцент кафедры марксизма-ленинизма Сергей Александрович Иосифян со студентами, оказывается, уже год как проводил опросы в кинотеатрах.

Несмотря на участие светил — ленинградского профессора Бориса Мейлаха, свердловского профессора Льва Когана, тартусского структуралиста знаменитого Юрия Лотмана, московских социологов Айгара Вахеметса и Сергея Плотникова и одного доцента ВГИКа, тезисы докладов требовалось почему-то согласовывать не с профессором Лебедевым, а с Александром Евсеевичем Новогрудским.

Опытный партиец явно тормозил конференцию, с мягкой отеческой улыбкой говорил нетерпеливым:

— Куда вы, ребята, ну, что вам, жить надоело?

Я-то и не догадывался, что играл с огнем. Какая дифференциация вкусов, говорил мне ласково Новогрудский, если в стране уже «единая историческая общность — советский народ»? То, что через 20 лет эта общность развалится, как карточный домик, и начнут бывшие братья навек мутузить друг друга не по-детски, он же не знал. А кто знал?

Конференцию все же провели, напечатали на ротапринте сборник докладов. Здорово, что все, наконец, перезнакомились, сверили часы, возникло некое интеллектуальное общее пространство. Весь гигантский тираж в сто экземпляров разослали участникам. Но о конференции ни пресса, ни Госкино, ни профессиональные наши кинокритики даже не упомянули. Я не жаждал славы, но хоть пару слов! Мы же сделали что-то действительно важное и для кино и для людей.

Лишь наш лебедевский семинар, переименованный после конференции в «Социологию кино», обрел вес среди студентов. Тематически и теоретически он расширился на всю панораму советского кинематографа. Под микроскопом — серьезные фильмы, наводящие на размышления не только о кино. Мы гадали, насколько мысли авторов доходят до зрителя, как велика реальная сила художественного образа и актерского таланта, и как вообще идеи фильма взаимодействуют с общественными настроениями, и настроения ли, наконец, вызывают фильм к жизни или он все еще дубина в руках власти. Впрочем, о последнем в подтексте, намеками. Но и это уже кое-что. Так я, по крайней мере, надеялся.

Не забылось, как и за что критиковали шахтеры Каратау интеллигентские «9 дней одного года» и чем им близок оказался фильм о войне «Отец солдата» Резо Чхеидзе. Понятно, что мы не могли пройти мимо ножниц восприятия и оценки фильмов кинокритиками и массовым зрителем.

Разрыв фиксировала даже подтасованная статистика кинопроката, которую давала тоненькая в серо-синей обложке брошюрка «для служебного пользования». В ней был спрятана почти государственная тайна: почему сборы от десятка американских фильмов из года в год давали больше, чем все 150 советских фильмов? Причиной такого успеха были не только развлекательные жанры, но и модели поведения, ценности и образ жизни Запада. То есть то, что скрывалось советской пропагандой, но что нельзя было скрыть в западных фильмах, не смотря на то, что они нещадно коверкались при дубляже.

Ежемесячный бюллетень Госкино приносил на занятия Николай Алексеевич, и мы углублялись в эти секретные данные с особым чувством посвященных в государственные тайны. Например, анализировали причины успеха чемпионов кассовых сборов. Почему в 1962 году 67 миллионов зрителей собрал «Человек-амфибия», в 1969 году 77 миллионов поклонников — "Бриллиантовая рука», в 1971 году «Джентьмены удачи» — 65 миллионов, «Зори здесь тихие» в 1973 году — 66 миллионов зрителей, в то время как порог окупаемости в 15 миллионов преодолевали лишь треть из ста пятидесяти картин, производившихся ежегодно?

Про «Зори…» отдельный разговор. Сначала был журнал «Юность» с повестью Бориса Васильева. Дело было уже летом 1969-го года. К этому времени я практически закончил свое киноведческое образование и кое-что понимал в кино. Так вот, листая журнал, я споткнулся на этой повести. И, не отрывая глаз от страниц, ушел с чтением на балкон. Потом нашел бутылку коньяка и налил уже дрожащими руками.

«А зори здесь тихие»

Весь в слезах и восторге дочитал повесть и той же ночью сел писать письмо в журнал. Надо было выговориться. Боже, какими чистыми и высокими патриотическими чувствами окрасился адреналин, вброшенный в душу повестью! Эти эмоции не имели отношения к сегодняшней реальности, в которой гордиться было нечем. Но уснуть я не мог, пока не написал.

И вот что произошло. Васильев ответил сразу же и пригласил к себе в гости. Усадил за стол, поблагодарил за эмоциональное письмо, расспросил кто и откуда и пообещал, как я умолял его в письме, снять по повести фильм. Правда, он не обещал режиссера Желакявичуса, снявшего «Никто не хотел умирать», но за фильм действительно вскоре взялся Станислав Ростоцкий, сам фронтовик, сумевший передать и еще и усилить тот эффект, которая произвела на меня повесть.

Фильм будет иметь еще больший успех, чем повесть, напечатанная в журнале. Был бы я директором ВНИИКа, Госкино СССР, я бы не удержался от полевого исследования того, как патриотические чувства, извлеченные этим фильмом из исторической памяти народа, сопрягаются, взаимодействуют с сегодняшними настроениями. Но, не судьба.

Зато вскоре судьба сведет меня с Ольгой Остроумовой, перевоплотившейся в Женю Камелькову. Миша Жванецкий сначала познакомит меня с ее необычным супругом, еще одним Мишей и тоже одесситом, режиссером Левитиным. Левитин как раз ставил свой первый спектакль «Когда мы отдыхали» из смешных и уже знаменитых миниатюр тоже уже знаменитого выпускника одесского Института инженеров морского флота в театре «Эрмитаж».

Когда он нас представил друг другу, Миша замедлился, чему-то усмехнулся и пояснил:

— Как же я вас тогда ненавидел в школе! Ольга Андреевна все в пример ставила ваши школьные сочинения. Бесило, что они были еще и в стихах…

Мы не могли не подружиться. Я полюбил его театр.

Премьеру спектакля играли в нетопленном зале (трубы лопнули) при морозе около 30 градусов. Люди сидели в шубах, никто не раздевался, а на сцене актеры в купальниках изображали знойное лето в Одессе. Они бодро шутили: «Ох, жара!». Изо рта у них валил пар.

Я обожал его репетиции, когда затаив дыхание, наблюдаешь, как упорно добивается он от актеров нужной интонации, иногда в одной короткой реплике. Сто раз истошно кричал из зала:

— Стоп! Повторить! — и выскакивал на сцену и играл сам. Боже, как он показывал… Тайна рождения спектакля — в тех репетициях. По мне, так они важней спектакля.

Человек сцены, живущий театром, его историей, его актерами и их интригами, своими замыслами, он старательно будет и меня втягивать в свой мир:

— Мне нужен хороший директор. С твоим прошлым опытом и нынешними связями мы много добьемся, я тебя уверяю.

Слава богу, я не согласился…

Михаил Левитин. Вот с таким выражением он слушал мои наивные рассуждения о его театре.

Но своих студентов я водил на его спектакли довольно регулярно на свободные места или как придется.

— Это гости Михаила Захаровича! — говорил я кассиру, показывая на робкую, но не малую группку студентов и всегда получал контрамарки. Студентам это нравилось, а я, к своему удивлению, все больше ловил кайф от каждой встречи с ними. Кажется, мне нравилось преподавать!

После окончания аспирантуры много лет уже на недоукомплектованных «Жигулях» буду приезжать на улицу Эйзенштейна, во ВГИК и раз в неделю дразнить очередное поколение киноведов и режиссеров мыслями и намеками, отражающими мои собственные сомнения и открытия. С годами подмерзала хрущевская оттепель, из кино уходила наивность и робкая искренность, но на их место уже приходили редкие, но очень важные для общественного сознания социально критические фильмы, которые и заставляли меня думать и говорить все смелей самому.

Если уже сказал Жванецкий: «В жизни всегда есть место подвигу. Надо только быть подальше от этого места», и ему за это ничего не было, значит… Семинар наш, к счастью, никто не проверял, а среди студентов стукачей не было. И мы, выбирая для анализа социальные фильмы, развивали в себе способность видеть в них общественно значимые смыслы и соотносить их с общественными настроениями в обществе. Важно было увидеть, как сквозь тонкую изящную ткань искусства просвечивает дряблое тело советской реальности.

Живя в мире, создаваемым избранными фильмами, а это уже был мир не вполне советского, скорее нормального человека, мы шли за шедевром «Мне 20 лет» Марлена Хуциева, за наивным героем Смоктуновского в «Берегись автомобиля», за несчастной потерянной в мирной жизни фронтовичке из «Крыльев» Ларисы Шепитько, за Марком Осипьяном и Женей Григорьевым в фильме «Три дня Виктора Чернышева» и пытались представить по собираемым студентами отзывам, куда склоняются общественные настроения и куда идет страна.

И каково было услышать своими ушами на аспирантском семинаре мнение нашего руководителя зампредседателя Госкино Баскакова, который точно разглядев в фильме Осипьяна «разлагающее влияние трудовых отношений на формирование личности молодого человека», совершенно искренне возмутился не политикой партии, а фильмом, честно и убедительно показавшим именно это. Какое еще нужно было доказательство того, что партия делает что-то не то?

В 1977 году вышел фильм Ларисы Шепитько, который ошеломил меня. «Восхождение» по военной повести Быкова о страшной цене стойкости духа, верности себе и своей вере, вернул к давним душевным мукам подросткового возраста: а смогу ли я? Вынести невыносимую боль, умереть в муках? И есть ли такие ценности, которые заставили бы превозмочь физические пытки?

Студентам такого выбора не предлагал, оставляя главное для себя, а Шепитько решил позвонить. Ну, может же, наконец, позвонить коллега коллеге, хотя бы ради комплимента! После десяти лет преподавания во ВГИКе такое можно было себе позволить. Да я и не задумывался. Так надо. И всё. Ее спросил прямо, ударив по больному:

— В силах ли моих, а может быть в ваших, пройти этот путь Иисуса Христа?

— Ваших? Не знаю. Моих, да.

Я так возбужденно надрывался ей в телефонную трубку, что на том конце провода меня в конце концов остановили:

— А можно, мы поговорим не по телефону?

Я тут же дал адрес, и они пришли, Элем Климов и Лариса Шепитько. Они пришли с бутылкой вина и скромно сидели рядышком на диване за маленьким столиком с чаем и печеньем, слушая мои отнюдь не киноведческие откровения. Глядя на эту необычно красивую женщину-режиссера с твердыми чертами лица, я чувствовал, такая сможет.

Лариса жаловалась на цензоров, грозящих запретить фильм как «религиозную притчу с мистическим оттенком». Я не стеснялся в выражениях, хотя что толку в моих заклинаниях:

— Моральные уроды! Они боятся любых проявлений силы духа!…

Элем был более сдержан:

— Показать бы картину кому-то авторитетному, кто мог бы заступиться.

Я понял, кого он имел ввиду, но вдруг сказал:

— Слушайте, а покажите ее секретарю ЦК Белоруссии Машерову! Он же не только авторитет, но и сам бывший партизан!

Элем посмотрел на меня внимательно:

— Да, это, пожалуй, еще лучше, но как дотянуться до кандидата в члены Политбюро? Есть идеи?

Идея была, и просмотр состоялся. Потом они рассказывали, что Машеров сказал, вытирая слезы после фильма:

— Откуда эта девочка, которая, конечно же, ничего такого не пережила, знает обо всём этом, как она могла…

Многие годы на семинаре «Социология кино» продолжался разбор социально острых картин с социологической точки зрения. Тем более, что картин всё прибавлялось и прибавлялось. «Гараж» Эльдара Рязанова, «Плюмбум» и «Остановился поезд» Вадима Абдрашитова. Да и, пожалуй, ядовитая комедия «Родня» о советской семье трех поколений, снятой Никитой Михалковым в 1981 году, и «Полёты во сне и наяву» Балаяна о кризисе поколений сорокалетних — все они были прекрасным материалом для размышлений о трансформациях, происходящих в обществе «развитОго социализма».

Мы спорили с кинокритиками, которые к 80-м годам развернут унылую дискуссию о «серых» фильма, будут указывать пальцем на непрофессионализм режиссеров, досадовать на неграмотность зрителя, доказывать, что именно из-за этого падает посещаемость советских фильмов. Все чаще звучало требование ввести эстетику кино в школах.

Нет, никто не против кино-образования в школе. Но какого? Поскольку влияние экранных искусств на глазах обгоняло значение литературы, то школьники должны знать и всегда иметь под рукой, как книгу на полке, классику отечественного и мирового кино. Она воспитывает не хуже, чем классика литературы. Для этого должен быть утвержден и обеспечен просмотрами список хотя бы полусотни шедевров. Это сразу отделит в сознании подростков эксплуатационное кино от искусства кино.

Но наша позиция была такова: никакое кино-образование не способно изменить тот факт, что кино в разные времена и в разных обществах выполняет востребованные на данный момент обществом функции от открытой пропаганды до психоанализа и социальной критики. Этому учил лебедевский семинар. Это была область социологии, в которой я чувствовал себя все уверенней.

Да, на полюсе массового зрителя от «кина» требовалось развлечение, экшн, слезливая мелодрама, наконец. А свобода, разбуженная хрущевской оттепелью, между тем вела лучших художников к социальной критике, востребованной интеллектуальным меньшинством. Но то и другое кино исподволь вытесняло из поля зрения зрителя кино как уроки политграмоты.

Я чувствовал себя счастливым со своими студентами. Но к занятиям готовился, как струну натягивал. Чтобы не сводили глаз с пущенной стрелы, с мысли, несущейся к черте, за которой можно было и загреметь. Если струна не натягивалась, и лететь не получалось, пропускал занятие. Почасовику такое сходило с рук. Зато был драйв, взаимное доверие и напряженная совместная работа. Неизвестно, кто больше получал от нашей забавы, я или они.

Такой вид обучения позже назовут интерактивным, и он придет к нам в виде тренингов в 90-х годах от американцев. А я буду гордиться своими студентами, сохранив дружбу со многими на долгие годы.

Рискованная, между прочим, была игра: вроде бы нет у нас запретных тем, но есть где-то рамки дозволенного, которые никто не видит. Но чувствуют. Надо было догадаться, где остановиться. Я же и подливал масла в огонь: найди черту сам! Нет, мы не диссиденты. Но перешагнешь — им и станешь. И будешь наказан, уволен, выброшен, выслан, посажен, никому не нужен. Не дойдешь — обидно, художник! Не договорил, не довыразился, зря талант просадил.

Уже защитившийся кандидат наук, уверенный в себе педагог буду грустно, но настойчиво твердить им об их профессиональной доле:

— Тащить вам, ребята, свою бурлацкую лямку, вытягивать тяжелую, забитую доверху лозунгами и фобиями баржу общественного сознания к истокам общечеловеческих ценностей всю свою творческую жизнь. И не будет этому конца…

Партийные же киноведы и кинокритики говорили на своем птичьем языке, хорошо маскирующим мысли. Мне их язык был чужд, как и мой для них. Лишь смелая и проницательная Майя Туровская решится обратить свой взор на массовую киноуадиторию и точно расставит акценты в отношениях искусства с массовым сознанием, назвав такое восприятие кино на всякий случай внехудожественным.

То, что уже понимали студенты, еще не доходило до чиновников Госкино. А может, и доходило, но у них работа такая. Сверху заказывались социологические исследования, выводов которых никто не хотел ни видеть, ни слышать. Зачем, спрашивается, заказывали?

Можно только гадать, каким бы оказалось советское общество, если бы горбачевские реформы наступили бы не к концу 80-х, а сразу после Хрущева. Если бы честное и человеколюбивое искусство «хрущевской оттепели» не загоняла в прокрустово ложе идеологии партийная цензура. Ведь цензура махала топором не только в кино…

Искренность и осторожность — два полюса, между которыми метались многие в мире изношенных ценностей «зрелого социализма». Мы со студентами, как мне по крайней мере казалось, ничего не боялись. Разве что только я немножко… Но как же хороши эти паузы между неожиданным вопросом и искренним ответом без всякой обязательной в наше время самоцензуры! Я доверял им, они верили мне…

Нравственное начало как-то само собой оказалось для меня главной ценностью в искусстве и в жизни. Потому удивляло, что студенты иногда прокалывались на таком простом тесте:

— Представьте, вы идете в ветреный день по набережной вдоль озера, где гуляют волны. Вдруг слышите крики о помощи и видите перевернутую волной лодку. Тонут три человека: знакомый профессор, молодая девушка и ребенок. Вы, не раздумывая, бросаетесь в воду и гребете к ним. Пока плывёте, видите, что все трое-таки тонут. Кого будете спасать первым?

Оживление на лицах. Загадочно жду ответа. Первый:

— Наверное, ребенка? — голос неуверенный, робкий. Второй:

— А я бы спас сначала профессора. Он все же нужней обществу.

Бедную девушку почему-то не спас никто. И тут я с торжествующим видом говорю:

— Хотите знать правильный ответ?

Кто-то вдруг:

— Знаем. Все ответы правильные!

И тут я им выдаю:

— Правильный ответ есть. Ближайшего!

За этим следует пауза. Минута на осмысление.

— Кто знает, почему?

И вот тут начинается самое главное. Коллективная мысль переходит в область буржуазного абстрактного гуманизма без тени классового подхода, где и обретаются нравственность, совесть, человеколюбие. Я уже чувствовал разницу…

Удивительно, но меня не только не остановили, а даже позвали на режиссерский факультет вести семинар по зарубежке. Это уже после выхода моей первой серьезной книги «На экране Америка» — сборника статей американских критиков с моими обзорами к каждой тематической главе. Я к тому времени уже работал в Институте США и Канады АН СССР и мог кое-что сам рассказать о неподцензурном независимом кино США.

Конечно, я не мог конкурировать с Володей Утиловым, который давно и фундаментально читал курс истории зарубежного кино. Но наш семинар был, наверное, интересней, так как мы рассматривали фильмы в общественно-политическом контексте, а контекст американской либеральной революции гражданских прав был, как горячая сковорода: плюнешь, зашипит.

В Госфильмофонде в Белых столбах (специально ездили на электричке) смотрели добытые загадочным человеком, зав. иностранным отделом Госфильмофонда Володей Дмитриевым знаменитые «Выпускник», «Алиса, которая здесь больше не живет», «Легкий ездок», «Возвращение домой», «Грязные улицы», «Смеющийся полицейский», «Жажда смерти», «Роки», «Рэмбо». Да мало ли еще чего…

Потом, в Перестройку уже на экономическом факультете я буду вести продюсерское дело по своей другой книжке — «Кино как бизнес». Но те занятия на лебедевском семинаре навсегда останутся для меня школой самообразования, творческой лабораторией, где мы вместе со студентами расширяли горизонты собственного мышления, переступая границы.

С годами не потеряется связь с лучшими из них. С состоявшимся режиссером Георгием Шенгелая, фильм которого «Мусорщик» с моей легкой руки получит два главных приза на Венецианском кино-ТВ-фестивале в 2002 году, с Витой Рамм, которая станет известным медийным кинокритиком.

Киновед Сергей Лазарук после стажировки в киношколе в Лос-Анджелесе по моей рекомендации вступит в Союз кинематографистов, быстро взлетит по карьерной лестнице и в постсоветской России станет первым заместителем председателя Госкино, директором департамента государственной поддержки кинематографии Министерства культуры РФ.

Другой киновед, Николай Хренов, порадует тем, что подхватит тему и станет автором серьезных монографий о психологии массовой зрительской аудитории.

Со Славой Шмыровым, кинокритиком, выдающимся деятелем отечественного кино, организатором кинофестивалей, редактором первого профессионального журнала постсоветской киноиндустрии «Кинопроцесс», хранителем нашей кинопамяти, собирателем уникальных историй об уходящих звездах отечественного кино, мы будем дружески общаться, кажется, всю жизнь.

А Сережа Кудрявцев, а Игорь Аркадьев? Имена этих тихих и скромных архивариусов мирового и отечественного кинематографа, энциклопедистов, знают все, кто интересуется кино. И я рад, что они помнят наши семинары.

Спустя почти полвека придет в далекий Лос-Анджелес весточка:

«Да, Игорь Евгеньевич, я — тот самый Аркадьев. Горько слышать формулировку „выброшен за ненадобностью“, и конечно, Вам виднее, это же Ваши ощущения, однако даже если я — единственный Ваш ученик, преисполненный благодарности к Вам, то у горечи Вашей есть и смягчающие оттенки. Потому что Вы (в том числе — и Вы) терпеливо лепили из меня, провинциального мальчика — несмышленыша, существо, способное отличать черное от белого и отвечать за собственные слова и деяния, и Вы творили это с человеческой деликатностью и иcключительно редким преподавательским мастерством. Еще раз — спасибо Вам».

То, что такие слова сказаны не на панихиде, дорогого стоит.

Глава 2. Под сенью чужой славы

Теперь про неравный брак и «Безродного зятя». С Валеркиного звонка в гостиницу «Юность», где кантовался я второй месяц, готовя культурную программу для Каратау всё и началось:

— Пойдем с Алкой к ее подруге. Посидим, выпьем. Выпьем, поболтаем.

С бойкой насмешливой однокурсницей Аллой Каженковой он познакомил меня еще тогда, когда «Луганск» после Кубы стоял в питерском порту. В тот вечер я и не заметил, как отрез на костюм, с которым я шел к портному, пошел ей на платье. А я долго носил ее свитер. Теперь Алла в Москве, почему не вспомнить наши короткие встречи?

Шли по улице Горького от метро Белорусского вокзала. Дом с мемориальной доской, это я запомнил. Подружка — ладная, стройная, загорелая, взглянула, не здороваясь:

— Наташа. Проходите.

И повела темным коридором в дальнюю комнату. Пришли мы, как полагается, с бутылкой. Откупорили. Подружки щебечут, похлебывают сухое, на нас не глядя. Нам с Валерой и слова некуда вставить. Хозяйку, не то актрису, не то художницу, Каратау, естественно, не мог заинтересовать. А о чем другом?

Наташа

Вдруг хозяйка эта, продолжая щебетать, легко и непринужденно присела мне на колени с бокалом в руках. Как на стул или на диван, не знаю. А я что? Молчу красный, как рак, руки куда деть, не знаю. Коленки круглые, вот они, но мы ж в приличном доме.

Смолкла, однако. Повернулась, будто только увидела:

— А правда, вы моряк? И что, везде поплавали уже?

— Да, поплавал.

— Так расскажи, моряк! Или стесняетесь?

Шутит барышня или как? И тут Остапа понесло. И про Сингапур, где солнце не отбрасывает тени, и про зиму в Бразилии, где босоногие пацаны в меховых куртках на голое тело, про веселых ребят в Сан-Пауло, которые дружески похлопывая по спине, вытащили бумажник, и про летающих рыб, падающих с неба на горячую палубу, и про страшную силу цунами, когда океан вдруг вертикально встает перед тобой, закрывая небо и накрывая, как бы заглатывая огромное судно — сам не заметил, как увлекся.

Хозяйка уже на диване, смотрит как-то по-особому, глаза в глаза, а они у нее они большие, серые, насмешливые. И я вдруг понял, что влюбился. И так меня это ощущение огрело, что только имя в голове и стучало: Наташа, Наташа…

Мы встретились через год, как я и обещал. Прилетел с отчетом в ЦК из Каратау и позвонил. Сидели в кафе на улице Горького, в дальнем углу на втором этаже. Она рассказывала мне, как снималась в кино, как после художественного училища работает художником в Московском театре оперетты под руководством знаменитого театрального художника Григория Львовича Кигеля, о котором говорила с искренней любовью.

Смеялась, описывая своих многочисленных женихов, в числе которых оказались и будущий знаменитый генетик Костя Скрябин, и Борис Маклярский, кандидат наук, сын известного сценариста, автора знаменитого фильма «Подвиг разведчика», и брат Майи Плисецкой Азарий Плисецкой, и модный поэт Игорь Волгин, еще какие-то неизвестные мне имена из московской творческой элиты.

А я звал ее с собой. Будешь, мол, степь писать, казахов учить живописи. Она смеялась:

— Откуда ты такой взялся?

Хорошо, однако, что не уговорил. А то как стыдно было бы в конце концов. Уже поступив во ВГИК, набрал номер. Она не удивилась, сказала, как будто не расставались:

— Есть билеты на Международный кинофестиваль. Фильм «Мост через реку Квай». Пойдем?

Тогда, в зале Дома композиторов, с ней все здоровались, откровенно разглядывали ее спутника в морской форме. Кстати, костюм я себе еще не купил и так и ходил с нашивками. Я уже знал, какая у нее семья, но родителей еще в глаза не видел. С другой стороны, нормальная девчонка. Выпить умеет. Слова знала, если что. И она была единственной, кому до меня в Москве было дело. Кроме сестры, конечно, у которой я и жил тогда в Свиблово.

Наташа доставала билеты в Современник, на спектакли недоступной простым смертным Таганки. Благодаря ей я увидел и Высоцкого в «Гамлете», и всю труппу, ходившую веселой толпой по фойе театра в плакатном спектакле «Десять дней, которые потрясли мир», познакомился с Веней Смеховым, с которым сложатся теплые отношения…

Однажды она сказала как-то просто, будто о пустяке:

— Вот что, ты давай не уходи, оставайся здесь, — она имела в виду свою комнату. — Все равно родителей нет. Они в Японии на целый месяц. А Поля и так все знает.

О любви ею не было сказано ни слова, хотя в ту нашу ночь я, кажется, впервые ощутил себя счастливым. Что, наверное, нисколько не странно. Скорее странно то, что двадцатипятилетний здоровый парень, каким я себя считал, до сих пор на самом деле не знал, что такое быть с любимой женщиной. Теперь узнал.

На корзину цветов со стихами Окуджавы она пожала плечами:

— Зачем это? Ты что, чокнулся?

Ах, так? Корзина полетела в пролет пятого этажа. Услышав, как хлопнуло там внизу, она, не дав сказать, увела в свою девичью, и мы оказались снова в постели.

И тогда, и потом насмешливостью своей она сбивала любой пафос, политический или лирический, и моя нежность и обожание постепенно смешивались с бесшабашным цинизмом. А как она красиво пользовалась матом! Это сближало морехода с творческой интеллигенцией.

Поля, маленькая хлопотунья, деревенская наивность и строгость — ее няня, взятая в этот дом еще с довоенных лет, казалось, ничему не удивлялась и исправно кормила всегда голодного аспиранта вчерашними щами из Кремлевки.

Родители прилетели, и ей-таки досталось от матери. Я не знал, куда деваться. Но ее отец позвал в кабинет, закрыл дверь:

— Любишь? Не обращай внимания. Клара такой человек. Для меня главное: Наташа тебя любит. Значит, так тому и быть.

Бракосочетание. Мои родители справа. Клара отсутствует. Тихон изображает непричастность. Остальные — Наташины друзья.

Так мы оказались в ЗАГСе.

— Ты куда? Ты представляешь, кто мы и кто они? Ты просто сошел с ума! — надрывалась мать в телефонную трубку.

— Мама, а кто мы? Да не волнуйся ты так! Лучше приезжайте на свадьбу.

Они, и правда, приехали. И чувствовали себя, по-моему, неловко и неестественно, как, впрочем, и я сам среди наташиных родственников и близких. Сестры моей Маргариты за большим столом Хренниковых, где присутствующие старались как бы и не замечать, по поводу чего они собрались, вообще не было. Я, честно говоря, хотел в этот день обойтись без публики, венчаться тайно, почти как в пушкинской «Метели». Но метели не было, стояли теплые сентябрьские дни 1996 года, и на нас смотрели десятки глаз с нескрываемым любопытством.

— Да перестань ты стесняться! Не обращай ни на кого внимания. Смотри на меня. Всё будет хорошо, — видя моё смущение, подбадривала Наташа.

Я смотрел, но уже чувствовал, что влип. Я хотел Наташу, а получил всю ее семью. И сразу будто бы бросили в кипяток. Предстояло менять обожженую кожу. За этим столом, я потом назову его Большим Столом, за долгие годы мне выпадет увидеть кумиров, чьи имена знала вся страны, да и мир тоже. Первое время я даже старался без дела не выходить из наташиной, ставшей нашей, комнаты в большой, заваленной ненужными вещами их квартиры на Миусах. Просто не знал, как себя вести, как молчать, как смотреть, что вообще я здесь делаю в морской тельняшке. Нет, легче было во ВГИКе, где можно было раствориться в толпе шумных и таких же начинающих свою творческую жизнь студентов. Хотя и там, оказывается, быстро узнавали, кто есть кто.

А я кто? Да, Наташа знает. А другие… Рассказывать, если не спрашивают, у нас не принято. Тем более, она уже ногу мне отдавила под столом, чтоб не пугал присутствующих своим одесским юмором. А это же значило почти что потерять себя.

Еще долго буду озираться, как бы запоминая дорогу. Москва, ВГИК, Наташа с родителями — впечатления посильней заграничных. Там, в тех рейсах по чужим портам и странам, мы как по музеям ходили. Но всегда возвращались домой. А сейчас, значит, здесь в Москве на улице Готвальда мой дом? Как к этому привыкнуть? И что вообще значит привыкнуть? Открылся портал, и в его невесомомсти слепило глаза от близкого света звезд. Я сбегал во ВГИК отдышаться. Аспирантура дарила три года для смены кожи — профессии, мировосприятия, образа жизни. Хотя главным оставалось все то же, горьковское: «Человек — это звучит гордо!»

Четыре фильма в день, стопка книг на столе, дневник как кладовка знаний и впечатлений, которые еще переваривать и переваривать. Вот уже и отстукиваю на пишущей машинке первую свою статью в студенческий сборник ВГИКа.

Удивился, когда этой, уже напечатанной статьёй по социологии, заинтересуется всегда занятый тесть. Полистал, особо не вчитываясь, и сказал, возвращая:

— Не пиши умно, пиши просто, как чувствуешь. Если не дурак, получится.

С тестем

Я поблагодарил, как мог, за совет, а про себя подумал: что он понимает в социологии? Со временем дошло, что социология тут ни при чем. ТНХ знал нечто большее. Он владел секретами творчества.

Однажды я все же спросил его что-то про вдохновение, про то, как рождается мелодия, когда, кажется, уже спеты и сочинены все ноты. Спросил и осекся. Не спрашивают об этом!

Но тесть отделался анекдотом:

— Однажды в доме творчества во время обеда Шостаковича случайный человек спросил восторженно: «Дмитрий Дмитриевич, ну, скажите, наконец, как вам удается писать такую гениальную музыку? Откройте секрет!» Шостакович остановил ложку у рта и ответил своим невыразительным голосом: «Сейчас. Вот доем и открою».

Понятно, доел. А еще и Шолом Алейхем: «Талант, как деньги. Или он есть или его нет». Так ли? А если деньги есть, только их мало, тогда как? У меня, например, что-то есть? Или совсем?… Я не про музыку. Я вообще. Раньше казалось, башке все подвластно. А оказалось, нет, не всё. Но за то, что осталось, мы еще поборемся.

— Бенвенутто, — еще в Одессе говорила умница Ира Макарова, — брось ты свой комсомол, стань человеком и сделай, наконец, что-нибудь полезное для человечества, если тебе этого так хочется!

Я, честно, пытался.

— Что у тебя за профессия? — задавала Наташа наводящие вопросы. Я не мог ей ответить, не запинаясь. Потому отшучивался.

— Я же тебе говорил: был социалист-утопист. А что получится, еще не знаю. Полу-социолог, полу-писатель, полу-психолог, социальный философ, словом.

— Философ? Философа у меня ещё не было.

И в самом деле, почему она выбрала залетную птицу, человека, увлеченного тем, что здесь давно никого не трогало? Кого волнуют сегодня комсомольские стройки? Но она выбрала. Да, слово было за ней. Я бы не осмелился. Это Андрон Кончаловский мог позвонить по международному в Осло и сказать кинозвезде Лив Ульман:

— Я русский режиссер, хочу с вами встретиться.

Наташа не похожа на Андрона, но в ней та же смелость:

— Я дочь Хренникова и могу позволить себе брак по любви.

Так сказала она однажды своей подружке, дочери министра лесной промышленности. Как будто кому-то бросала вызов.

А я внимательно слушал, как Азарий Плесецкий, сочувственно глядя на мои единственные пластмассовые штиблеты, купленные еще в Японии, объяснял:

— Знаешь что надо, чтобы туфли были всегда, как новые?

— Ну, и что же? — спросил я, задетый замечанием.

— Надо иметь несколько пар — для города, для дачи, для работы, для выхода, для лета, для осени, для зимы. И носить соответственно.

Важный совет, спасибо. Царапины на самолюбии заживают долго. Но не в драку же лесть с инопланетянами!

Что неправильные аккорды Прокофьева — это гениальное новаторство, или что Шостакович своей музыкой выразил время, я еще мог запомнить. Но как с одного прослушивания запомнить наизусть целую симфонию? Невероятно. А вот этот тщедушный мальчик напротив меня за столом, Павлик Коган, он может. Тоже инопланетянин. И как прикажете жить среди таких?

Помог Аркадий Ильич Островский, чья знаменитая песня «Пусть всегда будет солнце» звенела над Москвой на том далеком уже Форуме молодежи. Он, когда-то начинавший в оркестре Утесова, на всю жизнь остался, что называется, своим в доску. Чувствуя мое смущение, он дружески подбадривал:

— Не робей! Мы же не министры какие-то! Мы лабухи, нормальные люди, понимаешь?

На концертах в Колонном зале Дома Союзов Иосиф Кобзон самозабвенно исполнял его героическую песню о мальчишках, о их подвигах во имя Родины, а ее автор как бы говорил мне:

— Да ладно, это все ерунда, мы все понимаем, как и ты!

Кажется, он первым намекнул мне о том, что и халтурить можно гениально.

В день свадьбы мы случайно встретились в Елисеевском гастрономе на улице Горького. Аркадий Ильич подошел, подсказал, какую ТНХ любит ветчину и приобнял, благословляя на новую жизнь:

— Не дрейфь, моряк, все будет хорошо!

Он ушел на моей памяти первым. Через несколько быстрых лет скончается Аркадий Ильич в сочинской больнице. Он войдет в море веселым и беззаботным, в воде случился приступ язвы с обильным кровотечением, и врачи уже не смогут его спасти. Остался его приемный сын, наш с Наташей друг и большой ученый Миша Островский со своей Раей.

Однажды, когда мы были одни дома, Наташа взяла за руку, усадила в гостиной, поставила пластинку:

— Слушай. Это «Как соловей о розе». Папина песня любви.

Я слушал сладчайшую мелодию: «Звезда моя, краса моя, ты лучшая из женщин…» и каким-то шестым чувством понимал, что Наташа говорит музыкой отца о любви. Ей, далекой от сентиментальности, так, наверное, было легче выразить что-то важное. Мне кажется, именно этот момент окончательно соединил нас на много лет. Был и знак свыше: родились мы с ней в один год, в один месяц и с разницей в один день…

Еще один добрый человек, понимавший мое смущение — Леонид Борисович Коган. Маленький, слегка сутулый, при улыбке зубы впереди губ, улыбается первым. Глаза смеются, ласковые. Со скрипкой, женой и двумя прелестными детьми Ниной и Павликом никогда не расстается, они приходят все вместе. В черном потертом футляре скрипка. Гварнери, однако. Помню его восторженные рассказы про то, как классно самому за рулем катить через всю Европу в Рим на три дня ради одного концерта.

Да, его выпускали. И в Рим, и в Париж, и в Бостон, Чикаго, Мадрид, Токио. Гражданин мира. Он видел мир, как свой дом и очень дорожил этой привилегией. И я интуитивно понимал, что от советской власти ему больше ничего не нужно. И он всю жизнь боялся, что его кто-то как-то почему-то может лишить этой свободы и потому вел себя на людях предельно предупредительно.

А встречи Нового Года у Коганов на даче в Архангельском? Снег хрустит под шинами, въезжаем во двор дачи часам к одиннадцати. Длинный, от стены до стены стол, густо уставленный салатами, ветчиной, икрой, прочими вкусностями. Обязательный сюрприз — новогодняя страшилка из уст друга семьи замминистра юстиции СССР Николая Александровича Осетрова. Он с удовольствием рассказывал о страшных преступлениях так, что жевать за столом переставали.

Например, как один из братьев Запашных, знаменитых дрессировщиков советского цирка, зарезал свою красавицу жену, долго членил ее на части, сложил их в чемоданы, спрятал под кровать и, рыдая, позвонил в милицию…

— Вот что ревность делает с человеком, — закончил Николай Александрович, как обычно, ровно в полночь.

Затем давали тут же на огромном экране иностранное кино. Называлось это чудо домашним кинотеатром. Кассета с фильмом с участием Симоны Синьоре и Ива Монтана — недавний личный подарок звездной пары.

Ближний круг просто не мыслим без этой талантливой и трогательно беспомощной семьи. Но однажды внезапно и непредсказуемо придет та трагическая декабрьская ночь 1982 года. Под утро раздастся телефонный звонок, сдавленный голос Лизы звучит глухо:

— Тихон, Леня… только что звонили… Он где-то на станции… между Москвой и Клином… Инфаркт… Что делать?… кто?… как найти?…

Тихон Николаевич смотрит на меня. Я киваю головой и быстро одеваюсь. Несусь в темноте вдвоем с другом семьи вдоль путей электрички. На замызганной станции темно и пусто. Подслеповатая лампочка без плафона освещает маленькое смятое тело, вытащенное кем-то из вагона на каменную скамейку. Черные брюки расстегнуты, белая рубашка растерзана на груди, уже холодные руки с тонкими нервными пальцами свисают в одну сторону, как-то отдельно от тела. Никто. Труп на ночном полустанке. Ни души вокруг. Застывшее в муке лицо. Бомж? Нищий? Великий музыкант. Под лавкой — черный футляр. Гварнери….

В центре стоят Наташа Конюс, Леонид Коган, Андрюшка, Тихон Хренников, сидят Клара в центре, слева от нее Лиза Гилельс.

Поразила меня и другая смерть, на моих глазах во время спектакля в Большом театре. Давали балет «Макбет». Его автор, шестидесятилетний красавец, композитор Кирилл Молчанов, отец Володи Молчанова, в будущем обаятельного телеведущего, сидел как обычно в директорской ложе. Высокий, вальяжный, с крупным значительным лицом, похожим на Пастернака, он привлекал внимание. Мы с Наташей сидели в третьем ряду партера и хорошо видели его. Там, за тяжелой бордовой завесой, отделявшей от зрителей ложу, стоящую почти на сцене, в темной ее глубине он вдруг схватится за сердце, сдержит стон, чтобы не испугать танцоров и умрёт. Красивая смерть.

Но все равно смерть. Трагедия. Леди Макбет в тот вечер танцевала его жена, звезда Большого Нина Тимофеева. Ей сказали в антракте. Она охнула, опустилась на стул, отсиделась и пошла танцевать дальше. Спектакль шел, как ни в чем ни бывало. Никто из зрителей в тот вечер так и не узнал, что произошло за кулисами.

Искусство требует жертв. Но не таких, подумалось. Зритель должен знать, какой ценой оплачен сегодня его билет. И этот спектакль остался бы тогда в его памяти на всю жизнь, как прощание с большим художником, как подвиг его жены, на их глазах уже взвалившей на себя крест потери.

Но было и еще что-то страшней смерти. Об этом мне рассказывала с отрешенным лицом совершенно замечательная громоподобная Наталья Ильинична Сац. Легендарная основательница и руководитель детских театров, еще в 1933 году заказавшая обаятельному студенту Московской Консерватории Тихону Хренникову музыку для спектакля по пьесе «Мик», теперь ставила в своем Московском государственном детском музыкальном театре его оперу «Мальчик-великан» и часто бывала у нас дома.

Педагог и воспитатель по призванию, она, царственно указав на стул рядом, своим литым голосом сначала расспрашивала о том, кто и откуда, а потом вдруг стала рассказывать свою страшныю историю. Затаив дыхание, я слушал, как трясясь в тюремном вагоне над очком, выронила в него под бежавший поезд свое недоношенное дитя. Как допрашивал ее на Лубянке начальник отдела по работе с интеллигенцией генерал Леонид Райхман. Он сидел за столом, уставленном разными деликатесами и напитками, аппетитно ел украинский борщ. Она, после двух недель на ржавой селедке, почти без воды, стояла перед ним, шатаясь от голода и жажды. Он улыбался…

Ее, прошедшую через этот кошмар и сохранившую душевную страсть и энергию, буду помнить всегда. Конечно, мы бывали в ее театре, и меня всегда поражал ее мощный голос, которым она обращалась к зрителям, к детям, выходя на сцену перед каждым спектаклем. Говорила Наталья Ильинична властно довольно простые, но вечные истины, и зал загипнотизированный не смел не слушать. Мне же советовала не прогибаться, сохранять независимость в любых обстоятельствах и делать дело, которому не стыдно посвятить жизнь.

А с этим Райхманом случилось и мне столкнуться лицом к лицу через несколько лет, на дне рождения сына соседа по даче, шофера или охранника Сталина. Пожилой, округлый, лысый мужчина произнес тост, обращаясь к компании молодых людей:

— Я пью за вас, за заботливо выращенное партией прекрасное поколение, за ваши успехи на благо нашей великой Родины. Мы много сделали для того, чтобы вы были счастливыми.

— Кто это? — толкнул я Наташу под столом.

— Это Леонид Райхман, потом расскажу, — ответила Наташа.

Но мне не надо было рассказывать. Я уже знал его. Не отдавая себе отчета в том, что делаю, вскочил и, перебивая лившуюся мягкой струей речь, прокричал:

— Да как вам не стыдно появляться на людях, смотреть нам в глаза? Пить с вами за одним столом — это оскорбление памяти вами замученных! Позор!

Оттолкнув стул, задыхаясь от ужаса, перехватившего горло, я выскочил в соседнюю комнату и захлопнул за собой дверь. Праздничное застолье замерло. За дверью стояла звенящая тишина. Или это звенело в ушах? Приоткрылась дверь, и ко мне подошел он. Присел на кровать, где я лежал, уткнувшись лицом в одеяло, и начал говорить. Тихо, медленно, глухо:

— Молодой человек, вы ничего не знаете про наше время. И хорошо, что не знаете. Но поймите одно: мы были вынуждены, такие были обстоятельства. Шла война, классовая, жестокая война, мы верили в победу. И мы победили, хотя и большой ценой. Вы должны понять и простить нас, мы многим и многими жертвовали во имя будущего. Оно пришло, и вы счастливы уже тем, что живете в другое, невинное время. Простите нас…

Потом он встал и тихо ушел. А я лежал и думал. Вот и встретил я, наконец, одного из тех. Даже поговорили. И что? Он хотел, чтобы его простили? Как, если он не признает свои преступления? Монстр. Он не сошел с ума от своей «работы», его не мучают кошмары, он теперь среди нас, как будто один из нас. Сколько таких вокруг? Как же дорого страна заплатит за эту терпимость…

Наташа ни словом не упрекнула меня в произошедшем. После этого случая она уже не сомневалась в моем отношении к советскому строю. И никогда, ни разу не позволила себе спорить по этому поводу.

В Сухуми, в композиторском санатории «Лилэ» подружились с Микаэлом Таривердиевым. Потому что он знал толк в водных лыжах. Мы носились с ним за быстроходным катером часами, удивляя набитый людьми пляж. Микаэл любил показаться, например, зажать фал между коленей и поднять руки в стороны. Высокий, как распятый Христос, несся он по воде.

Уверен, наша семейная жизнь сложилась бы иначе, если бы рядом неслась на водных лыжах Наташа. Но этого даже представить себе было невозможно. Ее любимым занятием, если она не придумывала декорации и костюмы к разным спектаклям, было лежать на диване с книжкой. Мне казалось, она не верила ни в бога, ни в черта, но не мешала мне самому выяснять отношения с самим собой, с властью, идеологией и окружающим миром. Она лишь иногда тормозила мои слишком резкие порывы, отрезвителяя цинизмом и бытовым благоразумием.

Ее не было рядом, когда в Сухуми я, увертываясь от неизвестно откуда вынырнувшей головы, врезался вытянутыми руками в пирс. Сломал обе кисти на глазах ахнувшего пляжа. Обмякшего, испуганного, отвезли куда-то в горы в местную больничку, там запаковали в гипс и обкололи обезболивающими. Боль дикая пришла ночью. Через пару дней я снова полез на доску, держа парус гипсовыми обрубками с торчащими из них пальцами. Пляж снова ахал. Но в результате на левой руке кости срослись криво. В Москве их пришлось ломать и снова месяц ходить в гипсе. И снова гонять с Микаэлом уже на его даче в Химках, где хранилась доска с парусом и для меня.

У него были огромные лапы. Именно лапы, а не руки. Этими мягкими лапами он накрывал две октавы, и, не глядя, отыскивал ими нужные ему звуки. Так рождалась песня. Я сидел рядом и ел с тарелки мягкий, с хрустящими на зубах семечками, инжир. Он наигрывал, нащупывал то, что должно было стать темой до сих пор любимой народом разных стран мелодии.

Потом мы шли на пляж, брали по доске, поднимали паруса и неслись аж до Сухуми, подрезая друг друга на смене галса. Усталые, падали на горячий песок, и он лежал на спине, длинный, как удав Каа, приподняв вытянутую голову и медленно поворачивал ее, следя за женским миром оливковыми глазами. И женщины, эти бандерлоги нашей тайной, второй жизни полов, шли на этот взгляд, как завороженные. А еще у него был «Мерседес», которым он очень гордился…

После премьеры своего знаменитого телефильма, сделавшего его невероятно популярным, он получил эту ехидную международную телеграмму: «Поздравляю успехом моей музыки в вашем фильме» — Фрэнсис Лей. Он обиделся, как ребенок:

— Сволочь Никита, услышал одну ноту и опозорил на всю страну!

Он был почему-то уверен, что это проделки Никиты Богословского, прославившегося еще с 40-х своими рискованными розыгрышами коллег не меньше, чем своей музыкой.

Микаэл уже работал над другим фильмом, и проникающий в душу лиризм его новых песен, сделает и этот фильм классикой советского кино. Его будут традиционно показывать под Новый год уж какое десятилетие подряд… Однажды его просьбе я писал коротенькое либретто «Девушка и смерть» по мотивам горьковской «Старухи Изергиль». Он сочинил прелестную романтическую музыку, Вера Баккадоро начала ставить балет в Большом. Не успела. Начнется Перестройка, которой Микаэл был несомненно рад.

Тогда и проявится его общественный темперамент в роли секретаря и Союза композиторов и Союза кинематографистов одновременно. Хотя ТНХ, как я понимал из оброненных фраз, считал его ребенком в политике, Микаэл благорозумно утверждался в другом. По жизни он был, как в своих песнях — нежным, незлобивым и справедливым. Его Верочка, журналистка и музыковед, мне кажется, хорошо вписалась в его внутренний мир и по мере сил наводила там порядок.

Микаэла начнут терзать болезни. Он много курил но, несмотря на пережитый инфаркт, не бросал:

— Не буду я изменять своим привычкам, — отмахивался он небрежно от тревожащихся за него друзей, — пусть будет, что будет. Подумаешь, жизнь.

Он чувствовал вечность. С очередным приступом самолетом его отправили в Лондон. Там сделали операцию на открытом сердце. Он вернулся, я встретил его на пороге Дома кино. В разрез белой рубашки апаш виднелся багровый шрам.

Не забуду его вечно простуженный, клокочущий голос. Орел, слетевший с кавказских вершин на промозглые московские улицы. Микаэль ушел, а его верная подруга посвятит свою жизнь сохранению памяти о нем и его музыке. Верочка, Микаэль заслужил твою преданность и любовь…

А бывало и так. Слышу как-то звонок в дверь, иду открывать. От неожиданности ойкаю: на таких ослепительных женщин вблизи смотреть неприлично, о глазах в таких ситуациях говорят, что они вылупились. Так и было. Довольная эффектом, красавица смеется.

— В-в-вы к кому? — еле выговорил.

— К Тихону Николаевичу, он же здесь живет? — вкрадчивый такой голосок. Это же Сенчина, прихожу я в себя, певица из Ленинграда! Провожаю гостью в кабинет, отхожу от смущения и думаю: надо же быть такой сногсшибательной! Как они живут среди нас? Что чувствуют? Понятно, что композиторы пишут им песни. Как хорошо быть генералом…

То было время восхождения другой звезды, Аллы Пугачевой. Я видел ее близко и не раз. Она не поражала ослепительной женской красотой, как Сенчина. Но после оглушительного её успеха в Болгарии на фестивале «Золотой Орфей» c песней «Арлекино» в 1975 году, она обрела ту уверенность в себе, которая чувствовал каждый, кто когда-либо разговаривал с ней. Когда же она выходила на сцену, это была уже «черная дыра» Космоса, которая втягивает в себя все, что движется и не движется. А я мог с ней и на кухне посидеть, и потолковать о ее песнях, стремительно набиравших популярность. Она терпела мои самоуверенные критические замечания. Не соглашалась, смеялась своим хрипловатым горловым голосом:

— Да, наверное, так. Но людям-то нравится? Как тут быть?

Она уже познала и обожала свою таинственную власть над многотысячной толпой, и это сверхчеловеческое чувство будет вести и направлять ее долго, очень долго. Меня привлекала и пугала эта возбудительная, безумная сила музыки и голоса, да и вообще настоящего искусства вызывать мощные душевные эмоции толпы, похожие на взрывы.

Звала на свои концерты в Лужниках. Я приходил, стоял за кулисами, видел, как она собиралась перед выходом, раздраженная, злая на кого-то из свиты. Но вот, резко отметая полы цветного плаща, она выходит под прожектора, уже сияя, как звезда.

Победительница, фея всех золушек на свете. Она играла, пела, крутила и вертела переполненным стадионом, как ей хотелось, наслаждалась сама собой и произведенным эффектом. Вот она сходит со сцены под гром оваций, заходит за кулисы, уже расслабляясь и выходя из образа. И подмигивает мне… Лобовое, откровенное, наглое торжество таланта.

С годами, когда я буду много выступать с темой американского бунтарского кино перед зрительской аудиторией в разных концах страны, я буду, кажется, испытывать сотую, тысячную долю той ее власти над полным залом…

Николай Гяуров, Тихон, Павел Коган, Миша Хомицер

Консерваторская молодежь часто бывала в доме у своего педагога. Сашу Чайковского просто обожал маленький Андрюша, которого Саша задаривал моделями машинок из своей коллекции. Он вообще не выглядел композитором, когда возился с Андреем или болтал с нами на разные темы. Кто бы мог тогда подумать, что мой внук Тихон Хренников младший, будет учиться в консерватории, где завкафедрой композиции станет этот дурачившийся с его отцом Александр Чайковский?

Вот кто и был и выглядел композитором, так это Таня Чудова. Серьезная, всегда воодушевленная своим творчеством, с ней, казалось, ни о чем кроме музыки и не поговоришь. Именно Тане передаст ТНХ своего правнука, когда у того проснется интерес к музыке.

Зато с Ираклием Габичвадзе, сыном известного грузинского композитора, который дружил с Тихоном, все было иначе. Он тоже писал музыку и учился в консерватории, но если он и говорил о чем-то с глубоким знанием дела, так это о женщинах.

За Большим Столом всегда гости. Семья не вечеряет в одиночестве. Сидят за полночь, шутят шумно, обычно без алкоголя. ТНХ обожает еврейские анекдоты, армянское радио. Хохочет звонко, от души. В отличие от Шостаковича, который, помню, ни разу не улыбнулся на спектакле Аркадия Райкина для членов Комитета по Сталинским премиям. Чем поразил меня, сидевшего рядом. Райкин тогда еще переживал, чем не угодил?

ТНХ работал ночами, а недосып добирал днем. У него была гениальная способность отключаться по ходу минут на пять и просыпаться враз посвежевшим, отдохнувшим. Я видел, как он незаметно засыпал в машине, на концертах, на собраниях, за столом… Кажется, при этом он все слышал, во всяком случае никогда не выпадал из темы. Как это у него получалось?

Конечно, это Арам Ильич Хачатурян, за тем же Большим столом в гостиной на улице Готвальда.

Белый телефон тут же на столе, у Тихона под рукой. Хренниковский домашний номер известен всем. Вот и звонят, по делу и просто так. Тихон отвечает охотно, слушает не перебивая, мне порой кажется, что все новости он так и узнает, по телефону, от друзей.

Только вот о политике ни по телефону, ни за столом никогда ни слова. Мои вопросы и крамольные мысли о главном звучали бы здесь бестактно, вызывающе неприлично. Я их и не задавал, кто я такой, чтобы ставить под сомнение благополучие этого мира, номенклатурные привилегии вроде кремлевской поликлиники, спецпайков, специальной экспедиции с книжными новинками, дачи на Николиной горе, служебной машины и директорской ложи в консерватории и Большом театре?

Пока я сам оставался свободным и ничто не мешало мне учиться, я буду задавать эти вопросы самому себе. И права Клара, моя строгая теща, которая сказала как-то, рассматривая меня с некоторым удивлением:

— Считай, выиграл ты, парень, счастливый билет!

Только не в пайках кремлевских счастье. А в возможностях, которые давала новая жизнь. В окружавших меня людях, которые притягивали, как магнит. Быть среди них, прислушиваться к тому, о чем они печаляются и чему радуются, догадываться, о чем молчат и чем отличаются друг от друга, и было потрясающей привилегией. Любопытно же, как делаются шедевры по темплану Министерства культуры.

Как, к примеру, возникла эта песня миниатюрной Али Пахмутовой и ее мужа поэта Николая Добронравова: «Под крылом самолета о чем-то поет зеленое море тайги…» Этой песней послали они целое поколение и в тайгу, и на целину, и меня в Каратау. По заказу Минкульта? Или потому, что мы все так чувствовали? А они лишь подхватили… «И Ленин такой молодой, и юный Октябрь впереди!» — это тоже с восторгом пела вся страна. Потому что такими мы и были, так верили, так были воспитаны.

Идеология еще долго будет частью нашего внутреннего мира. До тех пор, пока не откроется для ее носителей пропасть между словом и делом. Вопрос, с кем вы, мастера культуры, не стоял перед сидевшими с ТНХ за Большим Столом так остро и принципиально. Потому что времена менялись, и «жизнь только миг между прошлым и будущим» уже оказывалась важней «пятилетки в четыре года».

Вот это и было важным — понять, чем живут эти одаренные талантом люди, ибо в любом случае, работает ли художник по найму или по убеждению, без него улица так и будет корчиться безъязыкая, как сказал гениальный Маяковский. И хотя сказал Пушкин:

Пока не требует поэта

К священной жертве Аполлон,

В заботах суетного света

Он малодушно погружен;

Молчит его святая лира;

Душа вкушает хладный сон,

И меж детей ничтожных мира,

Быть может, всех ничтожней он,

…все равно отблеск таланта лежал на этих удивительных людях, и что бы они ни делали, о чём бы ни говорили, как бы не погружались в заботы суетного света, что-то отличало их от обычных людей. Так мне казалось, и я все еще робел в их присутствии.

Тайна творчества спрятана, как иголка в сене. Я видел их, слышал их ничего не значащие разговоры, наблюдал, чем они интересуеются и как вообще живут и чем дышат, но так и не подглядел, как где-то там, внутри их сознания или подсознания звучит именно такая еще не написанная музыка, возникают именно такие образы, которые покоряют наши сердца.

Дома, на Миусах. Вечеряем.

Полутемный коридор с нанизанными на него с двух сторон комнатами: справа кухня, спальня, детская. Слева гостиная с длинным столом и кабинет, едва вмещающий диван, стол, шкаф и рояль. Коридор тесен, он завален до потолка книгами, нотами, журналами, газетами, которые скрупулезно собирает Клара.

В этом старом доме композиторов на Миусах я увижу великую, гордо несущую свою славу первой певицы мира Марию Каллас, услышу анекдоты от прятавшегося за них Славы Ростроповича, буду пить за здоровье нашего сына с Арамом Ильичом Хачатуряном, который кинув взгляд на детскую пипиську, скажет веско:

— Этот еще себя покажет!

Здесь же будет греметь рокочущим басом знаменитый болгарский певец Николай Гяуров, частый гость, почти член семьи. Николай, которого лечила от какой-то загадочной кожной болезни Клара, еще был и красавцем, а потому и её любимцем. Она знала толк в мужчинах.

И почти всегда за Большим Столом будет тихо, как мышка, сидеть Лина Ивановна, худенькая, с тонкими чертами лица, многострадальная вдова композитора Прокофьева, для которой ТНХ выхлопотал и квартиру и пенсию после десяти лет лагерей за то, что она вернула в Россию своего знаменитого мужа. Прокофьев был его кумиром, и лично заботиться о Лине Ивановне он считал своим долгом. Теперь она жила с двумя сыновьями Прокофьева этажом ниже.

Меня же она поразила тем, что однажды, поставив рядом два стула спинками друг к другу, оперлась на них прямыми руками и подняла стройные ножки в прямой угол:

— А ты так сможешь, молодой человек?

Ей 70 и лагеря за спиной, мне едва тридцать и я гимнаст. Ей мой угол нравится. Ей вообще нравятся молодые люди. И это помогает мне освоиться.

Кто еще сиживал за тем Большим Столом в разное время? Ну, конечно, старшая сестра Клары, актриса немого кино тетя Маня, практически жившая в доме. Высокий, худой и слегка надменный брат ее дядя Миша — красный партизан из конницы Буденного, известный в Москве коллекционер марок. Обычно скромно молчащий личный шофер первого секретаря СК композиторов и депутата Верховного совета Петр Тимофеевич. Рассказывает театральные новости и подыскивает по ходу разговора рифмы давний друг семьи, не имеющий возраста поэт и актер театра Советской армии, автор текстов к опереттам ТНХ Яков Халецкий. Он влюблен всю жизнь в Клару. По праздникам приходят важный, тщательно причесанный композитор Серафим Туликов с супругой. Похоже на официальный визит. Но мы дружим с их дочерью Алисой и ее мужем Борей.

По-товарищески захаживает ироничный и добрый композитор Оскар Фельцман. Он одессит, и это нас сближало. С его сыном Володей, уже тогда известным пианистом, по весне летаем вместе в Сочи. Он сбегал туда от весенней аллергии, а я — в сочинский «Спутник» с лекциями. Запомнится Володина сентенция по поводу превратностей судьбы. Когда мы с ним оказались в компаниии двух актрис, одна из которых снималась с Наташей в «Руслане и Людмиле» в роли Людмилы, он сказал, обнимая эту Людмилу:

— Чего ты смущаешься? Это жизнь, она состоит из света и тени. Свет и тень. Запомни.

Я запомнил. Володя, несмотря на протесты отца, твердо решит уехать из страны по еврейской визе. Со мной он такими мыслями не делился. Как и все, попадет в отказники, замкнется, и просидит почти 10 лет без концертов, разучивая дома репертуар мировой классики.

Его примет в Белом Доме президент США, и пианист Владимир Фельцман сделает успешную исполнительскую карьеру. Рафинированный, изысканный и недоступный, он уединится под Нью-Йорком в доме в лесу, где бродят олени. Через сорок лет мы встретимся с ним на его гастролях в Лос-Анджелесе, и он меня сначала не узнает.

— Свет и тень, Володя. Свет и тень.

И он рассмеется. Потом пришлет коллекцию своих записей с теплой надписью…

Регулярно бывал за Большим Столом и трогательный Миша Хомицер. Известный уже виолончелист, он выглядел как избалованный еврейский ребенок, который привычно жаловался на жизнь, неряшливо ел и небрежно одевался. С ТНХ они удалялись в кабинет, где обсуждали нюансы разучиваемого Мишей виолончельного концерта. Однажды Миша вернется из Одессы с гастролей с молодой девицей, которая тут же стала его женой. Надо было видеть, как он был горд своим приобретением. Пока жена не наставила ему рога и не свалила с молодым человеком, прихватив часть имущества. Миша, видимо, обиделся и уехал преподавать в Финляндию, потом, говорили, в Израиль. Мне казалось, он ничего не понимал в жизни кроме музыки.

Клара любила Володю Спивакова, поддерживала отношения с его родителями. Его нельзя было не любить, брызжущего энергией, обаятельного, спортивного, способного очаровать любого собеседника своей образованностью и бархатным, обволакивающим собеседника голосом. Он был не только выдающимся скрипачем, но и создателем камерного оркестра «Виртуозы Москвы», успех которого часто зависел и от организаторских и дипломатических способностей мастера. Еще он показывал мне свои мускулы и говорил, что занимался боксом.

После ужина в большой квартире он оказывался у нас напротив и, сидя на кухне, любил поговорить. Ему не надо было подсказывать темы. Кажется, ему нравилась Наташа. Мы часами беседовали втроем. Она охотно принимала его ухаживания, а я после полуночи их покидал, потому что не умел остановить бесконечную беседу двух интеллигентных людей. Уходя спать, я тем самым чтил нашу флотскую мудрость: «жена моего друга — не женщина». Знал ли Володя ее вторую половину: «…но если она красивая женщина — он мне не друг», я так никогда и не узнаю. Но когда он возвращался с гастролей, он привозил подарки обоим.

С Андреем Тарковским мы не успели стать друзьями, но я был свидетелем его мук, вызванных придирками и помехами, которые чинили ему люди из Гнездиковского переулка в период его работы над «Солярисом». Там же на Миусах, он, сидя на стуле напряженно, не сгибая спины, срывающимся голосом читает сценарий «Соляриса». Андрей который только что вернулся из Польши, где обсуждал будущий фильм со Станиславом Лемом, абсолютно уверен в каждом эпизоде, в каждом слове. Поражала эта черта его таланта, видящего весь свой замысел абсолютно четко, до последнего штриха и просто физически страдающего от требований цензоров, разрушающих его своими придирками.

— Они же убивают фильм, суки! Неужели не понимают? — Он почти кричит.

Я сочувствую, как могу. Может быть Андрей здесь потому что через дверь напротив живет ТНХ, о ком ходит молва, как о порядочном человеке? Конечно, я рассказываю ему о сценарии и о Тарковском. ТНХ, оказывается, и без меня знает это имя и даже «Андрея Рублева». Хотя не уверен, что он его сомтрел.

Двадцатитрехлетнего Александра Градского привел к ТНХ всюду вхожий Андрон Кончаловский. Он тогда снимал «Романс о влюбленных», был буквально влюблен в ошеломительный дар юного Градского, покрывшего всю остальную музыку в его новаторском фильме, как бык овцу. Андрон горел желанием поделиться своим открытием с главным человеком в советской музыке. Речь шла о композиторском факультете консерватории.

Андрон нахваливал Сашу, которого считал своим открытием, Саша держался напористо и независимо. Он уже вырос из своих ВИА, быстро перерос «Скоморохов», учился вокалу в Институте Гнесина и теперь ему хотелось еще и в класс композиции. Тихону Градский понравился несмотря на его бардовские наклонности, и Саша скоро оказался у него в классе. Градский, уже признанный композитор и певец с уникальными вокальными данными, будет вспоминать это время с благодарностью. Однако его неуемная энергия и протестный темперамент оказались несовместимыми с академизмом консерватории, где надо было все же иногда сдавать экзамены и по общественным наукам. Этого Саша не желал и вылетел оттуда так же стремительно, как и влетел.

С Сашей мы быстро перешли на «ты» и не раз пересекались по жизни. Попасть на его концерты было уже не просто, но достаточно было звонка… Позже, уже в перестроечные годы, совершенно неожиданно столкнутся наши интересы на одном и том же объекте — кинотеатре «Буревестник». Градский будет тогда в зените славы, и всемогущий Лужков, не глядя, подмахнет ему бумагу, которой «Буревестник» передавался ему под музыкальный центр, забыв или не заметив, что уже больше года в старом кинотеатре строился Международный киноцентр силами АСКа — общественной организацией «Американо-Советская Киноинициатива», в которой я к тому времени буду аж вице-президентом.

— Чего же ты не позвонил мне сразу, чудак? Я же не знал, что это твой проект!

Ссориться из-за зала мы не стали…

Когда за столом оказывался Ростропович, все оживлялись. Слава был, что называется, записной хохмач, ирония гуляла в его глазах как легкий сквознячок, когда так или иначе затрагивались не музыкальные темы. Он прикрывался ею, как щитом.

О нем ходили легенды, например, о том, как приятель-гинеколог приглашал его посмотреть на хорошеньких пациенток. Он входил в кабинет в белом халате, рассматривал обнаженку, важно кивал головой.

— Взгляните, коллега. Вам не кажется, что это сложный случай?

Правда это или нет, неважно, но гомерический хохот того стоил. То, что Мстислав годами укрывал на своей даче Солженицына, подписывал разные письма, до поры до времени отношений не портило.

Миша Хомицер, не желавший ничего знать кроме музыки и женщин, ревниво относился к Растроповичу:

— Это же не музыкальный талант! Это артист, увлекающий публику жестами, голосом, всем, чем угодно. Ну, и виолончелью, конечно…

То же, кстати, можно было сказать и о Спивакове, умело режиссировавшим свои концерты. «Виртуозов Москвы», кстати, он действительно представлял сам, не стесняясь говорить с залом своим бархатным басом. То, что не нравилось Мише, как раз очень нравилось мне. Но это, конечно, дело вкуса.

— Мне говорили, что ты моряк и бывал в Греции? — спрашивает меня демонической красоты темноволосая смуглая женщина, сидя рядом в первом ряду Большого зала консерватории. Это Мария Каллас. Я никого не вижу и не слышу вокруг кроме нее. Великая певица и подруга миллиардера Онассиса. Ухо мое повернуто к сцене, а глаза на нее, только на нее. У нее получалось естественно не млеть от восхищенных взглядов. Просто отвечать каждому, кто сумел дотянуться.

Но вот зазвучала музыка и все изменилось. Большие темные очки скрыли ее глаза, она ушла в себя и стала статуей, похожей на Нефертити. Теперь понятно почему со слезами обожания говорил мне о ней мой друг и будущий редактор моей первой большой книги Влад Костин. Это он читал мне знаменитые к тому времени строки из ее писем Онасису:

«Ты не верил, что я могу умереть от любви. Знай же: я умерла. Мир оглох. Я больше не могу петь. Нет, ты будешь это читать. Я тебя заставлю. Ты повсюду будешь слышать мой пропавший голос — он будет преследовать тебя даже во сне, он окружит тебя, лишит рассудка, и ты сдашься, потому что он умеет брать любые крепости. Он достанет тебя из розовых объятий куклы Жаклин. Он за меня отомстит…»

Я не знал и даже не догадывался, какой силой может обладать слово догоняющей любви…

А Нино Рота, знаменитый кино композитор? Этот миниатюрный, шумный и непосредственный итальянец напряженно слушал, как ТНХ играл ему свои песни, он ахал, охал и, наконец, обняв его, чуть не расплакался.

— Ты мне, как брат! Понимаешь? Ты так же чувствуешь музыку, как я сам, черт бы меня побрал!

Они пели, наигрывая по очереди свои мелодии, о чем-то говорили, перебивая друг друга и прекрасно понимая незнакомые слова, и не хотели расставаться. Уже перед рассветом решили, что Нино останется ночевать. Он никак не мог успокоиться:

— Ты знаешь, — говорил он мне, — твой тесть в Голливуде был бы уже десять раз миллионером!

И всерьез уговаривал Секретаря Союза Композиторов СССР, лауреата многих государственных премий и кавалера Ордена Ленина и Золотой Звезды уехать в Америку.

В семейной жизни моё посильное участие выражалось в том, что ездил с шофером Петром Тимофеевичем раз в неделю в спецстоловую за обедами. Размещалась столовая в известном Доме на набережной, спрятанная в глубине двора. Выдавали заказы по книжечке с отрывными талонами. Полагалась книжечка членам ЦК и депутатам Верховного Совета. За нее раз в месяц Тихон платил какую-то смешную сумму. На полках — красная и черная икра, балык, ветчина, карбонат, чайная колбаса с чесноком, угорь, кондитерские изделия и горячие обеды на все вкусы. Смотрел на все это великолепие и всех, стоящих в небольшой очереди, про себя тихо ненавидел. Но подходила моя очередь, и я тоже брал…

А как не брать? Дают же не мне. Но поскольку и мне перепадало, я в долгу перед родиной. Еще так оправдывал себя: мы же берём самое простое, чтоб в очередях не стоять и по магазинам с авоськой не бегать. В алюминиевые трехэтажные судки обычный набор — суп протертый, котлеты, тефтели с гречкой, компот. Ну, еще сосиски и чайную колбасу, которую не найти в магазинах… Никаких особых разносолов. На завтрак всегда одно и то же: сосиски, яйцо всмятку, чай с лимоном. И все равно докупать приходилось в Елисеевском на улице Горького. Семья большая, плюс гости.

Лето мы обычно проводили на даче на Николиной горе в окружении дач Михалковых, дирижера Рождественского, шахматиста Ботвинника, композиторов Туликова, Молчанова, Пахмутовой. Старый, кренившийся деревянный дом, купленный ТНХ у бывшего министра высшего образования СССР Каюрова, не торопясь, чинил Полин брат, алкаш с золотыми руками. «Крючок» звали его заглаза, таким он был весь скрюченным и невзрачным. Клара свозила на дачу в сторожку тюками, коробками, ящиками старые журналы и газеты. В сыром темном подвале, куда можно было попасть, подняв половицы, виднелись забытые прошлыми хозяевами банки с разными солениями и вареньем.

Сад, в котором когда-то были высажены десятки редких пород цветов, кустарников и плодовых деревьев, быстро дичал. Я как-то без спросу взялся за подступившую к самому дому бузину. Но теще это не понравилось:

— Не твое, не трожь!

И правда, не мое. Хотя сказано в лоб, но от души. И хорошо, что Наташа этого не слышала, но как объяснить, что я вообще эту дачу, лес, грибы и всю эту северную экзотику в гробу видал? Мне б горячий песок да ласковое море до горизонта. В общем, спорить не стал.

Пока округлившаяся Наташа пишет с балкона пейзажи вплотную подступающих к даче теплых, рыжих в лучах солнца, высоченных сосен. Ходим на Москва реку, песчаный пятачок у подножья Николиной горы, там роятся иностранцы из разных посольств, им больше никуда не разрешают.

К Михалковым иногда наезжает Слава Овчинников. Автор музыки к фильму Бондарчука «Война и мир» — талант и разгильдяй в одном флаконе. Слава любил бродить ночами вокруг дома и пугать беременную Наташу страшными завываниями в лесной тьме:

— Ната-а-а-ша-а-а! А-у-у-у!..

Говорят, он вот так, шутя и играя, соблазнил юную японскую скрипачку — вундеркинда Йоко Сато, учившуюся в Московской консерватории. Ее привез из Японии Тихон Николаевич как редкую птицу. Она и была такой, всегда готовой взлететь и исчезнуть.

А Слава… Что с него взять? Шалопай. Может, сам и распускал такие слухи. Я же ощущал за его вечной бравадой желанную свободу от всяческих шор, включая, я думаю, и от идеологических и от нравственных. Хорошо, что он реализовался в музыке, а не в политике…

Сам ТНХ бывал здесь редко, в основном на заседаниях Правления дачного кооператива РАНИС (работников науки и искусств), подаренного, сказывали, Сталиным воспевающим его художникам. Хренникова сразу избрали председателем Правления. Недаром Овчинников говорил, подняв многозначительно палец кверху:

— Мой шеф — гениальный дипломат.

…Наташа на корточках обновляла клумбу перед крыльцом, когда начали отходить воды. До Кунцевской больницы ее со мной довез Петр Тимофеевич, шофер служебной машины союза композиторов. И через несколько часов появится на свет наш малыш, уже названный Андреем после острой схватки с тещей. Уж очень она хотела, чтобы он был Тихоном. Мы тогда торжественно выпили с тестем, сидя на кухне и наливая из шестилетровой бутыли, стоявшей под кухонным столом, недавно подаренный Хренникову сказочной вкусный грузинский самогон, пахнущий виноградом. Потом с Наташей мы потихоньку допивали его в отсутствие родителей…

А Тихоном станет потом сын вот этого симпатичного младенца у меня на руках, композитор Тихон Хренников младший…

Новорожденный сразу оказался в наташиной комнате большой хренниковской квартиры, где уже все было приготовлению к его появлению, а не в маленькой на той же лестничной клетке напротив, где вскоре переедем мы. Я безуспешно буду переносить к нам коляску с детскими вещами. Но вечером, когда я возвращаюсь из ВГИКа, ребенок снова у бабушки.

— Куда? Зачем? У вас же даже нет места для детской! И вас вечно нет дома!

И то правда. Наташа покормит дитя грудью и в театр на репетиции. Вскоре с забинтованной туго грудью еще и уедет в командировку в Болгарию оформлять отцовскую оперу в софийском театре. А мне останется только вспоминать, как спасал от мастита ее переполненную твердую грудь, досасывая после сына сладкое материнское молочко…

Так выглядело счастье в середине 60-х…

Проведя детство под бабушкиной юбкой, так и не узнает он домашнего одесского юмора, не полюбит море, как любил его я, убоится спорта, не поймет, как понимал я, добро и зло. Только однажды в десятом классе случится нечто экстраординарное. И это отдельная, почти детективная история, связанная с творчеством Владимира Высоцкого, лишь на короткий миг сблизит нас.

Что-то важное окажется уже безвозвратно упущенным в наших отношениях, и это будет мучить меня всю жизнь. Но разве думаешь о дальних последствиях, которые сами без твоего ведома и согласия созревают в утробе времени? Живем, и счастье тому, кто находит в этом какой-то смысл…

А мне звонил из Новороссийска старый товарищ еще по Высшей мореходке с красивой украинской фамилией Кочерга. Когда я еще болтался мотористом на танкере «Луганск», Валерий был уже начальником отдела кадров Новороссийского пароходства и посмеивался над моими «успехами» в профессии.

С Кочергой нас теперь связывали водные лыжи. Он тем же басом, которым читал на училищных смотрах самодеятельности «Стихи о советском паспорте», рокотал из своего кабинета в Новороссийске:

— У нас хорошая погода, старик! Море зовет! Бросай все к такой-то матери!

И я бросал. На озере в Сухой Щели под Новороссийском трое здоровых мужиков гоняли, как дети, на лыжах до полного изнеможения, радуясь быстроходному катеру со сверхмощным мотором, который передал яхтклубу новороссийской мореходки наш третий — великолепный Вадим Никитин, однокурсник Валерия, капитан знаменитого пассажирского лайнера «Одесса».

Про Вадима много лет спустя будут написаны книги, он станет легендой Одессы, как мастер своего дела и любимец команды. Он сделает свой лайнер лучшим на американских линиях, работая по высшим международным стандартам и пренебрегая мелочным предписаниям из пароходства. За это его и сожрёт партийно-кагэбешное начальство. Среди прочих обвинений в нарушении дисциплины его подведут под суд за этот проклятый катер, которые он якобы незаконно списал и сбыл неизвестно куда.

Осудить Никитина не удастся, но исключить из партии и уволить из Черноморского пароходства они смогут. Он будет работать на небольшом старом лесовозе на Севере, в бухте Тикси, пока четыре года спустя транспортная прокуратура Одессы не пришлет ему письмо с извинениями за причиненный ему «моральный ущерб».

Краса и гордость черноморского флота, он умрет от разрыва сердца там, на Севере, на капитанском мостике «Марии Ермоловой» в возрасте 54 лет…

Уже в независимой Украине, когда нечистоплотная номенклатура будет разворовывать пароходство, его «Одессу» сначала арестуют в Неаполе за фуфловые долги пароходства, и простоит она там целых семь лет, охраняемая верной командой, пока ее не выкупит сердобольный владелец частной одесской компании. Выкупить-то он выкупит, а вот завершить ее ремонт не сможет, так как будет убит выстрелом в затылок. Как и Деревянко, редактор одесской газеты, годами защищавший капитана своими статьями. Такие были времена и в Украине…

А ржавеющую «Одессу» в 2006 году тихо отправят на металлолом в Индию…

Не скажу, что я привел в дом Хренниковых всю Одессу, но побывали в нем многие. Кто-то хотел убедиться, что слухи верны, кто-то проверить, не предал ли старых друзей, кто-то чтобы увидеть «самого Хренникова». ТНХ всех приглашал к столу. Его, казалось, забавляло это разноголосое нашествие южного народа, быстро осваивающегося в непривычной среде после рюмки-другой.

Я же слушал рассказы о своих товарищах, которых унесло море, и снова испытывал то самое давнее чувство вины за свою беспечную столичную жизнь. А каково было узнать, как погиб наш Рыжий — вахтенный механик Мухин, ночью дежуривший на новом, плохо отлаженном судне, где от чего-то рванет паровой котел на стоянке в Риге? Прости меня, старый товарищ.

Еще одна жертва моря вернется домой после восьмимесячного отсутствия, узнает от добрых людей про измену любимой жены и повесится в ванной на ремне от брюк. Вот она, цена долгих разлук…

А тихий, какой-то нескладный в моей памяти Попелюх, потеряв аппетит и сон от тоски в многомесячных переходах в океане, сиганет душной тропической ночью с борта на корм акулам. Команда хватится его только утром. Да где искать в бесконечных просторах?

Слушал и другие почти эпические истории про то, как Петр Иванкин, два метра ростом и центнер веса, добродушный Петя, об которого, споткнувшись, перевернулся однажды «Запорожец» на глазах у всей роты, станет у себя на Дону народным лекарем. Будет лечить детишек от заикания своим долгим и добрым взглядом, и слава о его лечебном гипнозе соберет к нему толпы страждущих, как к костоправу Касьяну под Полтавой…

Среди залетавших из Одессы выделялся ростом и громовым басом все тот же Кочерга. Он был, пожалуй, единственным, кто уверенно чувствовал себя за большим столом, и, как заправский тамада, умел и тост сказать, соленой шуткой ошарашить.

В годы Перестройки Валерий перейдет на профсоюзную работу в Москву. Среди прочих дел в Профсоюзе моряков он будет организовывать круизы по знаковым мировым маршрутам.

— Давай, профессор, пошли сходим в Италию в круиз со спортсменами, чемпионами мира. Там и твоя знакомая Лариса Латынина будет. Официально будешь у нас кинорежиссером, членом команды.

Сходим в Италию, где у бедной Латыниной прямо в центре Милана жулики, проносясь мимо на трескучем мотоцикле, вырвали сумочку с пятью тысячами долларов. Потом будет круиз в Японию, туда туристы ходили за подержанными Тойотами. С Юрой Синкевичем, ведущим популярного «Клуба кинопутешественников», мы весь рейс весело кутили и в порту пропустили дилеров, приезжавших за желающими, так что вместо Тойоты успели купить только по мультисистемному кассетному магнитофону.

Наконец, Кочерга окажется с семьей на Мальте, где создаст свою компанию морских перевозок, будет опять ходить на водных лыжах и заниматься чем-то еще, о чем, посмеиваясь, умолчит.

В Москве у него оставалась квартира на набережной Максима Горького. Иногда в телефонной трубке раздавался его сочный бас:

— Я в Москве, бери жену и давай ко мне. Как всегда вас ждет крабовый салат с водорослями и моё новое видео.

Хочется оглянуться и увидеть их всех — тех, кто бывал у нас на Миусах и позже, когда всей большой семьей переехали в Плотников переулок в дом, где нашими соседями окажутся и любимый поручик Ржевский Юрий Яковлев, и философ Валентин Толстых и мать чемпиона мира по шахматам Анатолия Карпова…

Весь этот пестрый хоровод талантов и гениев крутился, как планеты вокруг солнца, вокруг доброжелательного, негромкого спокойного, как озерная гладь, хозяина дома. Он был открыт всем, прост и понятен, но по-настоящему его знала и понимала только его жена, грозная моя теща, Клара Арнольдовна Вакс-Хренникова.

Богат ли был ТНХ? Никогда не возникал у меня такой вопрос, наверное, потому что деньгами здесь не сорили. О них вообще не говорили. Раз в месяц ТНХ ездил с шофером в Сбербанк снимать со счета гонорары. Он помогал всем своим родственникам с той же регулярностью. Но это тоже никогда не обсуждалось. Интерес к вещам вспыхивал лишь по возвращении из-за границы с подарками. Тяги к излишествам, к роскоши, к иноземной технике не было. У него и машина всю жизнь была только служебная.

Как-то японцы подарили ему новинку, музыкальный комбайн, так он его только лет через пять включил первый раз, и то с большой осторожностью и торжественностью при гостях. Интереса к собирательству, коллекционированию чего-нибудь тоже не было. Квартира была завалена книгами, журналами, газетами и случайными сувенирами — подарками из разных стран. Ордена и медали ТНХ никогда не носил. Они пылились у него вперемежку с письмами и старыми счетами в дальнем углу его необъятного стола.

О столе надо сказать отдельно. Ибо это был личный стол Соломона Михоэлса. Его откопал Миша Левитин в подвале театра на Малой Бронной, где он ставил какой-то спектакль. Старинный, резной, в золотых завитках, в стиле ампир, забытый всеми, он тускнел под слоем пыли. Увидел его мой друг среди реквизита и ахнул. Пропадает же такое сокровище! К себе он взять его не мог, слишком велик. А мне он сказал:

— Такой стол должен быть у Тихона. Пусть Наташа его отреставрирует и подарит отцу. Я очень этого хочу! Иначе он вообще сгниет, развалится и пропадет.

Так и сделали. ТНХ как будто и не заметил перемены, только посетовал, что темнодубовый, обшарпанный, заваленный папками и нотами, из квартиры на Готвальда, куда-то исчез. В этом доме любили большие просторные столы…

Еще Миша писал книги и дарил их мне. Он же подарил мне Любу. Тогда как раз репетировали Хармса. «Хармс, Чармс, Шардам или школа клоунов» стала классикой его театра. Его играли много лет поколения актеров. А первой исполнительницей была Любовь Полищук. И Рома Карцев. На репетициях Миша так орал на нее, добиваясь того, что видел только он, что я не выдержал:

— Девочка играет просто изумительно. Что ты еще хочешь?

— Если на них не орать, они вообще слова забудут.

Дело было в его кабинете после репетиции. Как раз на этих словах вошла Люба, которую он сам просто обожал.

— Любка, ты слышишь, он тебя защищает!

— Кто?

Так мы познакомились и дружили много лет. Она жила театром и никогда не корчила из себя звезду. На сцене или в кино она работала, пахала, как она выражалась. Но с такой отдачей, будто родилась именно для этой роли. Люба попросила меня подготовить ее к экзаменам в ГИТИС, и поступила, и получила-таки диплом.

Она была великолепным другом и отважно искренним человеком. Если она тебя приближала, то это навсегда, не под настроение, а на жизнь. Мы могли не видеться годами, а встречались, будто только вчера попрощались. Без нее, без репетиций Миши, без его Хармса, которого я смотрел бессчетное число раз, эти годы были бы намного скучней.

Левитин — диктатор в своем театре. Каким-то непостижимым, но очень органичным, не вызывающим сомнений способом в нем сочетались режиссерский гений и здоровая мужская похоть. Как в том анекдоте: если женщин любит наш брат, он развратник, если же он член Политбюро, значит, это жизнелюб. Так вот Миша был жизнелюбом.

Но вопросы возникали периодически у его жены, непревзойденной Ольги Остроумовой, которая родила ему дочь и сына, но однажды встала на подоконник шестого этажа и сказала:

— Хватит. Или ты уйдешь к своим бабам сейчас же или я выпрыгну из окна.

И он ушел.

Ольга обладала присущим редким красавицам магнетизмом непреодолимого обаяния. В ней ощущалось то, что мне особенно дорого в людях, нравственное начало. Она носила его как немодное, но сшитое по ее фигуре платье. Ее ценила разборчивая в друзьях Наташа и, кажется, из-за нее терпела Мишу, в котором безошибочно угадала бабника…

Кстати, от них, от Левитиных, предварительно выпив с Мишей из какой-то заграничной бутылки, я и поехал однажды по его просьбе успокаивать плачущую Ленку. Лену Майорову, из «Табакерки», где я впервые ее увидел в роли Багиры и понял: эту ждет трагедия. Воспитанница Олега Табакова, дико талантливая актриса, она тогда уже страдала беспричинной депрессией. Друзья вытаскивали ее из внезапных приступов, как могли. Но через несколько лет, уже принятая во МХАТ, она засунет голову в духовку, откроет газ и чиркнет зажигалкой…

Тогда мы с ней добавили. Ну, чтобы успокоиться. И, находясь в состоянии уверенного опьянения, я, выполнив свою миссию, отправился домой. Чрезмерно осторожно остановился на красный свет светофора около Высотки на Котельнической набережной. Гаишник заинтересовался и подошел к машине. Достаточно было одного его взгляда, чтобы немедленно вытащить меня из машины… Очнулся я только утром дома и без машины.

Что случилось, вспоминалось туго. Пришла спасительная мысль обратиться к Игорю Громыко, которого охраняла Девятка. Мы с ним встречались в одной теплой номенклатурной молодежной компании.

— Почему сразу не позвонил? Протокол бы выбросили и все дела.

— Не мог, старик. Физически не мог. Ничего не помню.

— Ладно. Жди. Тебя вызовут.

Через час кто-то пригнал машину, а утром был звонок:

— Вам надлежит прибыть в управление ГАИ города Москвы.

Ну, я, конечно, прибыл, не ожидая ничего хорошего. Надо же было так напиться.

Разговор в кабинете начальника ГАИ оказался неожиданным:

— Садитесь. Ну, и удивили вы тут нас всех.

— Простите, так получилось. Коллеге было плохо, надо было, так сказать, профилактически…

— Я понимаю. Бывает. Хорошо, что без ЧП. А вы помните свое письменное объяснение? Что вы там написали?

— Честно говоря, не очень.

— Хотите почитаю? Вы давно стихи пишете?

И он, улыбнувшись, прочитал довольно сбивчивое, длинное стихотворное признание в любви «моей милиции родной, что ходит няней за тобой…»

— Мы его поместили в нашу стенгазету.

Возвращая права, он пошутил:

— Пишите нам. В стенгазету.

Я понял, как, однако, хорошо дружить с внуком министра иностранных дел…

С кем в данный момент работает композитор, с тем он и дружит. Часто работа заканчивается, а дружба остается. Так получилось и с Верой Боккадоро, французской балериной, еще девчонкой приехавшей на стажировку в Большой. Она давно в Москве, и, поговаривали, не в последнюю очередь из-за красавца Мариса Лиепы, от которого, у нее появилась дочь. Вера уже не танцует, она балетмейстер и с успехом ставит на сцене Большого «Много шума из ничего».

Спектакль останется в репертуаре на много лет, будет идти больше сотни раз, и я не пропущу ни один. Я знаю всех танцоров и музыкантов в яме — они мои слушатели, потому что я лектор Университета марксизма-ленинизма при Большом театре. А во время спектаклей я сижу в директорской ложе (она вдвинута справа в край сцены) рядом с ТНХ, киваю музыкантам в оркестровой яме, перемигиваюсь с танцорами. Каждый спектакль — живой организм, зависит от настроения артистов, и мне нравится это чувствовать, ведь я в трех шагах от них.

Мы с Наташей ходили к Вере в гости в уютную квартиру около старого Дома кино. У нее для гостей на столе всегда стояли какие — то вкусности из Франции. Вера познакомит ТНХ с французским классиком композитором Андре Жоливе, он полюбит ужинать у нас за большим столом в гостиной. ТНХ из иностранных языков помнил только осколки немецкого, и было смешно, когда он поддакивал французу:

— Яволь, зер гутт!

Однажды Жоливе приедет в Москву с дочерью, попавшей вместе со своим женихом в автокатастрофу. У нее был сложный перелом обеих ног, в нескольких местах кости просто вышли наружу. Это была идея ТНХ устроить ее к знаменитому хирургу Гавриле Елизарову. Кристину приняли, конечно, как родную, и кости срослись как надо. Девушка вернулась через полгода домой как новая.

В Кургане же мы, кстати, побывали вместе с ТНХ чуть позже. Надо было перевезти прах его матери с местного кладбища (умершей там в эвакуации во время войны) в Москву. И тогда нас пригласили в клинику Елизарова. Мэтр показал нам девушку. Стройное, милое существо притопало к нам на своих двоих, улыбаясь. И тогда Елизаров включил экран. Это был фильм о ней. Ее привезли с отрезанными трамваем ногами, когда ничего уже сделать было нельзя.

Тогда он поставил ей свой аппарат и нарастил не только недостающую длину, но сделал и ступни. Для чего две части его аппарата непрерывно в течение многих месяцев двигались относительно друг друга. На месте движения и возник сустав. Сам собой. Человек полностью восстановился. Не хватало только пальцев.

— А зачем? — спросил гениальный хирург. — На ноге они типичный атавизм. Она же ногами ложку держать не собирается.

Гениальный Елизаров собрал по частям разбившегося на мотоцикле чемпиона мира по прыжкам в высоту Валерия Брумеля, который потом пытался ухаживать за Наташей, что ее смешило. Там же лежал и Сашка Лапшин после автокатастрофы. Он остался жив только потому что при лобовом ударе успел упереться ногами в торпедо. Машина сплющилась, ноги напряглись и сломались, но он остался жив. И еще люди болтали, что побывал здесь и будущий наш эстрадный король Филипп Киркоров. И стал выше ростом сантиметров на десять…

Светская жизнь композитора — его премьеры и концерты. На них — вся семья и многочисленные друзья дома, коллеги. Списки для бесплатных пропусков в руках Клары. Однажды в Большом театре перед началом балета «Любовью за любовь» толклись гости в тесной раздевалке под лестницей служебного подъезда, ведущего в директорскую ложу. Вдруг сверху полилась густая патока липких слов:

— Кого я вижу!? Самого патриарха советской музыки! Великого и гениальнейшего из всех живущих композиторов — самого Тихона Николаевича!

По лестнице медленно спускался с распростертыми объятиями сам сладчайший, насквозь фальшивый Илья Глазунов. ТНХ было попятился, но его уже захватили мастеровые руки народного художника и мяли, мяли.

— Дорогой мой, любимый, великий человек и композитор, мой кумир, я этого не переживу! Как я счастлив вас видеть, моя жизнь озарена этой встречей! Кого мне благодарить за это счастье?

Мне показалось, что всем окружающим неловко от такой откровенной беспардонной лести. Всего несколько секунд, а праздник испорчен. Избавившись с помощью выдвинувшейся из-за вешалки решительной Клары от сияющего невероятным счастьем Глазунова, ТНХ поспешил за кулисы поздороваться с танцорами…

Дома у нас до такой пошлости не доходило. Ни чрезмерных комплиментов, ни лести глаза в глаза. За кулисами после концерта — это да, там другое дело. Так положено, всем несут цветы и слова благодарности.

Зато в доме держали тетрадь. Лежала она у телефона. В нее записывались все телефонные звонки — кто звонил, зачем и номер телефона. Клара неукоснительно требовала фиксировать каждый звонок.

Я недоумевал, зачем? Но тоже записывал. И поздравления после премьер, и благодарность за то, что чья-то племянница поступила в институт, и за квартиру, наконец выделенную кому-то Моссоветом. А вот тревожное сообщение о том, что чей-то сын взят в армию со второго курса консерватории, кого-то Минкульт не пускает с концертами за границу, кому-то надо достать лекарства, которые есть только в Кремлевке. Кто-то незнакомый: срочно нужна операция, нельзя ли попасть к Коновалову в нейрохирургию? Еще запись: Тихон Николаевич, послушайте талантливого мальчика, это просто гений, вундеркинд. Или срочно: скандал в дачном кооперативе на Николиной, приезжайте завтра к пяти на заседание Правления…

Как-то в удобный момент я спросил: где предел? Ответ запомнил на всю жизнь:

— Никогда не отказывай, когда к тебе обращается за помощью. Потому что придет время, когда ты уже никому будешь не нужен. И это страшнее всего.

Ужас в том, что такое время он как будто предвидел. Для него оно наступит не со старостью, а в эпоху гласности, когда зашатаются партийные устои, когда рухнет Советский Союз, распадется Союз композиторов СССР.

Это было счастьем, что у Союза композиторов был такой лидер более сорока лет. И это было несчастьем для самого композитора, который отдавал слишком много душевных сил, невидимых никому, кроме его Кларуши, политическому руководству музыкальной жизнью страны, навязанным сверху дискуссиям о формализме в творчестве отдельных своих коллег, бессмысленной защите советской музыки от буржуазного влияния. Я не мог себе представить Бетховена или Чайковского в такой роли. Хотя, думается, ему с его природным даром мелодизма отстаивать нормальную, идущую от народных корней музыку было естественно…

ТНХ обладал жизнерадостным, ярким общественным темпераментом. В основе этого темперамента — его советскость в лучшем смысле. В личности ТНХ идеология проросла не фанатизмом, а идеалом. Он был именно советским человеком в лучшем, идеальном смысле этого слова. Он не просто верил в идеалы социализма, он воплощал их в своем характере, образе жизни, делах. Он всегда сохранял порядочность в отношениях с близкими, коллегами и вообще с людьми.

Ощущал ли ТНХ какой-то внутренний дискомфорт или сомнения, проводя политику партии в области музыкальной культуры как руководитель союза композиторов? Никто никогда не узнает. Но джаз, например, он считал музыкой для ресторанов. Тяжелый рок, который наш сын стал увлекаться с возрастом, ему поперек горла. Однако, свое мнение он умел держать при себе. Только ироническая улыбка выдавала отношение.

Он был прекрасным товарищем, мудрым модератором и гасителем конфликтов.

Таким был этот дом, этот столичный мир, в котором я утверждался без малого тридцать лет. Все эти годы копилась энергия, которой предстояло взорваться в следующие годы, главные годы жизни, годы Перестройки и рождения России из пепла ее трагической истории.

Дом Хренниковых, любовь и терпение Наташи защищали меня, ходившего по краю, от неприятностей, выпавших на долю других, более решительных и отчаянных, с кем я хотел бы быть рядом, но не стал. Не хватило их смелости, уверенности, да и ума, чтобы вступить в открытую борьбу с системой, в которой родился и которой был воспитан. И не готов я был оказаться в дворниках, быть высланным, засунутым в психушку, а то и в тюрьму на долгие годы. Потому что тогда не смог бы сделать того малого, что было по уму и по силам за широкой спиной ТНХ.

Но ведь и правда, я не только ездил за обедами в спецстоловую в дом на Набережной, разглядывал гостей за большим столом и сидел в ложе Большого театра…

Глава 3. Академия абсурда при ЦК КПСС

На этой фантастической сцене среди узнаваемых лиц, как говорила родная душа, Лариса Удовиченко, проходило переформатирование личности такого же, как она, одессита. Грустно расставаясь с прошлым, как с дорогим, но уже прожитым детством, с интересом вглядывался в будущее, где еще предстояло найти себя. Снова выбор, снова вопросы, куда, зачем и в чем смысл? Отгонял их, как мух назойливых. Потом, потом, сначала учиться, раз выпало начать все сначала.

Тема диссертации «Киноклубы как портрет кинозрителя» задавала направление. Она вела к людям, как мне казалось, близким по духу, которые разделяли ценности «абстрактного гуманизма», и где созревали ростки критики реалий «развитОго социализма». Ведь жизнь все дальше расходилась с провозглашенными партией идеалами, и с этим надо было что-то делать. Хотя бы поговорить…

В «Советском экране», журнале с почти двухмиллионным тиражом, где накопилось уже много материалов опросов читателей, с согласия благосклонного к моим занятиям главреда Писаревского, не забывавшего при встрече передавать привет «Кларочке», была запущена анкета по киноклубам. Я с любопытством нищего копался в мешках с почтой, разбирая бесценные свидетельства живого ума этой небольшой, но такой замечательно мыслящей части киноаудитории. Читал их ответы, рассуждения, оценки фильмов первого ряда и старался, обобщая, вписать их в рамки советской идеологии, как бы незаметно расширяя ее еще недавно очень жесткие рамки.

То, что подобные попытки выйти за пределы догм предпринимались вполне легально и другими, случайно узнал, когда услышал про какие-то необычные лекции ученых социологов в помещении средней школы на Песцовой. Ноги понесли сами по этому адресу. И не зря.

Так в самом конце 60-х годов я неожиданно попал в интеллектуальное поле современных западных социологических учений и течений. Здесь знаниями со страждущими делились Юрий Замошкин, Юрий Левада, Владимир Ядов, Игорь Кон, Дмитрий Ольшанский. Делились без спросу и без общества «Знание». И бесплатно.

Эти науки сегодня вроде не запрещали, но нигде и не преподавали. И все же запрос на немарксистские знания собрал на эти лекции немногих врачей и поэтов, инженеров и преподавателей, научных сотрудников и просто любопытных детей ХХ съезда. У сидящих за школьными партами взрослых чувствовался недетский интерес к азам теоретической социологии, социальной психологии, структурно-функционального анализа общественных отношений. Нас было человек сорок в этой аудитории. Это было поколение шестидесятников, уходивших в подполье.

Знания усваивались слёту, эта была прекрасная школа мысли для тех, кому были уже тесны рамки марксистско-ленинского учения. Излагаемые русским языком, эти теории предлагали иное понимание общественного устройства в стране, в которой мы кое-как жили. Они давали ключи к вне-идеологическому анализу любой политической системы, легко разрушая привычные, заученные со школьной скамьи формулы и формулировки.

Имена Парсонса и Лазарсфельда звучали почти как имена основоположников — Маркса и Энгельса, а «теория среднего уровня» оперировала осязаемыми социологическими понятиями вместо идеологических догм, создававших в массовом сознании искусственную реальность.

Наше социалистическое отечество открылось вдруг как взаимодействие политических и социальных институтов с вполне понятными социальными функциями. Системный подход демистифицировал партию, тщательно секретившую свою деятельность, недосягаемую для любой критики. Лозунг «Партия — это ум, честь и совесть нашей эпохи», был идеологическим прикрытием бесконтрольной, безграничной власти, сколачивающей из разных народов империи единую общность «советский народ» с одним языком, одной экономикой и одной политикой. Империя? Хм… Так вот оно что…

Рядом со мной в этой школе антикоммунизма сидел за партой психотерапевт, гипнолог и писатель Владимир Леви, у которого только что вышла потрясающая книга по личностной психологии — «Охота за мыслью», которую я читал с карандашом в руках. А с другой стороны оказался научный сотрудник Академии общественных наук при ЦК КПСС Юрий Любашевский. Как сюда попал человек из партийного аппарата? И там, значит, не все так однозначно?

Мы вскоре как-то незаметно сблизились. Леви, человек парадоксального ума и мощной энергетики, пригласил меня на свой сеанс массового гипноза в Дом кино на улице Герцена, что у площади Восстания. Это было нечто. Поклявшись сопротивляться гипнозу, чтобы иметь возможность наблюдать, я украдкой игнорировал его команды. Зрелище превращенных в сомнамбул сотен взрослых людей, набившихся в большой зал ошарашило. Это просто невероятно!

Не забыть свое первое ощущение, оформившееся в мысль о том, что ведь все мы в огромной стране может быть вот так же впали в спячку. И спим уже после того, как гипнотизер сделал свое дело и покинул сцену.

Конечно, я не преминул поделиться потом этой картинкой с Володей. Его реакция была мгновенной:

— А представляешь, если это делать по телевидению?

Как в воду глядел конгениальный Леви. Через двадцать лет именно этим и займется некто Кашпировский. А еще через тридцать — все путинское телевидение. Первый будет это делать с медицинскими целями, а второй с политическими, уничтожив предварительно альтернативные источники информации. И угробит всю страну…

Любашевский тоже был интересным типом. Он как-то продемонстрировал мне свою способность запоминать целые страницы текста с одного взгляда. Счастливчик. Я спросил его после этой демонстрации, а сколько страниц он уже держит в уме и памяти.

— Я их вычеркиваю, когда они становятся не нужны.

На что Володя Леви скептически пожал плечами. А я с сомнением посмотрел на юрин череп: не распухает ли.

Однажды Юра рассказал о том, что у них в Академии создан кабинет социологии, и сейчас они приступают к большому полевому исследованию по заказу идеологического отдела ЦК «Жизнь среднего города». Исследование будет проходить в Таганроге, что на берегу Азовского моря.

— Хочешь присоединиться? Нам как раз не хватает социолога по средствам массовой информации и культуре.

Предложение было как нельзя кстати. Аспирантура моя подходила к концу не самым благополучным образом. Недавно в ректорате деликатно намекнули на какие-то студенческие волнения в Польше вокруг спектакля «Дзяды», после чего вроде вышло какое-то закрытое постановление ЦК ВЛКСМ о нежелательности всякой несанкционированной активности за пределами комсомола, и как-то подозрительно вежливо посоветовали не волноваться.

Что за спектакль, и какое мы к нему имели отношение, никто не знал. При чем тут киноклубы, оставалось только догадываться. Но ректорат и кафедра решили на всякий случай, что киноклубы тоже являются политической инфекцией, и диссертацию закрыли, защиту отменили и посоветовали сменить тему. Так вот она, тема! Конечно, я обрадовался.

— Тогда вот что. Можешь набросать вопросник? Я покажу шефу. Понравится, войдешь в команду.

На следующую лекцию я принес ему вопросник. А через неделю или что-то вроде этого Юра сказал, куда прийти с документами. Так я оказался принят на полставки младшим научным сотрудником АОН при ЦК КПСС и летом 1969 года отправлен в команде из трёх социологов в командировку в Таганрог почти на год с целью изучения этого южного города с населением примерно в полмиллиона жителей. Третьим в группе был наш математик Володя Малинин, разработавший модель выборки и отвечавший за распространение и обработку почти тысячи анкет.

Кафедра идеологической работы АОН при ЦК КПСС. Слева от меня Юрий Любашевский, завкафедрой Курочкин и скромный парторг нашей социологической группы.

Помимо нас в Таганроге работали и другие научные институты — ЦК КППС размахнулся на большой исследовательский проект. Одним полагалось изучать досуг, другим — общественное мнение, третьим — преступность, четвертым — мотивацию труда. Нам достались общие культурные запросы населения. Видно, партии уже не хватало данных, регулярно поступающих из КГБ. Или мода на социологию побудило ЦК применить современные методы наблюдения за состоянием общества с прокисшей идеологии и расползающейся социальной тканью?

Ладно, не мое дело. Важно, что нам троим дали свободу изучать этот город вдоль и поперек, как отдавали, как мне казалось, древние города на разграбление завоевателям. На самом деле это было какое-то сочетание исследовательской журналистики, включенного наблюдения и социологического полевого исследования. Так, видимо, писались дореволюционные очерки Гиляровского о Москве и москвичах. Знаменитый репортер ничего не знал о социологии, но был классным журналистом. Мы социологи, но ничего не знаем о профессиональной журналистике. Посмотрим, что у нас получится. Во всяком случае это была потрясающе интересная работа, оказавшейся для меня не только прекрасной школой социологического исследования, но и продолжением открытия скрытых пружин функционирования политической системы под общим названием советский социализм.

Анкеты с 80-тью открытыми и закрытыми вопросами распространялись с помощью обученных нами студентов по математической модели населения города. Обработанные на перфокартах огромных счетных машин Института социологии они должны будут дать типологию жителей этого города по многим признакам. Опрос проводился одномоментно в течение двух дней. Заполненные анкеты легли нам на стол для первичной обработки.

Вчитываясь в анкеты, мы закрывали открытые ответы и составляли словесные портреты реципиентов. Чтобы проверить некоторые догадки, штрихи к портретам, выборочно ходили по адресам, стучались в глухие ворота и, если пускали, заводили разговоры.

На мне было изучение городской статистики учреждений культуры, обзор местных газет, программ телевидения, репертуара и посещаемости единственного в городе драмтеатра им. Чехова, формуляров читателей городской библиотеки, а также репертуара и кассы кинотеатров. Стоило включить воображение и постепенно оконтуривались культурные горизонты местной жизни, вырисовывался собирательный образ таганрожца.

Таганрог у берега южного моря с богатой историей войн и разрушений выглядел сытым и полусонным. Хотя с дореволюционных времён здесь действовали мощные заводы, включая авиационный, промышленным центром город не казался. Не был он и курортным. Построенный Петром, разрушенный турками, снова отстроенный, переживший оккупацию немецкими фашистами, город был изрядно потрепан историей.

Но мы в историю не вдавались. Мы дышали степными запахами, морским воздухом, прислушивались к неторопливым ритмам этого города, ловили пульс общественной жизни и не могли его поймать. Актуальные литературные журналы, которые были нарасхват в Москве, сюда не доходили. Их просто не было в киосках. А по подписке, например, «Новый мир» и «Иностранную литературу» получали 7 человек. Это в городе с населением в полмиллиона.

Представить себе жаркие интеллигентские споры на кухне таганрогской квартиры было немыслимо. Здесь в воздухе растворена лень, ощущение сонной провинции у моря. Может быть Иосиф Бродский именно это имел ввиду, когда писал: «…лучше жить в глухой провинции у моря…»

Газеты в городе есть, но их не читают, потому что есть «Правда». И ту, как показали анкеты, читают в основном передовицы и международные новости. Из разговоров понятно, что главная забота — лишь бы не было войны с Америкой. А так… Жить можно, и ладно.

Радио — на стене в каждом доме, принудительное вещание по городской сети — «Говорит Москва!», музыка и полчаса в день местные новости. Полчаса! Вот и вся жизнь города в разрезе. Местного телевидения вообще нет. Отсюда и городской жизни как темы практически не существует. Вроде живут все вместе, в одном городе, а на самом деле все врозь. Такое вот складывалось впечатление.

Нас, правда, не просят особо обобщать, надо строго следовать анкетным вопросам. Но у меня уже проснулся как будто собачий нюх на местный колорит. Всюду совал нос, ощущая себя то Всеволодом Крестовским, изучавшим петербургскую жизнь трущоб в прошлом веке, то Владимиром Гиляровским. Такая социология мне нравилась.

По отчетам о проданных билетах в главном кинотеатре города, где я беседовал по душам с молоденькой симпатичной бухгалтершей, интерес к советским фильмам оказался настолько выше, чем к западным, американским, что я прикинулся чайником:

— А, может, у вас названия фильмов перепутали?

Девушка охотно объяснила:

— Так все же очень просто! Проданные билеты на зарубежные фильмы мы в отчетах записываем на советские, которые идут у нас в тот же день.

— Это зачем?

— Так директор же! Это во всех кинотеатрах. А мне что? Главное, чтобы сборы за день были указаны точно.

Я смотрел на нее, не находя слов. Вот так буднично и просто совершается должностное преступление. Причем, как она говорит, во всех кинотеатрах! Конечно, это будет в нашем отчете, как рождается большая ложь советской статистики. Нам же врать никто не заказывал! Так, по крайней мере, я думал.

Но в общем анкетный опрос лишь подтвердил, что кино здесь воспринимается исключительно как развлечение, киноклубов или киноклуба здесь отродясь не видывали. Но вот что еще показали анкеты: оказывается, в городе есть, их, правда, мало, таких зрителей, которые видели или знают о таких фильмах, как «Берегись автомобиля», «Председатель», «Андрей Рублев», «Доживем до понедельника» и хотели бы, чтобы таких фильмов было бы больше.

Сразу зачесались руки создать здесь киноклуб. Но Юра притормозил:

— Давай, в рекомендации. Надо же что-то написать. Так пусть будет хоть что-то умное.

Пришлось согласиться.

Живут здесь, в основном, в частном секторе большими семьями за высокими заборами. Во дворах злые собаки, у причалов — собственные шаланды. Народ промышляет азовской рыбой и парниковыми овощами. Можно сказать, трудовые куркули. Не бедствуют. Их такой локальный социализм вполне устраивает. КПСС в их дела не вмешивается, так что можно жить в провинции у моря…

На стук ворота открываются медленно, через щелку. Начинается разговор во дворе, потом, оживляясь, постепенно переходит на веранду. Пытаемся понять, довольны ли жизнью, о чем мечты, есть ли жалобы. Спрашиваем, как работа, хороша ли зарплата. Хозяин, его зовут Виктор, он загорелый, пожилой, шутковатый, пожимает плечами:

— Да я с огорода имею больше! А на самом деле грех жаловаться. Лишь бы не было войны.

Мы соглашаемся, разговор плавно перетекает в разные темы, о том, что сыну скоро в армию, дочь замуж выходит. Хозяин расслабляется и, наконец, командует:

— Маня, ну-ка слазь в погреб, москвичи как никак пришли. Чего там у нас завалялось?

Мы переходим в дом, где в центре — телевизор. Ни книжных полок, ни газет. Только фоты фронтовых лет над комодом. Виктор заскорузлыми руками берет баян, начинает тихонько, не глядя, переборы.

Маня мечет на стол и сизоватый самогон, и черный кирпич жирной, надолго застревающей в зубах паюсной икры, и тяжелые степные помидоры со сладким томительным запахом, и зеленый сочно хрустящий лук, и каравай душистого хлеба, и сало розовое, прикопченое.

И уже оказывается, что не мы спрашиваем, а нас пытают: как там в Москве, как Мордюкова, с кем она сейчас, и будет ли война с Америкой. Москва для них — это как другая планета, телевизионная картинка с Марса. Та же пропасть, что и в Каратау. Стараюсь понять, почему. Ведь и поезда ходят, и самолеты летают, и власть одна. А жизнь другая. Может, и в ЦК это кого-то интересует?

— А, давайте-ка в субботу с нами на рыбалку! Семен тут в затон собирается, не хотите?

Мы, конечно, хотим. Рыбалка здесь, похоже, главное: и досуг, и развлечение, и в дом прибыток. Раннее прохладное утро, резиновые сапоги, брезентовая куртка, утки в камышах и тишина розовеющего восхода, которую грех нарушать разговорами. Кажется, начинаем что-то понимать и без слов.

Город врастает в частный сектор многоэтажками, в них живут другие люди, каста управленцев и интеллигенция. Но и в центре участия жителей, по всей видимости, город не требует и не предполагает. Автобусы ходят, мусор вывозят, почта, школы, магазины, парикмахерские работают, всех все устраивает. Власти людям жить не мешают, и на том спасибо. Никто никуда не рвется. Потребности скромные, как и зарплаты. Удобства во дворе. Так не в Сибире же, не замерзнем!

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Исповедь «иностранного агента». Из СССР в Россию и обратно: путь длиной в пятьдесят лет предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я