Андрей Чарский, молодой успешный преподаватель университета, узнает о трагической смерти своего младшего брата, с которым давно не виделся. Пытаясь выяснить обстоятельства последних дней погибшего и восстановить цепочку утраченных событий, Андрей постепенно все больше меняется и приходит к очень неожиданным выводам. Филологический роман о цепи бесконечных утрат.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Год цветенья предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Художник Дарья Валерьевна Максимова
© Игорь Александрович Малишевский, 2017
ISBN 978-5-4483-9883-4
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Глава 1
С переворотами страниц, в маргариточном ритме, мимо двух покинутых качелей в два изгиба и скособоченного симметричного креста, мимо остановок «Книжный магазин Оцелот», «Гидроэлектростанция», «Ритуальный институт теократической анархии», с зародышами неразвитых альтернатив, под звуки потерянного рая, в утренний час первого сентября я приближался на своей «Хонде» к школе.
Напротив школы я припарковался и, короткими резкими изворотами перебрасывая телефон между пальцами, расслабился и призадумался. Хорошо, что обаятельный бабник Воронский со своей окончательной Ксюшей подарил ключи — разомкнуть: слегка усыпанную листочками дорожку под еще летними деревьями, украшенными редкой желтизной, маленький домик с открытой верандой, блеск воды за пристанями и открывающийся среди деревьев песчаный спуск к широкому, уже не прегражденному ничем пространству реки.
Я глядел сквозь стекло на теплую улицу в прозрачных, облачных солнечных лучах и представлял: там эта однушка с какой-то подсобной комнатой и общими туалетом и ванной обшарпанной — как подумаешь, что там утром и вечером четыре человека вытворяют, так вздрогнешь — теснота, стол для уроков, зажали его два шкафа. Особенно воображаю раскладушку, со скрипучими пружинами, с, например, оранжевой в розовый цветочек тугой грубой для рук тканью. Моя юная любовница, согнув узкую спину, вытаскивает данный агрегат на середину комнаты, разворачивает с ржавыми щелчками суставчатую металлическую гусеницу, а потом на ней пытается ненадежным сном забыться среди чужого дыханья. Про несъедобные котлеты и кислый чай с дешевыми конфетками я уж не говорю. А еще тоскливое давление взрослых, понуждающих учиться.
Тут же: мягкая с легкой спортивностью машина, просторные белые сиденья, любая музыка, теплая чистая река с удобной для отдыха песчаной косой посередине и без цепляющихся к ногам, многочисленно ползучих хтонических водорослей, вкусный ужин на обратном пути, моя чистая, в отличие от запрыщавевших Антошек и Петек, кожа, мое сильное большое тело, вкрадчивые понимающие пальцы и губы, свобода, болтовня о чем угодно. Думаю, достаточно причин, хотя, ни одна из них ничего не значит и ничего, в конце концов, не доказывает. Кроме разве что того, что, кажется, мы помещены в весьма комфортный мир — особенно если вспомнить, что я лишь вчера возвратился из маленького и жаркого города посреди степи, в котором угас, умер мой бедный брат.
Жаль, что я не сумел вызволить его переписку. Я остановил задумчивые развороты телефона и отыскал торопливо то немногое, что удалось мне сохранить. Я прочел наугад два:
«Нам обещали дождь, и мы боялись дождя, и я не был уверен, что ты выйдешь, спустишься из незнакомого, загадочного подъезда, а телефона не было, зато болтал по телефону перед подъездом таксист. Я сказал, что я вызвал такси, но надо подождать человека — того самого человека, который появится — должен же появиться — из подъезда. А за день до того, за два дня я понимал, что должна тонкая, натянутая нить в наших сообщениях как-то разорваться, что должны разрешиться намеки и комплименты, упасть легкий покров осторожности, приближение обходительными кругами внезапно перескочить в роковой рывок. Я работал с утра неожиданно для себя и думал, что работаю, может быть, будучи влюбленным — и уже некуда было отступать, надо было говорить, признаваться. После минутного молчания ты сказала: „А давай“. Наша огромная переписка теперь мной утеряна, но текст сохранит самое важное и, быть может, частично воспроизведет твой голос, твои слова, ***».
«Упущено мною множество значащих деталей из воссоздаваемого сложного узора — например, как мелькала в окнах развернувшегося автобуса березовая аллея, как мы обсуждали, стоя у задней двери, вождение автомобилей („Я блондин, мне можно ездить на автомате“), как в кафе ты неожиданно спокойно восприняла идею прогулки по заброшенному парку — многое же говорит твоя радостная смелость о прокламированной тобою „обычности“, в маску которой ты старательно любишь наряжаться! — а еще про наклон твоей головы, не поддающийся моим скудным словам, про положенные на стол руки, про то, что я впервые заметил легкий пушок на твоей верхней губе, впоследствии оказавшийся таким очаровательно колючим, а впрочем, может быть, я смешиваю воспоминание о твоем взгляде за столом с воспоминанием о какой-то из твоих фотографий — на них сохранялась ранее еще живая ***».
Увы, брата больше нет. Та, чье имя я замалчиваю старательно, чьим именем заканчивался каждый из сбереженных мной обломочков, в этом, конечно, виновата. Я посмотрел на часы, вышел из машины, достал с заднего сиденья букет попафосней. Перешел улицу и зашел в ворота: перед школой уже беспорядочная громкая толчея, линейка, гремела музыка какая-то, суетятся, куда ни глянь, жирные мамаши с волосами цвета вареного желтка или стального отлива, с лицами, как говорит мой приятель Воронский, like a typical horse. Под и между мамашами кишат сопливые дети, таранят портфелями и цветами. Эти два рода образовывали тугую подвижную массу, на периферии курили, кучковались белорубашечные подростки и расфуфыренные барышни. Сквозь шум и вспышки фотоаппаратов, сквозь неподатливое сплетение тел, так нежно покрытое солнечными лучами, легким, воздушным чередованием света и тени, продрался я к крыльцу, здоровался, поздравлял, вручил цветы, выяснил, что чуть не опоздал к собственному выступлению, с особенно деловым видом посмотрел на свои золотые часы. Через двадцать пять минут скудоумных бесед со старухами директриса объявила в микрофон:
— Сейчас выступает кандидат наук, доцент Чарский Андрей Викторович!
Неспешно я взошел на середину крыльца, элегантно и небрежно поправил пиджак и произнес в микрофон речь. Была заготовленная: «Ну, здравствуйте, дорогие мелкие шкеты, голодранцы и голодранки и гнусные ваши предки. Поздравляю вас с очередным годом боли и осквернения ваших измученных тел. Сегодня я вам поведаю историю, вернее, анекдотец про наш университет, после которого вы уж точно ни за что не захотите туда поступить, а школа вам покажется райским царством вольности и счастья, не обремененного тяжкой необходимостью взросления и придания вашим мордам соответствующей серьезности, с которой, скрестив руки, бегает каждый перерыв в столовую сожрать кусок непосахаренного лимона скучная университетская дева. Вы же еще очень молоды и не занырнули с головой в черное хлюпающее вязкое болото. Помните, что нет ничего ценнее и лучше во всем мире, чем хрупкие, возвышенные, робкие и непонятые подростки. Не бойтесь суровых преподов, расшатывайте уроки тотальной анархией и неожиданным приколом…» — примерно такое, что по некоторым причинам я, конечно, не сказал, а хотелось.
После речи меня с аплодисментами отпустили, поскольку я предупредил старух заблаговременно, что спешу в университет по делам. Я действительно поспешил обратно к машине, взял легкий и бледный второй букет и, затворяя дверь, уже прижимал телефон плечом к уху:
— Алло. Ты где? Выходишь? Выбирайся к правой изгороди.
Я быстро ее отыскал, она уже протиснулась из толпы в задние ряды. В черной до коленей юбке, в белой шелковистой блузке, с висящей на тоненьких предплечьях сумочкой — сразу узнал, хотя наряд новый. Пушистый прищур ресниц на круглом личике.
— Привет, Андрей, — она меня почти вплотную увидела, всматриваясь внимательно и медленно болтая сумкой ниже юбки, на вытянутых ремешках. И голову немного наклонила, мой головастик с трогательно большой головой и большим лбом.
Я протянул руку к ее лицу:
— Вот это, — показал ей, — ключ от моего «Аккорда». А вот это — ключ от дачного домика, который нам с тобой на сегодня подарил Костя Воронский.
— Слушай, у нас будут после всего этого уроки, классуха, — я зажмуриваюсь от мелодии ее негромкой речи, — подвалила и сказала.
— А вот это тебе, моя Харита, цветы, поздравляю с переходом в десятый класс. Ты купальник взяла?
— Да, кинула в сумку, маман не спалила.
— В таком случае я беру тебя под локоток и пошли, Анабелла, на речной бережок.
— Слушай, я вот думала, почему у тебя вконтакте ни одной фотки, а вместо них какие-то гейские картинки из анимушек с ангельскими парнями?
— Это потому, что я люблю маскироваться, не показывать лица, быть призрачной тенью, моя Тамара.
— А что мы там будем делать, на даче?
— Отражаться в воде, купаться и трахаться, Лукреция, купаться и трахаться, — это мы говорили, уже покинув гостеприимный квадрат перед школой и переходя тихую улочку.
— Хе, трахаться! Ты же такой умный, интеллектуальный, Андрей, прямо потусторонний.
— Когда держит тебя за локоток, потусторонний Андрей понимает, что любой резон, рифма и разум бледнеют перед одним твоим поцелуем.
Я садился за руль и заметил прозрачную быструю тень ее тела на соседнем кресле, когда она забралась и тихо упала внутрь автомобиля, шлепнув сумочкой по голым коленям.
— А это что у тебя за миленькие цветочки, кстати? — я подмигнул, заводя машину, пока она перекидывала мой букет на его изначальное место, и с ним еще один крошечный. Мне удивительно приятно было созерцать, как она повернулась, прижав одну руку к коже сиденья, другую вытянула будто в броске, закрывая подбородок, и ткань блузки натягивалась и переливалась на тоненьком плечике.
— Тошка мне подарил. По-моему, он нас с тобой видел, мне кажется.
— Это вон что ли очкарик-переросток жирный, Изабель? Который глазеет, как покорная собачка, из-за забора на нас?
— Наверное, — она ответила и оттолкнула сиденье как можно дальше, чтобы вытянуть ножки. — Прикинь, он мне еще открытку со стишками сунул. — От мелькания над сумочкой ее предплечий я вообразил, как неуместно на одном из них смотрелись бы легкие бледные шрамики. Она вытащила открытку с добрыми котятами и с усмешечкой поднесла к лицу.
— А, так он же юный поэт, помню, как же. Он тебе и раньше стишата сочинял.
— Да-да, помню, че-то типа такого:
В окно запахло серою весною.
Дождем дробится лед, и мне ль тебя молить?
Как ни мечтал я вечно быть с тобою,
А не могу тобою больше жить.
Не с тобою, а именно тобою жить, я прямо помню, Андрей!
— А недурная аллитерация «дождем дробится лед, и мне ль тебя молить», — заметил я. — Ну-ка дай сюда открыточку.
— Да держи. Ты что, это читать собрался? — расхохоталась она. — Это ж какие-то вообще накуренные рифмочки.
Я развернул неспешно открытку и, разбирая подростковый мельчайший (вероятно, намеренно) почерк, прочитал с пафосом и надрывом вслух этот отчаянный зов:
Марго, Марго! Кровавой болью
Душа полна, душа больна.
Кровавой пеною по взморью
Бежит волна с ночного дна!
Марго! Сквозь ночь кричу, рыдая,
Взметенный алою волной!
Как вопль отверженных от рая
Звучит во мгле ночной прибой,
Ревет, взрывается на скалы,
И гроздья пенятся на них!
Марго… Марго! Когда б ты знала,
Какой порыв у ног твоих.
Ты задержалась, посмотрела —
И отвернулась второпях.
И в самом деле, разве дело —
Писать об алчущих страстях?
Последнее четверостишие я произнес с довольно унылой язвительностью, после чего мы поехали.
— Как рифмовать и размер соблюдать, твой гений вроде даже знает, — сказал я, пока она кидала открытку назад. — Слушай, походу, он в тебя всерьез влюблен. Ты не хотела бы его осчастливить? Обнять там, поцеловать и так далее, а, Грётхен? Открой бардачок, кстати.
— Фии! — потянулась расслабленно она, разглядывая тополя и старинные трехэтажные здания, мелькавшие за окнами, потом ткнула бардачок коленом, но он отозвался лишь глухим стуком, внутренней полнотой. Тогда наклонилась вперед и отворила его. — Моя любимая шоколадка! Она у тебя тут не растаяла? И минералочка. Слушай, Дрюш, ты меня сладким закармливаешь, слышишь, я стану жирная-жирная, — она трясла меня за плечо, а зубами открывала верх зеленой обертки, между коленями зажала бутылку с водой, в которой прозрачно отражалась чернота ее юбки и отблеск бегущей мимо нас улицы.
— Знаешь, что я тебе скажу, Марианна?
— М-м?
— А вот что: ты не потолстеешь. Во-первых, от плаванья худеют только, а во-вторых, наука нам говорит, что та самая физкультура, которой мы вместе заниматься собираемся — ты понимаешь — эта физкультура калорий сжигает больше любой другой. Я тебе уж устрою — потолстеть, Северина ты эдакая.
Хрустя радостно-задумчиво шоколадкой, она:
— Ты такой большой, а голос такой мягкий, артистичный прямо. По-моему, ты все-таки немножко гейчик. Такой сладюсенький чуть-чуть гейчик, чуть-чуть.
— И она-то говорит, моя Амелия, что я ей гейчик! — Я аж по рулю наигранно стукнул.
— Ну совсем капелюшечку, Дрюш! — хохотала она.
— Даешь ты, Марго-Марго, стране угля, — покачал я со смехом головой. — Что у тебя там в школсе твоей? Преподы и матушка пилят?
— Ах, она же волнуется за мои оценки, — пыталась болтать ногами, открывая минеральную воду. У светофора мы остановились, она пила из бутылки, вытягивая тоненькую длинную шейку, напрягая горло и прикрывая пушисто глаза. Очень смешно пила и утирала губы ладошкой. — А она же не знает, что ты классный, а не просто тупой препод-репетитор! Думает, что мы с Федечкой на свиданки бегаем, с этим противным задротом. Беее! Меня тошнит, как представляю, как этот или Тошка на меня дергают свои палки или меня трахают, ни за какие шуры-муры не соглашусь. А преподы — уроды. Училка по русскому, как всегда, под кайфом, под черным каким-то. Историчка, блин, дура, орет, опять выступала, и меня она не переваривает. По физре у нас опять этот лысый старпер озабоченный, а еще какой-то старпер из твоего универа на спецкурс придет, убитый вообще мужичок в рубашечке из 70-х, по-моему. В общем, попец полный.
Долго посасывая куски шоколада во рту и затем их глотая грациозной судорогой лебединого горла, она потянулась к музыке, включила, найдя на флешке, свою любимую мяукающую русскую поп-певицу и развалилась в кресле.
— Слушай, а вы вот наукой там занимаетесь, — мечтательно заметила она. — И даже твой Воронский. А он про что пишет?
— У него объект изучения — «Фауст». Он бы и не хотел, может быть, но поспорил, что останется в аспирантуре и станет «Фауста» изучать, вот и результат.
Пока одноклассники моей пассии слушали в актовом зале патетическое возвещение тянущего велимудрые фразы, возвышающего голос моего коллеги и пытались записывать за ним, мы неслись уже за городом. Рассекали немного облачное небо столбы, разлетались в предвестии увядания, цвели легчайшим золотом листья. А ее близорукие мохнатые очи не мучимы были бумагой и серостью, ее тонкий острый носик не вдыхал кислятину столовой и пот толпящихся тел, ее слабые спина и шея не гнулись на коротком деревянном стульчике, над исписанной глупостями уродливой партой — она закидывала назад большую голову и подпевала своей любимице: я умру и стану ветром, и ветер свистел кругом, освящая летящую машину. Правой лапищей я держал ее левую руку на подлокотнике, и мы давай махать в такт детской песенке: вверх-вниз, вниз-вверх.
— Слушай, слушай! — она закричала с хохотом, обратившись ко мне сквозь музыку. — А вот ты такой умник, а ты мог бы по-вашему рассказать — ну, проанализировать, скажем, мою любимую певицу. Смог бы, ну?
— Да пожалуйста, — я ответил. — Хоть сейчас.
— Ты серьезно? Ты же даже ее текстов ни одного не знаешь!
— Как я их не знаю, если ты их каждый раз слушаешь?
— Ну давай! — скорчила она очаровательную рожицу. — Ты же у нас типа рокер или митолизд, весь из себя, от попсятины нос воротишь.
— Убавь звук, — я ей наставительно сказал. — А лучше отключи пока. И послушаешь, как я тебе прочитаю целую лекцию о самой-самой лучшей и глубокоумной певице современного мира, моя алый букетик.
— Алый букетик! Самая-самая глубокоумная! — она полубоком попробовала сесть. — Я слушаю, Дрюш, в оба ушка.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Год цветенья предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других