Лето бородатых пионеров (сборник)

Игорь Дьяков, 2011

Автор 30 лет работает в журналистике. Из них 25 – в нормальной, прорусской. Предлагаемая книга включает в себя лиро-публицистические работы разных лет. В них в известной мере отражаются катаклизмы последних десятилетий и соответствующие искания-переживания поколения «семидесятников», несколько растерянно встретившего «перестройку» и с ходу попавшего в жернова реформ. Мы на эшафоте вместе с нашей Родиной, со всем русским народом. Но автор – против апатии и, тем более, отчаяния. Веселый стоицизм – его кредо. Надеемся, книга «Лето бородатых пионеров» станет духоподъемной для многих читателей. Автор же будет счастлив, если она хоть сколько-нибудь поможет молодым не натворить лишних глупостей, ровесникам – не лезть в петлю или в бутылку, старикам позволит испытать чувство жизнелюбивой ностальгии по не столь уж давнему прошлому. Странное дело: некоторые тексты, в свое время казавшиеся банальными, с годами обретают признаки документов времени… Большая часть работ публикуется впервые.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Лето бородатых пионеров (сборник) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

О пользе арифметики

Яко же тело алчуще желает ясти и жаждущее желает пити, тако и душа отче мой Епифаний, брашна духовного желает…

Аввакум

Глава первая

Коля Шеин

Весна, роди мне дерево,

Такое, чтоб на нем

Повесить все сомнения —

Пусть сохнут под дождем!

I

Наконец-то от тещи пришло «добро», и Шеин снес в комиссионку пошлую люстру, сработанную «под хрусталь». Аня мечтала избавиться от верхнего света и развесить по стенам уютные бра.

Два светильника Шеин с грехом пополам прикрутил: около книжного шкафа и на ковре афганской работы. Два еще оставались в коробках. По-видимому, теперь надолго.

Посреди потолка торчал грязно-белый крючок. Коля лежал на софе и смотрел на него поверх «Литературки» бессмысленным взором. Крючок явно диссонировал с ухоженной обстановкой. С ним что-то нужно было делать, но что именно — Шеин не ведал.

Душ перестал шипеть. Через минуту щелкнул выключатель. Загудел фен. Шеин погрузился в статью об экстрасенсах.

Расслабленно шаркая тапочками, Аня прошла мимо овального, в чугунных завитушках, зеркала в прихожей. Мельком глянула на себя: усталые, грустные глаза, располневшие плечи. Волосы безнадежно распрямились. «Надо химию сделать, — подумала Аня. — А впрочем, кому это все…» Она хлестнула ногтями по запертой уже почти год двери в комнату матери, выдохнула, надув щеки, и вошла к мужу.

— Ты уже моешься за двоих! — сказал Коля.

Она не ответила. Прикрыла окно. Подавила зевоту, глянув на уличные огни. И вдруг, повернувшись, вся засияла, застыла в улыбке, губу прикусила и чуть ссутулилась:

— Опять разбушевался, видишь?

— Отсюда не видно. Ты подойди, — Шеин отложил газету и приподнялся на кулаках. Аня засеменила к нему, взяла его руку и положила себе на живот.

— Это надо момент поймать… Вот! Чувствуешь?

— Ух ты! Да он там кувыркается, что ли? И сердце бьется! Господи! Хоть бы нормально все было!

— Сплюнь, постучи, перекрестись!

— Ань, может, мне все-таки не ехать?

— Нет уж, Труп Трупыч. Если ты сейчас не отдохнешь, толку с тебя не будет… Мы все решили.

Она провела ладонью по впалой щеке мужа. Коля склонил голову, уткнулся в колени жены.

— Поезжай, поезжай, правда, — приговаривала Аня, поглаживая его соломенные волосы. — Чемодан набит, билет в кармане. И потом — это же Гурзуф!

— Ладно, — глухо прогудел Шеин. — Неделю, только неделю!

— Ну, спать, папашка!

Аня выключила свет.

II

«Нескончаемые «итальянцы» с отечественным акцентом рвали струны электрогитар. Ударник, казалось, вот-вот начнет использовать все свои ребра и лучевые кости для пущего эффекта. И только бас-гитара неколебимо стояла. Почти спиною повернувшись к танцующим.

Шеин сидел неподалеку от колонки, в которой в последней схватке сцепились дико орущие динозавры. Коля был в белой рубашке с засученными рукавами и в отутюженных костюмных брюках. Он смотрел в сторону моря и улыбался чуть загоревшим лицом.

Из магнитофона, заключенного в фанерный посылочный ящик, до них доносились только ритмы. Но этого было достаточно. На Ане посверкивали бусы из металлической стружки. Крутов жонглировал фонариками. Розанов то и дело становился на руки и болтал босыми ногами, между этим подпевая фанерному ящику электроорганом, и шея его еще больше напрягалась.

Лепина лихорадило на банджо: сам он вертелся вокруг своей оси, а банджо вращалось как сбесившаяся часовая стрелка.

Шеин пытался вспомнить, когда это было. Семь? Восемь лет назад? А кажется, все тот же ты: беззаботный, готовый весь мир обнять. И все — те же…

Колонка пронзительно профонила, проскрежетала, изрыгнула электронную кашу во всю мощь своих многоваттных легких, и замолчала. Последний динозавр скончался в жестоких конвульсиях.

— Шура-а! Дава-ай! — прокричал кто-то совершенно счастливым молодым голосом из глубин танцплощадки.

Бас-гитара расслабленно повернулась пышноусым лицом и уронила:

— Ща дам.

По танцплощадке пронеслась волна восторга.

«И в радости праздной, и в горькой беде-е…»

Ожили! Но уже не динозавры, а кто-то из другой эпохи. Но там, за купами деревьев, у моря, продолжал танцевать в скачущих лучах фонариков. Ах, как хотелось Шеину стать на цыпочки и увидеть…

Юность, эта таинственная гостья с ямочками на розовых щечках, в одеждах, детали которых никогда нельзя запомнить. Бесшумно прикрыла за собой дверь. И в этом январе, когда Коля Шеин очнулся от своей многолетней улыбчивой полудремы, она была уже далеко: тройка без бубенчиков уносила ее то ли в бескрайнюю снежную степь, то ли в темное январское небо. Впрочем, быть может, ее унесло полуночное такси, теряясь в переулках, освещенных таким уютным желтым светом, заполненных пляшущими снежинками? А все было при нем: любимая жена, первая книжка и друзья, которые врываются в его галактику реже, чем прежде, но шумнее и увереннее — словно кометы, несущие только добрые предзнаменования. Все было при нем… Но впервые привычные радости почему-то стали проскальзывать сквозь душу, не задевая какой-то непонятно откуда взявшийся холодноватый островок. И даже осуществленные мечты не могли растопить эту ледышку. Наверное, и у мечты есть предельный срок воплощения, после которого она делается постылой. «Постылая мечта… М-да…» Будто внутри соскочила резьба какого-то болта, на котором держалась жизнерадостность. Ничего другого не оставалось, как осмеять собственный серьезный испуг и порешить, что это, по всему, испаряется, обращаясь в рассудочно-спокойные воспоминания, так сказать, молодость.

«Самая тоскливая пора: юношеские радости уже прошли, а хворобы еще не подступили — никаких развлечений. Безвременье!»

Но, стоя у колонки, Коля почувствовал, что эти мысли не совсем искренни. Во всяком случае, сейчас.

С эстрады гремела лихая песня про новый поворот. Под чарующим таврическим небом галопировали молодые ребята, и Коле Шеину даже с высоты своего предельного лермонтовского возраста совсем не печально гляделось на это поколение.

Даже в море светились огни теплохода. Они сигнализировали о том, что эстафета веселья принята и передается дальше, до самого Севастополя на запад, до Судака и Керчи на восток. Все побережье ликовало, радуясь теплой ночи — ярко освещенное. Оно походило на длиннющую рампу, на которой происходит многолюдное действо, этакий гигантский экспромт-водевиль. И единственный, но чрезвычайно искушенный зритель терпеливо и внимательно смотрит на эту рампу и не перестает удивляться негромко похлопывая мягкими ладонями прибоя. И забывается дневная вторичность Понта Эвксинского, о которой Коля кокетливо размышлял сегодня утром, обжигаясь о гальку: «Бедный Понт! Ты насквозь изучен и насквозь воспет! Ни одного живого места, наверное, не осталось на твоих берегах — пляжи, волнорезы, груды камней. Весь ты искупан. Перебинтован следами кораблей! И изумляемся мы твоей девственной красоте лишь по старинным гравюрам да стихам нашего гения! Сотни тысяч раз уже смывали волны, засыпали люди зыбкие следы воспетых им женских ножек…»

Но Понт — старикан с бесконечной белоснежной шкиперской бородкой — Понт не так прост, как может показаться! Как знать, нет ли в его вялых похлопываниях издевки, лукавого намека или развеселых воспоминаний, о которых знает только он?

Коля неожиданно для себя почувствовал жажду приключений и полузабытую томительную радость от этой жажды.

III

Стою и ковыряюсь в себе, как старый перечник! Да, не хватает их, как не хватает! Особенно Крутова! Вот уж кто бы давно уже ввинтился в этот сигающий мрак! Всегда у нас с ним было так — желания возникали почти синхронно, но у него они тотчас обретали конкретную форму, и Мишка сломя голову бросался исполнять, прихватывая и захватывая меня. Я даже привык на это рассчитывать.

Не помню, как мы с ним познакомились — задолго до всего факультетского, в нашем военном городке. Отцы наши чем-то схожи: оба далеки от военных дел настолько, насколько это возможно за нашими бетонными заборами. Мой директор школы, его — начальник ГДО… Когда Мишка пошел в театральное, я, восьмиклассник, ревмя ревел — думал, расстанемся навсегда. Уж что-что, а театральное поприще для меня всегда было намертво закрытым. Крутов-старший так старался привить сыну любовь к театру, что казалось, будто он страшно горюет, что в молодости нужда заставила его пойти в военное училище.

Но Крутов в театральное не поступил. Это теперь я понимаю, что с его слабым надтреснутым голосом сие было почти невозможно. А тогда я был поражен: еще бы, кумиру что-то не удалось! Он ушел в армию, отслужил два года на границе, там стал печататься в дивизионке, а по возвращении пошел на журфак. А меня — с собой, в это здание под стеклянным куполом, которое казалось мне недоступным храмом, в эти, тогда прокуренные, как дымовые трубы, коридоры, в аудитории, где на потолках угадывались фрагменты лепки, некогда разделенной тонкими стенами. Я бы никогда, наверное, не решился, если б не он.

Еще на вступительных мы познакомились с Лепиным — он заправлял арапа абитуриенткам. А в первый же день учебы к нам присоединился четвертый — Леша Розанов. Он повел нас в Александровский сад пить кофе. Там засыпал разными историями и анекдотами.

Крутов был уже человек бывалый — а я слушал все разинув рот. Чувство было такое, что прыгал в высоту на метр, а, сам того не ведая, взял три.

Можно сказать, благодаря Крутову и моя личная жизнь устроилась.

Это было на третьем курсе, зимой. Мы тогда были какие-то… перевозбужденные от разных восторгов. Всех четверых, наверное, распирало от желания придумать нечто незабываемое. Тогда Мишка и предложил приехать рано утром тридцать первого декабря в Ленинград, чтобы на обратном пути, в поезде, встретить Новый год.

Приехали, сдали вещи в камеру хранения. А вещи-то были: портфели с шампанским и апельсинами, гитара и груда серпантина. Помню еще, на железном стуле между рядами автоматических камер храпела нетрезвая женщина в черном замызганном халате. Лепин, вальяжный, в расстегнутой дубленке, из-под которой проглядывал желтый замшевый пиджак и вызывающе-пышный шейный платок алого цвета, подошел к ней, разбудил, поздравил «с наступающим» и подарил апельсин. Она расплакалась и попросилась замуж. Смех и грех…

Тонкие снежинки искрились, редкие машины беззвучно проносились по Невскому — за ними вилась легчайшая поземка. По обе стороны — таинственно-молчащие дворцы. Спящие кони Клодта, покрытые снегом. Ослепительная луна в просветах между колоннами Казанского собора.

Все четверо были влюблены в Аню.

Я тогда яростно царапал стихи. «Летят спиралью ломаной вослед зиме-тревожнице свечей сожженных призраки и посулы подков…»

Мы с Лешей Розановым жили тогда вдвоем в его квартире на Сивцевом-Вражке. Жгли свечи — желтые пузатые, зеленые с позолотой. А одну спалили, до сих пор помню — в виде красной розы. Жгли и бредили наяву. Воображение рисовало подвиги во славу Отчизны, а жизнь-скупердяйка не давала возможности их осуществить.

Аня даже была слегка напугана стуком коленопреклонений. Она металась между нами, как медсестра в палате с четырьмя тихо помешанными. Которые время от времени взвывают и несут романтическую ахинею. Она боялась нас невольно поссорить. Крутов тогда стоически отстранился. Растерянный Лепин забегал в каждую телефонную будку. Чтобы поклясться нам с Лешкой в неколебимой дружбе — он в это время гулял с Аней по декабрьским тротуарам. Она убеждала его, что он ее по-настоящему-то не любит. А мы бросались на каждый звонок. Старались упредить всякое желание друг друга. После бесконечных ночных разговоров обо всем, кроме главного, каждый надеялся проснуться первым, чтобы приготовить завтрак. Если удавалось мне — я жарил яичницу, если ему — то он варил сосиски. Так и шло: сосиски-яичница, яичница-сосиски.

Так, этим невероятным клубком и покатили тогда в предновогодний Питер, страдающие и счастливые, сознавая собственную глупость и в то же время чувствуя, что на нас всех снизошла некая высшая благодать.

Потом вместе каялись: в пять утра, замерзшие, голодные, зашли во дворик на Мойке. Поднялись по лестнице одного из подъездов, и там прямо на лестничной площадке, съели целую утку. Хрестоматийный Пушкин нас бы не понял. Но тот, что стоял во дворике, тонкий, лукавый — простил бы наверняка…

Лепин — тяжело скачущий «Медный всадник» — на литых подошвах «скакал» по Летнему саду среди черных деревьев и белых фанерных пеналов, догоняя скрюченного тщедушного меня; Леша бежал за сияющей Аней с криком «Держи революционерку! Уйдет!»; Крутов шевелил покрытой инеем бородкой — пел арию Лизы под окнами позапрошлого века.

С высоты Кировского моста виднелись прогалины, в которых проносилась жуткая черная вода. И я в этот момент показался себе вероломным. Я уже знал об Ане все, я уже почти знал исход всех наших страстей.

Лепин шел впереди. По его молчанию и прыгающей походке я видел, как он волнуется. Мы шли к кронверку. Мы были в «первой четверти».

Несмотря на методичные волны времени, на самомнение новых поколений, вялый скептицизм, а, главное, беспощадную, опустошительную иронию, мы сейчас нередко там, в «первой четверти».

И все же, когда мы подошли к обелиску, я, к стыду своему, не мог отделаться от ощущения, которое можно сравнить с тем, что испытывает, наверное, сын, в младенчестве потерявшийся и вдруг под старость нашедший свой отчий дом: с лица у него не сходит блуждающая улыбка признательности, но сердце греет лишь сознание того, что дом — отчий. Но не живое воспоминание.

Потом мы окоченели, ввалились в метро и обмякли.

Когда вышли наверх, было уже светло. Казалось, уже начался следующий день. Мы спросили, во сколько открывается Эрмитаж — нам ответили, что, как и все магазины, примерно в десять.

Когда мы подошли к «Мадонне Литте», среди группы экскурсантов затихал спор о том, сколько «железных» рублей могло бы поместиться на полотне. Лепин пошел пятнами. А Крутов что-то шепнул ему на ухо, и он стал ровно-алым. Что-то насчет этической тупости, которая страшней эстетической, наверное. Я Крутова знаю.

В конце концов мы апофеозно загрузились в пустой вагон с настежь распахнутыми дверьми. Совершенно вымороженными. Развесили в купе гирлянды, спагетти, надули воздушные шары, апельсины достали, шампанское, гитару, естественно. Часы пристегнули к стержню занавески.

И, когда стрелки подходили к двенадцати, разбудили проводника. Розанов пророкотал курантами, отсчитал двенадцать ударов. И начался Новый год. По-моему, последний из всех, что запоминаются до деталей, каждая из которых на всю жизнь — навес золота…

Мы проснулись, когда поезд уже загнали в тупик. А когда на дизеле подкатывали к вокзалу, Леша шепотом выяснял у меня свидетельские обязанности. Лепин никак не мог завязать свой шейный платок, а Миша непроницаемым взором рассматривал белесую метель. Наверное, с таким же лицом он сидел на земле, когда его окружали конные китайцы.

Но все это прошлое, далекое прошлое. Что-то даже приятные воспоминания стали тяготить. Наверное, потому что на них легко зациклиться? Но душа требует подобия тех дней сегодня. Хотя бы подобия. Иначе на кой я сюда приволокся, в преддверии долгожданного отцовства? Конечно, все еще молодые. Но — иные, иные… А здесь мы были, черт возьми, взаимовплавленные, совсем небитые и беззаботные. Слегка обезличенные, но зато какие счастливые!

И — тех! Розанова на сенокос ни с того, ни с сего отправили, Лепин в какой-то дыре со своим передвижным музеем. А Крутов снова канул… Эти его прожекты! Он то в плавание уйти собирается, то вдруг — техническое образование получать, то устроиться смотрителем маяка. И, бог разберет, где у него серьез кончается, где начинается шутка. Сколько лет его знаю, а распознать эти тонкие переходы не могу. А вообще-то, будь у меня его темперамент… «Мхом обрастаем, — твердит он мне своим ровным голоском, который так не вяжется с его свирепым видом, — там ручку дернул, там кнопочку нажал, здесь штампиками отделался — вроде и думать не надо. Вообще не надо! И это называется просто: рак душонки…» Но, это он, по-моему, перегнул…

IV

Бас-гитара в глубине сцены отхлебнула из горлышка «Акдама», который сочетал в себе одновременно и выпивку, и закуску, и с новым вдохновением задергала нижнюю струну.

«Я-а раскрасил свой дом в самый праздничный цве-ет…»

Коля пригладил соломенные волосы и направился к глазастой девушке-девчонке в белом платье с кружавчиками.

Она показалась ему такой же неприкаянной здесь, как и он сам.

— Вас можно на очень медленный танец? — спросил Шеин с поклоном.

— Так музыка ж быстрая!

— Да не очень. А потом, я старый, быстро мне трудновато.

— А сколько ж вам лет? — спросила, как выяснилось, Оля, обвив тонкими руками Колину шею, и захихикала.

— Сто сорок.

— Вы хорошо сохранились.

— Я питаюсь только овощами.

— Жаль…

— Почему?

— А я в столовой работаю, специалист по мясным блюдам. Подруги, правда, говорят — вымирающая профессия…

Оля внешне напоминала Шеину младшую сестру-девятиклассницу: такая же кругленькая мордашка, вздернутый носик. Только у этой нет в глазах той печальной растерянности, которая неприятно удивила Колю в Светке.

Городок сильно изменился со времени его детства. Те же, но постаревшие, уставшие учителя. Отец, что ни выходной, пропадает в гаражах, возвращается навеселе. Потерял всякий интерес к своему директорству. Да и не выпендривались так раньше друг перед другом нарядами и магнитофонами. И уж тем более отцовскими занятиями. Впрочем, и оценки не настолько зависели от того, полковник твой папа или «только» майор.

В один из недавних приездов домой Коля прочитал Светкины стихи — все в семье так или иначе баловались рифмоплетством — по-взрослому безысходные. Исповедь человека, изначально обделенного чем-то теплым, добрым, для души предназначенным. Но даже не стихи заставили Шеина вдруг озаботиться сестрой, с которой его разделял его почти вакуумный разрыв в возрасте.

Под стеклом письменного стола, еще его циркулями исцарапанном, лежали фотографии ее подружек. Девочки не производили впечатления пятнадцатилетних. Не было в них чарующего обаяния, некогда потрясшего Гюго. Накрашенные, сытенькие, и… растерянные. Будто перед ними враждебная одномерная громада. «Неужели нет ничего, что не поддается взвешиванию или счету?» — читал Шеин в широко распахнутых глазах Светкиных подружек и ее собственных.

Он решил тогда, что «надо что-то делать». Но снова закрутился, хотя и навез груду книг и провел цикл душеспасительных бесед, сознавая, впрочем, что всего этого недостаточно. Мать всякую свободную минуту проводила на садовом участке, да и не было у нее никаких особенных к Светке претензий. Так, этими наездами, случавшимися раз-два в месяц, Коля и утешал и утешался…

— По литовскому обычаю, второй танец — сказал Шеин, галантно не отпуская тонкую девчоночью. Краем глаза он приметил в стороне от танцующих две сумрачные фигуры, и почувствовал, что они решили иметь к нему отношение независимо от его желания. Полузабытое бойцовское сердцебиение странно обрадовало. Он успел даже подумать, что во всех так называемых молодежных повестях эпизоды с драками приводятся потому, что у авторов, по-видимому, не случалось более сильных потрясений.

— Это твои друзья? — спросил он у своей юной партнерши.

— Ой! Это Вовик с «ординарцем»! — пролепетала Оля и прижалась к слегка выпяченной шеинской груди, в принципе-то впалой. — Местные!

— А ты-то откуда?

— Я-то? Из Полтавы, из кулинарного техникума. Нас летом всегда в Крым посылают — вечный аврал…

— А этих ребятишек откуда знаешь?

— Да позавчера только с автобуса вышли, на «пятачке» — сразу их увидели. Они с ходу приставать начали… Что делать-то, а?

— О! Вы не знаете, мадам, с кем вам посчастливилось повстречаться на жизненном пути! Чувствуете бицепсы? — Шеин напряг руку, но Оля бицепсов не обнаружила.

— У меня «серый пояс», — шепнул он. Избыточная шутливость втягивала Колю все сильнее.

Он хотел «по туркменскому обычаю» пригласить ее на третий танец, но передумал. Решил не давать возможности потенциальному противнику собрать все наличные силы, коих, надо полагать, вокруг было рассеяно немало.

В своей жизни Шеин почти не дрался. Это бывало только в городке в составе «единого фронта», который собирался, если приезжали деревенские — специально для того, чтобы сразиться на кулачки. Однако некоторые социально-демографические процессы задели и это развлечение, требующее массовости.

В последний раз автобус из Головенек — так называлась деревня — прибыл к танцам полупустым. «Ре-ребята», к которым Коля к тому времени не испытывал ничего, кроме жалости, увидели, что их прямо на остановке ожидает человек сорок городковских во главе с приехавшими из Сибири незадолго до того могучими братьями Пищенковыми, — и решили не выходить из автобуса. Так и уехали обратно.

С другой стороны, Шеину, конечно, везло. О драках и их последствиях он узнавал или из газет, или от Крутова, которому везло в обратном смысле. Ну, а с третьей, даже когда нарывался, попадал на таких, которые шли на переговоры. В этих случаях обычно немногословный Коля превращался с легкого перепуга в златоуста. Был случай, когда угрозы кошмарного на вид громилы через полчаса перешли в длинную, тяжелую, чадкую исповедь.

Так или иначе, но все более вероятное побоище носило для Шеина оттенок сентиментальных воспоминаний. Где-то далеко остались вселенские неразрешенные проблемы, усталость от семейных забот, грамотная речь окружающих. А главное, думал Коля, может, хоть это поможет растопить хоть на время ту зимнюю ледышку? Видел бы его сейчас начальник пресс-центра: пригожая повариха Оля, танцплощадка, драка зреет…

— Пойдем, парень, потолкуем! — встретил его Вовик. Он был совсем пьяный. «Ординарец» придерживал его за широкий ремень. Шеин оценил вес Вовика и Вовикиной портупеи, мельком вспомнил о Розанове, разудалом многоразряднике, и крутовском «хуке левой». Но его разобрал смех.

Вышли за ворота.

— Ну-у? — промычал Вовик. Запев банальнейший, подумал Шеин, мельком глянув на белое платье с дрожащими кружавчиками.

— Я сейчас милицию позову, — еле слышно пролепетала Оля.

— Ты не подходи, стой там, — сказал Шеин. В голове мелькнуло:

«Кстати, а где же милиция?»

— Ну-у? — повторил Вовик, расстегивая портупею. — Ты че?

— Я-то? — переспросил Шеин. — Я-то лейтенант комитета национальной ответственности капитан Крытов. — И пронес перед угреватым носом Вовика авиабилет Москва — Симферополь.

Увидев, что на Вовика, которому, наверное, и восемнадцати-то не было, это подействовало, Шеин продолжал экспромт:

— Это кто с вами? Ваши, товарищ, показания тоже понадобятся.

— Вовик, Пойдем, он псих, пойдем! — проговорил «ординарец» после секундного молчания, пристально глядя за шеинскую спину. — Он шутит, товарищ, э-э-э…

— Крытов, майор Крытов.

Обалдевший Вовик стал машинально расстегивать ширинку. Коля увидел, как из кустов метнулись в стороны две тени. Сзади вдруг включились мощные фары. Это подъехала милицейская машина.

V

Это был длинный-длинный зимний день. В него вместились целых пять выступлений. Женщины, собравшиеся на вечерней дойке, со смехом вспоминали, как сегодня утром кудрявый, «как Анджела Дэвис», студент читал в красном уголке какие-то английские стихи и тут же переводил их. В другом селе запомнили, как «студенты» после концерта ехали в радиофицированном автобусе и на всю улицу распевали «Ой, да не вечер». Инструктор райкома, сидя у телевизора, рассказывал жене о молодом человеке свирепого вида, который довел его до коликов смеховых словами репризы. А теперь директор пансионата бережно складывая для отчета афишу с надписью: «Состоится выступление «Живой газеты» МГУ».

Свет в зале погасили, и когда Он очнулся, то не сразу понял, что находится в кресле за кулисами. Из оцепенения вывел густой печальный звук, раздавшийся рядом, в утробе пианино. Он сразу понял, кто здесь, но спросил тихо:

— Это — ты? — Голова закружилась. По телу прошли приятные мурашки. Огромное теплое сердце заполнило все тело и властно отсчитывало тяжелые удары. Он вжался в кресло.

Она ответила.

— Ты хочешь мне что-то сказать? — спросил Он и замер. — И тебе что-то мешает?

— Да… Я хочу, чтобы все осталось между нами. Ты сам поймешь.

— Подумай…

— Я все передумала. Не знаю, как начать…

— Ты догадалась… что я тебя… люблю? — Он постарался, чтобы выдох получился негромким. — Ты правильно догадалась. Теперь легче?

— Теперь труднее… У меня никогда не было таких славных друзей. И я очень боюсь вас потерять. Сначала мне была приятна роль Прекрасной Дамы. Это умиляло, веселило. Но так ведь долго продолжаться не может, правда?

— Как бы тебе этого ни хотелось?

— Ты еще не понял, что ты для меня. Свет в окошке…

— Да?

— Не то, не то…

Он глухим голосом назвал имя лучшего друга.

Она нажала басовую клавишу.

Пространство за кулисами наполнилось торжественно-мычащим «до».

— В прошлом году мы вдвоем с Галкой поехали за грибами по калининской дороге, — начала она решительно. — Заблудились и потеряли друг друга. Знаешь, там такие леса… Вышла и на проселочную. Жилье, думаю, близко. Иду, радуюсь. Только за Галку тревожно, она такая никчемная бывает, рассеянная. Слышу: рокот. Два мопеда появляются. Чуть не сбили — еле отскочила. Хотела крикнуть, спросить… Что-то меня остановило. Вдруг слышу — разворачиваются, и ко мне. Слезли. Подходят, шатаются… О-ох — Она по бабьи уронила голову на руки, лежащие на клавишах. Инструмент мощно и протяжно взвыл.

— Кто тут? — послышался голос из зала. Он увидел сквозь щель в занавесе полосу света из раскрытой двери.

— Сейчас уйдем, — твердо произнесла Она. — Закройте, прошу!

Послышалось шарканье, бормотанье, но дверь прикрыли.

— Тебе трудно — отложим, — сказал Он подавленно.

— Ну нет. Я долго собиралась. Ты должен дослушать… У одного морда тупая, неподвижная. А другой ухмыляется блудливо. Спросила, далеко ли до станции, а у самой поджилки затряслись. Тот, блудливый, говорит: «Мы тебя подвезем. Только чуть позже». И ударил. Я закричала. Не столько удар испугал — тот, другой, деловито так по сторонам начал оглядываться.

— Хватит. Я понял. Я понял, — с трудом произнес Он. Ему показалось таким по-детски жалконьким, беспомощным все, чем они занимались — споры, песенки, книжки, мыслишки. И сам себя почувствовал разбитым, потерянным. Сил не было шевельнуться. Но Она упрямо продолжала, сомнамбулически глядя в одну точку мрака, помогавшего говорить обоим.

— Уже почти стемнело, когда я очнулась. Было странно — не убили! До станции довезла попутка. Галка — чудо — оказалась там же — электричек десять пропустила, ждала все, изревелась. Перепугалась насмерть, видок у меня был… Я молчу, молчу, и вдруг меня стошнило. И рвало, рвало меня, Прекрасную Даму — думала, кончусь. А Галка пытает с праведным гневом в очах. Я ей все и выложила. Она молодец — могила. Она и врача помогла найти. Вот тебе моя история…

Она с трудом поднялась и стала спускаться в зал по скрипучим деревянным ступенькам. Он догнал Ее у входа и… заплакал. Поджарый косяк зачарованно плыл по лунной дорожке к скалистому острову. Был штиль. Блестели звезды. Позади высокий женский голос на берегу выводил восхитительные трели, которые неслись прямо в прозрачные небеса… Позади была досрочно сделанная сессия и первая практика.

Крутов рыл воду своим ежиком и бугристыми плечами. Лепин, пижоня, на плаву дымил сигареткой. Розанов то и дело нырял, чтобы поорать под водой. Шеин, оглядываясь вокруг, втайне ликовал и молился, чтобы подольше длился этот вечер, чтобы подольше покачивались рядом счастливые молодые физиономии.

Они дождались своего — одноклассники Коли Шеина и его «университетские». Они впервые скопом вырвались тогда на крутые гурзуфские улочки. О, как тогда хотелось им всеми порами впитать в себя еще новое тогда ощущение независимости! Как хотелось утолить застарелую полудетскую мечту о море, которое откроется перед ними — всеми и сразу. Как мучила их эта мечта у далекой подмосковной платформы.

Пройдет всего несколько лет, и они откроют для себя, что никакая экзотика не способна сплотить так тесно, как поднадоевшие тогда леса, напичканные шалашами и вигвамами, земляками, специальными полями для хоккея на траве, в который играли особенными клюшками, вырезанными из березы; заветными полянками, болотцами и грибными местами; что даже постылые бетонные плиты, которыми выложены обе улицы их городка, будут вспоминаться ими с нежностью.

А пока они деловито торговались о цене с квартирными хозяйками, притворяясь, что им не безразлично, видно ли из окна море.

Шеин, вспоминая все это, начинал слышать бушующую разудалую музыку — музыку избытка сил. Она действительно звучала тогда постоянно.

Саша Лепин часами бренчал на банджо. Он решил освоить его во время той поездки. Крутов с Лешей ритмично швыряли в воду пудовые каменюки. Даже мидии, поджариваясь на ржавом противне, потрескивали мелодично. Как-то провожали поздно вечером стайку девушек в горы, где, оказывается, тоже сдавали и снимали жилье. Присели на еще неостывший асфальт. Откуда-то взялся парень с русой бородой и в расписной футболке — попросил гитару на минутку, спел несколько итальянских песен, поблагодарил за внимание и исчез так же стремительно, как и появился. Много их тогда встречалось, этаких романтических пижонов. Как хорошо с ними бывало!

… Они вышли на берег неподалеку от певуньи, но за скалой. Шеин успел заметить, как она вытягивала шею и закрывала глаза, когда пела. Рядом, уткнувшись подбородком в коленки, сидела ее подруга.

Одевались бесшумно и споро. Только Лепин от волнения никак не мог попасть в штанину и несколько раз чуть не завалился.

Розанов вышел из-за скалы на руках. Он чертыхался про себя — идти по гальке было трудно. Леша повернулся всем телом и резко стал на ноги.

Опустившись на колено и вглядываясь в белое неподвижное лицо, он «поставил кассету»:

— С точки зрения материалистической диалектики, я, не имеющий возможности игнорировать тенденции парадоксальных иллюзий, считал бы крайней непоследовательностью, саблезубой дичью и откровенным рахитизмом не поинтересоваться, каким образом возможно столь неземное создание, наделенное столь очевидными невыразимыми положительными качествами, как можно такую красоту экстраполировать за обыкновенное земное имя?

— Он хочет с вами познакомиться, — пояснил Шеин.

— Две пары глаз напряженно смотрели на них. Подружка уже набрала воздуху, чтобы разразиться гневной тирадой, когда из-за скалы грузно выбежал Лепин с «вьетнамкой» в руке.

— Не бойтесь, прошу вас! — пророкотал он срывающимся от миролюбия голосом. — Наш друг Алексей создает собственный этикет, который, не обижайся, Леша! — порой напоминает откровенное хамство. Но сочтите это за эксперимент неудавшийся. Мы от пения обалдели все.

— И тут уж из-за камня вышли «все». В смущении они наступали друг другу на пятки.

— Бог мой, как я испуг… — ни к кому не обращаясь, уронила певунья.

«А где Мишка?» — подумал Шеин.

Лепин, у которого, казалось, жили одни руки, стоял перед дамами навытяжку, глядя на них в упор всем своим круглым усатым лицом. Он читал Петрарку, словно желая окончательно развеять сомнения насчет своей интеллигентности. Розанов непрерывно шутил, если даже никто не слышал его шуток — Леша любовался блеском своей болтовни и скромно поражался своему воображению.

— И как вас все-таки зовут? — спросил он наконец просто.

Ее звали Аня. Эти стройные ноги уже два года мелькали в коридорах института иностранных языков. Эти карие глаза с голубыми белками двадцать месяцев блестели на крохотном отрезке одной из улиц нашей громадной столицы — от метро «Парк культуры» до садика перед инязом, где три раза в неделю в течение полутора лет Розанов сиживал после тренировок секции самбо! Леша в раздумье о том, что мир тесен, «и тем не менее…» выдернул поочередно с полдюжины своих тугих пружинистых волосинок.

Тяжело дышащий, явился Крутов с букетом глициний в руках. Он тут же разделил его пополам. Подружку певуньи звали Галей.

Поздно ночью, когда Коля, Саша и Леша, лежа в кроватях, заполнявших половину пространства крохотной комнатки без окон, одинаково заложили руки за голову и сосредоточенно вперились в потолок в полном молчании, Крутов воткнул затычку в надутый матрац и произнес, выпустив стадо белоснежных зубов на поляну в своей татарской бороде.

— Что, втюрились? Все четверо? Или кто об ужине думает?

VI

— Ты не была в Чеховской бухте? — спросил Шеин все еще дрожащую Олю. «Прямо Бельмондо какое-то!» — подумал он самонадеянно. Коля временами казался себе внешне очень значительным и красивым одухотворенной мужской красотой — нечто среднее между Полом Ньюменом и Буниным.

— Пойдем! Это настоящая Италия, только немного засиженная. Зато никаких виз не надо…

— Они спустились по лестнице, выложенной пористым камнем, и свернули к пристани. Там, у дощатых настилов, терлись и постукивали друг о друга катера и мелкие баркасы.

— Каждый второй — с контрабандой! — пугал Шеин притухшую Олю и ловил себя на том, что невольно подражает Розанову.

— А в этом доме Чехов дописал «Трех сестер»… Ну перестань дрожать, перестань!.. Под этой скалой — видишь? — есть грот. В него попасть можно только из-под воды.

— А что там?

— Там — недовольные всем на свете маленькие крабы (это мы раньше) и очень вкусные жирные мидии (это мы теперь, подумал Шеин, только насчет вкуса не знаю)…

Они перелезли через широченную каменную чашу с проломленным краем. Тогда, в первый свой приезд, Коля, как и все остальные, считал эту чашу античной. Теперь же, несмотря на тьму-тьмущую, заметил торчащую арматуру…

— Так вы — писатель? — восхищенно отстранившись, воскликнула Оля и перестала дрожать.

— Какой там! Книжечка стишков вышла, и то еле вышло… Отцовская мечта. Он мне с детства внушал, что наше родовое призвание — литература, журналистика. А у меня душа к этому не лежала — не тот темперамент. Я ведь, Оленька, считай, флегматик. Могу во-он на той скале сесть и просидеть до утра.

— Один?

— Вдвоем-то любой холерик сможет.

— А как ты поступил?

— Нас в школе добротно учили. Одна «англичанка» переехала в Киев — жаловалась, что там родителей в школу не дозовешься и то, за что у нас железный «трояк» ставили, оценивается с восторгом. У нас почти весь класс поступил в вузы. Да только я один пошел не в технический. Сначала даже неловко было: мне казалось, что учеба — это обязательно зубрить формулы, схемы чертить. А тут — читай — не хочу. У меня друг есть — мы с ним вместе поступили — так он все, что прочитывал, конспектировал. Выписки делал огромные в особую тетрадь. Это чтобы потом эту тетрадь давать нашим «технарям», у которых на художественную литературу времени не хватало…

Крутов как-то подсчитал — он порой увлекался неожиданными подсчетами, — что «городские» студенты, которые на учебу ездили из дома, каждый год проделывали два кругосветных путешествия, сидя за преферансом.

— Представь! — говорил он, пораженный подсчетом и мучимый той же наивной совестливостью, что и Шеин. — Можно весь шарик — дважды по экватору и по Гринвичу! А тут в лучшие годы каждый день по четыре часа преферанса. Да по Москве минут сорок… почти два месяца в году — псу под хвост. Каждый шестой год жизни. Это если так дальше пойдет — лет десять? Как за ограбление…

Шеину на первом курсе казалось, что и одет он не так, и говорит не то. Специально для него Крутов сочинил «Памятку оптимисту-провинциалу». И действительно Коле становилось легче, когда он вспоминал напыщенный текст: «В куске вечности, который нам отведен, несомненно, есть место для грусти. Без нее просто было бы скучно, как на бесконечной сплошной ярмарке. Страсти порождают вдохновение. Разочарования делают нас опытнее. Воспари, взгляни окрест — и разулыбался душой!..» Далее шли обильные цитаты из средневековой поэзии, переполненные европейскими реалиями тринадцатого века…

— Как интересно! — вздохнула Оля.

— М-да. Интересно… Занялись бесшабашные футболеры красивой заумью, и запутались, запутались… по глупости стали себя от прошлого собственного отделять. А это чревато.

— А у меня каждый день котлы да кастрюли, — вздохнула Оля. — Одна радость — танцы да кино. А мать уже и сюда приезжала.

— А ты что же, зазорным делом считаешь людей кормить?

— Что там я считаю! — вдруг раздраженно сказала Оля, и глаза ее сузились. — Как собачонка — чувствуешь много, а сказать ничегошеньки не можешь. Грубость вокруг, воровство…

Шеин глянул на острые ключицы и снова вспомнил сестру.

— Знаешь, существует такой пресс: снизу — мертвые слова, сверху — мертвые души…

— Читали… Ладно, что толку от разговоров. И что я могу сделать, когда все порядочные люди… флегматики какие-то.

С моря подул ветерок. Становилось зябко.

— Уже поздно. Пора идти, — сказал Оля.

— Да, полтретьего…

У железнодорожной кассы застыли мумиеобразные фигуры в одеялах. Среди них, наверное, были и давешние танцоры, которые теперь дремали, сидя на ступеньках и парапете.

Они вдвоем молча шли по игрушечному, декоративному городку. Коля подумал, что уж слишком здесь все подчинено приезжим. Стало немного обидно за городок и за весь «Понт Эвксинский». Шеин вспомнил затаенное благородство Балтики, и неряшливая щедрость Черного моря показалась ему смахивающей на улыбчивую уступчивость уличной женщины, о которых он читал в заграничных романах.

— Ну, вот и мой дом! — сказала Оля. — Спасибо вам. Прощаемся?

— Что ж, до свидания! — Коля постарался улыбаться. Наступила неловкая пауза. Оля чуть заметно усмехнулась и поцеловала его в худую щеку, нежную и тонкокожую.

С минуту Шеин смотрел, как она исчезает в виноградной глубине гурзуфского двора, где можно услышать сопение или храп едва ли не в любой коробке из-под обуви.

VII

Надо телеграмму дать Ане, вспомнил Шеин, послезавтра ведь ее день.

Он не раздеваясь повалился в кровать, но заснуть долго не мог. Сердце смутно ныло, чуя холодок проклятой ледышки.

Платить так или иначе приходилось за все. Радостное напряжение недавнего прошлого оборачивалось чем-то иным, спокойно-изжитым.

Честолюбивые планы стали казаться нелепыми, смешными, и не потому, что были неисполнимы. Неумолимое конечное «Зачем?» прерывало кажущееся перспективным многоточие и так или иначе ставило точку на любом шеинском планировании. Он чувствовал, что как-то враз отпали как волглая штукатурка с потолка, всякие увеселительно-бодрящие «выходы», которые до сей поры были беспроигрышны в периоды хандры. Напротив, они стали тяготить — мысль все время забегала дальше: хорошо, а что потом? Даже откровения любимых книг он представлял всего лишь плодом изощренной тоскующей мысли — и не более.

И в то же время Коля не страдал, не стенал, даже не нервничал, сравнивая себя-сегодняшнего с… лыжей, пущенной под горку по твердому насту, которая скользит бесконечно, слабо шурша и подрагивая. Это была не безысходность, не апатия, не картинная меланхолия. Но Шеин будто летел в теплой безлунной ночи с большой высоты, и в полете то улыбался рассеянно, то впадал в беспамятство, устав от попыток угадать, на что он упадет и жив ли останется.

Шеин извертелся в кровати, сбил простыни в тускло белеющий ворох. Ему захотелось курить, но для этого надо было встать, бежать куда-то, «стрелять». Лунный свет струился на спящий дом, который через несколько часов превратится в улей.

«Дикари», озабоченные тем, как бы побыстрее и подешевле позавтракать, успеть «забить» место на пляже, наполнят гудением тесный дворик. Закричат дети, заворчит хозяйка, провожая низкорослого мужа с заросшей волосами грудью, на которой все же видна обильная татуировка. Тот наденет футболку легкомысленных цветов, шляпу — тень от полей сеточкой покроет его бровастую физиономию — и пойдет на работу, продавать билетики на пляж, попивая «сухонькое», припасать к часу «пик» топчаны и шезлонги и делать строгое лицо, когда рядом остановится мотоцикл с коляской и спасатель в плавках и с мегафоном огласит окрестности грозным предупреждением заплывающим за буйки:

–… будет изъят из моря и оштрафован на пятьдесят рублей.

А пока млеют в теплой тишине камни оград. Поют цикады. Целуется в санаторских кустах юная парочка. Шныряют по морю прожектора пограничников. И над всем этим устало царствует луна.

Шеин перестал ворочаться и уснул с ощущением артиста, забывшего слова роли во время собственного бенефиса.

Хотелось клеить коробочки. Или детальки какие бездумно шлепать. Или тратить деньги, которых нет, на книги, а книги пролистывать, не читая. Крутов… Многого он добился со своими «позитивными альтернативами»? Крутов… он все так же непроницаемо-оптимистичен, а ты по-прежнему пасешь свой пожухший романтизм… Ну ладно! Хватит! Нет и нет. Если еще и травить себя — жизни не будет, жизни не станет…

Глава вторая

Саша Лепин

Есть и творится что-то неземное

В космических капустных кочанах,

Когда они синеют под луною

В сырых грядах.

I

Под колесами грузовика-фургона наконец зашуршало шоссе.

Позади остались громады новых микрорайонов. В просветы лесополос виднелись тесные ряды стандартных дач. Проплывали деревни, кажущиеся в эту слякотную погоду неряшливыми, кирпичные водокачки — будто последние башни рухнувших замков, винные магазины с припавшими к ним вавилонами бурых деревянных ящиков.

Справа и слева начали открываться поля. Горизонт отдалялся. И порой до самой его кромки не было заметно никаких строений, кроме какой-нибудь заброшенной церквухи, упрямо вросшей в землю несокрушимым фундаментом.

Крест ее перекошен и проржавел. В куполе ветер играет. Березка на крыше словно старается прикрыть зияющие дыры своими тонкими веточками, оголенными, как осенью. На стенах внутри — остатки росписей. У святых выбиты глаза пулями минувшей войны. И больше никаких следов последнего времени, кроме разве что корявых автографов туристов. Плиты пола сдвинуты, иные даже расколоты кем-то в поисках подземного хода или во время переезда отсюда склада сельхозинвентаря. Но стоит церквуха, сдвинув темно-рыжие кирпичные свои брови. Таит в себе упорную крепость, о которой не на шутку пеклись ее строители, когда лет сто пятьдесят назад телегами подвозили сюда собранные у всех наседок округи яйца. И в упорстве этом угадывается кем-то заложенная решимость помужествовать со временем.

Время боится пирамид, а к нашим церквухам относится с пренебрежением. Однако даже их разбитый, дробленный фундамент, ставший нашей почвой — это вызов времени, и вызов серьезный.

Лепин потянулся. Его грузнеющему телу было тесновато в кабине. Он с легкой завистью поглядывал на маленького шофера Женю, которого товарищи прозвали Танкистом — за его коренастую юркость и скупую точность движений.

Шофер бегло осмотрелся и безразлично подул в пухлые каштановые усы. Ничего примечательного он не увидел. На Русскую равнину навалились бесформенные глыбы облаков. В воздухе висела водяная пыль. Сосед пока молчал, и Женю это тревожило — дорога им предстояла дальняя. Они были едва знакомы. Женя впервые вез передвижной музей. Лепин, хоть, похоже, был и ровесником ему, а все начальник. И видок солидный, представительный: черные усы, выразительный взгляд, залысины, осанка, то да се.

Женя еще раз выдохнул в усы и протянул многозначительное «да-а». Ему хотелось говорить.

— Ты что кряхтишь? — спросил Лепин.

— Ошпарился.

— Что?

— Обварился. Психанул. Схватил кипящий чайник — и об стенку. Три недели не заживает. Смех на лужайке, в общем. В Склифосовке намазали чем-то своим, супердефицитным. А когда в районной стали перебинтовывать — такой мази и не нашли. Была бы погода — позагорал бы. А так — не сохнет, и все тут. Лежу, как овощ. Взял бутылку с четвертью. Принял — и все содрал к чертовой матери. Всю ночь не спал. Подвывал все.

— А тройчатку не пробовал?

— Утром сегодня три пачки заглотил. И в кармане одна лежит. Пытка… Одна надежда — облепиха. Шеф дал в дорогу флакончик. Ты потом поможешь, потрешь?

— О чем разговор.

— А сначала-то я тальком сыпанул. Жена по аптекам измоталась, скупала. От этого удовольствие — убиться веником!

— А что?

— Так он же на цинке!

— А отчего ты психанул-то? — Лепин заинтересовался.

— Супруга свихнулась на идее собрать дома высшее общество из своего НИИ. Ну ладно, собрать так собрать. Собрались их чувачки и чувихи — все интеллектуалы. Я — чин чинарем: тут тебе и «Кубанская», и карп свежеумерший. Сначала молча ели-пили. А как подкушали малость — погнали гусей. Понеслась беседа интеллектуальная. Начали с того, что начальник дурак. Потом возмутились, что праздничный заказ был не такой, как хотелось, а потом уж и на Расею-матушку поперли. Все, мол, не так. Я изящно встреваю: чего молотить — все ясно, а предлагаете-то что? Они на меня — как солдат на вошь. В общем, поговорили. Они о поэзии начали, о толстых журналах, а меня супруга — в командировку на кухню, за чайником. Я изящно вышел, изящно за ручку взялся, даже варежку надеть не забыл. И вдруг на меня накатило. Ну и отоварил родные обои…

— А я слышал, ты паинька, спокойный. До тебя шофер был, говорил: «Танкист — это все тип-топ, покой и аккуратность».

— Да все мы паиньки, пока не накатит.

Женя снова пыхнул в усы.

Слева показался капитальный комплекс загородного ресторана. Двое каких-то субъектов вальяжного вида горячо разговаривали у входа, растопырив засунутым в карманы руками полы расстегнутых кожаных пальто.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Лето бородатых пионеров (сборник) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я